В хижине было тепло, ярко горело скачущее в очаге пламя, и при закрытой двери трудно было сказать, что снаружи — утро или вечер. Руби сварила кофе. Ада и Инман пили его, сидя так близко к огню, что от растаявшего на их одежде снега поднимался пар. Все молчали, и жилище казалось тесным оттого, что в нем находилось четыре человека. Руби почти не обращала внимания на присутствие Инмана, лишь положила в миску овсянку и поставила ее на землю рядом с ним.
Стоброд очнулся и помотал головой из стороны в сторону. Он открыл глаза, взгляд у него был непонимающий, в нем сквозила боль. Затем он затих снова.
— Он не понимает, где находится, — сказала Ада.
— Как он может понять? — отозвалась Руби. Стоброд, не открывая глаз, произнес, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Там было так много музыки.
Он откинулся назад и снова заснул. Руби подошла, наклонилась над ним и приложила ладонь к его лбу.
— Холодный и влажный, — сказала она. — Это может быть и хорошо, и плохо.
Инман смотрел на миску с кашей и не мог решить, взять ее или нет. Он поставил кружку, из которой пил кофе, рядом с миской. Инман старался думать о том, что будет дальше. Но, изможденный и разморенный теплом от очага, он даже не мог как следует осмотреться — глаза закрывались. Его голова качалась и запрокидывалась назад, и потом, очнувшись, он с трудом мог сосредоточить свой взгляд. Он ничего не хотел, и ничего ему не нужно было, кроме сна.
— Похоже, он отключается, — сказала Руби.
Ада сложила одеяло и сделала ему на полу постель. Она подвела Инмана к постели и хотела помочь ему снять башмаки и куртку, но он не стал раздеваться, а растянулся на одеяле и заснул одетым.
Ада и Руби подбросили дров в огонь и оставили двоих мужчин отдыхать. Пока Инман и Стоброд спали, снег все валил и валил, и девушки провели час, собирая хворост, убирая еще одну хижину и срезая еловые ветки, чтобы закрыть маленькую дыру в коре на крыше. Они почти не разговаривали друг с другом. В хижине пол был усеян мертвыми жучками, сухими пузатыми насекомыми. Они шуршали и щелкали под ногами, обитатели этого жилища с незапамятных времен. Ада смела их за дверь кедровой веткой.
Среди хлама на полу она обнаружила старый деревянный кубок. Или, скорее, чашу. Ее форма была какой-то неопределенной. Там, где дерево рассохлось, в ней была трещина, замазанная пчелиным воском, который затвердел и растрескался. Ада присмотрелась к древесине, из которой сделана чаша, и подумала: «Кизил». Она представила, как вырезали из дерева эту вещь, для чего ее использовали и как потом залепили воском трещину, и решила, что эта миска будет стоять как символ многочисленных утрат.
В стене хижины была небольшая выемка — полка, вырезанная прямо в дереве, и она поставила туда чашу, как люди в другой части мира поставили бы икону или маленький, вырезанный из дерева тотем.
Когда хижина стала чистой и крыша была залатана, девушки прислонили дверь к дверному проему и развели в очаге огонь из хвороста всех пород дерева, какие только смогли найти на снегу. Пока огонь разгорался, они устроили постель, положив ветки тсуги толстым слоем и сверху накрыв их одеялом. Затем они ощипали и выпотрошили птиц, вывалив кишки в большой виток коры, содранной со ствола каштана. Потом Ада бросила кору с ее содержимым за дерево у ручья, и снег там стал темно-розовый от крови и бледно-серый от перьев.
Позже, когда дрова прогорели до углей, Ада и Руби положили на них зеленые ветки гикори, чтобы они задымились. Продев пруты через тушки птиц, они жарили их целый день на медленном огне, наблюдая, как кожица приобретает янтарный цвет. Хижина была теплая и темная, пахла дымом гикори и мясом индейки. Когда подул ветер, снег протрусился сквозь залатанную дыру в крыше, упал внутрь и растаял. Они долго сидели близ огня, ничего не говоря и почти не двигаясь, только Руби временами выходила, чтобы подбросить хворост в очаг и потрогать ладонью лоб Стоброда.
Когда стало темнеть, Руби присела на корточки перед очагом, широко разведя колени и опираясь на них руками. Она завернулась в одеяло, натянувшееся плотно и гладко на ее коленях, как простыня. Руби вырезала ножом прутик из ветки гикори, ошкурила его и заточила. Потом потыкала тушки птиц в нескольких местах, пока из кожицы не выделился чистый сок и не закапал, шипя, на угли.
— Что? — спросила Ада.
— Я наблюдала за тобой и за ним все это утро и с тех пор все думаю.
— О нем?
— О тебе.
— Что обо мне?
— Я стараюсь понять, о чем ты думаешь, но не могу. Так что я просто скажу откровенно, что я сама думаю. А думаю я о том, что мы можем обойтись без него. Может быть, ты думаешь, что не сможем, но мы сможем. Стоит только начать. Я уже придумала, что нужно для фермы. И я знаю, что необходимо сделать, чтобы это получить. Урожай и животные. Земля и постройки. Это потребует уйму времени. Но я знаю, как этого добиться. Неважно, что будет — война или мир, нет ничего, что мы не сделали бы сами. Он тебе не нужен.
Ада смотрела на огонь. Она похлопала Руби по руке, затем потерла свою ладонь большим пальцем. Ада сняла одно из своих колец, положила на ладонь Руби и подтолкнула ее руку к свету от очага, чтобы она посмотрела. Большой изумруд в обрамлении более мелких рубинов был оправлен в белое золото. Рождественский подарок Монро. Ада сделала движение, чтобы оставить кольцо там, куда она положила его, но Руби снова надела его на палец Аде.
— Он не нужен тебе, — сказала Руби.
— Я знаю, что не нужен, — сказала Ада. — Но мне кажется, я хочу его.
— Ну, тогда совсем другое дело.
Ада молчала, не зная, что говорить дальше, но мысли ее были в беспорядке. То, что в ее прошлой жизни нельзя было даже представить, вдруг оказалось возможным и, кажется, необходимым. Она подумала, что Инман дезертир, что он слишком долго был один, без утешительного прикосновения любящей руки, мягкой и теплой, лежащей на плече, спине, ноге. И она сама точно такая же.
— Чего я совершенно точно не хочу, — наконец произнесла она вслух, — так это обнаружить себя однажды в новом веке старой ожесточившейся женщиной, которая, оглядываясь назад, будет желать, чтобы именно теперь у меня оказалось больше смелости.
Когда Инман проснулся, было совсем темно. Огонь теплился под слоем пепла и светился лишь слабым тусклым отблеском. Не было никакого способа узнать, давно ли началась ночь. Он даже не совсем точно помнил, где очутился. Прошло так много времени с тех пор, как он имел возможность дважды спать на одном и том же месте, что ему необходимо было полежать и восстановить в памяти последовательность дней, которые привели его в эту постель. Инман сел, наломал сучьев и бросил их на угли, затем принялся раздувать огонь, пока не показались языки пламени, отбросившие на стены темные тени. Он мог с уверенностью назвать только географическую точку, в которой он находился.
Инман услышал, что рядом кто-то дышит с булькающим хрипом. Он повернулся и увидел мужчину, лежавшего на полатях; его глаза были открыты, они казались черными и блестели в свете огня. Инман постарался вспомнить, кто этот человек, но так и не вспомнил.
Стоброд пожевал ртом и глотнул. Затем посмотрел на Инмана и произнес:
— Воды.
Инман огляделся и не заметил ни кувшина, ни фляги. Он поднялся, потер руками лицо, потом прочесал пальцами волосы.
— Я принесу тебе воды.
Он прошел к своим мешкам, вытащил бутылку, потряс ее и убедился, что она пуста. Он положил револьвер в мешок для провизии и перекинул лямку через плечо.
— Я скоро вернусь, — пообещал Инман.
Он двинулся к двери. Снаружи была черная ночь и падал снег.
Инман повернулся и спросил:
— Куда они ушли?
Стоброд не открыл глаз и ничего не ответил, только пальцы на его руке, лежавшей поверх одеяла, слегка дрогнули.
Инман вышел наружу, снова прислонил дверь к проему. В воздухе стоял запах холода и снега, схожий с запахом разрезанного металла. И еще — древесного дыма и мокрых камней в ручье. Инман подождал, пока глаза привыкнут к темноте, и направился к воде. Снега намело много, он лежал толстым слоем на земле. Ручей выглядел черным и бездонным, словно это была глубокая жила, прорезанная в земной коре. Инман присел на корточки и погрузил бутылку в воду, чтобы наполнить ее; вода казалась более теплой, чем воздух.
По дороге назад он увидел желтый свет от очага, просачивающийся из трещин хижины, в которой он спал, а также от другой хижины, стоявшей дальше по берегу ручья. Он уловил запах жареного мяса и вдруг ощутил страшный голод.
Инман вернулся в хижину, приподнял Стоброда и стал по капле вливать воду ему в рот. Затем Стоброд сам приподнялся на локте и с помощью Инмана, который держал бутылку, пил, пока не поперхнулся и не закашлялся, потом пил еще. Он задрал голову, его рот был открыт, шея вытянута. Его глотка выпирала, и было видно, как по ней проходил каждый глоток воды. Эта поза, торчащие волосы и бакенбарды и невидящий взгляд навели Инмана на мысль о только что вылупившемся птенце с такой же непреодолимой жаждой едва теплившейся в нем жизни.
Ему приходилось наблюдать такое раньше, но он видел и противоположное — жажду смерти. Люди получали раны всевозможными способами. Инман в последние годы видел так много людей с огнестрельными ранениями, что ему уже казалось, что быть раненым — это нормально, а не быть — нет. Это естественное состояние мира. Он видел мужчин, которые получали раны во все части тела, куда только могла попасть пуля. И видел, к чему приводят все эти выстрелы, — от немедленной смерти до агонии, как у одного человека у Малверн-Хилл: он стоял в полный рост, кровь лилась из его оторванной правой руки, а он смеялся громким отрывистым смехом, радуясь тому, что не умрет и в то же время потеряет способность нажимать на спусковой крючок.
Инман не мог сказать, что ждет Стоброда, ни по его лицу, ни по состоянию его раны, которую, осмотрев, он нашел сухой, залепленной паутиной и кашицей из кореньев. Лоб Стоброда был горячим на ощупь, но Инман уже давно не пытался предсказывать, умрет раненый или выживет. По своему опыту он знал, что серьезные раны иногда исцеляются, а маленькие гноятся. Любая рала могла зажить на коже, но продолжала точить человека изнутри, пока не съедала его совсем. Почему так происходит, трудно объяснить с помощью логики, как и многое в этой жизни.
Инман подбросил еще веток в огонь и, когда хижина осветилась и нагрелась, оставил Стоброда и вышел наружу. Он прошел по своим следам обратно к ручью, зачерпнул в ладонь воды и плеснул себе в лицо. Затем отломил веточку березы, ногтем разлохматил древесину на ее конце и почистил зубы. Потом он направился к другой освещенной хижине. Подойдя к двери, он остановился и прислушался, но не услышал голосов. Запах жареной индейки наполнял воздух.
Инман произнес:
— Можно?
Он подождал, но ответа не последовало, и он спросил снова. Затем вновь постучал в дверь. Руби отодвинула ее край примерно на ширину ладони и выглянула.
— Ох, — вскрикнула она, как будто могла ожидать кого-то еще.
— Я проснулся, — сказал он. — Не знаю, сколько я спал. Тот человек захотел воды, и я дал ему напиться.
— Вы спали двенадцать часов, а то и больше, — сказала Руби. Она отодвинула дверь от прохода, чтобы впустить его.
Ада сидела на полу перед очагом скрестив ноги, и, когда Инман вошел, она посмотрела на него снизу вверх. Отблески желтого света падали на ее лицо, темные волосы были распущены по плечам. Инман подумал о том, что она красива так, как только может быть красива женщина в глазах мужчины, и тут же смутился. Она казалась ему такой прекрасной, до боли в скулах. Он неловко потер щеку, не зная, как себя вести. Ни одно правило этикета, кажется, здесь не подходило, кроме того, чтобы снять шляпу. Это не очень-то было уместно в индейской хижине во время снежной бури, но по крайней мере ничего другого он не мог придумать.
Но прежде чем Инман привел в порядок свои мысли и поставил свой мешок в угол, Ада поднялась, подошла близко к нему и сделала то, что совершенно его ошеломило. Она протянула руку и положила ладонь на его спину повыше талии. Другую она прижала к его животу над поясом.
— Вас как будто и нет между моими ладонями, — сказала она.
Инман не смог придумать ни одного ответа, о которым он мог бы позже не сожалеть как о сказанном невпопад.
Ада убрала руки и спросила:
— Когда вы ели в последний раз? Инман подсчитал, вспоминая, и ответил:
— Три дня назад. Или четыре. Четыре, я думаю.
— Ну, тогда вы достаточно голодны, чтобы не задумываться о деталях приготовления пищи.
Руби уже отделила мясо одной индейки от костей; ее хребет варился в большом котле над огнем для бульона Стоброду. Ада усадила Инмана у очага и вручила ему тарелку наполненную жареным мясом. Руби стояла на коленях перед очагом и внимательно следила за котлом. Она сняла серую пену с поверхности воды плоской лопаткой, которую выстрогала днем из ветки тополя, потому что не нашла кизила, который обычно используют для изготовления посуды. Она бросила пену в огонь, и та, зашипев, испарилась.
Пока Инман ел индейку, Ада занялась приготовлением настоящего ужина. Она положила сухие яблочные колечки в воду и, пока они размокали, обжарила оставшуюся овсяную крупу в жире, натопленном из кусочков сала. Когда крупа стала твердая и коричневая по краям, она высыпала ее к яблокам в котелок. Она варила все это, сидя перед очагом, наклонившись вперед, чтобы следить за варевом. Затем она повернулась, вытянула одну ногу вперед, а другую, согнув в колене, поставила перед собой. Инман наблюдал за Адой с большим интересом. Он никак не мог привыкнуть, что она в бриджах, и обнаружил, что свободные позы, которые они позволяли ей занимать, необыкновенно волнующи.
Блюдо, которое приготовила Ада, было жирным, пахло дымом и свиным жиром — простая еда, как раз подходящая для этого времени года, еда, которая давала утешение и помогала пережить период коротких дней и длинных ночей в ожидании весны. Инман набросился на это кушанье, словно изголодавшийся человек — а таким он и был, — но затем остановился и спросил:
— А вы почему не едите?
— Мы недавно ужинали, — ответила Ада. Инман ел молча. Еще до того как он закончил, Руби решила, что индейка отдала воде из ручья все полезное, что могла дать. Она отлила бульон в маленький котелок, наполнив его почти до половины. Вобрав в себя жизнь дикой птицы, бульон стал жирным и мутным и приобрел цвет ореховых ядрышек, жаренных на сухой сковороде.
— Пойду посмотрю, смогу ли я накормить его этим отваром, — сказала Руби.
Она взяла котелок за дужку и направилась к двери. Но прежде чем выйти, остановилась и добавила:
— Пора поменять ему повязку. Я побуду с ним немного. Так сказать, ненадолго отлучусь.
После того как Руби ушла, хижина показалась меньше, и стены ее давили. Ни Инман, ни Ада не могли придумать, о чем говорить. Мгновенно все предрассудки, запрещающие молодой женщине и мужчине оставаться наедине, нахлынули на них и вызвали чувство неловкости. Ада говорила себе, что Чарльстон, с его сонмом старых тетушек, усиленно вырабатывавших правила для молодых девиц, может быть, такое же нереальное место, имеющее косвенное отношение к миру, в которым она сейчас жила, как и Аркадия или остров, на который был сослан Просперо.
Инман, чтобы нарушить молчание, начал хвалить блюдо, приготовленное Адой, как будто он был на воскресном обеде. Но тут же остановился, почувствовав, что это глупо. Он был охвачен таким количеством разных желаний, что боялся, что все они выльются в мешанине слов, если он не закроет рот и не найдет лучшее направление своим мыслям.
Инман поднялся, подошел к своему мешку и, вытащив оттуда книгу Бартрэма, показал ее Аде, как будто она была доказательством чего-то. Книга, свернутая в трубку и перевязанная грязной бечевкой, не раз бывала то мокрой, то сухой, то снова мокрой и сейчас выглядела грязной и такой старой, словно содержала все собранные вместе знания погибшей цивилизации. Он рассказал ей, как эта книга помогала ему и поддерживала его в пути, как он читал ее по ночам у костра во время своих одиноких ночевок. Ада не была знакома с этой книгой, и Инман рассказал, что Бартрэм описывал именно ту часть мира, в которой они находятся, и все, что было в нем достойного внимания. По его мнению, эта книга чуть ли не священная и содержание ее так богато, что можно ткнуть пальцем наугад, прочитать всего лишь одно предложение и обязательно найти в нем пользу и наслаждение.
Чтобы доказать это, Инман развязал бечевку, и книга, свернутая рулоном, развернулась сама. Он приложил палец к началу предложения, которое, как обычно, начиналось с подъема на гору и продолжалось почти на всю страницу, и, когда стал читать его вслух, для него оказалось неожиданностью, что все оно будет о скрытом желании, и это было причиной того, что голос его ломался и лицо пылало. Вот что он прочел:
«Добравшись до вершины горы, мы наслаждались самым очаровательным видом: широко раскинувшиеся зеленые луга и земляничные поля; извилистая река, скользящая через них, приветствующая в своих разнообразных поворотах вздымающиеся зеленые, покрытые дерном холмы, украшенные коврами цветов и зарослями земляники с уже созревшими ягодами; стайки индеек, бродящих вокруг них; стада оленей, скачущих на лугах или бегущих через холмы; группы юных невинных девушек чероки: одни из них заняты сбором обильных ароматных ягод, другие уже наполнили корзины и лежат на траве в тени цветущих и ароматных естественных беседок из магнолий, азалий, филадельфусов, душистого каликантуса, сладкого желтого жасмина, небесно-голубой кустарниковой глицинии, раскрывших свою прелесть легко налетающему ветерку и купающих свои ветви в холодных быстрых струях реки; в то время как остальные девушки, более веселые и раскованные, уже собравшие землянику, весело гонялись за своими подружками, дразня их, пачкая их губы и щеки спелыми ягодами».
Закончив читать, он сидел в молчании. Ада спросила:
— И вся книга такая?
— Почти.
Единственное, что ему хотелось, — откинуться на постели из ветвей тсуги рядом с Адой, притянуть ее к себе, как Бартрэм, вероятно страстно желавший лежать с девушками под цветочными беседками. Но Инман только свернул трубкой книгу и положил ее в нишу рядом со старой деревянной чашей. А потом стал собирать посуду. Он составил миски одну на другую.
— Я пойду помою.
Он подошел к двери и оглянулся. Ада сидела неподвижно и смотрела в огонь. Инман прошел к ручью, присел на корточки на берегу и принялся чистить посуду песком, собирая его на дне черного ручья. Снегопад ничуть не стал меньше. Снег падал густо, и даже на валунах в ручье образовались высокие шапки. Инман выдыхал облачка пара сквозь эти хлопья и старался думать только о том, что он делает. Благодаря двенадцатичасовому сну и сытному ужину он пришел в себя, по крайней мере мог упорядочить свои мысли. Он понимал, что больше всего хочет освободиться от одиночества. Он слишком долго был одинок, он столько времени шел совсем один, что свыкся с одиночеством.
Он все еще чувствовал прикосновение ладоней Ады к своему животу и спине. И когда он сидел на корточках там, в темноте Холодной горы, это любовное прикосновение казалось словно ключом к жизни на земле. Какие бы слова он ни придумывал, они не шли ни в какое сравнение с этим прикосновением.
Инман вернулся в хижину с мыслью подойти к Аде и положить одну руку ей на шею, а другую на талию, прижать ее к себе и таким образом дать ей знать о своих желаниях. Но когда он поставил дверь на место, его охватило тепло очага, и пальцы не повиновались ему. Они покраснели от песка, окостенели от холодной воды, замерзли и стали словно клешни голубых крабов, которых он видел во время своего вынужденного путешествия по побережью, — кошмарные создания, которые махали своим зазубренным оружием, угрожая всему миру и даже своим собратьям. Он посмотрел на тарелки и ложки, котелок и сковородку и заметил, что они по-прежнему покрыты белой пленкой застывшего жира. Так что его усилия были напрасны, и он мог бы с таким же успехом остаться в хижине и положить посуду в очаг, чтобы остатки жира прогорели на углях.
Ада взглянула на него снизу вверх, и он заметил, как она вздохнула, а потом отвернулась. Он понял по выражению ее лица, что ей понадобилось собрать все свое мужество, когда она заключила его между своим ладонями, чтобы так прикоснуться к нему. Она никогда бы раньше не решилась на такое интимное прикосновение. Он знал это. Ада проделала свой путь к такой жизни, где преобладает порядок вещей, абсолютно отличающийся от того, который она всегда знала. Но именно он написал ей в августе те слова, и сейчас на нем лежал тяжкий груз — найти способ сказать то, что он должен сказать.
Инман поставил посуду на пол у очага и подошел к ней. Он сел позади нее, потер ладони одну о другую, а потом провел по своим бедрам. Он сунул ладони под мышки, чтобы согреть их, затем протянул руки к очагу, положив кисти на плечи Ады.
— Вы писали мне, когда я был в госпитале? — спросил он.
— Несколько писем. Два летом и короткую записку осенью. Но я не знала, оставались ли вы еще в госпитале. Так что два письма я послала в Виргинию.
— Они не дошли до меня. Расскажите, о чем они были.
Ада пересказала письма, хотя и не в том порядке, в котором они были написаны. Она передавала их содержание так, как если бы она писала эти письма сейчас. Это был случай, который редко представляется в жизни, — переписать кусочек прошлого, и она воспользовалась им наилучшим образом. В исправленном виде эти письма были более приятными для них обоих, чем оригиналы. Они больше передавали подробностей ее жизни, были более страстными в чувствах, более определенными и прямыми в выражениях. Совершенно другими. Про записку, правда, она ничего не сказала.
— Хотел бы я получить эти письма, — вздохнул Инман, когда она закончила. Он начал было говорить, что они облегчили бы тяжелые дни, но рассказывать сейчас о госпитале не хотелось.
Инман держал руки в тепле очага и подсчитывал зимы, в течение которых тот оставался темным и холодным.
— Двадцать шесть лет прошло с тех пор, как огонь горел здесь в последний раз.
Это дало тему для разговора. Им стало легко вместе, и они разговорились, как разговаривают люди на руинах прошлого, с неизбежным чувством, что они здесь ненадолго, а до них, много лет назад, шла другая жизнь. Они воображали огонь, который горел в очаге, и тех, кто сидел возле него. Семья индейцев чероки — мать, отец, дети, старая бабушка. Каждому из них они придумывали особенности характера, трагические или комические, в зависимости от истории, которую они рассказывали. Инман сделал одного парня похожим на Пловца, странным и таинственным. Им доставляло удовольствие сочинять жизнь людей из этой воображаемой семьи, и эта жизнь в их пересказе была более полной, чем если бы те люди действительно существовали. В этих историях Ада и Инман предупреждали их о конце их мира. И хотя каждое поколение утверждает, что мир ненадежен, что он на краю пропасти, тем не менее Ада и Инман сомневались, оправдывалось ли когда-либо раньше, в старые времена, это ощущение конца света так же, как оно оправдалось двадцать шесть лет назад. Страхи этих людей полностью осуществились. Хотя они и спрятались здесь, в этой лощине, более широкий мир настиг их и обрушился на них всей своей тяжестью.
Закончив, они сидели тихо некоторое время, чувствуя беспокойство оттого, что они занимают то пространство, где шла другая жизнь, которая исчезла навсегда.
Потом Инман рассказал Аде, как он всю дорогу домой думал о своей надежде, о том, что она примет его и выйдет за него замуж. У него это постоянно было в мыслях, снилось ему. Но сейчас, сказал Инман, он не смеет просить ее связывать себя с ним. Слишком опустошенным человеком он стал.
— Я разрушен и не подлежу восстановлению — вот чего я боюсь. А если это так, то со временем мы оба будем несчастны.
Ада повернулась и посмотрела на него через плечо. В тепле хижины он расстегнул ворот рубашки, на шее был виден большой белый рубец. Как, впрочем, и другие раны — в выражении лица, в его глазах, которые он прятал от ее взгляда.
Ада подумала о том, что в природе можно найти любое лекарство. Каждый укромный уголок, каждая щель заполнена целебным снадобьем и укрепляющим средством, чтобы залечить раны, полученные от внешнего мира. Даже глубоко скрытый в земле корень, даже паутина служат для этого. А у человека есть дух, поднимающийся изнутри для того, чтобы затянуть поверхность ран и образовать крепкий рубец. Хотя в любом случае нужно приложить усилия, потому что никакие лекарства не помогут, если в них сомневаться. По крайней мере, так говорила Руби.
Наконец, не глядя на него. Ада сказала:
— Я знаю, что люди могут излечиться от этого. Может быть, не все, но некоторые даже быстрее, чем остальные. Кто-то из них обязательно поправится. Я не понимаю, почему бы вам не быть в их числе.
— Почему бы и мне? — спросил Инман, словно для того, чтобы испытать эту мысль.
Он убрал руки от очага, прикоснулся кончиками пальцев к лицу, чтобы проверить, не холодны ли они еще, как кончики сосулек. К своему удивлению, он обнаружил, что пальцы теплые. Теперь они не ощущались так, словно были сделаны из металла. Инман прикоснулся к темным волосам Ады, которые свободно падали на ее спину, и собрал их в толстый пучок. Он поднял этот пучок и кончиками пальцев другой руки погладил впадинку на ее шее между едва видимыми мышцами, которые тянулись к ее плечам, прикоснулся к красивым завиткам волос. Он наклонился и прижался губами к этой впадинке. Инман снова опустил волосы ей на спину, поцеловал ее в макушку и ощутил знакомый запах ее волос. Он отклонился назад и притянул ее к себе, ее талию к своему животу, ее плечи к своей груди.
Она пристроила голову под его подбородком, и он почувствовал тяжесть ее тела. Он крепко прижал ее к себе, и слова полились непроизвольно, без всякого усилия с его стороны. Он рассказал о том, как увидел ее в первый раз, когда она сидела на церковной скамье, как смотрел на ее шею сзади. О чувстве, которое не оставляло его с тех пор. Он говорил о том, как много лет разделяют тот день и этот. Бессмысленно думать, как можно было бы провести эти годы, так как он провел их хуже некуда. Теперь их уже не воротишь. Можно бесконечно горевать о потерянном времени и о том, чего не успел сделать. Об умерших, о том, что потерял сам себя. Но как говорит мудрость всех эпох, мы совершаем поступки не для того, чтобы горевать и горевать о них. Древние мудрецы знали, что говорили, — можно убиваться до разрыва сердца и в конце концов все равно останешься таким, какой есть. И как бы сильно ни горевал, ничего не изменится. И то, что потерял, не возвратится. Останутся только шрамы, отмечающие пустоту. Можно выбрать — продолжать жить или нет. Но если продолжать, то все равно придется нести свои шрамы на себе. И все же в течение всех этих лет он только и думал о том, чтобы поцеловать ее в шею, в эту ложбинку, и сейчас это желание осуществилось. Он считал, что в таком полном исполнении желания, которое долго откладывалось, есть своего рода искупление.
Ада не помнила то воскресенье так подробно, оно было для нее одним из многих. Ничего не сохранилось у нее в памяти о том дне, что она могла бы добавить к его воспоминанию, чтобы разделить его с ним. Но она знала, что Инман рассказал ей об этом, чтобы по-своему возместить ее прикосновение к нему, когда он вошел в хижину. Она отвела назад руку, собрала волосы в пучок и приподняла их над шеей. Потом чуть склонила голову.
— Поцелуй снова, — сказала она.
Но прежде чем Инман успел сделать это, послышался звук отставляемой в сторону двери. К тому времени, когда Руби протиснулась в хижину, Ада уже сидела прямо и ее волосы лежали на плечах. Руби заметила их неловкость и то, как странно Инман сидит позади Ады.
— Может, мне выйти и кашлянуть? — спросила она.
Никто ей не ответил. Руби поставила на место дверь, стряхнула снег со своего пальто и обила шляпу о колено.
— Жар у него стал поменьше, — сообщила она. — Но это ни о чем не говорит. Горячка снова может вернуться.
Руби посмотрела на Инмана и сказала:
— Я срезала ветки и сделала более подходящую постель, вместо того сложенного одеяла. — Помолчала, потом добавила: — Думаю, кое-кто может ею воспользоваться.
Ада подняла палку, помешала в очаге, а потом бросила в огонь.
— Можете идти, — сказала она Инману. — Я знаю, вы устали.
Но, несмотря на усталость, Инман заснул с трудом. Стоброд храпел и бормотал обрывки строк из какой-то дурацкой песни, которые, насколько Инман мог разобрать, были примерно такие: «Чем выше заберется павиан, тем лучше будет виден его йа-та-дада-ла-та-ди-дам». Инман слышал, что мужчины, когда они погружены во тьму, вызванную серьезной раной, что только не говорят в бреду — от молитв до ругательств. Но эти слова могли бы получить приз за глупость.
Когда Стоброд замолкал и наступала тишина, Инман старался решить, какую часть вечера можно было считать наиболее приятной. Когда Ада положила руку на его живот или когда произнесла те слова, перед тем как Руби открыла дверь. Он все старался выбрать, пока не забылся сном.
Ада тоже долго лежала без сна. Ее одолевали беспокойные мысли. Она думала о том, что Инман выглядит намного старше, хотя прошло всего четыре года, и он такой худой, мрачный и замкнутый. И тут же у нее мелькнула мысль, что и она потеряла свою красоту и стала загорелой, жилистой и грубой. Затем она подумала о том, что вот живешь день за днем и со временем становишься кем-то еще, твое предыдущее «я» становится как близкий родственник, как сестра или брат, которые разделяют с тобой твое прошлое. Но другой человек — другая жизнь. Определенно ни она, ни Инман не остались такими же, какими были в прошлом. И она считала, что, возможно, они ей больше нравятся именно такими, какими стали сейчас.
Руби крутилась на своей постели, то затихая, то снова поворачиваясь. Она села и расстроенно вздохнула.
— Мне никак не заснуть, — прошептала Руби. — Я знаю, что ты тоже не спишь и у тебя любовные мысли.
— Да, я не сплю.
— А я не могу заснуть, потому что думаю о том, что мне делать с ним, если он останется жить.
— С Инманом? — спросила Ада.
— С папой. Рана, похоже, будет заживать медленно. И я его хорошо знаю, он будет очень долго валяться в постели. Не могу придумать, что с ним делать.
— Мы возьмем его в дом и будем ухаживать за ним. Его никто не будет искать в ближайшее время. А эта война должна когда-то закончиться.
— Я очень тебе обязана.
— Раньше ты никогда никому не была обязана, и я не хочу быть первой. Это просто благодарность тебе.
— Тебе тоже.
Руби затихла и помолчала, потом снова заговорила:
— Когда я была маленькой и оставалась одна в хижине, много раз мне хотелось взять его скрипку, забраться на скалу и бросить вниз, чтобы ветер унес ее прочь. Я мысленно наблюдала, как она улетает, пока от нее не остается одно лишь пятнышко, и потом я думала о том, с каким приятным звуком она разобьется на мелкие кусочки, когда упадет на речные камни.
Утро следующего дня выдалось серым, стало еще холоднее. Снег больше не сыпал с неба крупными хлопьями — он сеялся тихо и красиво, словно мука, падающая из мельничных жерновов. Они все спали долго. Потом Инман позавтракал в хижине у Ады и Руби бульоном из индейки и кусочками мяса.
Поздним утром, накормив и напоив коня, Ада и Инман вместе отправились на охоту. Они надеялись убить еще индеек или, если повезет, оленя. Они поднимались вверх по склону холма, но не обнаружили никакого движения в лесу, не было даже следов на глубоком снегу. Ада и Инман сначала шли среди каштанов, миновали еловый лес, вышли на вершину хребта и двинулись вдоль по нему, следуя всем его изгибам. По-прежнему не видно было никакой дичи, кроме белок, прыгающих высоко среди еловых веток. Даже если убить одну, это дало бы серого мяса на один укус, так что они решили не тратить заряд.
Со временем они подошли к плоскому камню, выходившему на поверхность у обрыва. Инман смахнул с него снег, и они сели на него, скрестив ноги, лицом друг к другу, колени к коленям, натянув подстилку, которая была у Инмана в мешке сверху, так, что она касалась их макушек. Свет, проходивший через ткань, был коричневым и темным. Инман доставал грецкие орехи из мешка и, положив на камень, разбивал их ударом кулака; они вынимали мякоть из скорлупы и ели. Потом он положил руки на плечи Ады, наклонился и коснулся лбом ее лба. Только звук падающего на ткань снега нарушал тишину, но спустя некоторое время Ада заговорила.
Ей хотелось рассказать, как она стала такой, какой была сейчас. Теперь они оба стали совсем другими. Он должен знать это. Она рассказала о смерти Монро, о том, как она увидела его мокрое лицо, усыпанное листиками кизила. Она рассказала Инману о своем решении не возвращаться в Чарльстон, о том лете, которое провела одна, а потом все о Руби. О погоде, животных и растениях и обо всем, что она начала понимать. Все в природе имеет определенную форму. Можно построить свою жизнь, наблюдая за природой. Не выразить словами, как она скучает по Монро. Ада рассказала много хорошего о нем, но сказала и другое: он старался оставить ее ребенком, и ему в большей степени это удалось, поскольку она почти не противилась его воле.
— И кое-что тебе необходимо знать о Руби, — добавила Ада. — Что бы ни произошло между нами, я хочу, чтобы она оставалась в лощине Блэка столько, сколько захочет. Если она никогда не покинет ее, я буду только рада, а если покинет, я буду горевать.
— Вопрос в том, сможет ли она терпеть меня рядом с тобой, — сказал Инман.
— Думаю, сможет. Если ты поймешь, что она не служанка и не наемная работница. Она моя подруга. Она не терпит приказов и ни за кем не выносит ночной горшок.
Они продолжили охоту, пройдя вниз по холму в сырую болотистую низину, где стоял сильный запах галакса в тех местах, где он рос, и спускаясь все ниже через разбросанные заросли переплетенного лавра к узкому ручью. Они обходили поваленные ветром тсуги, во всю длину растянувшиеся на земле. Круглые пластины земли на корнях торчали, словно фронтоны, и зажатые в корнях камни, размером больше бочонка из-под виски, оказались подняты на много футов над землей. В низине, под тополем, таким огромным, что его ствол едва могли обхватить, взявшись за руки, пять человек, Ада обнаружила заросли желтокорня; их можно было распознать по засохшим листьям там, где они пробивались через тонкий слой снега.
— Руби нужен желтокорень для отца, — сказала Ада.
Она встала на колени и стала выкапывать растения руками. Инман стоял и наблюдал за ней. Сцена была незамысловатой. Просто женщина копает землю, высокий человек стоит в ожидании и смотрит на нее. Такое могло случиться в любом месте и в любое время. Только по их одежде можно было определить эпоху, в которой это происходило. Ада, отряхнув землю с бледных корней, положила их в карман. Поднявшись с колен, она вдруг натолкнулась взглядом на стрелу в стволе тополя. Вначале Ада приняла ее за сломанную ветку, так как от стрелы осталась только средняя часть без оперения. Древко почти сгнило, но все еще держалось у наконечника, плотно привязанного к нему сухожилием. Серый кремниевый наконечник, гладко обточенный. Такой совершенный в своей симметричной форме, какой только может быть вещь, сделанная руками человека. Он вошел почти на дюйм в дерево, древесина которого, обрастая вокруг него, имела заметный рубец. Но остаток наконечника торчал наружу, так что было видно, какой он широкий и длинный. Не то что на маленькой стреле для охоты на птиц. Ада показала пальцем на остаток стрелы, чтобы привлечь внимание Инмана.
— Стрела для охоты на оленя, — сказал Инман. — Или на человека.
Он смочил языком кончик большого пальца и провел им по торчащему снаружи заостренному краю наконечника, как обычно проверяют, хорошо ли заточен карманный нож.
— Им еще можно порезаться, — сказал он.
Во время работы в поле Ада и Руби обнаружили в земле несколько наконечников от стрел на птиц и кремниевых скребков, но эта стрела казалась Аде какой-то другой, словно бы живой из-за того, что она торчала из ствола дерева в лесу. Ада отступила назад и посмотрела на нее издали. В конечном счете это была такая маленькая вещица. Выстрел, сделанный сотни лет назад и не попавший в цель. Может быть, больше. Очень давно. Или не так давно, смотря как вести отсчет Она шагнула к дереву, положила палец на кончик древка и покачала его — сидит крепко.
Можно было бы прикрепить эту стрелу к картону и вставить в рамку, как реликвию, кусочек другого мира; Ада любила иногда делать такие экспонаты. Она воспринимала стрелу как объект, уже числящийся среди других найденных ею вещей.
Но Инман видел ее совсем иначе. Он сказал:
— Кто-то остался голодным, — затем подумал: «Из-за чего случился промах? Не хватило мастерства? Из-за волнения? Стрелу снесло ветром? Плохо было видно?» — Нужно запомнить это место, — произнес он вслух.
И Инман продолжил свою мысль: они снова придут сюда в конце своей жизни, чтобы проверить, насколько прогнило древко стрелы, много ли зеленой древесины тополя наросло вокруг наконечника. Он обрисовал будущую сцену: они с Адой, согбенные и седые, приведут детей к этому дереву; это произойдет в механическом мире будущего, основные черты которого он даже не мог вообразить. К тому времени древка уже не будет, оно отпадет. А тополь будет стоять все такой же крепкий, разросшийся настолько, что полностью поглотит кремень. Ничего не останется от этой стрелы, кроме круглого рубца в коре.
Инман не представлял, чьи это будут дети, но они будут восторженно наблюдать, как два старика разрезают мягкую кору тополя, выковыривают свежую древесину, и затем вдруг перед ними появится, словно по волшебству, кремниевый наконечник. Маленькое произведение искусства, созданное с чистыми намерениями — вот как Инман охарактеризовал его. И хотя Ада не совсем представляла такое отдаленное время, она мысленно видела удивление на детских лицах.
— Индейцы, — сказала она, подхватив рассказ Инмана. — Старики просто скажут детям: «Индейцы».
Инман и Ада вернулись в деревню без добычи. Они принесли с прогулки только желтокорень и хворост. Они тащили за собой большие ветки от каштана и поменьше от кедра, которые оставляли на снегу извилистые линии. Руби была в хижине, она сидела рядом со Стобродом. Тот очнулся и, кажется, узнал Руби и Аду, но испугался, увидев Инмана.
— Кто этот большой темный человек? — спросил он.
Инман прошел к его постели и присел на корточки, наклонившись над Стобродом. Он сказал:
— Я давал тебе воды. Не бойся меня. Стоброд пробормотал:
— Ладно.
Руби смочила тряпку и протерла его лицо, а он сопротивлялся, как ребенок. Она измельчила желтокорень и затолкала кашицу в рану, а другую часть заварила и сделала питье. Выпив его, Стоброд тут же заснул.
Ада взглянула на Инмана. У него было такое усталое лицо. Она сказала:
— Я считаю, что ты тоже должен поспать.
— Разбуди меня, когда стемнеет, — сказал Инман.
Он вышел, и, пока дверь была открыта, Ада и Руби могли видеть падающий позади него густой снег. Слышно было, как он ломал ветки. Вскоре Инман снова появился в проеме двери. Он прошел к очагу и свалил на пол охапку хвороста, а потом ушел. Они разожгли огонь и долго сидели, прислонившись спиной к стене хижины и закутавшись в одеяло.
Ада попросила:
— Расскажи, что мы будем делать, когда настанет тепло. Что нужно, чтобы привести усадьбу в порядок?
Руби взяла палку и нарисовала на земляном полу карту долины Блэка. Она изобразила дорогу, дом и конюшню, начертила поля, лесистые участки, яблоневый сад. Затем она сказала, что мечтает об изобилии и знает, как этого добиться. Нужно купить упряжку мулов. Очистить старые поля от амброзии и сумаха. Разбить новые огороды. Разработать еще немного целины. Вырастить столько кукурузы и пшеницы, чтобы хватило для выпечки хлеба. Расширить сад. Построить приличное хранилище для овощей и еще одно для яблок. Потребуются многие годы работы. Но однажды они увидят, что их поля приносят обильные плоды. Увидят кур, клюющих зерно на заднем дворе, коров, пасущихся на пастбище, свиней, кормящихся на склоне холма. Свиней будет много, так что они их разделят на два стада: свиней на бекон — длинноногих и поджарых, и свиней для ветчинных окороков — в два раза толще, у которых животы волочатся по земле. Окорока и боковые части туши для бекона будут висеть, заполняя всю коптильню, и сковорода с топленым жиром всегда будет стоять на плите. Яблоки наполнят хранилище доверху, все полки будут забиты горшками с маринованными овощами. Полно всего.
— Любо-дорого посмотреть, — порадовалась Ада.
Руби стерла рукой карту. Они сидели тихо, вскоре Руби привалилась плечом к плечу Ады и задремала, утомленная работой своего воображения. Ада сидела и смотрела на огонь, считала его щелчки и шипение, а потом падающие угольки. Она ощущала сладковатый запах дыма и подумала, что высшим мастерством в постижении деталей этого мира будет способность определить вид дерева по запаху его дыма. Такое умение могло бы сделать счастливым достигшего его мастера. Но приходится учиться и менее приятным вещам. Тем, которые причиняют вред другим и в конечном счете тебе самой.
Когда Руби проснулась, наступил вечер, почти совсем стемнело. Она села, моргая, потерла ладонями лицо и зевнула. Затем подошла к Стоброду и коснулась рукой его лица и лба, потом откинула одеяло и осмотрела его рану.
— У него снова жар, — сказала она. — Думаю, сегодня ночью станет ясно, выживет он или умрет. Я останусь с ним.
Ада подошла к Стоброду и приложила ладонь к его лбу, но не почувствовала никакой разницы по сравнению с прошлым разом, когда она клала руку на его лоб. Она взглянула на Руби, но та отвела взгляд.
— Я чувствую, что его нельзя оставлять сегодня ночью, — сказала Руби.
Было уже темно, когда Ада прошла по берегу ручья к другой хижине. Снег падал красивыми крупными снежинками. Тот, что лежал на земле, был так глубок, что она вынуждена была идти, неуклюже переваливаясь и высоко поднимая колени, даже тогда, когда попадала в старые следы. Снег удерживал свет, льющийся сквозь облака, так что казалось, будто земля ровно светится изнутри, словно слюдяной фонарь. Ада тихо открыла дверь и вошла. Инман спал. Огонь в очаге едва теплился. Перед очагом Ада увидела его вещи, разложенные для просушки, словно экспонаты в музее, как будто каждый из этих предметов нуждался в пространстве вокруг, которое должно было подчеркнуть его истинное значение и дать возможность оценить его должным образом. Одежда, башмаки, шляпа, мешок для провизии, заплечный мешок, принадлежности для приготовления пищи, нож в ножнах и огромный отталкивающий револьвер с сопутствующими частями: шомпол, капсюль, боек ударника, заряды, пыжи, порох и крупная дробь для нижнего ствола. Чтобы довершить выставку, нужно было взять книгу Бартрэма с полки в нише и положить рядом с револьвером. И поставить белую табличку, чтобы обозначить то, что видишь перед собой: «Экипировка дезертира».
Ада сняла пальто, положила три кедровые ветки в очаг и подула на угли. Затем она подошла к Инману и встала возле него на колени. Он лежал лицом к стене. Ложе из веток тсуги издавало резкий и чистый запах от иголок, которые нагрелись от тепла его тела. Она коснулась его брови, откинула назад его волосы, пробежала кончиками пальцев по векам, скулам, носу, губам, заросшему щетиной подбородку. Ада оттянула край одеяла и обнаружила, что он лежит без рубашки. Она прижала ладонь к его шее сбоку, к плотному рубцу, затянувшему рану. Потом провела рукой по его плечу и сжала его.
Инман никак не мог очнуться от сна. Он повернулся, посмотрел на нее и, кажется, понял ее намерение, но потом, очевидно непроизвольно, его глаза закрылись и он снова заснул.
Они находились в таком невероятно уединенном месте, что лежать рядом, тесно прижавшись друг к другу, казалось единственным лекарством от одиночества. Желание лечь к нему пронеслось в голове Ады. Затем, как листья, зашевелившиеся под дуновением ветра, что-то сродни паники затрепетало у нее внутри. Но она отмела прочь все страхи, встала и принялась развязывать пояс и расстегивать длинный ряд пуговиц на своих бриджах.
Но оказалось, что бриджи — это такого рода одежда, которую нельзя снять грациозно. Одну ногу Ада освободила легко, но затем, когда перенесла свой вес на эту ногу, чтобы снять штанину с другой ноги, потеряла равновесие и вынуждена была два раза подпрыгнуть, чтобы устоять, но так и не высвободила ногу. Она взглянула на Инмана. Его глаза были открыты, он смотрел на нее. Она почувствовала себя глупо. Ей хотелось оказаться в темноте, а не стоять так перед ним в свете низкого желтого пламени от дымящихся кедровых веток. Или же быть одетой в ночную рубашку, которую она могла бы спустить с плеч и позволить ей лечь вокруг нее красивыми складками. И выйти из этих складок как из пруда. Но она стояла перед ним, а штанина от мужских брюк закрутилась вокруг ее ноги.
— Отвернись, — сказала она.
— Не отвернусь даже за все сокровища федерального казначейства.
Она повернулась к нему спиной, взволнованная, охваченная беспокойством.
Затем, раздевшись, Ада полуобернулась к нему, держа свою одежду перед собой.
Инман сидел укрытый одеялом по пояс. Прежде он жил, как мертвец, и вот перед ним была жизнь, так близко, всего лишь на расстоянии вытянутой руки. Он наклонился, взял одежду у Ады из рук и привлек ее к себе. Потом положил ладони на ее бедра и, нежно касаясь ее кожи, провел ими вверх по ее бокам, потом пробежал кончиками пальцев вниз до глубокой ложбинки на ее талии. Он вновь провел ладонями вверх, ощущая все выпуклости ее спины, затем по внутренней стороне ее рук и снова по бокам. Инман остановил ладони на выпуклостях ее бедер, прижался лбом к ее груди и поцеловал. Она вся пахла дымом гикори. Он привлек ее к себе и все прижимал, прижимал. Она положила руку ему на затылок, притянула его к себе сильнее и обвила белыми руками, как будто навсегда. Снег по-прежнему падал снаружи, и теплая сухая хижина, спрятанная в складке горы, словно и в самом деле была спокойной гаванью, хотя вовсе не была таковой для людей, которые когда-то там жили. Солдаты обнаружили их и превратили тропу, идущую от порога хижины, в тропу изгнания, потерь и смерти. Но пока длилась эта ночь, в стенах этой хижины не осталось никакой боли, далее никакого смутного о ней воспоминания.
Позже Ада и Инман лежали, сплетясь в объятии, на своем ложе из ветвей тсуги. В старой хижине было темно, ветки кедра дымили в очаге, и горячая смола пахла так, словно курилась в кадильнице. Тихо потрескивал огонь. Снег снаружи падал с едва слышимым шипением и вздохом. Они разговаривали, как это делают все влюбленные, когда думают, что будущее простирается перед ними бесконечно, светлое и сияющее, словно луна в день творения. Они без умолку говорили о прошлом, как будто каждый из них должен был узнать то, что делал другой, прежде чем они смогут, соединившись вместе, двинуться вперед.
Они говорили всю ночь напролет, как будто закон обязал их вспомнить в мельчайших подробностях свое детство и юность. И оба они рисовали свое прошлое как идиллию. Даже ужасная удушливая жара Чарльстона в летние месяцы приобрела в рассказе Ады элементы драматизма. Однако, когда Инман дошел до военных лет, он описал их лишь в кратких словах газетных отчетов — имена генералов, под командованием которых он служил, крупные перемещения войск, успехи или неудачи различных военных кампаний, многочисленные случаи, когда им помогала слепая удача, независимо от того, какая сторона имела перевес. Единственное, что он хотел донести до Ады, — что можно рассказывать такие вещи снова и снова и все же не узнать полной правды о войне, все равно как невозможно узнать всю правду о жизни старой медведицы, идя по ее следам в лесу. Царапины от когтистой лапы на дереве, где есть пчелиный улей, и большая лепешка, испещренная желтыми семенами ягод, расскажут только о двух коротких эпизодах, которые не донесут всей правды о медведице, жизнь которой полна тайны. Ни один человек, никто, пусть он будет хоть самим генералом Ли, не сможет безошибочно описать медведя, только разве что его переднюю лапу — загнутые черные когти, пухлые потрескавшиеся подушечки, грубую и блестящую шерсть на лапах. Инман считал, что даже ему известно о медведях совсем немного — лишь какая-нибудь мелочь вроде запаха их дыхания. Невозможно знать о чем бы то ни было больше, чем мы знаем о жизни животных, так как каждое существо живет в своем собственном мире.
Поэтому Инман почти ничего не рассказал о себе самом, кроме небольших эпизодов, вроде того, как они стояли зимой шестьдесят второго лагерем в одном селении, когда в хижине вдруг загорелся дымоход и объятая пламенем крыша из коры и мха рухнула на всех, кто там спал; они выскочили с криком и смехом на холод в нижнем белье, а потом смотрели на пожар и кидали друг в друга снежки, а когда хижина вся сгорела, они сломали изгородь и бросали в огонь жерди, чтобы поддерживать огонь и греться у него до конца ночи.
Ада спросила у него, видел ли он великих прославленных воинов: якобы богоподобного Ли, непреклонного Джексона, стремительного Стюарта, медлительного Лонгстрита. Или светил поменьше: трагичного Пелама, достойного сочувствия Пикетта. Инман видел всех, кроме Пелама, но он сказал Аде, что ничего не может рассказать о них, ни о живых, ни о мертвых. Так же как не имеет желания давать отзывы о предводителях федералов, хотя некоторых видел издали, а прочих знает по их делам. Он хочет жить в таком мире, где не надо будет проявлять интерес к одной банде деспотов, начинающих войну против другой. А также Инман не стал перечислять те свои поступки, которые он совершил помимо военных действий, так как он хотел когда-нибудь в будущем, когда люди не будут убивать друг друга в таком количестве, судить себя другой мерой.
— Тогда расскажи о своей долгой дороге домой, — попросила Ада.
Инман задумался, но потом решил представить, что он наконец вдали от бед и тревог и не желает вспоминать их снова, поэтому он рассказал только, как по дороге домой наблюдал лунные ночи и насчитал их двадцать восемь, а потом начал считать снова; как он смотрел на Орион, поднимающийся все выше по небосклону из ночи в ночь; как он пытался идти без надежды и страха, но только это ему не удавалось, и он испытывал и то и другое. О том, как в лучшие дни ему удавалось привести свои мысли в согласие с погодой, ясной или пасмурной, так чтобы жить в гармонии с капризами Творца, посылающего либо тучу, либо солнце.
Затем он добавил:
— Я встретил множество людей по дороге. Среди них была женщина, которая пасла коз, она накормила меня. И она сказала: то, что Бог не позволяет нам помнить самые горькие подробности пережитого страдания, — это знак Его милосердия к нам. Он знает, что именно мы не можем вынести, и не дает нам снова возвращаться к этому в своем воображении. Со временем, оттого что эти страдания не вспоминаешь, они бледнеют и постепенно исчезают. По крайней мере, так должно происходить, по ее мысли. Господь возлагает на тебя невыносимое страдание и затем забирает его обратно.
Ада все же не совсем согласилась с этим мнением. Она сказала:
— Я думаю, необходимо оказать Ему помощь и делать все, чтобы забыть страдание. Нужно стараться не вызывать в памяти такие мысли. Если их не вспоминать, они не будут возвращаться.
Со временем, когда Инман и Ада исчерпали прошлое, они обратились к будущему. О чем только они не говорили. В Виргинии Инман увидел разборную лесопилку, работающую на силе воды. Даже в горах не хватало пиломатериалов для строительства домов, вот ему в голову и пришла мысль, что неплохо было бы иметь такую лесопилку. Он мог бы перевозить ее с места на место, устанавливать ее на земле заказчика и пилить доски для дома из леса самого хозяина. Это было бы достаточно экономично и вполне устроило бы заказчика, потому что тот сам мог бы участвовать в производстве материала для своего дома и к тому же получить удовольствие оттого, что все части дома пройдут через его руки. Инман брал бы плату наличными или, при их отсутствии, лесом, который он потом распилит и продаст. Он может занять денег у своей семьи, чтобы закупить оборудование. Это был неплохой план. Многие разбогатели, начиная с нуля.
У них были и другие планы. Они закажут книги по многим отраслям: сельскому хозяйству, искусству, ботанике, путешествиям. Купят музыкальные инструменты — скрипку, гитару и, возможно, мандолину. Если Стоброд выздоровеет, он научит их играть. Инман очень хотел изучить древнегреческий язык. Это действительно стоящая вещь для изучения. Овладев им, он продолжит труды Бейлиса. Инман рассказал Аде о своем соседе по палате, о том, как тот потерял ногу о груде бумаг, оставшихся после него, о его печальной кончине. Не имеет значения, что этот язык называют мертвым, сказал Инман в заключение.
Они все говорили и говорили, обсуждая, как они будут жить вместе. Они подробно обсуждали свою супружескую жизнь в течение многих лет, которые пройдут в мире и согласии. Долина Блэка будет приведена в порядок в точности так, как описала Руби. Ада подробно изложила ее план, и единственное, что Инман хотел бы к нему добавить, — это небольшое стадо коз, так как ему очень хотелось, чтобы у них были козы. Они согласились, что им обоим все равно, как принято жить в браке. Они будут жить так, как им будет приятно, в полном согласии с чередованием времен года. Осенью, когда яблони отяжелеют от созревших плодов, они будут собирать их. Они вместе будут охотиться на птиц, поскольку Ада убедилась, после того как убила индеек, что вполне может с этим справиться. Они пойдут на охоту не с безвкусно разукрашенным итальянским ружьем Монро, а с прекрасными простыми дробовиками, которые закажут в Англии. Летом они будут ловить форель, выписав снаряжение для ее ловли из какой-нибудь страны, где такой вид спорта распространен. Они будут стариться вместе, измеряя время сроком жизни своих охотничьих собак, которые будут жить у них поколение за поколением. Когда-нибудь, когда уже будет пройдена большая часть жизненного пути, они могут заняться рисованием и, взяв коробки с акварельными красками, которые выпишут из Англии, будут гулять по округе, и, увидев пейзаж, который понравится им, наберут в чашку воды из ручья и запечатлеют его в линиях и красках на бумаге, чтобы вспоминать в будущем. Они будут соперничать друг с другом, кому из них лучше удастся передать этот пейзаж. Они мысленно видели корабли, плывущие по вероломной северной Атлантике в течение нескольких десятилетий, чтобы привозить им прекрасные инструменты для отдыха и развлечения. О, чем только они не будут заниматься!
Инман и Ада оба находились на пике жизни. С одной стороны, им казалось, что впереди у них вся жизнь и перед ними нет никаких преград. В то же самое время они сознавали, что молодость их почти прошла и то, что лежит впереди, это совершенно другая часть жизни, где их возможности с каждой минутой будут убывать все больше и больше.