Впереди ее ждет небытие — но и пьеса, которую надо доиграть до конца.

Значит, несмотря на гнетущую печаль (которую даже не выразить словами, ибо она безмерна, как жизнь, велика, как море), она должна использовать все ресурсы своего воображения. Нить трагедии выскользнула у нее из рук, и необходимо любой ценой найти эту нить, завязать новый узел. И уйти со сцены так, чтобы вся Вселенная запомнила ее навсегда.

Но она — пленница дворца, ее сокровища потеряны, Октавиан одержал абсолютную победу. Узнав о смерти своего соперника, он удалился к себе в палатку, пролил для вида притворные слезы; а когда понял, что не сумел никого обмануть, его лицо приняло обычное лицемерное выражение, он собрал всех своих друзей и прочитал им последние письма, которые присылал ему Антоний. Послушайте, насколько он был вульгарен и высокомерен, будто говорил Октавиан, тогда как я писал ему только справедливые и благожелательные вещи.

Потом он решил войти в Золотой город. Он предпочел, чтобы в этот важнейший момент его сопровождали не вооруженные когорты легионеров, а один-единственный друг, некий грек, человек, родившийся в Александрии. Его звали Арий, он был профессиональным философом и уже много лет входил в свиту Октавиана. Октавиан взял его с собой, и так, неспешно беседуя, держась за руки, они прошлись по улицам Александрии: как будто император хотел показать горожанам, что завоевал их не как других, силою оружия, но обратил против них их собственную силу, силу духа; и что именно поэтому его победа абсолютна. Так, в компании Ария, он дошел до гимнасия. И там, в том самом месте, где четыре года назад состоялась церемония «Дарений», он потребовал, чтобы для него, как когда-то для Антония и Клеопатры, воздвигли большой помост.

Множество александрийцев, раздираемых противоречивыми чувствами — страхом и желанием поскорее со всем этим покончить, — быстро собрались и выполнили его требование; и когда римлянин взгромоздился на помост, они в едином порыве простерлись перед ним ниц.

Октавиан, по своей привычке, обвел их холодным взглядом; потом, все с тем же высокомерным видом, сказал, что прощает их. Ради памяти Александра, уточнил он; и еще потому, что их город велик и красив. И, наконец, потому, что он хочет угодить своему другу, который здесь родился.

Он не мог бы более ясно выразить горожанам свое презрение. Затем он покинул гимнасий, вернулся к своим солдатам и отдал приказ умертвить Антулла, старшего сына Антония. Юноша попытался найти убежище возле статуи Цезаря, цеплялся за нее, взывал к манам Божественного Юлия. Октавиан ничего не пожелал слушать, и Антуллу тут же отрубили голову. Дальше император занялся лихорадочными поисками Цезариона. С этой целью он стал подкупать различных людей из дворца, послал по следам молодого человека самых опытных шпионов.

Другие дети, трое маленьких метисов, как кажется, его не интересовали; он оставил их на попечении воспитателей и пока ничего не менял в их образе жизни. Помимо Цезариона, чью голову он тоже желал непременно получить, его волновала только участь царицы, но по прямо противоположной причине: он боялся, что еще до триумфа, во время которого собирался провести ее по улицам Рима, она вновь попытается лишить себя жизни.

Ибо таков был Октавиан: ему хотелось давить, унижать своих врагов все больше и больше; его жажду мести ничто не могло утолить. А между тем ему удалось уничтожить Антония, и он, наконец, стал единственным владыкой Рима. Теперь, когда он завладел сокровищами Египтянки и точно знал, что, вернувшись домой, успокоит волнующиеся в Риме войска и голодный плебс, он низвел Египет до положения простой римской провинции — то есть добился того, чего до него не сумел добиться никто, даже Цезарь. Но он ничего не мог с собой поделать, всего этого ему было мало, ему требовалась царица — чтобы еще больше унизить ее перед тем, как убить.

И это желание мучило его до такой степени, что он волновался даже больше, чем накануне последней битвы с Антонием. Можно было подумать, что на него, нового владыку этого столь ненавистного и все же столь желанного для него города, вдруг напала орда демонов, вышедших из темных глубин его собственного естества, и что они толкают его к тому, чтобы он всецело отдался единственной радости, которую умел получать от жизни: к удовлетворению его природной жестокости.

* * *

Для начала он хочет увидеть ее, царицу, хочет созерцать ее несчастье.

Увидеть эту женщину, чье тело познал и оплодотворил его отец; отец волей собственного слова, который сделал его, Октавиана, тем, кто он есть сейчас, начертав грифелем пару строк на недолговечном воске.

Он хочет насладиться зрелищем этой побежденной плоти, которую когда-то (в лучшую пору ее юности) любил тот же самый человек, что проник и в его, Октавиана, тело — тело двенадцати-тринадцатилетнего мальчишки.

Хочет подарить себе возможность созерцать ее страдание, раны, которыми царица покрыла свое лицо и грудь, когда видела, как умирает тот, кого она сделала своим супругом, — Антоний.

Антоний, которого природа так зримо наделила всеми качествами великого полководца: силой, храбростью, атлетической красотой, способностью подчинять своей воле (не прилагая к этому никаких усилий) мужчин и женщин и внушать любовь к себе тем, кто ему подобен, щедростью и, наконец, высшим из всех благ — энтузиазмом, радостью. Ничего этого он, Октавиан, никогда не имел и не будет иметь. И именно поэтому все это уничтожит.

Он уже отдал приказ, чтобы в городе разрушили все, что напоминает о его сопернике: его статуи, мраморные архитектурные детали и даже самые маленькие стелы, надписанные его именем; потом то же сделают и с изображениями царицы: после смерти Клеопатры он сотрет ее упоминания на камнях. Однако все это — рутина, банальность: на протяжении многих веков победители в разных концах Средиземноморья (да и здесь, в Египте) осуществляли подобные акции. Ему, Октавиану, чтобы разделаться с Египтянкой, потребуется более долговечная, более утонченная месть, способная принести куда более сложное чувство удовлетворения.

Ибо, не испытав этого упоительного удовлетворения, Октавиан не сможет замкнуть круг своей судьбы: доказать самому себе, что он, хотя и не вышел из чресл Цезаря, достоин того, чтобы зажать в своем кулаке все обитаемые земли.

Чтобы стать этим единственным и неоспоримым властителем, владыкой новых времен, абсолютным сувереном пространства, завоеванного римскими орлами, он должен подавить другую мечту, разрушить ее, не оставив ей никакого шанса на возрождение. Только тогда он сможет соревноваться с великой тенью Цезаря, с памятью о нем, которая так тяжело давит на его, Октавиана, плечи. И, как Цезарь, поднимется на последнюю вершину: обретет величие, святость.

Впрочем, он уже решил, что, как только покончит с этим египетским делом, изменит свое имя: отныне его будут называть Августом, «Священным»; и тем же словом назовут восьмой месяц года, в память о прекрасных летних неделях, когда он, наконец, усмирил Египтянку. Пройдет еще тридцать дней, не больше, и он покинет пески Египта, этой ненавистной ему земли; и потом, менее чем через три месяца, царица, закованная в цепи, пройдет по улицам Рима перед его триумфальной колесницей, как некогда шла перед упряжкой Цезаря несчастная Арсиноя; затем ее бросят в какое-нибудь темное подземелье, куда палач, когда сочтет нужным, спустится, чтобы ее задушить.

* * *

Но Октавиан не знает одного: того, что Клеопатра, по сути, живет уже не в этом мире, а в вечности.

Туда, к берегам реки молчания, обращены каждый ее вздох, каждый скупой жест, остаток сил, который еще сохранился на дне ее скорби.

К вечности привел ее тот бесконечно долгий миг, когда она, подобно Исиде, обмывала тело Антония, бодрствовала над ним, готовила его к переходу в мир мертвых. Она не побоялась попросить у Октавиана этой милости. И он ей не отказал: потому что изощренные мучения, которые изобретал для нее, отложил на более поздний срок. А сейчас хотел, чтобы она прошла через первый круг скорби: простилась с любимым телом; приятно будет постепенно, на протяжении многих дней, показывать ей, как неисчерпаема бездна страданий.

Итак, он позволил себе благородный жест: приказал своим людям, чтобы труп принесли во дворец (где она содержалась под усиленной охраной) и предоставили в ее полное распоряжение.

* * *

Ходили упорные слухи, будто царица, как только увидела труп Антония, решила его забальзамировать и осуществила свое намерение собственными руками.

Это чистая выдумка, легенда, которую распространил Дион Кассий, античный историк, настроенный по отношению к Клеопатре весьма враждебно. Он, несомненно, не знал того, что, дабы забальзамировать тело, согласно египетским обычаям, требуется не менее семидесяти дней. Царица в юности действительно увлекалась вскрытием трупов. Говорили, что она часто посещала кварталы бальзамировщиков; следовательно, ей было известно, что существуют и более быстрые способы мумификации и что за несколько дней можно сделать так, чтобы на скелете умершего худо-бедно сохранилось немного плоти.

Однако все эти способы предназначались для людей низкого происхождения. А все свидетели утверждают, что Клеопатра хотела — и сумела — устроить для Антония похороны, достойные царя; и что погребальная церемония состоялась менее чем через неделю после его смерти.

С другой стороны, хотя греческое население Александрии, традиционно приверженное кремации, на протяжении последних (предшествовавших описываемым событиям) десятилетий все чаще предпочитало ритуалы мумификации, наверняка известно, что придворные вельможи — особенно те, в чьих жилах текла царская кровь, — продолжали сжигать своих умерших на погребальных кострах, в соответствии с древними греческими и македонскими обычаями. Очевидно, факт бальзамирования тела Александра был единственным нарушением этой традиции, но он объясняется чрезвычайными обстоятельствами, которые сопутствовали кончине великого полководца. Застигнутые врасплох внезапной смертью Александра, его военачальники в течение целой недели занимались тем, что пытались обеспечить дальнейшее незыблемое существование империи и разделить между собой завоеванные покойным сувереном земли; они были настолько поглощены своими спорами, что просто забыли о теле царя, лежавшем где-то во дворце (они уже и не помнили, где именно). Потом они спохватились: шел месяц июнь, а в Месопотамии это пик жары. Военачальники думали, что найдут полуразложившийся труп; однако, к их великому удивлению, тело покойного сохранилось настолько хорошо, что они пришли к убеждению: Александр действительно был сыном бога Амона, как объявил, во время пребывания Македонца в Египте, оракул Сивы. Поэтому они приказали извлечь из тела внутренности и наполнить его брюшную полость ароматическими веществами.

С тех пор мумия Александра стала своего рода фетишем; наследники полководца буквально вырывали ее друг у друга — до того момента, пока основателю династии Лагидов не удалось выкрасть ее у одного из своих соперников и перевезти в Александрию, где телесная оболочка завоевателя, чудесным образом сохранившаяся, была помещена в мавзолей и превратилась в талисман города.

Однако никакие археологические данные, ни один текст не указывают на то, что правители из династии Лагидов когда-либо впоследствии прибегали к ритуалам мумификации: ведь это означало бы, что они претендуют на тот же ранг — магический и божественный, — каким обладал основатель города. Даже самые амбициозные из них — например, Пузырь — никогда не выдвигали подобных претензий. Кроме того, утром 1 августа Клеопатра приняла решение погибнуть в пламени в своем мавзолее, устроив пожар, который уничтожит и все ее сокровища: уже одно это показывает, как мало значения она придавала сохранности своего тела post mortem. Что же касается самого Антония, то ему, сколь бы ни был велик его интерес к египетской цивилизации, мумификация, как и любому уроженцу берегов Тибра, должна была представляться экзотическим варварским ритуалом, очень любопытным с научной точки зрения, но совершенно не достойным римского гражданина.

Упоминание о том, что царица забальзамировала тело Антония, встречается только у Диона Кассия — историка, через два с половиной века после трагедии продолжавшего повторять те клеветнические измышления, которыми Октавиан на протяжении многих лет упорно пытался опорочить память об умерших любовниках. Утверждая, будто царица мумифицировала Антония, Дион Кассий тем самым упрочивал в римском мире ее репутацию колдуньи; а также показывал, что даже после смерти своего любимого она оказывала губительное влияние на его судьбу, ибо не позволила совершить над ним священные ритуалы его родины, той цивилизации, которая, по мнению этого историка, очевидным образом превосходила все прочие.

Итак, если мы хотим представить себе этот трагичный эпизод, надежнее будет положиться на его беглое описание у Плутарха: «Многие цари и полководцы вызывались и хотели похоронить Антония, но Цезарь оставил тело Клеопатре, которая погребла его собственными руками, с царским великолепием, получив для этого все,'что только ни пожелала».

Может быть, в те августовские дни, когда на Александрию обрушилась страшная жара, царица захотела принять какие-то меры, чтобы тело Антония не начало разлагаться прежде, чем будет возложено на погребальный костер; а поскольку ей требовалось несколько суток, чтобы подготовить грандиозную церемонию, она и в самом деле могла применить один из сокращенных способов мумификации (с использованием большого количества ароматических веществ) и даже (почему бы и нет?) собственными руками извлечь из тела внутренности. Однако, судя по всему, Антоний был кремирован в точном соответствии с тем пышным и торжественным ритуалом, который, на протяжении всей истории Лагидов, оставался привилегией их царей.

Позволив ей это сделать, Октавиан получил еще одно решающее преимущество: продемонстрировав свое великодушие, он одновременно наглядно показал всем, что его соперник стал жертвой Египтянки, что Антоний был полководцем, одержимым манией величия, который поддался худшему из искушений: возомнил себя наследником тиранов — самых гнусных и развращенных из всех, каких знал Восток. Клеопатра не могла расстроить планы Октавиана, ибо должна была похоронить Антония как своего мужа; и прекрасно знала, что эта погребальная церемония — последний в ее жизни шанс предстать во всем царственном блеске и, перед пылающим костром, еще раз утвердить славу своего рода.

* * *

Пока что Октавиан из осторожности воздерживался от того, чтобы осуществить одно из самых заветных своих желаний: произвести опись царских сокровищ, все еще нахо-лившихся под надежной охраной в мавзолее; тут нельзя было обойтись без содействия царицы, потому что, как он предполагал (несомненно, справедливо), она могла спрятать некоторые из своих драгоценностей в тайниках, известных только близким ей людям.

К несчастью для него, на следующий день после похорон Клеопатра заболела. Раны, которые она нанесла себе во время агонии Антония, воспалились и загноились, началась лихорадка. Ей оставалось лишь надеяться, что она умрет от этого недуга, потому что, после тщательного обыска, из ее апартаментов убрали все предметы и вещества, с помощью которых она могла бы попытаться лишить себя жизни. Она решила не препятствовать естественному развитию болезни и, чтобы ускорить приближение смерти, не принимать никаких лекарств и воздерживаться от любой пищи.

Она заручилась поддержкой своего личного врача Олимпа: раскрыла ему свой план, и он не только перестал ее лечить, но даже усердно подсказывал, какими еще способами она может ухудшить свое состояние.

Октавиан первое время ничего не подозревал. Он позволял Олимпу навещать Клеопатру, уверенный, что врач прилагает все усилия, чтобы восстановить ее здоровье. Однако он был настолько одержим желанием увидеть, как закованная в цепи Клеопатра идет перед его триумфальной колесницей, что то и дело справлялся о ней. Узнав, что она отказывается принимать пищу, он не на шутку встревожился, приказал, чтобы за царицей и Олимпом непрерывно шпионили, и, несмотря на все их предосторожности, вскоре догадался о том, что происходит.

Чтобы воспрепятствовать намерениям царицы, он прибегнул к самому надежному средству: шантажу. Если она не начнет нормально питаться, велел он ей передать, он больше не отвечает за жизнь ее детей. «И угрозы эти, — рассказывает Плутарх, — словно осадные машины, сокрушили волю Клеопатры, и она подчинилась заботам и уходу тех, кто хотел сохранить ей жизнь».

* * *

Прошло восемь дней с момента смерти Антония. Октавиан решает, что необходимые приличия уже соблюдены и что теперь он может, наконец, позволить себе удовольствие, о котором мечтал с тех самых пор, как в качестве победителя вступил в город: нанести визит своей жертве.

Мы не знаем точно, что произошло во время этого свидания. Дион Кассий, разумеется, утверждает, будто Клеопатра попыталась соблазнить Октавиана и использовала для этого все возможные средства обольщения; однако если учесть, в каком тяжелом физическом состоянии она тогда находилась, такая версия представляется совершенно неправдоподобной. Значит, мы должны рассматривать ее как чистую клевету.

И все же версия Диона Кассия, хотя и направлена против царицы, независимо от воли автора выдает тот факт, что Октавиан испытывал тайное влечение к Клеопатре — с тех пор, как три года назад решил вести войну именно против нее, чтобы тем вернее уничтожить Антония. Очевидно, в те долгие недели, когда ему приходилось терпеливо ждать благоприятной возможности для вторжения в Египет, он лелеял фантазию, что рано или поздно победит своего соперника и тогда Клеопатра предложит ему свое тело в обмен на жизнь; и он, садист и развратник, воображал, как ответит ей отказом: одной из тех своих сухих реплик, которые были непременной частью его излюбленной роли, роли добродетельного римлянина…

Итак, что касается этого эпизода, то и здесь свидетельство Плутарха внушает гораздо больше доверия: во-первых, потому, что автор «Сравнительных жизнеописаний» получал свою информацию от людей, близких к придворным кругам; во-вторых — что еще важнее — потому, что в момент, когда он писал биографию Антония, Плутарх мог консультироваться с отчетом (ныне утраченным) о последних днях царицы, составленным ее врачом, тем самым Олимпом.

Согласно оригинальному тексту Плутарха, Октавиан посетил царицу во дворце. Только из-за неправильной интерпретации этого отрывка первым из современных переводчиков Плутарха, Амиотом, возникла легенда о том, что царица будто бы покончила с собой в своей гробнице, — легенда, ставшая фундаментальной частью мифа о Клеопатре, существующего со времен Шекспира. Однако текст Плутарха совершенно ясен: после смерти Антония Клеопатра содержалась как пленница в царском дворце, в своей спальне (δωμάτιον), где и произошла ее встреча с Окгавианом.

В день этого визита царица имела самый жалкий вид. «Телесное ее состояние, — скупо замечает Плутарх, — казалось, было ничуть не лучше душевного». В самом деле, на ее груди еще оставались следы нанесенных ею самою увечий; лицо было страшно искажено, а голос, раньше такой мелодичный, дрожал.

Тем не менее когда пришел Октавиан, она, несмотря на свою слабость, попыталась подняться. Но римлянин, верный своей тактике показного великодушия, уговорил ее снова лечь и присел рядом.

Царица совсем не знала Октавиана. Она иногда встречалась с ним во время своего пребывания в Риме, и с тех пор у нее осталось воспоминание о ничтожном франте, Молокососе, над которым подсмеивались все, начиная с Цицерона. Судить о том, каким он стал, она могла только по его курьерам и гонцам. Но тогда ее ослепляла ненависть к Октавии; а потом, в последние месяцы своего правления, все ее силы были направлены на то, чтобы бороться с мучившими Антония приступами уныния, вспышками отчаяния или ревности. Октавиан и она несколько раз посылали друг к другу послов и курьеров; но на протяжении тех шести месяцев ей приходилось сражаться на стольких фронтах одновременно, у нее скопилось столько срочных дел, а вокруг царило такое смятение, что у нее, конечно, не оставалось сил, чтобы интересоваться характером своего старого врага, его недостатками и достоинствами.

Зато сейчас, когда Октавиан сидит рядом с ней, в доме, который еще восемь дней назад принадлежал ей и который он превратил в ее тюрьму, она может досконально изучить его лицо, расшифровать его мимику, жесты — даже запах, исходящий от его тела. И Клеопатра вновь становится тем хищным зверем, каким была всегда, мобилизует свою последнюю энергию, и — под видом беседы — вступает с Октавианом в такой род борьбы, к которому не смог принудить его Антоний: в поединок один на один.

* * *

Она, как всегда, показала себя превосходным дипломатом, раскрывающим свои козыри постепенно, в соответствии с тщательно продуманным планом. Теперь, потеряв все, она думала только о детях; и ее единственная цель состояла в том, чтобы не позволить Октавиану ее шантажировать.

Сперва (и уже по одному этому видно, что ее способность все рассчитывать нисколько не пострадала) она оправдывает себя, объясняя прегрешения, в которых ее обвиняют, отчасти фатальной неизбежностью (слишком легковесное объяснение), а отчасти — страхом, который, как она говорит, всегда внушал ей Антоний.

Второе утверждение является ложью лишь наполовину: она действительно всегда боялась потерять этого человека. Однако по-настоящему Антоний пугал ее только в последние шесть месяцев своей жизни, после того, как впал в прострацию на корабле и потом бессмысленно блуждал по пескам Паретония, когда стали умножаться его экстравагантные выходки и приступы ярости и он, следует признать, стал чуть ли не сумасшедшим.

Этот тур игры Клеопатра сыграла удачно: Октавиан, как она знала, всегда испытывал в присутствии Антония тайный страх — примитивный, физический страх тщедушного человека, столкнувшегося лицом к лйцу с гигантом. Однако Октавиан был не менее умен, чем Клеопатра, он не попался на эту удочку и принялся пункт за пунктом опровергать ее аргументы.

Как только Октавиан начал нанизывать один на другой свои софизмы, все более изощренные, царица поняла, что ей нечего от него ждать; и догадалась, наконец, зачем он нанес ей визит, зачем так любезно присел на край ее постели: чтобы заморочить ей голову пустыми словами, чтобы не дать ей умереть, чтобы доставить себе удовольствие — провести ее по улицам Рима в день своего триумфа, и только потом, измучив не только ее тело, но и ее душу (и так уже пережившую множество испытаний), окончательно уничтожить.

Она тут же выработала новый план: поскольку Октавиан хотел злоупотребить ее доверием, он сам будет обманут. И в одну секунду вооружилась единственным оружием, которое у нее оставалось: волей.

* * *

Когда Октавиан окончил свою красивую речь, она мобилизовала все свои актерские способности, приняла умоляющий вид и стала взывать к его милосердию, к его жалости. И чем усерднее она упрашивала его о снисхождении, тем больше ликовал Октавиан, убеждая себя, что царица всем своим существом привязана к жизни.

Она поняла, что рыбка проглотила крючок; и, продолжая разыгрывать комедию, притворилась, будто хочет облегчить свою участь путем пошлой торговли: стала перечислять ему, как если бы от этого зависела ее жизнь, все принадлежавшие ей сокровища.

Свидетелем этой сцены был один из дворцовых интендантов. Этот предатель, тоже поверив в разыгрываемый царицей спектакль и, несомненно, желая выслужиться перед новым господином, заметил (наверняка справедливо), что список сокровищ не полон и что Клеопатра утаила от Октавиана часть своих драгоценностей.

Услышав это, царица впала в такой гнев, что, несмотря на свою слабость, умудрилась схватить интенданта за волосы и дать ему пощечину. Октавиан, еще не понимая, что его заманивают в ловушку, не смог сдержать улыбки. Все с тем же лицемерным состраданием, которое демонстрировал с начала их встречи, он принялся успокаивать царицу, про себя убежденный, что она именно такова, какой он ее представлял: ничтожная, загнанная в тупик интриганка, готовая, ради спасения своей шкуры, на самую низкосортную лесть. И Клеопатра, которая уже читала его мысли как открытую книгу, немедленно ответила репликой, обрадовавшей Октавиана еще больше. «Но ведь это просто неслыханно, Цезарь! — коварно воскликнула она. — Ты, в моих жалких обстоятельствах, удостоил меня посещения и беседы, а мои же рабы меня обвиняют, и за что? За то, что я отложила какие-то женские безделушки — не для себя, несчастной, нет, но чтобы поднести Октавии и твоей Ливии и через них смягчить тебя и умилостивить!»

Октавиан ликует. Он застывает в позе благородного героя и не без пафоса говорит, что «охотно оставляет ей эти украшения» и что «все вообще обернется для нее гораздо лучше, чем она ожидает».

После чего, уверенный, что во время триумфа покажет царицу своему народу, Октавиан покидает ее апартаменты и, окончательно успокоившись, начинает отдавать необходимые распоряжения относительно отъезда в Рим.

* * *

С этого момента все немногое время, которое у нее осталось, Клеопатра использует для того, чтобы подготовить свой уход из жизни. Она знает, что Октавиан не покинет Египет раньше, чем через две-три недели: он должен оценить состояние страны, заложить основы стабильной власти, наконец, собрать царские сокровища и конфисковать в городе все то, что привлекает его алчный взгляд. Срок вполне достаточный, она успеет тщательно продумать свою последнюю мизансцену. Хотя царица и находится во дворце, попавшем в руки врага, осуществить задуманное ей будет не так уж трудно; она не зря почти сорок лет прожила среди интриг и сумеет достать, когда пожелает, то немногое, что ей еще нужно: пару-другую этих маленьких гадюк — единственных из всех рептилий, с которыми она проводила эксперименты в последние месяцы, способных подарить ей спокойную, то есть почти безболезненную и почти мгновенную смерть.

Этих маленьких змей с белым брюшком, с двумя бугорками над глазами, с чешуйчатой, крапленной рыжими точками спиной можно найти в пустыне сколько угодно, стоит только миновать пригороды Александрии. В обычном, свернутом состоянии они не длиннее локтя; значит, их легко спрятать: например, в кувшине с водой или в корзине с фруктами — почему бы и не в корзине, ведь Октавиан, чтобы не дать царице умереть, приказал хорошо кормить ее и удовлетворять все ее гастрономические капризы…

Царице, чтобы осуществить свой план, необходимы сообщники; но во дворце у нее еще осталось достаточно верных слуг, которые из сочувствия к ней найдут несколько таких змеек, не спрашивая, зачем они ей нужны, и принесут, спрятав так, как она им скажет, в назначенный ею момент.

В Александрии, между прочим, никто никогда не боялся змей. Напротив, их называли «добрыми духами», в память об Александре: потому что, как говорили, Олимпию, мать завоевателя, сделал беременной змей, а не царь Филипп; а другой змей показывал Александру дорогу во время ужасного перехода через пустыню, к оазису Сива, к храму Амона, жрецы которого признали в Македонце единственного воителя, достойного стать наследником строителей пирамид.

В память о завоевателе александрийцы, еще в эпоху основания города, завели обычай жить вместе со змеями. Они берут их в дома, кормят утром и вечером (после того, как сами поедят) мукой, смешанной с вином и медом. Щелчок пальцами, и змеи, уже зная, что их сейчас будут кормить, выползают из своих укрытий; потом, когда насытятся, еще один щелчок — и они вновь исчезают в норе, и никогда никого не кусают, даже детей.

А поскольку змеи, как считается, приносят счастье, их изображают над входной дверью, чтобы в дом пришло процветание: чаще всего в виде двух маленьких гадюк, симметричными извивами оплетающих палочку. Сам Гермес, бог дорог, приключений и богатств, доставляемых из Великой Дали, держит в руке этот магический знак; а многочисленные врачи Золотого города интерпретируют то же изображение как символ жизни, представляющей собой, по их мнению, смешение противоположных сил, идеальное равновесие которых и порождает здоровье. В блистательной Александрии всем управляет божественный змей — даже сейчас, когда, после победы Октавиана, Дионис, другой владыка сил земли, предпочел покинуть город.

Значит, ни один слуга не побоится, чтобы помочь царице, поймать в пустыне несколько таких змей. Да и можно ли лучше закончить историю славной династии, основанной соратником Александра, чем связав имя последней ее представительницы со змеей? Тем более что другая змея, царская кобра, вот уже несколько тысячелетий украшает корону фараонов — а иногда и изображения Исиды…

Что ж, решено, именно так она сойдет со сцены — ведомая змеей; так выиграет последнюю битву, обеспечив победу сил земли над силами неба. Искупавшись, возложив на себя оставшиеся у нее украшения, облачившись в царские одежды, с белой диадемой на лбу, она, после своего последнего ужина, просто протянет руку к маленьким белокожим гадюкам из пустыни. Хармион и Ирада, ее верные прислужницы, помогут ей в этой последней битве. Все, что от них требуется, — это чтобы они не позволили ей, царице, увидеть змеек в момент смертоносного укуса. Змеи должны быть спрятаны между листьями, прикрывающими смоквы, — если, конечно, она остановится на мысли (которая, впрочем, кажется превосходной), что их доставят в корзине с фруктами. Корзину принесет слуга, с самым невинным видом, в конце ужина. Эти идиоты римляне увидят ее, царицу, уже мертвой; но прежде она доставит себе последнее удовольствие: напишет Октавиану письмо, в котором попросит захоронить урну с ее прахом рядом с прахом Антония. По одной этой фразе он поймет, что проиграл. И что последнее слово, как всегда, осталось за ней.

* * *

В течение ближайших двух недель она делает все, чтобы Октавиан сохранил иллюзию, будто держит ее судьбу в своих руках. Однако, чтобы ее план удался — а на этот раз у нее нет права на ошибку, — она должна узнать из надежного источника точную дату его отбытия в Рим; и потом определить день своей смерти.

Ей удается завоевать симпатию одного из друзей Октавиана, который сочувствует ее судьбе. Узнав, на какой день назначен отъезд из Золотого города, он сразу же ей об этом сообщает: на второе сентября, годовщину битвы при Акции. Октавиан посадит свои войска на корабли не в Александрии, а в Сирии, куда они будут добираться сухопутным путем. Оттуда морем император вернется в Рим; детей Клеопатры он возьмет с собой.

Клеопатра просит, чтобы Октавиан оказал ей милость — позволил проститься с прахом Антония. Октавиан, который еще не вышел из своей роли великодушного победителя, а главное, по-прежнему убеждение том, что царица находится в его власти, тут же дает согласие.

В сопровождении своих прислужниц царица приходит в мавзолей, совершает ритуальные возлияния на погребальную урну Антония; потом, тоже в соответствии с обычаем, возлагает венок из свежих цветов, залог вечной жизни, целует камень гробницы и возвращается во дворец, где, как и было предусмотрено, велит приготовить себе ванну и заказывает особенно изысканный ужин. Все ее приказания тщательно исполняются: Октавиан, более чем когда-либо, заинтересован в том, чтобы она ощущала свою привязанность к жизни.

* * *

И в этот момент судьба вновь склоняется перед волей Клеопатры. Последняя сцена безупречно совершенна: у дверей комнаты стражники восхищаются огромными смоквами, которые слуга принес на десерт царице; корзину передают двум прислужницам.

Клеопатра прилегла на постель. Письмо Октавиану уже отправлено. Недалеко от царицы — окно, выходящее на море. Разбуженные и растревоженные веретеном, которым женщины ворошат фрукты, гадюки выползают из корзины.

И царица вдруг перестает их бояться. Смотрит прямо в глаза змее, шепчет: «Так вот ты где!» и обнажает до локтя руку.

В самом деле, жизнь идет своим чередом, Октавиан наверняка схватит Цезариона, велит его обезглавить, потом поступит так же и с другими ее детьми, — если только не предпочтет и дальше играть роль милосердного правителя, раз уж ее, Клеопатры, все равно не будет на свете. Может быть, он пощадит маленькую Клеопатру-Луну, может, даже выдаст ее замуж за какого-нибудь царька, отошлет в отдаленную провинцию, чтобы как можно скорее забылась история Птолемеев; остальное — в руках Владычицы Судеб. Он, ее враг, несомненно, тоже получит свою долю горестей и печалей, и в конце концов его тоже заберет смерть. И, как знать, не взойдет ли на его трон, по иронии судьбы, потомок Антония…

Но он, Октавиан, не победит парфян, не откроет шелковый путь, земной круг останется непокоренным; чтобы это случилось, потребуются века и, может быть, столько династий, сколько сменилось фараонов в той линии, что ныне заканчивается на ней; а к тому времени и самого Рима уже не будет…

Последняя сцена и в самом деле безупречна; даже змеи великолепно исполняют свою роль: вот они кусают Ираду, потом Хармион, потом уползают, скользят прочь, к морю, оставляя на подоконнике легкий след.

Море неукротимо, как и она; у него легкий пульс, оно что-то нашептывает, словно шелковая ткань; но она уже смутно различает горизонт, все смешивается — голос отца, поцелуи детей и возлюбленных, вкус вина на языке, кровь врагов, свежая вода источников, таящихся в дюнах, зимние дожди, пристальный взгляд Цезаря, лампа, освещающая могучее тело Антония; потом, кругом, какие-то обломки материи, идущей на дно, — золотые слитки, глыбы мрамора, куски мозаичных полов, осколки потускневшего стекла. И, наконец, оцепенение: плоть делается легкой, время свертывается в кольцо с быстротой и гибкостью змеи; ибо небытие тоже замкнуто в круг — как мир, как свитки книг, писанных чернилами по страницам ветра, по тому, что уходит, по Великому Ничто…

А за окном, выходящим на море, меркнет свет Маяка.