Утреннее небо было совершенно невыразительным, словно бумага, покрытая тонким слоем ламповой копоти. Ралф остановился в поле и стоял, опустив голову и тяжело дыша. Он был запряжен в телегу, нагруженную жердями из белой акации, которые предназначались для изгороди, и по тяжести они равнялись такому же количеству камней. Казалось, конь не собирался сдвинуться ни на шаг дальше по направлению к берегу ручья, вдоль которого Руби намеревалась поставить изгородь для нового пастбища. У Ады в руке была небольшая плетка, и она хлестнула Ралфа по спине пару раз ее плетеным кончиком, но это не возымело действия.

— Этот конь для выезда, — сказала она Руби. Руби ответила:

— Это конь.

Она подошла к Ралфу, взяла его за морду и посмотрела на него в упор. Он отодвинул уши назад и закатил глаза, показав белый ободок глазного яблока.

Руби прижала губы к бархатистому носу лошади, затем чуть отодвинулась назад, широко открыла рот и сделала медленный глубокий выдох в его ноздри. Отправив таким образом свое послание, она сочла, что обеспечила понимание между ними. И в этом послании говорилось, что они с Ралфом мыслят одинаково. Таким способом можно внедриться в сознание лошади. Они воспринимают это как сообщение, побуждающее их выйти из их обычного возбужденного состояния. Таким сообщительным дыханием можно успокоить взбесившуюся лошадь.

Руби дохнула снова, затем захватила рукой пучок гривы на холке коня и потянула его за собой. Он зашагал вперед, и, когда они достигли ручья, Руби выпрягла его из телеги и пустила пастись на клевере, который рос по берегу в тени деревьев. Затем они с Адой приступили к работе, сооружая ломаную линию из столбов вдоль ручья. Со временем они должны будут соединить их тремя рядами жердей, чтобы получилась изгородь.

Ада заметила, что Руби было несвойственно начинать и заканчивать работу всегда в одно и то же время. Она бралась за дело не откладывая и выполняла вначале ту работу которую считала наиболее срочной. Если же не было ничего срочного, Руби делала все то, что можно было сделать в ближайшее время. В это утро она решила, что нужно установить первый ряд жердей, потому что такая работа могла быть закончена до того, как Руби поедет обмениваться с Эско: яблоки на капусту и турнепс.

Жерди были тяжелые, и Ада надела кожаные рабочие рукавицы, но они оказались такими грубыми, что, когда она сняла их, кончики пальцев были ободраны, словно она работала голыми руками. Присев на телегу, она ощупала волдыри, а затем сполоснула руки в ручье и вытерла досуха о подол юбки.

Они завели коня в конюшню, распрягли его и начали взнуздывать, готовя к поездке Руби. Но Руби вдруг остановилась и уставилась на старый капкан, висевший на гвозде на стене конюшни. Капкан предназначался для ловли бобров или животных такого же размера. Блэки оставили его, когда уезжали в Техас. Его челюсти были почти полностью закрыты и их так долго не размыкали, что они почти полностью заржавели.

— Вот это как раз нам и нужно, — сказала Руби. — Можно установить его до того, как я уеду.

Их беспокоил амбар, где хранилась кукуруза. Каждое утро из него исчезало несколько початков. После того как Руби заметила эту пропажу, она приладила задвижку и заперла амбар на замок, а также заделала щели глиной в тех местах, где рассохлось дерево. Но на следующее утро она обнаружила новое отверстие, выдолбленное в свежей замазке между досками. В эту дыру можно было просунуть руку, и она была достаточно велика, чтобы через нее мог пролезть маленький енот, опоссум или лесной сурок. Она дважды замазывала глиной эту дыру и все равно обнаруживала ее на следующее утро. К тому времени было украдено не так уж много кукурузы, но достаточно, чтобы это было заметно; если же такие потери будут продолжаться, то вскоре ее убудет столько, что это уже может вызывать беспокойство.

Так что Ада и Руби занялись капканом: отчистили его от ржавчины проволочной щеткой и смазали места соединений деталей топленым жиром. Когда это было сделано, Руби поставила ногу на капкан и разжала зажим его челюстей. Затем палкой коснулась дощечки капкана, и он захлопнулся с такой силой, что даже подпрыгнул на земле. Они принесли его к амбару и установили среди початков кукурузы напротив дыры. Руби вбила шип на конце цепи настолько глубоко, насколько он мог войти в утрамбованный земляной пол. Ада убедила ее обернуть острые зубья капкана обрывками мешковины на тот случай, если это мелкое воровство было делом рук человека. Что Руби и сделала, но решила оборачивать не слишком толстым слоем, чтобы не переусердствовать в проявлении добрых намерений.

После того как капкан был установлен, Руби взнуздала Ралфа и, связав вместе два больших мешка яблок, повесила ему на спину, перекинув через холку. Она села верхом без седла и доехала до дороги, где остановилась и крикнула Аде, чтобы та занялась сооружением пугала на зимнем огороде. Затем ударила пятками в бока лошади и рысью поехала прочь.

Ада с каким-то облегчением наблюдала, как Руби удаляется по дороге. Теперь в ее распоряжении была вся середина дня, и от нее ничего не требовалось, кроме приятного и какого-то детского задания соорудить большую куклу.

В зимнем огороде хозяйничала банда ворон, они щипали молодые побеги просто от скуки, но даже таким образом, не проявляя особого энтузиазма, могли скоро склевать все подчистую. У одной вороны на кончиках обоих крыльев отсутствовали перья, вместо которых остались квадратные выемки. Она, похоже, была вожаком стаи и всегда первой снималась с ветки или поднималась с поля. Остальные только следовали за ней. Драное Крыло была более крикливой, чем остальные, и могла воспроизводить всевозможные вороньи крики: от скрежета несмазанной дверной петли до кряканья утки, попавшей в лисью пасть. Ада следила за их разбойничьей деятельностью в течение нескольких недель, а Руби однажды так расстроилась, увидев, как они снова слетелись на огород, что даже не удержалась и выстрелила из ружья, хотя до них было слишком далеко, чтобы можно было попасть. Так что Аде доставляло удовольствие воображать, что ее пугало заставит Драное Крыло крепко призадуматься.

Со смешанным чувством она произнесла вслух:

— Сейчас у меня такая жизнь, что я подсчитываю урон от нескольких птиц.

Зайдя в дом, Ада поднялась на второй этаж, открыла дорожный сундук и достала оттуда пару старых бриджей для верховой езды и темно-бордовую шерстяную рубашку Монро, затем его касторовую шляпу и яркий шейный платок. Из этих вещей она могла бы смастерить прекрасное модное пугало. Но когда Ада посмотрела на стопку одежды в своих руках, единственное, что она могла вообразить, — это то, что каждый день, выходя из дома, она будет видеть стоящего в поле Монро. В сумерках с веранды он будет казаться темным силуэтом человека, наблюдающего за ними. Она опасалась, что такое пугало будет больше беспокоить ее саму, чем ворон.

Ада положила вещи обратно в сундук и прошла в свою комнату, где, быстро просмотрев выдвижные ящики комода и платяные шкафы, остановила под конец свой выбор на розовато-лиловом платье, которое было на ней во время праздника на реке Уондо. Она отыскала также французскую соломенную шляпу, которую Монро купил ей, когда они путешествовали по Европе; тогда ей было пятнадцать лет. Поля шляпы обтрепались по краям, из них торчала солома. Она знала, что Руби была бы против того, чтобы использовать это платье для пугала, но вовсе не из сентиментальных соображений, просто материалу, из которого оно было сшито, можно было бы найти лучшее применение — разрезать и сшить из него наволочки на подушки или верх лоскутного одеяла, сделать салфеточки под голову на спинки кресел и еще какие-нибудь полезные вещи. Впрочем, Ада решила, что, если потребуется шелк, у нее есть другие платья, которые можно будет пустить в дело. А выбранное ею было единственным, которое она хотела бы видеть на пугале, стоящем в поле под дождем и ярким солнцем. Она вынесла платье наружу, затем соорудила костяк для пугала, связав вместе крест-накрест два бобовых шеста, и установила его в центре огорода, забив в землю кувалдой. Сверху Ада водрузила голову, сделанную из поношенной наволочки, угол которой она набила листьями и соломой, а потом намалевала на ней ухмыляющееся лицо краской, которую сделала, хорошенько перемешав сажу из камина и ламповое масло. Натянув платье на крестовину, она набила его соломой и в довершение водрузила сверху соломенную шляпу. К концу набитого соломой рукава она прикрепила ведерко с проржавевшим дном. Затем пошла к изгороди, нарвала там букет из золотарника и астр и поставила его в ведро.

Когда все было готово, Ада отошла и критически осмотрела свою работу. Пугало стояло, глядя на Холодную гору, как будто это она сама остановилась во время неспешной прогулки за цветами для букета на обеденный стол, пораженная вдруг красотой пейзажа. Широкая бледно-лиловая юбка развевалась на легком ветерке, и Аде вдруг пришло в голову, что через год платье выгорит и приобретет цвет старой кукурузной шелухи. Сама она была в платье из набивного ситца и с соломенным капором на голове. Ада подумала, что, если кто-то стоит сейчас на верху хребта Джоунас и смотрит вниз, в лощину, вред ли ему удастся различить, кто есть кто и какая из двух фигур всего лишь пугало, поставленное в поле.

Она вымыла руки в тазу на кухонном крыльце и приготовила себе обед из нескольких темно-коричневых пластиков ветчины Эско, холодных лепешек, оставшихся от завтрака, и клинышка печеной тыквы от вчерашнего ужина. С альбомом в одной руке и тарелкой в другой она пошла к столу, стоявшему под грушевым деревом. Поев, Ада пролистала альбом — последний рисунок цапли, наброски ягод кизила, плодоносящая гроздь сумаха, пара водомерок, — пока не открыла чистую страницу; там она нарисовала пугало, а над ним ворону с драными крыльями. Она написала внизу дату, приблизительное время и текущую фазу луны. В самом низу страницы она перечислила названия цветов в букете, помещенном в ведро, а в свободном углу нарисовала во всех подробностях цветок астры.

Вскоре после того как Ада закончила рисунок, на дороге появилась Руби, которая шла пешком. Она вела под уздцы коня, на спине которого висели шесть бугорчатых мешков с капустой, связанных парами. Это было на два мешка больше, чем они рассчитывали, но Руби не стала из гордости отказываться и отвергать великодушный порыв Эско. Ада направилась к дороге. Руби подошла к ней и, засунув руку в карман юбки, вытащила письмо.

— Вот, это тебе, — сказала она. — Я заезжала на мельницу.

В ее тоне звучала убежденность, что любое послание, переданное не голосом и стоя лицом к лицу, а как-то иначе, весьма вероятно, будет содержать плохие вести. Письмо было помятым и грязным, как старая рабочая рукавица. Оно намокло, пока шло до адресата, а когда высохло, все сморщилось и покрылось пятнами. На нем отсутствовал обратный адрес, но Ада узнала почерк, которым было написано ее имя. Она сунула письмо в карман, не желая читать его под испытующим взглядом Руби.

Вместе они разгрузили мешки рядом с коптильней, и, пока Руби отводила коня в конюшню, Ада прошла на кухню и положила на другую тарелку то же самое, что было у нее на обед. Потом Руби ела, рассуждая во время еды о капусте и о том, как много они могли бы приготовить из нее. Аде действительно показалось много — квашеная капуста, жареная капуста, вареная капуста, капустные листья с начинкой, салат из шинкованной капусты.

Когда Руби поела, они пошли к мешкам. Один из них решено было оставить, чтобы потом, когда по приметам наступит подходящее время, заквасить капусту. В противном случае она может загнить в глиняных горшках. Остальное они намеревались приберечь на зиму. Это была для Ады странная и тяжелая работа — копать похожую на могилу канаву позади коптильни, выстилать ее дно соломой, укладывать там бледные кочаны и снова покрывать толстым слоем соломы. Когда они засыпали канаву землей, Руби отметила это место доской, забив ее повернутой плашмя лопатой, так что та стала напоминать могильный знак.

— Вот, — сказала Руби, — эта доска поможет нам отыскать яму, когда в январе навалит много снега.

Ада же подумала только о том, как неприятно будет в какой-нибудь облачный день в середине зимы — ветер завывает, голые деревья качаются, земля покрыта серым настом — выйти из дома и копать эту засыпанную снегом яму чтобы достать всего лишь один кочан.

Позже в тот же день они сидели на каменных ступенях крыльца — Ада на одну ступеньку выше Руби. Руби прислонилась к ее ногам, как к спинке кресла. Они наблюдали заход солнца. Голубая тень от хребта Джоунас, приближаясь, пересекла ручей и затем пастбище. Конюшня исчезла, словно проглоченная темнотой, при ее пугливом и беспокойном приближении. Ада расчесывала темные волосы Руби английской щеткой из свиной щетины. Она водила щеткой до тех пор, пока волосы не стали гладкими и не приобрели блеск нового ружейного ствола. Затем разделила волосы на семь разных по толщине прядей. Она распустила их по плечам Руби и внимательно стала разглядывать.

Это была идея Ады — сделать друг другу прически и посмотреть, у кого получится лучше, — возникшая, когда она увидела однажды, как Руби рассеянно заплетает замысловатым рисунком хвост Ралфа. Руби стояла рядом с конем, ее мысли витали где-то далеко, глаза были устремлены вдаль, пальцы двигались сами собой среди длинных волос лошадиного хвоста. Это занятие, казалось, помогало ей думать. И это почти усыпляло Ралфа. Он стоял, поставив заднее копыто на кончик, его опущенные веки подрагивали. Однако, после того как она закончила, он слегка присел на задние ноги, озираясь нервно и как-то растерянно, пока Ада или Руби не подошли к нему и не расплели его хвост.

Руби, казалось, так сладко мечтала, пока заплетала косу, что Ада представила ее одиноким и брошенным ребенком, бродившим по сельской округе и заплетающим хвосты старых плужных лошадей, чтобы быть рядом с чем-то живым и теплым. Ощутить другое существо таким способом, интимным и в то же время сдержанным, прикоснуться не прямо к его жизни, а к этому прекрасному и бескровному проявлению жизненной силы. Под влиянием таких мыслей Ада и предложила уложить друг другу волосы, чтобы посмотреть, кто придумает самую сложную, красивую и необычную прическу. Это соревнование могло быть еще более интересным из-за того, что ни одна из них не будет знать, что сделано с ее собственными волосами до тех пор, пока они не пойдут в дом и не встанут перед зеркалом со вторым зеркальцем в руке, чтобы взглянуть, что у каждой из них на затылке. Проигравший должен сделать всю вечернюю работу, в то время как победитель будет сидеть на веранде, покачиваясь в кресле-качалке, любоваться темнеющим небом и считать появляющиеся звезды.

Волосы Ады уже были уложены. Руби трудилась над ними некоторое время, натягивая и скручивая, пока они не прилегли так плотно к вискам Ады, что она чувствовала это натяжение возле уголков глаз. Она попробовала ощупать свой затылок, но Руби отвела ее руку, чтобы Ада не могла предугадать заранее исход их соревнования.

Ада взяла три пряди в центре затылка Руби и заплела простую косу. Это была самая легкая часть работы. С помощью остальных прядей она планировала соорудить замысловатую прическу, сплетя их рисунком в «елочку», каким была сплетена из лозы ее любимая корзина. Она приподняла две пряди с боков и принялась стягивать их наверх.

Четыре вороны во главе с Драным Крылом медленно влетели в лощину и, увидев путало, пришли в ярость. Они улетели прочь, пронзительно крича, словно свиньи во время забоя.

Руби заявила, что это отличный отклик на сооружение Ады.

— Шляпа особенно хорошо смотрится, — заметила она.

— Она из Франции, — сказала Ада.

— Из Франции? — переспросила Руби. — Мы приобретаем шляпы здесь. Один человек в верховьях Восточного притока плетет соломенные шляпы и меняет их на масло и яйца. Шляпник в городе делает касторовые и фетровые шляпы, но он предпочитает деньги.

У нее не укладывалось в голове, что можно заниматься перевозкой шляп через полмира, чтобы продавать их в другой части света. Она считала любого, кто может думать о таких вещах, нестоящим человеком. Не было ни одной вещи во Франции, или в Нью-Йорке, или в Чарльстоне, которую Руби хотела бы иметь. И она нуждалась в очень немногом, чего нельзя было бы вырастить или найти на Холодной горе. Она испытывала глубокое недоверие к путешествию хоть во Францию, хоть куда бы то ни было еще. С ее точки зрения, хорошо было бы устроить мир таким образом, чтобы его обитателям так хорошо жилось в отведенных им местах, что ни у кого не было бы ни малейшей необходимости или желания путешествовать. Тогда не потребуется никаких дилижансов, никаких железных дорог, никаких пароходов — все средства передвижения станут не нужны. Люди будут с удовольствием оставаться дома, поскольку путешествия — это источник многих несчастий как теперь, так и раньше. В таком устойчивом мире, который она рисовала в воображении, можно жить много счастливых лет, слушая лай соседских собак, и все же никогда не пытаться выйти дальше собственного поля, чтобы посмотреть, кто это разевает пасть — гончая или сеттер, гладкий пес или косматый.

Ада не нашла нужным спорить, так как считала, что ее жизнь движется к тому, что скоро ни путешествия, ни заграничные шляпы не будут иметь для нее никакого значения. Прическа была закончена, и она смотрела на нее с разочарованием. Несмотря на все усилия создать произведение искусства, эта прическа совсем не соответствовала той, которую она создала в своем воображении. Ада подумала, что это сооружение на голове Руби выглядит как конопляный канат, уложенный в бухту пьяным матросом.

Ада и Руби поднялись со ступенек и стали поочередно ощупывать прически друг у друга, приглаживая случайно выбившиеся волоски и заправляя их на место. Они прошли в комнату Ады и, встав спиной к большому зеркалу на крышке комода и глядя в маленькое ручное серебряное зеркальце, сравнили изображения. Прическа у Ады была простой и тугой. Прикоснувшись к ней пальцами, Ада подумала, что у нее такое ощущение, будто прикасаешься к ветке каштана. Можно работать весь день напролет, и волосы не растреплются.

Когда подошла очередь Руби, она смотрела на себя очень долго. Ей никогда прежде не приходилось видеть свой затылок. Руби ощупывала волосы, похлопывая по ним ладонью снова и снова. Она объявила, что прическа безупречна, и слушать ничего не хотела, заявив, что победа присуждается Аде.

Они вернулись на веранду Руби вышла во двор, собираясь приняться за вечернюю работу, но вдруг остановилась. Она постояла, оглядываясь вокруг, затем посмотрела на небо. Потом прикоснулась к волосам на затылке у шеи, пробежала пальцами выше, к короне у нее на голове. Из тени от веранды было видно, что еще достаточно света для чтения, и Руби сказала Аде, что они могли бы прочитать несколько страниц из «Сна в летнюю ночь». Так что они снова уселись на крыльце. Ада читала, давая объяснения по ходу чтения, и, когда она дошла до слов Плутишки Робина: «Ржать, лаять, хрюкать, жечь, реветь, как конь, пес, вепрь, огонь, медведь», — Руби тут же оживилась и все повторяла эти слова, как будто в них было заключено большое значение и каждое из них само по себе доставляло ей наслаждение.

Вскоре совсем стемнело. Пара перепелок, одна в поле, другая у леса, обменивались одним и тем же посланием из трех звуков. Руби поднялась со словами:

— Пожалуй, пойду.

— Проверь капкан, — напомнила Ада.

— Не стоит Днем все равно никто туда не полезет, — уходя, сказала Руби.

Ада захлопнула книгу, предварительно заложив страницу самшитовым листом вместо закладки. Достав из кармана письмо Инмана, она повернула конверт на запад, чтобы собрать оставшийся свет, льющийся оттуда. Ада уже пять раз за этот день прочитала совершенно туманное сообщение о его ранении и о его предполагаемом возвращении. Она поняла после пятого прочтения — причем ясности от этого было не больше, чем после первого, — что Инман, кажется, пришел к какому-то определенному решению относительно тех отношений, которые существовали между ними, хотя Ада и сама не могла бы сказать, как она их расценивает. Она не видела его почти четыре года, а с тех пор, как в последний раз получила от него весточку, прошло больше четырех месяцев. Это была просто короткая записка из Питерсберга, написанная безличным тоном, словно бы отстраненно, хотя в этом не было ничего странного, так как еще раньше Инман предупреждал ее, что им не следует делать никаких предположений относительно их отношений после войны. Никто не может сказать, как обернется дело, а воображать различные возможности — либо приятные, либо мрачные — только вводить себя в заблуждение. Их переписка в течение войны была нерегулярной. То шквал писем, то продолжительное молчание. Однако последнее молчание даже слишком затянулось.

Письмо, которое держала Ада, было без даты, в нем не упоминались последние события, не говорилось даже о погоде, что помогло бы его датировать. Оно могло быть написано неделю назад, а может, и три месяца назад. По внешнему виду этого письма можно было сказать, что оно, скорее всего, написано давно, но не было способа узнать наверное. И Ада так до конца и не поняла, приедет ли он домой. Что он имеет в виду? Сейчас или в конце войны? Если он имеет в виду сейчас, то из письма не было понятно, собирается ли он выехать в ближайшее время или уже отправился в путь. Ада подумала о той истории, которую рассказал пленник, высовываясь из окна здания суда. Она, как и все в округе, опасалась Тига.

Ада, прищурившись, смотрела на письмо. Почерк Инмана был какой-то неровный и мелкий, и все, что ей удалось разобрать в темноте, был вот этот короткий абзац:

«Если у вас еще сохранился мой портрет, который я послал вам четыре года назад, я прошу, пожалуйста, не смотрите на него. Сейчас я совсем другой человек и внешне, и духовно».

Ада немедленно поднялась в свою спальню, зажгла лампу и стала выдвигать ящики комода один за другим, пока не отыскала портрет. Она спрятала его, потому что всегда считала, что Инман на нем не похож на самого себя. Когда портрет прибыл, она показала его Монро, который скептически относился к фотографии и сам никогда не фотографировался и даже не собирался, хотя в молодые годы дважды позировал для портрета. Монро изучал выражение лица Инмана с некоторым интересом, затем защелкнул футляр медальона. Он прошел к полкам, вытащил книгу и прочитал пассаж из книги Эмерсона о его опыте сфотографироваться на дагеротип: «И в вашем рвении не испортить изображение разве вы не стараетесь удержать каждый палец на месте с такой силой, что ваши руки сжимаются как для драки или словно от отчаяния, а в вашей решимости сохранить лицо спокойным разве вы не чувствуете, как с каждым мгновением вы все больше напрягаетесь: брови сводятся как у разъяренного воина, глаза застывают, как будто они остановились в припадке, безумии или смерти?»

И хотя портрет Инмана производил не совсем такое впечатление, Ада вынуждена была признать, что впечатление было не столь далеко от процитированного. Так что она спрятала портрет, чтобы он не затуманил тот образ Инмана, который сохранился в ее памяти.

Маленькие портреты на металлических пластинках, подобные тому, который Ада держала в руках, не были редкостью. Она видела много таких. Почти в каждом доме, из которого сын или отец ушли на войну, имелся такой портрет, разве только оправленный в олово. Его ставили на каминную полку или стол рядом с Библией и тонкой свечкой, обрамляли веточками галакса, так что впечатление было как от алтаря. В шестидесятых годах любой солдат мог за доллар или семьдесят пять центов запечатлеть себя на амбротипе, тинотипе, калотипе или дагеротипе. В первые дни войны Ада находила большинство из этих портретов комическими. Позже они производили на нее гнетущее впечатление, так как сохраняли изображение уже умерших людей. Обвешанные оружием с головы до ног, мужчины сидели друг подле друга перед фотографом в течение длительной экспозиции. Они держали револьверы крест-накрест у груди или ружья с примкнутыми сбоку штыками, размахивали перед камерой блестящими длинными охотничьими ножами. Фуражки были лихо заломлены. Фермерские парни так и светились радостью, даже большей, чем в день забоя свиней. Они были одеты кто во что горазд. Мужчины носили любую одежду, пригодную для войны, — от вещей, которые можно было принять за настоящую униформу, до одеяний, настолько нелепых, что даже в мирное время можно было бы схлопотать за это пулю.

Портрет Инмана отличался от большинства других тем, что он потратил на него больше денег, чем тратили обычно. Это была красивая, обрамленная в серебро вещица. Ада потерла крышку и обратную сторону футляра о юбку на бедре, чтобы стереть пыльный налет. Открыв крышку медальона, она поднесла портрет к лампе. Изображение отсвечивало, как масло на воде. Ей пришлось покрутить портрет в руках, наклоняя в разные стороны, чтобы поймать то положение, при котором свет падал не отсвечивая.

Полк Инмана не слишком заботился об униформе, разделяя мнение своего командира, что убивать федералов можно и в обычной одежде. В соответствии с этим убеждением Инман был одет в твидовую куртку свободного покроя, рубашку, выглядевшую на фотографии бесцветной, на голове — мягкая шляпа с опущенными полями, которая была сдвинута набекрень, прикрывая одну бровь. Он тогда предпочитал носить эспаньолку и был похож скорее на джентльмена-бездельника, чем на солдата. На бедре у него висел флотский кольт, прикрытый полой куртки; виднелась только рукоятка. Он не прикасался к нему. Его ладони спокойно лежали сверху на бедрах. Он старался остановить взгляд на какой-то точке примерно в двадцати градусах от края объектива, но иногда в течение экспозиции переводил взгляд немного в сторону, и глаза получились смазанными и поэтому странными. Выражение его лица было решительным и суровым, так что казалось, что он пристально смотрит на что-то находящееся за камерой и для него не имеют значения ни камера, ни процесс создания портрета, ни даже мнение зрителя о нем, застывшем в этой напряженной позе.

Та часть письма, где речь шла о том, что он больше не похож на этот портрет, почти ничего не говорила Аде. В любом случае портрет не запечатлел того Инмана, которого она запомнила в тот последний день, когда они увиделись перед его отъездом, а это случилось, скорее всего, за несколько недель до того, как был сделан портрет. Инман пришел к ним попрощаться. Он тогда еще жил в окружном центре, в комнате, которую снимал, но должен был уехать дня через два, от силы через три. Монро читал у камина в гостиной и не вышел поговорить. Ада и Инман вместе направились к ручью. Ада не помнила, как он был тогда одет, запомнила только его шляпу с опущенными полями — ту самую, что на портрете, — а еще что на нем были новые ботинки. Было сыро, за холодным утром последовал дождливый день, и небо еще не очистилось от высоких легких облаков. Коровье пастбище у ручья зеленело недавно выросшей травой, пробившейся сквозь серую прошлогоднюю стерню. Оно было мокрым от дождя, так что им пришлось обходить наиболее сырые низины. Вдоль ручья и вверх по склону холма на фоне серых деревьев ярко выделялись бутоны на церцисах и кизиле, на их ветках зазеленели первые тоненькие листики, проклюнувшиеся из почек.

Они прошли по берегу ручья за пастбище и остановились в рощице из дубов и тополей. Пока они разговаривали, Инман казался то веселым, то серьезным. В какой-то момент он снял шляпу, и это навело Аду на мысль, что он собирается ее поцеловать. Он протянул руку, чтобы стряхнуть бледно-зеленый лепесток кизила, который застрял в ее волосах, потом опустил руку ей на плечо и, осторожно погладив его, попытался притянуть ее к себе, но случайно задел брошку с ониксом и жемчугом, которой был заколот ее воротник. Заколка расстегнулась, брошка упала и, отскочив от камня, плюхнулась в ручей.

Инман снова надел шляпу, шагнул в воду и принялся шарить вокруг мшистых камней, пока не нашел брошку. Он снова заколол ее у Ады на воротнике, но брошка была мокрой, и его руки были мокрыми, и ее платье промокло у шеи. Он сделал шаг назад. С отворотов его брюк капала вода. Он снял один ботинок и вылил из него воду. Казалось, его очень расстроило, что мгновение нежности ускользнуло от них и он не сможет найти способ снова его вернуть.

Ада вдруг подумала: что, если его убьют? Но она, конечно, не произнесла ничего вслух. Впрочем, ей и не надо было это говорить, потому что Инман сам сказал:

— Если меня убьют, через пять лет вы даже не вспомните мое имя.

Она не была уверена, дразнит он ее, или проверяет, или действительно так думает.

— Вы знаете, что это не так, — сказала она. Хотя про себя подумала: «Разве есть кто-то, кого помнят вечно?»

Инман отвел глаза и казался смущенным от того, что сказал.

— Посмотрите туда. — Он слегка откинул голову, чтобы целиком охватить взглядом Холодную гору, которая стояла по-прежнему ледяная и серая, словно покрытая старой дранкой.

Инман смотрел на гору и рассказывал Аде легенду о ней. Он слышал ее ребенком от индианки чероки, которой удалось спрятаться от солдат, когда те прочесывали горы, собирая индейцев, чтобы отправить их по Тропе слез. Он случайно натолкнулся на эту женщину. Она заявила, что ей сто тридцать пять лет и что она помнит время до прихода белого человека на эту территорию. Тон ее голоса выражал все отвращение, которое она испытывала к времени, которое разделяло «тогда» и «теперь». Ее скуластое лицо было покрыто морщинами. Один глаз был совершенно бесцветным и торчал в глазнице, как вареное птичье яйцо без скорлупы. На ее лице были вытатуированы две змеи, их тела вытянулись волнистой линией вдоль ее щек, а хвосты завивались кольцами в волосах у висков. Их головы были расположены друг против друга в углах ее рта, так что, когда она говорила, змеи тоже открывали рты, и казалось, что и они рассказывают ту легенду.

Это случилось возле деревни Кануга, которая много лет стояла в излучине Голубиной реки. С тех пор много времени прошло, от этой деревни не осталось и следа, кроме черепков, которые люди иногда находят, когда ищут наживку для ловли рыбы на речном берегу.

Однажды в Канугу пришел какой-то человек, ничем не отличающийся от других. Он был похож на чужестранца, но люди приняли его и накормили. У них был такой обычай по отношению к любому, кто приходил к ним с мирными намерениями. Когда он ел, они спросили его, не пришел ли он из далеких западных поселений.

— Нет, — сказал он. — Я живу в селении поблизости. Мы все, по сути дела, ваши родственники.

Жители деревни удивились. Все кровные родственники, живущие поблизости, были им известны.

— Что это за селение, из которого ты пришел? — спросили они.

— О, вы никогда его не видели, — ответил человек, — хотя оно вон там. — И он показал на юг в направлении Датсуналасгуньи — как сказала женщина со змеями на щеках, так они называли Холодную гору и это название означало вовсе не холод и не гору, а совершенно другое.

— Там наверху нет никакого селения, — сказали люди.

— Нет, есть, — сказал чужестранец. — Блестящие скалы — это ворота в нашу страну.

— Но я был в Блестящих скалах много раз и не видел никакой страны, — сказал один из жителей деревни. И все остальные согласились с ним, так как они хорошо знали место, о котором он говорил.

— Вам нужно поститься, — сказал чужеземец, — иначе мы вас видим, а вы нас нет. Наша страна не такая, как ваша. Здесь постоянно войны, болезни, враги, куда ни пойди. И скоро появится более сильный враг, намного сильнее, чем те, с которым вы сталкивались раньше, и он отберет у вас вашу землю и отправит вас в изгнание. Но там, у нас, — мир. И хотя мы так же умираем, как и все люди, и так же должны добывать себе пишу, нам не нужно думать об опасности. Наши мысли не отравлены страхом. У нас нет бесконечного соперничества друг с другом. Я пришел, чтобы пригласить вас жить с нами. Ваше место готово. Там найдется место для всех. Но если вы решите прийти к нам, все должны вначале пойти в ваш общинный дом, поститься семь дней, не покидать его в течение этого времени и ни разу не издавать военный клич. Когда это будет сделано, взбирайтесь на Блестящие скалы, они откроются перед вами как дверь, и вы сможете войти в нашу страну и жить вместе с нами.

Сказав это, чужестранец ушел прочь. Люди наблюдали, как он удалялся, затем стали обсуждать его приглашение. Одни считали, что он был спаситель, другие — что лжец. Однако наконец они решили принять приглашение. Они пришли в общинный дом, оставались там в течение семи дней, постились и пили только по паре глотков воды каждый день. Все так делали, кроме одного человека, который ускользал из дома каждую ночь, когда другие спали. Он шел к себе домой, ел копченую оленину и возвращался перед рассветом.

На седьмой день утром племя стало подниматься на Датсуналасгунью к Блестящим скалам. Они прибыли туда как раз к заходу солнца. Скалы были белые, как сугробы снега, и, когда люди встали перед ними, пещера открылась как дверь, и вела она к сердцу горы. В отдалении, внутри горы, они видели страну. Реку. Тучную долину. Обширные поля, засеянные кукурузой. Большое селение, длинные ряды домов, общинный дом на вершине пирамидальной горы, людей, танцующих на площади. До них доносился приглушенный бой барабанов.

Затем разразилась гроза. Сильные удары и раскаты грома, казалось, раздавались совсем рядом. Небо стало черным, и молнии били вокруг людей, стоявших у пещеры. Они все тряслись от страха, но только тот человек, который ел оленину, потерял рассудок. Он побежал в отверстие пещеры с боевым кличем, и, как только он исчез там, молнии перестали бить, раскаты грома стали удаляться, и вскоре гроза совсем прекратилась, двинувшись на запад. Люди повернулись в ту сторону, наблюдая, как она уходит. Когда они снова взглянули на скалы, пещера исчезла, перед ними была лишь твердая поверхность белого камня, сверкающего в последних лучах заходящего солнца.

Они двинулись назад, в Канугу, и, когда спускались вниз по темной тропе словно в трауре, перед мысленным взором каждого маячила та страна, что открылась им внутри горы. Вскоре предсказание чужестранца осуществилось. Землю у них отобрали, их самих изгнали, кроме немногих, кто прятался среди скал, живя в страхе и скрываясь от преследования, словно звери.

Когда Инман закончил, Ада не знала, что сказать, поэтому лишь заметила:

— Что ж, это, конечно, индейская легенда. Она тут же пожалела о своих словах, потому что эта история, очевидно, означала что-то важное для Инмана, хотя она совершенно не понимала, что именно.

Он взглянул на нее и заговорил было, но затем замолчал и посмотрел на ручей. Через минуту он сказал:

— Эта старуха выглядела старше, чем сам Господь Бог, она плакала, и, когда рассказывала эту историю, слезы текли из ее глаза с бельмом.

— Но вы же не думаете, что это правда? — спросила Ада.

— Я думаю, что она могла бы жить в лучшем мире, но, вынужденная бежать, закончила свою жизнь, прячась в горах среди пихт.

Они оба не знали, о чем говорить дальше, так что Инман сказал:

— Мне нужно идти.

Он просто прикоснулся губами к тыльной стороне ее ладони, повернулся и зашагал прочь.

Однако, не отойдя и на двадцать футов, он обернулся. Ада только что повернулась, собираясь идти домой. Слишком скоро. Она даже не дождалась, когда он скроется за поворотом дороги.

Спохватившись, Ада остановилась и посмотрела на него. Она подняла руку, чтобы махнуть ему на прощание, но затем поняла, что он еще слишком близко, чтобы этот жест был уместен, так что она неловко подняла руку и подоткнула выбившуюся прядку волос в тяжелом узле на затылке, как будто это было ее первоначальным намерением.

Инман остановился, повернулся лицом к ней и сказал:

— Можете идти домой. Вам не обязательно стоять и ждать, когда я уйду.

— Я знаю, что не обязательно, — отозвалась Ада.

— По-моему, вы этого и не хотите.

— Насколько я понимаю, в этом нет никакого смысла, — сказала она.

— Некоторые мужчины так устроены, что им от этого лучше.

— Но не вы. — Ада старалась, но не слишком успешно, произнести это легким тоном.

— Не я, — сказал Инман задумчиво, словно бы рассматривая эту идею со всех сторон.

Сняв шляпу, он опустил ее вниз. Затем провел рукой по волосам, приложил один палец к брови и отсалютовал.

— Нет, полагаю, что не я, — сказал он. — Мы еще увидимся.

Они разошлись каждый в свою сторону, не оглядываясь назад.

Однако в тот вечер Ада уже не так легко относилась ни к самой войне, ни к уходу Инмана на эту войну. Это был хмурый вечер, ознаменованный коротким дождем перед закатом. Сразу же после ужина Монро ушел в свой кабинет и закрыл за собой дверь, намереваясь поработать несколько часов над воскресной проповедью. Ада сидела в гостиной, где горела лишь одна тонкая свеча. Она начала читать последний номер «Североамериканского обозрения», но тот ее не увлек, и она быстро пролистала старые номера «Южного литературного вестника». Потом села к пианино и рассеянно наиграла пару мелодий. Когда она перестала играть, был слышен лишь отдаленный шум ручья, звук падающих с карниза капель, пение сверчка, которое вскоре стихло, потрескивание досок еще не совсем просохшего дома. Время от времени до нее доносилось бормотание Монро, когда тот пробовал ритм вновь написанной фразы, произнося ее вслух. В Чарльстоне в это время волны с шумом накатывались на берег, листья карликовых пальм шумели под порывами ветра. Колеса экипажей с металлическими ободьями громыхали по мостовой, и лошадиные подковы стучали, словно огромные часы, показывающие неверное время. Слышались голоса прохожих и шарканье их кожаных подошв по освещенным газовыми фонарями булыжникам. Однако в этой горной лощине при отсутствии других звуков Аде казалось, что она слышит, как покачиваются сережки у нее в ушах. Было так тихо, что она ощущала эту тишину как боль в висках. И тьма за окнами была такой плотной, словно смотришь через стекла, выкрашенные черной краской.

Ее мысли беспокойно метались в этой пустоте. Она думала о том, что произошло утром, о своих словах и своем поведении, и то и другое казалось ей достойным сожаления. Сожалела она также и о том, что оставила непроизнесенными слова, которые обычно говорят женщины, замужние и незамужние, мужчинам, уходящим на войну, слова, смысл которых сводится к одному — что они будут ждать их возвращения.

Что еще ее беспокоило, так это вопрос Инмана. Как она отнеслась бы к его смерти? Ада не знала этого, хотя мысль о его смерти угнетала ее в тот вечер сильнее, чем она могла предположить. Ее беспокоило также и то, что она грубо отмахнулась от легенды, рассказанной Инманом, что у нее не хватило ума понять, что эта легенда была не о старухе, а об его собственных страхах и желаниях.

В общем, она подозревала, что вела себя неразумно. Слишком сурово и колюче. Но ни того ни другого она не хотела. Конечно, умение держать себя в руках имело определенную пользу. Такая манера позволяла ей отделаться от людей, с которыми она не хотела общаться. Но она прибегла к такому обращению с Инманом по привычке и в неподходящее время и теперь сожалела об этом. Она опасалась, что, если не совершит что-нибудь, что заставит ее измениться, такое поведение может укорениться в ней и станет для нее нормой, и когда-нибудь она обнаружит, что вся зажата, как кизиловая почка в январе.

Она плохо спала в ту ночь, ворочаясь в своей сырой и холодной постели. Позже она зажгла лампу и попыталась читать «Холодный дом», но не могла сосредоточиться на книге. Она задула лампу и все крутилась под одеялами. Ей хотелось, чтобы у нее был хотя бы глоток опия. Уже далеко за полночь она выбрала облегчение девственницы, старой девы, вдовы. Когда ей было тринадцать, она провела весь тот год в беспокойстве, что только она одна раскрыла это действие или, возможно, лишь она одна способна на него, благодаря какому-то пороку или уникальному строению. Так что для нее было огромным облегчением, когда кузина Люси, которая была старше ее на несколько месяцев, вывела ее из заблуждения по вопросу одинокой любви. С точки зрения Люси — и это особенно шокировало Аду, — то, о чем Ада ей рассказала, всего лишь привычка, как жевание табака, пристрастие к понюшкам или курение трубки, и так обыденна, что может считаться всеобщей. Ада объявила такое мнение крайне низменным и циничным. Но Люси не отступилась от своих слов и по-прежнему легкомысленно относилась к тому, что Ада считала темной тайной, происходящей от отчаяния, такого сильного, что на следующий день после этого ходишь с краской стыда на лице. Ни взгляды Люси, ни прошедшие годы не изменили отношения Ады к этому вопросу.

В эту беспокойную ночь видения, проплывающие в ее мозгу, непрошеные и похожие на сон, были об Инмане. И поскольку ее знание анатомии было на гипотетическом уровне и опиралось лишь на образы виденных когда-то животных, младенцев мужского пола или вызывающих краску смущения итальянских статуй — в своих грезах она наиболее ясно представляла его пальцы, кисти руки и сами руки до локтя. Все остальное было умозрительным и поэтому неясным и без определенной формы. Потом она лежала без сна до рассвета, по-прежнему испытывая острую тоску и безнадежность.

Но на следующее утро она проснулась с ясной головой, в хорошем расположении духа и с твердым намерением исправить свои ошибки. День был безоблачный и теплый, и Ада сказала Монро, что ей хотелось бы поехать на прогулку; она очень хорошо знала, куда они поедут, если он сам будет править экипажем. Монро попросил управляющего запрячь Ралфа в кабриолет, и через час они приехали в город. Они подъехали к платной конюшне, где конюх вывел лошадь из оглобель, поставил в стойло и дал полмеры зерна.

На улице Монро похлопал по карманам брюк, жилета и сюртука, пока не отыскал кошелек. Он вытащил золотую двадцатидолларовую монету и вручил ее Аде с таким видом, словно это была монетка в пять центов. Он предложил ей купить что-нибудь красивое из одежды или книги и назначил встречу через два часа у конюшни. Она знала, Монро отправится на поиски своего друга, старого доктора, и они будут говорить о писателях, художниках и прочем; во время беседы он выпьет либо один маленький стакан шотландского виски, либо большой бокал кларета и придет ровно на пятнадцать минут позже назначенного времени.

Ада направилась прямо к книготорговцу и, даже не просматривая, купила сборник последних песен Стивена Фостера; об этом песеннике у них с Монро были совершенно противоположные мнения. Что касается книг, то первым, что она увидела, оказался трехтомник Троллопа, почти кубический по форме. У нее не было особого желания читать его, но, раз уж он попался на глаза, она решила его купить. Ада попросила завернуть покупки и отослала их к конюшне. Затем она направилась в магазин одежды и быстро купила там шарф, пару темно-желтых кожаных перчаток и ботинки цвета оленьей кожи, попросила завернуть все это и тоже отослала к конюшне. Затем вышла на улицу, справилась о времени и обнаружила, что потратила на все покупки менее часа.

Зная, что поступает более чем предосудительно, Ада повернула за угол и двинулась по узкому переулку между юридической конторой и кузницей. Она поднялась по широким ступеням крыльца к крытой лестничной площадке перед дверью Инмана и постучала.

Он чистил ботинок и все еще держал его в руке, когда открыл дверь. В другой руке, которой он взялся за ручку двери, была тряпка. Одна нога его была в носке, на другой — еще не начищенный ботинок. Инман был без куртки, в рубашке с закатанными до локтя рукавами.

На лице Инмана отразилось величайшее удивление, когда он увидел Аду, материализовавшуюся вдруг в таком месте, где он меньше всего ожидал ее увидеть. Он, кажется, не знал, какие слова произнести, кроме тех, которые означали, что пригласить ее нет никакой возможности. Он поднял вверх указательный палец, обозначая краткий период времени, одну секунду Затем закрыл дверь, оставив ее стоять на крыльце.

То, что Ада увидела в комнате через открытую дверь, крайне ее разочаровало. Комната была маленькой, с крошечным окошком высоко на стене, из которого можно было видеть лишь дощатую щелястую обшивку лавки, стоявшей на другой стороне переулка. Из мебели в комнате была только узкая железная кровать, комод с тазиком для умывания на нем, стул, письменный стол и стопка книг. Настоящая келья. Все это больше подходило, как она подумала, для монаха, а не для того, кого она могла бы отнести к разряду щеголей.

Точно в соответствии со знаком, который показал Инман, дверь снова открылась. Он опустил рукава рубашки, одел куртку и шляпу. Оба ботинка тоже были на нем, хотя один коричневый от грязи, а другой черный, словно жирная поверхность кухонной плиты. И он как-то собрался с мыслями.

— Извините, — сказал он. — Для меня это сюрприз.

— Надеюсь, что не неприятный.

— Напротив, я счастлив, — сказал он, хотя ничто в выражении его лица не подтверждало этого чувства.

Инман вышел на крыльцо и прислонился спиной к перилам, скрестив руки на груди. Он стоял против солнца, и от полей шляпы на его лицо падала тень, так что все, кроме его рта, было видно смутно. Последовало долгое молчание. Инман оглянулся на дверь. Он оставил ее открытой, и Ада предположила, что он хочет закрыть ее, но не может сейчас решить, что хуже — неловкость от того, что нужно пройти два шага, чтобы сделать это, или определенная интимность распахнутой двери и видимой отсюда узкой кровати.

Она нарушила молчание:

— Мне хотелось сказать вам, что я думала о нашем вчерашнем разговоре. Мы не очень хорошо расстались. Совсем не так, как мне хотелось бы. Не вполне удовлетворительно.

Губы Инмана плотно сжались, как будто стянутые веревкой. Он сказал:

— Я не думаю, что могу принять то значение, которое вы придали нашему разговору. Я пошел вверх по реке, чтобы попрощаться с Эско и Салли. Когда же дошел до дороги, ведущей в долину Блэка, подумал, что могу попрощаться и с вами тоже. Что я и сделал. Это было, как бы получше выразиться, вполне удовлетворительно.

Аде раньше не приходилось быть в таких ситуациях, когда отвергали ее извинения, и первая мысль, которая мелькнула у нее, — повернуться, спуститься по ступеням вниз и навсегда оставить Инмана у себя за спиной. Но она сказала:

— Может так случиться, что мы никогда не поговорим снова, и мне не хотелось бы, чтобы мое неловкое замечание осталось вместо правды. Хотя вы это и отрицаете, однако вы вчера пришли ко мне с определенными ожиданиями, и они не осуществились. В значительной степени потому, что я вела себя вопреки своему сердцу. Я сожалею об этом. И я сделала бы все совсем иначе, если бы у меня была возможность вернуться назад и все переделать.

— Такое никому из нас не дано. Вернуться назад. Стереть то, что нас не устраивает, и сделать так, как нам хотелось бы. Просто надо идти дальше.

Инман по-прежнему стоял, скрестив руки на груди, и Ада, протянув руку, коснулась его руки в том месте, где манжета рубашки отходила от рукава куртки. Удерживая манжету пальцами, она потянула за нее, пока не разомкнула его руки. Она коснулась обратной стороны его ладони, проведя пальцем по изгибу вены от сустава пальца до кисти. Затем взяла его за кисть и сильно сжала, и то ощущение, которое она испытала от прикосновения к его руке, заставило ее подумать: что же она испытает, коснувшись остального?

В этот момент они не смотрели друг на друга. Затем Инман высвободил свою руку, снял шляпу и, взяв ее за поля, подбросил в воздух. Он поймал ее и, слегка качнув кистью руки, бросил через дверь в комнату, и она упала туда, куда следует. Они оба улыбнулись. Инман положил одну руку на талию Ады, другую на ее затылок. Ее волосы были зачесаны наверх и закреплены заколкой из холодного перламутра, которой коснулись пальцы Инмана, когда он притянул ее голову для поцелуя, ускользнувшего от них накануне.

Ада была одета в ту одежду, которая полагается женщине ее положения, так что все ее тело было укутано многими слоями юбок и складками неживой ткани. Рука Инмана на ее талии коснулась корсета из китового уса, и, когда она сделала шаг назад и взглянула на него, корсет скрипнул от ее движения и глубокого вздоха. Ада предположила, что он, возможно, ощущает ее как водяную черепаху в панцире, дающем мало основания думать, что внутри находится живое существо, теплое и покрытое кожей.

Они спустились вниз по ступеням, и распахнутая дверь, когда они прошли мимо нее, была как обещание между ними. Подойдя к переулку, Ада повернулась и приложила указательный палец к пуговице на воротнике Инмана, останавливая его.

— Дальше не надо, — сказала она. — Возвращайтесь назад. Как вы сказали, мы еще увидимся.

— Я надеюсь, что это будет скоро.

— Тогда мы оба будем на это надеяться.

В тот день они думали, что Инман будет отсутствовать самое большее несколько месяцев. Однако война повернула так, что его отсутствие затянулось намного дольше, чем они оба рассчитывали.