Отчего я просыпаюсь? Может, из-за волнений? Мы взялись за важное дело, но мать Кита велела мне прекратить слежку; как же нам теперь быть? Или мне не дает покоя нечистая совесть? Ведь я столько раз проявлял слабость и допускал всякие недостойные мысли.
Или причина лишь в том, что в моей плотно зашторенной спальне вдруг стало необычайно светло?
Сквозь щели в светомаскировке пробивается странное белое сияние. Я встаю, высовываю голову из-под шторы и замираю в изумлении. Открывающийся из окна знакомый скучный мир преобразился. На фоне бархатной черноты ночи заросли кустов в нашем палисаднике и фасады домов напротив залиты изысканно ярким, неземным бело-серебристым светом. Все замерло в полной, абсолютной тишине. Кажется, будто Тупик обернулся картиной с изображением Тупика; или какая-то сила, изловив волшебный перезвон часов в доме Хейуардов, превратила его в безмолвную трехмерную фигуру.
Ночь – почти забытое время суток. Как и полная луна, что льет с неба над крышами свой нежный свет, скрадывая запустение в нашем саду и щербатость штукатурки на домах напротив, смывая весь стыд и сумятицу прошедшего дня, оставляя лишь эту белоснежную тишь.
А ведь сейчас как раз середина лунного цикла. До безлунных ночей еще ровно столько же.
И что мне делать? Не могу же я по-прежнему выслеживать мать Кита и ходить за ней по пятам, раз она нас уже засекла и вдобавок взяла с меня слово, что мы больше не будем. Но не могу и перестать следить, перестать ходить за ней по пятам, ведь она, в сущности, дала мне понять: мы можем выведать такое, что ей хочется от нас утаить.
Очевидно, надо рассказать все Киту, пусть он разберется. Это же его мать! И шпионка его! Не менее очевидно, однако, что рассказать об этом Киту я не могу, потому что она не велела. Она велела мне молчать, а я только беспомощно кивнул. То есть согласился. Все равно, что дал слово.
Впрочем, и до этого накопилось много всякой всячины, про которую я не могу рассказать Киту. Про явившуюся к нам Барбару Беррилл. Про ее дурацкие завиральные истории о его матери и тетке. А теперь на меня навалился еще один секрет. Но если я его Киту не открою, разве сумеем мы и дальше действовать заодно?
Голова моя не в силах переварить эти несовместимые обстоятельства и, чудится, вот-вот лопнет.
Высунувшись из окна, я по-прежнему гляжу на безмятежный, залитый белым светом мир, и вдруг все начинает мне казаться не таким уж неразрешимым. Если бы только у меня была завязанная узлами веревка (Кит давно мне о ней говорил), я бы из окна спустился по ней в это великое безмолвие. Я вобрал бы эту тишь в себя и сам стал ее частью. Просто-напросто совершил бы героический подвиг и одним махом разрешил все противоречия.
Нужно пройти по тоннелю сейчас, пока все вокруг замерло и ее нет, значит, следить и ходить по пятам не за кем. Пока из ящика не успели ничего вынуть, я узнаю, что же она положила туда на этот раз. Я найду улики, которые неопровержимо подтвердят, что Кит прав: его мать действительно немецкая шпионка.
Один-единственный героический подвиг, который наутро я положу к ногам Кита. И разом покончу со своими терзаниями, изглажу из памяти все слабости и ошибки с той же легкостью, с какой в лунном свете растворяются изъяны дня.
Я должен пройти сквозь тьму тоннеля. В одиночку. И с другого конца выйти на лунный свет.
Если бы только у меня была веревка с узлами…
А тишь все длится. Я никогда прежде не видел мир таким белым и неподвижным.
До меня постепенно доходит, что на самом деле веревка мне не нужна. Можно просто сойти по лестнице вниз.
Сразу следом за этой мыслью приходит вывод: я обязан это сделать. И сделаю.
Немедленно накатывает страх. Летняя ночь вдруг становится жутко холодной, прямо ледяной. Меня бьет такая неудержимая дрожь, что я с трудом напяливаю на себя свитер и обуваю сандалии. Зубы стучат, словно игральные кости в пустой коробке. На своей кровати, будто потревоженный этим стуком, заворочался Джефф. Я на ощупь спускаюсь вниз, иду через кухню к черному ходу. Дрожащими руками медленно-медленно отодвигаю засов. Тихонько ныряю в серебристую тьму и растворяюсь в ней.
Еще ни разу в жизни я не выходил тайком из дому среди ночи. Не испытывал этой необъятной тишины, этой новой, неизведанной свободы, когда можно идти, куда хочешь, и делать все, что взбредет в голову.
У меня конечно же не хватит духу выполнить задуманное. Я умру от страха, не пройдя Тупик до конца.
Но я должен это совершить, должен.
Между отраженным в воде серебристо-серым кругом и вторым таким же впереди висит непроглядная тьма, и границы ее можно определить только на слух. Капли, срывающиеся откуда-то сверху, из влажной черноты над головой, плюхаются в черную воду совсем рядом, и оглушительное эхо этих звуков сливается с топотаньем и плеском невидимых ночных тварей, насмерть напуганных моим лихорадочным дыханием, гулко отдающимся от стен. Еле живой от страха, я оступаюсь на узенькой невидимой тропке, вьющейся по краю невидимого озерца, и хватаюсь рукой за покрытую мерзкой слизью стену. В слизи конечно же полным-полно микробов – значит, и руки мои все в микробах.
Но вот наконец я выхожу на ночной простор и с благодарностью смотрю вверх на безмятежный, безупречно круглый белый лик, что плывет над железнодорожной насыпью. А скоро опять наступит кромешно темная ночь, и луна уже не будет обелять мир. Не успеваю я про это подумать, как налетает прохладный ветерок и луна скрывается за тучкой. Хрупкий серебристый мир исчезает.
Я стою как вкопанный, пытаясь справиться с новым приступом панического страха. Постепенно различаю во тьме пятна черноты разной плотности; из этих пятен и отдельных негромких звуков в моем сознании складывается некое подобие мира. Вот шелестят листья на деревьях, растущих по обочинам проулка. В вышине над рельсами тихонько гудят телеграфные провода.
Я крадучись двигаюсь дальше. Нащупываю рукой шероховатый кирпич подпорной стенки… ржавую проволоку ограждения… сломанные стебли дикой петрушки… гладкий металлический ящик с выпуклыми буквами на крышке.
Прислушиваюсь. Шелест листвы. Гуденье проводов. Мое собственное дыхание. Дальний лай собак в Закоулках. Больше ничего.
Осторожно открываю крышку. В ее блестящей внутренней поверхности отражается сочащийся сквозь тучи тусклый свет. А от блестящего дна ящика не отражается ни лучика. Я вглядываюсь в черную глубь. Есть в этой черноте что-то странное, на слух странное… Странность в том, что не слышно ни звука. А ведь жесткое металлическое нутро непременно отозвалось бы на еле уловимое дыхание ночи, но ящик глухо молчит.
Я осторожно сую в него руку. Чудится, что самый воздух заметно густеет вокруг пальцев, когда они погружаются в нечто, податливо оседающее под ними. Я отдергиваю руку.
Справившись с испугом и изумлением, пытаюсь понять, что же такое ощутил под пальцами. Мягкость. Сухую прохладную мягкость. В ящике что-то лежит. И в конце концов я догадываюсь что.
Какая-то ткань.
Очень медленно и осторожно я погружаю обе руки в ящик. Да, ткань… Ее тут много… И она разная… Местами гладкая, местами волокнистая… Вот шов… Пуговица… Еще одна…
Теперь пальцы натыкаются на что-то грубое, покрытое чередующимися рубчиками и бороздками. Предмет на ощупь почему-то очень знаком. Да, точно знаком. Осторожно подсовываю руку, чтобы ощупать его снизу, определить ширину… И замираю.
Тьма вокруг меня чуточку меняется. Я поднимаю глаза к небу: край тучи едва заметно светится. С минуты на минуту луна выплывет снова. Но что-то еще изменилось в мире. До меня доносится какой-то новый звук…
Я навостряю уши. Ничего. Только шорох листьев, прерывистый гуд проводов, мое собственное дыхание…
Я опять целиком переключаюсь на загадочный предмет. Изнутри он такой же, как снаружи. Шириной примерно с мою ладонь… Да, я знаю, что это. Провожу рукой вдоль, чтобы для верности ощупать конец, и снова застываю.
Ага, вот что переменилось на слух: мое собственное дыхание. В нем появились какие-то новые, незнакомые призвуки. И оно не совпадает с движениями моей грудной клетки.
Я застываю не дыша. Но вздохи-выдохи слышны по-прежнему. Значит, в нескольких футах от меня кто-то есть. Этот «кто-то» неслышно подошел к дыре в проволочном ограждении и, как я, замер, прислушиваясь.
Легкий шорох. Кто-то нащупывает рукой кирпичную кладку подпорной стенки, как нащупывал ее я… Отгибает ржавую проволоку. Протискивается под ней…
Он уже очень близко, почти за моей спиной, он подбирается к ящику. Несомненно, мужчина – это слышно по его равномерному, по-мужски шумному дыханию. Крупный мужчина – это я тоже определяю на слух. Еще мгновение, и его руки наткнутся вместо ящика на мою спину.
Я не в силах шевельнуться. Не в силах перевести дух. Болезненный холод электрическим током бежит по спине: сейчас чужие руки коснутся меня…
И вдруг тьма растворяется в потоке лунного света.
Ровное дыхание за спиной резко обрывается, раздается хриплое «Ах!».
Мы оба замерли. И затаили дыхание.
Стоит мне только обернуться, и я его увижу. Но обернуться не могу – словно в ночном кошмаре, когда чуешь, что сзади приближается кто-то ужасный.
Луна вновь прячется за тучами, и незнакомца будто ветром сдуло. Слышно, как он судорожно протискивается сквозь дыру в проволочной ограде и, спотыкаясь на изрытой колеями дороге, скрывается в Закоулках.
Я стою столбом, все еще чувствуя в себе электризующий заряд мучительного, невыносимого холода.
Я жду… жду… и наконец снова слышу вдалеке лай собак; значит, незнакомца поблизости точно нет. Только теперь я разворачиваюсь, кубарем скатываюсь по склону, подлезаю под ограждение и влетаю в гулкую тьму тоннеля.
* * *
Когда я, ничего не видя перед собой, сворачиваю в Тупик, там творится невообразимое: тьму беспорядочно прорезают лучи фонариков, какие-то люди мечутся, словно помешанные. Внезапно все фонари уставляются мне в лицо, от яркого света режет глаза. Чьи-то руки неистово тискают меня, приглушенные голоса засыпают градом вопросов:
– Где ты пропадал?.. Что ты, черт возьми, себе позволяешь?! Совсем спятил?.. Мы уже хотели звонить в полицию!.. Да ты знаешь, который час?..
Заполонившая улицу толпа сумасшедших на деле оказывается моими родителями в домашних халатах; стараясь не повышать тона, чтобы не разбудить соседей, мать с отцом подталкивают меня к нашему дому. На крыльце, язвительно ухмыляясь, стоит Джефф. Наверное, он на меня и наябедничал.
Как только за нами закрывается входная дверь, родители, уже не сдерживаясь, кричат в голос; отец включает свет, и сразу обнаруживается новая тема для испуганных восклицаний.
– Да на тебе сухой нитки нет! – ахает мама. – С головы до ног мокрехонек!
И правда, хоть выжимай. Видимо, я помчался прямиком через лужу и плашмя плюхнулся в нее.
Мама срывает с меня, словно с трехлетки, мокрую одежду.
– Горе луковое, Иисус бы прослезился, – роняет Джефф. – И за кем вы на этот раз гонялись? За немецкими подлодками?
– Опять небось с Китом очередную шкоду устроили! – рявкает отец.
Я впервые вижу его в таком состоянии.
– Кит?! – Мама не верит своим ушам. – Неужто и Кит бегает по округе как оглашенный? Не может быть!
Я молчу. Зубы у меня застучали снова.
– Он тоже с тобой был? Отвечай! – допытывается отец. – Не то мне придется будить их среди ночи – проверять, дома он или нет.
Такая немыслимо страшная перспектива вынуждает меня сменить тактику; я отрицательно мотаю головой.
– Ты уверен? – спрашивает мама. – Уверен, что не вовлек Кита в эту передрягу? Потому что если он сейчас в таком же виде, то я даже не представляю, что подумает его мать!
Я опять отрицательно мотаю головой. Неужели мама в самом деле полагает, что это я вовлекаю Кита в разные передряги, а не он меня? И как только Киту удается так ловко водить за нос обеих наших мам?
– Что же вы все-таки затеяли? – спрашивает отец. – Если, конечно, ты простишь мне столь бесцеремонное любопытство…
В ответ я снова погружаюсь в безмолвное оцепенение. Сознательно ли я отказываюсь говорить о том, что, по моему убеждению, ни в коем случае нельзя раскрывать посторонним? Или я просто настолько потрясен произошедшим, что потерял дар речи? Голый, дрожащий, я стою там, как малое, еще не научившееся говорить дитя, а в голове свербит одна-единственная горькая мысль: я же мог обернуться и узнать, кто этот человек. Мог, мог обернуться. И увидел бы его. Опять я провалил всю операцию.
Набросив на меня полотенце, мама изо всех сил растирает меня, и тут я обнаруживаю, что в кулаке у меня что-то зажато – тот предмет в рубчиках и бороздках, который я вынул из ящика за миг до появления незнакомца. Наконец-то я могу эту вещь рассмотреть; да, я не ошибся. Она тоже промокла, как и моя одежда. Выхватив опознанный наконец предмет у меня из рук, мама бросает его на кучку мокрого белья, лежащую рядом на полу.
Он выглядит там вполне уместно: это длинный темно-синий шерстяной носок с большой, старательно заштопанной дырой на пятке.
Кит вертит носок в руках, изучая его со всех сторон. Я извлек его из маминой корзины с грязным бельем; теперь, когда носок высох, видно, что штопка чуть светлее остальной части, а стопа от ветхости и постоянной носки побурела. Кит выворачивает его наизнанку. Там не обнаруживается ничего, кроме нескольких катышков свалявшейся шерсти.
Мы сидим за накрытым к чаю столом; поблескивают высокие серебряные подсвечники и пепельница; это призы, завоеванные родителями Кита на чемпионатах мира по теннису. Я наблюдаю за манипуляциями с носком, и сердце у меня сжимается. Вот он, плод моих героических усилий, сокровище, за которым я отправился глухой ночью, чтобы положить к ногам друга. Отправился, разумеется, не за носком, а за чем-то совсем иным. Если бы на моем месте был Кит, все вышло бы по-другому. Вместо носка он нашел бы карту или, может, чертеж какого-нибудь завода. Или шифровку. Уж только не носок. Да еще старый.
На темной полированной столешнице, под прямым взглядом дяди Питера с каминной полки бурая стопа и штопаная пятка кажутся особенно нелепыми.
– В ящике еще что-то лежало, – снова объясняю я. – Рубашки и всякое такое. Просто в ту минуту я случайно схватил носок. Когда услышал шаги.
Я уже говорил Киту про незнакомца и про лай собак в Закоулках. Но про то, что луна из-за туч потом вышла, не сказал. Не сказал, что я мог обернуться и при лунном свете разглядеть пришельца.
Кит чуть прикрывает глаза; опять у него отцовское выражение лица. Мой героический подвиг не обрадовал его и не произвел на него большого впечатления. И чему тут удивляться? Во всех наших затеях герой – он, а не я.
– Ты уверен, что он тебя не видел?
– Я же спрятался, – бурчу я, не глядя на Кита. – Мигом спрятался.
Теперь-то мне совершенно ясно: я все сделал неправильно.
– И ты даже не разглядел его толком?
– А как я мог? Я затаился.
Кит вертит в руках носок, явно недовольный то ли им, то ли мной, то ли нами обоими.
– Знаешь, что я подумал: может, это маскировка, – высказываю я робкое предположение. – Может, это обычная одежда, и положена специально для того, чтобы кто-то в нее переоделся? Если, например, они спустились на парашюте или как-то еще прямо в немецкой форме. Если вдруг они прячутся где-то в Закоулках.
Во всяком случае, ясно, что старый носок никак не может быть вознаграждением за тайком проданную ветчину или подарком от тети Ди какому-то воображаемому дружку. Да я и сам не очень-то верил в эти басни. А если б и верил, у меня язык не повернулся бы хоть словом обмолвиться о них Киту. Получилось бы, что я сплетничаю. А сплетничать нельзя. Тем более про тетю или родную мать человека.
Я поспешно хватаю носок и сую его под стол на колени: в комнату входит мать Кита.
– Не знаю, как Стивен относится к булочкам с изюмом, – говорит она, – но больше ничего достать не удалось.
Она улыбается с привычной, тщательно выверенной неопределенностью – нам обоим и никому в отдельности, – давая мне понять, что все должно остаться, как было прежде. Но все ведь не так, не так! Я сжимаю под столом старый носок, который она положила в ящик для «икса», для немецкого парашютиста, и который я вынул оттуда, несмотря на ее приказ. Я не могу поднять на нее глаза. Моя горящая физиономия опять явно не в лучшем виде.
– Спасибо, – еле слышно роняю я.
Она выходит из комнаты, но у меня не хватает духу положить носок обратно на стол.
– Зачем ты вынул его из ящика? – недовольно допытывается Кит. Разговор о булочках ничуть не отвлек его от главного. – Они обнаружат пропажу и сразу поймут, что там побывал посторонний.
Я не отвечаю. Растолковать, каким образом носок оказался у меня в руке невозможно, без описания моего панического бегства, а если все же попробовать объяснить, почему я бросился наутек, придется рассказать про незнакомца, пыхтевшего у меня за спиной, и про то, что я, постыдно струсив, не обернулся, чтобы его разглядеть.
Я молча давлюсь булочкой.
– Надо бы сходить посмотреть, что там происходит, – говорит Кит.
Он произносит это с подчеркнутой сдержанностью. Значит, он снова взваливает на себя руководство, в том числе и тяжкое бремя ответственности за ошибки подчиненных.
Спохватившись, я делаю запоздалую попытку соблюсти соглашение с его матерью:
– Лучше не надо.
Кит снова приспускает веки.
– Это почему же? – интересуется он, а я, естественно, объяснить ничего не могу.
Он думает, что я испугался. Выходит, все мое проявленное ночью мужество он ни в грош не ставит.
– Просто мне кажется, лучше не надо, – неуверенно повторяю я.
Он решительно направляется к гостиной и, как обычно, легонько постучав в дверь, объявляет:
– Я ухожу со Стивеном играть.
Молчание; она обдумывает его слова. Я смотрю на нее из-за спины Кита: сидит за письменным столом, в руке ручка, рядом пресс-папье. Наверное, прикидывает, можно ли мне доверять и насколько – не нарушу ли я наш с ней договор и сумею ли удержать в его рамках еще и Кита.
– Стивен и я, – в конце концов негромко поправляет она.
Все-таки она мне доверяет.
– Стивен и я, – послушно повторяет Кит и отступает на шаг.
Я делаю шаг вперед и, соблюдая сложившийся ритуал, бормочу:
– Спасибо за компанию.
Она усмехается – возможно, просто оттого, что вновь слышит от меня эту фразу.
– Ну что ж, друзья мои, развлекайтесь. Только постарайтесь не бедокурить.
Этим она напоминает мне о нашем соглашении. Я бреду за Китом в конец Тупика, каждым своим шагом нарушая договор и ставя ее под удар; на душе у меня так скверно, как не бывало еще никогда.
На углу мы останавливаемся и осторожно оглядываемся: проверяем, не идет ли кто следом.
– Она писала письма, – говорит Кит. – Значит, вскоре опять отправится на почту.
Это и мне ясно. Только свернет не налево, а направо, а потом застанет нас у раскрытого ящика и убедится в моем предательстве. В гулкой темноте тоннеля я беспомощно плетусь за Китом по тропке между лужей и осклизлыми стенами, убеждая себя, что, раз мы ее опередили, значит, слежку сейчас не ведем. Вот мы уже отгибаем проволочное ограждение и ползем сквозь дыру. В густой зелени у подпорной стенки – ничего, только слегка примятая трава говорит о том, что там лежал какой-то продолговатый предмет. Ящика нет как нет.
– Выходит, он тебя все же засек, – заключает Кит. – И они нашли другое место для тайника. Итак, теперь немцам известно, что мы про них знаем. Придется, голубчик, начинать все сначала.
Оттого, что он произносит это с отцовской интонацией и с отцовскими выражениями, от зияющей пустоты в зарослях травы и собственной никчемности у меня сжимается сердце.
– Прости, – смиренно выдавливаю я.
Я нарушил честное слово, и последствия будут самые плачевные. С минуты на минуту она явится сюда, чтобы сунуть в ящик очередную партию секретов. И обнаружит, что ящика на месте нет, а причина его исчезновения – я.
– Прости, Кит, – шепчу я. – Только давай лучше уйдем.
Но на лице Кита играет чуть заметная грозная усмешка. Сейчас меня наверняка ждет унижение за мою никчемность и за самонадеянные попытки доказать обратное.
– Выходит, он тебя видел, а ты его – нет.
От такой несправедливости у меня спирает дыхание. Кит ведь не представляет, каково мне тут пришлось глухой ночью, совсем одному! Он-то этого не испытал!
– Так темно же было, – пытаюсь объяснить я.
– Но ведь луна светила вовсю. Ты сам говорил.
– Не тогда.
– Когда не тогда?
– Когда он меня увидел. Когда я его не видел.
Едва слова слетают с языка, до меня доходит вся неубедительность такого ответа. Кит, усмехаясь, еще больше поджимает губы и еще тише цедит:
– На самом деле ты вовсе не затаился. Лицо только спрятал, да?
– Кит, пожалуйста, пойдем домой.
– Просто закрыл лицо руками. Чтобы ничего не видеть. Как Милли, когда играет в прятки. Как малолетний несмышленыш.
Подкативший к горлу душный ком растет, постыдные слезы застилают глаза. Нет сил сносить несправедливые упреки; Кита занимает только моя минутная слабость, хотя до нее я проявил редкостное мужество. Это просто нелепо! И как жестоко он отверг с таким трудом добытый трофей, который я положил к его ногам! Но конечно же мои слезы лишь доказывают его правоту. Сквозь колышащуюся влажную пелену я вижу, что усмешка медленно сползает с лица Кита. Он отворачивается и пожимает плечами. Я ему уже не интересен.
– Давай, – роняет он. – Вали домой, если хочешь.
Чувствуя себя совершенно растоптанным, я, всхлипывая, ползу обратно к дыре в ограждении. Пытаюсь отогнуть проволоку, но от расстройства не могу даже с ней справиться.
И вдруг замираю. Стараясь подавить рыдания, прислушиваюсь.
Из тоннеля доносится слабое эхо приближающихся шагов.
Я ползу обратно к Киту и шепотом сообщаю:
– Она идет сюда.
Мы оглядываемся, ища, где бы спрятаться. Но шаги все ближе, совсем рядом… уже возле дыры в ограждении… Я съежился и приник лицом к земле, чтобы не видеть неминучей, настигающей меня страшной судьбы. Как Милли, когда она играет в прятки. Как малолетний несмышленыш.
Но шаги неспешно удаляются и затихают. До меня постепенно доходит, что конец света все-таки еще не наступил.
– Быстрей! – шепотом командует Кит. – Она прошла дальше! В Закоулки!
Я привскакиваю. Кит уже сбегает по склону. Сгорая от несказанного стыда, я спешу вслед. И когда Кит поворачивается боком, чтобы пролезть под проволокой, я случайно замечаю у него на щеке зеленое пятнышко. Он тоже, как я, спрятал лицо в траве! Двое малолетних несмышленышей. На миг меня охватывает ликование: я реабилитирован! И я со всех ног бегу домой; но на полпути к тоннелю догадываюсь, что Кит свернул совсем в другую сторону, к Закоулкам.
Мы оба останавливаемся в изумлении. Кит намерен следовать за ней?! Ну конечно. Как же я сразу не сообразил!
Он ждет, что я повернусь и пойду за ним, но я стою на месте.
– Что? – чуть усмехаясь, спрашивает он. – Шавок испугался?
Я отрицательно мотаю головой, но не делаю ни шагу. Не могу! Она же взяла с меня слово. А объяснить это нельзя.
Так мы и стоим как вкопанные. Кит тоже не делает ни шагу. Без меня он туда не пойдет. Я испытываю прилив жалости и благодарности: ему необходимо, чтобы я его сопровождал. Без меня игра не состоится. Без меня ему некому будет утереть нос своей храбростью.
Я медленно подхожу к Киту.
– Тогда поживей, – холодно бросает он, – не то нам ее не догнать.
Кит поворачивается и трусцой бежит вдогонку за матерью. Я стараюсь не отставать. На каждом повороте разъезженной дороги, у каждого просвета в пышных живых изгородях мы из осторожности замедляем шаг: а вдруг там притаилась она…
Наконец где-то впереди слышится собачий лай. Значит, она идет мимо «Коттеджей». Мы мчимся туда.
Летний день в Закоулках обыкновенно проходит в каком-то отупляющем зное и вялости. Даже невидимый мне поезд, прогромыхав над оставшимся сзади тоннелем, взбирается вверх по насыпи к выемке натужно и устало, словно и его одолевает душное летнее оцепенение. И прежде, всякий раз, когда мы решались выйти сюда на разведку, мне казалось, что мы попали в другой, более древний и пугающий мир. Шагая по извилистому проулку, я про себя отмечаю: вот знакомый платан, с ветки которого свисает обрывок полусгнившей веревки… А тут глазу внезапно открывается лужок, заросший кислицей и щавелем… Вон длинная густая шеренга крапивы… одинокий заплесневелый башмак с полуоторванной подошвой… кресло, кверху ножками валяющееся в луже, там же мокнет высыпавшаяся из него набивка… А вот уже и «Коттеджи». И местные собаки.
Целых три пса: рваные уши прижаты к голове, глаза злющие, но, как и шерсть, разных цветов. Они исполняют перед нами привычный ритуальный танец, в котором чередуются ненависть и страх: свирепо бросаются на нас, тут же пугливо отпрядывают и снова кидаются вперед. Нам с Китом уже не до разногласий. Я встаю с ним плечом к плечу, вернее, за его спиной, стараясь укрыться самому и скрыть свой страх, а он смело поворачивается лицом к собакам, усмиряя их взглядом, и медленно, но неуклонно движется дальше; стараясь не отставать ни на шаг, я медленно и боязливо следую за ним.
За нашим продвижением бесстрастно наблюдают с полдюжины ребятишек разного возраста. Одни стоят перед своими «коттеджами», другие прямо на дороге или в крохотных садиках, заваленных ржавыми катками для белья и старыми матрацами. Все, как один, чумазые, одетые в замызганные рубахи без воротничков и платья размеров на пять больше, чем нужно. Микробы на них явно так и кишат. Ребята не играют, не отзывают собак, даже не злорадствуют насчет нашего затруднительного положения – просто стоят совершенно неподвижно, будто века так простояли, и с каменными лицами наблюдают за нами, словно за представителями таинственного нездешнего племени. Словно на территорию жителей каменного века вторглись люди железного века или к австралийским аборигенам явились белые поселенцы.
Сквозь переполняющий меня страх пробивается тревожная мысль: а вдруг ключ от тайны в руках этих непостижимых и неприветливых существ? Может, они следят за всем, что происходит в Закоулках, так же как мы следим за всем в Тупике. Может, они видели, как «Икс» ходил то к тайнику возле тоннеля, то обратно в Закоулки. Но как расспросить об этом ребят, не понятно, потому что не понятно, как с ними общаться.
Кит проявляет полное пренебрежение и к собакам, и к ребятне. Он посматривает на «коттеджи» с чуть заметной жалостливой усмешкой, будто в этих хибарах никто не живет. Старательно напуская на себя снисходительность, я делаю вид, что тоже их рассматриваю. Во всяком случае, отмечаю про себя, что домишки низенькие; некогда белая вагонка посерела, краска на стенах вздулась пузырями. На окнах рваные занавески, две входные двери непривычно маленькие. По обе стороны каждого «коттеджа» – по тщательно возделанному и засаженному огородику, а за ним непременно торчит маленькая покосившаяся будка: «баз».
Гнетущий взгляд угрюмых глаз тяготит меня не меньше, чем неотступное внимание собак. Тем же взглядом, соображаю я, они только что провожали мать Кита. И тут из глубин подсознания, с трудом пробиваясь, всплывает невероятная, но давно брезжившая мысль: она же где-то здесь, среди «Коттеджей». Вот какую тайну скрывают эти непроницаемые физиономии.
Одна из дверей распахивается, на пороге появляется мужчина в засаленной майке, он что-то жует, не закрывая рта.
Икс.
Он или нет?
Отбиваясь от собак, мы движемся вперед. Нет, не Икс, это исключено. Исключено, потому что… потому что если это он, то продолжать расследование невозможно. Еще с немцами мы как-нибудь справились бы. Но с этими людьми – точно нет. Остается надеяться, что она прошла дальше. И действовать, исходя из этого.
Под пристальными взглядами людей и лай собак мы медленно продвигаемся вперед и наконец сворачиваем за угол, откуда нас уже не видно. Я уверен, что Кита тоже посещала та невероятная мысль, но ни один из нас о ней не обмолвился.
Мы снова усерднейшим образом обследуем каждый прогал в зеленой чащобе по обе стороны дороги. Проходим наполовину высохший пруд, куда мы раньше ходили за головастиками, потом небольшой заброшенный меловой карьер и луговину, на которой валяются сломанные повозки и бороны, уже изрядно заросшие бурьяном. Здесь проулок бесследно растворяется в огромном пустыре, лишенном всякой растительности; акр за акром тянется земля без деревьев и злаков, до войны размеченная под строительство, а потом заброшенная. Теперь на пустоши буйствуют сорняки. От планировавшихся тут проспектов и тупиков, круговых развязок и разворотов нет и следа – как от колесных гаек, исчезнувших с машины Китова отца, и от много чего другого. Война же идет.
– Куда теперь? – робко спрашиваю я, все еще не решаясь говорить во весь голос.
Кит оглядывает пустынное бурьянное море. Единственные признаки жизни – крохотные фигурки, копошащиеся на одном-двух дальних островках среди зеленых заплат огородов. С другой стороны далеко-далеко, словно невысокие утесы едва различимой суши, виднеются последние дома незавершенных улиц: там строительство и оборвалось. Нам приходится довольствоваться предположением, что откуда-то оттуда некий человек из ночи в ночь ходит по этому лунному ландшафту, чтобы проверить, нет ли чего нового в ящике из-под крокетного набора, и что мать Кита сейчас прошла точно по тому же маршруту, только в обратном направлении.
Но где именно у них причал на этом бескрайнем берегу?
– Наверняка тут есть тропка, – бормочет Кит.
Мы шарим в пыли там, где обрывается проулок. Между кустиков жесткой травы всюду проглядывает растрескавшаяся земля, точь-в-точь как лысина моего отца сквозь редкие пучки волос, – так что тропки есть везде и нигде. Мы здесь уже на краю света, и нас обоих вновь посещает одна и та же невероятная мысль: надо вернуться туда, где она точно проходила, причем в последнюю очередь. Надо вернуться к «коттеджам».
Тем не менее мы мешкаем в этой невыразительной, безликой местности за пределами Закоулков. Ни один из нас не проронил ни слова про «коттеджи»; однако я знаю наверняка, что Киту идти туда тоже нож острый, потому что там даже у него ни на что не хватит смелости.
Место, в котором мы находимся, в обиходе называют «Сараи», хотя ни одного сарая тут нет; среди поросшего чертополохом запустения кое-где виднеются только кирпичные фундаменты и сплющенные листы рифленого железа – все, что осталось от давным-давно развалившихся ферм. Но и эти последние их следы начинают исчезать под дружной порослью бузины и россыпью битых эмалированных тазов с продавленными днищами. В прошлом году где-то здесь решил перезимовать один бездомный старый бродяга, но Норман Стотт утверждает, что его забрали в полицию. Мы копаемся среди старых кастрюль и сковородок, оттягивая возвращение к «коттеджам». Подобрав с земли камешек, Кит швыряет его в закопченный чайник, что валяется среди кустов бузины возле низкой полуразрушенной кирпичной кладки. В полной тишине чайник отзывается громким звяканьем. Подражая другу, я тоже подбираю камешек и швыряю, но чайник молчит. На время мы нашли себе занятие. Кит бросает еще один камешек и попадает в цель. Я тоже бросаю – мимо.
В кустах какое-то движение. Кит, собиравшийся метнуть в чайник третий камень, опускает руку.
– Старый бродяга вернулся, – шепчет он.
Мы ждем. Больше никакого движения не заметно. Кит запускает камешком в бузину. И попадает в другой металлический предмет – по звуку во что-то более крупное и не такое полое, как чайник. Наверное, в лист старого рифленого железа, их тут полно валяется.
Кит крадется поближе. Я крадусь за ним.
Среди нескольких рядков щербатой кирпичной кладки виднеются ступени. Они ведут вниз, под землю, – то ли в тайный ход, то ли в остатки подвала. Кто-то накрыл кладку железными листами; получилось нечто вроде кровли.
– Он там, внизу, – шепчет Кит. – Я его слышу. Я прислушиваюсь, но откуда-то из-за деревьев доносится лишь внезапный перестук колес: это электричка прошла наконец длинную выемку позади дома Макафи. От этого бесцеремонного, буднично-равнодушного громыхания сумрачный лес кажется еще угрюмее. В нос ударяет кисловатый, отдающий кошачьей мочой запах бузины, и сразу невольно вспоминается податливая мягкость ни на что не пригодной бузинной древесины: в костре она не горит, а стоит попытаться что-нибудь из нее сделать, тут же ломается в руках. И бузина еще претендует называться деревом! Почему-то кажется, что ее оскорбительно низкое положение в иерархии деревьев странным образом соответствует тому унылому запустению, каким в конце концов завершается знакомый мир за пределами Закоулков. Мы прошли путь от высшей точки до низшей. От героев, чьи фотографии в серебряных рамках стоят у Хейуардов на почетных местах, мы спустились по социальной лестнице нашего Тупика: от Берриллов и Джистов к нам; от нас к Стибринам; а от убожества «коттеджей» и их жалких обитателей – еще ниже, к всеми отвергнутому старику, что укрывается под железным листом в вонючих зарослях бузины и не имеет даже паршивой шавки, чтобы тявкнула в его защиту. Даже «база», чтобы сходить в уборную.
И куда же он ходит? Наверное, прямо на землю, как звери. Я слышу тяжелый запах испражнений, мешающийся с запахом бузины. Чую, как расползаются оттуда микробы.
Стук колес уже замер вдали. И теперь я действительно что-то слышу. Кашель. Тихий, приглушенный кашель. Старик изо всех сил сдерживает его, чтобы мы не услышали. Боится. Боится Кита, боится меня. Вот как низко стоит он в человеческой табели о рангах.
И тут после проявленного в Закоулках малодушия я чувствую прилив храбрости. Оглядываюсь, ища орудие, с помощью которого я мог бы еще чуточку напугать бродягу.
– Ты что? – шепотом спрашивает Кит.
Я не отвечаю. Молча подхожу к груде старых кастрюль и сковородок, молча вытаскиваю гнутый ржавый железный прут. На этот раз руководить операцией буду я. И покажу Киту, что не он один умеет придумывать планы и разрабатывать программы действий.
Я дотягиваюсь прутом до рифленого железа и легонько стучу по листу у старика над головой. Негромкий кашель мгновенно смолкает. Бродяга готов скорее задохнуться, чем выдать себя.
Я стучу снова. Тишина.
Оглядевшись, Кит находит посеревшую от старости деревяшку, похожую на обломок заборного столба, и в свою очередь стучит по рифленому листу.
Тишина.
Я стучу. Потом Кит. Ответа нет как нет. Старик по-прежнему сидит там, затаив дыхание.
Я со всей силы бахаю прутом по железному листу. Кит тоже бахает своей деревяшкой. Мы барабаним по железу, пока на нем не появляются вмятины. От грохота голова гудит, как котел, зато уже не надо размышлять над весьма неубедительным результатом нашей экспедиции и над перспективой возвращения в Закоулки. Грохот заполняет бесплодную ширь, в нем бушует человеческая решительность и энергия.
Если здесь шум стоит оглушительный, то каково же там, внизу, под железным листом? При этой мысли меня неволько разбирает смех. То-то будет потеха, когда перепуганный насмерть старик выскочит из своего укрытия! А мы сразу удерем в Закоулки.
Старик, однако же, из берлоги не вылезает, и в конце концов, обессилев от смеха, мы вынуждены бросить свое развлечение.
Бродяги все нет как нет. Никаких звуков, кроме поднятого нами шума и доносящегося из-за деревьев равнодушного стука колес. Но вот стук глохнет в железнодорожной выемке, и вновь воцаряется полная тишина.
Мне вспоминается, как однажды Дейв Эйвери вместе с мальчишками с соседней улицы заперли бедного Эдди Стотта в темном сарае, что стоит в огороде у Хардиметов, и принялись колотить по крыше. Вспоминаются дикие, животные вопли ужаса бедняги Эдди.
Но тишина под железным листом кажется даже более дикой. Ни крика, ни проклятия, ни вздоха.
Смех замирает у нас на губах. Сердце у меня вдруг холодеет от страха, и я не сомневаюсь, что Кит испытывает ровно то же самое.
Но старик не умер. Да и с чего бы ему умереть? Люди же не умирают оттого, что над ними немножко подшутили!
От страха, правда, умирают…
Кит отбрасывает свою деревяшку. Я отбрасываю свою железяку. Нам не очень понятно, что делать дальше.
Почему же мы не спускаемся по ступенькам вниз и не заглядываем в подвал? Потому, что духу не хватает.
Внезапно мы дружно поворачиваемся и мчимся прочь; впервые среди нас двоих нет ни лидера, ни ведомого.
Мы несемся со всех ног, без передышки, и только бросающаяся навстречу собачья свора да пристальные взгляды мальчишек заставляют нас замедлить бег. Даже когда «Коттеджи» уже позади и лай собак стих за спиной, мы не обмениваемся ни словом. Молча идем мимо заплесневелого башмака, мимо крапивы и лужка, поросшего щавелем и кислицей, мимо платана, с которого свисает обрывок веревки, покуда не выбираемся из этого раскинувшегося за тоннелем непостижимого древнего мира.
Молча шагаем по Тупику. Теперь мы молчим потому, что смятение и страх улеглись, и мы оба думаем про старого бродягу. Про него, незримого и неслышного, который готов был скорее умереть, чем высунуть из укрытия нос или выдать себя хотя бы звуком. Неизвестный, так и оставшийся неизвестным. Искомое в уравнении, которое еще предстоит найти. Икс.
Мы подходим к дому Кита. У калитки стоит его отец в форме ополченца местной обороны.
– Мама до сих пор не вернулась от тети Ди, – раздраженно бросает он сыну. – У нас сегодня вечером смотр. Ужин – раньше обычного. Забыла она, что ли?
Мать Кита, стало быть, еще не вернулась. Значение этого факта доходит до меня не сразу. И вдруг в животе что-то обрывается. Я кошусь на Кита. Та же самая мысль пронзает и его; он заметно бледнеет. Затем перехватывает мой взгляд и отводит глаза, которые внезапно становятся мутными и безразличными. На серых губах змеится невеселая отцовская усмешка.
– Сбегай-ка, напомни ей, – говорит Киту отец. Я не могу даже посмотреть на Кита. Не могу представить себе, что он будет делать и что говорить.
– Ладно, не ходи, – роняет мистер Хейуард. – Вон она идет.
Мы дружно уставляемся на нее. Она шагает по Тупику с корзиной для покупок. Только на этот раз она очень торопится, почти бежит.
– Прости, пожалуйста, Тед, – с трудом переводя дух, произносит она наконец. – У тебя ведь смотр, я помню. Ходила в «Рай». Все обошла – хотела купить к выходным кролика. Не повезло. Обратно бегом бежала.
Кит молча поворачивается и идет к дому.
– Короче, чтоб через десять минут ужин был на столе, – говорит мистер Хейуард. – Ясно?
И вслед за сыном направляется к дому. При каждом шаге на ягодице подпрыгивает знаменитый штык в чехле.
Прикрывая за собой калитку, мать Кита взглядывает на меня. Мгновение стоит совершенно неподвижно, пытаясь отдышаться и прикидывая, как со мной обойтись.
– Это вы там были? – тихо спрашивает она.
Я отвожу глаза.
– Ох, Стивен! – печально роняет она. – Эх ты!..