Комитетов теперь было тридцать, и сообща они проделали раз в тридцать большую работу по планированию неофициального приема, который понравится ей, чем проделал бы любой из этих комитетов в одиночку. Когда об этом задумывались отдельные члены, их порой даже удивляло, насколько далеко они продвинулись. По отдельности никому из них и в голову бы не пришло, что ей больше понравится, если мужские уборные будут заколочены досками, а вот комитетам это было ясно как день. Если бы Роу, например, или Голдвассер строили планы просто как Роу или Голдвассер, им бы в жизни не додуматься, что прием едва ли можно назвать неофициальным, пока не взяты напрокат тысяча двести квадратных футов дерна и не уложены во дворе поверх асфальта, чтобы на день превратить этот двор в неофициальный сад. А вот для комитетов это само собой разумелось.

Чем дольше размышлял об этом Голдвассер, тем больше удивляли его совместные действия Мак-Интоша, Роу, Ребус и Хоу — в конце концов, именно они составляли активное большинство в комитетах. Чем дольше размышлял об этом Мак-Интош, тем больше удивлялся совместным действиям Хоу, Ребус, Роу и Голдвассера. Роу, Хоу и Ребус испытывали такое же удивление.

Для начала эти пятеро создали нечто вроде демократического блока. Но после двух заседаний Мак-Интош напрочь утратил интерес к делу. Голдвассер сохранил интерес теоретический, но не мог замедлить свою умственную деятельность настолько, чтобы на практике следить за ходом обсуждения вопросов в комитетах, и снова и снова, очнувшись от грез о кубическом корне скорости света, слышать, как миссис Плашков говорит: «…считать принятым единогласно. В таком случае занесите, пожалуйста, в протокол, мисс Фрам». Хоу, разумеется, всегда поддавался доводам противной стороны, а Ребус, по общему мнению, становилась ОДНООБРАЗНОЙ в своей шумной оппозиции ко всему на свете. Подавленная эпизодом с Чиддингфолдом и несколько сомнительным характером своих отношений с Голдвассером после суеты вокруг корзины для бумаг, она и сама находила себя однообразной.

А у Роу взгляды изменялись. Ему уже не казалось явной нелепостью воздвигать перед институтом барьеры во избежание давки и собирать за этими барьерами толпы народу. Теперь он полагал, что если люди, проталкивающие какие-то дела, достигают цели, то они вовсе не такие дураки, какими иногда считают их люди, не умеющие проталкивать никаких дел. Если люди проталкивают дела, значит это люди респектабельные и благоразумные. А если люди респектабельны и благоразумны, то протолкнутые ими дела тоже респектабельны и благоразумны.

Область доводов «за» и «против» всегда казалась ему неимоверно запутанной. Задав себе среди ночи один из вопросов, вынесенных на скоропалительное голосование, он понял, что не вполне разбирается, какие из доводов «за» и какие «против». Он не вполне соображал, где кончаются доводы «за» и начинаются доводы «против». Или, вернее, он принимал часть доводов и «за» и «против». Еще точнее, почти принимал часть доводов и «за» и «против».

В этом бредовом лунном пейзаже он воспринимал с абсолютной четкостью только самого себя. Ему рисовалось, как он стоит во весь рост и с упорством несгибаемого интеллекта, с подкупающей скромностью разбирается в жутких сложностях. «Исчерпывающий анализ современных проблем, — гласили выдержки из рецензий, казалось, повисших в небе над земным хаосом. — Освежающая способность добираться до сути дела. Вот человек, которого не проведешь».

Вокруг собственной выпукло очерченной центральной фигуры, среди непроходимой чащи доводов вырисовывались и другие, более размытые лица. Мак-Интош, Плашков, Чиддингфолд, Нунн все смотрели на Роу с надеждой, ожидая указаний. Он поймал себя на том, что пятится прочь от зарослей, скрывающих Ребус и Голдвассера. Есть в обоих что-то… Ну, что-то, не внушающее доверия. Конечно, не сексуальные странности. Это-то вряд ли, учитывая, что Роу человек, о котором в газетах писали (или напишут, как только представится случай): «Его широкая терпимость к слабостям человеческой натуры вошла в поговорку». В романе понатыкано столько высоких и острых грудей, что никто не смеет оспаривать свободомыслие Роу в данном вопросе. Но есть в этих людях что-то нездоровое. Например, петиции, которые затевает Ребус. Респектабельные люди таких вещей не делают. И Голдвассер. Трудно было ухватить в точности, чего именно Роу не приемлет в Голдвассере. Он интуитивно чувствовал, что Голдвассер не очень-то большой знаток литературы. Опять же, есть в нем какое-то легкомыслие. Не тот он человек, на чью верность в беде могут положиться друзья. В общем, грубо говоря, не тот человек, которому захочешь, например, показать книгу в процессе работы над ней.

Как бы то ни было, когда настало время голосовать предложение о том, чтобы раскрасить несуществующие шторы на окнах нефункционирующего склада за международным отделом, макинтош вообще не явился, Голдвассер ничего не расслышал толком, Ребус выступила против, причем ей еле-еле удалось временно переубедить даже Хоу, а Роу сознательно и демонстративно проголосовал «за».

От принятого решения у него стало легко на душе. Наконец-то он сбросил с себя оковы юности и избавился от безответственности. Наконец-то он стал респектабельным человеком.