Приготовления. Царица очень торопится, но не показывает этого. Прогуливаясь от дворца до верфей, она еле сдерживает свое лихорадочное нетерпение, жажду действовать; ее фантазии становятся все более конкретными, воображение все более изобретательным по мере того, как проходят недели. Она одержима одной идеей: ослепить римлянина. Дать ему увидеть то, чего он никогда не забудет.

Она начинает с заурядных вещей: в старой родовой сокровищнице выбирает драгоценную посуду, шелковые ткани, считает мешки, набитые монетами. Римлянин, она это знает, давно не платил жалованье своим солдатам. Деньги обрадуют его даже больше, чем золотая и серебряная утварь.

Потом переходит к самому трудному: продумывает мизансцену свидания, которое он имел наглость ей назначить — ей, никогда не подчинявшейся никому, кроме Цезаря (да и его, Цезаря, главенство она признала лишь потому, что сама этого захотела). Однако сейчас ей придется согласиться: Антоний упорно вызывает ее к себе и не отступится от своего решения; он желает, чтобы Египет явился к нему на поклон, и нет ни малейшего шанса на то, что он сам пожалует в Александрию.

А ведь он властвует лишь над половиной мира, да и то только в силу человеческих законов, законов войны и законов Рима, которые по сути своей ничтожны, тогда как она, Клеопатра, — царица по божественному праву; она унаследовала свою власть от фараонов, правивших этой страной с незапамятных времен, еще с той эпохи, когда предки Антония жили, словно нищие, в жалких хибарах. Но, так или иначе, она явится на свидание, которое Антоний ей назначил. И тогда этот римлянин осознает всю меру своей глупости: Египет никогда не нуждался в том, чтобы увидеть что бы то ни было в чужих краях, — напротив, другие приходят, чтобы увидеть Египет. И даже если Египет сдвинется с места, все равно он не станет глазеть по сторонам, а все вокруг будут с изумлением пялиться на него.

Поэтому царица готовит свою мизансцену с такой же тщательностью, с какой разрабатывала бы план сражения или убийства. Этот спектакль будет задуман и осуществлен, как задумывают и осуществляют преступление. Она не может себе позволить ни малейшей ошибки. Картина должна быть совершенной. Должна быть моментом чистой красоты, который останется в памяти людей. Останется не на несколько месяцев — на века. И будет в буквальном смысле неподражаемым.

Да, такая игра — в ее духе. Но неослабное внимание, с каким Клеопатра занимается своими приготовлениями, богатство фантазии, которое она в них вкладывает, отчасти объясняются и ее возрастом: прошли те времена, когда она могла отдать свою судьбу на волю слепого случая, выскочив из пакета с грязным бельем, брошенного к ногам самого могущественного человека в мире. Еще каких-нибудь четыре или пять лет, и она достигнет рубежа, на котором умер Александр, — ей исполнится тридцать три. Мудрость веков гласит, что это идеальный срок для окончания человеческого бытия, момент, когда смертные, исчерпав свою молодость, могут без сожаления оставить землю. Именно в этот момент человек впервые осознает быстротечность своего существования и судьба начинает вести безжалостный счет всему, чем он так дорожит, — времени, красоте, здоровью, воле к жизни. Единственное средство хоть как-то уменьшить чудовищный ростовщический процент, который взимают годы, — умение самому все рассчитывать; и профессионализм.

А значит, она больше не может позволить себе никаких случайностей. Должна бросить вызов судьбе, отрицая ее неизбежность. Должна предусмотреть все, даже самые мельчайшие детали, чтобы быть уверенной в своей победе. И тогда будет видно, кто окажется сильнее — римский солдат или владычица самой древней в мире монархии.

Будет видно: эти слова беспрестанно крутятся у нее в голове, за неимением лучших. Царица, так прекрасно владеющая речью, эта гречанка, которая знает все риторические приемы и обыгрывает возможности своего голоса как музыкант, подчеркивающий мелодические достоинства цитры, решила, что ее битва с Антонием произойдет в полном молчании. Если воспользоваться словами Цезаря по поводу войны с Босфорским царством, то, слегка их переиначив, можно сказать, что она придет, покажет себя, и Антоний увидит. Он просто застынет на месте с разинутым от удивления ртом. И мгновенно, не услышав и не проронив ни единого слова, поймет, что это такое — Египет, женщина-фараон, династия Лагидов, наследие Александра.

Дело в том, что на рандеву, навязанное ей римлянином, Клеопатра решает прибыть так, как подобает царице моря, дочери Александрии, владычице bojîh и ветров, перед которыми сыновья Волчицы с древних времен и по сию пору испытывают страх. И она приказывает, чтобы на ее верфях в кратчайший срок построили роскошный корабль, который сможет беспрепятственно пересечь море и затем подняться вверх по течению реки до назначенного Антонием места встречи: до города Тарса, расположенного там, где почти прямая (в Иудее и Сирии) линия средиземноморского побережья вдруг резко ломается под прямым углом и уходит в сторону Эгеиды.

Клеопатра знает этот порт, когда-то принадлежавший Птолемеям: он раскинулся в полукруглой долине у подножия гор, по обеим берегам маленькой реки. Грандиозная декорация — а значит, вполне подходящая для ее замысла. Там, в Тарсе, она наверняка найдет и достойную публику: со времен Сардапнапала, Кира и Александра иудеи, греки, сирийцы, персы с удовольствием приезжали туда и даже навсегда обосновывались в этой долине, лежащей на перекрестке дорог, которые ведут в Тир, Пальмиру, Антиохию, Петру, Иерусалим, Эфес, Смирну и еще дальше — в Вавилон, Сузы, Ниневию, Экбатаны. Наконец, Таре построен в устье реки Кидн и является морским портом, а по морю в нашем округлом мире можно добраться куда угодно.

Она хочет показать себя даже не столько Антонию, сколько этим людям Востока: тем, что странствуют по дорогам, возделывают пальмовые рощи, водят караваны, торгуют на базарах, чувствуют себя как дома в чужих портах и на далеких островах, заключают денежные сделки, — всем, кто не боится бросить вызов Неведомому, пуститься в авантюру. Благодаря им слухи о ее театрализованном прибытии в город распространятся повсюду, проникнут даже в отдаленные оазисы пустынь, в безвестные гавани того моря, которое римляне имеют наглость называть Mare nostrum. Тогда как на самом деле это море принадлежит грекам и египтянам; все должны осознать, что оно никогда не станет римским и что морская царица — она, Клеопатра.

Итак, на верфях Александрии начинают строить корабль, какого не видели никогда прежде, еще более удивительный, чем та таламега, на которой царица катала Цезаря по Нилу. Этот корабль сам по себе должен символизировать мир. Значит, он будет, как мир, округлым и тяжелым — и полным чудес. Станет плавучей Александрией. Но до момента, когда он вынырнет на линии горизонта, никто не должен о нем знать, ибо то, о чем люди знают, они как бы уже видели.

И вот корму судна обшивают золотом, а весла по всей длине покрывают серебряной фольгой. Паруса окунают в чаны с краской из моллюсков и в результате они получаются пурпурными — знак всемогущества владычицы корабля. Для трона царицы, который будет установлен в носовой части, изготавливают балдахин из золотой парчи.

Потом, как достойная дочь Флейтиста, который прекрасно понимал, что такое театр, Клеопатра начинает «прослушивание актеров». Среди детей Александрии она находит самых толстощеких, самых грациозных малышей и учит их, как, выстроившись полукругом вокруг трона, они будут обмахивать ее опахалами. Потом из своих многочисленных служанок отбирает самых обворожительных девушек и распределяет между ними роли: когда корабль войдет в устье реки Кидн, они, переодевшись лесными нимфами и нереидами, возьмут на себя управление судном. А пока им предстоит научиться стоять у руля, убирать и поднимать паруса, отчаливать и бросать якорь. Другим юным красавицам царица объясняет, что, когда судно встанет на рейд, они должны будут, спрятавшись за бортовыми люками, воскуривать благовония — и делать это так, чтобы ароматы достигали обоих берегов реки. Наконец царица собирает своих гребцов и заставляет часами тренироваться, чтобы их весла двигались точно в ритме монотонных мелодий, которые исполняет (на флейтах, цитрах и свирелях) стоящий на палубе оркестр.

Они репетируют целыми днями и вечерами, не зная отдыха. Ибо царица твердит, что нет ничего более печального, чем вид прекрасного судна, растворяющегося во мраке; поразить римлянина именно ночью гораздо важнее, чем сделать это днем. Ночные тени следует превратить в занавеси, которые, раздвигаясь, приоткрывают тайну, ночную тьму сделать дорогой к чуду — иного выхода нет.

Клеопатра хочет, чтобы с началом сумерек ее судно было полностью освещено, но в основе этой иллюминации, как и всего остального, должен лежать принцип неожиданности. На одной части палубы многочисленные светильники будут образовывать симметричные линии, на другой — прямоугольники, на третьей — круги. Кроме того, сотни фонариков будут подвешены к мачтам, парусам, реям, ко всем снастям, вдоль бортов, у выхода на наружный трап, на корме и на носу. Но при этом не должно быть однообразия: следует тонко варьировать угол наклона светящихся гирлянд, чтобы римлянин, куда бы ни направлял свои шаги, не переставал таращить глаза, не зная, куда раньше смотреть, чтобы он был оглушен, изумлен, ошарашен, раздосадован, чтобы у него перехватило дыхание — и не возникало ни желания, ни даже мысли о том, чтобы, наконец, оторваться от волшебного зрелища.

* * *

Подготавливая с такой маниакальной тщательностью все эти сценические эффекты, думала ли Клеопатра о том, что затащит Антония в свою постель? У нас нет данных, позволяющих утверждать это с уверенностью. Сохранившиеся свидетельства говорят нам лишь следующее: будучи истинной представительницей рода Лагидов, она — в точности так, как поступили бы на ее месте Пузырь, Стручечник или Флейтист, — намеревалась продемонстрировать всю полноту своей власти. Сразу же после окончания официальных церемоний должен был начаться политический поединок, и она, по своему обыкновению, не собиралась остаться в проигрыше. Хотела ли она воспользоваться своим телом как разменной монетой? Вряд ли царица решила это заранее: хотя она и имела очень точную информацию об Антонии, но все же ни разу не видела его за Последние три года; а кроме того, несмотря на свою страсть все рассчитывать, она умела, когда надо, положиться на мгновенное вдохновение, на свой инстинкт и на максиму, которая лежит в основе политического оппортунизма, — «будь что будет».

И потом, обольщение, которое само по себе есть попытка добиться цели способом наиболее быстрым, тем не менее, как правило, выбирает окольные пути; и его стратегия часто диктуется побуждениями, которые остаются столь же туманными для того, кто обольщает, сколь и для того, кого обольщают. В конце лета, когда Клеопатра лихорадочно обдумывала последние детали своего прибытия в Тарс, она, несомненно, хотела обольстить Антония; но «обольстить» в широком смысле этого слова: то есть заставить свернуть с избранной им прямой дороги, забыть об интересах Рима. Ибо она еще не потеряла голову, и голова эта была головой политика: Клеопатра и теперь, как в свои восемнадцать лет, была одержима идеей величия, независимости и могущества Египта, она не отказалась от грандиозной мечты, которую не так давно делила с Цезарем: завоевать весь Восток, завершить дело Александра и сделать свой город центром ойкумены. Если ее тело могло стать инструментом для осуществления сего замысла, она, несомненно, была к этому готова. Но, как и во времена Цезаря, оценивала себя очень высоко.

Таковы, по крайней мере, были осознанные соображения Клеопатры — те, что диктовались ее опытом и разумом и основывались на точке зрения, которую разделяли все наблюдатели тогдашних событий, от Рима до Александрии: если забыть о недавних экстравагантных выходках Антония (а их можно оправдать его усталостью после трудной борьбы, которую он вел непрерывно после мартовских ид), если попытаться хладнокровно оценить нынешнее состояние его дел, нельзя не признать, что сейчас он находится примерно в том же положении, какое было у Цезаря в день, когда Клеопатра выскочила из свертка у его ног. Антоний, как когда-то Цезарь, управляет Галлией. Благодаря своей темпераментной супруге, слепо ему преданной, которая в его отсутствие играет в Италии роль сторожевого пса, он сохранил власть над Римом. Сенат безропотно подчиняется всем желаниям Фульвии, которая, с помощью брата Антония, командует солдатами так энергично, как если бы сама была полководцем. Нет никакого сомнения в том, что, продолжая действовать подобным образом, она в конце концов уничтожит Октавиана — если, конечно, у Молокососа не окажется достаточно вкуса, чтобы, не дожидаясь насилия, самому отойти в мир иной. Что же касается последнего члена триумвирата, Лепида, то фактически он уже отстранен от власти и, судя по всему, благоразумно смирился со своей участью.

Наконец, Антоний, несмотря на свои незаконные поборы и оргии, продолжает пользоваться популярностью на Востоке: люди думают, что он один обладает достаточным могуществом, чтобы навсегда ликвидировать угрозу парфянского нашествия, которая вот уже несколько лет нависает, словно грозовая туча, над всем восточным Средиземноморьем, ибо парфяне непрерывно совершают набеги на Иудею и Сирию. Между прочим, скорее всего именно страх перед их стрелами, а не туманные мистические мечтания, побудил народы Азии приветствовать Антония как Бога-Освободителя: если он сумел отомстить за Цезаря, что помешает ему избавить их от парфян? Когда это случится, откроются пути на дальний Восток, как во времена Александра. И тогда будет изобилие золота, коней, благовоний, шелковых тканей; римлянин, разумеется, станет владыкой мира, но зато вся Вселенная насладится благоденствием, миром.

Клеопатра, которой приходилось с тревогой наблюдать, как парфяне рыщут у самой границы египетских песков, разделяла ту же надежду. Однако, поскольку у нее было достаточно времени, чтобы изучить Антония в период ее пребывания в Риме, а потом, благодаря хорошо налаженной разведывательной сети, детально следить за всеми его действиями и жестами, она, единственная, поняла следующее: Цезарь, даже в мельчайших своих решениях, никогда ни от кого не зависел, полагался только на самого себя, тогда как Антоний нуждался в руководителе. И, как показывало его прошлое, таким руководителем могла быть только женщина.

* * *

Итак, именно о такого рода власти думала Клеопатра в тот час, когда, наконец, приказала погрузить на корабль драгоценности, наряды, благовония, съестные припасы. Но сама надежда ее оставалась туманной: была ли царица одержима влечением к власти или испытывала и плотское влечение, и жажду власти одновременно? Знала ли она это, хотела ли знать?

Может быть, ею двигало просто желание вернуться к жизни. Жажда блеска — истинного блеска. Потребность совершать безумства, жить ярко — ведь прошло так много времени, три года, с тех пор, как она отказалась от всего этого, притворилась смиренницей. А сама непрерывно думала о последних днях Цезаря, о внезапно возникшей между ними непреодолимой дистанции, о молчании, которым он ее оттолкнул. Три года без мужчины — этим все сказано. Но она никогда не признается в этом! Даже самой себе.

Между тем судьба есть не что иное, как форма, которую люди придают своему желанию; судьба и желание рождаются в одной ночи. А ночная жизнь Клеопатры в тот момент ее бытия, жизнь, которая будоражила ее, но которую она ни за что не решилась бы допустить в свое дневное сознание, заключалась в том, что царица была уже готова забыть о стратегии и открыться навстречу опасной силе, некогда сделавшей ее царицей: любовной страсти.

Днем и ночью царица неутомимо придиралась к мельчайшим недостаткам своего корабля. Ничто не могло ее остановить; ее упорство, ее желание во что бы то ни стало ослепить римлянина были сопоставимы лишь с атмосферой таинственности, которой она окружила свою деятельность. Таким образом она пыталась скрыть от самой себя то, что, со времени визита эмиссара Антония, медленно созревало в самых сокровенных и неведомых глубинах ее естества.

* * *

Тем не менее она не утратила своей привычки все рассчитывать заранее; и слухи о ее приготовлениях, несмотря на грандиозность и кропотливость этих работ, не просочились за пределы Александрийского порта — судя по тому, что Антоний вторично послал к ней гонца с приглашением.

Царица вновь дала уклончивый ответ; и римлянин, не зная, что ему еще предпринять, обратился с просьбой о посредничестве к восточным царским домам, к последним родственникам и друзьям семьи Лагидов. Те и другие принялись уговаривать Клеопатру; и, несомненно, обращали ее внимание на то, что невозможно было бы выбрать для свидания более удачное место, чем город, где ее ждал Антоний: ведь Таре всегда поддерживал Цезаря. В худший период гражданской войны его жители не побоялись переименовать свой город в Юлиополь, и потом убийцы императора подвергли их за это жестоким репрессиям.

Клеопатра, как всегда, выслушивала своих собеседников, улыбалась, соглашалась с ними; но потом вновь принималась разыгрывать комедийную роль безалаберной и забывчивой женщины, тогда как на самом деле дни и ночи напролет готовилась к своему сражению. Между тем время шло; тактика бесконечных проволочек становилась бессмысленной и опасной; к тому же ее плавучий театр и актерская труппа были уже в полном порядке. Итак, по всей вероятности к началу сентября, в канун наступления сезона бурь, она, наконец, собралась в дорогу.

* * *

Дата ее появления перед Антонием, несомненно, была продумана с той же тщательностью, что и вся мизансцена прибытия в Таре. Проблема заключалась в том, как сделать, чтобы после их рандеву Антоний, какие бы новости ни приходили из Италии, уже не мог вернуться в Рим. Назначив свой приезд на последние дни перед периодом осенних и зимних ветров, Клеопатра была уверена, что добьется желаемого: с октября по март ни один корабль, если только его капитан не сумасшедший, не покинет пределов своего порта. Как только море закроется для судоходства, ловушка Востока захлопнется за спиной Антония; и у нее, Клеопатры, будет достаточно времени, чтобы этим воспользоваться.

* * *

Через сто пятьдесят лет после описываемых событий в Средиземноморье все еще взахлеб рассказывали легенду, которую Клеопатре удалось вписать в анналы истории в тот день, когда ее корабль вошел в устье Кидна. Люди вновь и вновь вспоминали о том, как судно поднималось вверх по реке, а за ним тянулся Щлейф ароматов; как полуобнаженные девушки выполняли работу матросов; как стайка малышей нежно обмахивала опахалами царицу, восседавшую на троне под золотым балдахином. Но самым удивительным было то, чего она не могла предвидеть заранее (хотя хотела предусмотреть все): толпы людей, от самого устья реки бежавших по обоим берегам вслед за кораблем; жители Тарса, которые, едва завидев паруса царицы, ринулись к морю, — мужчины, женщины, дети, солдаты, рабы, матросы, погонщики караванов, богатые купцы и мелкие торговцы, ослепленные одним и тем же волшебным видбнием; наконец, сам Антоний, застывший как воплощение римской суровости на возвышении, где, должным образом разодетый, в лавровом венке и кирасе, он ожидал прибытия Клеопатры; Антоний видел, как приглашенные им почетные гости при приближении корабля сорвались со своих мест и смешались с местным населением, увлекаемые тем же чувством, тем же непреодолимым желанием — приблизиться к царице, влить свой голос в общий хор приветствий.

Антоний, все еще сохранявший величественную позу мужчины, полководца, и убежденный в том, что именно он является главным действующим лицом предстоящей церемонии, даже не понял, что произошло. Он вдруг осознал, что остался в полном одиночестве на своей трибуне и растерянно стоит, опустив руки, тогда как корабль продолжает бороздить воды Кидна, приветствуемый ликующими криками толпы.

Все в один голос выкрикивали одни и те же радостные слова: сама Афродита вышла из моря, в котором родилась, чтобы встретиться с Дионисом на освобожденной им земле; они двое, вступив в священный брак и слив воедино силы воды и земли, подарят людям мир и процветание.

Феноменальный взрыв коллективной фантазии, пробудившаяся мечта, импровизированное театральное действо, прилив энтузиазма настолько спонтанный, что даже в самых лихорадочных видениях, посещавших ее на протяжении последних недель, царица не могла вообразить ничего подобного…

И никто из этой толпы даже ни разу не взглянул в сторону человека, который в приветственных выкриках фигурировал под именем Бога-Освободителя; все напрочь забыли о римлянине; это к ней, женщине-богине, устремлялись люди, ее восхваляли как Афродиту, хотя прекрасно видели, что она явилась к ним как Египтянка, в наряде Исиды, с лентой, завязанной под грудью узлом Матери, Богини с мириадами имен; и потом, под своим балдахином царица приняла величественную и изящную позу, которая характерна только для Единственной, Справедливой, Вечной Утешительницы, Блаженного Прибежища, принявшего облик женщины, для той, что дарит наслаждение, но всегда остается целомудренной, для Прародительницы всего существующего, которая отделила небо от земли, установила законы моря, подарила мужчинам воинскую доблесть, научила женщин рожать детей, которая есть солнечный свет и источник всех законов. Достаточно просто посмотреть на нее, как она восседает на носу своего корабля; разве не понятно, что она, воистину, — царица ветров и всех соленых вод, госпожа реки, дождей и бурь, та, что открывает море для навигации и поднимает из его пучин на поверхность новые острова; наконец, что она — Владычица Всего, от которой зависят очертания земель и география людских судеб, единовластная Царица Времени?

Декламировал ли в тот миг кто-то из стоявших на носу корабля старую египетскую молитву, которая с каждым годом все чаще звучала в городах Востока и даже Запада, — гимн, обращенный к Матери и к Спасителю, который отомстит за своего отца? Мы не знаем; ясно лишь, что миг этот, как и хотела Клеопатра, был воплощением чистой красоты; чудом, пришедшим в наш мир и слишком желанным, чтобы пытаться определить его точные географические рамки, чтобы, скажем, привязать его к пирамидам, Фаросскому маяку или Родосскому колоссу.

Волшебство, придуманное Клеопатрой, было движущимся, мимолетным видением; и тем не менее слух о нем пережил века. Может быть, так получилось из-за последней картины, которой закончилось это чудо, еще более поразительной, чем оно само: в момент, когда корабль встал на якорь, когда толпа увидела, что он сделан из дерева, как все корабли, и что им командует женщина, а не богиня, все повернулись в сторону города, Антония. Римлянин показался им персонажем из фарса: один посреди совершенно пустой трибуны, одетый в роскошную военную кирасу, он застыл, как и предвидела Клеопатра, в нелепо величественной позе — и с разинутым от удивления ртом.

* * *

Он располнел, она сразу это заметила, и теперь кое-где его мускулы покрывал солидный слой жира. Ничего удивительного: когда мужчине сорок два года, десяти месяцев непрерывных кутежей и безделья вполне достаточно, чтобы его фигура слегка расплылась. Но, с другой стороны, отечность на лице, небольшое брюшко свидетельствовали о том, что влияние Антония значительно выросло. Сам Геркулес (римлянин наверняка прожужжит ей о нем все уши) всегда жрал, как пятнадцать человек. Что не мешало ему совершить двенадцать подвигов и перепортить столько нимф и цариц, сколько их тогда носила земля.

Клеопатра знала, что, едва будет брошен якорь, явятся эмиссары Антония и предложат ей принять участие в какой-нибудь пирушке. Она не ошиблась. Выйдя из своего ступора, римлянин первым делом послал к ней людей с приглашением на банкет.

Он хотел, чтобы она посетила его в тот же вечер. Она отказалась и настояла, чтобы он первым нанес ей визит. Корабль, да и сама царица заинтриговали римлянина. Он согласился; как только сгустились сумерки, перед самым его приходом, на корабле, в полном соответствии со столь тщательно разработанным планом, зажглась иллюминация. У Антония, во второй раз за этот день, перехватило дыхание.

После обеда, возвращаясь домой, взволнованный и, несомненно, втайне раздраженный Антоний сказал себе, что должен перещеголять царицу. К несчастью, до ее визита оставалось всего несколько часов — да и он был всего лишь римлянином.

Он сделал все, что мог; но с первых минут обеда, на который пригласил Клеопатру, понял, что потерпел фиаско.

Смирившись со своим поражением, он рассмеялся. Она — тоже. Тогда он почувствовал себя более уверенно и рискнул рассказать пару-другую анекдотов. Она подхватила тему, сама что-то рассказала. Он осмелел, перешел к более хлестким историям. Она тоже знала такие — ничто, казалось, ее не смущало: ни сомнительные намеки, ни откровенные вольности, ни даже прямая похабщина. Он, разумеется, заговорил о Геркулесе. Царица ответила, что в этом смысле она и Антоний могут считаться кузенами: Лагиды тоже претендуют на то, что вышли из геркулесовых чресл…

Антоний в третий раз был застигнут врасплох — хотя считал себя знатоком женщин и думал, что со времени вечеров в Трастевере знает о царице все. А ведь она не похорошела с тех пор. Присутствие ли Цезаря, заставлявшее Антония инстинктивно сдерживать свои порывы, или страстное увлечение Фульвией сделали его тогда невосприимчивым к обаянию Клеопатры? Сейчас просто в глаза бросалось, что ее манера вести себя совершенно неповторима: эти движения, улыбки, интонации, это сочетание дерзости и мягкости, которое создает иллюзию, будто все легко и осуществимо и обещает если не счастье, то, по крайней мере (на данный момент), удовольствие…

Клеопатра будто скрывала в себе стрекало, добавляет в этом месте своего рассказа грек Плутарх, единственный историк, который собрал (через два поколения после описываемых им событий) устные свидетельства о связи Антония и царицы Египта. Эти слова можно понять в том смысле, что Антоний пытался сопротивляться чарам Клеопатры, но таинственное «стрекало» — по-гречески κεντρον — помешало ему; с того момента, как оно коснулось Антония, его судьба, по мнению историка, была решена.

Образ, использованный Плутархом, несмотря на его очевидную расплывчатость, при ближайшем рассмотрении оказывается весьма красноречивым: слово κεντρον обозначает острый конец палки, которой погоняют норовистого коня, или хлыст с металлическим шариком на конце, обрушивающийся на его спину; а также жало осы или скорпиона. То есть историк изображает последнюю царицу Египта как первую из роковых женщин. Клеопатра опаснее, чем Елена, соблазнившая Париса, потому что, в отличие от последней, побеждает не благодаря своей блистательной красоте, но с помощью тайного оружия; она — колдунья, наподобие нимфы Калипсо или волшебницы Цирцеи, достаточно могущественная, чтобы превратить мужчину в слепо подчиняющееся ей существо.

Уже само грамматическое построение фраз в дальнейшей части рассказа Плутарха настойчиво подчеркивает ту же мысль: с момента, когда Антоний становится любовником Клеопатры, историк, описывая его состояния, применяет почти исключительно пассивные конструкции. Это роман, написанный с мужской точки зрения — писателем, который через полтора века все еще испытывает шок перед всемогуществом страсти, сыгравшей определяющую роль в данном эпизоде. С другой стороны, Плутарх не показывает нам события во всей их сложности, со всем богатством деталей. Он не говорит, чем закончился банкет у Антония, потому что одержим мыслью о другом конце: трагедии, которая десять лет спустя унесла жизни обоих любовников.

Мы, следовательно, не знаем, в тот ли или на следующий вечер Клеопатра стала любовницей Антония; не знаем, упала ли она в его объятия, как всегда потом говорили, с единственной целью — полностью подчинить себе; или, устав от многомесячного ожидания, она, как и он, выпила лишнего, покоряясь взгляду, в котором угадала то же влечение к бездне, какое было свойственно ей самой, и потом, без всяких мыслей, просто отдалась мужчине, который повсюду — от Галлии до Сирии — умел привлекать к себе женские сердца. Была ли то власть желания или желание власти — разобраться непросто; и если мы хотим хоть что-то понять, нам придется удовлетвориться словом, которым пестрят все рассказы об их долгой связи: έρως. Оно обозначает не любовь, но наркотик секса, который, как считали древние, попадает в кровь, подобно яду. Человек к нему привыкает. И испытывает, как они говорили, боль, бесконечное наслаждение, бог весть что еще — это не важно, потому что единственным исходом подобной болезни может быть смерть, которая наступает очень быстро.

Но почему мы должны приписывать царице Египта роль соблазнительницы-колдуньи, почему с самого начала должны видеть в Антонии ее жертву? Столько женщин были без ума от него, начиная с Фульвии, его законной супруги… Почему не поверить, что Клеопатре в тот осенний вечер, когда с моря повеяло прохладой, захотелось сильного мужского тела, пусть и слегка отяжелевшего от обильной азиатской пищи и вин, что она нуждалась в его нежности, желала забыть на несколько часов свое царство, свой город, свои интриги, своего ребенка? Не будем же отказывать ей в том, что так естественно для других женщин: в праве на передышку, на неосознанное стремление изгладить из своей памяти первое любимое тело, ныне ставшее пеплом, — Цезаря.

Антоний — человек прямодушный, жизнерадостный, открытый. Любовь, которую он предлагает, на первый взгляд кажется успокоительным прибежищем, во всяком случае, чем-то совершенно отличным от ощущений, которые Клеопатра испытывала в объятиях Цезаря: император, конечно, тоже был либертином, и притом из числа самых опытных, но занимался любовью так же, как воевал, — как стратег наслаждения, рассчитывающий все, не оставляющий места для самозабвенного экстаза. Антония же самозабвение — в моменты празднеств, радости, всевозможных бесчинств — доводило почти до безумия. Таким же был и Флейтист, и многие мужчины из дома Лагидов до него. Почему же ей, Клеопатре, не последовать их примеру?

Начинается ночь, свободная и радостная, — начинается с голода и жажды, с желания жить. Пусть же в ней звучат, как заклинания против смерти, шорохи и смех, пьяная мужская отрыжка; пусть в ней будут хмельное вино, слившиеся губы, раздвигающиеся женские ноги, поцелуи взасос, запахи подмышек и паха. И пусть все закончится единственным оцепенением, способным освобождать: блаженным сном двух тел, теперь слегка отстранившихся друг от друга.

* * *

С того ли самого вечера они начали разыгрывать друг перед другом комедию, навязанную им толпой в момент прибытия корабля Клеопатры: стали изображать божественный брак, Афродиту в гостях у Диониса, Исиду новых времен, которая, ради спасения мира, открывает свои объятия и свое чрево для нового Осириса? Мы этого не узнаем; как не узнаем и того, пили ли любовники до утра или продлили свой праздник, прихватив еще и следующую ночь, что очень скоро вошло у них в привычку; и еще мы не знаем, носила ли Клеопатра уже тогда кольцо с выгравированным на нем словом μέθη, «(сладостное) опьянение».

На протяжении веков многие люди, заразившись неистребимой ненавистью, которую испытывал к Клеопатре Октавиан, повторяли на все лады россказни о том, что уже с первого вечера царица, дабы обольстить и привязать к себе Антония, пользовалась тайными снадобьями, прозрачными одеждами, ласками, каких римлянин никогда прежде не знал, колдовскими чарами и приворотными зельями. Конечно, как истинная дочь Александрии, Клеопатра должна была иметь благовония, ароматы которых ее любовнику прежде редко доводилось вдыхать; и она наверняка пришла на его праздник в самом красивом из своих нарядов. Но, чтобы пробудить плотское желание, не нужны колдовские приемы — тем более что царица делила свою постель только с Цезарем, а после его смерти отказывала себе в тех радостях, которыми может одарить мужчина. Что касается Антония, то ему вскоре предстояло вернуться к походной жизни; он, как и его предшественник, хотел сравняться с Александром — и вот теперь сжимал в своих объятиях наследницу великого македонского полководца…

Поэтому ничто не заставляет нас думать, что этот их первый вечер был чем-то большим, нежели мгновением передышки, вырванным у жестокой жизни, блуждающим пузырьком в пучине времени, случайным приключением, которое, как они оба думали, останется без последствий, несколькими часами наслаждения, никак не связанного с их непосредственными интересами. Часто любовники последними понимают, что именно у них общего и как получилось, что они, легкомысленные и свободные существа, вдруг оказались соединенными прочнейшими узами. Впрочем, в первое время после встречи в Тарсе Антоний и Клеопатра, судя по сохранившимся свидетельствам, вели себя так, будто все еще оставались хозяевами своих судеб или, по крайней мере, сохраняли иллюзию своей полной свободы.

Итак, эти ночи Клеопатры окутаны покровом тайны еще в большей мере, чем ее отношения с Цезарем (потому что, думая о тогдашней юности царицы, мы порой можем догадаться о том, о чем умалчивают хроники), и навсегда останутся во власти другой царицы наших сновидений — фантазии.

* * *

Уверенность двух любовников в том, что они по-прежнему свободны, могла укрепить переговоры, которые они вели в последующие дни и которые почти в точности соответствовали их предварительным планам. Антоний без очевидных затруднений вернулся к своему первоначальному сдержанному тону и строго спросил у Клеопатры, в силу каких таинственных обстоятельств легионы, оставленные Цезарем в Египте, перешли к Кассию; потом он потребовал у нее разъяснений относительно эпизода с бурей: действительно ли присоединиться к его армии ей помешал ураган, или же она просто предпочла вести двойную игру?

Эта встреча двух хищников проходила при свидетелях. По словам последних, Клеопатра нисколько не смутилась, услышав обвинения Антония, и отвечала настолько искусно, что быстро убедила его в своей лояльности.

По своему обыкновению, она захотела как можно скорее извлечь выгоду из достигнутого успеха. И немедленно попросила у Антония голову того мошенника, что выдавал себя за одного из ее покойных братьев. Она преследовала самозванца по всему Египту, но он сумел скрыться в каком-то сирийском храме; и теперь, живя там и пользуясь священным правом убежища, продолжал с отчаянной энергией заявлять о своих правах на египетский престол.

Антоний без колебаний согласился нарушить неприкосновенность храмовой территории и казнить преступника. Тогда Клеопатра набралась смелости и потребовала смерти Сарапиона, вероломного наместника Кипра, который послал корабли убийцам Цезаря.

Она без труда добилась и этого. Потом, в том же мстительном порыве, царица ополчилась против верховного жреца эфесского храма, на территории которого все еще прозябала ее сестра. Клеопатра утверждала, будто этот человек поддерживал попытки ее соперницы захватить трон Египта; она также хотела, чтобы Антоний выполнил ее самое заветное желание, в котором ей столь решительно отказал Цезарь: уничтожил Арсиною.

Святотатства никогда не пугали Лагидов, однако римляне с большой осторожностью относились ко всему, что касалось богов, особенно если эти боги были чужими. Кроме того, посягнув на неприкосновенность святилища в Эфесе, Антоний нанес бы оскорбление самому большому и почитаемому храму во всем мире.

Мы не знаем, каким образом Клеопатре удалось добиться своей цели; может быть, именно в этот момент переговоров она бросила к ногам Антония мешки со звонкой монетой, которые прежде прятала в трюме и в которых он так нуждался, чтобы заплатить жалованье солдатам. Как бы то ни было, Антоний согласился.

Правда, жизнь верховного жреца он все-таки отстоял. Во-первых, потому, что при получении известия о предстоящей казни этого человека жители Эфеса подняли невообразимый шум. И они были правы: разве не в храме Артемиды Эфесской Антоний шесть месяцев назад принес жертву Богине-Матери? Великолепие этой церемонии было под стать искреннему благочестию, которое он проявил. Жители Азии еще, пожалуй, допустили бы, чтобы он уничтожил женщину, которая была врагом Цезаря; однако причинить зло жрецу — совсем другое дело, это преступление неминуемо навлечет самые худшие небесные кары на них и, в еще большей степени, на Антония.

Антоний, собственно, и сам так думал: поссориться с азиатами — это еще куда ни шло, но он и помыслить не смел о том, чтобы разгневать Божественную Матерь. Поэтому он выслушал жалобы эфесян, постарался успокоить царицу Египта и, не знаю уж как, заставил ее смириться с его решением. Арсиноя была казнена, но верховного жреца пощадили: сказанное означает, что Антоний, несмотря на давление со стороны Клеопатры, вполне сохранил независимость своих суждений. Когда же царица предложила, чтобы он приехал в Александрию (а ее побуждали к этому как законы гостеприимства, так и дипломатические соображения), Антоний ответил, что у него имеются срочные дела и что он не сможет принять ее приглашение, пока их не закончит.

Ей нечего было возразить. Он поступал так, как требовали и здравый смысл, и ее собственные интересы: некоторые бывшие царьки греческих городов в Азии, которые не желали терпеть над собой опеку Рима, бежали к парфянам; эта коалиция, избравшая в качестве своей базы оазис Пальмиры, перекресток восточных торговых путей, непрерывно совершала набеги на Сирию.

Клеопатра попыталась максимально поднять ставки в игре. Все еще одержимая мечтой Флейтиста — аннексировать Иудею, Сирию и пустыню, через которую пролегают пути к Вавилонии, то есть восстановить Египет в границах времен его величайшей славы, — она нарисовала перед Антонием блестящую перспективу союза с ней, египетской царицей: благодаря ее помощи в плане обеспечения тыла и снабжения армии он мог бы не только победить парфян, но и продвинуться гораздо дальше тех рубежей, которых в свое время достиг Александр. А потом, в награду за эти услуги, почему бы ему не поставить ее во главе величайшей империи Востока?

Антоний, наверное, на мгновение отдался мечтам, но потом взял себя в руки. И ответил ей (вполне разумно с военной точки зрения), что в данный момент его ждут более насущные дела: он должен изгнать из Пальмиры союзников парфян. И, в любом случае, начинать всегда следует с начала. Что будет дальше, выяснится в свое время; сейчас же великие проекты не стоят в повестке дня.

Царица вновь была вынуждена одобрить его позицию. У нее тоже хватало дел: два неурожайных года опустошили ее государство. Но Египет и после этого оставался богатейшей страной. Разве не было бы разумно, наверное, добавила она, чтобы он приехал к ней и лично в этом убедился? Антоний не устоял перед сладкими грезами и принял предложение. Она, несомненно, дала понять, что будет ждать его сколько нужно; и вежливо добавила, что в Александрии его в любой момент примут как желанного гостя.

Итак, они расстались, как говорят, добрыми друзьями. Клеопатра, без каких-либо видимых эмоций, вернулась на свой роскошный корабль. Антоний, тоже как будто без сожалений, двинулся по направлению к сирийским оазисам.

Но царица, в отличие от него, знала, что она (если воспользоваться выражением Плутарха) — άψυκτος, «неизбежная», то есть что от нее невозможно убежать. По причине гораздо более простой и надежной, чем любое колдовство: к тому времени, когда Антоний наведет порядок на караванных путях, море закроется для навигации.