Соглашение Ады и Руби, к которому они пришли в первое утро, сводилось к следующему: Руби переселяется в лощину и будет учить Аду вести хозяйство. Они договорились, что оплата деньгами предполагается очень небольшой. Питаться они будут по большей части вместе. Однако Руби не понравилась идея жить с кем-то под одной крышей, и она решила поселиться в старой охотничьей хижине. После того как они съели свой первый обед, состоящий из бульона с клецками и тушеного петуха, Руби отправилась домой и все, что стоило взять с собой, завернула в одеяло. Она завязала его концы узлом, взвалила тюк на плечи и пошла в лощину Блэка, ни разу не оглянувшись.
Две женщины провели первый день вместе, осматривая постройки, поля и посевы и составляя список того, что необходимо сделать. Они ходили вместе по ферме, Руби все оглядывала, оценивала и говорила без умолку. Первое, что нужно сделать, сказала она, это разбить огород и посадить поздние овощи. Ада следовала за ней, записывая все в записную книжку, которая раньше предназначалась только для стихов, размышлений о жизни и дневника. Теперь же она делала такие записи:
«Сделать немедленно: разбить огород для холодостойких культур — турнепса, лука, латука, зелени.
Семена капусты — есть ли они у нас?
В ближайшее время: заплату из кровельной дранки на крышу коптильни; есть ли молоток и гвозди?
Купить глиняные горшки для заготовки помидоров и бобов.
Найти травы и сделать глистогонные пилюли для лошади».
И так далее и так далее. Предстояло очень много сделать, поскольку Руби, очевидно, намеревалась добиться того, чтобы каждый ярд земли приносил пользу.
Трава на лугах, сказала Руби, не скашивалась так часто, как это необходимо, и есть опасность, что все зарастет молочаем, тысячелистником и амброзией, но это еще можно поправить. Старое кукурузное поле, заявила она, только выиграло от того, что было оставлено под паром на несколько лет, и сейчас оно готово для очистки и вспашки. Надворные строения в хорошем состоянии, но кур слишком мало. Подвал для корнеплодов был, по ее мнению, слишком мелким; она опасалась, что, если они его не углубят, в сильные холода зимой картофель может смерзнуть. Колония ласточек, если они смогут расселить их вокруг огорода в тыквенных домиках, поможет отогнать ворон.
Руби так и сыпала замечаниями и советами. Казалось, она никогда не остановится. У нее были идеи по поводу севооборота на различных полях. Проект по устройству маленькой мельницы, чтобы, получив урожай, они могли молоть свою собственную муку и крупчатку, используя силу воды от ручья, — это позволит сэкономить десятую часть от помола, которую иначе пришлось бы отдать мельнику за его труды. Однажды вечером, перед тем как выйти в темноту и отправиться в хижину, она сказала напоследок:
— Нам нужно несколько цесарок. Мне не очень нравятся их яйца на вкус, но они подойдут для выпечки. Кроме того, цесарок удобно содержать, и они много для чего сгодятся. Они как сторожевые собаки: стоит им заслышать чужака у бобовых шестов, как они тут же убегают оттуда, еще до того, как успеешь туда взглянуть. А кроме всего прочего, приятно смотреть, как они расхаживают по двору.
Появившись на следующее утро, она тут же спросила:
— А где свиньи? Они сбежали в лес? Ада сказала:
— Нет. Мы их не держали. Мы всегда покупали ветчину.
— Боров нужен не только ради двух окороков. Чтобы натопить жир, например. Нам потребуется много жира.
Несмотря на то что Монро не намеревался заводить большое хозяйство в лощине Блэка, там предстояло сделать намного больше работы, чем Ада себе представляла. Во время их первого обхода фермы Руби пришла в восторг от обширных яблоневых садов. Они были спланированы и заложены Блэками и только сейчас стали проявляться первые последствия нерадивого к ним отношения. Несмотря на отсутствие последней подрезки, ветви яблонь были усеяны зреющими плодами.
— Наступит октябрь, — сказала Руби, — и мы за эти яблоки сможем выручить кое-что, и нам будет легче перенести зиму.
Она смолкла и задумалась.
— У тебя нет пресса, да?
Когда Ада ответила, что, кажется, есть, Руби вскрикнула от радости.
— Крепкий сидр намного дороже, чем яблоки. Нам остается только его сделать.
Руби осталась довольна и делянкой с табаком. Весной Монро дал наемным рабочим разрешение посадить небольшое поле табака для их собственных нужд. Несмотря на то что большую часть лета за ним не ухаживали, растения на удивление вытянулись и уже развернули листья, которые не были попорчены гусеницами, хотя посевы сплошь заросли сорняками, а верхушки и боковые побеги у них не подрезались. Руби считала, что табак пойдет в рост, несмотря на запущенность, потому что его посадили в точности как и следовало по приметам. Она подсчитала, что в случае удачи они получат маленький урожай и, скажем, если они заготовят листья, замочат их в настое сорго, затем отожмут и сделают жевательный табак, то смогут продать его, а на вырученные деньги купят семена, соль и остальные припасы — то, что не смогут произвести сами.
Товарообмен очень занимал мысли Ады, так как она не понимала механизма его действия, и все же обнаружила вдруг, что он дает неограниченные возможности для экономии денег. В знак партнерства и доверия она посвятила Руби в детали своих пришедших в упадок финансов. Когда она сказала ей о той небольшой сумме, с которой им придется вести дело, Руби заметила: «Я никогда не держала в руках больше одного доллара». Из чего Ада поняла, что как бы она ни была озабочена отсутствием наличности, по мнению Руби, они вполне могли бы обойтись и без нее. Руби всегда отмахивалась от покупки вещей и рассматривала деньги с величайшим подозрением даже в лучшие времена, особенно когда она сравнивала их мысленно с основательностью таких занятий, как охота и выращивание хлеба, как посадка овощей и уборка урожая. В данное время положение дел как нельзя больше соответствовало наихудшим предположениям Руби. Бумажные деньги так обесценились, что все равно на них трудно было что-либо купить. Во время их первой совместной поездки в город они были ошеломлены тем, что нужно отдать пятьдесят долларов за фунт соды, пять долларов за пакетик иголок и десять за несколько листков писчей бумаги. Если бы они могли позволить себе купить кусок холста, тот обошелся бы им в пятьдесят долларов. Руби обратила внимание Ады на то, что эта ткань могла бы не стоить им и цента, если бы у них были овцы и принадлежности для стрижки, чесания, сучения, сушки на ветру, окрашивания и ткачества, чтобы превратить шерсть в ткань для шитья платьев и подштанников. Ада только подумала, что каждый шаг в этом процессе, который Руби так небрежно описала, потребовал бы много дней тяжелого труда, и все лишь для того, чтобы получить несколько ярдов материи, грубой, как мешковина. Деньги все-таки намного упрощали дело.
Но даже если бы у них были деньги, лавочники не хотели их брать, поскольку ценность их падала еще до того, как они сами могли на них что-то купить. У всех было чувство, что деньги нужно потратить как можно быстрее — иначе на них нельзя будет купить и пучка соломы. Товарообмен был более надежен. И Руби это прекрасно понимала. Она обдумывала способы, как они могут сделать так, чтобы лощина Блэка полностью себя окупала.
В скором времени Руби придумала план. Она предложила Аде сделать выбор. Две вещи она отметила как подходящие по ценности, годные к перевозке и несущественные для хозяйства — кабриолет и пианино. Руби считала, что они могут продать что-то одно, чтобы приобрести все, что им необходимо на зиму. Ада мысленно взвешивала значимость того и другого в течение двух дней. С одной стороны, сказала она, было бы стыдно использовать этого прекрасного мерина для пахоты, на что Руби возразила: «Он должен зарабатывать себе пропитание, как и все мы».
Под конец Ада даже сама себе удивилась, твердо решив избавиться от инструмента. По правде сказать, у нее никогда не было способностей к игре на пианино, и это Монро настоял, чтобы она начала учиться. Он придавал этому такое большое значение, что нанял учителя, чтобы тот жил у них, — маленького человечка по имени Тип Бенсон, который редко надолго задерживался у своих хозяев, потому что тотчас же влюблялся в свою ученицу. Ада не была исключением. Ей было пятнадцать лет в то время, и однажды после полудня, когда она сидела, разучивая трудный отрывок из Баха, Бенсон упал к ее ногам, схватил ее руки, оторвав их от клавиатуры, притянул их к себе и прижал ее ладони к своим круглым щекам. Он был полный, в то время ему было не больше двадцати четырех, у него были необыкновенно длинные пальцы, которые как-то не сочетались с его грузной фигурой. Он прижал свои вытянутые для поцелуя красные губы к тыльной стороне ее ладоней и с пылом поцеловал их. Другая девочка в возрасте Ады могла бы играть им какое-то время, используя в своих интересах, но Ада тут же высвободила руки, побежала к Монро и рассказала ему о том, что произошло. Еще до ужина Бенсон упаковал свои вещи и покинул дом. Монро немедленно нанял в качестве учительницы музыки старую деву, от которой пахло нафталином и потом.
Выбор пианино для обмена был сделан Адой частично еще и потому, что, если и будет в ее будущей жизни свободное время для занятий искусством, она посвятит его рисованию. Простые принадлежности — карандаш и бумага — как нельзя лучше соответствовали ее нынешнему положению.
Она видела все преимущества в том, чтобы расстаться с пианино, но не совсем понимала, почему ей хочется оставить кабриолет. Он принадлежал Монро, но она не чувствовала, что этот факт играл какую-то роль. Ей казалось, что кабриолет имеет для нее значение как способ передвижения. Его высокие колеса словно обещали, что, если дела пойдут совсем уж плохо, она может просто сесть в него и уехать. Поступить, как Блэки до нее, и настроиться на то, что нет никакого бремени, которое нельзя было бы облегчить, никакого крушения в жизни, которое нельзя было бы поправить, уехав по этой дороге.
После того как Ада объявила свое решение, Руби не стала терять времени даром. Она знала, у кого имелся избыток живности и съестных припасов и кто охотно бы их продал. В данном случае это был Джоунз, живший на Восточном рукаве, с ним она и договорилась. Его жена жаждала приобрести пианино, и, зная это, Руби усердно торговалась. Джоунз наконец был вынужден отдать за него выводок пестрых свиней, козу и сто фунтов овса. Руби, думая, как пригодилась бы шерсть, особенно при теперешней высокой цене на ткани, решила, что было бы не вредно взять несколько маленьких горных овец, ростом не больше крупной собаки. Поэтому она убедила Джоунза добавить полдюжины этих овец. И телегу кочанной капусты. А еще ветчинный окорок и десять фунтов бекона от первой свиньи, которую они заколют в ноябре.
В течение нескольких дней Руби пригнала свиней и овец в лощину Блэка, а затем отправила овец на склоны Холодной горы, чтобы они кормились в течение осени за счет того корма, который сами могли найти и которого было там вполне достаточно. Прежде чем отогнать их туда, она взяла нож и пометила им левое ухо двумя короткими и одним длинным порезами, так что они бежали в горы с окровавленными ушами, визжа и блея.
А потом как-то ближе к вечеру приехал Джоунз на телеге вместе с еще одним стариком, чтобы забрать пианино. Они стояли в гостиной и долго смотрели на инструмент. Старик сказал: «Я не уверен, что мы сможем поднять эту вещь», и Джоунз ответил: «Мы его очень выгодно обменяли, так что придется». Они в конце концов затащили пианино в телегу и крепко привязали, так как оно не помещалось туда полностью и свисало через задний борт.
Ада сидела на крыльце и смотрела, как пианино увозили. Дорога была в колдобинах, безрессорная телега тяжело подпрыгивала на каждой рытвине и камне, и пианино играло на прощание свою собственную тревожную и нескладную мелодию. Ада не испытывала большого сожаления, но, следя за удалявшейся телегой, она вспоминала званый вечер, который устроил Монро за четыре дня до Рождества в последнюю зиму перед войной.
Стулья в гостиной отодвинули к стенам, освободив место для танцев, и те из гостей, кто умел играть, по очереди садились к пианино и барабанили вальсы, мелодии песен и сентиментальных романсов. Стол в столовой был уставлен всевозможным угощением: тонко нарезанная ветчина на лепешках из пресного теста, пироги, темный пшеничный хлеб, пирожки с рубленым мясом, кувшин ароматного чая, благоухающего апельсином, гвоздикой и корицей. Монро вызвал маленький переполох, выставив шампанское, но среди присутствующих не было баптистов. Все керосиновые лампы были зажжены, и гости восхищались их стеклянными абажурами с завитушками в виде раскрывающихся бутонов, так как эта новинка была далеко не у всех. Салли Суонджер тем не менее выразила опасение, что они взорвутся, а также сочла, что свет, который они отбрасывают, слишком яркий, и заявила, что тонкие свечи и свет от камина для ее старых глаз все-таки предпочтительнее.
В самом начале вечера гости разделились по интересам на небольшие группы и вели беседы. Ада сидела с женщинами, но ее взгляд перелетал от одной компании к другой. Шестеро пожилых мужчин, придвинув стулья к камину, заговорили о кризисе в Конгрессе, принимающем угрожающие размеры. Они потягивали шампанское из бокалов, а затем подносили их к свету ламп, чтобы получше рассмотреть пузырьки. Эско сказал: «Дело идет к войне, в которой федералы перебьют нас всех до одного». Когда все остальные яростно выразили несогласие, Эско посмотрел в свой бокал и заметил: «Человека, который сделал напиток с такими пузырьками, следует считать легкомысленным».
Ада также осторожно поглядывала на молодых людей, сыновей высокочтимых прихожан. Они сидели в дальнем углу гостиной и громко разговаривали. Большинство из них презрительно отказались от шампанского и пили кукурузную водку из карманных фляжек, правда, старались прикладываться к ним незаметно. Хоб Марс, который в течение короткого ухаживания тщетно искал расположения Ады, объявил громко, как будто обращался ко всем, кто был в комнате, что он в течение недели праздновал Рождество каждый вечер и, уходя с этих вечеринок, таких долгих, что они заканчивались перед рассветом, освещал путь домой огнем из пистолета. Он взял фляжку у другого юноши и, отпив глоток, вытер тыльной стороной ладони рот, потом посмотрел на фляжку и утерся снова. «Хорошо пробирает», — сказал он громко и вернул фляжку владельцу.
Женщины разного возраста заняли другой угол гостиной. Салли Суонджер сидела вместе с ними, она надела по случаю праздника новые туфли и в ожидании, что о них скажут, выставила ноги перед собой, как кукла. Другая женщина рассказывала длинную историю о неудачном замужестве дочери. По настоянию мужа дочь вынуждена была делить дом со сворой охотничьих собак, которые все время бродили по кухне, кроме тех случаев, когда их брали для охоты на негров. Женщина сказала, что она терпеть не может ходить к ней в гости, потому что в соусе всегда собачья шерсть. Ее дочь в течение нескольких лет рожала одного ребенка за другим и, хотя раньше очень хотела выйти замуж, теперь видит брак в мрачном свете. Теперь-то она понимает, что брак сводится лишь к тому, чтобы подтирать зады детям. Одна из женщин засмеялась, но Ада почувствовала, как у нее на мгновение перехватило дыхание.
Позже гости перемешались, несколько человек, окружив пианино, запели, а потом молодежь принялась танцевать. Ада в свою очередь подошла к пианино, но ее мысли были далеки от музыки. Она сыграла несколько вальсов и отошла. С удивлением она наблюдала, как Эско поднялся со стула и под аккомпанемент одного лишь собственного свиста в одиночку отбил чечетку; в течение танца его глаза были устремлены куда-то вдаль и голова болталась, как подвешенная на веревке.
Вечер продолжался, и Ада вдруг спохватилась, что вопреки благоразумию выпила больше одного бокала шампанского. Лицо у нее покрылось холодной испариной, и шея была мокрой под рюшами высокого воротника зеленого бархатного платья. Ей показалось, что нос у нее раздулся, и она, чтобы проверить это, сжала его двумя пальцами, затем вышла к зеркалу в холле и, посмотрев в него, убедилась, что выглядит нормально.
Салли Суонджер, по-видимому тоже под воздействием шампанского, потянула в этот момент Аду в коридор и шепнула: «Этот мальчик, Инман, только что пришел. Я должна держать рот на замке, но вам бы следовало выйти за него замуж. У вас могут быть такие прелестные кареглазые детки».
Ада была настолько поражена услышанным, что, залившись краской смущения, убежала на кухню, чтобы прийти в себя.
Но там она обнаружила Инмана, сидевшего в одиночестве у печки, что повергло ее в еще большее смятение. Он приехал поздно, попав под затяжной зимний дождь, и теперь грелся и сушился перед тем, как присоединиться к гостям. На нем был черный костюм, он сидел скрестив ноги, и мокрая шляпа висела на кончике его ботинка у горячей печки. Он держал ладони над огнем, и вид у него был такой, будто он кого-то отталкивал.
— Ах, надо же, вот вы где, — сказала Ада. — Дамам доставило удовольствие узнать, что вы здесь.
— Старым дамам? — спросил Инман.
— Нет, всем. Миссис Суонджер особенно отметила ваше прибытие.
При упоминании этого имени у нее вдруг возник в памяти живой и неожиданный образ, вызванный намеком миссис Суонджер, и Ада почувствовала смятение. Она снова покраснела и быстро добавила:
— И другим, несомненно.
— Вы чувствуете себя не очень хорошо, не так ли? — спросил Инман, несколько смущенный ее поведением.
— Нет, нет. Просто здесь очень душно.
— У вас лицо пылает.
Ада приложила ладони к щекам, затем провела рукой по лбу, не зная, что сказать. Она снова пробежала пальцами по лицу и проверила, не слишком ли у нее большой нос. Затем прошла к двери и открыла ее, чтобы глотнуть холодного воздуха. Ночь пахла мокрой опавшей листвой и была так темна, что Ада не видела ничего, кроме капель дождя, падающих с карниза над порогом. Из гостиной послышалась простенькая мелодия «Доброго короля Вацлава», и Ада узнала по манере играть, что это Монро сел за пианино. Затем из темноты, откуда-то издалека, с гор, донесся тонкий волчий вой.
— Вой одиночества, — сказал Инман.
Ада оставила дверь открытой, чтобы услышать ответный вой, но больше ничего не было слышно.
— Бедняжка, — сказала она.
Закрыв дверь, Ада повернулась к Инману, но от тепла комнаты, от шампанского и от взгляда на Инмана, лицо которого расплывалось даже больше, чем все остальное, что она видела перед собой, она вдруг почувствовала дурноту и головокружение. Девушка сделала несколько неверных шагов, и, когда Инман приподнялся и протянул руку, чтобы поддержать ее, она оперлась на нее. И затем каким-то образом — Ада и сама позже не могла восстановить это в памяти — она оказалась у него на коленях.
Он положил руки ей на плечи, и она прислонила голову к его груди. Ада вспомнила, как подумала тогда, что ей хотелось бы сидеть так всегда, прислонившись головой к его плечу, но она не ожидала, что скажет это вслух. Единственное, что она помнила, что он, кажется, был так же доволен, как и она, и не старался прижать ее крепче — просто касался ее плеч руками. Она вспомнила запах его мокрого шерстяного сюртука и застарелый запах лошадей и хлеба.
Она оставалась на его коленях полминуты, не больше. Затем встала и ушла. Ей вспомнилось, как она повернулась у двери, держась рукой за ручку, и посмотрела на него, а он сидел с растерянной улыбкой на лице, и его шляпа валялась на полу.
Ада вернулась к пианино, где сменила Монро, но играла совсем недолго. Инман пришел в гостиную и стоял, прислонившись плечом к косяку. Он пил из бокала и наблюдал за ней некоторое время, затем отошел поговорить с Эско, который все еще сидел у камина. В течение остальной части вечера ни Ада, ни Инман не упоминали о том, что произошло в кухне. Они только коротко и неловко поговорили, и Инман ушел рано.
Намного позже, уже после полуночи, когда вечер закончился, Ада смотрела из окна гостиной, как молодые люди шли по дороге, паля из пистолетов в небо, и всполохи от выстрелов на краткий миг высвечивали их силуэты.
Ада сидела на крыльце, пока телега с пианино не скрылась за поворотом. Затем зажгла фонарь и пошла в подвал, подумав о том, что Монро мог хранить там ящик, а может и два, шампанского и что неплохо было бы сейчас открыть в гостиной наверху бутылочку. Вина она не нашла, но вместо него обнаружила настоящее сокровище, то, что намного больше подходило для обмена. Это был стофунтовый мешок зеленых кофейных зерен, который Монро припас когда-то и который теперь стоял в углу, прислоненный к стене.
Она позвала Руби, и они немедленно наполнили жаровню и поджарили полфунта зерен над огнем, смололи и затем заварили первый настоящий кофе, какой ни та ни другая не пили уже больше года. Они поглощали его чашку за чашкой и не спали большую часть ночи, разговаривая без умолку о своих планах на будущее, вспоминая прошлое, и однажды Ада даже пересказала целиком захватывающий сюжет «Крошки Доррит», одного из тех романов, которые она читала этим летом. В течение следующих нескольких дней они обменивали кофе у соседей, отсыпая им кружкой по полфунта; для себя они оставили только десять фунтов. Когда мешок опустел, они получили взамен кофе половину свиной туши, пять бушелей ирландского и четыре сладкого картофеля, жестянку пекарского порошка, заменяющего дрожжи, восемь цыплят, несколько корзин с кабачками, тыквой, бобами и окрой, старую прялку и ткацкий станок, нуждающийся лишь в небольшой починке, шесть бушелей кукурузных початков, а еще дранки, чтобы перекрыть крышу коптильни. Самым ценным приобретением был пятифунтовый мешок соли, которая теперь стала редкостью и была так дорога, что люди скоблили полы своих коптилен, затем варили и процеживали эту грязь, потом кипятили и процеживали ее снова. И так несколько раз, пока вода не становилась чистой, так что под конец они возвращали себе соль, упавшую с окороков, которые они коптили в прошлые годы.
В делах обмена и во всех других Руби проявляла чудеса энергии, и вскоре она навязала Аде свой распорядок дня. Перед восходом солнца Руби приходила из хижины, кормила лошадь, доила корову, стучала горшками и кастрюлями в кухне, разжигала огонь в печке; желтая овсянка булькала в горшке, яйца и бекон скворчали на черной сковородке. Ада не привыкла вставать в утренних сумерках — в течение лета она редко поднималась раньше десяти, — но у нее не было другого выбора. Если бы Ада оставалась в постели, Руби вытащила бы ее оттуда. У Руби было свое представление о том, что входит в ее обязанности: в них не входило прислуживание за столом или выполнение чьих бы то ни было приказаний. Несколько раз, когда Ада забывалась и вела себя так, будто Руби была служанкой, та просто смотрела на Аду в упор, затем шла и делала то, что считала нужным. И этот взгляд говорил, что Руби может уйти в любой момент, как утренний туман в солнечный день.
Частью установленного Руби распорядка было то, что хотя она и не рассчитывала, что Ада будет готовить завтрак, однако все-таки ожидала, что та, как минимум, будет находиться в кухне и наблюдать за его приготовлением. Так что Ада спускалась в кухню в халате и сидела на стуле в теплом углу, где стояла печка, с чашкой кофе в руках. В окне в чуть забрезжившем свете утра видно было, как начинался день, серый и туманный. Даже в те дни, о которых с уверенностью можно было сказать, что они будут ясными, Ада редко могла увидеть сквозь туман очертания ограды вокруг кухонного огорода. Иногда Руби гасила желтый свет лампы, и кухня погружалась в темноту, пока свет снаружи не разгорался и не заливал комнату. Аде, которая встречала не слишком много рассветов в своей жизни, это казалось чудом.
Во время приготовления завтрака и во время еды Руби говорила без умолку, составляя жесткий план на текущий день, который поражал Аду своей несовместимостью с той мягкой неопределенностью, которая была за окном. Лето шло к своему завершению, и Руби, казалось, чувствовала приближение зимы так же остро, как медведь осенью, который ест день и ночь, чтобы накопить жира и впасть в зимнюю спячку. Все, о чем Руби говорила, означало напряжение. Она говорила только о работе, которая позволит им выжить и перенести зиму. Аде казалось, что основную часть монологов, которые произносила Руби, составляли глаголы, все утомительные. Пахать, сажать, мотыжить, жать, консервировать, кормить, забивать.
Когда Ада заметила, что они наконец смогут отдохнуть, когда наступит зима, Руби заявила:
— Когда придет зима, мы будем чинить изгородь, латать одеяла и укреплять все, что сломано, а этого немало.
Ада никогда не думала, что жизнь — такое утомительное занятие. После завтрака они постоянно работали. В некоторые дни, когда у них не было какого-нибудь крупного дела, они занимались множеством мелких, делая все, что необходимо по хозяйству. Когда Монро был жив, ей приходилось заниматься делами не более трудоемкими, чем проверка банковских счетов, абстрактных и не связанных с чем-то реальным. Теперь, когда появилась Руби, все действа, связанные с едой, одеждой и кровом, были неприятно конкретны, заниматься ими надо было немедленно, и все это требовало усилий.
Конечно, в своей прошлой жизни Ада почти не занималась огородом; Монро всегда платил кому-то, чтобы для них выращивали овощи, и у нее в результате сложилось такое впечатление, что продукция — еда на столе — не требует особого труда. Руби вывела ее из этого заблуждения. Грубость пищи и жизни вообще — это то, на что Руби нацеливала Аду с первого месяца их совместной жизни. Она тыкала Аду носом в землю, чтобы та видела ее назначение. Она заставляла Аду работать, когда та не хотела, заставляла ее надевать грубую одежду и копаться в земле до тех пор, пока ногти на руках не становились, по мнению Ады, как когти, заставляла ее забираться на прохудившуюся крышу коптильни и класть дранку, несмотря на то что зеленый треугольник Холодной горы, казалось, ходил ходуном на горизонте. Руби считала, что одержала свою первую победу, когда Аде удалось сбить масло. А вторую — когда она заметила, что Ада больше не кладет книжку в карман платья, когда идет мотыжить поле.
Руби намеренно отказывалась от того, чтобы брать всю неприятную работу на себя, и заставляла Аду держать вырывающуюся курицу на колоде и отрубать ей топором голову. Когда обезглавленная курица, разбрызгивая кровь, металась по двору в манере горьких пьяниц, Руби, указав на нее своим зазубренным ножом, говорила:
— Вот там твое пропитание.
Самый сильный аргумент, к которому Руби прибегала, чтобы заставить Аду трудиться, был таким: кого бы Ада ни наняла, тот рано или поздно устанет и уйдет, оставив ее на произвол судьбы. А Руби никогда от нее не уйдет.
Единственные минуты отдыха были после ужина, когда посуда была вымыта и убрана. Тогда Ада и Руби садились на крыльце, и Ада читала вслух, пока не становилось темно. Книги и их содержание были в новинку для Руби, так что Ада, учитывая это, объясняла ей все с самого начала. После того как она рассказывала Руби, кто такие были греки, она начинала читать Гомера. За вечер ей удавалось прочитать пятнадцать — двадцать страниц. Затем, когда становилось слишком темно, воздух синел и начинал сгущаться туман, Ада закрывала книгу и просила Руби рассказать что-нибудь. Спустя несколько недель из этих кусочков Ада составила историю ее жизни.
По словам Руби, она росла в такой бедности, что вынуждена была готовить на жиру, который вытапливала из свиной шкуры. И ей это надоело. Она не знала свою мать, а ее отец был известный местный бездельник и мелкий воришка по имени Стоброд Тьюз. Они жили в хижине с земляным полом, которая была немногим лучше крытого загона для скота. Хижина была очень маленькой и производила впечатление временного жилья. Единственное, что отличало ее от цыганской кибитки, это пол и отсутствие колес. Руби спала на чем-то вроде маленького помоста под потолком, на самом же деле это была обыкновенная полка. Старый чехол для матраца она набивала сухим мхом. Поскольку у них не было потолка, — над собой она видела лишь прихотливый рисунок, образованный щелями в крыше, — Руби очень часто просыпалась утром, а над ней гулял ветер, и поверх кучи одеял, которые она натягивала на себя, лежал дюйм снега, проникавший между краями старой покоробившейся дранки, как песок, просеиваемый сквозь сито. В такие дни Руби убеждалась в огромном преимуществе такой маленькой хижины, потому что даже огонь от хвороста быстро ее нагревал, хотя неправильно поставленный дымоход, который сделал Стоброд, вытягивал дым так плохо, что можно было бы коптить окорок прямо в доме. Она предпочитала готовить во дворе на костре и только в самую мерзкую погоду готовила в доме.
И все же какой бы маленькой и скромной ни была эта хижина, она защищала ее лучше, чем Стоброд. По мнению Руби, если бы его не обременяла дочь, он мог бы с радостью поселиться в дупле дерева; Руби считала, что назвать его животным, обладающим памятью, — это еще мягко сказано.
Собственное пропитание — вот чем Руби занималась, как только подросла настолько, чтобы быть способной к этому; это время, по мнению Стоброда, наступило вскоре после того, как она научилась ходить. Маленьким ребенком Руби искала пропитание в лесу и на щедрых фермах. Самое яркое воспоминание ее детства было о том, как она шла по тропе вдоль реки к Салли Суонджер за бобовым супом и по пути домой ее ночная рубашка — в течение нескольких лет ее обычный наряд даже днем — зацепилась сзади за колючую сливу. Колючка была длинной, как шпора петуха, и она никак не могла освободиться. Никто не прошел мимо нее в тот день. Ветер разогнал облака, и день угас, как задутая лампа. Наступила ночь, и луна была черной, лишь тонкий лучик светил вместо нее — новая луна наступившего мая. Руби было четыре года, и она провела всю ночь пришпиленная к колючей сливе.
Эти ночные часы были для нее откровением, с тех пор они никогда не оставляли ее. Было холодно на берегу в тумане, который ветер наносил с реки. Она помнит, что дрожала и кричала, прося о помощи. Она боялась, что ее съест пантера, спустившаяся с Холодной горы. Они уносят непослушных детей — это она слышала от пьяных приятелей Стоброда. Они говорили ей, что горы полны зверья, жаждущего утолить голод мясом маленьких детей. Медведи бродят в поисках пропитания. Волки рыщут по окрестностям, выискивая, чем бы поживиться. И всяких тварей в горах тоже предостаточно. Они являются во многих обликах, все ужасные на вид, они схватят тебя и утащат, кто знает, в какие глубины ада.
Она слышала от старух чероки о духах-людоедах, живущих в реке и питающихся мясом людей, которых они крадут перед рассветом и утаскивают в воду. Дети были их самой любимой пищей, и, забирая какого-нибудь ребенка, они оставляли на его месте тень, двойника, который двигался и говорил, но на самом деле был неживым. Через семь дней этот двойник сох и умирал.
Ночь стянула вместе все эти страхи, и маленькая Руби сидела какое-то время, дрожа от холода и рыдая, так что едва могла дышать, — ей казалось, что она видит всех этих тварей, которые встали в очередь, чтобы терзать свою жертву.
Но позже с ней заговорил какой-то голос в темноте. Ей чудилось, будто слова исходят из камыша, из плеска реки, но это был не дух-людоед. Он, казалось, был какой-то доброй силой земли или неба, звериный дух, страж, который взял ее под свое крыло и с того момента стал радеть о ее благополучии. Она помнит все созвездия, которые прошли по кусочку неба, видимому ей среди ветвей, и каждое слово, сказанное прямо ей в сердце тихим голосом, который принес ей утешение и защищал ее в течение всей ночи. Она перестала дрожать, и ее рыдания прекратились.
На следующее утро какой-то рыбак освободил ее от колючки, она пошла домой и никогда ни словом не обмолвилась об этом Стоброду. Да он и не спросил, где она была. Голос тем не менее все еще звучал у нее в голове, и после этой ночи она стала как рожденная в сорочке, зная то, что было недоступно другим.
Когда она подросла, они со Стобродом жили за счет того, что Руби выращивала на клочке принадлежавшей им земли, который хоть и находился на склоне, но все-таки был достаточно пологим, чтобы его можно было вспахать. Что же касается отца, то он большей частью проводил время вне дома, исчезая часто на несколько дней. Он уходил за сорок миль на какой-нибудь праздник. Лишь только заслышав о празднике с танцами, он же бросался вниз по дороге, прихватив скрипку, на которой умел пиликать лишь несколько простеньких мелодий. Когда же праздников не предвиделось, Стоброд уходил в лес. Охотиться, как он заявлял. Но он приносил только случайно подстреленных белок и лесных сурков. Он и не помышлял о том, чтобы подстрелить оленя, так что, когда грызунов было мало, они ели каштаны, ревень, лаконос и другие дикие растения, которые собирала Руби, поэтому можно сказать, что большую часть их рациона составлял подножный корм.
Далее любовь Стоброда к выпивке не могла заставить его стать фермером. Вместо того чтобы растить кукурузу, он уходил с мешком в безлунные ночи, когда его никто не мог увидеть, и воровал початки с полей. Из кукурузного зерна он гнал неочищенный желтый самогон, который, как заявляли его приятели, не имел себе равных по забористости.
Его флирт с работой закончился несчастьем. Один человек, живший вниз по реке, нанял его в помощь, чтобы закончить очистку участка целинной земли и подготовить ее к весеннему севу. Большие деревья были уже спилены и лежали навалом в больших кучах на краю леса. Этот человек хотел, чтобы Стоброд помог ему сжечь их. Они зажгли большой костер и стали обрубать ветки с поваленных деревьев, чтобы очищенное бревно можно было перекатить в костер. Тут Стоброд понял, что здесь больше работы, чем он рассчитывал. Он спустил рукава на рубашке и направился к дороге. Человек, который его нанял, остался один и продолжал работать, перекатывая крюком стволы в костер. Он стоял рядом с огнем, когда несколько горящих бревен рухнули и придавили ему ногу. Как он ни старался, ему никак было не освободиться, он звал на помощь, пока у него не сел голос. Огонь подбирался к нему все ближе и ближе, и, чтобы не сгореть, он взял топор, которым обрубал ветки, и отрубил себе ногу как раз у колена. Оторвав узкую полосу ткани от брюк, он стянул ногу, чтобы остановить кровь, затем вырезал из сука костыль и пошел домой. Он остался жив, но был очень плох.
Несколько лет после этого Стоброд с большой опаской ходил по дороге мимо дома этого человека, так как тот, к глубокому разочарованию Стоброда, затаил злобу и иногда стрелял в него с порога.
Когда Руби подросла, она не раз задумывалась о том, какой женщиной была ее мать, что могла выйти за такого человека, как Стоброд? Но к тому времени ее мать, кажется, почти полностью была стерта с грифельной доски его памяти, так как, когда Руби спросила, какой она была, Стоброд заявил, что почти ничего не помнит. «Я даже не могу вспомнить, была она худая или толстая», — ответил он.
К всеобщему удивлению, в первые дни военной лихорадки Стоброд записался добровольцем в армию. Однажды утром он взгромоздился на старого лошака и отправился на войну; с тех пор Руби ничего о нем не слышала. Последнее, что она помнила о нем, — как он, подскакивая в седле, потрусил к дороге, сверкая белыми голенями над драными башмаками. Она думает, что Стоброд недолго воевал. Он, видимо, погиб в первом же бою или дезертировал, так как Руби слышала от одного человека из его полка — тот пришел домой без руки, — что Стоброда не было в списках после Шарпсберга.
Как бы ни сложилась его судьба — получил ли он пулю в зад или сбежал на западные территории, — но он оставил Руби в беде. Без лошака она даже не могла вспахать их жалкое поле. Все, что она могла посадить, — это маленький огород, который она обрабатывала вручную односошным плугом и мотыгой.
Первый год войны был очень тяжелым для нее, но по крайней мере Стоброд оставил дома свой старый мушкет, рассчитывая на то, что у него будет шанс получить хорошее ружье, если выяснится, что он пришел в армию без оружия. Руби брала это древнее устройство — больше похожее на аркебузу, чем на ружье, — и охотилась на диких индеек и оленей всю зиму, зажаривая оленину над костром, как индианка. Стоброд взял единственный нож, который был в доме, так что ей пришлось самой сделать нож из поперечной пилы, которым она и отрезала мясо от туши. Главным инструментом, с помощью которого Руби превратила зазубренную пилу в нож, был молоток. Она нагрела пилу над огнем и нарисовала контур ножа на горячем металле гвоздем от лошадиной подковы, который нашла на дороге. Когда металл остыл, она отбила излишек от выцарапанной линии, ряд зубцов от лезвия и черенок. Вновь используя молоток, она забила заклепки, сделанные из кусочков меди, чтобы они держали рукоятку из древесины яблони, от которой она отпилила толстую ветку. Она наточила лезвие на смоченном водой речном камне. Ее самоделка выглядела грубо, но резала хорошо, как покупной нож.
Оглядываясь назад на свою жизнь, Руби очень гордилась тем, что к десяти годам она знала все приметы гор на расстоянии двадцати миль в любом направлении как свои пять пальцев, как огородник свои бобовые ряды. И уже позже, повзрослев и превратившись из девочки в женщину, она несколько раз отбивалась кнутом от мужчин в стычках, в детали которых ей не хотелось вдаваться.
В данное время, как она считала, ей шел двадцать первый год, хотя и не была уверена в этом, потому что Стоброд не удосужился запомнить не только день, но и год ее рождения. Он даже не помнил время года, когда она появилась на свет. Она не отмечала день рождения не только по этой причине: в ее жизни не было места празднику, поскольку ей было не до того, — все ее силы были направлены на то, чтобы выжить.