Ада и Руби провели большую часть осени, обрабатывая яблоки. Созревшие плоды нужно было рассортировать, снять с них кожуру, нарезать и выжать сок: приятная чистая работа — находиться среди деревьев и перебирать фрукты. Небо почти все время было синим и безоблачным, воздух сухим. Свет даже в середине дня был скудным и падал наклонно, так что даже угол его падения говорил о том, что год на исходе. По утрам, когда роса еще оставалась на траве, они отправлялись в сад, взяв с собой лестницы. Они забирались наверх и, оказавшись среди яблоневых ветвей, наполняли мешки яблоками; лестницы качались под их тяжестью вместе с ветками, к которым они были прислонены. Когда все мешки наполнились, Ада и Руби привели в сад лошадь, запряженную в телегу, перевезли их к дому, высыпали яблоки, а потом снова принялись наполнять мешки.

Эта работа не требовала больших усилий, в отличие от сенокоса, и вызывала у Ады в воображении, когда она ложилась спать, только мирные картины: красные и желтые яблоки висят на наклонившейся ветке, над ней глубокое голубое небо, она тянется к яблоку, но не касается его.

Долгое время Ада и Руби ели яблоки и на завтрак, и на обед, и на ужин — жареные, тушеные, запеченные в пирогах, добавленные в соус. Они сушили ломтики, которые превращались в маленькие кусочки яблочной кожицы. Эти ломтики они потом сложили в мешочки и повесили под потолком на кухне. Однажды они развели костер во дворе и сварили в черном котле яблочное повидло; котел был такой большой, что, когда они стояли над ним и с усилием помешивали яблочную массу, эта сцена напомнила Аде ведьм из «Макбета», варивших свое зелье. Яблочное повидло получилось густым, цвета старой упряжи, от специй и коричневого сахара; они наполнили им глиняные кувшины; получилось достаточно, чтобы есть в течение всего года. Затем выжали сидр из обрезков и паданцев, а яблочные выжимки скормили свиньям, так как Руби сказала, что они делают свинину слаще.

Сидр уже приобрел достаточную крепость, чтобы за него можно было что-нибудь получить, и по этой причине Руби отправилась после обеда с обменной миссией. Руби слышала, что глава семейства Адамсов, которые жили ниже по дороге, забил корову, и она, прихватив два кувшина сидра, пошла выяснить, как много мяса на них можно выменять. Она оставила Аду, наказав ей сделать два дела. Сжечь кустарник и траву, оставшиеся после расчистки заброшенного нижнего поля. А также, используя прием, которому Руби научила ее, расколоть шесть кругляков из старого дубового бревна, которое они обнаружили уже срубленным в высокой траве у изгороди. Это будет хорошей тренировкой, так как им в скором времени предстоит пойти в горы, срубить там гикори или дуб, обрубить ветки, привязать к лошади и притащить домой, чтобы уже во дворе распилить на части и разрубить. Ада выразила сомнение, что они справятся с такой работой, но Руби объяснила ей в деталях, что здесь особой силы не требуется, лишь размеренность движений и терпение. Тянуть пилу и отпускать. Ждать, когда с другой стороны ее потянут, потом снова тянуть на себя. Стараться, чтобы пилу не зажало. Главное, сказала Руби, не перенапрягаться. Делать все размеренно, в таком ритме, который можешь выдержать. Сделать столько, сколько можешь сделать, чтобы на следующее утро встать и продолжить. Не больше и не меньше.

Ада наблюдала, как Руби удалялась по дороге. Она решила сначала разрубить кругляки, а кустарником заняться позже, чтобы погреться у костра, когда к вечеру похолодает. Она прошла из сада в сарай для инструментов, взяла кувалду и железный клин и отнесла все это на нижнее поле, потом вытоптала круг в высокой, по пояс, траве вокруг дубовых кругляков, чтобы у нее было удобное рабочее место. Кругляки лежали на боку, и в месте распила диаметр у них был больше двух футов. Древесина уже посерела, так как они лежали забытые с тех пор, как дерево было срублено управляющим два или три года назад. Руби предупредила, что сухие бревна труднее раскалывать, чем недавно срубленные.

Ада с трудом переворачивала большие кругляши, которые словно прилипли к земле, и, когда поставила их стоймя, обнаружила на гнилой коре блестящих черных жуков-рогачей размером с большой палец. Она приступила к работе, как Руби объяснила ей, — вначале исследовала срез, чтобы найти подходящую трещину, затем забила туда клин, двигаясь медленно, не напрягаясь, просто поднимая семифунтовую кувалду и опуская ее, так чтобы вес и сила тяжести в сочетании с волшебным углом разбили бревно на части. Ей нравилось забить клин до половины и затем остановиться, чтобы послушать звук, похожий на треск разрываемой ткани, когда трещина постепенно раскрывалась в течение нескольких секунд после последнего удара. Работа была спокойная, несмотря на то что она все время поднимала и опускала кувалду. Упорное сцепление древесины и тяжесть кувалды навязывали медленный ритм для выполнения такой задачи. Прошло немногим больше часа, и Ада расколола все, кроме одного кряжа, где волокна древесины спутались в месте присоединения к стволу больших сучьев. Из каждого кругляша получилось восемь хороших поленьев, и Ада подсчитала, что в куче на земле лежит сорок поленьев, готовых к тому, чтобы их перевезли к дому, а потом сожгли в печи. Она чувствовала огромное удовлетворение от выполненной работы, пока не поняла, что этих дров хватит лишь на четыре, может, на пять дней. Она начала подсчитывать, сколько примерно поленьев понадобится им на зиму, но вскоре остановилась, так как цифра оказалась обескураживающе велика.

Платье Ады пропотело на плечах и спине, волосы на шее промокли от пота. Поэтому она направилась к дому, выпила два ковша воды, затем, сняв шляпу, вылила несколько ковшей себе на волосы и выжала из них воду. Ада смочила лицо, потерла его ладонями и вытерла рукавом платья. В доме она взяла доску для письма и записную книжку и снова вышла на веранду, чтобы посидеть на солнце, пока волосы не высохнут.

Ада обмакнула перо в чернила и принялась писать письмо кузине Люси в Чарльстон. В течение некоторого времени не раздавалось никакого другого звука, кроме скрипа пера по бумаге, когда она писала:

«Подозреваю, что, встреться мы на Рыночной улице, ты бы не узнала меня, а если бы и узнала, то, увидев теперешний недостаток утонченности в моем внешнем облике и платье, ты бы очень встревожилась.

В настоящий момент я сижу с сутулой спиной и пишу на коленях, мое старое ситцевое платье пропахло потом оттого, что я колола дубовые бревна; и я теперь ношу соломенную шляпу, у которой поля отделились от тульи, так что она вся ощетинилась, как те стога сена, в которых мы когда-то давно прятались, ожидая окончания грозы (помнишь?). Мои пальцы, в которых сейчас перо, темные, как кожаный хомут; они испачканы отвратительной мясистой оболочкой грецких орехов, которые я лущила; ноготь указательного пальца обломан, его нужно подпилить. Серебряный браслет с вырезанными на нем цветками кизила кажется светлым по контрасту с темной кожей моей руки. Сегодняшний осенний день такой чудесный, и это вызывает элегическое настроение. Я отдыхаю и жду, когда мое платье просохнет, прежде чем приступить к другому делу — мне предстоит сжечь кустарник на расчищенном поле.

Мне даже не перечислить всю ту грубую работу, которой я занималась с тех пор, как умер отец. Это изменило меня. Удивляет физическая перемена, которая произошла во мне лишь за несколько месяцев работы. Я стала коричневой, словно пенни, оттого, что нахожусь целый день вне дома, у меня окрепли кисти рук и предплечья. В зеркале я вижу какое-то более уверенное лицо с запавшими щеками. И новое выражение, я думаю, иногда появляется на нем. Работая в поле, я несколько раз ловила себя на том, что ни о чем не думаю. У меня нет ни одной мысли в голове, хотя мои чувства живо воспринимают все окружающее. Ворона пролетит надо мной, и я отмечаю это во всех подробностях, но не ищу аналогии для ее черноты. Я воспринимаю ворону просто как птицу, не более того, без всякой метафоричности. Как вещь саму по себе, не придавая ей никакого сравнения. Думаю, что такие мгновения являются причиной изменения моей наружности.

Ты бы никогда не подумала, что я могу быть такой, но именно эти изменения во мне вызывают у меня чувство сродни удовлетворенности».

Она бегло просмотрела письмо и подумала, что странно и как-то лживо выглядит то, что она не упомянула о Руби, оставив такое впечатление, будто живет одна. С мыслью о том, что она исправит это позже. Ада положила письмо под крышку доски. Она сходила в сарай за вилами, потом собрала все вместе: спички, шаль, третий томик «Адама Бида» и маленький стул с подрезанными ножками — и отнесла все это на расчищенное от кустарника поле.

Они с Руби работали косами, кривыми ножами и серпами большую часть предыдущего месяца, скашивая траву и подрезая кустарник, и оставили его лежать там, где он рос. Все вместе — стебли ежевики, высокая трава, подросшие сосенки и сумах — лежали на солнце несколько недель и сейчас полностью высохли. Когда Ада сгребла все это вилами в огромную кучу размером с амбар, воздух наполнился запахом увядшей листвы. Она ногой подтолкнула клок сухой травы и несколько гнилых палок к краю кучи и подожгла. Когда костер занялся и разгорелся, она поставила стул в круг его тепла и села читать «Адама Бида», но не могла полностью сосредоточиться на книге. Ей приходилось часто вставать, чтобы не дать огню распространиться по стерне дальше на поле, и прибивать языки пламени обратной стороной вил. И затем, когда пламя утихало, ей нужно было подгребать костер, чтобы крупные ветки как следует прогорели, с каждым разом уменьшая его диаметр. Когда приблизился вечер, костер превратился в высокую пирамиду, и языки пламени поднимались над ней, словно это был действующий вулкан в миниатюре, изображение которого она видела в книжке о Южной Америке.

Работа не давала ей сосредоточиться на романе. К тому же у Ады так долго росло раздражение против Адама и Хетти и против остальных персонажей романа, что она бросила бы читать эту книгу, если бы не заплатила за нее так много. Ей хотелось, чтобы все они были более энергичными и не так сильно зависели от обстоятельств. Они нуждались только в большем размахе, в расширении своих границ. Поезжайте в Индию, направляла их Ада. Или в Анды.

Заложив страницу стебельком тысячелистника, она закрыла книгу и положила ее на колени. Ада подумала, не утратит ли литература для нее интерес, когда она достигнет такого возраста или душевного состояния, что ее жизнь пойдет таким уверенным путем, что то, о чем она читает, перестанет казаться ей столь значительным, так как она уже не будет рассматривать содержание книг как варианты своей судьбы.

Недалеко от нее стоял большой куст чертополоха. Она вспомнила, что не стала его срезать, а только скосила серпом вокруг него траву, придя в восхищение от его только что распустившегося пурпурного пушистого цветка, но сейчас он стоял засохший и серебристо-белый. Ада протянула руку и стала выдергивать из его головки мягкие белые клочки. Она размышляла о том, что, поскольку каждое местечко в этом мире, похоже, является прибежищем для каких-нибудь созданий, она должна узнать, кто может быть обитателем этого чертополоха. Вскоре пух окружил ее, разлетевшись на ветерке, и запутался в ее пропахшей дымом одежде и волосах. Она не обнаружила ничего, кроме неприятного, похожего на краба существа размером не больше булавочной головки, одиноко живущего в завядшем бутоне. Насекомое, ухватившись за пушинку задними ножками, двигало парой клешней на голове, видимо угрожая. Ада дунула на светлую пушинку и на безымянное существо, а потом наблюдала, как их подбросило вверх и они поплыли по ветру, пока не исчезли в небе, как, если верить поверью, исчезают в небесах души покойных.

Вначале, когда она зажгла огонь и начала читать, свет был яркий и ровный, небо довольно равномерно менялось от горизонта к зениту, от белого к синему, так, что оно напомнило Аде мастерски написанные пейзажи. Но сейчас печать вечера легла на пастбища и склоны холмов. Небо разделилось на полосы и завитки приглушенных цветов, пока весь западный небосклон целиком не стал словно мраморная бумага на обложке ее дневника. Канадские гуси, выстроившись клином, с криком летели на юг, выискивая место для ночевки. Подул ветер и поднял вверх юбки пугала, стоявшего в огороде.

Уолдо подошла к воротам у конюшни. Она постояла в ожидании, а потом замычала, давая знать о том, что у нее полное вымя молока, так что Аде пришлось встать со стула. Она отвела корову в стойло и подоила. Воздух был тихий и сырой, к концу дня похолодало, и, когда корова повернула голову назад, чтобы посмотреть на Аду, сидевшую на скамеечке возле ее вымени, ее дыхание вырывалось с облачком пара и пахло мокрой травой. Ада тянула за соски и наблюдала за молочными струйками, прислушиваясь к изменению звука их падения по мере наполнения ведра: вначале громкий шипящий звук, когда струйки бились о стенки и дно ведра, затем более тихий, похожий на шорох моросящего дождя. Ее пальцы казались темными на фоне розовых сосков.

Ада отнесла ведро с молоком в будку над родником и вернулась на поле, где огонь все еще медленно горел под слоем пепла. Не было никакой опасности, даже если бы он горел всю ночь, хотя Ада не хотела его оставлять, чтобы Руби, поднявшись вверх по дороге, застала ее, покрытую копотью, стоящей как недремлющий часовой и наблюдающей за догорающим костром.

Стало еще прохладнее, и Ада завернулась в шаль. Она подумала, что через несколько дней вечера станут слишком холодными, чтобы сидеть на веранде и наблюдать закат, даже завернувшись в одеяло. На траве выпала роса. Ада нагнулась, подняла книгу с земли, где она оставила ее, и вытерла обложку о подол юбки. Подойдя к костру, она вилами разгребла прогоревшие ветки, и в небо поднялся сноп искр. На краю поля она собрала еще сухих сосновых веток и подбросила их в огонь, который вскоре вновь разгорелся, и вокруг костра образовался широкий круг теплого воздуха. Ада пододвинула стул ближе и протянула руки к огню. Посмотрела на линии горных хребтов, отмечая, как меняется их цвет по мере удаления — от темного до почти сливающегося с небом вдалеке. Она смотрела в небо, ожидая, когда оно станет того глубокого цвета индиго, чтобы стали заметны две звезды — Венера и еще одна, которая, как она полагала, должна быть либо Юпитером, либо Сатурном; они сначала засветятся низко на западном небосклоне, готовясь к головокружительному круговороту ночного неба.

Этим вечером она отметила, где солнце нырнуло за горизонт, так как в течение нескольких недель у нее не было возможности определить эту точку на хребте. Она наблюдала шествие солнца на юг, когда дни постепенно становились все короче и короче. Раз уж она решила жить здесь, в долине Блэка, до самой смерти, она подумала о том, что ей нужно построить на хребте две башни, отмечающие южную и северную точки годового поворота солнца. Она владела всем отрезком хребта, где солнце садилось в течение года, и это доставляло ей большое удовлетворение. Следовало просто отметить эти точки в декабре и июне, когда солнце отклоняется от курса и прокладывает еще один путь рядом для очередной смены времен года. Хотя, поразмыслив, она решила, что в башнях нет необходимости. Достаточно срубить несколько деревьев у выемки хребта в этой поворотной точке. Какое будет наслаждение — наблюдать закат из года в год, ожидая, когда солнце будет приближаться к этой выемке и затем в один прекрасный день нырнет в нее, поднимется, а потом повторит свой путь в обратном направлении. Со временем ее наблюдения помогут сделать бег времени не таким пугающе прямолинейным, но наоборот, совершающим поворот и возвращающимся. Придерживаясь такого порядка вещей, можно обрести свое место на этой земле, неким способом сказать: «Ты здесь, именно в этом месте, сейчас» — в ответ на вопрос: «Где я?»

Ада долго сидела у костра после заката в ожидании Руби. Венера и Сатурн ярко зажглись на западе, затем закатились за горизонт, и взошла полная луна, когда Ада услышала какое-то движение в лесу. Шаги по листве. Тихие голоса. Она инстинктивно схватила воткнутые в землю вилы, вышла из света костра и стала наблюдать. Какие-то силуэты двигались по краю поля. Ада еще дальше отошла в темноту и выставила перед собой вилы, пять острых зубьев, целя их на звук шагов. Потом она услышала свое имя.

— Эй, мисс Ада Монро, — произнес чей-то тихий голос.

Ее имя было произнесено в той манере, которую ее отец терпеть не мог. Он никогда не уставал поправлять людей, чтобы они произносили правильно: открытый звук А в имени Ада, ударение на последнем слоге в фамилии Монро. Но в течение этого лета Ада оставила попытки заставить людей произносить ее имя вопреки их естественной склонности и научилась быть той Адой Монро, которую позвал этот голос: протяжное А в имени и ударение на первом слоге фамилии.

— Кто это? — спросила она.

— Мы.

В свете костра появился Стоброд и с ним еще кто-то. У Стоброда в руках была скрипка, смычок лежал на сгибе левой руки. Его спутник держал за шейку грубо сделанное банджо, выставив его перед собой, словно человек, предъявляющий документ у границы. Оба они щурились от яркого света.

— Мисс Монро, — снова окликнул Стоброд. — Это всего лишь мы.

Ада приблизилась к ним, приставив руку щитком к бровям, чтобы свет не слепил глаза.

— Руби здесь нет, — сказала она.

— Мы просто так пришли, — сказал Стоброд. — Мы составим вам компанию, если вы не против.

Он и его спутник положили свои инструменты, и Стоброд сел на землю возле стула Ады. Она отодвинула стул на расстояние, которое сочла более подходящим, и села тоже.

— Собери еще веток для костра, — сказал Стоброд своему товарищу.

Тот без слова в ответ отправился к темной опушке леса. Ада слышала, как он подбирает там ветки и ломает до длины, подходящей для костра. Стоброд порылся за пазухой и вытащил бутылку с коричневым напитком. Стекло было тусклым, почти непрозрачным от царапин и следов пальцев. Он раскупорил бутылку и провел горлышком у себя под носом. Затем поднес бутылку к костру, посмотрел на свет сквозь темную жидкость и сделал небольшой глоток. Он издал свист из двух нот: от высокой к низкой.

— Виски слишком хорошее для меня, но я все равно выпью, — сказал Стоброд.

Он сделал длинный глоток, затем снова закупорил горлышко и спрятал бутылку.

— Мы давно вас не видели, — сказала Ада. — Как вы поживаете?

— Отлично, — ответил Стоброд. — Жить в горах как какой-нибудь преступник — это вам не шутка.

Ада вспомнила историю, рассказанную пленником через прутья тюремной решетки. Она начала пересказывать ее Стоброду в качестве предупреждения о том, что может ждать дезертиров, но он уже ее знал. Эта история обошла весь округ несколько раз, вначале как новость, затем как слух и позже как легенда.

— Эта банда Тяга — сборище убийц, — сказал Стоброд. — Особенно после того, как много раз им все сходило с рук.

Незнакомец, собиравший хворост, вернулся к костру и бросил несколько разломанных веток в огонь, затем сделал еще несколько ходок в лес, чтобы хватило надолго. Закончив, он сел на землю рядом со Стобродом. Этот человек не говорил ни слова и не смотрел на Аду, но уселся под таким углом к костру, чтобы смотреть на Стоброда.

— Кто ваш товарищ? — спросила Ада.

— Этот малый — сын Суонджера, Трендель. То он говорит одно, то другое, в общем, трендит, как его банджо. Никто не хочет иметь с ним дела, потому что он туповат. Вот я его и называю Трендель.

У этого человека была большая круглая голова, которая постоянно клонилась то в одну сторону, то в другую, как будто Бог специально поместил внутри нее так мало, чтобы посмеяться. Хотя, по словам Стоброда, Тренделю было почти тридцать, люди все еще называли его малым, потому что его ум не мог преодолеть самого незначительного затруднения. Для него этот мир не имел никакой упорядоченной последовательности, никакой причинной связи, ничего предшествующего. Все, что он видел, было ново для него, так что каждый день был парад чудес.

Он был толстый, с широким задом, словно его кормили только мучным и жирным. Его соски, большие, как у свиноматки, выпирали из-под рубашки и тряслись при ходьбе. Штанины у него были заправлены в башмаки и нависали над ними, закрывая ступни, слишком маленькие, чтобы держать его вес. Волосы у него были светлые, почти белые, а кожа сероватая, так что в целом его лицо производило впечатление лепешки из пресного теста на фарфоровой тарелке. У него не было ни одного таланта, кроме недавно открывшейся способности играть на банджо, если не считать талантом то, что он был предупредительным и добрым и смотрел на все, что происходило вокруг, широко распахнутыми глазами.

Стоброд рассказал, как они повстречались, и, пока он говорил, парень не обращал на это ни малейшего внимания, будто не понимал, что это о нем шел разговор, или ему было все равно. Трендель рос сам по себе — вот что следовало из рассказа Стоброда. Он не представлял никакой ценности для семьи, так как плохо соображал и поэтому его нельзя было заставить работать. Любая работа была для него слишком трудной, и он всячески сопротивлялся, лишь бы ничего не делать. Его секли, но он безропотно терпел наказания и все равно ничего не делал. Поэтому, когда он чуть повзрослел, его оставили в покое, и он проводил все время, бродя по Холодной горе. Там он знал каждую трещину. Ел он то, что само шло ему в руки, не делая различия между личинками и олениной. Не обращал внимания на время дня и при полной луне бродил по ночам. Летом он спал на подстилке из ароматных иголок под тсугой или пихтой и, только когда долго шли дожди, прятался под выступами скал. Зимой он по примеру жабы, сурка или медведя жил в пещере, почти не двигаясь в течение холодных месяцев.

Когда Трендель с некоторым удивлением обнаружил обосновавшихся в его пещере дезертиров, он поселился вместе с ними. В особенности он привязался к Стоброду из-за любви к скрипичной музыке. Стоброд был для него большим музыкантом, мудрецом, человеком, открывшим ему глаза. Когда Стоброд прикасался смычком к струнам, Трендель иногда пытался петь под его музыку, но голос у него был как утиное кряканье. Когда обитатели пещеры кричали, чтобы он заткнулся, он поднимался на ноги и начинал топтаться в таинственном танце, состоящем из судорожных подергиваний; такой могли танцевать древние кельты после какого-нибудь очередного поражения от римлян, ютов, саксов, англов и бриттов. Парень дергался и мотался по пещере до тех пор, пока весь не покрывался потом, затем валился на усыпанный мусором пол пещеры и, вперившись взглядом в скрипку, чертил носом в воздухе рисунок музыкальной фразы, как человек, следящий за парящей в небе птицей.

Стоброд выводил какую-нибудь мелодическую фигуру, повторяя ее раз за разом, и со временем она воздействовала на мозг Тренделя как заклинание. Ему нравилось то чувство, которое возникало у него от игры Стоброда, и он сделался сам не свой и от скрипки, и от скрипача. Он стал следовать за Стобрсдом повсюду как привязанный, словно спаниель, ждущий подачки от хозяина. Ночью в пещере он лежал не засыпая, пока Стоброд не ложился спать, и тогда он подползал к нему и приваливался к его спине. Стоброд просыпался на рассвете и бил парня шляпой, отгоняя на подходящее расстояние. Затем Трендель сидел у огня на корточках и смотрел на Стоброда так, словно в любую минуту ждал чуда.

Однажды Стоброд неожиданно натолкнулся на банджо для Тренделя во время одного из рейдов — слово, которое обитатели пещеры обычно использовали, чтобы придать достоинство ставшим привычными для них грабежам богатых фермеров, тех, кем кто-нибудь из них бывал недоволен. Поводом могла служить любая малость десятилетней давности. Какой-нибудь человек проезжал мимо на лошади и забрызгал вас, когда вы стояли, готовясь идти через грязную дорогу, или задел вас при выходе из лавки, или вдруг схватил за руку без слова извинения, или нанял на работу и не торопился расплатиться, или отдавал вам приказания в тоне, который можно истолковать так, будто он считает себя выше вас. Припоминалось все — любое пренебрежение, клевета или насмешка, какой бы она ни была давнишней. Времена же наступили как нельзя подходящие для того, чтобы свести счеты.

Они спустились с гор к дому некоего Уокера. Он был одним из немногочисленных джентри округа, ярый рабовладелец, и это досаждало сообществу жителей пещеры; в последнее время они стали осуждать владельцев ниггеров, считая, что те несут ответственность за развязанную войну и последовавшие за ней бедствия. А еще Уокер был первостатейным мерзавцем и вел себя высокомерно по отношению ко всем, кого он считал ниже себя, а таких, по его мнению, было подавляющее большинство. Подлежит наказанию, решили жители пещеры.

Они пришли на ферму в сумерки, привязали Уокера и его жену к перилам лестницы и по очереди отхлестали Уокера по щекам. Затем прошли по всем надворным постройкам и собрали всю еду, которую легко было отыскать: окорока и солонину, множество других продуктов, мешки с мукой и кукурузным зерном. Из дома они взяли стол красного дерева, серебряные столовые приборы и подсвечники, восковые свечи, английский фарфор, покупное виски из Теннеси, а также картину, писанную маслом, которую они сняли со стены в столовой и на которой был изображен генерал Вашингтон. После они обставили пещеру этой награбленной добычей. Вашингтон стоял прислоненный к каменной стене в нише пещеры, свечи горели в серебряных подсвечниках. Стол был сервирован фарфором «веджвуд» и серебром, хотя многие из них всю свою жизнь ели с тарелок из сушеной тыквы с помощью ложек и вилок, вырезанных из рога.

Однако Стоброда совсем не интересовал ни набег на Уокера, ни награбленное, его единственной добычей в этом рейде было банджо. Он снял его с гвоздя в сарае для инструментов. Банджо оказалось довольно безобразным на вид, его головка была сделана несимметрично, но зато была обтянута кошачьей кожей, а струны сделаны из кишок, так что инструмент имел прекрасный мягкий тон. И Стоброд ударил Уокера по щеке всего один раз за то, что однажды тот назвал его дураком, когда он сидел пьяный на колоде у дороги, тщетно стараясь извлечь мелодию из скрипки. «Я сейчас мастер играть на скрипке», — сказал Стоброд, после того как хлопнул Уокера по уже красной щеке. Потом, вспоминая об этом, он решил, что набег на Уокера тревожит его, так как впервые в жизни задумался о том, что его могут призвать к ответу за его действия.

Вернувшись в пещеру, Стоброд отдал банджо Тренделю и показал то немногое, что он знал об игре на этом инструменте: как подкрутить колышки, чтобы сделать несколько тонов, как легко прикасаться к струнам большим и указательным пальцами, иногда бренча, иногда захватывая струны так, словно сова хватает кролика. Парень явно проявлял сногсшибательный талант и искреннее желание обеспечить подходящий аккомпанемент скрипке Стоброда; он так же легко учился играть на банджо, как другой — бить в барабан.

Стоброд с Тренделем со времени набега не занимались ничем, кроме музыки. Они пили хорошее виски Уокера и не ели ничего, кроме ворованного студня. Спали они только тогда, когда были слишком пьяны, чтобы играть, и не выходили из пещеры даже для того, чтобы посмотреть, что снаружи — день или ночь. В результате Трендель знал весь репертуар Стоброда, и теперь они играли дуэтом.

Когда Руби наконец вернулась, она несла лишь маленький кусок грудинки, завернутый в окровавленную бумагу, и один кувшин сидра, так как Адамс пожелал отдать значительно меньше мяса, чем она рассчитывала. Руби остановилась и посмотрела на своего отца и на парня. Она не произнесла ни слова. Ее черные глаза в свете костра казались еще чернее, во время ходьбы узел, в который были закручены волосы, распустился, и они упали в беспорядке на плечи. На ней была темно-зеленая шерстяная юбка с кремовыми вставками, серый свитер и серая фетровая мужская шляпа с маленьким пером кардинала за атласной лентой. Держа бумажный сверток в приподнятой руке, Руби покачала его вверх-вниз.

— Думаю, тут не меньше четырех фунтов, — наконец сказала она.

Положив сверток и поставив кувшин на землю, она направилась к дому, а потом вернулась назад с четырьмя стаканами и чашкой, в которой соль, сахар, черный и красный перец — все было смешано вместе. Развернув бумагу, она натерла грудинку этой смесью, затем зарыла мясо в золу и села на землю рядом с Адой. Юбка ее давно уже была грязной, так что не стала бы хуже оттого, что она сидит на голой земле.

Пока мясо готовилось, они все потягивали сидр, затем Стоброд взял скрипку, потряс ее, чтобы слышен был шорох змеиной погремушки внутри, приставил скрипку к подбородку, смычком извлек ноту и подкрутил колышек. Когда он закончил настраивать инструмент, Трендель приподнялся, схватил банджо и отбил несколько бренчащих аккордов, Стоброд заиграл минорную мелодию, которая тем не менее почему-то звучала оживленно.

Когда он закончил. Ада произнесла:

— Заунывная скрипка.

Руби посмотрела на нее с удивлением.

— Мой отец всегда называл скрипку так, иронично, — сказала Ада. И пояснила, что вопреки общему настрою священников, которые были против скрипичной музыки как греховной и рассматривали сам инструмент как вместилище дьявола, Монро презирал скрипку по эстетическим мотивам, критикуя ее главным образом за то, что все скрипичные мелодии звучат одинаково и у всех странные названия.

— Вот это я в них и люблю, — сказал Стоброд, Он снова настроил инструмент и объявил: — Музыка моего сочинения. Я назвал ее «Пьяный ниггер».

Это была неустойчивая мелодия, петляющая, с рваным ритмом, для которой почти не требовалось работать левой рукой, но зато рука, держащая смычок, летала как безумная, как будто скрипач отгонял овода, летающего вокруг его головы.

Стоброд сыграл еще несколько своих произведений. В целом это была странная музыка, с резким ритмом, но многие мелодии не подходили для танца — единственной цели, по мнению Руби, для которой и годилась скрипка. Ада и Руби сидели рядом и слушали. Пока играла скрипка, Руби взяла руку Ады и, держа в своих руках, рассеянно сняла с ее кисти серебряный браслет, надела на свое запястье и потом через некоторое время вернула его на место.

Стоброд изменял настройку и объявлял названия мелодий, прежде чем играть, и постепенно Ада и Руби стали подозревать, что они слушают что-то вроде его автобиографии, рассказ о том, что происходило с ним в течение военных лет. Среди мелодий были такие: «Прикосновение к слону», «Ружейный приклад был моей подушкой», «Шомпол», «Шесть ночей пьянки», «Драка в таверне», «Не продавай то, что подарили», «Порез бритвы», «Женщины Ричмонда», «Прощай, генерал Ли».

В завершение этой серии он сыграл мелодию под названием «Камень был моей постелью», состоявшую главным образом из скребущих звуков, сыгранную в среднем темпе; ее ритм то возникал, то исчезал, и сильное беспокойство сквозило в каждом такте. В ней не было ничего лирического, кроме одного момента, когда Стоброд, откинув голову, пропел ее название три раза подряд. Трендель расчувствовался настолько, что добавлял лишь нежные короткие бренчания, приглушая банджо мягким касанием струн подушечками большого и указательного пальцев.

По мере звучания песни Ада почувствовала, что та ее взволновала. Она решила, что эта музыка тронула ее даже больше, чем любая опера, которую она слушала, посещая театры во многих городах от Чарльстона до Милана. Потому что Стоброд исполнял песню с абсолютной верой в ее способность привести человека к лучшей жизни, того человека, у которого однажды могла возникнуть утешительная мысль, что это достижимо. Ада желала, чтобы был способ удержать то, что она слышала, как амбротип удерживает изображение, и тогда можно было бы держать эту мелодию про запас, чтобы в будущем, когда людям потребуется надежда, можно было бы вновь услышать эту музыку и обрести утешение.

Когда мелодия подошла к концу, Стоброд откинул голову назад так, что казалось, будто он рассматривает звезды, но его глаза были закрыты. Торец скрипки прижимался к его сердцу, и смычок двигался резкими, короткими, запинающимися взмахами. В самый последний момент его рот открылся, но он не гикнул и не всхлипнул, как Ада ожидала. Вместо этого он улыбнулся широкой улыбкой молчаливого просветления.

Стоброд остановился и задержал смычок в воздухе в том месте, где закончилось его последнее движение вверх, затем открыл глаза и оглядел всех сидевших у костра; ему хотелось знать, какое впечатление произвела на них его игра. В этот момент его взгляд был мягким, на губах бродила полуулыбка; лицо было просветленным от щедрости дара и безразличия к своему умению, как будто он давно знал — и это доставляло ему радость, — что, как бы хорошо он ни исполнил мелодию, он может всегда исполнить ее еще лучше. Если бы весь мир имел такое выражение лица, война осталась бы лишь горьким воспоминанием.

— Он сделал вам хорошо, — сказал Трендель Аде. И потом, словно испугавшись того, что обратился прямо к ней, он склонил голову и посмотрел на лес.

— А теперь мы сыграем последнюю, — сказал Стоброд.

Они с Тренделем положили инструменты и сняли шляпы в знак того, что следующая песня будет святым гимном. Стоброд запел, Трендель присоединился к нему. Стоброд натренировал природное гоготание парня в напряженный высокий тенор, так что Трендель голосил, частично повторяя фразы Стоброда в стиле, который можно было бы при других обстоятельствах расценить как комический. Их голоса по большей части спорили друг с другом, пока постепенно хор не пришел к согласию; они подстроились друг под друга, и их голоса слились в едином звучании. В песне говорилось о том, как темна наша жизнь, как холодна она и яростна, что в ней отсутствует понимание, а в конце ее — смерть, И это было все. Песня закончилась как-то внезапно, что противоречило законам этого жанра, — в ней не было слов об освященном пути, ведущем к надежде, о котором обычно говорится в последнем куплете. Казалось, в песне отсутствовала решающая строфа. Но хор созвучий был точным и братским; достаточно благозвучный сам по себе, он частично обеспечил успех вопреки мрачным словам песни.

Они снова надели шляпы, и Стоброд протянул свой стакан Руби. Она налила ему глоток сидра и остановилась, он коснулся указательным пальцем кисти ее руки. Ада подумала сначала, что это жест нежности, но потом поняла, что это не что иное, как просьба налить еще.

Когда красный Марс поднялся из-за хребта Джоунас и костер прогорел до углей, Руби решила, что мясо готово, и вытащила его из золы с помощью вил. Весь кусок был покрыт корочкой, коричневой от специй. Руби положила его на пенек и разрезала ножом на тонкие пласты. Внутри мясо было розовым и сочилось. Они ели его прямо руками, так как у них не было ни тарелок, ни вилок. Закончив, они вырвали из земли пучки травы и вытерли руки.

Затем Стоброд застегнул верхнюю пуговицу рубашки, взялся за лацканы куртки, потянул сначала один, потом другой, одергивая на себе одежду. Он снял шляпу и, пригладив две пряди волос на макушке, снова ее надел.

Руби наблюдала за ним, потом сказала, не обращаясь ни к кому в отдельности:

— Он явно собирается что-то клянчить. Стоброд сказал:

— Я хочу поговорить с тобой — вот и все. Хочу попросить тебя кое о чем.

— Ну? — произнесла она.

— Дело в том, что я нуждаюсь в заботе, — сказал Стоброд.

— У тебя спиртное закончилось?

— Этого там полно. Но я кое-чего опасаюсь. Его страх, как он объяснил, вызван тем, что их последний набег мог навлечь кару закона. У дезертиров появился предводитель — этот человек всех подмял под себя. Он хороший оратор и внушает им, что их участие в войне не было благим делом, как они когда-то думали. Оно было позорным, потому что они бездумно воевали за то, чтобы богачи продолжали владеть ниггерами, что их вела человеческая склонность к ненависти. В прошлом они были сборищем дураков, но теперь прозрели. Жители пещеры обсуждали это все время, сидя у костра, и согласились, что у всех, кто воевал, не было других интересов, кроме своих собственных. И что теперь их не так-то легко взять и послать обратно в армию.

— Он хочет, чтобы мы все дали клятву, что умрем как собаки, впившись кому-нибудь в глотку, — сказал Стоброд. — Но я не для того ушел из армии, чтобы попасть в другую.

И вот что Стоброд решил: они с Тренделем, прежде чем уйти оттуда, найдут другое пристанище. Они покинут эту воинственную банду. Он нуждается только в еде, сухом сеновале в конюшне на случай плохой погоды, и, может быть, время от времени ему понадобится немного денег, по крайней мере, пока не закончится война и он не сможет появляться открыто.

— Ешь корни, — сказала Руби. — Пей грязную воду. Спи в дупле.

— Разве ты не можешь проявить больше сочувствия к своему папе? — спросил Стоброд.

— Я просто говорю, как можно прожить в лесу. Это я знаю по опыту. Я кормилась корешками, когда ты шлялся неизвестно где. Спала и в худших местах, чем дупла.

— Ты ведь знаешь, что я делал все для тебя. Времена были тяжелые.

— Не тяжелее, чем сейчас. Я бы не сказала, что ты делал все для меня. Ты не делал ничего, что было неудобно тебе. И я не считаю, что мы много значим друг для друга. Ты плевать хотел на меня. Ты уходил и приходил, а когда возвращался, тебе было все равно, жива я или нет. Для тебя это не имело большого значения. Если бы я умерла на горе, ты, возможно, ждал бы неделю или две, что я появлюсь, а потом забыл бы, как забыл мою мать. Так не замечают одну собаку из многочисленной своры, когда трубит рог и наступает время охотиться на енотов. Просто сожаление и не больше. Так что не ожидай от меня, что я запрыгаю как собака перед тобой, как только ты свистнешь.

— Но я старый человек, — сказал Стоброд. — Ты сказал мне, что тебе нет и пятидесяти.

— Я чувствую себя старше.

— И я себя чувствую старше, и есть отчего. И вот еще что. Если то, что говорят о Тиге, хотя бы наполовину правда, нам вообще не следует давать тебе приют. Это не мой дом. Не мне решать. Но если бы решала я, то сказала бы «нет».

Они посмотрели на Аду. Она сидела, завернувшись в шаль и зажав ладони между коленей, чтобы сохранить тепло. Девушка видела по их лицам, что они смотрели на нее как на судью, может, потому, что она была собственницей этой земли, или же потому, что была более образованна и культурна. И хотя она имела определенное право владения этой землей, она чувствовала себя неудобно в роли хозяйки. Все, о чем она думала, — это то, что отец Руби возвратился откуда-то, где было смертельно опасно, и что это был второй его шанс из немногих, дарованных человеку.

Она сказала:

— Учитывая то, что он твой отец, в какой-то степени это обязывает тебя заботиться о нем.

— Аминь, — произнес Стоброд. Руби покачала головой:

— Тогда у нас разные представления об отцовстве. — Я расскажу вам кое-что об этом. Так, как я на это смотрю. Не знаю, сколько мне было тогда лет, помню только, что у меня еще резались зубы. Он ушел на гору гнать самогон. — Она повернулась к Стоброду и спросила: — Ты хоть это помнишь? Как ты и Пузлер пошли на Холодную гору? Хоть что-то осталось в памяти?

— Я помню, — ответил Стоброд.

— Ну так расскажи, как ты это помнишь, — предложила Руби.

Стоброд рассказал свою версию этой истории. Они вместе с товарищем решили гнать самогон на обмен, поднялись на гору и поселились в хижине с навесом из коры. Руби казалась ему вполне самостоятельной, так что он оставил ее на три месяца, когда ей не было еще восьми. Они с Пузлером оказались не большие мастаки продавать самогон. Они гнали его маленькими партиями, каждый раз едва наполняя чайник для заварки, и вскоре обнаружили, что слишком хлопотно фильтровать самогон через промытый уголь из костра, так что он у них почти всегда получался либо мутно-зеленым, либо мутно-желтым. У них хватило терпения лишь на то, чтобы сделать не больше трех кварт чистого спирта. Он лишь слегка отличался от ирландского самогона их кельтских предков. Однако многие покупатели находили, что этот напиток очень способствует хорошему настроению, когда попадает в брюхо. Бизнес увял, и они не сделали на этом никаких денег, так как, разлив самогон, они поняли, что он требуется им для собственных нужд, остатка же хватило только на то, чтобы обменять его на зерно, необходимое для следующей партии. Стоброд оставался там, пока явная убыточность этого предприятия и холодная ноябрьская погода не заставили его спуститься с горы.

Когда он закончил, Руби рассказала свой вариант этой истории о том, что она делала в течение тех месяцев, пока его не было. Она кормилась дикой пищей. Выкапывала корни, ловила рыбу в ловушку, которую сплела из ивовых прутьев, ловила птиц в силок. Она съедала любую птицу, которая попадалась, не разбираясь в том, что надо избегать птиц, которые кормятся рыбой, насколько это возможно, и никогда не есть тех, кто клюет мертвечину. Лишь методом проб и ошибок она поняла, что именно из их внутренностей можно есть, а что нельзя. Она помнит одну неделю, когда ей не везло и ловушки были пустые, тогда она ела только каштаны и орехи гикори, которые находила на земле и пекла из них мягкие лепешки прямо на плите. Однажды, собирая орехи, Руби пришла к хижине. Стоброд спал под навесом, а его товарищ сказал: «Он целый день вот так валяется на койке. Я понимаю, что он еще не подох, только когда он шевелит пальцами ног». Руби была бы рада и в тот момент, и несколько раз после этого поменяться местами с волчонком. По ее мнению, Ромул и Рем, о которых Ада ей читала, были счастливыми детьми, так как у них по крайней мере была свирепая защитница.

Однако, несмотря на такие тяжелые и одинокие времена, Руби, справедливости ради, могла сказать о Стоброде, что он никогда не поднимал на нее руку. Она не помнит, чтобы он когда-нибудь ее ударил. Но правда и то, что он никогда даже не погладил ее по голове или по щеке в приливе доброты.

Она взглянула на Аду и сказала:

— Вот. Как ты это совместишь с твоим представлением о дочернем долге?

Прежде чем Ада нашлась что ответить или даже просто выразить удивление, Руби поднялась и гордо ушла в темноту.

Стоброд ничего не сказал, а Трендель произнес тихо, как будто про себя:

— Она долго копила, а сейчас собрала все в комок и выбросила одним махом.

Позже, когда Стоброд и Трендель ушли, питая лишь смутную надежду на ее согласие, Ада направилась вверх по тропе к надворным постройкам. Вечером сильно похолодало, и она предполагала, что к рассвету ударит мороз. Луна, полная и высокая, струила такой яркий свет, что каждая ветка на дереве отбрасывала синюю тень. Если бы Ада хотела, она могла бы вытащить томик «Адама Вида» из кармана и читать его при свете луны. Только самые яркие звезды сверкали на сером небе. Рассматривая их, Ада заметила Орион, взошедший на востоке, затем она увидела, что луна утратила небольшую сбою часть. От нее был отрезан тоненький ломтик. Затмение луны — вот что это было.

Она зашла в дом и взяла три стеганых одеяла и подзорную трубу Монро. Труба была итальянская и очень красивая на вид, с орнаментом, вырезанным на латуни, хотя оптика у нее была не так хороша, как у немецких. Ада прошла к навесу и взяла походный стул, один из четырех, с мыслью о том, не тот ли это стул, на котором умер Монро. Она поставила его во дворе перед входом в дом, завернулась в одеяла и растянулась на стуле, запрокинув лицо к небесам. Затем посмотрела через трубу, одновременно подкручивая ее, чтобы сфокусировать. Луна внезапно ослепила ее, затемненная с краю, но все еще ясно видимая, с кратером на верхушке горы в центре.

Ада наблюдала постепенное наступление тени на лик луны, и, даже когда затмение стало полным, луна все еще была слабо видима, цвета старого медяка и, по всей вероятности, примерно такой же величины. Как только наступило затмение, засиял Млечный Путь, река света, струящаяся по всему небу, лента, словно усыпанная мельчайшей дорожной пылью. Ада передвинула трубу на эту звездную реку, остановилась и внимательно посмотрела в ее глубину. Через трубу звезды размножились в спутанные заросли света и, казалось, все прибывали и прибывали, пока Ада не почувствовала, что словно висит в воздухе в опасной близости от края пропасти. Как будто она смотрит вниз, а не вверх, повиснув на самом краешке Земли. На миг у нее возникло что-то вроде головокружения, схожего с тем, которое она почувствовала у колодца Эско, такое чувство, словно она могла отклеиться и беспомощно упасть в эти колючки света.

Она открыла другой глаз и отвела в сторону подзорную трубу. Темные стены долины Блэка поднимались вверх и держали ее прочно закрепленной в чаше земли; успокоенная, она удобно улеглась на раскладном стуле и стала смотреть в небо, наблюдая, как луна постепенно появлялась из тени от Земли. Она думала о припеве одной из любовных песен, которую Стоброд напевал этим вечером. Ее последние слова звучали так: «Вернись ко мне, прошу тебя». Стоброд сумел донести это чувство едва ли не с большей убедительностью, чем оно было выражено в одной из самых проникновенных строк «Эндимиона». Ада должна была признать, что говорить, по крайней мере время от времени, о том, что чувствует твое сердце, прямо, просто и неосторожно, возможно, даже более полезно, чем произносить четыре тысячи строк Джона Китса. Она никогда не была способна на это, но думала, что ей бы хотелось этому научиться.

Ада пошла в дом, взяла доску для письма и зажженную свечу и вернулась к стулу. Она обмакнула перо в чернила, затем села и пристально посмотрела на лист бумаги, и смотрела на него до тех пор, пока перо не высохло. Каждая фраза, которую она придумывала, казалось, не содержит ничего, кроме позерства и иронии. Она вытерла перо промокательной бумагой, обмакнула его снова в чернила и написала: «Вернись ко мне, прошу тебя». Потом поставила свое имя, сложила листок и написала адрес госпиталя в столице. Затем плотно завернулась в одеяла и вскоре заснула. Ночью ударил мороз, и одеяло, которое было сверху, покрылось инеем.