Она, как всегда, не пожелала уронить своего достоинства. И прибегла к испытанному средству: к театральному зрелищу. Прежде чем войти в александрийский порт, повелела украсить свой флот, как украшают победившую армаду. Вдоль бортов, снастей, мачт ее матросы натянули длинные гирлянды цветов. Она набрала певцов, флейтистов; и когда корабли огибали Фарос, до берега долетали звуки триумфальных песнопений.

Тем не менее вернувшись во дворец, царица сразу поняла, что горожане недовольны; некоторые из них, люди далеко не глупые, кричали, что при Актии она, как какая-нибудь мелкая рыбешка, попалась в расставленные сети, что Октавиан уже марширует по землям Востока и очень скоро Александрия подвергнется осаде. Царица быстро узнала имена подстрекателей, они были арестованы и казнены, а их имущество конфисковано. Затем она решила собрать дополнительные налоги.

Через несколько недель все поняли, для чего это было нужно: на верфях срочно изготавливали специальные клети для транспортировки судов. Флот уже стоял на якоре у перешейка, отделяющего Средиземное море от Красного. Туда привезли и эти машины. На них погрузили первые корабли и волоком потащили к противоположному концу перешейка: царица собралась бежать в Индию.

Бежать по морю, вместе со своей армией, своими детьми, своими министрами и, главное, своими сокровищами: она уже знала, что время для этого у нее есть, ибо в Риме, в отсутствие Октавиана, вновь начались волнения. Плебс, как всегда голодный, требовал хлеба, а легионеры — свое жалованье за актийскую кампанию. Агриппе и Меценату нечем было с ними расплатиться, они торопили Октавиана с возвращением, так как считали, что только его присутствие может успокоить солдат.

Однако Октавиан не слишком к ним прислушивался: уж очень соблазнительным казался ему последний золотой куш, остававшийся на Востоке после того, как римляне полтора века назад подчинили себе эти земли, — сокровища Египта; тем более что после «Дарений» Антония царица весьма значительно пополнила свою казну. Посетив Афины, где ему оказали такие же почести, каких недавно удостоился Антоний, Октавиан (опять-таки как до него Антоний) принял посвящение в элевсинские мистерии и затем двинулся в Азию. Его повсюду встречали радостными приветствиями; те самые цари, которые на Самосе, год назад, простирались ниц перед Антонием и Клеопатрой, теперь гнули спины перед ним. Даже Сирия не была уже надежным оплотом Антония; что же касается Ирода, то он, по слухам, вступил в переговоры с Октавианом.

То, что тогда происходило, было не новой войной, а последним туром запутанной и грязной игры между Римом и Египтом — игры, которая началась сто пятьдесят лет назад и в ходе которой Пузырь, Шкваржа, Сын потаскухи, Стручечник и Флейтист пытались, каждый по-своему, противостоять алчности Рима.

* * *

Царица приняла брошенный ей вызов и ответила на него наилучшим образом: решила покинуть Египет и обосноваться в том самом месте, где Александр прервал свой поход, — в Индии, куда она доберется морем.

В результате она не только станет владычицей мирового круга, но и завладеет пряжкой времени. Перенеся в те края власть, добытую в походах Александра, она тем самым замкнет пояс Истории — и благодаря ей, Клеопатре, на этой крайней оконечности Востока восторжествует, наконец, греческая идея универсализма.

Итак, несчастье вернуло Клеопатру к ней самой, прежней: она увидела в нем знамение богов, указующее на то, что ей следует достичь крайних пределов Вселенной, подняться на еще неведомые высоты Величия. И в эту осень, которая окажется для нее последней, она вновь становится той отважной авантюристкой, которая когда-то насмехалась над «змеиным выводком», презирала тяготы изгнания, раскрывала все направленные против нее заговоры, терпеливо переносила свои горести и страхи — без слезинки, без крика. Она вновь готова прожить тысячу жизней, забыв те, что уже прожила; вновь обрела пыл своей юности. И сейчас, когда море теряет свой летний блеск и приобретает серый оттенок, она, уже почти сорокалетняя, с иссушенной беременностями утробой, не побоялась бы вновь пересечь пустыню на верблюде или ночью обогнуть в рыбачьей лодке Фаросский маяк, чтобы неожиданно предстать перед победителем.

Решилась ли она наконец расстаться с Антонием? Их разлука не требует от нее смирения или мужества: ведь царица знает, что он уже не может вернуться в Рим и что она навсегда избавилась от «другой женщины». Поэтому мелочная ревность, которая ослепляла ее на протяжении долгих девяти лет, улетучилась; и Клеопатра снова стала такой, какой была всегда: к ней вернулись воля, энергия, воображение и, главное, энтузиазм, в подлинном смысле этого слова; ибо теперь, когда мечта внезапно позвала ее в Индию, она ощущает, что в ней воплотился ее бог, Дионис Владыка далеких земель: как и он, она будет странствовать по всему миру, ничего не боясь, — ведь он защитит ее, раздвинет для нее все пределы и поможет достичь Прекрасной Цели. Что же до Октавиана, то сколько бы он ни прославлял своего Аполлона на улицах Рима или Афин, его бог все равно ничего не знает о страждущих, бессилен им помочь: только Дионис, Поэт и Весельчак, способен освободить людей от цепей скорби, от бремени неудач; без созидательной энергии Великого Безумца Вселенная погибнет.

И даже если, в момент расставания с Антонием, царица поняла, что ее любимый никогда не сможет стать долгожданным Спасителем, это ее не обескуражило: она, она сама является богиней, а не только царицей; она была и останется Новой Исидой; и именно она завершит незаконченное дело Александра, Цезаря и Антония. Отважится на то, на что никто прежде не отваживался: оставит Египет и двинется на Восток. По морю.

* * *

У нее есть все, чтобы добиться успеха: корабли; люди, которые знают ветры и береговые линии, звезды и числа (наблюдая за небом, они сумеют точно определить местоположение судна, вычислить расстояния); наконец, ей давно известен секрет свободы: море — такое же круглое, как земля.

В Мусейоне до сих пор хранятся сведения обо всех морских экспедициях на Восток, начиная с экспедиций Евдокса, осуществленных восемьдесят лет назад, настолько дорогостоящих, что о них до сих пор вспоминают в счетной палате дворца.

Чиновникам, упрекавшим его в том, что он промотал деньги фараона, Евдокс в свое время ответил, что наука не имеет цены; и Все ученые Александрии его поддержали, потому что он первым из навигаторов понял: океан, отделяющий Африку от Индии, подчиняется режиму меняющих направление ветров, которым арабы дали имя маусим, «сезоны путешествий», — муссонов.

Со времени долгого путешествия Евдокса всем известно, что, если отплыть в тот момент, когда ветер начинает дуть в сторону Востока, корабль наверняка доберется до Индии; а ровно через шесть месяцев ветер меняет свое направление на противоположное и гонит корабли к Западу, к африканскому побережью, откуда они легко могут, через Красное море, вернуться в Египет.

Тем не менее в какой-то момент, может быть, вспомнив о Галльской войне, Клеопатра загорается другой идеей: флот Октавиана сейчас контролирует западную часть Средиземного моря, но она могла бы обогнуть Африку и через Западный океан попасть в Испанию с ее серебряными рудниками, потом в Галлию, о сказочных богатствах которой ей рассказывал Цезарь; и оттуда, вместе с Антонием, грозить Риму. Она не имеет ни малейшего представления о том, сколько времени продлится такое плавание, не знает даже, где начинается Западный океан. Но это неважно: она говорит себе, что выступит в поход с четырьмя легионами, которых Антоний ждет в Паретонии; в Испании и Галлии к ним присоединятся тамошние солдаты (суровые воины и, судя по слухам, несравненные всадники); потом они двинутся против сыновей Волчицы, на Рим, где Антоний, наконец, овладеет Капитолием…

Царица недолго тешит себя этой химерой: еще никто, насколько она знает, не осмеливался обогнуть Африку; а в конце пути, помимо знаменитых рудников, о которых говорили Цезарь и Антоний, ее ждут холод и варвары — тогда как Индия обещает столько великолепных, осязаемых чудес, влекущих, как шелка… Кроме того, моряки и погонщики караванов, прибывающие с дальнего Востока (а их в Золотом городе становится все больше), уверяют, будто в Индии до сих пор имеют хождение монеты, которые Александр чеканил во время своего похода, — даже в тех местах, куда не ступала его нога; и будто там можно найти целые долины, жители которых упорно продолжают говорить по-гречески, жить, поклоняться богам и почитать своих умерших в соответствии с греческими обычаями.

Так стоит ли сомневаться, бояться покинуть то, что до сих пор составляло всю ее жизнь, — Нил, Фарос, храмы, мраморные дворцы? Александр, тот никогда не колебался: разве в двадцать лет он не повернулся спиной к своей родине, чтобы отправиться на завоевание мира? Он никогда больше не увидел места своего детства, но и никогда не плакал, вспоминая дворец в Пелле, дикие равнины, где учился скакать верхом; он управлял всей Вселенной — вплоть до неведомых оазисов, городов, издавна защищенных внушаемым ими страхом, базаров на перекрестках дорог, где под лишенными влаги небесами развеваются знамена с адскими иероглифами. И умер в Вавилоне, ни о чем не жалея.

Величие, дерзость, мужество: только такой ответ следует давать жизни, обладающей слишком скудным воображением, и глупой судьбе.

И все же: пока животные и люди, надрываясь, тащат первые клети с судами через каменистую пустыню, думает ли царица об Антонии, который, в песках Паретония, продолжает ждать прибытия своих последних четырех легионов? Мы этого не знаем; может быть, она разделяет мнение сопровождающих конвой погонщиков караванов, которые часто повторяют старое присловье: «Жизнь человека подобна дороге; там, где один кончает свой путь, другой готовится его начать…»

* * *

А боги, кажется, вновь ей улыбнулись: на Самосе Октавиан получает отчаянное послание Агриппы. Вновь вспыхнули волнения, более сильные, чем когда-либо прежде, они охватили всю Италию. Ни тяжелая длань самого адмирала, ни изворотливость Мецената не могут утихомирить плебеев и солдат, которые не желают ничего слушать, не отступаются от своего: они голодают, требуют хлеба; и если император, вместо того чтобы приехать и принять какие-то меры, задержится на Востоке, они ввергнут всю страну в огонь и кровавый хаос.

Октавиан, ужасно раздосадованный, вынужден прервать свое победоносное турне, отказаться от египетских сокровищ и, хотя его выворачивает наизнанку при одном виде корабля, спешно отплыть в Италию, причем в самое неблагоприятное время — когда море закрыто для навигации.

Это дает Клеопатре большой выигрыш во времени; и, поскольку часть ее флота уже стоит на якоре в Красном море, она начинает собирать свое золото. Не только ее личные запасы, но и запасы храмов и даже, как говорят, предметы погребальной утвари, которые уже много веков хранятся в гробницах Птолемеев.

Делает ли она это втайне? Мы не знаем. Известно лишь, что по прибытии в Брундизий Октавиан, как если бы у него не осталось даже мелочи, чтобы успокоить ярость своих солдат, просит их набраться терпения и торжественно клянется, что расплатится с ними золотом Египтянки. В первый же день открытия навигации, обещает император, он отправится на Восток и так быстро, как только сможет, приберет к рукам ее сокровища.

* * *

А Антоний все еще находится в Паретонии, ждет прибытия своих легионов. Он направил уже нескольких эмиссаров к их командующему, Скарпу; но гонцы пока не вернулись.

Чтобы убить время (и, несомненно, чтобы унять растущее беспокойство), он целыми днями гуляет по пескам, в сопровождении только двух друзей: некоего римлянина, Луцилия, и греческого ритора по имени Аристократ.

Судя по тому, как Плутарх излагает этот эпизод, какие термины употребляет, можно предположить, что Антония не тяготило внезапное одиночество, что он даже воспринимал его как желанную передышку. Однако историк не скрывает того факта, что полководец жил тогда в полной изоляции; и даже не боится вставить в свой рассказ об этом странном периоде жизни Антония ненавистное грекам слово έρημία («уединенность, покинутость»).

Древние боялись одиночества, считали его наихудшим из страданий, полагали, что оно опустошает душу, является крайней формой заброшенности, чуть ли не прообразом смерти; и это понятно, потому что весь мир человека той эпохи конструировался на основе спасительной силы группы — города, армии, коллективов, организованных по возрастному принципу, обществ взаимопомощи или религиозных братств (примером последних вдохновлялись, кстати, и «неподражаемые»).

Потому ли Антоний находил облегчение в одиночестве, что отличался от своих современников? Плутарх этого не утверждает; напротив, он, хоть и не прямо, объясняет возникшее у римлянина ощущение передышки другой причиной: Антоний в это время избавился от постоянного контроля со стороны агентов Клеопатры. Очевидно, Алекса уже не состоял в его свите (хотя до того десять лет подряд не отставал от него ни на шаг и даже во время прорыва актийской блокады умудрился оказаться с ним на одном корабле); да и Тимаген куда-то исчез.

Понял ли наконец Антоний, когда плыл к берегам Африки и так долго находился в прострации, что его неразрывная связь с Клеопатрой обусловлена не только судьбой, но и усилиями самой царицы, действовавшей через своих приспешников? Все как будто на это указывает; в момент расставания с царицей Антоний (по всей видимости, под воздействием того же импульсивного порыва) прогнал от себя и всех этих надоедливых советчиков, наполовину философов, наполовину шпионов, от которых его римские друзья уже многие годы его предостерегали.

И тем не менее форма, которую Антоний придал своему ожиданию, — эти долгие блуждания по пескам — не предвещала ничего хорошего, хотя внешне казалась выражением безмятежности духа. Прогуливаясь вдоль пляжей, уже обдуваемых резкими осенними ветрами, беседовал ли он со своими двумя друзьями о тщете человеческих чаяний, о непостоянстве вчерашних союзников, которые, как он теперь узнавал, переходили на сторону врага? Или, как на борту своего судна, он замкнулся в молчании? Плутарх по этому поводу ничего определенного не говорит; зато подчеркивает, что прогулки Антония не преследовали никакой конкретной цели, — так что у нас есть основания полагать, что если он и вышел из своей прострации, то все равно был погружен в меланхолию; а друзья, скорее всего, сопровождали его в этих странных блужданиях просто потому, что боялись, как бы он не наложил на себя руки.

Как бы то ни было, он все еще ждет возвращения своих гонцов. Значит, не совсем потерял надежду; и как будто верит, что Канидий, не справившийся с солдатами-изменниками при Актии, сумеет привести к нему оставленные в Азии легионы.

Это была, конечно, отчаянная надежда, в которую он вложил свою последнюю энергию: потому что в день, когда Антоний узнал, что Скарп приказал убить его послов и перешел на сторону Октавиана, он неожиданно выхватил меч и попытался покончить с собой.

Друзьям удалось его остановить. Удалось, несомненно, потому, что в глубине души Антоний еще не был готов к смерти; и хотя он обладал обостренным чувством чести, хватило одного слова, чтобы заставить его отказаться от рокового шага: имени царицы.

Слово это произнесли друзья — и, видимо, не один раз, потому что через несколько дней маленькая группа уже двигалась по дороге на Александрию.

* * *

Явившись во дворец и услышав о проекте Клеопатры, он, конечно, был ошеломлен; и, вдохновленный ее дерзостью и энергией, наверное, сам воспрянул духом: она сказала ему, что, как только флот сконцентрируется в Красном море, а азиатские легионы прибудут в Александрию, они переправят сокровища под надежным конвоем на корабли, поднимутся на борт флагманского судна и потом, на всех парусах, поплывут к Индии.

План царицы был превосходным, если не считать одной детали: она забыла, что даже в глубине пустыни все обо всем знают; и что у нее там есть враги, которые уже давно, ничем не выдавая своих замыслов, думают о том, как ее погубить, — набатейцы. Они не забыли, что она выпросила у Антония то, что прежде являлось основой их богатства: монополию на добычу битума; и с тех самых пор ищут способа вернуть свое достояние. И они нашли такой способ: сообщили о ее маневрах наместнику Сирии, человеку, преданному Октавиану, который тут же заключил с ними союз. Затем эти номады, базировавшиеся в Петре, совершили неожиданный налет на ее корабли и подожгли их; за несколько часов красноморская эскадра выгорела дотла.

Новость потрясла супругов. Разумеется, у Клеопатры оставалось еще много кораблей, далеко не все ее парусники были переправлены по пескам в Красное море; однако пираты, тоже пользовавшиеся покровительством наместника Сирии, теперь постоянно угрожали ее берегам; и в любом случае, даже если бы, несмотря на их атаки, удалось доставить корабли к Красному морю, их бы там снова подожгли или потопили. Следовательно, путь в Индию был отрезан, а ее последняя мечта — порушена.

В довершение всего, как бывает в плохой мелодраме, примерно в это же время Канидий приехал в Александрию и тоже привез катастрофическое известие: все азиатские легионы перешли к Октавиану. У Антония и царицы нет больше ни армии, чтобы защищаться, ни парусников, чтобы бежать. Египет попал в кольцо окружения: потому что, согласно все более настойчивым слухам, Ирод тоже готов совершить предательство. Теперь уже не Актийский залив, а собственная страна оказалась для царицы ловушкой.

И они даже не могут скрыться со своими сокровищами в пустыне: при первом известии об их отбытии из Александрии все бандиты с большой дороги бросятся за ними в погоню. Значит, остается лишь один выход, самый мучительный, но и самый благородный: умереть, унеся с собой в могилу свое золото.

А пока Клеопатра размещает остатки войск на границах страны. Не питая, впрочем, никаких иллюзий; что же касается ее золота, серебра, денежной наличности от последнего сбора налога, всех старинных семейных сервизов, ее кубков, украшений, жемчугов, слоновой кости, изумрудов, мебели из эбенового дерева, рулонов шелка, запасов пряностей, мирры, ладана, других благовоний, то она решает, что при первой тревоге прикажет отнести эти сокровища (вместе с легко воспламеняющимися веществами — паклей, смолой, фитилями, лучинами) в единственное место, где она сможет их уничтожить, устроив гигантский пожар, чтобы они не достались Октавиану: в свою гробницу.

* * *

И вот наступает зима, последняя в их жизни. Период дождей, низких облаков, резких ветров. Когда-то это время года было для них «сезоном любви»: именно в зимние, часто холодные месяцы царица зачала троих из своих детей.

Однако сейчас, когда пришла беда, любящие снова расстаются. Может быть, они поссорились из-за Иудеи: ведь Клеопатра тысячу раз повторяла Антонию, что ему следовало не превращать эту землю в независимое царство, а отдать ей, египетской царице; что, доверяясь Ироду, он сам готовил почву для предательства, и она всегда это знала. Как бы то ни было, ссорились они или нет, Антоний теперь хочет жить один: на краю города, недалеко от театра и рынка, на выдающемся в море скалистом мысу он велит возвести для себя длинную дамбу. В этом уединенном месте, говорит он, в непосредственной близости к волнам, он чувствует себя счастливым, избавленным от пустой суеты мира; чувствует себя настолько свободным, что хотел бы жить здесь до часа своей кончины.

И он приказывает рабочим построить для него дом. Они стараются, быстро заканчивают свое дело, и он переезжает в новое жилище. И объявляет, что никого больше не желает видеть.

А царица вновь остается одна в своем дворце, и на сей раз ей даже некого за это ненавидеть: у нее нет иной соперницы, кроме охватившей Антония печали.

Но она не позволяет себе впасть в уныние и, как всегда деятельная, начинает производить подсчеты: пока откроется морская навигация, пока Октавиан приедет в Грецию, сосредоточит там свои войска, потом двинется на Восток, минует Сирию, приблизится к воротам Александрии, пройдет от семи до девяти месяцев. Срок беременности; только плод, который она, царица, будет вынашивать и которому предстоит появиться на свет в результате тяжелых родов, — это смерть.

И тут ее мысли переключаются на детей: как обеспечить им жизнь, достойную их положения — положения отпрысков самой прославленной, самой древней династии? И как сделать, чтобы они тоже могли иметь потомство — плоть от плоти, кровь от крови своей, — которому передадут свои имена и царства?

Только думать о решении этой последней, самой важной задачи ей придется одной: супруг не поддержит ее в ее родительских чувствах. Антоний, впав в меланхолию, забыл, что у них трое детей; более того, в своем доме на дамбе он не вспоминает даже об Антулле, старшем своем сыне от Фульвии, которого сам вызвал в Александрию. Клеопатра, следовательно, несет ответственность за судьбы пятерых детей; и если этой зимой она не примет каких-то мер, чтобы спасти их от мести Октавиана, их ожидает самая жестокая участь. Но какое средство может она найти, чтобы их защитить?

* * *

Сейчас, когда все вокруг рушится и идет прахом, Антоний придумал для себя новую роль: внезапно заявил, что хочет окончить жизнь философом. Он даже отрекся от клятвы «неподражаемых» и выбрал для себя новую модель: по его словам, он желает воспроизвести последние дни жизни Тимона Афинского — старого брюзги, современника Алкивиада, в судьбе которого Антоний будто бы узнает собственную судьбу, потому что Тимон тоже глубоко страдал от человеческой несправедливости и неблагодарности друзей. Немногих близких, которые отваживаются навестить его, Антоний немедленно прогоняет прочь, крича, что возненавидел все человечество.

Перед этими преданными ему людьми он и разыгрывает свою новую роль — с криками, разглагольствованиями о разочаровании в жизни, мрачными репликами. Сколько же времени будет он изображать своего нового персонажа? Невозможно сказать: никто, по правде говоря, не знает, как он проводит свои дни — пустота ли царит в его сознании, или он жалуется на судьбу, предается воспоминаниям. Устремляя взгляд на Фарос, на волны, разбивающиеся о дамбу, пытается ли он найти силы, чтобы совершить то, что не удалось ему в Паретонии, когда он хотел пронзить себя мечом? Самое странное во внезапно происшедшей в нем перемене — не его отречение от «неподражаемой жизни», а та модель поведения, которую он для себя избрал: за всю историю Греции не было человека более озлобленного, чем Тимон. А Антоний — вплоть до момента окончания Актийской битвы — так горячо любил жизнь… Если не считать редких моментов уныния, которые никогда не длились долго, он всегда сохранял веру в будущее, жил радостно. Щедрый, совершенно не злопамятный, доверчивый — даже слишком доверчивый, особенно по отношению к Октавиану, — он никогда не пережевывал старые обиды. Он не мог измениться так быстро, так радикально; и в своем одиночестве, подражая своему новому герою, он, конечно, не искал мудрости, а хотел найти какой-то секрет, суть которого даже не умел выразить словами.

Надеялся ли он, укладываясь спать в своем пустом доме, что смерть придет к нему незаметно, во сне? Или, прежде чем встретиться с Октавианом в битве, исход которой был заранее предрешен, хотел в тишине и покое подготовиться к неизбежному концу? Никто этого не знал, никто не смел его спрашивать: как все чистосердечные существа, прозрачные в своей ненависти, своих удовольствиях, своих слабостях и своем величии, Антоний в тот момент, когда погружался в самые темные глубины своего подсознания, становился абсолютно непроницаемым — и вдруг выясняется, что, помимо черт характера, общих для всех людей его эпохи и его положения, в нем можно обнаружить множество тайн.

Например, почему он так упорно желает жить у самого моря — ведь, как всякий римлянин, он всегда предпочитал качающемуся на волнах паруснику скачущего галопом коня? Преследует ли его мысль об Акции, пытается ли он понять, наблюдая за прибоем, какие чары завлекли его в эту фатальную ловушку? Составляет ли в уме нескончаемый список ошибок, которые совершил с тех пор, как встретился с царицей; думает ли об астрологах, о Тимагене и Алексе, которым всецело доверял и которые на протяжении более чем десяти лет готовили его гибель; вспоминает ли, стоя на берегу закрытого для навигации моря, о Риме, о подлостях Октавиана, о прекрасном лице своей жены, о детях, которых она ему родила и которых он никогда не видел, о том, как она сумела сдержать слезы, когда он расставался с ней, беременной, в виду скалистого острова Корфу (кстати, недалеко от Акция), семь лет назад?

Или он вспоминает мертвецов, которых оставлял за собой во всех своих битвах, вновь видит лица десятков солдат, казненных по его приказу ради поддержания в лагерях воинской дисциплины, перекошенные лица врагов, гибнущих во время атаки под копытами его коня? Но ведь известно, что, когда убивал он сам, смерть его не пугала. Видеть, как она приближается к тебе самому, медленно и неотвратимо, — вот что страшно.

Тогда, наверное, за пеленой дождя, скрывающей стены Фаросского маяка, Антонию мерещатся посиневшие лица людей, умиравших рядом с ним в горах Армении; он вспоминает тоскливые дни, пережитые им самим во время второй гражданской войны, под Мутиной, когда он утолял голод корнями, дикими травами, подошвами своих сандалий… Но в те времена, когда с ним случались несчастья, он всегда шутил: даже тем, кто мучился в агонии, умел сказать что-то настолько смешное, что не раз видел, как их последний вздох превращается в улыбку…

И вот теперь в его душе сгустился мрак; и его тело — которое ведь не сбросишь; как одежду, — давит на него хуже любой кирасы. Ибо он не только обратился в ничто — он, который когда-то удостоился всех возможных почестей, — но и не может найти для себя никакого пристанища: он, римлянин, из-за того, что сам пожелал быть греком, теперь готовится к смерти в городе, где смешались все народы мира, и даже не уверен, что в момент его кончины кто-то произнесет слова, совершит жесты, посредством которых у него на родине близкие помогают умирающим отойти в иной мир. Его тело, разумеется, не пронесут в процессии по Форуму — а ведь он одержал столько побед, подарил Риму столько новых земель; и, что еще хуже, никто из членов его семьи — кроме разве что Антулла — не подожжет его погребальный костер, не проводит урну с его пеплом до гробницы предков и не наденет его маску; да и в родительском доме не найдется места для его изображения на алтаре богов-ларов…

Как он мог так низко пасть — после того, что столько дней подряд философствовал о смерти… Смерть необходимо приручить, кричат, перебивая друг друга, афинские, да и здешние философы. И он, Антоний, говорил то же, что и они, повторял: смерть нужно лелеять, как домашнего зверька, каждый день кормить с руки своими мыслями — затем, чтобы перестать ее бояться…

Сейчас, когда час его уже пробил, слова эти кажутся пустыми. Сам Цезарь признался, что умирать нелегко: чувствуя, что слабеет, он публично выразил желание, чтобы смерть пришла к нему неожиданно.

Антонию судьба отказывает даже в такой надежде: он пышет здоровьем, никто не плетет против него заговора, он все еще живет как свободный человек, в городе, который еще сохраняет свою суверенность, в стране, куда еще не пришла война. Он даже мог бы, если бы захотел, пуститься на авантюру, попытаться бежать в пустыню. Но нет, как раз этого он не может: слишком горячая у него кровь, слишком он жаден до жизни; и потом, он ведь римлянин до мозга костей, привязанный к армии, к храмам, к городу. Как же ему быть, если он, в этих условиях, не хочет умирать, тогда как судьба, со своей стороны, подает ему знак, что пришло время покинуть сей мир?

Вот он и разыгрывает эту комедию мизантропии. Лишь для того, чтобы забыть о своем истинном поражении; не о разгроме при Акции и даже не о той катастрофе, о которой узнает только сейчас, постепенно, — об измене союзников и последних легионов. Свою главную битву Антоний проиграл в Паретонии — в момент, когда захотел обратить против себя самого свой меч и не сумел этого сделать. Только тогда он был окончательно побежден. Побежден злейшим своим врагом: самим собой. Не быть ему ни Катоном, ни Брутом: вне полей сражений он уже не герой. А просто человек — человек, который слишком сильно любит жизнь.

Как же ему с ней расстаться? — вот о чем он вопрошает море, утром и вечером, стоя у кромки воды. А между тем город за его спиной может предложить множество ответов на его вопрос: там есть книги, философы, врачи, звездочеты, мудрецы, путешественники, наконец, Клеопатра, которая всегда знает все.

Кстати, по поводу Клеопатры друзья Антония недавно рассказали ему любопытную вещь: несмотря на свои многочисленные заботы, царица в последнее время принялась усердно изучать яды. По слухам, не проходит и дня, чтобы она не экспериментировала на приговоренных к смерти. Предельно сосредоточенная, как всегда, когда что-то просчитывает, она наблюдает за их агонией и пытается найти такое отравляющее вещество и такую дозировку, которые наиболее безболезненным способом освобождают человека от запутанного узла жизни. Поговаривают, будто она заинтересовалась ядом змей: собрала всякого рода рептилий и одну за другой испытывает их, словно магические зелья, на несчастных, переполняющих ее тюрьмы.

Все это глупости, решает Антоний, царица уже давным-давно в совершенстве овладела искусством уничтожать своих врагов так, чтобы никто ничего не заподозрил. На самом деле эксперименты нужны ей для того, чтобы найти наилучший способ эффектно обставить собственную смерть. Но только его, Антония, от театра — еще больше, чем от всего остального, — тошнит.

И он опять поворачивается спиной к городу, величественной и славной декорации, которая теперь представляется ему обманкой, заслоняющей собой смерть: чтобы понять это, достаточно взглянуть на хаос погребальных сооружений на территории дворца, хотя бы на мавзолей Александра. Как до него Цезарь, Антоний еще недавно прочитывал в очертаниях этого сооружения обещание ожидающей его в будущем славы. Сейчас оно кажется ему усыпальницей всех его надежд, ярким символом его поражения.

Однако когда он, вопреки всему, обращает в ту сторону свой взгляд, то замечает еще и башню, которая растет с каждым днем: гробницу Клеопатры. Сооружение, которое царица решила во что бы то ни стало закончить и в строительство которого вкладывает — как и во все, чем занимается, — последнюю энергию. Она, разумеется, хочет, чтобы ее гробница была самой красивой, самой величественной из всех; она намеревается погибнуть именно здесь, вместе со своим золотом, и упорно возводит этаж за этажом, добавляет один склеп к другому.

Эту женщину, точно, ничто не в силах остановить. Ее не только не пугает медленное приближение смерти, но она полна решимости до конца оставаться владычицей своей судьбы. Возникает даже ощущение, что близость конца придает ей дополнительные силы; достаточно взглянуть на эту гробницу, словно бросающую вызов облакам, чтобы понять: царица превратит свою кончину в венец всей предшествующей жизни.

И Антоний вдруг чувствует, как его любимый персонаж, Тимон, начинает расплываться в воздухе, теряет плотность, превращается в сморщенную ветошь, с которой он уже не может себя отождествлять. Он смотрит на море, потом на город, потом опять на море: царица так часто говорила ему, что море округло, как мир, тот мир, который они должны были завоевать вдвоем; вот только мечта эта оказалась непосильной для его бедного тела, оказалась химерой, подобной песку, засасываемому прибоем, перемешанному с обломками ракушек, обрывками водорослей, ржавой пылью, кусками старого дерева, жалкими остатками забытых войн, — песку, который скоро растворится в универсальном «ничто».

И тут его взгляд неизбежно возвращается к лесам, возведенным вокруг мавзолея царицы: Клеопатра, наверное, давно знает о смерти все, если в самый ужасный момент катастрофы так упорно достраивает и украшает свою гробницу! В безмерности ее устремлений, в ее безумстве таится какой-то секрет — он-то и привязывал к ней Антония, пусть и не отдававшего себе в этом отчет; в любом случае, если есть на земле существо, способное сделать невозможное — заставить его полюбить смерть, — то таким существом может быть только она, царица.

Сказав себе это, он покидает дом на дамбе, чтобы никогда больше туда не возвращаться: тот длинный туннель, который ведет к последней тайне, он преодолеет вместе с Клеопатрой.

* * *

И на Антония нисходит покой. Хотя именно в этот момент он узнает самую жестокую новость: Ирод отправил Октавиану письмо, в котором предложил союз и обещал поддержку со стороны размещенных в Иудее римских когорт; торопясь снискать расположение нового владыки, царь иудеев упомянул и о том, что перед битвой при Актии много дней подряд уговаривал Антония убить царицу. Октавиан получил документ, простил Ирода и принял его предложение о союзе.

Это означало, что не позднее чем через несколько месяцев Египет падет. Тем не менее Антоний никогда еще не чувствовал себя таким счастливым. Он отказался от всех своих амбиций и надежд, понял, что ему не быть тем Спасителем, которого ожидает мир. Но его будто отпустила какая-то тяжесть, он с легким сердцем покинул дом на дамбе и направился во дворец, как мальчишка, который окончил игру и теперь возвращается к своей нежной матери.

Беззаботно и весело он побежал к Клеопатре, которая одна, как он думал, обладает такой силой, что, открывая ему дверь, одновременно откроет тайну смерти.

* * *

И царица действительно сделала это — или нечто подобное. Потому что не успел Антоний вернуться, как они приняли решение распустить кружок «неподражаемых» и немедленно создать вместо него новую ассоциацию, которой дали еще более странное название, чем первой: «Общество совместно стремящихся к смерти».

Зима закончилась. Октавиан, как они знали, в первый же день открытия навигации поднял паруса и взял курс на Восток; но, невзирая на это, во дворце царицы вновь сменяли друг друга праздники и банкеты.

И этот период любви царицы и Антония, несомненно, был прекраснейшим из всех — в смысле чистоты и бескорыстности их чувств; Антоний вернулся к ней сам; что же касается ее, то она уже могла не бояться соперницы (даже такой, как уныние Антония). Их связь теперь представляла не что иное, как совместное ожидание конца; они уже ничего не ждали от жизни, кроме тех радостей, которые в каждое мгновение дарили друг другу.

Согласно Плутарху, они ни в чем себе не отказывали, второй кружок ничуть не уступал первому «в роскоши и расточительности»: «В него записывались друзья, решившиеся умереть вместе с ними, а пока жизнь их обернулась чередою радостных празднеств, которые они задавали по очереди».

Так, с неслыханным блеском были отпразднованы дни рождения Цезариона и Антулла (первому исполнилось шестнадцать, второму — четырнадцать лет). Этими праздниками руководил Антоний: он пожелал, чтобы на улицах Александрии пели и танцевали; по его распоряжению на всех перекрестках были установлены буфеты и горожане получали бесплатное угощение и выпивку. С тех пор и он, и царица использовали любой предлог, чтобы устраивать все более веселые, и шумные праздники.

И горожане тоже отдались этому праздничному вихрю: они, как и Антоний, искали в нем спасения от страха; ибо все знали, что в первый день открытия навигации Октавиан посадил своих солдат на корабли и вскоре бросит на Египет десятки легионов, которые без труда справятся с армией Антония. Если бы не волна казней, осуществленных по приказу Клеопатры после ее возвращения из Актия, александрийцы подняли бы бунт; но сейчас они не осмеливались на подобные вещи и, не будучи в состоянии ничего предпринять, вели себя так же, как их правители, — пели, танцевали, предавались обжорству.

Не то чтобы горожане, как Антоний и Клеопатра, приготовились совместно умереть, совсем напротив: очевидно было, что при первой тревоге они перейдут на сторону победителя, ибо никогда, никогда больше не допустят, чтобы, как во времена Цезаря, на их улицах воздвигали баррикады, чтобы поджигали их склады, чтобы катапульты бомбардировали их дома. Но Александрия также знала, что с приходом Октавиана что-то в ней самой умрет навсегда — может быть, ее душа, ее очень старая душа, родившаяся из того вдохновенного взгляда, которым однажды утром, три века назад, красивый белокурый юноша впервые окинул здешний песчаный берег. И эту мечту, с которой она прощалась, Александрия, как и ее царица, хотела проводить прекрасным праздником, целиком отдавшись радости настоящего мига.

Однако Клеопатра, хотя и участвовала во всех развлечениях — безмятежная, сияющая, как всегда, острая на язык и безудержная в веселье, — втайне продолжала (с единственным помощником, своим врачом) изучать науку ядов и неутомимо испытывать их на заключенных.

* * *

Для уничтожения своих врагов она всегда прибегала к ядам медленного действия, которые приводят человека к смерти лишь по прошествии двух-трех месяцев и создают иллюзию длительной болезни; жертва умирает незаметно, как бы под воздействием тайного недуга; еще в те времена, когда посещала Мусейон и Библиотеку, царица узнала, что самые быстрые яды легче всего обнаружить, а главное, что они вызывают наибольшие мучения.

Ее опыты над приговоренными к смерти подтвердили такой вывод: она видела, как содрогались их тела, как люди, привыкшие всегда сохранять достоинство, издавали крики, низводившие их до уровня животных. Пока она наблюдала за их агонией, мысль о том, что ей придется перенести подобные физические мучения, становилась для нее все более неприемлемой. Но, с другой стороны, выбрав яд медленного действия, она не сможет сохранить контроль над своей смертью. Царица хотела, чтобы ее самоубийство не зависело ни от каких случайностей, чтобы она сама выбрала для него место и время, определила, как именно оно произойдет, то есть, иными словами, превратила его в театральное зрелище; чтобы, как бы ни сложились обстоятельства ее гибели, последнее слово осталось за ней, а не за ее врагом.

Она, разумеется, по-прежнему считала, что ее сокровища ни в коем случае не должны достаться Октавиану; и не нашла другого способа добиться своей цели, кроме того, который обдумывала с начала зимы: поджечь свою гробницу и, когда начнется пожар, заколоть, себя кинжалом. Однако кто мог предсказать, как сложится ее судьба? Может быть, как во время Александрийской войны, она окажется запертой в своем дворце — или в какой-нибудь темнице, под надзором врага, без оружия, без яда, отрезанная от преданных врачей.

Вот почему она неутомимо продолжает свои эксперименты. И, как в годы юности, эти занятия, требующие сосредоточенности и терпения, приносят ей успокоение — именно в них она черпает силы, чтобы потом возвращаться на банкеты «стремящихся к смерти», пить, веселиться, как все остальные, смеяться, радоваться жизни; и чтобы, как и ее друзья, делать вид, будто этим празднествам никогда не будет конца.

* * *

Подробностей тогдашних пиршеств мы не знаем, не знаем даже, кто на них присутствовал; во всяком случае, Алексы там не было, потому что он тоже оказался предателем. Он перешел в лагерь Ирода; Антония это известие оставило равнодушным, зато Клеопатра впала в такую ярость, что, если бы могла, удавила всех евреев, какие есть на земле. Немного остыв, она, как обычно, погрузилась в изучение ядовитых веществ — и в праздничные развлечения.

Судя по всему, собрания нового кружка подчинялись строгим ритуалам, известным лишь посвященным в дионисийские мистерии. Вероятно, этот кружок, как и кружок «неподражаемых» или то общество, что присутствовало на организованном Октавианом пародийном празднике, состоял из двенадцати членов; сами же пиршества должны были напоминать те веселые семейные трапезы, которые александрийцы устраивали в своих гробницах, в определенные дни, чтобы обеспечить загробное существование своих дорогих усопших.

Исполняли ли певцы — в залах, где собирались «стремящиеся к смерти», — те старые песни, посредством которых египтяне, вот уже несколько тысячелетий, пытались заглушить свой страх перед иным миром: «Человек благородный и любящий вино, проведи праздничный день в своем доме вечности…»; или знаменитый отрывок из «Беседы разочарованного со своей душой»: «Смерть сегодня встает передо мной, как запах цветов лотоса, как пребывание на берегах опьянения»? Хотелось бы думать, что да, но никаких подтверждений тому у нас нет. Наверняка можно утверждать лишь то, что культ Осириса, с его верой в посмертное воскресение и ритуалами, связанными с питьем вина, уже давно смешался с дионисийскими мистериями. Перед лицом неизбежной смерти адепт греческого бога вполне мог повторить, как свою, формулу, заимствованную из древних египетских книг: «Ты уходишь отсюда не мертвым, но живым…» Но, как бы ни были приятны песни, радостны лица, превосходно вино, вкусна еда, в конце концов наступало утро, и пустыми оказывались кувшины, и увядали цветы в венках, украшавших головы гостей; и тогда кто-нибудь обязательно вспоминал таинственные слова Бога-Освободителя: «Даже в самые счастливые моменты никогда не забывай о судьбе, которая уже здесь».

Ибо в те дни Антоний и Клеопатра, которые прежде были любовниками, сознательно готовились к тому, чтобы стать братом и сестрой в смерти, и у них уже не оставалось иного будущего, кроме их детей.

* * *

Только ради детей они еще продолжали борьбу; и делали это как все, кто знает, что обречен, и хочет лишь спасти своих близких: неловко, унижая себя.

Нужно признать, что в этой борьбе они оба были одинаково неумелы, одинаково наивны; и Октавиан, который всегда отличался душевной черствостью, черпал в этом неожиданном повороте событий неизъяснимое наслаждение, которое смаковал на протяжении многих недель.

Он высадился в Сирии. Клеопатра сразу же отправила к нему гонца, чтобы сообщить о своем намерении отречься от власти и просить его оставить египетское царство ее детям. В знак доброй воли она послала ему свой скипетр и диадему. Октавиан ответил уклончиво — но драгоценные подарки оставил у себя.

Тогда Антоний направил к нему своего сына, юного Антулла, которому недавно исполнилось четырнадцать лет и который во время встречи двух триумвиров в Таренте, ради обеспечения мира, был обручен с дочерью Октавиана. Юноша привез Октавиану огромную сумму денег и сообщил, что его отец просит позволить ему вести жизнь частного лица, в Александрии или в Афинах, как пожелает Октавиан, и торжественно обещает, что никогда больше не будет вмешиваться ни в военные действия, ни в политику. По поручению отца Антулл открыл Октавиану, где скрывается один из последних оставшихся в живых убийц Цезаря, Децим Турудлий: он нашел прибежище в глубине острова Кос.

Октавиан взял деньги, принял к сведению сообщение и тут же послал своих головорезов убить Децима, но, как и во время визита гонца Клеопатры, не дал никакого ответа на просьбу Антония.

Затем Клеопатра, по своему обыкновению, решила сыграть ва-банк и послала к Октавиану наставника своих детей, Эвфрония, который тоже привез несколько мешков золота и повторил просьбу царицы: принять ее отречение, но оставить на троне фараонов ее детей.

На сей раз Октавиан снизошел до ответа, правда, совершенно чудовищного: он дал ей знать, что, ежели она умертвит Антония или выгонит его из страны, он, Октавиан, поступит с ней по справедливости. Разумеется, он не уточнил, что именно имеет в виду под «справедливостью»; и, словно ему было мало уже причиненных ей мучений, послал в Александрию (с этим письмом) очень красивого молодого человека по имени Тирс, чья феноменальная способность соблазнять женщин могла сравниться лишь с его же пронырливостью.

Этот вольноотпущенник начал льстить Клеопатре, без конца повторять ей, что сражен ее чарами. Царица увидела в Тирсе возможного союзника; она, как всегда в таких случаях, стала устраивать в его честь роскошные праздники; и, хотя вообще презирала бывших рабов, непрерывно оказывала ему всяческие знаки внимания.

Тирс ли слишком открыто разыгрывал комедию, изображая из себя робкого влюбленного, или царица, в свою очередь, поддалась его очарованию, обрела новую надежду, дала ему понять, что, если он спасет ее детей, она сумеет его отблагодарить? Как бы то ни было, ситуация стала настолько двусмысленной, что Антоний, внезапно воспылав ревностью, приказал хорошенько высечь вольноотпущенника; потом, окровавленного, отослал его к Октавиану.

В результате все усилия, все надежды царицы оказались напрасными; между ней и Антонием, вероятно, произошла ссора, потому что он тут же пожалел о содеянном и отправил Октавиану письмо, в котором попытался оправдать свое поведение.

К сожалению, этот его поступок был еще более нелепым: он приказал избить Тирса потому, пишет Антоний с обычной своей прямотой, что молодой франт раздражал его своей заносчивостью и высокомерием; а в тех несчастливых обстоятельствах, в которых он, Антоний, ныне находится, любой пустяк выводит его из себя. И, еще раз обнаруживая свою слабость, он добавляет: «Впрочем, если ты сочтешь это оскорблением, то у тебя мой отпущенник Гиппарх, — высеки его как следует, и мы будем квиты».

Фактически Антоний признался, что Октавиан держит его судьбу в своих руках. Царица пришла в отчаяние; но, как кажется, в тот момент ее больше тревожило уныние, вновь охватившее Антония, нежели будущее детей. Она уже смирилась с мыслью, что случится худшее — и с ними тоже. Говорят, что ее никогда не видели более влюбленной, более нежной; она стала вдвойне внимательной по отношению ко всем своим близким — но особенно по отношению к Антонию.

* * *

Дело в том, что в этом вихре празднеств она была единственной, кто уже заглянул в вечность. Она покорилась судьбе и знала, что ее дети умрут, как и их родители, — или отправятся в изгнание, далеко от блистающего золотом дворца, где прошло их детство. И тем не менее она продолжала играть свою роль; все оставались в уверенности, что жизнь для нее легка. Более того, она прилагала героические усилия, чтобы сделать жизнь приятной для всех, кто ее окружал: например, для Антулла, которому позволяла брать все, чего он пожелает, в царской сокровищнице; а когда Антоний переживал очередной приступ страха, обвинял ее в предательстве или неверности, она с бесконечным терпением пыталась его успокоить. Всякий раз, когда он гневался на нее, она исчезала с его глаз (это почти мгновенно приводило его в чувство), а потом находила новое средство, чтобы одурманить его, отвлечь от печальных мыслей.

Так, очень скромно отметив свой собственный день рождения, в честь дня рождения мужа она устроила столь великолепный праздник, что он затмил своей роскошью все предыдущие; и, не удовлетворившись этим, после окончания банкета осыпала всех гостей такими дорогими подарками, что, как пишет Плутарх, «многие из приглашенных, явившись на пир бедняками, ушли богатыми».

Клеопатра опять стала той молодой женщиной, которая во времена Цезаря умела смеяться надо всем на свете и заново изобретать жизнь; а между тем день за днем, посещая тюрьму, она продолжала свои эксперименты над ядами и змеями — и уже простилась с самым любимым из своих детей, Цезарионом, которого втайне отправила в пустыню, в сопровождении воспитателя и с частью царской казны: он должен был спуститься по Нилу до Коптоса, а потом караванным путем выйти к самому южному порту Красного моря, Беренике, сесть на корабль и отплыть в Индию, осуществив мечту своих родителей.

Теперь ей оставалось позаботиться о судьбе десятилетних Клеопатры-Луны и Александра-Солнца, а также младшего Птолемея, которому должно было скоро исполниться шесть. Но у царицы уже не было времени: с конца июля Октавиан перешел в наступление. Он хотел взять Египет в клещи, атаковать его сразу на двух фронтах: со стороны Ливии, куда двинулся флот под командованием друга Вергилия, поэта Галла, которому на суше должны были оказать поддержку легионы предателя Скарпа, и с востока, через Пелусий, при поддержке еще одного предателя, Ирода. Октавиан на этот раз сам выступил во главе своей армии; и, едва он появился в виду Пелусия, город пал.

* * *

В Александрии распространился новый слух: говорили, будто сама Клеопатра приказала начальнику гарнизона Пелусия сдаться без боя; будто, как и при Актии, она предпочла спасти себя, предала Антония, как до него предавала всех остальных; чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить все ее поступки за последние двадцать лет — когда возникла угроза утраты египетского трона, царица боролась за него, не останавливаясь ни перед чем.

Услышав сплетню, Клеопатра впала в такую ярость, какой не знала очень давно. Потом решила подавить слух в самом зародыше: поскольку арестовать начальника гарнизона было невозможно (он перешел к Октавиану), она приказала схватить и немедленно предать казни его жену и детей.

Антоний ничего не знал об этих событиях: он отплыл к Паретонию во главе флотилии из сорока судов, посадив на них большой отряд пехотинцев, чтобы попытаться отразить вражеское наступление на западном фронте. Приблизившись к городу, он понял, что Галл им уже завладел. Не собираясь складывать оружие, Антоний высадился на берег и, обратившись к легионерам Скарпа, попытался убедить их вернуться в его лагерь. Галл настолько опасался его красноречия, что приказал своим трубачам играть как можно громче, дабы заглушить его голос. Антоний повернул назад и попытался взять город приступом, но потерпел неудачу; его флоту тоже не удалось выбить из порта вражескую эскадру. Тогда, крайне удрученный, Антоний вернулся в Александрию.

Там Клеопатра уже начала приводить в исполнение свой план: забаррикадировалась в своем мавзолее со всеми сокровищами. Октавиану, который из Пелусия двинулся форсированным маршем на Александрию, сразу об этом сообщили. Сильно обеспокоенный, он стал посылать царице одно письмо за другим, умоляя ее не покушаться на свою жизнь и клянясь всеми богами, что обойдется с ней очень милостиво.

Антоний, разумеется, об этом узнал. И, в свою очередь, написал Октавиану, что готов пожертвовать собственной жизнью, если противник торжественно пообещает ему пощадить Клеопатру.

Октавиан даже не потрудился ему ответить. Он галопом скакал к Александрии и вскоре уже был в Канопе, пригороде столицы.

Еще несколько стычек, и он наконец завладеет сокровищами Египта — если, конечно, ему хватит времени, чтобы уговорами или силой заставить царицу отказаться от ее губительного замысла.

* * *

И тут начинается странная трагедия, в которой участвуют три персонажа: по обеим сторонам сцены мы видим двух римлян, как бы братьев-соперников, Антония и Октавиана; а между ними — женщину-иностранку, Клеопатру, которая послужила поводом для вспыхнувшей между ними войны.

Клеопатра и есть главная ставка в игре — из-за своих сокровищ, из-за Египта, который для Октавиана является единственным средством сохранить собственную власть, управлять Римом и Вселенной. Но Клеопатра играет на своем поле, знает здесь все ходы; кто же из них двоих заманит другого в ловушку? А Антоний — такой непостоянный, всегда готовый перейти от одной роли к другой — не поддастся ли он снова приступу слабости, не разрушит ли одним махом хитроумные планы царицы?

Пьеса, написанная Судьбой, построена превосходно; повороты сюжета следуют один за другим с безупречной логикой; мы можем проследить чуть ли не по дням действия и жесты персонажей, и каждый раз, когда драма приближается к кульминационной точке, поражаемся роскошному обилию подробностей.

Итак, Октавиан продолжает свой марш на Александрию. Вот он уже приблизился к городским укреплениям, к воротам Солнца; прямо за воротами, сейчас надежно охраняемыми, начинается длинная улица, которая пересекает город с востока на запад и выходит к другим воротам, воротам Луны.

Уже вечер; Октавиан разбивает свой лагерь рядом с ипподромом. Антоний хочет любой ценой проучить противника. Во главе своей кавалерии он предпринимает столь молниеносную атаку, что легионы Октавиана, охваченные паникой, спешно отступают в свой лагерь. Тогда Антоний возвращается в город и, с гордо поднятой головой, как триумфатор, проводит войска по его улицам.

С верхнего этажа своей гробницы царица видела и его атаку, и парад. Она покидает свой мавзолей и спешит во дворец, где встречается с Антонием, который при всех, даже не сняв кирасы, пылко ее обнимает.

В самый канун катастрофы Антоний начинает играть новую роль: он ощущает себя Гектором, обнимающим Андромаху в осажденной Трое. Подобно этому гомеровскому герою, он представляет Клеопатре одного из своих солдат, особо отличившегося во время атаки. Царица немедленно подхватывает игру мужа и, со своей стороны, делает столь же благородный жест: дарит этому человеку золотую кирасу и золотой шлем. Той же ночью солдат дезертирует, не забыв прихватить с собой доставшееся ему сокровище.

С рассветом легионеры Октавиана возобновляют продвижение к городу. Антоний уже забыл, что изображает воина гомеровских времен; он вновь становится римлянином и совершает весьма прозаический поступок: забрасывает вражеских солдат стрелами с привязанными к ним записками, в которых обещает горы золота всем, кто перейдет в его лагерь. Легионеры Октавиана никак на это не реагируют и продолжают сосредоточиваться у стен города. Тогда Антоний вновь вспоминает о Гомере и посылает Октавиану изысканное письмо: он, словно герой «Илиады», предлагает решить исход войны поединком двух главнокомандующих.

Прочитав это послание, похожее на отрывок из литературного произведения, Октавиан остается холоден как лед. Со времени мартовских ид он преследует одну цель: уничтожить соперника, которого ненавидит. Уже пятнадцать лет он мечтает об этом; и вот, наконец, Антоний у него в руках, и придуманная им, Антонием, уловка слишком неудачна: Октавиан не собирается из-за глупого тщеславия поднимать руку на великана, который может повергнуть его наземь одним ударом. Тем более что у него, Октавиана, есть дела поважнее: он должен во что бы то ни стало завладеть сокровищами Клеопатры.

И он удовлетворяется тем, что велит передать Антонию лаконичный ответ: если его противник твердо решил расстаться с жизнью, то для него «открыто много других дорог к смерти».

Антоний понимает, что пришел час последней битвы. Он решает начать сражение на следующий день, 1 августа, атаковав Октавиана одновременно с моря, силами оставшейся у него части флота, и на суше, разом бросив в бой всех своих солдат.

Потом он приглашает друзей на последний ужин. Очевидно, он надеется пасть на поле сражения. «За обедом, — рассказывает Плутарх, — он велел рабам наливать ему полнее и накладывать куски получше, потому что, дескать, неизвестно, будут ли они потчевать его завтра или станут прислуживать новым господам, меж тем как он ляжет трупом и обратится в ничто».

В этот момент его друзья стали плакать. Антоний почувствовал, что его искренность не совсем уместна, взял себя в руки и добавил (опять-таки согласно Плутарху): «Я пойду сражаться не для того, чтобы найти себе славную смерть, но чтобы обрести спасение и победу».

Историк не уточняет, ужинал ли Антоний в компании своих офицеров, или это было последнее собрание общества «стремящихся к смерти»; и не говорит, присутствовала ли там Клеопатра. Однако все указывает на то, что царица оставалась рядом с мужем, — вплоть до чувств, владевших участниками этой последней трапезы, очень похожей на другую, которая имела место шестьдесят три года спустя, в Иерусалиме, когда двенадцать приглашенных собрались вокруг тринадцатого человека, тоже готовившегося на следующее утро встретить смерть: вокруг человека по имени Иисус.

* * *

Неизвестно, спали ли Антоний и царица в ту ночь; однако на рассвете, как и было предусмотрено, он, подтянутый и уверенный в себе, разместил своих пехотинцев на холмах Александрии, затем стал наблюдать за маневром флота, который, согласно плану, на всех парусах двигался навстречу вражеским кораблям.

В любой момент — в зависимости от того, какой поворот примет морское сражение, — Антоний должен быть готов бросить своих людей против легионов Октавиана. Тем не менее он на удивление спокоен.

Он видит, как его корабли, действуя в соответствии с полученным приказом, собираются взять противника на абордаж; но в тот самый момент, когда его моряки должны начать бросать крючья, таранить вражеские суда, стрелять из катапульт, они вдруг застывают на месте, тогда как гребцы на всех судах одновременно поднимают весла, приветствуя матросов Октавиана, которые отвечают им тем же. После чего два флота соединяются и, резко изменив курс, направляются в сторону города.

Тогда Антоний поворачивается к всадникам, самым верным своим солдатам, с которыми еще накануне столь блестяще атаковал лагерь Октавиана. Но и они, показав ему спину, галопом скачут прочь; и с холма, на котором он остался в одиночестве, бессильный остановить это нелепое бегство, Антоний видит, как легионы Октавиана устремляются на его пехотинцев и уничтожают их одним ударом.

Он спускается с холма, мчится, нахлестывая коня, по улицам Александрии, уже не владея собой, кричит, что его предали, что ему надо было опасаться царицы, Клеопатры, — ведь ему говорили, что именно она отдала приказ коменданту Пелусия сдать город; что эта женщина была предательницей с самого начала, всегда, она всегда думала только о себе — а он, дурак, позволял ей управлять собой, как жалкой марионеткой.

Клеопатра оставалась во дворце. Она слышит его крики, видит, как он скачет. В ужасе от его состояния, которое на сей раз похоже на чистое безумие, и еще более испуганная известием о победе Октавиана, она бежит к своей гробнице и, войдя внутрь, велит опустить подъемные решетки, задвинуть тяжелые засовы, закрепить их цепями; с ней вместе там остаются две самые преданные ее прислужницы, Ирада и Хармион. Потом, надеясь, что Антоний уже пришел в себя, она направляет к нему гонца, чтобы сообщить, где находится, и передать, что они оба должны осуществить свой последний план: поджечь мавзолей и умереть вместе.

Однако растерявшийся слуга понял царицу так, что ему следует известить Антония о ее смерти. Он добросовестно исполняет то, что считает своей миссией; и Антоний, который все еще находится в состоянии аффекта, ни на секунду не подвергает сомнению его слова. Вновь впав в театральный тон, он корит себя за малодушие и произносит тираду, будто дословно заимствованную у героев Эсхила или Софокла: «Что же ты еще медлишь, Антоний? Ведь судьба отобрала у тебя последний и единственный повод дорожить жизнью и цепляться за нее!»

Затем он входит в свою спальню, расстегивает и сбрасывает кирасу и (так, по крайней мере, передает происшедшее Плутарх) восклицает: «Ах, Клеопатра, не разлука с тобою меня сокрушает, ибо скоро я буду в том же месте, где ты, но как мог я, великий полководец, позволить женщине превзойти меня решимостью?!»

К несчастью, эта возвышенная декларация не помогает ему собраться с силами, чтобы обратить меч против себя, и тогда он призывает самого верного из своих рабов, грека по имени Эрот, которого уже давно заставил поклясться, что тот убьет Антония по первой его просьбе. «Раб взмахнул мечом, — рассказывает Плутарх, — словно готовясь поразить хозяина, но, когда тот отвернул лицо, нанес смертельный удар себе и упал к ногам Антония. «Спасибо, Эрот, — промолвил Антоний, — за то, что учишь меня, как быть, раз уже сам не можешь исполнить, что требуется». С этими словами он вонзил меч себе в живот и опустился на кровать».

Потеряв много крови, Антоний впадает в беспамятство; но к тому времени, как он приходит в себя, кровотечение останавливается. Он собирается с духом и зовет на помощь. Сбегаются люди; он умоляет их его прикончить. Они тут же в испуге исчезают; тогда Антоний, сотрясаемый жестокими конвульсиями, вновь начинает кричать. Это продолжается до тех пор, пока не появляется Диомед (секретарь Клеопатры, как уточняет Плутарх), «которому царица велела доставить Антония к ней в усыпальницу».

Текст Плутарха, если понять его внутреннюю логику, позволяет совершенно ясно представить картину случившегося: Клеопатра через слугу хотела сообщить Антонию, что, несмотря на его гнев, назначает ему свидание в своем мавзолее — чтобы они умерли вместе, согласно договоренности, к которой пришли в момент создания своего нового общества. Однако гонец, как в плохой мелодраме, неправильно понял ее слова; и это дало Октавиану повод утверждать впоследствии, будто царица до конца вела себя подло, будто даже в момент, когда она потеряла свой город, у нее было только одно желание: отделить свою участь от участи Антония, толкнуть его на самоубийство, чтобы после гибели этого человека, ею же и подстроенной, вступить в переговоры с его врагом.

Это, конечно, низкая клевета; и все же даже в тот печальнейший миг судьба играла на руку Клеопатре: известие о смерти царицы Антоний воспринял как приказ, которому не мог не повиноваться, ибо он исходил от самого близкого ему, Антонию, существа.

И таким образом, благодаря этому трагичному недоразумению, Клеопатра сдержала слово, данное ею шесть месяцев назад человеку, который, в конце концов, тоже стал для нее самым любимым существом: она помогла ему умереть — после того, как дала испытать великолепнейшие из всех земных наслаждений.

* * *

Но в результате весь детально продуманный план их совместного ухода из жизни оказался под угрозой; Антоний, почувствовав приближение агонии, вспомнил об их договоренности и попросил слуг отнести его к мавзолею царицы, чтобы он мог умереть в ее объятиях, прежде чем она подожжет гробницу и, в свою очередь, заколет себя кинжалом.

Рабы быстро выполняют его просьбу и зовут царицу, которая видит окровавленного Антония у них на руках. Однако, забаррикадированная за всеми этими цепями, подъемными решетками и засовами, она понимает, что, пока будет открывать вход в гробницу, пройдет слишком много времени — а враг уже ворвался в ворота Александрии; увы, она не подумала о том, что втаскивать в комнату на последнем этаже квадратной башни, где она укрылась, придется не пышущего здоровьем атлета, а умирающего.

И все же ее ничто не может остановить: она сбрасывает сверху веревки и приказывает слугам обмотать ими раненого.

И начинается ужасная сцена, что-то вроде снятия с креста, только наоборот: три женщины изо всех сил тащат наверх окровавленное тело Антония, а он в отчаянии простирает руки к окну, словно умоляя о спасении. «Клеопатра, — продолжает свой рассказ Плутарх, — с исказившимся от напряжения лицом, едва перехватывала снасть, вцепляясь в нее что было сил, под ободряющие крики тех, кто стоял внизу и разделял с нею ее мучительную тревогу».

С помощью Ирады и Хармион ей удалось, наконец, втащить тело внутрь башни. И тут она, проявляя поразительное самообладание, мгновенно превращается в того персонажа, которого Антоний хотел увидеть в мавзолее: в Исиду-утешительницу, склонившуюся над телом Осириса, который стал жертвой ненависти своего завистливого брата. Подобно этой богине, она укладывает его на постель, снимает с него тунику, разрывает ее на полосы и перевязывает раны своего мужа-любовника; потом, тоже воспроизводя действия богини, раздирает свою грудь ногтями, нанося себе глубокие раны, снова склоняется над Антонием, так что их кровь смешивается, прижимается лицом к его телу. «Клеопатра… звала его своим господином, супругом и императором, — добавляет Плутарх. — Проникшись состраданием к его бедам, она почти забыла о своих собственных».

Антоний постепенно успокаивается, он чувствует, что уже готов принять смерть; и зная, что, если выпьет чего-нибудь, это ускорит его агонию, просит Клеопатру поднести ему бокал вина.

Сценарий их совместной смерти она продумала в мельчайших деталях, так что в гробнице имелся запас вина. Она повинуется. Антоний утоляет жажду, потом произносит несколько последних фраз: он уже забыл, что она тоже хочет расстаться с жизнью, и советует ей, как мог бы сделать герой Софокла или Еврипида, попытаться спастись, сохранив, если это возможно, свою честь. Затем в голове его всплывает смутное воспоминание, и он говорит, что из приближенных Октавиана ей лучше не доверять никому, кроме Проку-лея. Наконец, он снова возвращается к театральщине и убеждает ее не оплакивать его участь. Он был, говорит он ей, самым прославленным, самым могущественным из людей и покидает этот мир без стыда, потому что его, римлянина, победил римлянин.

Клеопатре больно слышать, как человек, которого она так хотела сделать настоящим греком, в момент кончины возвращается к словесным формулам и нравственным ценностям Волчицы. Но в этот день, определенно, все оборачивается против нее: в тот самый миг, когда агония Антония достигает конечной стадии, кто-то начинает стучать в дверь гробницы.

Это тот самый Прокулей. Он явился по поручению Октавиана, узнавшего о местопребывании Антония и о том, что его враг находится при смерти.

Но царица уже поняла, что предательство распространилось повсюду, и, едва взглянув на этого римлянина, возвращается к умирающему. Антоний испускает дух. Внизу Прокулей продолжает колотить в дверь; но Клеопатра, сознавая, что Октавиан хочет сохранить ей жизнь лишь для того, чтобы провести по улицам в своем триумфальном шествии, где будут выставлены напоказ и ее сокровища, упорно не открывает.

Была ли у нее уже тогда, в той комнате, где нашлись бокалы и бурдюки с вином, корзина со змеями? Наверняка нет: ведь они с Антонием намеревались поджечь гробницу и, когда начнется пожар, вместе с Ирадой и Хармион покончить самоубийством, заколов себя мечами. И потом, под туникой, запачканной кровью Антония, Клеопатра прятала очень острое лезвие, незаметное и смертоносное оружие: пиратский кинжал.

Но хитрый Прокулей начинает, стоя под окном, говорить с ней о ее детях: они станут сиротами, кричит он, сиротами, лишенными всех прав, и, несомненно, будут казнены, если она не откажется от своего замысла. Царица попадается в ловушку, вступает в переговоры: если Октавиан поклянется, что сохранит за ними египетский трон, она не станет поджигать гробницу.

В этот момент появляется самый надежный офицер Октавиана, Галл. Он тоже, оставаясь внизу, у двери, пытается внушить ей надежду; и настолько преуспевает в этом, что, слово за слово, между ними завязывается разговор. Между тем люди Октавиана прохаживаются вокруг гробницы, то и дело докладывают о положении дел самому Октавиану, который расположился поблизости; он выслушивает их сообщения, размышляет, отдает приказы. Галл уговаривает царицу спуститься на первый этаж, под предлогом, что им будет легче разговаривать, если они встанут по разные стороны двери. Она дает себя уговорить. Прокулей тут же пользуется этим, чтобы применить силовой прием: он приставляет к стене гробницы лестницу, мгновенно взбирается по ней и через окно вспрыгивает в комнату, где лежит тело Антония.

Одна из двух камеристок успевает крикнуть, чтобы предупредить царицу. Клеопатра возвращается наверх; Прокулей подбегает к ней. Тогда она достает кинжал и пытается убить себя. Римлянин перехватывает ее руку, отбирает оружие, потом резко отряхивает на ней платье, желая убедиться в том, что нигде не спрятан флакон с ядом.

И, как всегда в подобных случаях, ее уверяют, что ей не причинят никакого вреда, что Октавиан мягкосердечен и вскоре продемонстрирует ей свое великодушие; и, чтобы доказать ей это, к ней вскоре присылают одного из вольноотпущенников победителя, Эпафродита, который получил задание выполнять малейшие ее желания, но строжайшим образом надзирать за ней — и, главное, ни в коем случае не допустить, чтобы она лишила себя жизни. Ее сразу же ведут во дворец, под надежной охраной, по улицам Александрии.

* * *

Вспоминает ли она по дороге странный шум, который раздавался на этих самых улицах прошлой ночью, около полуночи, как раз когда закончился банкет «стремящихся к смерти»? Среди унылой тишины, в которую погрузили город страх и напряженное ожидание завтрашних событий, вдруг раздались крики, пение, характерные звуки танцующей дионисийской процессии, какофония флейт, топот ног — очевидно, двигалась одна из тех групп ликующих мужчин, женщин и детей, которые в последние пятнадцать лет так часто преграждали путь Антонию; одно из тех шествий, которые со времен первого Птолемея сотни раз проходили по улицам города.

Александрийцы, услышав этот гвалт, кинулись к своим окнам. Но на улицах не было видно ни одного фонаря, ни одного факела, они оставались пустыми, если не считать этой незримой веселящейся толпы. Полная тьма, и только эти бесчисленные голоса, которые горланят во всю глотку гимн Свободному Богу, распирающий несуществующие грудные клетки; и еще, в ночи, эта призрачная павана, непрерывно и настойчиво исполняемая сотнями флейт.

Люди заметили и другую, еще большую странность: вместо того чтобы вскоре остановиться и затем, как обычно, повернуть к центру Александрии, невидимая ликующая процессия двинулась к городским укреплениям, к воротам Солнца, к занесенным песком пригородам, к лагерю Октавиана. По мере того как она удалялась, гвалт становился все более невыносимым. В момент, когда она проходила через ворота, впору было затыкать себе уши. И тут все разом смолкло.

Смысл знамения совершенно ясен; она, Клеопатра, могла бы и раньше его истолковать: вчера Бог-Освободитель покинул город; и теперь, когда небо одержало победу над силами земли, царица осталась на сцене одна, чтобы попрощаться с Александрией, которую теряла.