«Черная земля» потрескалась от зноя. Внезапно все покрылось мелким песком, принесенным ветром, поднятым вихрями пустыни. В раскаленном полуденном небе порой мерещился металлический блеск — и тогда казалось, будто боги усмехаются. Весь мир Стал обителью страдания; долина Нила, от одного конца до другого, — огромным незаживающим рубцом. Река обмелела, житницы опустели, колодцы высохли, лица осунулись, люди впали в отчаяние — у них не было больше сил смотреть в сторону истоков реки, ждать первых признаков паводка.

Наступил июль, но и он не принес в должный срок благодатный ил, и стало ясно, что половодья не будет; звезды прокляли Египет, Клеопатра бежала из Александрии.

Ходили слухи, будто ее изгнали горожане, будто троице, наконец, удалось сломать мужество и гордость царицы, которая прежде ничего не боялась. Однако, учитывая то, какой она была, как всегда просчитывала свои поступки, вполне можно предположить, что она сама предпочла на время скрыться из виду, когда поняла: во второй раз со времени смерти Флейтиста поля остались сухими. Две катастрофы менее чем за три года — так не лучше ли на время отложить ту радость, которую она испытала бы, провозгласив себя фараоном?

И ведь пристанищем, которое Клеопатра нашла для себя в конце того знойного лета, стал именно Верхний Египет, Фиваида, где еще более, чем во всех других местах, люди и их жрецы твердо верили: если половодье не приходит, значит, боги разорвали свой союз с царем; значит, первобытный океан, недовольный поведением владыки Египта, решил наказать его, удержав в своем лоне благодатные воды.

И эти люди не отказали в помощи молодой царице: напротив, они предоставили ей убежище в своих храмах. Там никто не сможет на нее напасть, не навлекая на свою голову несчастье, еще худшее, чем засуха.

Там для Клеопатры вновь начинается время ожидания. Жители Фиваиды возлагают на нее все свои надежды; ее час придет, она в этом не сомневается. Трое ее врагов тоже ждут. Впрочем, опасаясь, что она может набрать армию и выступить против него, евнух издает приказ, в соответствии с которым все зерно Египта должно отправляться в Александрию; под угрозой смерти запрещено посылать его в Верхний Египет или даже в Дельту, где у царицы еще имеются многочисленные сторонники.

Она ничего не предпринимает, не торопится. Она знает, что, заставляя голодать Фиваиду, александрийское трио подрывает основы жизни всей страны. Скоро голод распространится повсюду — среди маслоделов и виноделов, парфюмеров, торговцев папирусом, ткачей, гончаров, ювелиров; он коснется всех — малых и великих; скоро по полям будут бродить живые скелеты, животные и люди станут похожими друг на друга из-за овладевшего ими отупения.

При такой ситуации сколько сможет продержаться Александрия? Клеопатра спокойно ждет, оставаясь в укрытии храмов; каждый день она слышит жалобы людей из занесенной песком долины, простолюдинов, которые больше не в силах терпеть голод и унижения. Одни и те же истории об избитых земледельцах, о махинациях агентов фиска, о несправедливых судебных процессах.

И она решает пойти на все, даже на то, что ее проклянет столь любимый ею город. Ее обольстительный голос заставляет людей забыть, что она — гречанка, поверить в скорое наступление лучших дней, времени изобилия, когда боги вновь начнут улыбаться. Сама она ждет своего часа, все еще ждет.

* * *

В оградах храмов размещались и те «дома жизни», в которых жрецы и писцы накапливали знания, пришедшие из глубины веков; там учились разгадывать сны, проникать в души даже самых скрытных людей, расшифровывая иероглифы — образы, являющиеся по ночам.

Действительно ли Клеопатру привело в храмы желание обучиться этому искусству, как потом упорно твердили? Ничто на это не указывает; однако можно с уверенностью утверждать: ее решение найти себе убежище в регионе, где жрецы хранили самые древние секреты страны, привело к тому, что аура таинственности, окутывавшая ее образ, стала еще более плотной. Никто уже не сомневался в том, что она в совершенстве владеет магическими искусствами. Очень может быть, что они и вправду интересовали Клеопатру; однако еще более вероятно, что знание, которое она приобрела в период этого нового изгнания, было знанием себя самой. Ибо в то время, когда все вокруг нее иссыхало, начался период ее зрелости. Из заносчивого подростка, из высокомерной и одаренной наследницы царя, бесстыдно желавшей присвоить себе всю власть, она в результате перенесенных испытаний превратилась в опытного игрока, чрезвычайно внимательного и беспощадного, исполненного решимости не совершить более ни одной ошибки.

Потому она и не осталась в Фиваиде надолго. Жрецы и народ любили ее, но она не нашла здесь того, чего искала: армию, воинов. Найти это можно было только гораздо дальше — у людей, которые с начала времен кочевали в глубине пустынь.

Когда-то она выучила их язык. И сейчас, повернувшись спиной к реке, обратилась лицом к Востоку и отправилась в путь.

* * *

Галька. Прибрежные скалы. Высохшие русла рек, на протяжении тысячелетий не знавшие дождей; неутомимо вздымающиеся волны дюн; проходы между ними, которым не видно конца. Мир прокаленный, ставший известью, камнем; агонизирующая земля. Пылающее солнце в зените и холодные рассветы. И ночь с ее шумом копошащейся жизни — всех этих змей, невидимых в темноте, койотов, пожирающих друг друга крыс. Кровавая, беспощадная борьба — символ ее судьбы.

Они двигались в молчании по неразличимым дорогам; по вечерам люди, которые вели караван, неотрывно смотрели на звезды расширившимися зрачками — совсем как моряки из александрийского порта; и спины верблюдов покачивались, как корабли на волнах.

Ночи, проведенные под открытым небом; звезды, настолько яркие, насколько черна их тайна. Что это — начало или конец времен? — никто не ответит — богов здесь нет или они мертвы — губы кровоточат под вуалью — веки болят, хотя глаза подведены черной краской… Время от времени в этом лишенном памяти мире все-таки происходят какие-то мелкие события: случаются долгие песчаные бури, или вдруг увидишь испуганную змею в расщелине скалы, или коршунов, которые высматривают питона, или мух, облепивших скелет сдохшего животного, или остатки гробниц, в которых, если верить погонщикам верблюдов, долго покоились древние цари и царицы, в одеяниях, украшенных золотом и бирюзовыми камнями, пока их последние пристанища не были ограблены разбойниками.

И еще — жажда, распухший язык, прерывистое дыхание, заливающий тело пот, часы, такие же монотонные, как дюны… Куда, к какой надежде или к какому небытию влекут ее эти непреклонные скалы, это жаркое мраморное небо, эта музыка пустоты, это молчание пустыни?

Может, во время этого долгого пути Клеопатра открывала для себя самые важные истины, а может, просто вспоминала сотни резервуаров для воды, вырытых под улицами Золотого города, дыни и виноград Дельты, ледяные кувшины, в которых у нее на родине летом охлаждают фрукты. Однако для того, чтобы обычная девушка двадцати лет, которая хотела начать войну со своими врагами, могла выдержать столько недель в пустыне, ею должна была владеть особая, неотвязная мысль — память об Александре. Ведь и он, возвращаясь из Индии, прошел через то же испытание; он победил не только людей, но и природу, такую же, с какой она столкнулась здесь: камни, песок, песчаные бури, соль, жажду.

Дни борьбы с пустыней, дни напряженной воли. Мужество, которое оттачивается с помощью камней. Сделать свою душу похожей на эти камни, обработать ее, как обрабатывают кремневые орудия. Пустыня как урок.

Нужно было видеть этих бедуинов: всегда в седле, никогда не поддающиеся отчаянию, они умели расшифровывать ветер и небо, как другие люди расшифровывают письмена; по рельефу земной поверхности они могли угадать, где прячется источник, и тогда все спешили наполнить бурдюки, утолить жажду, напитаться новой надеждой.

И еще она обдумывала, что ей делать дальше. Задавала себе всегда одни и те же вопросы: где найти воинов, в каком оазисе, в конце какого пути? И как ей уговорить пастухов, чтобы они оставили своих коз и своих женщин ради какой-то юной царицы, которая потеряла свой трон?

Она и на этот раз использовала свое умение обольщать. В конце похода их ожидает золото, обещала она, — горы золота, как во времена Александра. Этого имени никто не забыл, даже в глубине пустыни; здесь тоже родители иногда давали его своим детям.

Кто же она — царица или авантюристка — эта девушка с телом, закалившимся на бивуаках под открытым небом и в ночных переходах? Часто бедуины вообще ничего ей не отвечали. И она не настаивала: ждать и молчать, так здесь принято общаться; нужно вслушиваться в тишину пустыни, ибо в нее вмещаются все истины мира, черное и белое, «да» и «нет». Иногда ей говорили «да»; и так, постепенно, передвигаясь по караванным путям от оазиса к оазису, от рыночной площади к кочевой стоянке, она собрала вокруг себя внушительный отряд. Она миновала Красное море, прошла по дороге Исхода, по дороге тех, кто искал обетованную землю, — через Ханаан и Иудею. Но ее влекла к этим долинам и сладостным холмам не мечта о падающей с неба манне, о медвяных лучах, золотящих верхушки деревьев. В ее висках пульсировала кровь, возбужденная жаждой реванша, отравленная мыслью о мести.

Говорят, что царица добралась до Сирии, потом вернулась в богатую рынками Иудею, в Аскалон, где вновь увидела море, в этот порт, пропахший оливковым маслом и рыбьей чешуей. Там возобновилась жизнь, которую она любила: некое подобие власти, маленький двор, здание с колоннадами, заменившее ей дворец. Она принялась обустраивать этот свой мирок: занялась чеканкой монеты, раздобыла, неизвестно какими путями, достаточно денег, чтобы прокормить и вооружить людей, которых собрала вокруг себя. И вот пришел день, когда она решила перейти в наступление.

* * *

Она выбрала для своего возвращения сентябрь, месяц, когда кончается жара. Она хотела вернуться домой дорогой Александра, то есть тем же маршрутом, каким шел военачальник, восстановивший власть ее отца, — красивый римский атлет, который так любил лошадей. Теперь она, в свою очередь, рискнет миновать лагуны — болота, зараженные нечистым дыханием бога пустыни; она отважно проведет людей через тростниковые заросли и узкие проходы, через океан дюн. В конце концов она доберется до Пелусия и овладеет им; оттуда двинется в Дельту и подойдет к стенам города, своего города. В точности как римлянин, который любил лошадей. И как Александр. Она будет третьей из тех, кто бесстрашно прошел по этому пути. И первой женщиной.

Враги, очевидно, ее ни в грош не ставили. Ее маленькое войско не встретило никого — ни в болотах, ни в дюнах. Но в момент, когда она собиралась атаковать Пелусий, между морем и горой появилась армия, которую нетрудно было узнать: орда галльских и германских наемников, чьих вождей она недавно выдала римлянам и которые горели желанием рассчитаться с ней. Во главе отряда гарцевал Ахилла, рядом с ним задыхался под золотой кирасой хрупкий мальчик — ее брат.

Вокруг простирался прекрасный пейзаж, лучший, какого она могла бы пожелать: с одной стороны — море, дюны, илистые болотца; с другой — отроги горы Касион. Величие и ничтожество.

Молилась ли Клеопатра богине судьбы? Мы этого не знаем. Однако необыкновенный случай, который тогда произошел, причем в таких символичных декорациях, должен был, по крайней мере, убедить ее в том, что она угодна богам и что для того, чтобы снискать благоволение Фортуны, ей достаточно продемонстрировать свое мужество: ибо в тот самый миг, когда ей показалось, будто пустыня своим молчанием осуждает ее, на горизонте обозначились паруса, галеры, триремы — римские корабли.

И тут же армия брата потеряла всякий интерес к ее собственной армии: солдатами противника овладело странное возбуждение, которое было не приготовлением к бою, а какой-то двусмысленной ажитацией, напоминавшей состояние заговорщиков. К кромке воды подтащили рыбачью лодку. Ахилла и один из наемников вскочили в нее, и суденышко направилось в сторону одной из трирем.

Пока лодочка приближалась к триреме, римляне сгрудились на палубе и, несмотря на наличие у них вооруженной охраны и на внушительные размеры судна, казались обеспокоенными. Между ними разгорелся спор, во время которого в кругу мужчин, облаченных в боевые доспехи, вдруг вынырнула фигурка очень красивой женщины, одетой, как и они, по римской моде; женщина разразилась какими-то жалобами.

Лодка коснулась борта триремы. Солдат, сопровождавший Ахиллу, сделал знак одному из пассажиров, приветствовал его по римскому обычаю, с большим почтением, а потом указал ему на свою лодку, как будто предлагал отвезти на берег.

Несколько мгновений человек этот оставался в нерешительности. За спиной у него его товарищи вновь начали возбужденно жестикулировать и спорить. Тогда вмешался Ахилла, сидевший в лодке; очевидно, он уговаривал римлянина, так как показывал ему то на борт галеры, то на заболоченную береговую полосу, словно желая объяснить, что трирема там увязнет. Между тем египетские барки лавировали в этих протоках без всякого труда; да и сейчас можно было видеть, как десятки таких легких судов возникают, как по волшебству, отовсюду; и на пляж, между дюнами, высадились уже сотни солдат.

Римлянин все еще размышлял. Казалось, его что-то смущало, но, похоже, выбора у него не было. Наконец он повернулся к жене, крепко обнял ее и спрыгнул в лодку; за ним последовали два раба. Он обменялся парой слов с солдатом, который ранее его приветствовал и которого он, похоже, хорошо знал; потом опустился на скамью и, достав из-под плаща небольшой текст, стал его читать, — впоследствии выяснилось, что это была приветственная речь, адресованная юному фараону.

Лодка беспрепятственно достигла берега. Женщина на борту триремы, кажется, обрела новую надежду — во всяком случае, она более не жаловалась. И действительно, не успела барка причалить, как вокруг нее столпились приближенные Птолемея и стали почтительнейше приветствовать гостя.

Римлянин казался совершенно изможденным; чтобы подняться и сойти на берег, ему пришлось опереться на плечо одного из своих рабов. Вот тут-то его и ударили мечом. Он рухнул на землю.

На него градом посыпались новые удары. Ему еще хватило сил прикрыть голову полой тоги, чтобы предстать перед вечностью с не обезображенным ранами лицом. Потом произошла сцена, напоминающая финал охоты: египетские барки устремились к берегу на всех парусах, солдаты торопились спуститься со склонов дюн, каждый норовил ударить своим мечом еще не остывший труп; потом убитому отрубили голову, а тело бросили на песок, как швыряют говяжьи туши в мясной лавке; потом еще долго не смолкали крики, выражавшие дикарскую радость, люди бегали, сгибаясь под тяжестью бурдюков с рассолом, выливали их содержимое в огромный кувшин и наконец погрузили туда голову с вылезшими из орбит глазами — голову Помпея.