Инман придерживался указаний карты, искусно нарисованной мулатом, когда шел через местность, которую местные жители называли предгорьем. Ночи стояли холодные, и листья на деревьях уже начали менять свой цвет. После почти целой недели, проведенной в пути, он достиг того места, которое на карте было лишь белым пятном у самого ее края, и теперь он видел перед собой Голубой хребет, паривший, словно медленно плывущий в небе дым. Ему понадобилось больше трех ночей, чтобы миновать отвратительную местность под названием Счастливая долина, — длинную широкую полосу пахотной земли и пастбищ у подножия гор. Там было слишком открытое место, чтобы чувствовать себя спокойно днем, по ночам слышались револьверные выстрелы и виден был свет факелов, по дорогам все время разъезжали темные всадники, которых Инман пропускал, много раз прячась в канавах и стогах сена. Он полагал, что это всадники из отрядов внутреннего охранения; все они были пьяны, как охотники на енотов перед рассветом. Они искали федералов, бежавших из тюрьмы в Салисбери, и были скоры на расправу. В долине на большом расстоянии друг от друга стояли огромные дома с белыми колоннами. Они были окружены россыпью лачуг, так что казалось, что долина разрезана на феодальные лены. Инман смотрел ночью на свет в окнах этих домов, понимая, что он воевал за тех мужчин, что жили в них, и это вызывало у него досаду. Ему хотелось побыстрей попасть в малонаселенные области гор, где, как он надеялся, люди будут создавать меньше препятствий на его пути. Инман постарался как можно быстрее покинуть опасные дороги равнины и вышел на узкую проселочную дорогу, которая шла на север, поднимаясь вверх на хребет, а затем резко спускалась в глубокое ущелье, на дне которого текла река, потом снова упорно поднималась по направлению к гребню Голубого хребта. Инман шел по ней часть одного дня и весь следующий день, а стена гор все так же маячила перед ним, и дорога тянулась бесконечно. Она вскоре привела его в более позднюю стадию осени, так как в высокогорье времена года начинались намного раньше; земля там была усыпана листвой, которой было так же много, как и на самих деревьях.
К вечеру начался холодный дождь, и Инман без особого удовольствия шел остаток дня в темноте.
Уже далеко за полночь, почти падая от усталости, мокрый, как выдра, он наткнулся на большой каштан с дуплом, кора вокруг которого зажила и была похожа на толстые губы. Инман забрался внутрь, и хотя там хватало места, только чтобы сидеть на корточках, по крайней мере в дупле было сухо. Он сидел там долго, слушал шум дождя, скручивал сухие листья, катая их между пальцами, а потом выбрасывал в темноту. Найдя приют в дереве, он начал ощущать себя промокшим ночным духом, каким-нибудь гномом или троллем — изгнанным, обиженным и готовым внезапно наброситься со злости на прохожего. Позже он то дремал, то просыпался, ожидая утра, а затем наконец крепко заснул, угнездившись в самом сердце каштана.
Инман снова увидел свой сон о Фредериксберге и вскоре после рассвета проснулся, дрожащий и в мрачном настроении. У него было такое чувство, будто все вокруг него стало совсем не таким, каким было накануне. Он старался вылезти из сердцевины дерева, но обнаружил, что вся нижняя половина его тела словно омертвела. Инман выкарабкался из дупла, подтягиваясь на руках. Он не чувствовал ног, будто все, начиная от пояса, у него было отпилено. Словно там ничего нет, и он сам находится в процессе превращения в какой-нибудь призрак, и его тело тает снизу и растворяется в воздухе, как будто остаток пути ему придется проделать в виде дымки или тумана.
Эта мысль имела свою привлекательность. Странствующая тень.
Инман вытянулся на земле на мокрой подстилке из листвы и посмотрел вверх сквозь ветви деревьев и падающие с них листья. Серые облака затянули небо. Голубые клочки тумана, прозрачные и бледные, как тающий пороховой дым, двигались сквозь верхний полог из каштановых и дубовых ветвей, приглушая яркость осенней листвы. В лесу захлопала крыльями перепелка — глубокий сильный звук, похожий на биение его сердца за мгновение перед этим. Он приподнял голову и прислушался, думая о том, что, даже если это его последний день на земле, ему следует быть бдительным. Но в этот момент хлопанье крыльев стало реже и постепенно затихло в лесу. Инман посмотрел на нижнюю часть своего тела и со смешанным чувством обнаружил, что он, оказывается, еще не совсем превратился в туман. Он попробовал двинуть ногами, и они ответили на этот призыв. Затем потер лицо ладонями и одернул мятую одежду. Он промок до нитки.
Инман приподнялся, чтобы достать свои мешки из дерева, затем сел, прислонившись к его стволу, открыл фляжку с водой и сделал большой глоток. Из еды у него осталась только кружка кукурузной муки. Он сгреб сухие ветки, чтобы сделать костер и приготовить кашу. Затем зажег трут и долго дул на него, пока маленькие серебристые круги не заплясали у него перед глазами, но костер лишь вспыхнул, сильно задымил, а потом погас.
— Я сейчас встану и пойду дальше, — сказал Инман, как будто его кто-то мог услышать.
Однако после того, как он произнес это, он сидел там еще долго.
«Я крепну с каждой минутой», — думал Инман. Но, попытавшись найти тому подтверждение, убедился, насколько это далеко от истины.
Инман поднялся с сырой земли и стоял, покачиваясь, как пьяный. Затем пошел, но, пройдя совсем немного, непроизвольно согнулся. Его внутренности свело в сухой рвоте так сильно, что он опасался, что какой-нибудь важный внутренний орган может оказаться на земле. Рана на шее и свежие раны на голове горели и пульсировали, словно сговорившись против него. Он посидел на камне, затем встал и все утро шел через туманный лес. Этой дорогой мало пользовались, она так кружила и петляла, что он не мог сказать, в каком направлении она идет. Эта тропа никуда определенно не вела, только все выше поднималась в горы. Она поросла травой и папоротником, и казалось, что земля постепенно принимает свой первозданный вид и через некоторое время от этой дороги не останется и следа. На протяжении нескольких миль Инман шел через лес, состоящий из огромных тсуг; туман окутывал их так густо, что полностью скрывал их зеленые сучья. Видны были только черные стволы, поднимающиеся в низкое небо, как древние менгиры, поставленные забытой расой в память о самых мрачных событиях своей истории.
Инман не замечал ни одного признака присутствия человека, кроме тропы через эту дикую местность. Ни одного, чтобы понять, как отсюда выбраться. Он чувствовал, что совсем запутался и потерял дорогу, а тропа вела его все выше и выше. Он двигался медленно, еле волоча ноги, без уверенности, что это приблизит его хоть на йоту к какому-нибудь знаку, показывающему, куда идти.
Ближе к полудню он, следуя по тропе, повернул и подошел к какому-то непонятному существу, чем-то напоминавшему тощего низкорослого человечка, присевшего на корточки. Над зарослями высокого папоротника, покрытого инеем, выступали только голова и плечи; на каждом кончике папоротника застыла яркая капля росы. По позе этого существа Инман сначала подумал, что он застал лысуху в момент испражнения. Но приблизившись, рассмотрел, что это была старая женщина, присевшая на корточки, чтобы положить кусочек сала для приманки в птичью ловушку. Не лысуха, зато старушка.
Инман остановился и окликнул ее:
— Эй, мэм.
Маленькая женщина мельком взглянула на него, но даже не махнула ему рукой. Она сидела на корточках и тщательно налаживала силки, полностью погруженная в свое занятие. Закончив, она встала и принялась ходить вокруг ловушки, проверяя ее, пока в папоротнике не образовался безупречный круг. Она была совсем старая — это было совершенно ясно, но, за исключением морщин и обвислого подбородка, ее кожа на щеках розовела, как у девушки. На старухе была мужская фетровая шляпа, белые редкие волосы под ее полями висели до плеч. Ее одежда — объемистая юбка и блуза — была сделана из мягких дубленых шкур, которые выглядели так, будто их вырезали ножом и наскоро сшили грубыми стежками. На ней был сальный фартук из хлопчатной ткани, завязанный вокруг талии, из-за пояса торчала ручка малокалиберного револьвера. Ее башмаки были грубо сделаны каким-то сапожником-неумехой, их носки загибались кверху, как концы лыж. К стволу большого тополя было прислонено длинноствольное охотничье ружье — пережиток предыдущего века. Инман понаблюдал за женщиной немного и сказал:
— Вы не поймаете ни одну перепелку в силок, если они будут чуять запах человека.
— От меня не сильно пахнет, — возразила женщина.
— Что ж, ваше дело. Я бы хотел узнать, эта дорога ведет куда-нибудь или она скоро закончится?
— Эта никуда не ведет, но в паре миль отсюда есть тропа. Она, насколько я знаю, идет дальше.
— На запад?
— В основном на запад. Она идет вдоль хребта. Если точнее, то на юго-запад. Старая торговая тропа с индейских времен.
— Очень благодарен, — сказал Инман. Он засунул большой палец под лямку заплечного мешка, собираясь идти дальше. Но в это время пошел дождь, длинными тяжелыми каплями, падающими как свинец из бойницы.
Женщила подняла сложенную чашечкой ладонь и наблюдала, как вода наполняет ее. Затем она взглянула на Инмана. Его раны были ничем не прикрыты. Она пристально посмотрела на него и сказала:
— Похоже на дырки от пуль. Инман ничего не ответил.
— Ты выглядишь слабым, — заметила она. — Бледный.
— Я в порядке.
Женщина посмотрела на него внимательнее.
— Ты выглядишь так, будто хочешь есть.
— Если бы вы могли зажарить для меня яйцо, я бы заплатил.
— Что? — спросила она.
— Я подумал, может, вы зажарите мне несколько яиц. Я бы заплатил, — повторил Инман.
— Продавать еду? — спросила она. — Думаю, нет. Я еще не дошла до такого. Но я могла бы дать тебе еды. Хотя у меня нет яиц. Здесь неподходящее место, чтобы держать кур. Дух совсем не подходящий для кур.
— А ваш дом близко?
— Меньше мили отсюда. И ты доставишь мне радость, если примешь кров и еду в моем доме.
— Тогда я буду дурак, если скажу «нет». Инман последовал за женщиной, замечая, как она ступает сначала на носок, а потом на полную ступню; эту манеру ходить часто приписывают индейцам, хотя Инман знал многих индейцев чероки, включая Пловца, которые ступали сразу на всю ступню, как крохали. Они прошли поворот и оттуда двинулись по большим каменным плитам. Инману показалось, что они идут к краю ущелья, так как запах разреженного воздуха говорил о значительной высоте, хотя сквозь туман ничего нельзя было разглядеть. Дождь немного утих, перейдя в мелкую морось, и затем превратился в твердые дробинки снега, которые отскакивали от камней. Инман и старуха остановились посмотреть, как они падают, но это продолжалось лишь минуту, затем туман начал подниматься, быстро смещаясь вверх, его полосы таяли на восходящем потоке. Над Инманом открылись голубые клочки неба, и он задрал голову, чтобы взглянуть на них. Он решил, что этот день собирается показать ему все виды погоды.
Затем, обернувшись, он посмотрел вниз и почувствовал головокружение, когда под носками его сапог вдруг открылся целый мир. Он и в самом деле стоял на краю обрыва. Инман непроизвольно отступил на шаг назад. Речное ущелье — очевидно, то, по которому он шел накануне, — тянулось под ним, голубое и лиловое, и он подозревал, что мог бы плюнуть и почти попасть в то место, где проходил позавчера. Кругом, куда ни посмотри, тянулись горные хребты. Инман огляделся и вздрогнул, увидев огромную холмистую гору, возникающую из тумана на западе, которая неясно вырисовывалась на фоне неба. Солнце пробилось через прорезь в облаках, и огромная дуга лестницы Иакова вдруг повисла в воздухе, как дымчатая завеса между Инманом и голубыми горами. На их северном склоне был виден контур из камней, профиль огромного бородатого человека, пересекающий горизонт.
— У этой горы есть название? — спросил Инман.
— Танауха, — сказала женщина. — Так ее называли индейцы.
Инман взглянул на большую гору с профилем старика и затем дальше, за нее, на юго-запад, где горы, постепенно уменьшаясь, утопали в бледной дымке. Волны гор. Тому, кто смотрел на них со стороны, было совершенно очевидно, что они бесконечны. Заходящие друг за друга серые горбы самых отдаленных вершин различались лишь как сочетание света и тени в бледно-сером воздухе. Их очертания и призрачный вид, казалось, говорили с Инманом, но он не мог точно истолковать, о чем. Горные хребты располагались один за другим, постепенно становясь все меньше и меньше, как боль от раны на шее, которая становилась все слабее и слабее, по мере того как рана заживала.
Старуха махнула рукой в ту сторону, куда он смотрел, указав на два острых зубца на дальней линии горизонта.
— Столовая гора, — сказала она. — Ястребиный Клюв. Говорят, индейцы ночью зажигали на них костры и их можно было видеть за сотни миль. — Она стала подниматься выше. — Моя стоянка как раз над этим местом.
Вскоре они покинули основную тропу и вошли в узкий и сильно поросший лесом разлом в горах, темную небольшую лощину, пахнущую растительной гнилью и сырой землей. Через нее протекал маленький ручей. Деревья росли низкорослые, сучковатые и бородатые от лишайника; все они стояли, сильно накренившись в разные стороны. Инман представил это место в феврале, когда на склонах холмов завывает ветер, наметая снег среди голых деревьев. Когда они пришли к стоянке, Инман увидел сооружение, которое, очевидно, начинало свою жизнь как средство передвижения, но затем обрело корни. Это был маленький фургон цвета ржавчины, стоявший на расчищенном участке среди накренившихся деревьев. Трещины его сводчатой крыши были покрыты черной плесенью, зеленым мхом, серым лишайником. Три ворона ходили по крыше и клевали что-то в щелях. Лозы вьюнка обвивали ступицы высоких колес. Стены фургона были разрисованы яркими рисунками. Присмотревшись, Инман разглядел, что это были разные сценки и портреты, а под ними и вокруг них неровные строчки с какими-то высказываниями и призывами. Под навесом крыши висели пучки сухих трав, красного перца, различных высохших корешков. Тонкая струйка дыма поднималась из трубы на крыше.
Женщина остановилась и крикнула: — Эй, там!
Вороны с карканьем взлетели. На ее зов из леса и из-за фургона прибежали маленькие изящные козочки. Они вдруг все собрались, дюжины две, а то и больше. Они подбежали к Инману и сгрудились вокруг него, подняв вверх головы и с любопытством его разглядывая. Их желтые миндалевидные глаза были яркими и печальными. Инман подумал, насколько коза выглядит любопытней и разумней, чем овца, хотя они во многом схожи. Козы вокруг него постоянно меняли положение, толкали друг друга, блеяли, звенели колокольцами, привязанными к их шеям. Оказавшиеся сзади ставили свои маленькие копытца на спины тех, что были перед ними, и вытягивали шеи, чтобы лучше видеть.
Старуха направилась к дому, Инман последовал было за ней, но большой козел преградил ему путь. Он отступил назад на пару шагов, растолкав маленьких коз, присел на задние ноги и, бросившись вперед, ударил рогами Инмана в бедро. Инман так ослабел от тяжелого пути, проделанного им за последние дни, и от голода, вызывавшего у него головокружение, что не смог удержаться на ногах и упал на спину. Козел был черный с коричневым, длинная борода у него утончалась книзу, на манер сатанинской. Он подошел к Инману и встал над ним, как будто изучая свою работу. Головокружение и боль в голове у Инмана усилились, и он опасался, что может совсем отключиться. Но он взял себя в руки, сел, снял шляпу и хлестнул ею козла по морде. Затем поднялся, шатаясь, на ноги и выпрямился. Потом снова хлестнул козла шляпой.
Старуха даже не остановилась и, обойдя фургон сбоку, исчезла из виду. Инман, козел и стадо коз последовали за ней. Он обнаружил, что она сидит на корточках в пристройке, крытой разлапистыми ветками сосны, устанавливая лучину для растопки на собранные в кучу угли костра. Когда она разожгла огонь, Инман подошел ближе и протянул над огнем руки. Женщина притащила и свалила в костер ветки гикори, затем взяла белый эмалированный таз и, отойдя немного от костра, села на землю. Маленькая коза с коричневыми и белыми пятнами подошла к ней. Старуха поглаживала ее и почесывала ей шею, пока та не согнула ноги в коленях и не легла рядом с ней. Ее длинная шея была вытянута вперед, старуха почесывала ее морду под челюстями и гладила уши. «Какая мирная картина», — подумал Инман. Он наблюдал за тем, как старуха, продолжая почесывать козу левой рукой, правой потянулась за чем-то в карман фартука. Быстрым движением выхватив нож с коротким лезвием, она вонзила его козе глубоко в артерию под челюстью и подставила белый таз, чтобы поймать хлынувшую струю алой крови. Коза дернулась, затем успокоилась и лежала, дрожа, пока старуха продолжала почесывать ее мех и поглаживать уши. Таз медленно наполнялся. Коза и женщина пристально смотрели вдаль, как будто ждали какого-то знака.
Когда коза наконец умерла, Инман оглядел фургон и рисунки на нем. Понизу шел бордюр из голубых танцующих человечков, взявшихся за руки. Сверху без всякого порядка были нарисованы различные портреты, некоторые не закончены, по-видимому, просто заброшены. Один из них изображал человека со сморщенным от боли лицом, внизу стояла пометка — Иов. Под ним шла надпись черными буквами, но она частично была закрыта спиной козы, так что Инман смог прочитать только видимую часть: «…не в ладах со своим Создателем». Другая картина изображала человека, стоявшего на коленях и упиравшегося руками в землю, голова его была поднята, лицо обращено к белому шару над ним. На солнце? Луну? На что? Человек с недоумением смотрел вверх. Под рисунком вопрос: «Ты среди погибших?» На одном из незаконченных лиц были нарисованы только глаза. Надпись под ним гласила: «Наша жизнь действительно коротка».
Инман отвернулся от рисунков и стал наблюдать за работой старухи. Она разрезала маленькую козу от грудины до паха и дала внутренностям упасть в таз с кровью. Затем сняла шкуру, и коза после этого стала какой-то странной, длинношеей и пучеглазой. Старуха разрезала ее на части. Самые мягкие куски она натерла молотыми сухими травами, перцем, солью и чуть-чуть сахаром. Насадив их на зеленые ветки, она установила их над костром жариться. Другие куски старуха положила в железный котел с водой, добавила туда лук, дольки чеснока, пять сухих стручков красного перца, листки шалфея и растертые в ладонях листья садового чабера. Она отгребла палкой угли из-под котла, который стоял на маленьких ножках, чтобы его содержимое варилось на медленном огне.
— Через некоторое время я положу туда белых бобов, и у нас к обеду будет отличная похлебка.
Позже туман сгустился снова, и дождь забарабанил по крыше фургона. Инман сидел у маленькой печки в темном тесном жилище. Там пахло травами и корешками, землей и дымом. Он вошел в фургон через заднюю дверь и двинулся через подобие коридора — узкий проход длиной в три шага между шкафом с выдвижными ящиками и столом с одной стороны и узким соломенным тюфяком — с другой. Заканчивался этот коридор небольшой комнаткой, которая занимала пространство не больше двух могильных участков. В углу стояла маленькая железная печка, корпус которой был не больше бадьи для свиного сала. Стены за ней были обшиты кровельной жестью, чтобы предохранить их от огня. У старухи были две маленькие масляные лампы — треснутые чайные чашки, наполненные свиным жиром; скрученные полоски ткани, вставленные в них, служили фитилями. Они дымили и издавали слабый козий запах.
Стол был завален бумагами, на нем в беспорядке лежали книги, большей частью раскрытые и повернутые вниз страницами; они громоздились одна на другой, края страниц были в пятнах от сырости. На стенах вразнобой висели рисунки, сделанные пером и изображавшие растения и животных; некоторые из них были раскрашены тонким слоем краски непонятного оттенка, каждый с многочисленными надписями по краям, как будто требовалось привести подробные пояснения, чтобы дополнить скудное изображение. Пучки сухих трав и корней свешивались на веревках с потолка, и коричневые шкурки различных маленьких зверьков лежали кучками среди книг и на полу. Крылья козодоя, черные перья которого были расправлены словно в полете, лежали на самом верху книжной стопки. Тонкая струйка дыма от тлеющих еловых поленьев пробивалась через щели в дверце печки и висела слоем под крышей из планок, поддерживаемой выгнутыми ребрами балок.
Инман наблюдал, как женщина готовит. Она жарила лепешки из теста, взбитого из кукурузной муки, в небольшой кастрюле с длинной ручкой над единственным отверстием печки. Выливая тесто на растопленное сало, она жарила одну лепешку за другой. Когда на тарелке выросла высокая стопка, она завернула кусок жареной козлятины в лепешку и вручила Инману. Лепешка блестела от жира, и мясо было красновато-коричневое от огня и втертых в него специй.
— Спасибо, — сказал Инман.
Он ел так быстро, что старуха просто отдала ему обе тарелки — с мясом и лепешками, предоставив самому заворачивать очередной кусок мяса в очередную лепешку. Пока он ел, она заменила кастрюлю с ручкой на горшок и принялась делать сыр из кислого козьего молока. Она размешала загустевшее на огне молоко и затем, когда оно свернулось, процедила его через решето из переплетенной ивовой лозы, давая сыворотке стечь в оловянный горшок. Оставшееся в решете свернувшееся молоко она переложила в маленькую плоскую дубовую форму. Пока она готовила, Инман то и дело отодвигал ноги у нее с дороги. Они мало разговаривали, так как она была занята, а Инман сосредоточенно ел. Закончив, она вручила ему глиняную чашку теплой мутной сыворотки.
— Когда ты встал сегодня утром, думал ли ты, что еще до захода солнца увидишь, как делают сыр? — спросила она.
Инман задумался. Он уже давно решил, что в размышлениях о том, что принесет день грядущий, мало пользы. Это вводит человека в заблуждение, и он представляет свое будущее либо внушающим страх, либо внушающим надежду. Инман по опыту знал, что ни то ни другое не приносит облегчения. Но он должен был признать, что сыр не присутствовал в его сегодняшних предрассветных мыслях.
Женщина села в кресло у огня и сняла башмаки. Открыв дверцу печки, она разожгла пучком соломы трубку из корня эрики. Ее голые ступни и голени, вытянутые к огню, были желтые и чешуйчатые, как куриные лапы. Она сняла шляпу и прочесала пальцами волосы, которые были настолько редки, что через них просвечивала розовая кожа черепа.
— Ты убивал людей в Питерсберге? — спросила она.
— Ну, это с какой стороны посмотреть. Скорее, те люди делали все, чтобы меня убить.
— Ты что, сбежал?
Инман отодвинул воротник и показал воспаленную рану на шее.
— Ранен и отпущен в отпуск, — сказал он.
— А какие-нибудь бумаги об этом есть?
— Потерял.
— О, держу пари, что потерял, — сказала старуха. Она затянулась и поставила ступни на пятки так, чтобы ее грязные подошвы получше прогрелись у огня. Инман съел последнюю лепешку и запил ее глотком козьей сыворотки. Вкус у нее был примерно таким, как он и представлял.
— У меня нет сыра, кроме того, что я сейчас делаю. А то бы я тебе предложила.
— Вы все время здесь живете?
— Другого жилища у меня нет. Но я могу в любой момент уехать. Я предпочитаю не оставаться в таком месте, которое мне чем-то не подходит.
Инман оглядел фургон, отметил его тесноту, посмотрел на твердый узкий тюфяк. Он подумал о вьюнках, заплетших колеса, и спросил:
— А здесь сколько времени вы живете? Старуха подняла руки и посмотрела на свои пальцы. Инман подумал, что она собирается подсчитать годы, загибая пальцы, но вместо этого она перевернула руки ладонями вниз. Кожа на них была морщинистой, вся в линиях, частых и глубоких, как резкие штрихи на гравировальной пластине. Женщина подошла к узкому шкафу и открыла дверцу висевшую на кожаных петлях. Пошарив на полке среди дневников в кожаных переплетах, она нашла один и принялась листать его.
— Должно быть, двадцать пять лет, если сейчас шестьдесят третий год, — наконец сказала она.
— Сейчас шестьдесят четвертый, — заметил Инман.
— Тогда двадцать шесть.
— Вы живете здесь двадцать шесть лет? Женщина еще раз сверилась с дневником и сказала:
— Двадцать семь будет в следующем апреле.
— Господи Боже, — произнес Инман, снова взглянув на узкий тюфяк.
Старуха положила дневник на кучу книг на столе.
— Я могу уехать в любое время, — сказала она. — Запрячь коз, вытащить колеса из земли и пуститься в путь. Обычно козы возят меня всюду куда мне заблагорассудится. Я путешествовала по всей стране. Далеко на север, до Ричмонда, потом все время на юг, до Чарльстона, и повсюду между ними.
— Вы не замужем, я полагаю?
Женщина собрала губы гузкой и сморщила нос, будто понюхала прокисшую простоквашу.
— Нет, я была, — сказала она. — Возможно, и сейчас еще замужем, хотя, думаю, он давно уже умер. Я была молоденькой невежественной девушкой, а он был стариком. Три жены у него уже умерли, но он был богатый фермер, и мои родичи поспешили продать меня ему. Мне нравился один парень. У него были соломенные волосы. Я видела его улыбку в своих снах целый год после этого. Один раз он провожал меня после танцев домой и целовал на каждом повороте дороги. Но они отдали меня за этого старика. Он обращался со мной не лучше, чем с батрачкой. Он похоронил трех жен на склоне холма под платаном, поднимался иногда туда и сидел возле могил. Ты видел таких стариков — шестидесяти пяти, семидесяти лет, — в течение жизни у них бывало по пять жен. Их убивала работа, дети и убожество жизни. Однажды ночью я проснулась рядом с ним и поняла, чем я стану: четвертым могильным камнем в ряду из пяти. Я сразу встала и выехала еще до рассвета на его лучшей лошади, которую через неделю обменяла на этот фургон и восемь коз. Нечего и говорить, эти козы сильно отличаются от той первой кучки. И эта повозка похожа, так сказать, на столетний топор, который сменил два обуха и четыре топорища.
— И с тех пор вы живете одна?
— Все время. Я вскоре поняла, что можно жить за счет коз, их молока и сыра. И за счет их мяса несколько раз в год, когда они начинают плодиться больше, чем мне нужно. Я вытаскиваю из земли любую зелень, пригодную для еды. Ловлю птиц. В мире пища произрастает сама по себе, нужно только знать, где смотреть. И примерно в полудне ходьбы к северу есть городок. Я хожу туда и обмениваю сыр на картофель, муку, топленое сало и прочее. Варю лекарственные травы и продаю лекарства, настойки, мази.
— Значит, вы знахарка, — сказал Инман.
— Точно, и на этом я зарабатываю немного медяков, а еще я продаю брошюры.
— Брошюры о чем?
— О грехе и спасении, — сказала она. — Они расходятся очень хорошо. Еще брошюры о правильном питании. Скажем, человек должен отказаться от мяса и есть в основном хлеб из пшеничной муки грубого помола и овощи. И другие брошюры — о шишках на голове и о том, как по ним узнать, что это за человек.
Она протянула руку к голове Инмана, но он отстранился и сказал:
— Я бы купил одну о питании. Когда захочу есть и у меня не окажется ничего из еды, я просто буду ее читать. — Он вытащил из кармана пачку бумажных денег.
— Я не беру ничего, кроме звонкой монеты. Три цента.
Инман пошарил по карманам, пока не нашел несколько мелких монет.
Женщина шагнула к шкафу, взяла оттуда брошюру и вручила ему.
— На обложке написано, что она изменит твою жизнь, если ты будешь следовать ей, — сказала она. — Но я не берусь ничего утверждать.
Инман просмотрел брошюру. Она была напечатана на плохой серой бумаге. Там были заголовки вроде: «Картофель: пища богов», «Капуста: укрепляет дух», «Хлеб грубого помола: путь к более изобильной жизни».
Последняя фраза привлекла внимание Инмана. Он произнес вслух:
— Путь к более изобильной жизни.
— Это то, что многие ищут. Но я не уверена, что мешок крупчатки поставит тебя на ноги.
— Да, — сказал Инман. Насколько он знал по своему опыту, изобилие и в самом деле было неуловимым понятием. До тех пор пока не начинаешь терпеть множество лишений. У него было изобилие лишений. Но изобилие чего-то такого, чего хотелось бы пожелать, — это другое дело.
— Когда чего-то не хватает, это намного больше имеет значение для жизни — вот как я считаю, — сказала женщина.
— Да, — согласился Инман.
Старуха наклонилась к печке и выбила остатки табака из трубки, затем сунула черенок в рот и дунула несколько раз, пока не раздался тонкий свист. Она достала щепотку табака из кармана передника, наполнила трубку плотно примяв табак большим пальцем. Потом поднесла зажженный пучок соломы к трубке и, попыхивая, разожгла ее.
— Как ты получил большую красную рану и те две маленькие? — спросила она.
— Рану на шее я получил у таверны «Глобус» этим летом.
— В пьяной драке?
— В бою. Под Питерсбергом.
— Значит, федералы стреляли в тебя?
— Они хотели занять железную дорогу на Уэлдон, а мы должны были остановить их. Мы шли туда с боями весь день, сражались в сосновых зарослях, в высокой траве, на старых полях, во всевозможных местах. На мерзкой, поросшей кустарником равнине. Было жарко, и мы потели так сильно, что могли бы накатать мыло с наших ног под штанинами.
— Ты, наверно, не раз думал, что, если бы пуля прошла на палец выше, ты бы умер? Она бы тогда попала тебе в голову.
— Да.
— Рана выглядит так, будто она снова может открыться.
— Я чувствую, что может.
— А те две, как ты их получил?
— Как обычно. В меня стреляли, — сказал Инман.
— Федералы?
— Нет. Другая компания.
Женщина отмахнула рукой табачный дым, словно ее не занимали подробности получения ран. Она сказала:
— Ну свежие не такие уж серьезные. Когда они заживут, сверху вырастут волосы, и только ты сам да твоя девушка будете знать о них. Она почувствует только небольшой рубец, когда проведет пальцами по твоим волосам. Только вот что я хочу знать: стоило ли оно того, вся эта война? Стоило ли воевать за то, чтобы богачи могли иметь ниггеров?
— Я не так смотрю на это.
— А как? — спросила она. — Я много поездила по тем равнинным местам. Владение ниггерами делает богатого человека гордым и злобным, и бедного делает таким же. Это проклятие, которое лежит на стране. Мы зажгли огонь, который сейчас нас сжигает. Господь собирается освободить ниггеров, и воевать — значит идти против Божьей воли. У тебя есть ниггеры?
— Нет. И я мало кого знал, у кого они были.
— Тогда что расшевелило тебя настолько, чтобы идти на войну и умереть?
— Четыре года назад я мог бы сказать вам об этом. А сейчас не знаю. И я получил от войны сполна.
— Это не ответ.
— Я полагаю, что многие из нас воевали, чтобы выгнать захватчиков. Я знал одного человека, который был на севере в больших городах, и он говорил, что мы сражаемся за то, чтобы не допустить того же самого у нас. Я знаю только, что федералы готовы умереть за то, чтобы освободить рабов и получить за это огромную благодарность человечества.
— Если было столько прекрасных причин, чтобы воевать, то почему, хотела бы я знать, ты сбежал оттуда?
— Я в отпуске.
— Ну да, — сказала она, откинувшись назад, и хихикнула, словно услышала что-то забавное. — Мужчина в отпуске, хотя у него нет никаких бумаг. Их у него украли.
— Я их потерял.
Она перестала смеяться и взглянула на Инмана.
— Послушай, я ничего не выясняю. Мне все равно, сбежал ты или нет. Меня это заботит не больше, чем плевок в этот огонь.
И в доказательство она собрала слюну в большой плевок и мастерски послала его прямо в открытую дверцу печки. Она снова посмотрела на Инмана и сказала:
— Вот как это опасно для тебя.
Он заглянул ей в глаза и с удивлением обнаружил в них бездонный источник доброты, несмотря на весь этот жесткий разговор. Ни один человек из тех, кого он встречал последнее время, не вызывал его на разговор так, как эта пастушка, так что он рассказал ей все, что было у него на сердце. О том стыде, который он чувствует сейчас, думая о рвении, с которым в шестьдесят первом году стремился убивать фабричных рабочих из федеральной армии, настолько несведущих в военном деле, что им пришлось взять немало уроков, пока до них не дошло, что, прежде чем стрелять, надо вставить патрон в патронник. Это был противник такой многочисленный, что даже их собственные командиры не слишком высоко ценили своих солдат. Они просто гнали их вперед в течение нескольких лет, и казалось, этому не будет конца. Можно было убивать их до тех пор, пока ты не падал духом, а они все продолжали шеренгами маршировать на юг.
Потом Инман рассказал ей о том памятном утре, когда он нашел на опушке леса кусты поздно созревшей черники с ягодами матово-синими на той стороне, которая была обращена к солнцу, и все еще зелеными с теневой стороны. Как он рвал их и ел, наблюдая, как стаи перелетных голубей мгновенно затемняли солнце, когда пролетали мимо, направляясь куда-то далеко на юг зимовать. «По крайней мере, хоть это осталось неизменным, — подумал он, — созревающие ягоды и летящие птицы». Он не видел ничего другого, что не изменилось бы за последние четыре года, и считал, что именно это обещание перемен было одной из причин военного безумия первых дней войны. Сильная тяга к новым лицам, новым местам, новой жизни. Новые законы, благодаря которым можно было убивать всех, кого захочешь, и тебя не только не посадят в тюрьму, но даже наградят. Мужчины говорили о войне так, будто они предавались ей, чтобы сохранить то, что они имели и во что верили. Но Инман сейчас считал, что это все было от скуки, от повторяющейся ежедневной рутины, которая и заставила их взять в руки оружие. Бесконечно встающее и заходящее солнце, колесо сменяющихся времен года. Война вырывает мужчину из этого круга упорядоченной жизни и создает свое собственное время года, не зависящее ни от чего другого. И он не смог противостоять этой тяге к переменам. Но рано или поздно ты ужасно устаешь и тебя просто начинает тошнить от наблюдения за тем, как люди убивают друг друга под любым предлогом, используя все орудия убийства, какие попадутся под руку. И вот в то утро, глядя на ягоды и на птиц, он почувствовал, что они приветствуют его, и он был счастлив оттого, что они ждали, когда он придет в себя, даже несмотря на то, что, как он опасался, он навсегда выпал из круга естественного бытия.
Старуха подумала над тем, что он сказал, затем указала черенком своей трубки на его голову и шею.
— Раны все еще болят? — спросила она.
— Видимо, не желают заживать.
— Похоже на то. Красные, как винное сусло. Но я попробую что-нибудь для тебя сделать. Что в моих силах.
Она встала, прошла к шкафу и, достав оттуда полную корзину засушенных головок мака, приступила к изготовлению настойки опия. Она отрывала головки мака одну за другой, протыкала оболочку швейной иглой и бросала их в маленький глиняный кувшин, который затем поместила на печи, чтобы выпарить опиум.
— Скоро будет готово. Потом я вылью настойку в кукурузный самогон и еще добавлю сахару. Так лучше глотать. Потом дам настояться. Это хорошо от любой боли — в суставах, головной, от любой раны. Если ты не можешь заснуть, просто выпей глоток, ляг на кровать и вскоре забудешься.
Она вернулась к шкафу, достала оттуда горшочек с узким горлом и опустила туда палец. Затем смазала рану на его шее и две другие на голове чем-то напоминающим черную смазку для колесных осей, но резко пахнущим травами и кореньями. Он дернулся, когда она в первый раз коснулась пальцем ран.
— Это просто боль, — сказала она. — Она постепенно пройдет. И когда она пройдет, ты даже о ней и не вспомнишь. В любом случае это не самая худшая боль. Все пройдет. Наш мозг устроен так, чтобы не удерживать воспоминания о боли. Это способ сделать нас счастливыми. Это дар Божий, знак Его заботы о нас.
Инман сначала хотел возразить, но потом подумал, что лучше промолчать и предоставить ей думать так, как она хочет, если это дает ей утешение, и не имеет значения, что в ее рассуждении есть ошибка. Но затем он непроизвольно произнес:
— Мне вообще все равно, откуда берется боль и как устроен наш мозг, чтобы мы ее не воспринимали, дар это Божий или нет.
Старуха взглянула на огонь в отверстии печки, затем посмотрела на свой указательный палец, сальный от лечебной мази, большим пальцем провела по нему три раза и вытерла о передник. Она задумалась, мысли ее витали где-то, рука упала вниз, и она произнесла:
— Доживешь до моих лет, и вспоминать даже о былых радостях будет больно.
Она заткнула пробкой горшочек с мазью и опустила его в карман сюртука Инмана.
— Возьми это с собой. Смазывай раны почаще, пока мазь не закончится. Но воротник расстегни, чтобы он не касался рубца. И не мой рану.
Затем она сунула руку в большой мешок из козьей кожи и вытащила оттуда пригоршню больших таблеток, сделанных из скатанных и плотно спрессованных трав и напоминавших обрезанные кончики толстых сигар. Она насыпала их в ладонь Инману.
— Глотай по одной в день. Начни сейчас.
Инман ссыпал таблетки в карман, оставив одну. Он положил ее в рот и постарался проглотить. Казалось, она разбухла, превратившись в большой мокрый шарик, словно жвачка табака. Таблетка застряла у него в горле, и вкус у нее был как от старых носков. На глазах у Инмана выступили слезы. Он поперхнулся и, схватив кружку с остатками сыворотки, запил таблетку.
Весь вечер они ели тушеные белые бобы и козлятину, сидя бок о бок под деревом с густой кроной и слушая, как легкий дождь шуршит в лесу. Инман съел три миски. Затем они выпили по глиняной чашке опия, а потом подбрасывали ветки в костер и разговаривали. К своему удивлению, Инман стал рассказывать об Аде. Он подробно описал ее характер и внешность и сказал, что в госпитале понял, что любит ее и хочет на ней жениться, хотя и понимает, что женитьба подразумевается лишь в неопределенном будущем, как проекция двух линий, бегущих сквозь время и притягивающихся все ближе и ближе одна к другой до тех пор, пока не сольются в одну. Он не был уверен в том, что они на самом деле соединяются. Как и в том, что Ада примет предложение от такого человека, каким он стал, с ранами и в теле, и в душе. В заключение он сказал, что, хотя Ада несколько колючая в обращении, она, по его мнению, очень красива. Глаза у нее немного несимметрично посажены, и взгляд всегда направлен чуть в сторону; это придает ее лицу печальное выражение, которое, с его точки зрения, только подчеркивает ее красоту.
Старуха посмотрела на него так, будто Инман сказал самую величайшую глупость, какую ей доводилось слышать. Она ткнула в него черенком трубки со словами:
— Слушай, жениться на женщине из-за ее красоты — все равно что есть птицу из-за ее пения. Однако мужчины все время ловятся на эту удочку.
Они сидели некоторое время молча, просто потягивая настойку опия. Она была сладкой и загустела так, что стала почти такой же тягучей и мутной, как отварной сорго. Вкус ее напоминал медовый напиток, приправленный специями, хотя и без привкуса меда; настойка прилипла к чашке так сильно, что Инману пришлось вылизывать ее стенки. Дождь пошел сильнее, и несколько капель, найдя дорогу через густую листву дерева, зашипели в костре. Этот вызывающий тоску звук, дождь, костер и ничего больше. Инман попытался нарисовать в воображении подобную уединенную жизнь в одиноком убежище на Холодной горе. Построить хижину на туманном каменистом склоне и месяцами ходить, не встречая никого, подобного себе. Жизнь такая же чистая и скрытая от других, какой кажется жизнь этой старухи, пасущей коз. Это было яркое видение, и все же внутренне он увидел, что ненавидит каждую минуту прожитой так жизни, свои дни, отравленные одиночеством и страстным желанием.
— Должно быть, здесь холодно зимой, — сказал он.
— Довольно холодно. В самые холодные месяцы я все время топлю печку, накидываю на себя все одеяла и думаю только о том, чтобы акварельные краски не замерзли, пока я работаю за столом. Бывают дни такие холодные, что я сижу, поставив чашку воды между колен, чтобы ее согреть. И все же, когда я макаю мокрую кисточку в краску, щетина замерзает прежде, чем я успеваю коснуться бумаги.
— А для чего вон те книги? — спросил Инман.
— Я веду в них записи, — ответила женщина. — Делаю рисунки и пишу.
— О чем?
— Обо всем. О козах, о растениях, о погоде. Я постоянно слежу за всем и записываю. Это занимает все мое время — просто отмечать, что происходит. Пропустишь день, и как бы потом ни вспоминал, никогда не получается восстановить его полностью.
— Как вы научились писать, читать и рисовать? — спросил Инман.
— Так же, как и ты. Кто-то научил меня.
— И вы провели всю жизнь так?
— Пока провожу. Я еще не умерла.
— Вам не одиноко здесь? — спросил Инман.
— Может, иногда и одиноко. Но здесь так много работы, а когда вся в делах, некогда волноваться по этому поводу.
— А что, если вы заболеете? — спросил Инман.
— Буду пить травяные настойки.
— А если умрете?
Старуха сказала, что жизнь в таком уединении имеет и свои отрицательные стороны. Она знает, что ей неоткуда ждать помощи, если с ней что-то случится, но она также очень не хочет жить за той чертой, когда она уже не сможет сама о себе заботиться, хотя и подсчитала, что эта дата стоит в календаре, который еще не скоро будет написан. То, что она, скорее всего, умрет одна и будет лежать не погребенной, — это ни капли ее не заботит. Она решила, что, как только почувствует приближение смерти, она ляжет на вершине скалы и предоставит воронам рвать ее тело на кусочки и уносить их прочь.
— Вороны или черви, — сказала она. — Из этих двух я бы скорее предпочла, чтобы меня разнесли вороны на своих черных крыльях.
Дождь припустил сильнее, и капли зачастили сквозь полог ветвей. Они и объявили вечер завершенным. Инман заполз под фургон, завернулся в одеяла и заснул. Когда он проснулся, день прошел и снова наступил вечер. Ворон, сидевший на ступеньке, пристально смотрел на него. Инман поднялся, смазал свои раны мазью, съел травяную таблетку и сделал по глотку опия и травяной настойки. Старуха заставила его съесть еще тушеной козлятины с бобами, и, пока он ел, они разговаривали, сидя на ступеньках фургона. Женщина рассказала длинную и многословную историю о том, как однажды она добралась до самого окружного центра, чтобы продать коз. Она продала полдюжины одному человеку. Уже получив деньги, она вдруг вспомнила, что не сняла бубенцы, которые были привязаны к их шеям. Этот человек отказал ей, заявив, что сделка уже совершена. Она сказала, что насчет бубенцов они не договаривались, но он натравил на нее собак и прогнал прочь. Позже, той же ночью, она вернулась с ножом, разрезала кожаные ремешки и сняла бубенцы, а потом пробиралась по улицам города, как преступница.
Инман с трудом следил за ее рассказом, так как чувствовал, что лекарство подействовало на него, но, когда она закончила, он протянул руку и похлопал ее по руке, морщинистой, в коричневых пятнышках, со словами:
— Героиня козьих бубенцов.
Инман снова уснул. Когда он проснулся, было темно, дождь перестал, но сильно похолодало. Козы сгрудились вокруг него, чтобы согреться; запах от них был такой резкий, что у него на глазах выступили слезы. Он не знал, был ли это тот вечер, когда он заснул, или же миновал еще один день. Свет от масляной лампы падал нитями сквозь щели в полу фургона. Инман вылез наружу и стоял на мокрой листве, устилавшей землю. Месяц прошел часть своего пути вверх по восточному небосклону. На небе высыпали все звезды, заняв те места, которые и должны были занять, и сияли холодно и ярко. На хребте над лощиной огромный выступ каменистой скалы вырисовывался черным силуэтом на фоне неба, словно сторожевая застава, ожидающая осады с небес. Инман вдруг испытал острое побуждение отправиться в путь. Он подошел к двери, постучал и стоял в ожидании, когда старуха разрешит ему войти, но ответа не было. Инман открыл дверь, шагнул внутрь и обнаружил, что там никого нет. Он посмотрел на стол, заваленный бумагами. Взяв дневник, он открыл его и увидел нарисованных коз. У них были глаза и ноги, как у людей, здесь же были записи, которые трудно было разобрать, но, кажется, там говорилось о том, что поведение коз в холодные дни очень отличается от поведения в жаркие. Инман пролистал дальше и обнаружил рисунки растений и еще зарисовки, изображающие коз в самых разнообразных позах, — все они были сделаны в скудной цветовой гамме, словно нарисованы краской для окрашивания одежды. Инман прочитал записи, сопровождавшие рисунки; в них говорилось о том, чем питаются козы, как они относятся друг к другу и какие отношения связывают их. Инману казалось, что старуха поставила себе цель перечислить все детали поведения и привычек этих животных.
«Это просто один из способов жизни, — подумал Инман, — жить отшельником среди облаков. И вздорный мир останется лишь в затухающей памяти. Мысли обращены к прекраснейшим творениям Божьим». Но чем больше он изучал дневник, тем больше задумывался о том, каково этой женщине подсчитывать прошедшие десятилетия, представляя, как много лет прошло со времен ее юности, — влюбленности в парня с соломенными волосами, за которого она хотела выйти замуж вместо старика. День тогда был погожий, танцы устроили вечером после жатвы, она стояла на крыльце под янтарной луной, поднимающейся над деревьями, и прижималась в поцелуе полураскрытыми губами к губам парня, в то время как в доме скрипки наигрывали старую мелодию, от которой она приходила в восторг по непонятной причине. Так много лет прошло между тем, что было тогда, и сегодняшним днем, что одно лишь их число кажется неописуемо печальным даже при сладких сопутствующих воспоминаниях.
Инман оглянулся и не обнаружил в фургоне ни одного осколка зеркала, поэтому он решил, что женщина, вероятно, ухаживает за собой на ощупь. Знает ли она, как выглядит сейчас? Длинные волосы, белые и тонкие, как паутина, кожа обвисла и сморщилась вокруг глаз и на скулах, покрылась пятнами, пучки волос торчат из ушей. Только щеки розовые, да радужка глаз все еще яркая и голубая. Если поднести ей зеркало, не отпрянет ли она в удивлении и не ударит ли по тому древнему лику, что выглянет оттуда? Потому что в ее памяти сохранился лишь тот ее облик, какой она была много десятилетий назад. Человек вполне может дойти до такого состояния, живя отшельником. Инману пришлось долго ждать возвращения старухи. Наступил рассвет, он задул лампу и сломал несколько веток, чтобы подбросить в печку. Он чувствовал настоятельное желание тронуться в путь, но не хотел уходить, не поблагодарив ее. Она вернулась, когда уже прошла большая часть утра. В руке она несла связанных за задние ноги кроликов.
— Мне нужно идти, — сказал Инман. — Я просто хотел спросить, не могу ли я заплатить за еду и лекарство.
— Можешь попытаться, — отозвалась женщина, — но только я не возьму.
— Что ж, спасибо, — сказал Инман.
— Послушай. — Она посмотрела на него. — Если бы у меня был сын, я бы сказала ему то же самое, что скажу тебе. Побереги себя.
— Постараюсь.
Инман повернулся, намереваясь выйти из фургона, но она остановила его.
— Вот, возьми это с собой. — И она вручила ему листок бумаги, на котором была очень тщательно нарисована гроздь лиловых ягод на увядшем осеннем кустике.