На этот раз, направляясь к дому Кертов, я держусь подальше от дорог. Осторожно перебираюсь через ржавую колючую проволоку в лесу и подкрадываюсь к поместью, то и дело поскальзываясь в грязи и ежась от капающей с веток воды. Меня преследует страх, что в любую секунду я могу вспугнуть очередного фазана и получить выстрел притаившегося в кустах сторожа этой ценной птицы или угодить ногой в капкан. Никогда прежде Лондонская библиотека не представлялась мне более привлекательным местом, чем этот «уголок природы».

Из-за ветвей показывается задняя сторона дома, от которой меня отделяет покрытая лужами полоса ничейной земли, когда-то, очевидно, служившей Кертам огородом. Я предпочитаю обойти дом лесом, уже не вспоминая о своих правах преодолевать незаконно поставленное заграждение. Я все больше кажусь самому себе браконьером или вором, который разведывает подступы к своей цели. Собаки навстречу не выбегают, и когда мне наконец удается подкрасться к дому с фасада, я вижу, что «лендровера» во дворе нет.

Тогда я следую намеченному плану: нахожу относительно сухое место под деревом и жду.

Мое ожидание затягивается на час с четвертью.

Мне почему-то становится холодно, и я почему-то начинаю ощущать, что попал в дурацкое положение. Я решаюсь на небольшую корректировку плана и отправляюсь прогуляться по лесу. Несмотря на все неприятности, связанные с такой прогулкой, это все же лучше, чем стоять и мерзнуть на одном месте. Когда я возвращаюсь на свой наблюдательный пост, «лендровера» все еще нет.

Я предпринимаю еще одну вылазку в лес.

После чего решаюсь на более радикальный пересмотр ситуации. Я почему-то полагал, что Тони не может отъехать слишком далеко от дома. Максимум, на что он способен, — это посетить окраинные участки своих владений. Или магазины в Лэвенидже. Или соседский коттедж. Я как-то не подумал, что с той же вероятностью он может отсутствовать и целый день. Например, сокращая популяцию какого-нибудь животного на охоте в Шотландии. Или проверяя состояние своего банковского счета на Каймановых островах.

Не исключен, кстати, и уже упомянутый мною дом соседа, особенно если Тони знает, что этого самого соседа целый день не будет, и значит, там можно с пользой провести время до его возвращения.

Мысль о том, что он снова мог отправиться к нам, чтобы попросить у Кейт совета по очередному искусствоведческому вопросу, настолько нелепа, что мне становится смешно. Однако то, как я, подобно бойскауту из детского детектива, прячусь в холодном и мокром лесу только потому, что боюсь быть неправильно понятым, если в третий раз застану Лору дома одну, кажется мне еще большей нелепостью. Я не бойскаут из детского детектива, я мужчина из серьезной взрослой книги, и у меня достанет мужественности, чтобы преодолеть мелкие социальные предрассудки. Да что я за мужчина, если боюсь быть осмеянным какой-то недоучкой — женой бездельника-землевладельца!

Я выбираюсь из леса и бодро шагаю по направлению к дому Кертов. Оказавшись у парадной двери, я поднимаю руку, чтобы воспользоваться дверным молотком, и тут перед моим воображением проносится видение: вот открывается дверь, и Лора улыбается этой своей многозначительной насмешливой улыбочкой. Эта картина заставляет меня развернуться, и я столь же бодро шагаю по направлению к лесу.

У меня возникает ощущение, что я уже полжизни хожу вокруг дома Кертов.

Я снова решаю пересмотреть свой план. Отправлюсь-ка я лучше домой и расскажу Кейт о том, как бездарно провел утро. Так по крайней мере я буду точно знать, что Тони не засиделся у нас в гостях в мое отсутствие.

Но не успеваю я сделать и десятка шагов через лес, как до меня доносится шум мотора, и я слышу, как чья-то машина медленно преодолевает рытвины на подъезде к Апвуду. Я останавливаюсь и поворачиваю обратно — все мои расчеты оправдались. К тому моменту, как я добираюсь до дома, «лендровер» уже стоит на своем обычном месте, а собаки занимаются привычными для себя делами: одна пьет воду из лужи, а другая поддерживает экологическое равновесие в природе, орошая кустик. Завидев меня, они радостно устремляются ко мне, приветствуя своего нового друга громким лаем. Я затеваю с ними шутливую возню (я видел, как это делают другие), тем более что я впервые рад их видеть не меньше, чем они меня. Надо бы выяснить, как их зовут, приносить им из дома какое-нибудь лакомство и завести привычку заботливо справляться об их здоровье и воспитании.

Входная дверь открыта, что я воспринимаю как приглашение войти и прохожу в холл.

— Ау, — кричу я, решив немного подурачиться, — есть кто дома?

— Только я, — отвечает мне Лора, выходя из кухни, — но как вы догадались? За домом следили?

Я отчаянно ищу, что бы ответить, но все слова куда-то запропастились.

— Не разувайтесь, — говорит она, — сначала помогите мне занести продукты в дом — я только что со своей еженедельной экспедиции в оптовый магазин. А приветственный поцелуй?

Поцелуй, да-да, конечно. Я делаю какое-то неловкое движение в сторону ее щеки.

Она смеется.

— Не волнуйтесь, — успокаивает она, — я высадила его на станции. Он целый день пробудет в Лондоне. Вот, три дюжины яиц, несите осторожно.

— Бросьте сапоги в холле, — говорит Лора, после того как мы заносим в дом несколько внушительных кусков замороженного мяса.

Я снимаю сапоги и прохожу на кухню в носках, чтобы произнести речь, заготовленную для Тони:

— Насколько я понимаю, он хотел, чтобы я взглянул на это его пятно.

Она не отвечает, но сует мне огромный нож для разделки мяса и говорит, указывая на одну из картонных коробок, которые мы только что принесли из машины:

— Откройте ее. Я пока поищу лимон.

В коробке я обнаруживаю с десяток бутылок джина. Она достает одну из них и свинчивает крышку.

— Тони рассвирепеет, когда увидит, что я купила, — сообщает она, наливая нам по полстакана джина, — но меня уже мутит от его фазанов и от того коричневого пойла, которое он подливает в графин.

Лора подает мне стакан. Из всех алкогольных напитков я больше всего не люблю джин, а в протянутом мне стакане джина больше, чем я выпил за всю свою жизнь.

— Надеюсь, вы предпочитаете без тоника? Скажите: да. Потому что я все равно забыла купить тоник.

Она зажигает сигарету и привычно прислоняется спиной к плите. Сегодня на ней не один из этих ее удивительных свитеров, а мужская рубашка навыпуск, на несколько размеров больше, чем следует, в довольно консервативную голубую полоску. Наверное, это рубашка Тони, и на нем, я уверен, она смотрится не слишком изящно. Но вот на ней… Я прячу взгляд в стакане.

Словно в ответ она поднимает свой стакан.

— Ну вот, мы снова вместе, — говорит она. — Может быть, на этот раз мы зайдем немного дальше.

О Боже, оправдываются мои худшие опасения.

— Насколько я понимаю, — повторяю я уныло, — он хочет, чтобы я взглянул на пятно. Мне Кейт сказала. Он нашел какое-то пятно. Он хочет, чтобы я на него взглянул.

В моих бессвязных словах звучит отчаяние и, что еще хуже, подозрительная настойчивость. Куда только подевались мои недавно обретенные деловые способности?

— Пятно? — удивленно переспрашивает Лора. — Какое пятно? Это? — Она поднимает глаза на синевато-серое пятно на потолке, в том месте, где он, по-видимому, протекает. — Можете смотреть на любые пятна, какие вам нравятся, — говорит она. — Все прогнило и обветшало, этот чертов дом сплошь состоит из пятен: коричневых, зеленых, каких угодно. Черная плесень, голубая плесень, грибок, поганки — выбирайте на свой вкус.

— Нет-нет, — натянуто говорю я, с каждой секундой все больше выставляя себя на посмешище. — Я говорю о пятне на картине, в углу картины.

Она смотрит на меня и недоверчиво качает головой.

— Вы что — опять пытаетесь заманить меня в столовую для завтраков? — спрашивает она. — Тогда уж лучше в морозильник или в местный морг, там и то теплее.

Я осознаю, что между нами имеет место некоторое недопонимание.

— Я не про «Елену», — говорю я. — Про другую картину. Или ее уже вернули в столовую для завтраков?

Она морщит лоб. Я настолько удачно скрывал свой интерес к картине, что Лора снова о ней забыла. Но как же мне ее называть? Не могу же я назвать ее «Веселящиеся крестьяне», по крайней мере при посторонних. И я не могу сказать «работа Брейгеля». Как же ее описать? Единственное, что приходит в голову, — «та картина в стиле Брейгеля». Да что такое сегодня с моим языком? Куда подевалась вся его бойкость и медоточивость?

— Я про ту, которую он собирался почистить, — наконец изрекаю я.

— А, вот вы про что, — говорит она и смеется. — Про ту, которая была у нас в камине. Вы хотите взглянуть на нее?

— Не то чтобы хочу, — объясняю я, — просто там, судя по всему, в углу какое-то пятно…

— Ясно, пятно в углу. — Она снова смеется. — Что ж, это меняет дело. Эту картину я вам с удовольствием покажу. Захватите стакан. И не забудьте бутылку. Вы своим глазам не поверите.

Она направляется в холл с сигаретой и стаканом, приглашая меня за собой.

Я двигаюсь за ней со стаканом и бутылкой, предчувствуя недоброе и уже вполне веря во все что угодно, если это исходит от нее. Предчувствия меня не обманули: мы поднимаемся вверх по лестнице, и полоски на свисающем сзади подоле рубашки с каждым шагом Лоры двигаются у меня перед глазами вправо-влево, вызывая головокружение. Когда мы достигаем площадки между двумя лестничными маршами, я с усилием отвожу глаза от Лориной рубашки и останавливаюсь, чтобы рассмотреть картину, которую заметил еще раньше, из холла, но которая была слишком мала, чтобы снизу можно было разглядеть детали. Она висит на почетном месте, которое в детские годы Тони занимала «Елена Великая». Нельзя сказать, что эта картина интересует меня больше, чем голубые и белые полоски. Я просто пытаюсь продемонстрировать, что мне, в общем, не так уж интересна заслонка от камина. Или комната, в которой она находится.

Присмотревшись, я понимаю, что картина на лестнице еще менее достойна внимания, чем я думал. Английский художник, восемнадцатый век, изображена какая-то собака. Собака того же самого коричневатого окраса, что и те две, которые лежат сейчас в холле, окраса, соответствующего большей части одежды хозяина и мебели в этом доме. Собака изображена на фоне коричневого пейзажа, а на коричневой земле перед ней лежат несколько убитых охотником коричневых птиц. Возникает впечатление, что в восемнадцатом веке мир был гораздо более коричневым, чем в наши дни.

— Вот эту картину он точно никогда не продаст, — говорит Лора, вернувшаяся, чтобы посмотреть, где это я задержался. — По-моему, она действительно принадлежит ему. Она напоминает ему о первой собаке, которая у него когда-то была. Если начнется пожар, он прежде всего вынесет ее. И еще свое драгоценное ружье.

В короткой мысленной молитве я выражаю надежду на то, что провода в доме в лучшем состоянии, чем скрывающие их панели, затем поворачиваюсь и преодолеваю вслед за колыхающимся из стороны в сторону подолом рубашки несколько оставшихся ступеней.

Вот она.

При отличном дневном освещении стоит на туалетном столике в окружении грязных носков, старых счетов и охотничьих патронов напротив неубранной кровати.

Россыпь изумрудной листвы — танцующие крестьяне — зубцы скалистых гор — далекое море у самого горизонта…

Наконец-то, впервые с того самого вечера, когда меня начало затягивать в этот безумный водоворот, я снова вижу свою картину.

Каково мое впечатление? Трудно сказать. Пожалуй, на этот раз ничего особенного я не испытываю. Значит ли это, что я разочарован? Нет. Я стою перед картиной со стаканом джина в руке, и взгляд мой блуждает по ней, не в состоянии воспринять более того, что уже было мною впитано в первый раз. Я чувствую…

…чувствую, что Лора встала рядом, взяла меня под руку и вместе со мной разглядывает картину.

— Не понимаю, почему он принес ее сюда, — говорит она. — Похоже, она ему тоже чем-то дорога, как та, с собакой. Напоминает ему о том, как можно любоваться его драгоценным поместьем с вершины холма.

Она подносит сигарету ко рту свободной рукой, но затем отводит руку.

— Вам не очень-то нравится, что я курю, правда? — спрашивает она.

Я отвечаю тем вымученным жестом, к которому часто прибегают некурящие, когда им задают подобные вопросы, и который курильщики истолковывают как «ничего страшного», хотя его скрытое значение — «не выношу табак».

— Я знаю, вы терпеть этого не можете. Вот и Тони тоже. Наверное, поэтому я и курю — ему назло. Сейчас, я загашу сигарету. — Она оглядывается вокруг. — Черт, нет пепельницы! Тони не держит в спальне пепельницу.

Она делает резкое движение по направлению к туалетному столику. На какое-то мгновение в моей голове вспыхивает безумная мысль, что сейчас она затушит окурок о картину. Я судорожно бросаюсь ей вслед и с глухим стоном выбрасываю вперед руку, чтобы ее задержать. Однако в руке у меня все еще зажат стакан с джином, который приходит в соприкосновение с ее локтем. Она изумленно смотрит сначала на серебристую жидкость, которая выплескивается на нее из стакана, — будто вылетела летучая рыбка, — а затем на меня, ничего не понимая.

— Bay! — наконец выдыхает Лора и смеется. Она удивлена и довольна моей неловкой готовностью к приключениям. Она ставит стакан на столик и тушит сигарету в блюдце, полном запонок для воротничков и манжет.

— Простите, — бормочу я, — я думал…

Но она касается указательным пальцем моих губ.

— Хватит на сегодня размышлений, — говорит она.

Тут она делается серьезной. Убирает палец с моих губ, внимательно их рассматривает, затем становится на цыпочки и нежно меня целует.

Я ощущаю джин, сигаретный дым, и еще чего-то… невыносимо сладкого и мягкого. А каков на вкус я сам? Взамен я могу предложить ей вкус все того же джина, да еще страха… и, может быть, немного ответной сладости.

Я заглядываю ей в глаза, которые всего в дюйме от моих, и наши взгляды встречаются. Ради меня ей пришлось встать на цыпочки, и это трогает меня больше всего.

Она прерывает поцелуй и, сразу став немного ниже, обнимает меня. Я тоже обнимаю ее. Ничего лучшего я придумать не в состоянии. Она смотрит на меня очень серьезно и утыкается лицом мне в шею. Что позволяет мне снова увидеть картину. В кармане у меня рулетка, но вряд ли стоит пытаться извлечь ее в этих обстоятельствах и измерить доску за Лориной спиной. Тогда я решаю произвести системный осмотр картины, по очереди сосредотачивая внимание на каждой детали и проверяя, может ли она иметь религиозное или политическое значение. Должен признать, что маленького пилигрима не видно, но зато я был прав в другом: на картине посреди весенней зелени действительно просматривается крошечное пятнышко мельничного пруда с отраженным в нем лазурным небом, а возле пруда стоит компания мужчин, один из которых демонстративно ныряет, хотя до сезона купания еще далеко… Теплая мягкость Лоры мешает мне сосредоточиться, и в результате разумное осмысление увиденного чрезвычайно затрудняется… А может быть, поднятая нога танцующего крестьянина символизирует бунтарский дух? Или эту смысловую нагрузку несут вытянутые трубочкой губы целующейся парочки? Я чувствую, как бьется мое сердце, чувствую ее сердце… Да, и в углу действительно заметно темное пятно.

— Я как чувствовала, что ты сегодня зайдешь, — говорит она. Ее голос отдается приятной вибрацией в моем горле.

Нога. Пятно. Ныряльщик…

Тут я понимаю, что она отняла лицо от моей шеи и улыбается.

— Или ты сначала хочешь рассмотреть пятно на картине? — спрашивает она все тем же насмешливым тоном, однако теперь я знаю, что она не желает меня обидеть.

— Конечно, нет. — А что мне остается отвечать?

Она обнимает меня еще крепче. Я тоже усиливаю нажим. Она морщится и тихонько вскрикивает.

— Что такое?

— Синяк.

Когда я вспоминаю о страшном черном облаке боли под ее левой грудью, во мне просыпаются нежность и сострадание. Она вдруг становится похожа на заблудившуюся девочку из сказки, запертую с этим ужасным человеком в этом ужасном доме, но достаточно смелую, чтобы не смириться и не покориться мучителю. И вот теперь она цепляется за любую возможность выбраться отсюда.

Я осторожно отстраняюсь от нее и улыбаюсь. По-моему, улыбка у меня получается грустная. Очень даже грустная. Она сбрасывает туфли, берет меня за руку, и мы направляемся к кровати.

— Послушай, — говорю я. — Подожди. Сядь.

Она ждет, что я скажу дальше, озадаченная, но послушная. Я беру ее за руки, и мы садимся рядышком на край неубранной постели. С этой точки я вижу картину только уголком глаза, к тому же картина расположена слишком далеко, чтобы на ней можно было что-то разобрать, кроме самых общих элементов композиции.

Лора ждет от меня каких-то слов. Я и сам от себя их жду, поскольку не имею понятия, что собирался сказать. В конце концов она решает первой нарушить молчание.

— Ты не хочешь этого?

— Прости, — говорю я, — не могу. Чертовски жаль, но не могу.

Она отворачивается и смотрит на небо за окном. Мы продолжаем молча сидеть, и я по-прежнему держу ее руки в своих. Мне кажется, Лора сейчас думает: «Он думает о ней». Я думаю о ней? Похоже, что да, раз уж я только что подумал, что она думает, что я думаю именно об этом. Да, точно, я думаю о Кейт, о Тильде и обо всем прочем, что с ними связано.

Она смотрит на наши руки. Я тоже. Затем она снова поворачивается к окну. Я рассматриваю ее профиль, оказавшийся на фоне далекого горного пейзажа. У меня нет ни малейшего представления о том, что будет дальше и как мы будем выходить из этого тупика.

У нее вырывается смешок.

— Наверное, в Лондоне, среди людей вроде тебя, принято поступать по-другому, не так, как у нас. — Она говорит явную бессмыслицу.

— Послушай, — объясняю я, — дело не только в разных там… моих обстоятельствах. Я ведь и о тебе беспокоюсь.

Еще один смешок.

— Нет, правда. — Теперь, когда я это сказал, я понимаю, что действительно не шучу. — Мне не хочется начинать то, что мы не сможем достойно продолжить. Я не хочу причинить тебе боль. Я не хочу, чтобы все закончилось слезами и отчаянными телефонными звонками.

Лора убирает руки.

— Зачем ты тогда все приходил и приходил? — резко спрашивает она. — Не с кем было поговорить о… — Она покачивает головой, стараясь придумать какую-нибудь откровенно нелепую тему для разговора. Что она мне в конечном итоге припомнит? Пластичность фигур на картине Джордано? Неординарное использование светотени? — …о нормализме, или как там его?

Ах да, нормализм. Я даже не пытаюсь поправить ее и вызвать к жизни Эрвина из сочетания «Эрвин Панофский». С этой стадией в наших отношениях давно покончено. Между прочим, с сожалением думаю я про себя, я вовсе не отказался бы поболтать сейчас о нормализме или даже о номинализме. Меня неожиданно одолевает настоящая тоска по номинализму.

Однако не могу не заметить, что она запомнила этот термин или наполовину запомнила, еще после нашего первого разговора. Значит, с первого мгновения нашего знакомства я произвел на нее впечатление. Я так и знал. И вся ее насмешливость была признаком интереса.

А теперь она выглядит такой подавленной! Я наклоняюсь и нежно целую ее в губы. Она не смотрит на меня и издает удрученный смешок. Я снова целую ее, затем отстраняюсь и проверяю, какое это произвело впечатление. На сей раз она лишь немного раздвигает губы в улыбке, но продолжает отводить взгляд. Я целую ее еще раз и проверяю результат. Еще один поцелуй, еще одна проверка.

Всего я повторяю эту процедуру раз девять.

Наконец она поднимает на меня глаза и улыбается во весь рот.

— Ах ты, трусишка мой несчастный, — говорит она нежно.

— Разве? — спрашиваю я и снова ее целую.

Наш поцелуй затягивается, и мне приходит в голову, что если не препятствовать естественному ходу вещей, то примерно через полчаса я уже смогу спокойно разглядывать свою картину, с чистым разумом и чашкой кофе в руке, а если этого мне покажется мало, я смогу приходить и смотреть на картину так часто, как мне захочется. Тем более теперь, когда мы пережили первый шок, когда у нас было время преодолеть удивление и смятение и все друг другу объяснить, пусть даже и без слов, теперь, когда мы обозначили свое отношение к происходящему, разве не проще, и не естественнее, и не безопаснее всего будет продолжить в том же духе? Разве не отсюда самый быстрый путь назад, к нормализму и номинализму?

Похоже, что и Лора того же мнения, потому что она уже опускается на смятое пуховое одеяло, вынимая из-под себя остывшую бутылку с водой, которая служила грелкой. Я склоняюсь к ней и начинаю расстегивать пуговицы на запасной рубашке Тони Керта… после чего осознаю, что какое-то еще инородное тело, похожее на холодную бутылку, только более влажное, упирается мне в промежность. Я протягиваю назад руку, чтобы убрать мешающий предмет, как вдруг он чихает и начинает лизать мне пальцы.

— Подожди, — говорю я.

— Ну что еще?

Я встаю и вывожу собак из комнаты. Провожаю их до самой лестницы, после чего награждаю дружеским пинком под зад. Они, спотыкаясь, с грохотом слетают вниз по лестнице и заливаются возмущенным лаем.

— Будете знать, как совать свою грязную морду куда не просят! — кричу я им вслед.

— Простите великодушно, — отвечает мне одна из них сквозь шум.

Сердце мое перестает биться. Время останавливается. Что?

— Дверь была открыта, — слышу я голос снизу. — Тише, песик, тише!.. Извините, просто я подумал… Да отцепись же от меня! Мистер Керт! Это вы? Пожалуйста… не могли бы вы… Мистер Керт!

По мере усиления лая в голосе появляются отчаянные нотки. Я беру себя в руки и возвращаюсь в спальню. Лора выглядывает в окно. Она уже успела надеть туфли.

— Мы забыли запереть входную дверь, — объясняю я.

— Неужели это местный священник? — спрашивает она. — Я вижу во дворе его велосипед.

— О Боже, я только что велел ему не совать свою грязную морду куда не просят. Я не хотел…

Она осматривает себя в зеркале и, не глядя на меня, быстро выходит из спальни.

В приоткрытую дверь я слышу, как Лора усмиряет собак, и лай постепенно стихает. Затем я прикрываю дверь и возвращаюсь к своей картине. Наконец-то я остался с ней один на один. Но воспринимается она еще хуже, чем раньше. Все, о чем я могу думать, это о нашем неожиданном госте. Священник? Мои амурные похождения были прерваны в самом зародыше приходским священником? Такого стыда мне давно не приходилось переживать.

Я снова подхожу к двери. Снизу доносятся неразборчивые голоса. Я возвращаюсь к картине. Сейчас мне прежде всего бросается в глаза нелепый вид парочки, которая навечно обречена застыть в ожидании липкого поцелуя. Лучше уж оказаться на месте того отважного ныряльщика, который бросается в ледяную воду пруда…

Я возвращаюсь к двери и прислушиваюсь. Ничего. Иду к картине и рассматриваю правый нижний угол, где должна быть аккуратная надпись заглавными латинскими буквами: BRVEGEL MDLXV… Но на этом месте действительно просматривается бесформенное черное пятно, которое не похоже на часть пейзажа и имеет иную структуру, чем поверхностный слой лака. Я пытаюсь потереть пятно большим пальцем. На пятно это никак не влияет, но на пальце остается след. Значит, грязь? Возможно. Или чернила, как предположила Кейт.

Я снова у двери. Внизу слышны голоса.

Назад, к картине. Люди около пруда, как я теперь понимаю, вовсе не собираются купаться. Один из них ныряет в воду прямо в одежде. Он, собственно говоря, даже не ныряет, а просто падает в воду головой вперед, как пьяный, а его товарищи, похоже, пытаются его удержать. Мой закаленный голландец-спортсмен, оказывается, застигнут за не менее постыдным занятием, чем мы с Лорой. Но по крайней мере проблема иконографической интерпретации весеннего купания решена.

Внизу тишина.

И тут я решаю сбежать. Я мог бы, конечно, вооружиться увеличительным стеклом, внимательно рассмотреть детали картины, пока Лора избавляется от маленького священника, а затем отложить лупу в сторону и возобновить наши с Лорой занятия с того места, на котором они были прерваны. Я мог бы как минимум достать рулетку и измерить картину. Но я не делаю даже этого. Так сильно мне хочется поскорее выбраться из этого дома.

Теперь, когда я еще раз взглянул на картину, у меня не осталось ни тени сомнения, что это Брейгель. Я был прав, а Кейт ошибалась. Я не забыл, что должен собрать объективные доказательства подлинности картины, прежде чем рисковать деньгами, но сначала я должен воспользоваться возможностью и выбраться из кошмарной и позорной ситуации с Лорой, в которой я очутился.

Уже понятно, что незапятнанным мне из этой истории не выйти, но по крайней мере я выберусь из нее богатым и знаменитым. Даже если мне придется платить налог на дополнительные доходы, о котором я и не подозревал, пока Тони об этом не упомянул. Налог на дополнительные доходы? С удовольствием заплачу! И чем больше будет этот налог, тем спокойнее станет моя совесть. Главное, чтобы были эти самые дополнительные доходы, на которые начисляют налог.

Я последний раз бросаю взгляд на картину и на цыпочках спускаюсь по лестнице. Судя по всему, Лора увела священника на кухню, чтобы предложить ему что-нибудь выпить. Я не знаю, что скажу ему, если он неожиданно выйдет мне навстречу. Скорее всего ничего. Крепкое рукопожатие, твердый, решительный взгляд, и никаких объяснений. Так или иначе, я с ним не встречаюсь. Я тихонько надеваю свои грязные сапоги и выхожу через так и оставшуюся открытой парадную дверь.

Наконец-то нормализм восторжествовал. Однако просто уйти по дороге мне кажется излишним проявлением нормализма, поскольку я не уверен, что меня не будет видно из кухни. Более логично уйти тем же путем, каким я и пришел, — через лес. Я обхожу дом, держась того крыла, которое не используют. Когда я прохожу мимо последнего окна, крохотный всполох пламени по ту сторону стекла чуть не лишает меня последнего рассудка. В этом доме обитают привидения!

Я смотрю через окно и понимаю, что это Лора зажигает сигарету. Позади нее в столовой для завтраков я вижу пару оттопыренных ушей — это наш маленький священник, благоговейно преклонивший колена перед «Похищением Елены».

Тильда лежит перед нашем коттеджем на одеяле для пикников и в мягком весеннем воздухе размахивает своими крошечными ножками и ручками в шерстяном комбинезончике. Делает она это с еще не замутненным координацией движений восторгом и весело пускает пузыри, из-за чего ее ротик похож на бокал, в который только что налили шампанское. Я подхватываю ее на руки и трижды обегаю вокруг дома, что вызывает у дочки новый взрыв восторга и новую порцию пузырьков. Кейт сидит на сломанном стуле у кленового пня и читает книгу. Каждый раз, когда я пробегаю мимо нее, она поднимает голову и задумчиво смотрит на меня, но ничего не говорит.

Моя маленькая дочурка с ее веселыми пузырьками вызывает во мне прилив радости и заряжает меня энергией. Мне и раньше приходилось ощущать нечто похожее, когда я возвращался домой и видел ее, но сегодня мне впервые захотелось взять ее на руки и в безумном порыве обежать вокруг коттеджа — наверное, в моем поведении проявляется влияние того самого нормализма. Теперь, когда термин «нормализм» с легкой руки Лоры введен в мое повествование, я понимаю, что это вовсе не бессмысленная оговорка. Речь идет об искусстве вести себя нормально, это наука предсказуемого поведения, которая нелегко дается человеку во все времена, но особенно тогда, когда его жизнь становится во многом ненормальной, как, например, в период сложнейшей сделки, когда приходится строить доверительные отношения одновременно с несколькими сторонами, чьи интересы прямо противоположны. Здесь требуется умение не только эффективно вести переговоры, но и соблюдать правила, соответствующие нормальному поведению.

Однако выражение лица Кейт, когда я пробегаю мимо, свидетельствует о том, что, по ее мнению, я не слишком хорошо помню правила нормального поведения. Или, наоборот, мое поведение становится чрезмерно нормальным. Хотя с чего бы ему становиться нормальным в этот конкретный момент, сказать трудно, потому что я ведь уже успешно преодолел все искушения ненормальностью, которыми меня испытывали мои партнеры по сделке. Я останавливаюсь и, тяжело дыша, валюсь на одеяло. Тильда безмятежно рассматривает небо за моим плечом. Небо, судя по всему, удивляет ее не меньше, чем поведение отца.

— Ты видел картину? — спрашивает Кейт.

— Да! — восклицаю я победоносно. У меня есть для этого основания — я отправился взглянуть на картину, и задуманное удалось. Если она спросит, где именно находилась при этом картина, я ей скажу. И поскольку Тони в Лондоне, он не мог заехать сюда, а значит, Кейт не может знать, что его не было и в Апвуде. Все равно, если она спросит, кто сопровождал меня, я ей скажу… Скорее всего.

Но она больше ни о чем не спрашивает. И в этой сдержанности есть что-то противоестественное. Может, мне стоит в наигранном порыве рассказать ей, как я еще раз убедился в правильности своей атрибуции? Это будет нормально? Или слишком нормально? Наверное, безопаснее говорить только о том, в чем мы с ней единодушны.

— Ты была права насчет того пятна в углу, — говорю я. — Я потер его пальцем, и немного грязи отошло. Вполне возможно, что под ним спрятана подпись.

Она оставляет это без комментариев. Похоже, назревает какая-то неприятность. Но что случилось? Может, стоит позабавить ее рассказом о том, как священник преклонял колена перед «Еленой»? Но затем я понимаю, что в этом случае придется слишком многое объяснять. Как и в случае, если я поделюсь с Кейт своей забавной фантазией о том, что священника проводят наверх, чтобы он полюбовался самой ценной частью апвудской коллекции живописи…

Я решаю, что лучше продолжать опираться на момент сходства в наших наблюдениях.

— Кроме того, там действительно нет ни намека на религиозную символику. Насколько я могу судить, ни следа. С другой стороны, у меня было не слишком много времени для обстоятельного осмотра.

И на это она ничего не говорит. Однако отсутствие комментария — это уже комментарий. Поразмыслив, я понимаю, что она, скорее всего, намекает на то, что я поставил для себя высочайшие академические стандарты, раз даже поверхностный осмотр картины занял у меня все утро. Стоит, наверное, объяснить, что большую часть этого времени я провел, спрятавшись за деревом, ожидая возвращения Тони, а затем почти столько же времени выгружал из машины мороженое мясо. И что оставшийся крошечный отрезок времени я почти весь потратил на разбор семейных проблем Кертов, а также на воспитание их собак. А значит, в результате мне удалось провести перед картиной не больше двух-трех минут.

Однако, еще немного подумав, я ничего этого не говорю. Одновременно во мне растет возмущение невысказанными подозрениями Кейт и теми запутанными обстоятельствами, которые делают невозможными какие бы то ни было объяснения с моей стороны. Несколько минут мы сидим, не произнося ни слова, и только Тильда гукает и пускает пузыри, пока я покачиваю ее на своем плече.

У меня такое ощущение, — начинает внезапно Кейт, и я весь внутренне сжимаюсь, — что ты считаешь Брейгеля просто-таки героем, борцом за свободу Нидерландов.

Я по-прежнему не нахожу слов. Но на этот раз от удивления. Неужели она из-за этого так многозначительно молчала?

— Разве не так? — продолжает она. — Ты спрашивал меня о значении латинских слов на картине «Клевета». И тебе кажется, что это самого Брейгеля оклеветали и притащили в суд инквизиции? Знаешь, и до тебя многие пытались отыскать в его картинах политический подтекст. Говорили, что «Избиение младенцев» — это намек на жестокие преступления испанцев в Нидерландах и тому подобное. Хотя на самом деле в то время никаких испанских войск в Нидерландах не было. Они все были выведены еще в пятьсот шестьдесят первом году и вернулись только в шестьдесят седьмом.

Я по-прежнему слишком ошеломлен этим напором, чтобы придумать какой-то ответ. И начинаю понимать, чем она занималась все утро, — она просматривала мои книги и записи.

— Пришлось перечитать твоего Мотли, — говорит она. — Последний раз я брала в руки его работы, когда мне было девятнадцать, и уже успела забыть, насколько неприкрыто односторонними были его оценки. Протестанты тоже, как ты знаешь, совершили немало преступлений. В особенности кальвинисты. И даже Мотли не может умолчать об уничтожении икон в пятьсот шестьдесят шестом.

Толпа разбила все статуи в соборе Антверпена, уничтожила все картины.

Знаю, знаю. Но Кейт не останавливается, все больше распаляясь. Это еще хуже, чем ее недавний приступ беспокойства по поводу денег. Теперь все ее ранее скрытое недовольство сосредоточено на теме, относительно которой она вправе испытывать самое искреннее возмущение. Ее голос подрагивает и срывается.

— Они уничтожили прекрасные произведения искусства, которые создавались веками. И не только в Антверпене — в сотнях церквей по всем Нидерландам. Никто не знает точно, сколько шедевров было тогда утрачено. Сколько жизней, полных самой искренней веры, осквернено за два дня варварства.

Да, все это вспомогательный материал иконографических исследований. Кроме того, она ведь росла в католической семье. В гневе она вдруг вспомнила о своей давно забытой религиозности.

— Я знаю, это было ужасно, — говорю я. — Хотя католики сами немало уничтожили, даже своих же собственных икон. Например, когда войска герцога Альбы разграбили Малин. Они оскверняли все церкви, попадавшиеся им на пути. И не какая-то там толпа… Это делали испанские войска с благословения Альбы. А у него не было для этого даже особых идеологических причин. Католический военачальник приказал католическим же войскам уничтожать католические святыни только лишь для того, чтобы солдаты могли восполнить недоплаченное им жалованье грабежом.

Все так, но зачем я это говорю? Неужели я сам повинуюсь зову прошлого и встаю на путь межплеменной вражды? Наши попытки прикрыть личные разногласия историческими спорами просто глупы. И они еще не окончены.

— В любом случае, — говорю я, продолжая нежно покачивать Тильду, — уничтожать произведение искусства — это, конечно, плохо, но убивать и пытать людей — еще хуже.

— А ты уверен? — холодно спрашивает она. — Кальвинисты, кстати, тоже немало людей поубивали в тех областях, которые контролировали.

Я пропускаю мимо ушей эту не относящуюся к делу провокацию и набрасываюсь на ее первую шокирующую реплику:

— Ты хочешь сказать, что уничтожение статуй и картин может быть большим злом, чем убийство людей?

Если у нее осталось хоть немного здравого смысла, она должна ответить: «Конечно, нет». Но она этого не делает. Она позволяет толкнуть себя на гораздо более экстремистские позиции, чем рассчитывала, как это часто происходит с разозленными людьми.

— А разве нет? — стоит на своем она. — Разве в итоге поступки людей не важнее их чувств? Разве то, что люди после себя оставляют, не важнее того, кем они были?

Вот что происходит, когда история искусства превращается в самодовольного монстра. Я отвечаю на ее чудовищные слова достойно и беспощадно:

— Ты хочешь сказать, что какая-то картина может оказаться важнее нас с тобой? Тебя и меня?

Кейт размышляет над ответом. Она становится очень спокойной. Мне приходит в голову, что она не просто позволяет собою манипулировать — она на самом деле так думает. Мне удалось на мгновение заглянуть в глубины ее души, которые обычно не доступны чужому взору. Что же я вижу? Там прячется удивительное упрямство, граничащее с фанатизмом, которого во мне, например, нет совершенно. И я с ужасом понимаю, даже в момент своего над ней триумфа, что без этого фанатизма человек едва ли способен оставить после себя что-нибудь стоящее.

— По крайней мере важнее меня, — наконец отвечает Кейт. И она не шутит. По-хорошему, я должен сейчас взять ее за руки, улыбнуться и сказать, что она для меня важнее всех картин в мире, вместе взятых. Но я этого не делаю. Я еще не насладился своим триумфом.

— И меня? — спокойно спрашиваю я.

Она снова задумывается.

— Вполне возможно, — медленно говорит она.

Хорошо. Отлично. Этот удар я выдержу, тем более что она по-прежнему не замечает подготовленную мною ловушку. Чтобы ловушка сработала, мне даже не нужно ничего говорить. Я просто целую в лобик Тильду, лежащую у меня на руках, и вопросительно смотрю на Кейт.

И опять она задумывается. Она меняется у меня на глазах. Она смотрит в сторону, и вся эта ее жесткость вдруг обращается в глубочайшую печаль.

Я сдаюсь. Мне не следовало с ней так поступать. Я полностью раскаиваюсь. Я люблю ее, люблю горячо и нежно.

Она подходит ко мне и осторожно забирает у меня Тильду. Я не менее осторожно Тильду ей передаю. Кейт доходит с ней до двери, а затем возвращается.

— Похоже, в мире есть по крайней мере одна картина, — спокойно говорит она, — которая для тебя значит больше, чем я или Тильда.

Она поворачивается и уходит в дом. Я сижу на одеяле для пикников, не в силах пошевелиться, как человек, которого сбила машина. Со мной, кстати, это однажды случилось, и поэтому я знаю, о чем говорю. Сначала пострадавший старается определить, жив он или мертв. Затем пытается вспомнить, кто он и что это означает. Затем он начинает соображать, как получилось, что он оказался в таком нелепом положении и почему он лежит в луже посередине дороги.

Первое чувство, которое я в себе обнаруживаю, — это чувство стыда, а первая связная мысль — это что не я ее, а она меня… Она загнала меня в угол и нанесла смертельный удар. Нет, даже еще хуже: она просто не мешала мне загонять в угол самого себя.

Я помню, что совсем недавно испытывал то же чувство и думал о том же самом, только никак не могу вспомнить, с чем это было связано. Я полностью утрачиваю самостоятельность и превращаюсь в объект чужой воли.

И снова меня охватывает возмущение от несправедливости произошедшего. Так умело притворяться, что ее действительно интересует вопрос свободы совести в Нидерландах шестнадцатого века, тогда как на самом деле она просто выжидала, когда ей представится возможность грубо и вульгарно высказаться относительно моих жизненных приоритетов! Это тем более несправедливо, что я, как пешеход, соблюдал все правила дорожного движения, и все же оказался сбит! Я едва остался жив, хотя сбило меня не какое-то внушительное транспортное средство, вроде автобуса или грузовика, а велосипед, даже самокат — иными словами, абсолютно ложное и пустячное заявление!

Ну и наконец: как вообще это нелепое происшествие стало возможным? С чего она взяла (а она, как я теперь понимаю, так и думает), что я провел наедине с Лорой все утро, если зтого не было? Откуда такая мысль? Если я был с Лорой и с Тони? Или, нет, даже с одним только Тони? Если я даже не смотрел на эту Лору? Как будто кто-то что-то об этом говорил! Да и при чем здесь вообще Лора! Почему Кейт решила, что она имеет к этой истории какое-то отношение? Кейт это предположила наобум, без каких-либо здравых оснований, а значит, она мне не доверяет, чего я, при всех своих недостатках, конечно же, не заслуживаю.

В конечном итоге я беру себя в руки, как и в тот день, когда на Кентиш-таун-хай-стрит меня сбила машина, и продолжаю путь, насколько мне позволяют силы. Я захожу на кухню, где Кейт стирает в тазике Тильдины пеленки. Придется мне снова призвать на помощь нормализм, поскольку больше ничего в голову все равно не приходит. Мой план, если его вообще можно назвать планом, состоит в том, чтобы, не упоминая о состоявшемся только что обмене колкостями или о гнусной инсинуации, ставшей кульминацией перепалки, мимоходом вставить в разговор один-две реплики, которые, без искажения фактов, дали бы ей понять, насколько нелепы ее предположения, будто я утром так и не повидался с Тони.

— Напилю-ка я еще дров, — говорю я, как будто ничего не случилось.

— Разве ты не хочешь пообедать? — спрашивает она мне в тон. Она тоже приходит в норму. — Мы с Тильдой уже поели.

Конечно, в ее голосе до сих пор слышны скрытые намеки, но я не обращаю на них внимания.

— Чуть позже: я сделаю себе сэндвич. — Я заглядываю в шкафчик у ее ног, под раковиной, в поисках пилы. — Тони, между прочим, так и не оставил своей затеи с мотодромом.

Неплохо это у меня получилось. Как бы случайно, как бы между делом. И очень похоже на правду. К тому же наше с Кейт отрицательное отношение к этому факту не может не объединить нас вновь.

Однако внимание Кейт мотодром не привлекает.

— Да, кстати, я забыла тебе сказать, — говорит она, — Тони звонил утром из Лондона.

Должен признать, эта фраза удается ей идеально. Гораздо лучше, чем мне моя. С точно выверенным сожалением, что она не упомянула об этом раньше. Я недооценил свою жену.

Я снова собираю свои кости на дороге. Ничего не пытаюсь объяснить, просто спрашиваю нарочито небрежным тоном:

— А что ему было нужно? — При этом я не вынимаю голову из шкафа под раковиной, что помогает мне скрыть выражение лица.

— Он не мог вспомнить имя на этикетке, — говорит Кейт.

Первые несколько мгновений я все еще пытаюсь достать пилу из клубка старых проводов, в котором она запуталась. Затем медленно высовываю голову из шкафчика и смотрю на Кейт.

— Я сказала, что там написано «Вранкс». Он поехал в библиотеку, чтобы что-то там проверить.

Тони поехал в библиотеку? Чтобы что-то проверить? О Вранксе? О моей картине? В Лондон?

По-моему, рот у меня открыт, но никаких слов из него не вылетает. Кейт смотрит на меня.

— Как ни жаль, он, похоже, начал проявлять к этой картине интерес, — говорит она.

Я хватаю пилу и ретируюсь в сад. Когда машина сбивает вас в первый раз, — это невезение; когда за один день она сбивает вас дважды, — это неосторожность. Но трижды оказаться под машиной, как в моем случае, — это уже покушение на убийство.

Я тупо смотрю на остатки дерева, которое мне предстоит допилить. Я даже не представляю, что делать дальше. Да и какое это имеет значение! События все равно развиваются своим чередом, сегодня я лишен инициативы.

Из-за поворота показывается одинокий велосипедист. У него красное лицо и огромные уши, напоминающие ручки амфоры. Лицо я вижу впервые, а вот уши мне уже знакомы. Традиционного пасторского воротничка, какие носят священники, на нем нет, но это те самые уши, которые я уже видел через окно, покидая Апвуд. Они принадлежат человеку, склонявшемуся в почтении перед «Еленой» в столовой для завтраков.

Велосипедист опускает одну ногу на землю и останавливается.

— Вы, должно быть, Мартин? — осведомляется он.

Приходской священник в нашей жизни появляется впервые. Мне остается лишь предположить, что Лора исповедовалась ему, все про нас рассказала, и теперь он явился, чтобы напомнить мне о моих обязанностях отца и мужа. Я мог бы, конечно, притвориться кем-то другим, но в ответ я только киваю и беспомощно жду, когда он начнет свою проповедь.

Однако, судя по всему, он вовсе не намерен беседовать со мной один на один; он решает вынести вопрос на обсуждение всей семьи (своего рода шоковая терапия) и добиться открытой конфронтации, потому что он спрашивает:

— А ваша супруга дома?

И снова я могу солгать, сказав, что ее нет. Но я окончательно сдался. Я просто делаю жест рукой, приглашая его войти в коттедж. Пусть рассказывает моей жене о произошедшем во всех подробностях, которые он, несомненно, уже узнал от Лоры.

Он слезает с велосипеда и пожимает мне руку:

— Меня зовут Джон Куисс. Я коллега Кейт по Хэмлишу.

— Восхитительно, — резюмирует Джон Куисс, осмотрев Тильду. — Какое богатство нежных телесных оттенков! А какая изящная форма щек!

Он усаживается за кухонный стол. Итак, Лора ошиблась, и ее картины осматривал не какой-нибудь безобидный местный священник. Это великий и ужасный Джон Куисс, историк искусства, эрудит и всезнайка.

Я готовлю кофе. По крайней мере мне так кажется, потому что на самом деле я не осознаю, что делаю, — может быть, я варю зелье с крысиным ядом. Когда я думал, что это священник явился разбираться с моими семейными проблемами, я успел со всем смириться и успокоиться, но теперь меня одолевает просто невыносимое волнение, Видел он «Веселящихся крестьян» или нет?

Пытаюсь мыслить логически. Вряд ли видел. Она ведь не могла и его провести в спальню! Или могла?

— Мы давно хотели вас пригласить, почти сразу, как сюда приехали, — говорит Кейт.

— Знаю, нужно было дождаться приглашения, но мне трудно было удержаться от любопытства: очень уж я люблю разглядывать интерьеры в домах своих знакомых.

Он осматривает нашу уютную, но не готовую к приему гостей кухню с точно рассчитанной рассеянной благосклонностью.

— Здесь очень мило, — говорит он, — но самое замечательное — это, конечно, ваша прелестная дочурка. Должен признаться, главной целью моего приезда было поместье ваших соседей. Судя по всему, я должен именно вас поблагодарить за эту возможность. Мистер Керт позвонил мне и сказал, что вы любезно упомянули мое имя.

Теперь понятно. Это Кейт рассказала Тони о Куиссе. Более чудовищное предательство трудно вообразить! Что делает ее вымышленное недовольство мною еще возмутительней. Так видел он «Веселящихся крестьян» или нет?

— Простите, пожалуйста, — говорит Кейт, даже не удостоив меня взглядом, — я даже не понимаю, как он вас нашел, я лишь упомянула ваше имя, и только. Не ожидала, что он станет вас донимать.

— Нет-нет, что вы, какие могут быть извинения! — восклицает он. — Я знаю, далеко не все искусствоведы любят осматривать чьи-то обветшавшие семейные реликвии, но я это обожаю! Я тут же вскакиваю в седло и с готовностью еду — нельзя упускать прекрасный шанс сунуть нос в чужие секреты! Да и всегда есть вероятность отыскать действительно что-нибудь ценное.

Так у Кертов он что-нибудь отыскал? Он вполне мог осведомиться, где у них в доме уборная, а затем самостоятельно заглянуть, куда ему захочется…

— Полагаю, что вы у них уже были и все посмотрели, — обращается он к Кейт.

— Нам пришлось у них ужинать, — говорит она удрученно.

— Бедняги! — восклицает он. — Заглядывать в чужие дома — это одно, ужинать там — совсем другое. Я всегда отказываюсь от подобной чести. Предпочитаю просто садиться на велосипед и неожиданно заезжать. Итак, вы целый вечер провели с этими ужасными людьми, и все напрасно, потому что хозяин дома, естественно, вам до конца не поверил. Такие люди никогда не знают, кому можно доверять! И в результате их фамильные ценности оказываются в пасти какой-нибудь акулы из нашего цеха.

Непонятно только, относит ли он и себя к таким акулам. Так видел он картину или нет?

— И все же, — говорит он, обращаясь к Кейт, — к какому вы пришли заключению?

Его слова звучат все так же непринужденно, однако на этот раз в его голосе я улавливаю нотку серьезности, даже волнения. Ему не терпится узнать мнение Кейт не меньше, чем мне не терпится услышать его собственное суждение. Вот почему он заглянул к нам. Это не просто визит вежливости. Он думает, что напал на след. И отчаянно хочет убедиться, что след этот не заметил никто, кроме него.

— Я там толком ничего не рассмотрела, — говорит Кейт, — вы ведь знаете, от меня в таких делах мало проку. Зато Мартин проявил изрядный интерес.

Куисс удивленно поворачивается в мою сторону. По-моему, он успел забыть, что эта безмолвная фигура, которая все время возится с кофейником, тоже имеет какое-то отношение к семье Кейт.

— А я и не знал, что вы искусствовед, — говорит он. — Я думал, вы занимаетесь более респектабельным делом, думал, что вы, например, философ или букмекер.

Я пожимаю плечами:

— Чисто любительский интерес.

— Бог мой, — говорит он, — самый страшный кошмар профессионала — это что однажды ему утрет нос какой-нибудь любитель.

Я вежливо улыбаюсь. Он что-то видел, теперь я уверен.

— Ну, и что вы думаете о великом Джордано? — спрашивает Куисс. — Почему «Елена» страшной тенью нависает над их столовой для завтраков? Возникает ощущение, что бедняжку распяли. Они что — купили картину в рассрочку? Прячут ее от грабителей?

А ведь не исключено, что Тони Керт скрывает свою драгоценную «Елену» от каких-то неведомых кредиторов.

— Я сам не большой поклонник Джордано, — продолжает Куисс. — Вот уж точно — «фа престо»! Когда художник работает с такой скоростью, какая только возможна… Он мне всегда напоминал какой-нибудь большой ресторан в итальянском духе, вроде «Фра Песто». Сорок сортов макарон, но к каждому из них подается один и тот же соус — «Маркс и Спенсер». А как вам прочая мелочевка? Нашли в ней что-нибудь любопытное?

Прочая мелочевка — вот что его интересует.

— Ну а что там такого? — отвечаю вопросом я.

— Вы сами-то ничего не захотели купить? — настаивает он.

Я улыбаюсь и качаю головой.

— Видите ли… — начинает Кейт, слегка нахмурившись.

Погубит нас не моя лживость, а ее честность. Куисс смотрит сначала на нее, потом на меня, ожидая, кто из нас решится продолжить.

— Я только сказал ему, — решаюсь я наконец, — что поищу кого-нибудь, кого все это могло бы заинтересовать.

— И нашли? — Его любопытство постепенно начинает граничить с невежливостью.

Я протягиваю ему кофе и улыбаюсь.

— Понятно, — заключает он, затем смотрит на Кейт и снова на меня. — Наверное, кого-нибудь на Багамах, чтобы увильнуть от налогов?

Теперь уже и Кейт смотрит на меня. Подобная мысль раньше не приходила ей в голову, как, впрочем, и мне, пока он об этом не упомянул.

— Нет у меня никого на Багамах, — говорю я и улыбаюсь. Но думаю я вот о чем: такой вариант пришел ему в голову, потому что именно его предложил бы он сам?

— А какой из картин вы занимаетесь? — спрашивает он. — «Песто»?

— Молока? — спрашиваю я.

— Спасибо. Или одной из тех, других?

Ну, все, мы уже даже не притворяемся, что пытаемся разговаривать вежливо. Я чувствую себя вправе ответить в том же духе.

— А какой вы предлагаете мне заняться? — спрашиваю я без обиняков.

Несколько мгновений он пристально меня рассматривает, как бы решая, стоит ли принимать меня всерьез, а затем улыбается:

— Вы мне льстите, потому что я всего лишь скромный лесник в Платоновой роще академиков.

Некоторое время он попивает кофе, а затем переключает внимание на Кейт.

— Этого мистера Керта, наверное, нельзя назвать вашим закадычным другом? — интересуется он у нее. — Конечно, нет, не стоило даже и спрашивать. Смотреть на их старый дом просто больно. Когда-то, как мне кажется, там было немало уникальных вещей. И все они пошли на корм для фазанов. Хозяин, несомненно, просто глупец. Хотя с ним лично я так и не познакомился. Когда я зашел, дома была только хозяйка. — Он смеется. — Уж не знаю, что о ней и сказать, — добавляет он. — Довольно… как бы лучше выразиться… довольно аппетитная штучка, не правда ли?

Кейт отвечает натянутой улыбкой и старается на меня не смотреть.

— Вы думаете? — говорит она.

Куисс снова смеется:

— Она вообще-то была не одна. С ней наверху, когда я приехал, был какой-то джентльмен. Он так гневно что-то сверху кричал!

Кейт снова выдает свою зловещую улыбочку.

— Скорее всего это был просто сантехник, — говорит Куисс. — Чинил там какие-нибудь трубы. Мне не мешает иногда сдерживать свое воображение, а то все мерещатся картинки в стиле рококо. С другой стороны, когда леди наконец спустилась, у нее был немного рассеянный вид.

Он смотрит на меня. Я улыбаюсь. Он ведь не намекает, что в том голосе сверху теперь узнает что-то знакомое. Сосредоточившись на возможных искусствоведческих находках Куисса, я совсем забыл о своем несвоевременном окрике, обращенном к собаке. Я припоминаю, что крикнул что-то вроде: «Не суй свою грязную морду куда не просят». Это мое замечание оказалось даже более уместным, чем мне тогда представлялось.

У меня возникает желание сказать ему то же самое еще раз. Однако Тильда меня опережает, причем без всяких слов. Куисс тянет носом и деликатно кашляет.

— Пожалуй, мне пора ее переодеть, — говорит Кейт.

Когда искусствовед уходит, в коттедже воцаряется мертвая тишина. Нам обоим есть о чем подумать.

Наконец ближе к вечеру Кейт прерывает молчание.

— Значит, теперь картина перемещена в спальню? — вежливо осведомляется она.

Вряд ли ей нужен какой-то ответ. Однако позже, когда мы усаживаемся пить чай, я сам начинаю короткий разговор.

— Я за картиной охочусь, а не за ней, — объясняю я.

— Да уж, — отвечает она так же вежливо, — но что тебе мешает подстрелить сразу двух зайцев?

За ужином она предпринимает новую попытку.

— Отправляйся к ним завтра, — говорит она благожелательным тоном, — и узнай, что Джон мог увидеть и как далеко он зашел.

Некоторое время я размышляю над ее предложением.

— Спасибо, — наконец изрекаю я.

— Не надо меня благодарить, я просто хочу, чтобы все это как можно скорее закончилось.

К этому моменту меня больше всего беспокоит не то, что он мог увидеть картину и узнать ее. Возможен еще более неприятный вариант: он видел картину и не узнал.

На следующее утро «лендровер» благополучно обнаруживается в апвудском дворе, но дверь мне снова открывает Лора.

Она неловко улыбается, не скрывая радости оттого, что видит меня, и я, конечно, столь же неловко рад ее неловкой радости.

— Он в столовой для завтраков, — говорит она вполголоса.

Пробираясь через лес, я всю дорогу планировал такой приветственный поцелуй, которым можно было бы с абсолютной точностью выразить нынешнее состояние наших отношений: да, мы лучше узнали друг друга, но эмоциональная дистанция между нами только растет. Однако, прежде чем я успеваю осуществить свой компромиссный план, она оборачивается, чтобы проверить, нет ли кого за спиной, выходит на крыльцо, закрывает за собой дверь, встает на цыпочки и целует меня. Поцелуй выходит быстрым и легким, но оказывается он на моих губах, а не на ее левой щеке, как я планировал.

Несмотря на такое несколько обескураживающее начало, я не падаю духом. У моего плана есть и другая, более важная часть, ведь мне необходимо выяснить, видел ли Куисс «Веселящихся крестьян», но надо сделать это так, чтобы Лора не заподозрила, что я проявляю излишнее любопытство к степени интимности ее с Куиссом отношений, с одной стороны, и что я проявляю повышенный интерес к самой картине — с другой. Поэтому я решаю поступить следующим образом: спросить, что искусствовед сказал по поводу той картины на лестнице, с собакой. Если выяснится, что он не поднимался, чтобы ее рассмотреть, значит, и до спальни он наверняка не добрался.

— Послушай, — начинаю я, пока она не успела меня отвлечь или прервать. Но она прикладывает палец к моим губам, как и вчера.

— Молчи, — говорит она приглушенно, — это я во всем виновата. Мне так стыдно!

Я поражен и не могу понять, что происходит. Моя тщательно подготовленная речь заканчивается на первом же слове.

— Я имею в виду то, что произошло вчера, — мягко объясняет она. — Не надо было так на тебя набрасываться. Только я увидела выражение твоего лица, сразу поняла, что снова все на хрен испортила. Как дура! Просто… я не знала, как еще себя вести! Здешние жители — они, как бы это сказать, только этого и ждут. Так они проводят время, когда не охотятся… О Боже, опять у тебя этот обалделый вид… Ты меня осуждаешь, по глазам вижу. Ты не такой, как все, надо было мне сразу догадаться. Знаешь, раньше я считала, что интеллектуалы — как все мужики, ну, думают только об одном. В общем, еще раз доказала, какая я глупая. Выбрала задачку не по себе, это точно.

Она грустно улыбается.

— Пожалуйста, — бормочу я, думая, какого же дурака я вчера свалял и какую возможность упустил, — ради Бога! Это моя вина! Прости, пожалуйста! Давай лучше забудем об этом! Послушай…

Она снова закрывает мне рот, но на этот раз не пальцем, а еще одним стремительным поцелуем.

— А ты был такой милый! — продолжает она свой лихорадочный монолог. — Только теперь ты подумаешь, что я такая и есть, а я не такая, совсем даже не такая. Мне очень хочется… ну, просто нормально общаться. Разговаривать обо всем. Хоть о картинах. Мне правда интересно говорить с тобой о картинах! Или о твоей работе; об этом твоем нормализме. Обо всем. Я, конечно, понимаю, у тебя жена и все такое. Я не хочу причинять тебе неприятностей. Давай просто будем хорошими друзьями.

Друзьями? Почему бы и нет. Буду в доступной, развлекательной форме просвещать ее, рассказывая о живописи и философии, как я себе это представлял в первый вечер. Что я чувствую, услышав ее неожиданно умеренное предложение? Прежде всего, наверное, облегчение. И одновременно укол разочарования. Плюс меня посещает подозрение, что меня использовали в закулисной войне против Тони. И что снова не я ее, а она меня… что я переживаю очередной кошмарный сдвиг от именительного падежа к винительному, из-за которого мое положение в этом мире становится все более шатким.

Кроме того, над этими чувствами доминирует все подавляющее ощущение ее физического присутствия. Сегодня на ней один из ее излюбленных мешковатых свитеров. Темно-синий, если быть до конца точным, из очень мягкой шерсти. Лора так близко, что я ощущаю на себе тепло этого свитера. Мы стоим на крыльце перед дверью, и ветер поднимает рябь в луже позади меня. Входная дверь закрыта, и где-то совсем недалеко за этой дверью ходит сейчас ее муж с серым, испещренным порезами лицом. Но все, о чем я могу думать, — это ее мягкое тепло, изобилие тепла…

Ну, или почти все, потому что я прилагаю титанические усилия и сосредоточиваюсь на главной теме дня.

— Послушай, — говорю я, но под давлением обстоятельств мое запланированное непринужденное легато превращается в отрывистое стаккато. — Помнишь, собака на лестнице? Картина с собакой? Тот человек. Он ее видел?

— Ты имеешь в виду вчера? — озадаченно спрашивает она. — Тот человечек — искусствовед?

— Что он сказал? Он хоть что-нибудь сказал? О собаке. На лестнице?

Она недовольно хмурится.

— Так тебя собака интересует? А я-то думала: из-за чего ты на нее вчера так засмотрелся?

— Нет-нет, просто любопытно. Он ее видел, собаку?

Она вдруг смеется:

— Или ты проверяешь, не провела ли я его в спальню вместо тебя?

— Нет-нет.

— Ты ревнуешь меня к этому ушастику? — недоверчиво спрашивает она.

— Да нет, конечно. Мне просто интересно… что он сказал… о собаке.

Она смотрит на меня, восторженно улыбаясь. Ей совершенно очевидно, что я ревную. Ревную ее к маленькому человечку, у которого уши размером с листья лопуха и который, вероятнее всего, ни разу в жизни не допустил неприличного взгляда в сторону женщины. Апрель для нее внезапно превращается в май.

— Может, ты хочешь спросить и о той картине в спальне? — интересуется она. — Может, ты хочешь знать, что он сказал о ней?

Я смеюсь. Другого ответа я придумать просто не в состоянии. Хотя — нет, в состоянии. Я перестаю смеяться.

— Да, — решительно спрашиваю я, — мне интересно, что он сказал о ней?

Теперь наступает ее очередь смеяться. Она проводит указательным пальцем по кончику моего носа.

— А вот этого я тебе не скажу, — отвечает она.

У моих колен внезапно вырастает фыркающая и сопящая куча мокрых морд и отчаянно виляющих хвостов. Дверь за спиной Лоры открыта, и на пороге стоит Тони Керт собственной персоной.

Я подаюсь назад. Он подается назад. Я делаю это, чтобы удалить свой нос от Лориного пальца. Тони это делает, потому что пытается что-то спрятать за спиной. Но загадочный предмет выскальзывает из его рук и, описав в воздухе ярко-желтую дугу, падает прямо к моим ногам.

— Мартин знает, что твой эксперт-искусствовед приходил к нам, — спокойно сообщает ему Лора, пока Тони присоединяется к собакам у моих ног в поисках потерянного предмета. Она обращается к мужу, но смотрит в это время на меня, по-прежнему неловко улыбаясь. — И он ужасно ревниво к этому отнесся.

— Я никогда не довольствуюсь одним мнением, — отвечает Тони, в очередной раз обронив загадочный предмет.

Он встает с колен. На перевернутой щетке для ногтей он пытается удержать мокрый кусок желтого мыла.

— Не переживайте, — объясняет он, — это Лорино мыльце, продукция «Крабтри-энд-Эвлин». Я подумал, что можно им немного потереть. Если уж Лора не боится намыливать им свои сиськи, то картине оно точно не повредит.

— По-моему, премудрый эксперт посоветовал тебе ничего не трогать, — уточняет Лора. — Зачем ты отнимаешь у людей время, спрашивая их совета, если все равно советами не пользуешься? — Она поворачивается ко мне: — Он начинает терять голову из-за этой картины. Ему все кажется, что это какой-нибудь там Рембрандт или ван Дейк.

— По крайней мере она не имеет никакого отношения к художнику, имя которого стоит на этикетке, — говорит Тони. — Я просмотрел полный альбом репродукций этого вашего мистера Вранкса и не нашел ничего подобного. Немного потереть с мыльной водой, и, вполне возможно, выяснится, что автором картины был этот, как его…

Я жду, затаив дыхание.

— Кого я имел в виду? — требует он от нас подсказки.

В моем кодексе поведения, который я разработал для общения с Тони, нет правила, которое бы требовало от меня читать его невысказанные мысли. Я размышляю, не предложить ли ему имя Момпера или братьев Валькенборх — именно эти художники более всего годятся по стилю в авторы моей картины. Но Тони никогда не слышал этих имен. Есть только один возможный автор, имя которого ему отдаленно знакомо, и если даже я ему не подскажу, через несколько мгновений он наверняка вспомнит его сам.

Тони всматривается вдаль, нахмурив брови, и наконец изрекает:

— Черт!

Я испытываю огромное облегчение, оттого что не услышал из его уст заветного имени, и поэтому теперь готов согласиться даже с такой атрибуцией. Тут собаки с лаем устремляются куда-то, и я понимаю, что Тони пристально смотрит на что-то за моей спиной. Я оборачиваюсь. Преодолевая рытвины, в нашу сторону едет еще один внедорожник, только более внушительный, чистый, современный и обтекаемый, чем «лендровер» Тони.

— Черт! — повторяет Тони, — вот черт!

Тут происходит невероятное. Машина останавливается, и из нее выбирается еще один Тони Керт. Вернее, более внушительная, чистая, современная и обтекаемая его версия. И цвет одежды теперь не рыжевато-коричневый, как у знакомого мне Тони, а сдержанный темно-синий — в тон нового авто. Темно-синий блейзер, щедро наполненный плотью. Темно-синие вертикальные полоски рубашки эффектно смотрятся рядом со светло-голубыми диагональными полосками на темно-синем стильном галстуке. Пример удачного сочетания экзотического индиго и дорогого ультрамарина. Но если старый Тони Керт предпочитает оттенять коричневые тона своего наряда синевато-серым лицом, этот новый Тони Керт добивается не менее броского контраста благодаря лицу цвета свинцового сурика с темно-красными прожилками тропических лаковых червецов. Интересно, что если бы они поменялись головами, то достигли бы гораздо большей гармонии в своем внешнем облике.

Собаки просто сходят с ума, одновременно узнавая и не узнавая нового Тони.

— Заткнитесь, безмозглые твари! — командует двойник их хозяина, замахивается на них, и они трусливо отползают в сторону, поджав хвосты. Он поворачивается к подлинному Тони.

— Я только что осмотрел вещи, оставшиеся в мамочкином доме, — говорит он.

— А я думал, ты в Африке, — отвечает старый Тони.

— Как видишь, ты ошибался. Тебе не привыкать. Один простой вопрос: где она?

— Кто?

— Только не начинай придуриваться. — Пауза. Новый Тони Керт осматривает дом и окружающие его постройки. — Бог мой, — заключает он, — во что ты превратил наше родовое гнездо за эти двадцать лет!

Последним из всего имущества он изучает самого старого Тони, который стоит перед крыльцом, не выпуская из рук щетку для ногтей и мыло и не двигаясь с места, будто облупленная коричневая статуя.

— Ты так и собираешься здесь стоять, чтобы мы оба простудились? — спрашивает новый Тони.

— Все, что тебе удалось за последние двадцать лет, как я вижу, это нажить гипертонию, — отвечает ему старый Тони.

— Или ты хочешь, чтобы я вернулся с решением суда и приставом? — спрашивает новый.

Старый Тони неохотно освобождает проход. И новый Тони бодро заходит в дом. На меня он не обращает ни малейшего внимания, а Лоре мимоходом кивает.

— Вы его новая жена, не так ли? — спрашивает он. — Та, что с деньгами? — И смеется. Наверное, это была его попытка растопить лед.

В доме новый, синий Тони немедленно направляется к лестнице и осматривает площадку между пролетами, где когда-то висела «Елена». Старый Тони за ним наблюдает. К нему присоединяемся мы с Лорой и собаки.

— Как я и предполагал, — говорит новый Тони, — у тебя не хватило смелости. Ты знал, что рано или поздно я появлюсь.

— Если бы я заполучил эту чертову картину, — говорит коричневый Тони, — то ее здесь все равно бы не было. Я бы давно ее продал.

— Не думаю. На это у тебя тоже не хватит смелости. Надо полагать, и в гостиной ее нет… — Он направляется вглубь дома. — Я уверен, она где-то здесь, — кричит он нам через плечо.

— Мамочка давно ее продала! — кричит коричневый Тони ему вслед и идет за ним. — Еще сто лет назад! Разве она тебе не говорила?

Мыло выскальзывает у него из рук и катится по плитке на полу.

— Что будет, если он попытается зайти в столовую для завтраков и увидит, что она заперта? — обращается ко мне Лора, понизив голос. — Я говорила Тони, что это не поможет. Он просто выломает дверь… Бог мой, да на тебе самом лица нет!

Вполне возможно. Потому что я думаю о своей картине. Что, если он ее найдет? И отнимет у старого Тони? Ее вынесут из дома прямо на моих глазах!

— Прости, конечно, — говорит Лора, — я так долго не могла сообразить, что тебя здесь больше всего привлекает, но теперь поняла: главное для тебя — это продать кому-нибудь «Елену».

Я открываю рот, чтобы опровергнуть это предположение, из-за охватившей меня паники даже забывая удивиться ее проницательности. Но все, что мне удается пробормотать, это:

— Другая! Другая!

Лора хмурится:

— Что «другая»? О чем ты?

— О картине наверху! — Вот я и проговорился. Теперь ей все известно. Я сделал ее своей соучастницей. Или вручил свою судьбу в ее руки.

По ее виду я понимаю, что она тоже так думает. Но процессия из двух братьев и собак уже возвращается.

— Я же говорил тебе, — твердит коричневый брат, — она продала ее! Пять… десять лет назад!

— Уверен, что не продала.

— Тебе-то откуда знать? Тебя там даже не было!

— Так же как и тебя.

— Послушай, братец, я ухаживал за ней, когда она умирала!

— Ни за кем ты не ухаживал. Ты появился у нее на полчаса.

— Откуда тебе знать, что я делал и чего не делал!

— Я знаю о тебе больше, чем ты сам.

— Но ты-то даже на похоронах не появился! Сидел на своей толстой заднице в Капской провинции и потягивал белое вино, даже не подумав прилететь.

Они стоят в холле друг напротив друга, как два контрастных отражения в двух зеркалах комнаты смеха, когда посетитель уже отсмеялся и идет дальше. Я перевожу взгляд с одного брата на другого в бессильной муке, не в силах что-либо сделать, не зная, как спасти ситуацию. Ни одно из отражений не замечает моего присутствия. Занятые своими семейными распрями, Керты не обращают на меня внимания. Я поворачиваюсь к Лоре, теперь моей соучастнице, в надежде, что она сможет предложить какую-нибудь разумную идею, но Лора уже успела куда-то улизнуть.

— Без картины я отсюда не уеду, — говорит синий брат.

— Ее здесь нет! — отвечает коричневый.

— Я тебе не верю.

— Можешь обыскать дом, если хочешь.

Еще одна пауза, во время которой обе стороны задумываются.

— Послушайте, — начинаю я, не имея представления о том, как продолжу начатую фразу.

— Советую тебе не играть со мной, Тони, — говорит синий. — Кишка тонка. Вот увидишь.

— Хочешь обыскать дом?

— От подвала до чердака. От оружейной до свинарника. И я знаю в этом доме больше тайных мест и закоулков, чем у тебя неоплаченных счетов, которые ты можешь туда засунуть.

— Пожалуйста, ищи, где тебе хочется.

— Послушайте, — снова начинаю я.

На этот раз коричневый Тони неожиданно внимает моим словам. Он поворачивается ко мне.

— Дай я только провожу бедного мистера Клея, — говорит он, — а то мистер Клей, наверное, не знает что и думать, глядя на тебя. — И прежде чем я успеваю что-нибудь сказать, он выводит меня на улицу и закрывает за собой входную дверь. — Быстрее, — неожиданно шепчет он, — за мной.

И он то ли бегом, то ли быстрым шагом устремляется вдоль нежилого крыла дома, тем же маршрутом, которым вчера воспользовался я сам. Я с трудом за ним поспеваю. Судя по всему, у бедного тугодума Тони, в отличие от меня, есть какой-то план.

Мы поворачиваем за угол и бежим вдоль дома, поскальзываясь на мокрой земле и уворачиваясь от веток, которые так и норовят выколоть мне глаза. Тони в худшем положении, чем я, потому что он по-прежнему в домашних тапочках. Мы снова поворачиваем за угол и оказываемся у задней стены дома, все пространство перед которой покрыто лужами. Он лихорадочно нашаривает ключи и отпирает кривую и разбитую дверь черного хода.

— Что мы делаем? — спрашиваю я, пока мы размазываем грязь по выложенному плиткой коридору, хотя ответ мне, пожалуй, уже известен. Тони ничего не говорит, только показывает мне жестом, чтобы я понизил голос. Затем отпирает еще одну дверь и заталкивает меня внутрь.

Как и следовало ожидать, мы в столовой для завтраков. И моя картина уже не в спальне, а здесь — стоит на двух стульях в ожидании мыла «Крабтри-энд-Эвлин». Изумрудная листва — танцующие фигуры — вершины гор — море… больше я ничего не успеваю увидеть, потому что Тони тащит меня к камину. Пододвинув еще два стула, мы забираемся на них и беремся за картину. Стоя на шатающихся стульях, едва не оторвав руки, мы освобождаем «Елену» от необходимости висеть в таком мучительном положении и ставим ее на пол. Вес «Елены» вполне соответствует ее внешнему облику Я еще раз задумываюсь о физических усилиях, необходимых для всех этих снятий с креста.

Он тащит свой конец картины в сторону двери. Но что, черт возьми, он собирается делать?

— Давайте! — шепчет он. — Поднимайте свой конец! Тащите, чего вы ждете?

— А другие! — восклицаю я. — Как насчет других?

— Черт с ними. Маленький мерзавец о них забыл.

— Он вспомнит, когда их увидит!

Тони на секунду задумывается.

— Здесь несколько тысяч фунтов как минимум! — подзуживаю я его.

Он открывает окно и выбрасывает наружу два маленьких голландских пейзажа. Они проламываются сквозь ветки кустарника и исчезают из виду.

— Потом подберем, — говорит он. Затем хватает за угол «Веселящихся крестьян» и тащит картину по направлению к окну. Я хватаю картину за другой угол и пытаюсь его остановить.

— Что такое? — раздраженно спрашивает он.

— Мы ее повредим, — шепчу я, стараясь, чтобы он не услышал в моем голосе отчаяния, — поцарапаем.

— Делать нечего, приходится выбирать, — отвечает он.

Мы не без труда подтаскиваем мою картину к окну.

Еще бы, дубовая доска двадцать-тридцать фунтов весом, да еще без ручек.

— Не пролезет, — выдыхаю я. И действительно, по размеру она вполне может быть три фута девять дюймов на пять футов три дюйма, хотя у меня снова нет времени, чтобы вытащить из кармана рулетку и все проверить.

— Надо попробовать, — шипит он в ответ, вырывая ее у меня из рук. Тони оказывается прав — картина все же пролезает в окно по диагонали, обдирает краску с оконной рамы и исчезает среди жестких веток и острых колючек.

Он закрывает окно. Я стараюсь отключить перегревающийся мозг.

Ясно, что «Елена» в окно никак не пролезет — вместе с рамой в ней почти семь футов по вертикали. Тони вновь хватает ее за один конец, я за другой. Ноша тяжеленная — я даже успеваю посочувствовать сподвижникам Париса. Невозмутимое выражение лица, которое Елена сохраняла все эти годы, пока ее похитители пытались погрузить свою ношу на корабль, не меняется и в тот момент, когда мы, пыхтя, протаскиваем ее в дверь.

— Не стучите так сильно, — шепчет Тони, — он где-то рядом. — Тони запирает за собой дверь и добавляет: — Пусть маленький засранец зря понадеется, когда обнаружит, что заперто!

Сначала был маленький мерзавец, теперь маленький засранец, хотя брат-то у него огромный. Наверное, это его младший брат.

Мы, спотыкаясь, тащим картину по коридору и выносим через черный ход на улицу, не жалея ради искусства рук и спин. Я замечаю, что Тони уже потерял одну тапочку, и ему приходится передвигаться в полуспущенном носке. Мы петляем вокруг старых сараев, пока не добираемся до грязного автомобильного прицепа. Тони бросает свой конец картины и выкидывает из прицепа мешки с фазаньим кормом.

— Сюда, — хрипит он.

— Не войдет! — хриплю я ему в ответ.

— Войдет. Не в первый раз.

— Он увидит.

— Накроем вот этим.

Он вытаскивает из вонючей лужи мятый ком черной полиэтиленовой пленки и с отвращением сует его мне. Я стряхиваю с пленки неопознанную жидкость и, как могу, прикрываю пленкой наготу Елены, а затем перевязываю картину отрезками розового упаковочного шнура, которые в изобилии разбросаны вокруг. Когда я поворачиваюсь, чтобы попросить Тони помочь мне, то обнаруживаю, что от него остался только носок Через мгновение я слышу рев мотора, и старый «лендровер» безумным зигзагом подъезжает задом к прицепу.

— Картина слишком большая! — сообщаю я. — Задний борт не закроется!

— Подвяжите его!

В куче грязи Тони находит еще один обрывок упаковочного шнура и бросает мне. Я подвязываю борт, чтобы он не болтался на ходу, а Тони орудует ломиком, соединяя прицеп с машиной. Один Бог знает, как далеко он собрался ехать таким манером.

— Тормоза здесь немного изношенные, — говорит он. — Нажимайте сильнее.

Тут я понимаю, что он приглашает меня сесть на водительское место. Я тупо смотрю на открытую дверцу, затем на него.

— Пошевеливайтесь! — командует Тони. — Или вы хотите, чтобы он гнался за вами по здешним дорогам?

— Но… — бормочу я, — но… куда вы хотите меня отправить?

— Как куда? — переспрашивает Тони, ошеломленный моей недогадливостью. — Откуда мне знать? Туда, где он обретается!

— Кто он?

— Этот ваш чертов бельгиец!

Я усаживаюсь в машину, окончательно утратив контроль над своими действиями. У моих рук и ног теперь своя жизнь — они повинуются ходу событий, следуя неведомо куда за увлекающим меня течением. Я лишь успеваю заметить, что моя нога уже выжала сцепление, а рука дергает рычаг передач.

— Но как же ваш брат? — спрашиваю я, когда Тони захлопывает за мной дверцу. — Что, если он подаст в суд?

— Не подаст, — отвечает Тони. — Не сможет. У него нет никаких бумаг. Их никогда и не было. Все это принадлежало отцу. А теперь принадлежит мне.

— А как насчет других картин? — кричу я. — Мистер Йонгелинк хочет купить все! Надо забрать и остальные!

— Потом, успеете! Нельзя, чтобы он увидел эту чертовку в поместье! Он может выйти в любую секунду!

Я предпринимаю последнюю попытку устоять перед напором течения. Нога моя по-прежнему на сцеплении, машина никуда не едет.

— Давайте остальные! — настаиваю я.

— Мартин! — кричит мне Тони, и на глазах у него внезапно появляются слезы. — Я умоляю вас! Ему всегда все доставалось! У меня всегда все отнимали! Этот маленький поганец сел мне на шею, не успев родиться! Ему ведь не только «Елена» нужна! Он нацелился на поместье! У меня не заплачен налог за три года! Он отберет у меня поместье! Слышите, поместье!

Я осознаю, что в ответ на эти объяснения неплохо бы задать несколько вопросов, но что мне остается делать? Его слезы добавляют последние несколько кубических сантиметров в захватывающий меня поток. Я вздыхаю. Рука поднимается в каком-то беспомощном жесте. Нога отпускает педаль сцепления. Машина рывком приходит в движение.

Пока я пытаюсь переключиться на вторую передачу, Тони отчаянно ковыляет следом и стучит по стеклу:

— Сначала сообщите мне, сколько он предлагает, слышите! Позвоните! И, Мартин, Мартин, не забудьте, только наличные, наличные!

Я переключаюсь на вторую, и Тони исчезает где-то сзади. Больше похожий на танк и плохо знакомый мне «лендровер», которым я управляю лишь номинально, неуклонно движется вперед, и «Елену» бешено бросает в прицепе из стороны в сторону. Мы проезжаем мимо темно-синего новенького автомобиля-двойника и начинаем скакать по изрытой лунными кратерами подъездной аллее, сопровождаемые только безумным лаем собак, которым почему-то хочется пасть мученической смертью под колесами «лендровера».

Я пока даже не знаю, куда поверну, когда доберусь до дороги. Нажимаю педаль тормоза, чтобы над этим поразмыслить, но машина, оказывается, не в настроении размышлять. Она, не замечая моих усилий, продолжает движение со скоростью двадцать миль в час, и, вместо того чтобы повернуть, мы пересекаем дорогу, преодолеваем кювет и оказываемся в великом нехоженом краю без троп и дорог.

Я не вполне сознаю, что происходит в следующие несколько секунд, когда руль отчаянно вырывается у меня из рук и вселенная вокруг совершает какие-то удивительные скачки. Однако преимущества полноприводных внедорожников при езде по пересеченной местности скоро становятся мне очевидны, потому что, к моему удивлению, мир постепенно успокаивается, и под колесами наконец оказывается асфальт. Машина, похоже, выбрала поворот направо, потому что под горку ей ехать приятнее. Я пытаюсь оценить ситуацию. Тони был, конечно, прав насчет тормозов. Кроме того, у руля не заладились отношения с передними колесами, так же как у хозяина машины — с его близкими. Моя голова и зеркало заднего обзора потеряли друг друга, пока мы преодолевали пересеченную местность, поэтому я не вижу, что делается позади меня, однако, судя по громкому постукиванию, «Елена» все еще в прицепе, а прицеп все еще соединен с машиной.

Куда мы едем? У машины, похоже, есть план — оторваться от возможной погони, с огромной скоростью устремившись вниз по склону холма. А что дальше? Если это самое «дальше» мне вообще светит. Судя по направлению, выбранному «лендровером», мы катим в сторону Лондона. Продадим «Елену», размышляет машина, вернемся обратно с мешками денег, и Тони будет только рад вывезти из поместья три оставшиеся картины. Но машина, наверное, забыла, что сегодня суббота, а уик-энд, скорее всего, не лучшее время для продажи произведений искусства. Или ее план состоит в том, чтобы вчетвером: она, прицеп, «Елена» и я — затаиться на Освальд-роуд до понедельника, когда откроются банки и начнут работать конторы торговцев картинами. Теперь, после того как река времени преодолела пороги и возвращается к своему привычному равнинному течению, машина предлагает мне немного передохнуть. Она напоминает, что пора возвращаться в норму и восстанавливать контроль над судьбой.

Все правильно. Но «лендровер», похоже, не осознает (да и откуда ему знать), что я обещал Кейт не делать всего того, что делаю сейчас, пока не буду абсолютно уверен, что «Веселящихся крестьян» написал именно Брейгель. Должен признаться, я и сам об этом вспоминаю только в тот момент, когда впереди показывается быстро приближающийся съезд к нашему коттеджу. Я начинаю трудные переговоры с тормозами и рулевым управлением, стараясь убедить «лендровер», что нам необходимо ненадолго свернуть с маршрута, чтобы я смог известить жену об изменении обстоятельств моего предприятия и уверить ее, что за выходные я обязательно закончу все изыскания. Машина соглашается со мной лишь в последнюю минуту, и поэтому поворот проходит не слишком гладко — мы пролетаем мимо колеи и сшибаем мусорные баки.

Завидев «лендровер», Кейт выходит из коттеджа. При этом в ее манере появляются странные черты. На лице у Кейт вежливая улыбка, руки спрятаны в карманы кардигана (что должно выражать ее самоосуждение), а плечи неестественно ссутулены. Такова ее манера поведения в обществе: Кейт приготовилась продемонстрировать вежливое удивление, потому что думает, что в машине Тони Керт. Когда она видит, кто на самом деле вылезает из «лендровера», ее плечи распрямляются, а с лица исчезает улыбка. Кейт смотрит на машину и видит прицеп, а в нем — огромный черный сверток.

— Это «Елена», — честно говорю я и замечаю, что в ее манере не остается ни намека на вежливость. — Знаю, знаю, — продолжаю я. — Даже передать тебе не могу, что сейчас там было!

Сказав это, я понимаю, что был прав — я действительно не могу рассказать ей ни о чем из того, что только что произошло в Апвуде. После визита Джона Куисса она поняла, что продажа «Елены» — это попытка уклонения от налога. Но она не знает, как до сегодняшнего утра не знал и я сам, что вся эта сделка еще более сомнительна, ведь Тони хочет, чтобы я продал картину, потому что она не до конца его собственность. Очень может быть, что скоро из-за моей подружки в прицепе начнется вторая Троянская война. Вот почему я не заношу картину в коттедж, вот почему она обернута черной полиэтиленовой пленкой — это опасный груз. И вряд ли мой подробный рассказ о том, что произошло, поможет исправить положение.

— Грандиозный скандал! — суммирую я апвудские события. — Это трудно объяснить, но мне пришлось выбирать: теперь или никогда.

Она ничего не говорит, а просто поворачивается и уходит обратно в коттедж. Я иду за ней.

— Я не забыл, что обещал тебе ничего не предпринимать, пока сам не буду абсолютно уверен, — заверяю я ее спину. — Мои изыскания почти закончены, осталось проверить лишь два-три факта, это я обязательно успею сделать до понедельника.

Молчание. Я собираю со стола все свои книги и записи, чтобы она поняла: я настроен серьезно. Затем я вижу, что, пока я освобождаю один конец стола, на другом конце она расставляет тарелки и чашки для обеда. На двоих.

Становится очевидным, что я не слишком удачно изложил ей план, разработанный «лендровером» по дороге. Это была нелегкая задача, ведь если бы я решил все разумно обосновать и объяснить, мне пришлось бы сообщить, что в любой момент еще один внедорожник может разнюхать, где мы скрываемся, и с возмущенным воем подъедет к нашему коттеджу.

Кроме того, я вряд ли смог бы объяснить ей, что если я обречен весь уик-энд обедать в полном молчании, то уж лучше я буду делать это в одиночестве. С понедельника все начнет меняться. Когда я вернусь в Апвуд и заберу остальные картины. Когда я отвезу «Конькобежцев» и «Всадников» в Лондон. И когда стену нашей кухни украсит добытый мною трофей. Вот тогда мы снова сможем вспомнить о нормализме.

Я направляюсь к выходу. Кейт останавливается на пол-пути между шкафом для посуды и столом, держа в руках по глубокой тарелке.

— Я позвоню, — говорю я, — поцелуй Тильди за меня.

Она ничего не отвечает, просто возвращает одну из тарелок в шкаф, а другую ставит на стол.

На этот раз я добиваюсь от «лендровера» позволения немного поучаствовать в управлении. Он соглашается остановиться у въезда на главную дорогу в куче пустых жестянок и бутылок из сбитых нами мусорных баков и проверить, не едет ли по нашему следу ангел-мститель. Затем мы чинно поворачиваем и катим в сторону Лондона. Вскоре мы уже разбрызгиваем остатки лужи у лесочка, где мы с Кейт нашли мертвого бродягу… поворачиваем к Лэвениджу… проезжаем Бизи-Би-Хани… и оказываемся в той части «загорода», которая всегда казалась нам с Кейт такой подозрительно нереальной, пока нереальной не стала сама наша жизнь. Наверное, нам просто не хватало того настоящего деревенского запаха, которого у меня теперь в избытке: «лендровер» пропах грязью, собаками, промасленной ветошью и бензином. В зеркале заднего вида, которое я наконец отрегулировал, погони не видно — только «Елена» в новой черной чадре смиренно семенит за мной по пятам.

Чтобы полностью успокоиться и прийти в себя, мне не хватает только одного — уверенности, что младший братец Тони не нашел мою картину и не увез ее. Я пытаюсь выбросить эту мысль из головы, потому что у меня нет никакой возможности проверить свои подозрения. Однако перед самым въездом на лондонскую автостраду где-то возле моего левого колена внезапно раздается громкое электронное кудахтанье, которое заставляет меня от испуга резко крутануть руль вправо. К счастью, машина игнорирует это мое неразумное движение. Под приборной панелью я нахожу мобильный телефон, весь испачканный грязью.

Как и следовало ожидать, это звонит Лора.

— Он уехал, — говорит она, — и не волнуйся, картину он не нашел. Я переносила ее из комнаты в комнату.

— Молодец, — говорю я, — отлично, большое спасибо. — Однако я с трудом представляю, как ей удалось таскать за собой по дому мою картину. Сколько же лакированной поверхности она должна была ободрать за это время! И во что мне обойдется ее сотрудничество?

— Это, кстати, был Джорджи, — говорит она, — его младший брат. Они не слишком-то ладят.

— Неужели?

— Когда ты уехал, все стало гораздо хуже — Джорджи разозлился страшно. Он чуть полруки себе не оторвал, когда пытался вскрыть ломом столовую для завтраков. Обещал вернуться с постановлением суда и всем прочим… Послушай, у меня мало времени — Тони то и дело заходит в кухню и орет, что ему тяжело тащить на своих плечах это поместье и так далее… Я просто хотела тебе сообщить, что с собакой все в порядке… Подожди… Все, мне пора, я перезвоню…

С собакой все в порядке? Так это картину с собакой она прятала ради меня? Здорово я научился врать, раз сумел обмануть даже свою сообщницу. Да и самого себя — потому что как я теперь узнаю, что случилось с моей картиной, пока Лора прятала другую. Все, он ее нашел! И забрал с собой! Передо мной поворот, но я останавливаюсь на обочине и глушу мотор. Мне остается только гипнотизировать телефон в ожидании звонка, и я уже готов… даже не знаю… развернуться и отправиться разыскивать брата Джорджи по просторам Англии…

Я хватаю трубку, не дождавшись даже окончания первого приступа кудахтанья.

— Извини, что пришлось повесить трубку, — говорит Лора, — этот брат тоже свихнулся. Мартин, послушай…

— А как насчет других трех? — с безумным легкомыслием перебиваю я ее. — Их Джорджи нашел?

— Не успел. К тому моменту его волновало только то, как остановить кровь.

Я немного успокаиваюсь. Но если он их не нашел…

— Они до сих пор так и лежат в кустах?

— По-моему, Тони спрятал их в сарайчике для цыплят.

О Боже! А где этот самый сарайчик? Надеюсь, фазаньих цыплят содержат в сухом и теплом месте? Главное, насколько теплом? И насколько сухом? А прибор, контролирующий влажность воздуха, там есть?

— Мартин, послушай, — говорит Лора. — Тебе ведь понадобятся деньги, правда?

— Деньги?

— Ну, для того, чтобы ты смог избавиться от картины. Я только хотела сказать, что у меня есть немного денег, про которые он не знает, и если тебе понадобится…

Сначала Кейт, теперь Лора, Мое волнение сменяется чувством стыда.

— Это очень мило с твоей стороны, — говорю я, — но у меня все предусмотрено.

— Не забудь о моем предложении, если возникнут осложнения. Ты где сейчас?

— На трассе.

— Лучше бы сейчас с тобой была я, а не эта «Елена», — мечтательно говорит она.

Я пытаюсь придумать благоразумный ответ, но это выше моих сил.

— Сказать тебе, когда я поняла, что ты — моя судьба? — спрашивает она. Ее голос становится серьезным. — Когда ты не удержался и стал объяснять, что этого, как его там, звали Эрвин.

Это, конечно, неправда. Лора даже на мгновение не могла себе представить, что все получится именно так. Но тем не менее мне почему-то больно слышать эти слова. Кажется, что все это было так давно, в каком-то давно потерянном, безгреховном мире.

— Это был Эрвин Панофский.

Она смеется:

— Ну вот, ты опять за свое.

И правда.

— Я вернусь в начале следующей недели.

— Мартин! — кричит она, пока я не отключил телефон. — Мартин!

В ее голосе слышны серьезные нотки. Что теперь?

— Я бросила курить, — робко говорит она.

Чем ближе Лондон, тем больше меня одолевают дурные предчувствия. Я думал, мы будем друзьями — просто невинными друзьями. Или по крайней мере сообщниками — просто невинными сообщниками. И вот она уже предлагает мне свои сбережения и бросает курить. Снова задаю себе привычный вопрос: я ее или она меня?.. Что ж, похоже, что в конечном итоге я ее… Но теперь мне кажется, что лучше бы наоборот.

А как насчет моих конкурентов? Пока у меня перед ними небольшая фора, но надолго ли? Когда братец Джорджи вернется с постановлением суда? Сколько у меня еще времени, пока Куисс не заедет к Кертам снова? Похоже, «Веселящихся крестьян» он еще не видел. Но что-то уже привлекло его внимание. Я не могу ничего предпринять, пока банк не одобрит мой дополнительный заем, что должно произойти в понедельник. Но и братец Джорджи не может ничего сделать, пока не подключит своих адвокатов, и даже всеведущему Куиссу придется сначала проверить кое-какие цены в Лондоне, прежде чем он сам сможет что-либо предложить Керту. Если в понедельник в «Сотби» мне «Елену» оценят… если я найду агента, готового выложить за нее наличные… если я получу в банке недостающую сумму… если в понедельник вечером я смогу появиться в Апвуде с полными карманами хрустящих купюр…

Я преодолеваю подъем близ Эджуэра, и передо мной открывается панорама Лондона. Мои страхи постепенно исчезают, а надежды снова выходят на первый план. Нет ничего невозможного! От Лоры меня отделяют многие мили. Как и от Кейт, и от моих врагов, и от нормальной жизни ответственного человека. Вот он, я — въезжаю в столицу с самой прекрасной женщиной на свете.

Да, после тщательной разведки и длительной подготовки, после всех отсрочек и переживаний великое похищение наконец состоялось. Пленницу удалось погрузить на корабль. Жребий брошен, решающий шаг сделан. Спарта скрывается за кормой. Прямо по курсу — Троя и бессмертие.