Стиль модерн

Фрэн Ирэн

Второй период. 1914–1917

Окоянное лето

 

 

Глава десятая

В первые дни войны только парижские кокотки остались в стороне от всеобщей лихорадки. Всюду — от вокзалов до бульваров — царило мстительное оживление. С пылом были разгромлены лавочки, принадлежавшие, по слухам или на самом деле, немцам или австро-венграм. По любому поводу распевали «Марсельезу», на каждом шагу поминали «грязных бошей», а в обиход вошли новые слова, весьма странные для тех, кто жил за счет торговли своими прелестями. Эти строгие напыщенные выражения повторялись повсюду, их можно было увидеть в любой газете: долг перед родиной, героическая жертва. Тут был целый список добродетелей; если случайно заходила речь о предназначении женщин во время войны, все хором говорили о самоотверженности матерей, возвышенном благородстве жен, чистом и святом рвении дочерей и сестер. Время удовольствий закончилось.

Наконец, паника охватила и содержанок. Война застала их врасплох в кафе-танго, где они тихонечко дожидались начала дачного сезона, уверенные в том, что слухи о мобилизации были лишь дипломатическим кривлянием, поскольку совершенно невозможно, чтобы великие и богатые мира сего не выступили бы этим летом, как и всегда, на той единственной подходящей сцене, имя которой Довиль, пляж, «Нормандия». Некоторые светлые умы пытались избавить этих дам от их слепоты. Как притчу, им напоминали историю одного из пассажиров «Титаника», отказывавшегося верить в правдоподобность кораблекрушения: он остался в своем кресле, наблюдая затухающие огоньки в порфировых плошках и повторяя до последней минуты, пока корабль не погрузился в темноту: «Нет, это невозможно, потому что завтра бал…»

— Какие ужасные истории! — возражали кокотки. — А я вам говорю, что через десять дней мы будем в Довиле, эти дрязги не продлятся больше двух недель, мой министр меня в этом уверил!

— Ваш министр, может быть, это и говорил, мадам, — вежливо отвечали им, — но генералы заявляют, что, вероятно, война затянется месяца на три.

— Три месяца! Болтовня, вздор! Я вас умоляю! Это всем известно: военные никогда ничего не понимали в войне!

Потом, на мгновение обеспокоившись, они поправляли свои жемчуга, румянились и припудривались перед новым танцем.

И лишь 3 августа, а для более непонятливых 5 и 6 августа, стало очевидно, что в этом году сезон в Довиле пропал. Хуже того, в воздухе Парижа запахло добродетелью. Улицы заполняли офицеры и солдаты, все обнимали матерей, сестер, детей, одетых в темные цвета. В таких условиях совершенно невозможно было обновлять моду, придуманную Пуаре к летнему сезону. Начали с того, что отложили в шкафы платья для танцев, божественно шуршавшие шелка лунного света, усыпанные серебряными блестками, тафту с вышитыми вокруг груди раковинами. Нельзя было и подумать о том, чтобы выйти посреди всех армейских униформ в одеянии ценой на вес золота, в прозрачной тунике времен Империи с завышенной талией, в изысканном капоре образца эпохи Директории, с легкомысленными зонтиками, расшитыми гладью в пастельных тонах. Что касается костюмов для яхты, для пляжа — чистые сокровища, сущее разорение! — их нужно было выбрасывать: в следующем году мода уже изменится.

Итак, с большим сожалением кокотки перешли к английским костюмам, к строгим маленьким вещицам, слишком закрытым — настоящее несчастье в такие жаркие дни. Приличия требовали сукна, саржи, фетра, габардина. А цвета, боже мой! Не говоря уже о серо-стальной гамме, серых жемчужных, серо-коричневых тонах, можно было использовать зеленый хаки или скромный пепельно-голубой. Вытаскивали из коробок самые маленькие шляпки, какие только можно было найти, малюсенькие шапочки с короткими перьями в том духе, что надевали аристократки во время благотворительных визитов. На корсажи не отваживались налепить ничего, кроме буржуазных брошей; самые лицемерные вытащили старинные кресты или крестильные медальки, выловленные таинственным образом на дне ящика с подвязками. Наконец, с покрасневшими, отмытыми от краски глазами, с очищенными от лака ногтями, едва присыпав пудрой ненарумяненные щеки, осмелившись лишь на самые легкие духи, они решались выйти на улицу, изображая из себя невинность.

Распространялись слухи, что всех — бродяжек Бельвиля и танцовщиц танго из шестнадцатого округа, потаскушек и тех, кто на содержании у сенаторов, даже уличных певичек как интриганок высокого полета — оденут в серые блузы и силой, под угрозой немедленного расстрела, заставят работать на патронном заводе на Пантен. Им придется послужить Республике в час опасности.

В растерянности многие содержанки неутомимо обивали пороги у дверей своих друзей — депутатов или министров. Другие распродавали за пару су шикарные меха, рояли, с которыми они никогда не знали, что делать. До 15 августа большая часть из них скрылась в отдаленных деревнях. Там они поджидали свежие газеты, высматривая в них хоть какой-нибудь знак, который позволил бы им вновь обрести надежду. Но некоторые, то ли не отдавая себе отчета в происходящем, то ли более упрямые, предпочли остаться в Париже и ожидать лучших дней, затворившись в своих апартаментах.

Лиана и Файя были из их числа. Вскоре после объявления войны д’Эспрэ исчез, побежденный воинственной лихорадкой, воспламенившей всю мужскую породу. Вечером 2 августа все, что он мог сказать, сводилось к двум словам: «боши» и «родина», — а на следующий день он исчез еще до зари, оставив своим протеже одинаковые записочки, где объяснялось, что если он и не подлежит мобилизации, то согласится на какое-нибудь поручение в правительстве Вивьяни.

«И вы поймете, что мой долг обязывает меня к большей сдержанности, поскольку оба моих сына только что призваны на службу родине».

Короче говоря, д’Эспрэ их бросил. Хотя он и оставил большую сумму денег и обещал вскоре вернуться, эта записка ввергла Лиану в отчаяние. Все, что составляло обаяние графа: его оригинальность, вкус к парадоксальности, его желание жить вопреки всему, презирая условности, — все это было сметено войной.

Еще накануне они выходили вместе, как и многие парижане, смешавшись с толпой на бульварах, чтобы забыться во всеобщем ликовании, в криках и пении «Марсельезы». Но кое-какие мрачные детали не скрылись от Лианы. Так, увидев среди группы отъезжающих солдат лица собратьев по наслаждениям, завсегдатаев театров и изысканных ужинов, она их едва узнала: еще десять дней назад своим видом, костюмами, манерой держать трость, приподнимать шляпу, ухаживать за дамами они так отличались один от другого; а теперь они безнадежно похожи, в своей мареновой униформе, напряженные не только из-за строгости солдатского костюма, а еще из-за своего шовинистского рвения, настойчивого желания перейти в рукопашную.

«У них глаза непостоянных любовников», — сказала себе тогда Лиана, и эта мысль причинила ей боль. Все эти людские тела, устремленные к вокзалам, ружьям, Северу и Востоку… Вернутся ли они когда-нибудь?

«К счастью, у меня есть Эдмон, — подумала она. — С ним я под защитой». И крепче сжала руку своего любовника. Д’Эспрэ, казалось, не обратил на это внимания. Вечером за ужином у него был такой же отсутствующий вид, как у тех солдат. Его глаза горели тем же пылом, и он говорил только воинственные речи. Был ли он искренен или просто заразился на время всеобщим настроением, чтобы отвлечься от своей страсти к блондинке? Лиана не могла в этом разобраться. На этот раз она была особо нежна: боязнь потерять графа придала пикантности их свиданию. По-видимому, д’Эспрэ это тронуло. Она немного успокоилась, а поскольку они, встав из-за стола, пошли в спальню, то в мечтах ей уже представлялись задушевные прелести лета в опустевшем Париже.

А на заре д’Эспрэ исчез. Он даже не разбудил ее.

Две недели спустя Лиана все еще кипела: как, лето без Довиля, без праздников, без роскоши, без любовника? Лето без интриг, без ревности? Как и обычно, из сплетен прислуги Лиана узнала, что Файя выгнала американца. Радоваться ли этому? Действительно ли та так одинока? Много месяцев они не общались… Нужно было прервать это молчание, набраться смелости пойти первой, позвонить к ней, открыто проявить свое любопытство, нежность: в общем, свою любовь.

Но у Лианы не хватало духу. Она предпочитала выслеживать подругу, долгими и опустевшими жаркими днями подстерегать ее шаги, приставив ухо к перегородке, а ночами, когда их мучила одна и та же бессонница, прислушиваться, как та рылась в шкафах, долго принимала ванну. Так же как и у Лианы, ее телефон молчал. Ее слуги, молчаливые и обеспокоенные, так же запасались продовольствием в преддверии осады. Да, Файя была здесь, безмолвная, одинокая, как и она, спрятавшаяся за закрытыми ставнями; и конечно, подобно Лиане, вся в ожидании. Но чего? Кого?

В конце августа, так и не дождавшись возвращения д’Эспрэ, Лиана наконец осознала, что идет война. Отныне нужно было приспосабливаться к выживанию в опустевшем городе, где теперь властвовали только матери, невесты и идеальные жены. Устав каждый день откладывать визит к Файе, она решила направить свою энергию на «всеобщее благо», вырваться из той бесполезности, которой себя окружила. В такое тяжелое время никого не заинтересует, кто она и откуда. Лиана достала один из самых строгих костюмов, подходящую шляпку и, прикрыв глаза вуалью, вышла на улицы Парижа.

Она отправилась прямо в Красный Крест, на проспект Оперы. Из газет она знала, что там открылось специальное представительство, занимавшееся подбором волонтеров. Им руководили женщины из высшего общества: элегантные и утонченные, конечно, замужние, состоятельные, но у них, так же как у нее, были любовники, а иногда и любовницы. Так же как и Лиана, они посещали казино и танцевали танго. Женщины «свободных нравов» так их называли, но их положение позволялся им сохранять хладнокровие при любых обстоятельствах. Они придумают, куда ее пристроить.

Растеряв по пути почти весь свой пыл, Лиана тем не менее смело вошла в помещение Красного Креста. Но она не сделала и двух шагов, как была остановлена крепкой рукой:

— Что вы хотите?

Дама говорила тоном высокопоставленной особы. Лиана ее сразу узнала. Это была герцогиня — сорока лет, еще красивая, с целой свитой воздыхателей и несметным числом любовных связей. Она как-то обедала в обществе д’Эспрэ, весьма ее уважавшего, и он представил ей Лиану. Герцогиня соблаговолила снизойти и до спутницы графа, принявшей участие в их беседе. Лиане тогда показалось, что ее оценили, хотя дело и не дошло до дружбы. Девушка успокоилась, приподняла вуаль и улыбнулась:

— Я пришла, чтобы…

Ее голос тут же осекся — герцогиня пренебрежительно глядела на нее:

— Ваше имя?

— Лиана де…

Та не дала ей закончить:

— Да, я вижу. Вы хотите нам помочь? Но это бескорыстное дело! Вам придется поехать в наши госпитали на Восток. В Мо, например. Нужно будет выкладывать стены плиткой, подметать, натирать полы…

— Но… раненые?

— Наши герои, мадемуазель? Мы не доверяем их дамам вашего толка!

— Моего? — растерялась Лиана.

— Вы меня поняли, конечно! Это война. Время жертв. И искупления!

— Искупления чего? — Лиана вновь обрела уверенность и выдержала презрительный взгляд герцогини. — Говорите! Что вы хотите мне сказать? Что в Красном Кресте не занимаются любовью? Значит, для этого находят другие помещения, мадам! И когда ваши любовники вернутся, они вас там найдут! Если они вернутся…

Герцогиня молча взяла Лиану за плечи и, как наказанную девочку, вытолкала за дверь.

* * *

Как в тумане, Лиана перешла через проспект Оперы и направилась к кафе «Мир». Идти одной в кафе — дурной тон. Но какое это имеет теперь значение! Вокруг нее по пальцам можно было насчитать женщин в сопровождении мужчин.

Она рухнула на стул. К ней подошел гарсон, пожилой человек, как и большинство остававшихся в городе мужчин. Лиане хотелось выпить чего-нибудь крепкого вроде абсента, но после 15 августа было запрещено его подавать. Она удовлетворилась чаем, выпила две или три чашки, и успокоилась.

Какая идиотка, захотела наняться к аристократкам! Она прожила восемнадцать месяцев с графом, относившимся к ней как к повелительнице и не обманывавшим ее — только, может, в мыслях с Файей, — и поэтому она решила, что война, создав моду на добродетель, сделает исключение для нее, Лианы де Шармаль, экс-субретки из Сомюра, полусодержанки высшего класса!

Она сделала последний глоток чая и стала смотреть на улицу. Проехавшим трамваем управляла женщина. Меньше автомобилей, мало лошадей: их реквизировали для сражений. Но много велосипедов, а еще две недели назад на них ездили только чудаки. Что особенно бросалось в глаза, так это то, что улицы Парижа стали серее. Иногда, правда, какая-нибудь женщина осмеливалась надеть что-то более светлое, не в силах окончательно убрать в шкаф летние одеяния при виде первых осенних листьев. Даже такие редкие, эти одежды вселяли в Лиану немного надежды.

Мимо шел продавец газет, хмурый, молчаливый: было запрещено выкрикивать на улицах новости. Она попросила у него «Фигаро», открыла светскую хронику. Рубрика некрологов непомерно разрослась, воскрешая страхи Лианы: Смерть за Францию. Погиб на поле славы. Итак, умирали все: молодые люди, менее молодые, богатые, блистательные. Пора было признать: ряды тех, на кого Лиана до сих пор смотрела весьма равнодушно, считая себя под покровительством д’Эспрэ, начали редеть. Даже в прошлом году, в Довиле, во время разговоров о возможной войне она всегда успокаивала себя мыслью: «Даже если не будет Эдмона, всегда найдутся богатые или же просто-напросто очень молодые и очень красивые мужчины в поисках удовольствий…» И вот они начали умирать — это написано в газете большими черными буквами…

Лиана скомкала страницы, отодвинула стул. Куда пойти? Перед ней опять все было как в тумане. Она снова вернулась к тому дню, два года назад, когда поезд уходил из Сомюра и они оказались лицом к лицу с миром, чьих законов не знали. Но как, зачем бороться теперь, когда Файи уже нет рядом?

Долго она бродила по улицам, отмечая все более удручавшие ее детали: на столь хорошо знакомом ей перекрестке не было продавщицы цветов, пропал и зазывала, маленький вымогатель денег. Ни одной бриоши, ни одной булочки или круассана на витринах: недавнее постановление запрещало их печь. Повсюду — обескровленные проспекты, грустные бульвары. Несмотря на солнце, весь город был бесцветен и молчалив.

От долгой ходьбы ноги устали, ведь Лиана привыкла ездить на фиакре или в автомобиле. Она уже хотела повернуть обратно, когда заметила свое любимое кафе-танго. Они часто танцевали здесь с д’Эспрэ. Когда она уставала, они садились друг напротив друга, и он нежно наблюдал, как она пила darjeeling и хрустела лимонными пирожными. Как-то раз он перевел ей слова песни, под которую они танцевали, и теперь, очутившись вновь перед закрытой дверью кафе-танго, его опущенными занавесками, перед его теплым пыльным фасадом, она вспомнила текст:

«Ставки сделаны, малышка Нана, еще тогда, когда ты жила в нищете. Теперь ты танцуешь с богатеями, но я надеюсь, что твой простофиля зашибет много денег или ты сама вышибешь всех танцующих сутенеров…»

Консьержка вынырнула из своей комнаты и недобро посмотрела на Лиану. Та ускорила шаги, и мелодия танго проследовала за ней.

«Искупление», — сказала герцогиня, перед тем как выставить ее за дверь. Нет, не будет искупления! Ей только девятнадцать лет, и все радости жизни еще впереди. У нее есть сбережения, а война не может длиться вечно.

Лиана медленно вернулась к Опере. На лотке у продавщицы газет она заметила любимые солдатами почтовые открытки с фотографиями знаменитых женщин. Там красовалась и Файя в своем костюме из «Минарета». Длинные волосы, разметавшиеся по бедрам, крепкая грудь под легким болеро, длинный силуэт, соблазнительная улыбка: ее образ, тысячу раз повторенный, побывает на всех фронтах — даже сидя взаперти в собственной квартире, она все равно присутствовала повсюду.

Лиана снова подумала о д’Эспрэ. Уже почти месяц он был вдали от нее. Что бы его ни побудило к этому — патриотизм или внезапно нахлынувшие политические амбиции, — в любом случае он долго не выдержит, она была в этом уверена. В столицу начали прибывать первые беженцы из Бельгии, говорили о поражениях французских частей под Шарлеруа, в Сент-Кентене, о возможных бомбежках Парижа. И д’Эспрэ не заставит себя ждать — скоро он будет здесь! Ее взбодрила эта мысль. Надо было заставить его жениться, чтобы гарантировать себе обеспеченную жизнь. До этого момента — может быть, из-за возраста д’Эспрэ, — Лиана никогда не мечтала о замужестве. Теперь же она не видела для себя другого выхода. Какое бы препятствие ни возникло на ее пути, она с ним справится. Но главное заключалось в том, что д’Эспрэ любил Файю. Значит, та тоже должна выйти замуж. Между Файей и д’Эспрэ, Файей и собою Лиана возведет горы преград. И победит на всех фронтах: денег, любви и респектабельности.

Десять минут спустя Лиана вернулась на Тегеранскую улицу без намека на усталость. Даже не напудрившись, не поправив прическу, она позвонила к своей подруге. Поскольку ее план строился на одном предварительном условии: восстановить отношения с Файей, вернуть былую непринужденность, откровения, поцелуи, ласки. Почти год не посещая подругу, Лиана не знала многого о ее жизни, но это не мешало ее самоуверенности. Как и в лучшие времена в Сомюре, только одна идея вдохновляла ее: выжить любой ценой!

 

Глава одиннадцатая

Уединившись в своей квартире, Файя, казалось, не растеряла присущего ей спокойствия. На креслах, комодах, трельяже, даже на столах — всюду она разложила свои летние наряды. Часами поглаживала и перебирала платья, впрочем, как и свои Драгоценности, и особенно дар австрийского банкира — убор из сапфиров и бриллиантов. Несмотря на одиночество и жару, она выглядела безупречно: длинное домашнее платье из крепдешина цвета ночной лазури, цепочка с жемчугами, завитые волосы собраны в тяжелый шиньон, поддерживаемый китайским гребнем, ногти без малейшего заусенца покрыты лаком, губы накрашены, скулы припудрены. Можно было подумать, что она кого-то ждет. Ничто не выдавало замешательства на этом неизменно гладком лице. Ее губы, открывавшиеся только для приказаний, никогда не вздрагивали, ни одна складка не пересекала лоб, а щеки, даже после сна, не нарушали совершенную линию овала. Тем не менее горничная знала, что Файя очень мало спала в последнее время. Часто, когда наконец ей удавалось заснуть, она всхлипывала во сне, кричала, заходилась в рыданиях. Но утром как ни в чем не бывало поднималась с видом восточной богини, со свойственными ей медленными и скупыми жестами, и если не приглядываться, не замечать слез, застывших на кончиках светлых ресниц, руки, странно сжимающей украшения, то никто и не смог бы заподозрить, что она страдает.

Она тщательно скрывала свою боль. Но временами, просыпаясь жаркой ночью в душной комнате или в краткие первые мгновения утра, когда, откинув простыни, заказывала себе завтрак, Файя знала, что, как и ночью, будет одинока и днем, и этот день не подарит ей встречи с мужчиной. Никто не навестит ее, ни один звонок не нарушит течения времени, и у нее опять не будет денег, чтобы поехать на урок танцев. Но слуги уже знали, что эти моменты печали никогда не затягивались. Едва закончив свой туалет, Файя принималась за необычную работу: она без конца составляла списки. Каждый день она возвращалась к этому делу, как Пенелопа к своей пряже, будто ее вчерашнее произведение ее не устраивало или просто-напросто это был единственный знакомый ей способ коротать унылые дни. Кухарка и горничная попытались разобраться в странных листочках, которые она повсюду раскидывала, но, за исключением мужских имен, не могли ничего понять. «Наша мадам — загадка! — говорили они. — Даже война ее не изменила!» Но у слуг было много и других забот. В первую очередь они пересчитывали оставшиеся деньги и продолжали откладывать припасы: не столько для хозяйки — она ела как птичка, — сколько для самих себя.

Отстраненная от всего, Файя интересовалась только датами, цифрами и именами, без конца переписывая их то в одном, то в другом порядке. К концу недели она умудрилась изобрести определенную схему:

ИМЕНА. СКОЛЬКО РАЗ. ПОДАРКИ. ДЕТАЛИ. НАДЕЖДЫ.

Далее следовали в методичном порядке имена и характеристики. По настроению она вычеркивала одно имя и добавляла другое. Тем вечером, когда позвонила Лиана, Файя впервые с начала августа составила список, полностью удовлетворивший ее.

Роберто. Один раз (давно), но только танцевали — танго. Беден, без сомнения, аргентинец, мощные руки. Искать в кафе-танго, если их снова откроют. Не годен замуж.

Вильгельм-Фридмани. Десять дней. Все. Венеция, драгоценности (полный убор, сапфиры — бриллианты — платина). Банкир. Толстый. Слишком грязный, бош все-таки. Невозможно увидеться немедленно. Годен замуж, если я этого захочу.

Стеллио. Видела много раз (кутюрье). Одна возня, только с его стороны, очень лицемерен, пользуется в своих целях примерками, драпируя ткань и подкалывая булавками. Не очень богат, я думаю, но великолепен. Немного болезненный. Кажется, итальянец. Очарователен. Можно встретиться, так как, конечно, освобожден от воинской повинности. В любом случае увидеться по поводу платьев. Совсем не годен замуж (подчеркнуто).

Сергей. Один раз (друг предыдущего). Ничего. Танцовщик «Русского балета». Очень красивый мужчина. Нервный. Надушен. Попробовать.

Капуртала. Три раза. Флирт на полменю. Богатейший магараджа. Драгоценности (эгретка, вернула). Годен замуж, но если совсем прижмет. Навести справки, чтобы узнать, в Париже ли он.

Мата Хари. Четыре раза. Очень нежные поцелуи. Танцовщица, без денег, кокотка — очень ветрена. Убедиться, любит ли женщин (не точно). Это будет для удовольствия.

Дальше следовали имена, встречающиеся в справочнике видных деятелей и аристократии, в основном богатых молодых людей. О них в графе «Подарки» было записано — «полменю», «три четверти»; один несчастный не мог претендовать и на «легкую восьмую», но подарил бриллиант, вправленный в брошь, — «не отдана».

Дальше огромными буквами на всю ширину страницы простиралось имя д’Эспрэ, затем следовала запись «Драгоценности, взять обратно» и, совсем мелко, «Годен замуж, если я займусь этим». Наконец, каталог замыкало имя Стива, но, как и всегда в эти скучные дни августа, на этой строчке перо Файи дрогнуло и остановилось.

Лиана не обратила внимания на раскиданные листки. Она слишком боялась быть отвергнутой или же встретить ледяной прием, что было хуже оскорблений. Но то ли вследствие нескончаемых дней, проведенных в одиночестве, а может быть, из-за тайно точившего ее страха больше не быть никем любимой Файя, едва увидев Лиану, кинулась ей на шею. Месяцы бойкота закончились в одно мгновение. Потеряв голову от счастья, Лиана чуть не заплакала. Ее ликование достигло апогея, когда Файя без церемоний увлекла ее в комнату. И все было как прежде.

Этим же вечером, позвонив в дверь Лианы, д’Эспрэ очень удивился, услышав радостные восклицания из апартаментов напротив. Он растерялся: все эти нежные слова, ласковые жесты, тысяча и один знак утонченного внимания расточались ему с одинаковой пылкостью обеими подругами.

В салонном камине догорал огонь. «В разгар августа! — удивился граф. — Значит ли это, мадам, что вам холодно?» — «Это ничего не значит, — сказала Файя. — Совсем ничего! Старые газеты, они мне мешали». Д’Эспрэ склонился над очагом и понял, что она лгала: на еще не занявшихся огнем листках бумаги он признал ее почерк, различил имя: Мата Хари. Он смутился от собственного инквизиторства. Файя сожгла переписку, ну и что? Тем лучше. Она освободила ему место — хороший знак, как и радость, озарявшая ее лицо.

Они поужинали втроем у Файи, что было для них настоящим событием. Рассказывая новости, д’Эспрэ не сводил глаз с танцовщицы; два или три раза за ее необычной любезностью он разглядел что-то наигранное. Лицемерие затворницы, может быть: думая ускользнуть, она заметала следы, искала, как одурачить своего смотрителя. Она улыбалась, но ее взгляд оставался строгим, застывшим в нерушимой оправе нефритового минерала.

Граф опять испугался этой женщины, но постарался не выдать себя и продолжил делиться новостями — они вроде успокаивали. Правительство перемещалось в Бордо, и д’Эспрэ, назначенный заместителем уполномоченного по продовольственному снабжению, надеялся продолжить там свое беззаботное времяпрепровождение. В частности, он рассчитывал на сотрудничество с неким Раймоном Вентру, местным торговцем скотиной, искушенным в спекуляции всех видов. Этот человек готов был взять на себя самую неблагодарную часть работы графа: переговоры с поставщиками, управление подчиненными, — и д’Эспрэ оставалось лишь заниматься соответствующими его посту светскими обязанностями, где он будет необыкновенно полезен.

Подруги последуют за ним в Бордо, решил граф. Они с горячностью согласились, и остальную часть ночи провели предвкушая те удовольствия, которые их там ждали. Но, заговорив об очаровании Гаронны, д’Эспрэ уже вынашивал новую идею.

Продолжая говорить, он старался избегать взгляда Файи, заставляя себя любоваться Лианой, ее трепещущим телом, но время от времени украдкой посматривал на танцовщицу — а она продолжала улыбаться. Нет, бесполезно дальше обманывать себя: он любит Файю, он ее обожает. Это было невыносимо! Женщина, продающая свое расположение, фея эфемерной любви, переходящая из ресторана — в ложу театра, от одного любовника — к другому. В любой момент готовая отдаться и в то же время недосягаемая — женщина-мгновение. Чтобы завладеть ею, нужно вписать ее в «обстоятельства». Она еще молода, но война сузила ее возможности. Пикантность препятствия, которое необходимо было возвести, позволит ему насладиться «запретной» страстью. Эта преграда называлась замужеством. Он решил завершить дело как можно быстрее, чтобы наконец «обладать» ею в обстановке грешного, немного романтического адюльтера.

Сначала граф подумал об американце, но он не знал о том, что произошло между бывшими любовниками; более того, этот тип мог увезти Файю на другой край Атлантики. По здравом размышлении француз был бы лучше. Во всяком случае, графа не интересовала личность жениха — тот должен был лишь закрыть глаза на прошлое своей жены, а после женитьбы стать спокойным и снисходительным. Д’Эспрэ был уверен, что в Бордо легко найдет такого человека.

Таким образом, по совершенно противоположным причинам Лиана и ее любовник пришли к одинаковому решению: необходимо, чтобы Файл вышла замуж, причем как можно скорее. И тот и другой, но каждый по-своему, сделали один и тот же вывод: с этой девушкой их связывает нечто вроде любовного проклятия, — и с напускным простодушием считали, что только ее замужество сможет разрушить эти чары.

 

Глава двенадцатая

Все время, проведенное в поезде на пути в Бордо, Эдмон Д’Эспрэ был в отвратительнейшем настроении. Он не смог добиться для Лианы и Файи мест в парламентском вагоне, несмотря на все заверения своего начальника, и это вывело его из себя. Ему пришлось смириться и ехать одному, предварительно устроив девушек в вагоне для скота. Они прибудут в Бордо спустя двадцать четыре часа после него, а в каком состоянии, он не осмеливался думать. Д’Эспрэ уже начал бояться, что и обещанное ему доверенное лицо будет подобной химерой, а все его время займут тысячи мелких бюрократических хлопот. Он, который с незапамятных времен, и это общеизвестно, любил только красоту, рисковал быть запертым в мерзкой конторе, договариваться о соленой свинине и галетах для солдатчины.

Вот почему, едва приехав в Бордо, граф поспешил встретиться со своим помощником, который показался ему вполне способным к исполнению бесчисленных обязанностей. Но наружность этого человека совершенно не соответствовала тому образу, который создал себе д’Эспрэ: в противоположность своей фамилии, Раймон Вентру был высоким, поджарым и даже мог бы казаться стройным, если бы не косая сажень в плечах и великолепный торс с мускулами, выступающими под тонкой рубашкой. Граф, описывая помощника своим подругам, использовал обиходное выражение, но оно точно выражало сущность Раймона Вентру: он был «здоров».

С соломой в волосах после вагона для скота, изнывая от ломоты во всем теле после тридцати часов путешествия, обе женщины остались безучастны к навязанным им на вокзале лирическим описаниям д’Эспрэ. Высокомерие Файи никого не удивляло. Лиана же, напротив, всегда очень живо воспринимала все события и остро чувствовала опасность, поэтому позже сама была поражена собственным безразличием к прозвучавшему имени Раймона Вентру. Но она тогда так устала, — ей хотелось побыстрее добраться до кровати, зеркала, кувшинов с теплой водой, — что вся ее интуиция улетучилась.

Тем временем д’Эспрэ не скрывал своей радости:

— Сама судьба послала мне Вентру! Подумайте, в прошлом погонщик быков, торговец лошадьми, ему известны все комбинации, цены на бобы, на соленую треску, на килограмм сала! А все эти поставщики, мелкие посредники! Он их всех заткнул за пояс!

Новая манера разговора д’Эспрэ развеселила Лиану:

— Берегитесь, Эдмон. Вы набрались выражений у вашего подчиненного.

— На войне, как на войне, мадам. Вам также должно понравиться, что он занимается не только провиантом. Он может достать обувь, ткани, бумагу, лошадей, антиквариат. Редкий человек. Он многое может. В остальном… — Граф замялся.

— Что в остальном? — заинтересовалась Лиана.

— … Думаю, мое присутствие рядом с ним… будет совершенно бесполезно. Утром я пойду в управление, лишь чтобы завизировать приказы на закупки, почту…

Он замолчал, рассматривая свои изящные перчатки табачного цвета. На его лице уже не было того сурового выражения, казавшегося приличным в начале августа. Костюм тоже не смотрелся мрачно: как и кокотки, д’Эспрэ добавлял капельку фантазии в свою одежду — кожаные гетры цвета зарумянившегося хлеба, шарф цвета глазированных каштанов, вся эта тонкая гармония бежевых и коричневых тонов, замечательно сочетавшихся с золотистыми оттенками осени в Бордо. Казалось, он сам удивлялся своей новой элегантности.

Искоса взглянув на Файю, граф смущенно продолжил:

— Впрочем, я совсем не хочу надолго здесь задерживаться.

От удивления обе женщины одновременно повернулись к нему. Лиана нарочито выдернула запутавшуюся в волосах соломинку и поправила юбку и манто.

— Эдмон! Мы только приехали!

— Конечно, конечно… Но когда вы отдохнете, мы поедем в Сан-Себастьян.

Он ждал одобрения и с делано равнодушным видом сосредоточился на нежной коже своей обуви. Было очевидно, что его августовские патриотические порывы развеялись без следа.

— Сан-Себастьян? — спросила Файя.

Этот вопрос подбодрил д’Эспрэ.

— Да, Сан-Себастьян, — заговорил он с воодушевлением. — Это в Испании, недалеко от Биарица. Даже мой начальник приватно заверил меня, что тоже туда отправится. И начальник секретариата министра просвещения! Может быть, даже, — разумеется, инкогнито, — заместитель государственного секретаря. Ах! Сан-Себастьян… Гранды, инфанта, король Испании, дипломаты, балы, казино… Всё!

— Всё, — повторила Файя, и ее глаза заблестели.

Д’Эспрэ поправил перчатки:

— Недели две или три отдохнем, я пока приведу в порядок мои дела на службе, а потом готовьтесь к отъезду. Само собой разумеется, нам придется взять с собой этого бывшего погонщика волов, Вентру. Понимаете, я не могу проехаться за его счет, не вознаградив его, такая, как бы сказать, компенсация, что-то вроде…

Он запутался. Они уже подошли к его машине — красивому служебному автомобилю с военным шофером. Солдаты суетились вокруг чемоданов. Не обращая внимания на их взгляды, Лиана прикрыла рукой рот своего любовника:

— Молчите, Эдмон, мы вас поняли. Надо думать и об удовольствиях подчиненных, не правда ли? Развлекаться, не поделившись с ними…

— Именно так! — обрадовался д’Эспрэ и поцеловал ей руку.

Лиана и Файя, несмотря на усталость, с одинаковой улыбкой согласились с его планом. Широким жестом он открыл им дверцу автомобиля.

* * *

Надо ли говорить о том, что Лиана и Файя обладали отменным здоровьем. Скука — единственное, что могло ему угрожать. Оказавшись в незнакомом месте, они на следующее утро встали такими же свежими, как и накануне отъезда. Но через три дня их румянец померк. Бордо быстро нагнал на них тоску, и если бы впереди не манила Испания, они, возможно, впали бы в неизбежную апатию.

Когда до них дошли вести о том, что гаубицы обстреливали столицу и вражеские войска были уже на Марне, девушки начали благословлять тот день, когда покинули Париж. Жителей Бордо не слишком волновало их положение кокоток, и они с улыбкой смотрели им вслед, радуясь внезапному появлению красивых женщин. В город прибыли почти все актрисы из «Комеди Франсез» во главе с Сесиль Сорель, большинство танцовщиц из «Фоли-Бержер» и все дамы, связанные теми или иными узами с министрами и парламентариями. Последние явились сюда в сопровождении сразу нескольких женщин: же, новой, будущей, а иногда и законной. Все это напоминало гарем: впечатление усиливалось от того, что светская жизнь вертелась вокруг пяти улиц и трех отелей.

Но главное — здесь было безопасно, да и осень на берегах Гаронны была очень мягкой. Настоящим наслаждением было расположиться к шести вечера на террасе со стаканчиком портвейна! Дни были похожи один на другой, а сумрачная окраска гарнизонного города напоминала подругам Сомюр. Ничего от блистательного season, обещанного д’Эспрэ! Рано утром мужчины расходились по учреждениям или в «Альгамбру», превращенную в парламент. Там они целыми днями обсуждали успехи врага и необходимые срочные меры. Даже сам Пуаре обивал пороги этих учреждений, чтобы вынудить военную администрацию согласиться на новую модель солдатской шинели. Его посылали от генерала к полковому портному, от помощника секретаря к министру, требовали бесконечного оформления бумаг, но это его не обескураживало: казалось, он решил никогда больше не одевать — и даже не раздевать — ни одного женского тела.

Жизнь остановилась. К одиннадцати часам — как в Сомюре, сетовала Файя, — они вылезали из кровати, потом отправлялись на небольшую прогулку. Красочно освещенные осенним солнцем аллеи были устланы оранжевыми листьями, стулья тут же были расставлены кругом, и эта картина мало менялась изо дня в день. За два дня они обошли всех модисток, познакомились со всеми зеваками на аллеях, со всеми цветочницами. Немного тяжелый обед в отеле «Шапон Фин», снова прогулка, и в три часа дня кульминация — официальное сообщение: «Ситуация не изменилась». Тем временем — и об этом шептались — шли бои на Марне. Слухи, подсчеты, намеки. Затем подходил черед кондитерской: чай и пирожки, которыми славился город. Полагалось выпить рюмочку портвейна, растягивая эту процедуру до семи — времени возвращения мужчин. Те приходили немного грустные, усталые и потухшие. Что же могло их вернуть к жизни? Решительно, в Бордо было не до развлечений!

Через десять дней женщин осенила идея. Почему бы им, как и мужчинам, не заняться торговлей? В разумных пределах, конечно, очень скромно. Они ринулись во все закоулки города на поиски торговцев все равно чем: фиксаторами для портянок, крышками для солдатских котелков, пикриновой кислотой, мышьяком, бочками с сельдью. В этом смысле Бордо со своими пакгаузами был необыкновенным городом. Удостоверившись в Наличии товара, достаточно было в пять часов устроиться на террасе «Шапон Фин» и предложить этот товар любовнице генерала, а та — любовнице сенатора, которая… Назавтра возбужденная дама возвращалась с надлежащим образом подписанными приказами о закупках, а за эту услугу предполагались хорошие комиссионные… Можно было еще, если имелись надлежащие связи, участвовать в обмене: три тысячи дорожных фляг старой модификации на три сотни новой, смазочное масло для ружей на мыло из Марселя. В любом случае были обеспечены хорошие барыши, а к зиме гарантирована покупка меха.

Лиана стала одной из первых последовательниц этого вида развлечений. К концу недели, когда Файя, еще более удрученная, чем в Париже, решила «никуда не двигаться до Сан-Себастьяна», она начала обшаривать все лавки пакгаузов. И тут же поняла, как ей избавиться от скуки. Из деликатности по отношению к д’Эспрэ она не интересовалась продовольствием, а начала с набора тысячи амулетов для сенегальских стрелков и в тот же вечер перепродала их по более высокой цене экс-любовнице одного полковника, подвизавшегося при министерстве. Послезавтра еще более необыкновенная находка: она приобрела сто тысяч подтяжек по девяносто пять сантимов за пару и надеялась выиграть втрое. Однако сумма, которую надо было выплатить авансом, была такова, что она не рискнула платить, не зная покупателя: было бы жалко увидеть, как тают, продаваясь, драгоценности, подаренные д’Эспрэ, или, что, по ее мнению, было еще хуже, ликвидировать ренту. Чтобы быть уверенной в сделке, она решила навести справки в министерстве и надеялась выиграть эту партию.

На следующий вечер ей назначил рандеву торговец, о котором шептались, что он был накоротке с нужными лицами из министерства. Лиана ожидала его за стаканчиком портвейна на террасе «Шапон Фин», сидя рядом с танцовщицей из френч-канкана, — та подсчитывала доходы после обмена зонтиков от солнца на скромные портфели. Вечерело, липы на площади постепенно погружались в темноту, и девушка уже задалась вопросом, куда же подевался этот фат, когда вдруг ощутила, что кто-то энергично тянет ее за рукав, не оставляя возможности для сопротивления. Изумленная, она встала, опрокинув стакан с портвейном.

Таких, как этот мужчина, в провинции называют красавцами. Около сорока, густые черные волосы, откинутые назад, невзирая на моду на проборы, естественная манера держать себя, хотя в нем проглядывала некая крестьянская деликатность, изысканная непосредственность, что иногда встречается у деревенских жителей. Он казался очень уверенным в себе. Неосознанным жестом Лиана закрыла лицо вуалью. Он рассмеялся, но улыбались только его полные губы, а взгляд оставался прежним — холодным и безразличным, как у Файи.

— Вы боитесь покраснеть? Ну-ка поднимите!

Не ожидая ее жеста, он наклонился и приподнял вуаль. Лиана смутилась больше, чем если бы он ее раздел. В то же время, будучи странным образом сообщницей этого незнакомца, она благосклонно разделяла эту игру.

Лиана согласилась пойти за ним в другое кафе, где они сели в молчании на почти пустой террасе. Она так и не опустила вуаль, но он на нее даже не смотрел.

— Мадемуазель, — начал он наконец. — Мой поступок вас не удивит, если я назову свое имя. Я — Раймон Вентру, помощник…

Она его не слушала. Или, скорее, слушала его голос — красивый бас с местным акцентом, в котором было что-то деревенское, напоминающее о тучных травах и базарных площадях.

Он заметил ее рассеянность и положил свою руку на ее. Но ничего похожего на нежность не было в его манерах.

— Мадемуазель, — снова заговорил Раймон, — я не советую вам участвовать в этих спекуляциях! Вы надеетесь выиграть немного в деньгах, но если будете упорствовать, то очень меня стесните. Вы… и другие!

— Другие?

— Да, другие… женщины, — произнес он с презрением. — Вы ничего не понимаете в торговле. Но можете здорово взвинтить цены. Очень сильно, и начнется хаос! Вот почему завтра арестуют их всех. Но для вас сделают исключение.

— Арестуют, всех? И Сесиль Сорель?

— Нет, нет, конечно, есть и те, кого пощадят. Их предупредят, как и вас. Но я предпочел поговорить с вами сам. Из-за господина д’Эспрэ. В конце концов… — он взял ее за запястье: — Вы красивая женщина.

И снова это ужасное чувство зависимости, принуждения — и в то же время удовольствия.

Он понял ее. Его рука сжала запястье еще крепче.

— На самом деле, мадам, именно я занимаюсь обеспечением армии продовольствием. И обеспечением богатых тоже. Война затрудняет циркуляцию товаров, какими бы они ни были. Я требую от вас, мадемуазель де Шармаль, немедленно прекратить ваши послеобеденные развлечения. Иначе у господина графа будут большие неприятности.

Лиана хотела убрать руку, но он ее удержал.

— Милая, выпьем вместе портвейна — это приведет вас в чувство.

Он заказал две рюмки. Лиана, дрожа, выпила свою.

— Д’Эспрэ очаровательный мужчина, не правда ли? — продолжал Вентру. — Как, должно быть, он вас разбаловал! Но в Бордо скучно.

Она уже готова была расплакаться. И не только из-за слов Вентру: то он говорил, как простолюдин, то не раздумывая кидал фразы, скопированные с речи д’Эспрэ.

— Ну, мадемуазель, успокойтесь, — продолжал он так, будто читал ее мысли. — Еще два месяца, и правительство снова будет в Париже, и все остальные тоже. Только что прошла большая наступательная операция на Марне. Много потерь, но фронт надолго стабилизировался.

Лиана осмелилась задать вопрос:

— Откуда вы это знаете?

— Это мое дело. Поговорим о другом. Чтобы вас утешить, я хочу предложить вам подарок. Голубой драп. Да, голубой, в будущем цвет нашей униформы. Эта мода не замедлит появиться у самых шикарных дам! Хотите иметь его раньше всех? Я вам дарю семьдесят пять метров. Самой большой ширины, разумеется.

— Семьдесят пять метров? Но это…

Он прервал ее:

— Это много? Да нет! У вас же еще есть подруга, блондинка, о которой все говорят, но никто не видел!

Трепещущая Лиана кивнула. Вентру продолжил:

— Граф сказал мне, что мы выезжаем в пятницу в Сан-Себастьян немного развлечься в нейтральной стране. И я ее наконец увижу, эту блондинку. Скажите ей о моем подарке. Если, конечно, она не предпочитает красную ткань, из которой делают штаны. Но на ее месте я выбрал бы голубое. Для блондинки подходит этот красивый тон — грязноватый, чуть голубой, чуть серый… В любом случае, вы правильно сделаете, если согласитесь. Имейте в виду: выгодно выглядеть патриотичными. Война ведь еще продолжается!

Он заказал еще портвейна. Лиана проглотила его, почувствовав, как алкоголь ударил в голову. Она опять покраснела, но в этот раз от ярости:

— Вы идиот, месье Вентру, чудовищный болван, еще не распрощавшийся со своей деревней! Семьдесят метров драпа, что, вы думаете, с ним здесь можно сделать? Нет ни одного кутюрье, который мог бы таковым называться! Даже Пуаре…

Раймон, наклонившись над столом, схватил ее за плечи:

— Знай, чернявая, Раймон Вентру может обеспечить тебя кутюрье высшего класса! В Сан-Себастьяне, моя милая! Они все там, богатые и торговцы богатых. Уверяю, ты не пожалеешь о моих семидесяти пяти метрах голубого драпа!

И очень осторожно отпустил ее, но Лиана даже пожалела об этом. Да, это был красивый мужчина. Высок, хорошо сложен. Сильный. Знал, как отдавать приказания. Все просчитывал. Полная противоположность д’Эспрэ. Даже красоту он, наверное, взвешивал, измерял в соответствии с рыночным и обменным курсом.

Вентру поднялся с безразличным видом — в своих мыслях он, наверное, уже был далеко.

— Ни слова графу, — сказал он, расплачиваясь за портвейн.

— Хорошо, — прошептала Лиана.

И в последний раз встретилась с ним взглядом. Там читались только цифры. На его лицо набегали мимолетные тени от лип, колыхавших листьями на ветру. Скоро ночь. Он оставил ее, даже не попрощавшись.

Помрачнев, Лиана еще немного посидела на террасе. Вентру ушел первым, но ей казалось, что он поджидает ее в укромной тени и будет выслеживать. Стало совсем темно. Она поднялась, прошлась немного по парку, вдохнула запах осени, поднимавшийся от земли. «Я его ненавижу», — не переставая повторяла она. И уже у входа в отель ее вдруг осенило: именно за этого человека надо выдать замуж Файю!

Два дня спустя, накануне отъезда в Сан-Себастьян, она убедила в этом д’Эспрэ, всю ночь радуя его самыми изощренными ласками. Оставалось выиграть второй этап, более трудный — выйти замуж за Эдмона. Но впереди еще не видно было конца войны. «Ситуация без изменения», как опять объявили в последнем коммюнике.

 

Глава тринадцатая

Уже давно проехали Биариц; автомобиль начал спуск к Сан-Себастьяну. Трое спутников Лианы молчали уже несколько минут. Казалось, они не думали ни о чем, кроме развлечений, ожидавших их в глубине бухты, там, где сверкали огоньки больших отелей и казино. Как и обычно, спокойный и уверенный, Вентру вел машину. Он снабдил обеих женщин замечательными поддельными документами, и они беспрепятственно пересекли испанскую границу. Глядя на расстилавшееся перед ним море, граф думал о предстоящем завтра вечером спектакле русского балета. Он непременно желал на него попасть, хотя все билеты были распроданы еще две недели назад. Файя, закрыв глаза, раскинулась рядом с ней на заднем сиденье, но Лиана знала, что подруга не спит.

Лиана хотела сполна насладиться путешествием. Она никогда не была за границей, не то что Файя, которая уже отведала этих радостей. Были ведь и Венеция четыре месяца назад, и австрийский банкир. Несмотря на свое любопытство, Лиана не спрашивала ее о том времени, так же как не осмеливалась говорить с подругой о любви. Все давно уже свыклись с мыслью, что Файя — особое существо и удостоилась пережить нечто необыкновенное в далеком городе, недоступном для простых смертных. Но решено: она будет мадам Вентру.

Часто во время поездки взгляд Лианы задерживался на затылке шофера. Со спины Вентру был еще более привлекателен. Она не понимала, почему — может быть, из-за широких плеч, рук, держащих руль, духов, немного тяжелых, возможно, с мускусом: они все сильнее пропитывали ее меховую накидку.

Все уже погрузилось в темноту. Лишь на горизонте оставалась длинная светлая полоска, затерявшаяся между больших предгрозовых темно-синих туч. Полная луна, поднимаясь, посеребрила залив, как бы зажатый между двух крошечных сахарных голов. В полукружье бухты видны были домики рыбаков — белые кубики, четко вырисовывавшиеся при свете луны. Спокойное море, легкий ветерок, пальмы, тамариски: безмятежность глянцевого, прочерченного пейзажа, словно застывшего в своем изысканном колорите, — такие картинки Лиана встречала на модных гравюрах и на мебели, которой окружила себя Файя. Не за горами то время, когда богатых станет привлекать жара, а не свежесть. Будут забыты влажные парки курортов. Им понадобятся такие пальмы, как здесь. Резкая или томная музыка, никогда не слышанная ранее, запахи, знойные или утонченные сочетания цветов, безумная или грубоватая архитектура; и, конечно, новый тип женщин.

Машина замедлила ход. Они подъезжали к отелю. Файя открыла глаза, встряхнулась в своем дорожном манто. Лиана почувствовала, как гладкие и сильные ноги подруги придвинулись к ней и на мгновение ощутила сквозь ткань жаркое тело. Автомобиль остановился. Вентру бросился открывать дверцу — конечно, сначала со стороны Файи, бодро выскочившей на тротуар.

Вокруг все сверкало огнями. Танго, скрипки. Там танцевали, пели. На проспекте, ведущем к морю, прогуливались десятки парочек в вечерних платьях. Слышны были громкая речь, смех, кто-то обнимался. «Замечательно, — подумала Лиана, — по крайней мере, развлечемся».

* * *

Они и правда развлекались. То ли благодаря случайности, встречавшейся с завидным постоянством в отелях Европы, то ли Файя обладала сверхмагическим даром объединять вокруг себя всех тех, кто ее любил или будет любить, но, еще не переступив порог отеля, Эдмон д’Эспрэ наткнулся на свою старинную любовницу — Кардиналку — в сопровождении одного из ее протеже, художника-кубиста Минко, решившего поволочиться за этой слегка поувядшей куртизанкой, потому что, по его собственному выражению, «музы его оставили». Почти в тот же момент они увидели проходящего через вестибюль Стеллио Брунини; поскольку всюду был анонсирован «Русский балет», можно было предположить, что и Лобанов неподалеку. К удивлению Лианы и к еще большему удивлению Эдмона, Вентру тут же оторвался от руки Файи и перекинулся с бывшим маклером дома Пуаре несколькими любезностями, будто они были знакомы целую вечность.

Договорились через час встретиться за ужином при свечах. Лиана очень долго к нему готовилась, пытаясь привести в порядок свои мысли. Все люди, как и те, с которыми они только что познакомились: художник Минко и Кардиналка — все вполне благожелательно относились к Лиане, но, видя в ней лишь сожительницу аристократа, не могли сдержать при этом иронию, хотя она читала в их взглядах признание своей красоты. И в то же время при виде Файи их движения становились натянутыми, руки дрожали, глаза увлажнялись, и они опускали взор. Она всех делала покорными, неожиданно робкими, почти детьми. Именно эту ее силу Лиана хотела разрушить.

В какое-то мгновение, причесываясь, она вспомнила об их прежней дружбе и пожалела об угасшей нежности, так облегчавшей им жизнь даже в затхлости Сомюра. Кто виноват в том, что все прошло? Сама ли Файя, или окружавшие ее мужчины? Или, возможно, дело было в чем-то другом, что раньше ускользнуло от взгляда Лианы, — в этой магии, притягивающей всех мужчин, кем бы они ни были: банкирами или магараджами, аристократами или жалкими мазилами типа Минко, едва вырвавшегося со своего злосчастного Монпарнаса. И вплоть до Стеллио…

Правда, существовал и Вентру, спокойный и вроде бы чуждый этому любовному ажиотажу, Вентру и его замечательное безразличие. Но и в его жестах — когда он потребовал ключи от комнат, предъявлял фальшивые паспорта, давал указания портье, — проглядывал невидимый постановщик. Лиана пересилила себя, заставив отмести все сомнения. Нужно покончить со всей этой абсурдной магией. Да, она брюнетка, а не блондинка, как Файя, но ее волосы пышнее, с рыжеватым отливом. Глаза немного серее, а тело менее угловатое, чем у подруги, полнее, круглее, аппетитнее.

Будто бросая всем вызов, Лиана выбрала самое красивое платье — узкое, прямое, из красного фая, — и украсила себя драгоценностями.

Когда она спустилась к ужину, все уже были там. Файя царила во главе стола, Эдмон — по правую ее руку, а Вентру — по левую. Она была в белом платье, и, как у юной невесты, ее шею обвивала простенькая золотая цепочка.

Ужин прошел довольно весело. Лишь Стеллио оставался мрачен. Садясь за стол, он объяснил, что у Лобанова «творческие муки» — тот вынашивал идею балета и хотел сразу же показать его Дягилеву, жившему в это время на даче в Италии. Лобанов послал ему очень красноречивую телеграмму, стоившую целого состояния; потом свернулся под своими простынями и обещал до той поры не вылезать из постели, пока маэстро ему не ответит. Бесполезно было надеяться получить от него хотя бы билетик на завтрашнее представление — даже непонятно, будет ли он танцевать.

— Ладно! Я достану вам билеты, — заявила Кардиналка.

— Я тоже могу, — перебил ее уверенный голос.

Это был Вентру. Он обернулся к д'Эспрэ:

— Сколько вам надо? Три, четыре билета? Я принесу их завтра перед завтраком.

— Нет, — перебила Кардиналка, — это я их принесу.

— Спорим?

— Спорим! — ответила Кардиналка, — и вы, месье, проиграете. И подарите мне… скажем… куст орхидей!

Вентру расхохотался:

— Ну нет, мадам! Это вы угостите меня шампанским!

— Увидим! — оборвал их д'Эспрэ. — Если я правильно понял, в любом случае нам обеспечены билеты на балет. Замечательно! Обидно, если наш дорогой Лобанов не будет танцевать.

Нарушив свою обычную сдержанность, Стеллио сказал:

— Если Лобанов будет долго капризничать, однажды Дягилев от него избавится. Как он порвал с Нижинским после его женитьбы. Дягилев нетерпелив, это всем известно, но и Лобанов неудержим… Он становится…

Стеллио не закончил фразу и побледнел, почувствовав на себе взгляд Лианы. До этой минуты она не обращала на него внимания. У Пуаре он едва открывал рот в ее присутствии, лишь подбирал ткани и втыкал булавки. Теперь его слова заинтересовали ее, и она захотела все о нем узнать.

Еще не подали закуску, а Кардиналка и Минко стали развлекать собравшихся. Они в самом деле были очень странной парой, даже эксцентричной. Кардиналке было уже далеко за пятьдесят. Ей грозило ожирение, но она не пыталась это скрыть своим фиалковым платьем из органзы, с большим декольте, приталенным, как у девушки. Она была обвешана новомодными украшениями, что удивило Лиану, поскольку д’Эспрэ представил ее как куртизанку, отошедшую отдел. Ведь не от несчастного молодого художника получила она эти драгоценности! Минко еще не было двадцати пяти лет; очень тощий, с редкой бороденкой, он бы сошел за ее сына, если бы оба не афишировали свои отношения. Оба любители покривляться, они разыгрывали комедию страсти. Кардиналка успевала следить за аудиторией, и ничто не ускользало от ее взгляда. Шутливо разглядывая Файю, она заметила:

— Ах, милочка, как он на вас смотрит, мой художник! Держу пари, он сделал из вас свою музу, мой Дезирэ Коммин!

— 

Файя захлопала ресницами, что было знаком самого пристального внимания, какое она могла бы кому-нибудь уделить. Стеллио повернулся к ней. Граф, ощутив неловкость, нагнулся к Кардиналке:

— Дорогая моя, прошу, оставьте нашу подругу в покое…

Но куртизанку трудно было остановить.

— Как! — воскликнула она. — Вы не знаете, кто такой Минко?

Она с особенным ударением произнесла «кто» и, взяв своими тяжелыми от колец пальцами руку Файи, стала ее поглаживать.

«Она чем-то напоминает Вентру», — отметила Лианн. То же выражение лица, что и у него — холодное, с неискренней улыбкой. Перед тем как что-либо предпринять, ей необходимо взвесить, оценить, пощупать людей…

Что-то в Файе напугало Кардиналку, потому что она быстро отпустила ее руку:

— Ну да, милочка! Минко — не настоящее имя моего художника. Или, скорее, его имя наоборот. Его зовут Коммин. И он футурист!

— Кубист! — поправил раздраженный Минко. — И потом, многие ли за этим столом могут гордиться тем, что носят свое настоящее имя? Ты, Кардиналка…

Она тут же приложила пальцы к его губам:

— Маленький негодяй! Я женщина для любви! А мы меняем имена — это всем известно. Я горжусь своим. Это память о моем самом величественном, самом богатом, самом святом возлюбленном! Он носил фиолетовые одежды. Прелат, настоящий…

Д’Эспрэ был сконфужен: разговор принимал ненужный оборот. Конечно, он обожал богему, конечно, Сан-Себастьян был приграничным городом, космополитичным, немного смутным, несмотря на присутствие грандов Испании и королевского дворца. Но, в конце концов, в каком бы обществе вы ни находились, есть темы, которые не следует затрагивать. Он и Стеллио единственные в этом обществе, кто достойно носил отцовское имя. Следовало ли включить сюда Вентру? С таким проворством снабдить фальшивыми паспортами двух женщин! Торговец скотиной или мошенник высшего полета?

Д’Эспрэ тщетно подыскивал фразу, которая позволила бы повернуть болтовню в другое русло. Он надеялся на помощь Стеллио, но венецианец сидел, опустив глаза, и яростно крошил хлебный мякиш.

Граф уже собирался позвать официанта, чтобы тот принес другую бутылку, как, к всеобщему удивлению, Файя прервала свое молчание:

— Какая разница, придуманное имя или настоящее! Имена выбирают и меняют. Как…

Вентру тут же загрохотал на весь зал:

— Конечно! Имена меняют, как перчатки, в наше время. И актеры, и поэты. Да и женщины, когда выходят замуж.

И он улыбнулся Файе. Она ответила ему тем же.

Между тем, раздраженный двусмысленностью своего положения, Минко решил, что настал его черед. Он встал и принял торжественный вид, но был, скорее, похож на ярмарочного зазывалу.

— Итак, дамы и господа, меня раньше звали Дезирэ Коммин. Если позволите, это было мое девичье имя. В то время я еще не был футуристом, жил на Монмартре и торговал своими картинами на улице. И знайте, что я жил благодаря этому лучше, чем другие! Они все вскоре примчались, мои друзья живописцы! «Ну что, Дезирэ, ты уже можешь жить только за счет своего имени?» или «Дезирэ, нам надо всем жить под твоим именем!» Это было слишком, дамы и господа. Я решил исчезнуть и поселился в квартале Монпарнас, посреди полей и молочниц, где жили только иностранцы. Я стал кубистом. И из предосторожности поменял имя. Минко. Это по-восточному, весьма шикарно. Впрочем, я иногда выдаю себя за китайца.

Он вытащил из кармана две большие заколки, не примериваясь зажал ими свои длинные черные пряди и зафиксировал на макушке, в результате чего веки подтянулись; потом из другого кармана достал коробочку с желтой пастой, что-то вроде крема, и очень быстро наложил ее себе на лицо.

— Вот видите, я никогда с этим не расстаюсь.

Он расправил на себе вечерний фрак, отбросил назад голову и произнес с мимикой опереточного мандарина:

— Я — аннамитский кубист!

Все расхохотались. Даже Стеллио не удержался и состроил гримаску.

— Кубист, — повторила Файя, и это была ее вторая фраза за вечер.

Она опять витала в своих грезах. Но взгляд ее был устремлен не в окно, как обычно в Довиле, во времена американца, когда она высматривала где-то вдали свою мечту. Она оцепенела, глядя на крепкую грудь Раймона с выступающим кубиком под тканью кармана.

Минко продолжал свое выступление:

— Более того, я освобожден от службы в армии! Из-за многопалости.

Действительно, на его правой руке было на полпальца больше — сращенный с указательным малюсенький отросток.

— Вот видите, я не могу держать ружье. А для занятий на фортепиано это удобно. Знаете ли вы, мадемуазель Файя, что я король отвергнутых, император гризалей?

Она даже не взглянула в его сторону, и он сел, немного расстроенный.

— Я ничего не понимаю в ваших штуках с кубами, — вступил в беседу Вентру.

Минко молча пожал плечами.

— На самом деле, вы ведь можете писать нормально! Так же как и стрелять из ружья!

— Я левша. Но кубы здесь ни при чем, — сухо ответил Минко.

— Но у вас есть натурщицы?

— Да, молочницы с Монпарнаса. Восхитительные!

— Как же вы их переделываете в кубы?

Минко ожил:

— Ах, мой дорогой! Я работаю над эмоциями… Натурщица — только повод. Женщина, цветок, стол, стул, грубый булыжник, гравий…

Но никто его уже не слушал, кроме Стеллио, все так же склонившегося над хлебным мякишем.

Кардиналка снова схватила за руку Файю:

— Вы его не слушаете, и правильно, крошка. Вам есть чем заняться.

— Сейчас война, мадам, — заметила Файя, и это была ее третья фраза за вечер.

Минко встал и взял под руку Кардиналку:

— Война, бедная маленькая мадемуазель! Я приглашаю войну на танго!

Высокопарно застав в своей маске фальшивого самурая, он увлек старую куртизанку к танцевальному салону.

Д’Эспрэ поднялся с усталым видом и направился в курительную. Вентру последовал за ним. За столом с Файей остались только Лиана и Стеллио. Теперь, когда Раймон ушел, ее взгляд был устремлен на море. «Недотрога», — усмехнулась про себя Лиана, отпивая из бокала шампанское. Платье как к первому причастию, лицо мадонны, и бог знает какие мысли в голове! Об этой отвратительной Кардиналке, к примеру, старухе, которой она позволила ласкать свою руку…

В этот момент Лиана увидела кольцо. На безымянном пальце левой руки подруги блистал огромный бело-голубой бриллиант. Стало быть, они уже помолвлены? Но когда же Вентру успел?

Лиана стремительно поднялась, опрокинув стул.

Стеллио не вздрогнул, неподвижно глядя на Файю.

— Вы не в лучшей форме сегодня, — бросил он девушке, вставая наконец из-за стола. — Обычно вы одеты элегантнее.

Она не слышала его — как и всех остальных.

* * *

Танцы продолжались далеко за полночь. Только Файя ушла спать сразу после ужина, при этом ее глаза светились непривычным огнем.

Утром — надушенный, хорошо выбритый, с гвоздикой в петлице — Вентру постучал в номер д’Эспрэ. Тот еще был в объятиях Лианы, но быстро поднялся, накинул халат и пошел открывать. Не поздоровавшись, Вентру протянул ему билеты.

— Уже! — выдохнул д’Эспрэ сонным голосом. — Значит, вы побили Кардиналку!

— Деньги открывают не все двери, господин граф, не мне вас этому учить.

— Конечно, нет, мой друг, — машинально ответил д’Эспрэ и удержался, чтобы не зевнуть. Вчерашние излишества давали о себе знать.

— Деньги не все могут дать, господин граф, — повторил Вентру. — И поэтому вы должны мне ее уступить.

Д’Эспрэ подумал, что он говорит о машине:

— Но… она не моя! И потом, милый друг, никогда не говорите о делах сразу после постели. — Он затянул покрепче пояс и хотел выпроводить посетителя.

Вентру опять его остановил:

— Не ваша? Выражайтесь яснее, д’Эспрэ. Впрочем, я у вас ничего не прошу. Я ее хочу и добьюсь этого. Она согласна. Если я и пришел поговорить с вами об этом, то из простой деликатности, из-за вашего положения в обществе. Но никаких глупостей, никаких дуэлей. Вы мне ее уступите сейчас, немедленно, и больше не будем к этому возвращаться.

Д’Эспрэ облокотился на комод, теребя завязки своего халата: он с трудом понимал, о чем идет речь.

— Я говорю о Файе! — воскликнул Вентру, будто граф был глухим. — Вы мне ее уступите!

Д’Эспрэ наконец невнятно пробормотал:

— Извините. Слишком… слишком много шампанского вчера вечером. И танцы, так поздно. Я уже не в том возрасте.

— Мне нужен ответ. Сейчас. И подумайте о ней. Нужно положить конец этому ее положению. Я женюсь на ней!

— Конец? Но ей нет и восемнадцати лет…

Граф отступил в глубину прихожей, будто собираясь бежать, опрокинул вазу на маленьком столике, взялся рукой за дверь спальни. Та была не заперта на задвижку, а прижата телом Лианы — он понял это, услышав ее дыхание.

Вентру между тем вернулся из прихожей и передал д’Эспрэ большой пакет:

— Это для вашей… Голубой драп для манто. Тридцать восемь метров. Ну берите же, граф!

Может быть, почувствовав присутствие Лианы, граф успокоился. Он пригладил усы и так торжественно приосанился в своем халате, как если бы был в вечернем костюме.

— Положите пакет — и идите, мой друг, идите…

— А Файя?

— Идите, говорю вам. Все решено.

— Так — да?

— Уходите. И не будем больше об этом говорить. Подумаем теперь о других вещах, — добавил граф тише, как бы самому себе.

Вентру даже не понял, что ему указывают на дверь. Он исчез так же быстро, как и вошел.

Д’Эспрэ обернулся. Лиана устремилась к нему, но он прошел не глядя мимо нее и упал на кровать. Когда она открыла ему свои объятия, он прильнул к ней, как ребенок.

— Однако, — воскликнул он, — вы ведь красивее!

Позже Лиана уже не была в этом уверена, но в тот момент ей показалось, что д’Эспрэ плачет.

* * *

Те, кого судьба в тот день странным образом соединила в одном отеле в Биарице, сохранили в памяти только два эпизода, как ярко блеснувшие мгновения, выхваченные среди долгого ожидания.

Сначала в двенадцать часов появилась Файя, вставшая, как обычно, поздно.

Стоя среди громадного салона, лицом к пляжу и пальмам, все ждали ее, попивая коктейли. Снаружи ветер ласково покачивал тамариски. Полдень позолотил Сан-Себастьян. Сглаженный свет скрадывал углы рыбачьих домиков, скрывал Пале-Рояль — небольшой маяк посреди бухты. Всюду царило спокойное приближение зимы и безмятежность.

Все как бы инстинктивно повернулись к окнам: не стоило смотреть на лестницу, во всяком случае, показывать Файе, что ее ждут. С рюмкой в руке, с отсутствующим видом, они прохаживались вдоль окон, под украшениями из темного дерева с самым непринужденным видом, прикидываясь, что разглядывают тяжелую лепнину на стенах, ложноготические ковры и копии с картин золотого века. Они хотели было смешаться с другими клиентами отеля: нуворишами из Бильбао, дезертирами-космополитами, английскими или австрийскими дипломатами, шпионами, торговцами пушками, южноамериканскими плантаторами, тореадорами, старыми, увешанными бриллиантами синьорами, скрывающими свои морщинистые бюсты за веерами из расписного шелка. Но им это не удавалось. Всякий раз, немного рассредоточившись, через несколько минут они уже снова были рядом, с напускным равнодушием на лицах, но равно взвинченные, доведенные до предела затянувшимся ожиданием Файи. Даже отсутствуя, она продолжала их притягивать, и они не могли противостоять этому.

Лобанов появился последним. Освободившись от своих ночных страданий, он спустился величественной поступью, надушившись, напудрившись, с блестящими от возбуждения глазами. Дягилев еще не ответил на его телеграмму, но теперь он был уверен в своей победе; а так как д’Эспрэ был единственным, кто согласился его выслушать, он увлек его за собой к окну, излагая громовым голосом свои хореографические мечтания.

Лиана приблизилась к Стеллио, но венецианец по своему обыкновению не проронил ни слова.

— Кардиналка очень дурно одевается, не правда ли? — начала она.

Последовало что-то вроде насмешки:

— Такие женщины неодеваемы.

Она могла бы придраться к «таким женщинам», отметив всю глубину презрения ремесленника к кокоткам. Но, возможно, из-за столь необычного смешения людей в Сан-Себастьяне не придала этому значения. А неологизм ее позабавил. «Неодеваемы…» Особенно тонкий шарм придал ему итальянский акцент Стеллио. Лиана продолжала:

— А вы обратили внимание на драгоценности? Она вся ими обвешана. Они совершенно новые! Кто же ее содержит в ее-то возрасте?

Кардиналка не замечала, что на нее смотрят. Она открыла сумочку, обшитую серебром, и вынула оттуда пудреницу. В это время проходящая мимо женщина слегка коснулась плеча Кардиналки и та быстро передала ей коробочку, продолжая спокойно разглядывать море.

— Вы видели, мадемуазель Лиана? — спросил Стеллио.

— Да…

— Вот за счет чего она живет. Для этого и приехала сюда. Так она получает свои драгоценности. И содержит Минко. Тем не менее она несколько прижимиста: могла бы купить ему новые костюмы. Правда, он у нее ненадолго, этот молодой художник. Но как женщина с деньгами…

Как и накануне, Стеллио с ней разоткровенничался.

— Я что-то не понимаю, — сказала Лиана.

Он нахмурился:

— Я не должен был вам этого говорить. Но сегодня или в другой раз все равно вы это поймете. Кардиналка торгует кокаином.

— Кокаином?

Она не сдержала восклицания, и Стеллио быстро сжал ей руку. Первый раз, вне примерочной, она ощутила его кожу, слишком нежную для мужчины, почти такую же нежную, как у Файи.

— С тех пор как началась война, всем нужен кокаин. Это настоящее безумие. Одни мужчины хотят забыть, что им не хватило смелости пойти на фронт, другие — что они оказались не пригодны. Женщины, чьи любовники исчезли вчера или пропадут в будущем, в своем бегстве достигли этих мест. Сан-Себастьян — нейтральный город, здесь живет испанский двор. Это для них находка! Они переходят от мужчины к мужчине. Сегодня принимают испанского гранда, завтра — мексиканского банкира, затем — плантатора из Гондураса. Хуже, чем несчастные путаны из старого города. Я видел здесь женщин, бросающих с высоты арен жемчуг под ноги быку, лишь бы на них обратили внимание. А эти обе, смотрите, актрисы из «Комеди Франсез». Не далее чем позавчера они провели ночь в постели короля! Вдвоем — и успех пополам. Рано или поздно они тоже придут к кокаину!

Лиана была удивлена. Стеллио говорил с ней как со светской дамой. Он открывался перед ней, как равный перед равной, как если бы она не была из тех женщин, которые продают себя изо дня в день, как будто она никогда этого не делала в своей жизни.

Венецианец вздохнул и медленно пригладил пальцами галстук.

— Что касается других, кто остался там… — Он неопределенно указал на север, в сторону границы. — Они придут к наркотикам после войны, потому что были на фронте. Все эти ужасы, которые они сейчас видят… Если бы вы знали о зверствах на Марне, мадемуазель Лиана! Я слышал, как об этом рассказывали сегодня утром в салоне. Здесь много послов, хорошо информированных людей…

Продолжая слушать, Лиана почти в упор разглядывала Стеллио. Похоже, ночью он совсем не спал, и должно быть, первым устроился в салоне, ожидая прихода Файи.

— И это лишь прелюдия, я в этом уверен, — вздохнул он.

— Вы так говорите, будто вам тысяча лет.

— Возможно, это и так, дорогая Лиана.

«Дорогая Лиана», — сказал он. Но она не придала в тот момент этому значения.

Потому что наконец появилась Файя.

Сначала она появилась на верху лестницы — одна. Минуту спустя, — которая всем показалась вечностью, — рядом с ней уже был Вентру.

Золотистый свет осени проникал через окна отеля, поднимал пыль бархатных драпировок, отбрасывал большие желтые пятна на картины, на тяжелые золоченые рамы. Напряженная, с полузакрытыми глазами, будто ослепленная, неожиданно застенчивая, Файя придерживала пальцами смешную сумочку, обшитую поддельным жемчугом.

— Peccato! — возмутился Стеллио. — Она и вправду плохо одета.

Но он преувеличивал: девушка надела платье, немного вышедшее из моды, только и всего.

— Это первое платье, которое вы ей сшили, — возразила Лиана.

Казалось, он не расслышал и продолжал бормотать «peccato, peccato». Лиана же поняла, что он сожалеет вовсе не о платье.

Между тем, застыв на лестнице, Файя подняла глаза. Быстрый взгляд сверкнул издалека, как отблеск стали. Вентру, ринувшись к ней, произнес какую-то короткую фразу. В ответ Файя просто кивнула головой.

— Она сказала «да», — выдохнул Стеллио. — А он? Вы знаете, Лиана, что он сказал? «Я женюсь на вас»!

— Нет, — уверенно возразила ему Лиана. — Он сказал: «Вы выйдете за меня замуж?»

Она была теперь убеждена, что Вентру блефовал во время своего визита к д’Эспрэ. Он хотел добиться от графа согласия, в то время как еще не осмелился поговорить с Файей. Он все откладывал до последней минуты, и вот здесь, на лестнице, понимая, что отступать некуда, наконец решился.

— Нет! — упрямился Стеллио. — «Я женюсь на вас». Он ни о чем не спрашивал.

— «Вы выйдете за меня замуж?» — упорствовала Лиана.

— Вы в своем уме, мадам? — перебил ее подошедший к ним д’Эспрэ. — Никто не просит руки вот так, посреди отеля, на лестнице! — И обратился к собравшимся, как бы призывая всех в свидетели: — Он уже давно за ней ухаживает, славный Вентру. И вчера вечером попросил ее руки — после разговора со мной, разумеется. Вы понимаете, эта юная сирота, которую я приютил…

Лиана взяла его за руку:

— Замолчите, Эдмон! Файя выходит замуж. Она сыграет ее, эту старую комедию свадьбы. Это ее дело. Но Эдмон, прошу вас: не надо театра!

Кардиналка закудахтала:

— Очень хорошо сказано, крошка. Ну, Эдмон, успокойся и пойдем к столу!

Лиана еще раз взглянула на лестницу. Они уже спустились, и Файя была в нескольких шагах от нее, опираясь на руку Вентру. Опущенные веки, круги под глазами, подрагивающие руки. Устала. Но точнее: покорилась. Каким образом? Лиана не решалась встретиться взглядом с Вентру. Она все еще его боялась. Но важны ли теперь были средства? Ведь цель достигнута.

Едва все расселись за столом, Вентру сказал:

— Попрошу вашего внимания всего на одну минуту, друзья. — Потом, указывая на Файю, просто добавил: — Я женюсь на ней.

— Я же говорил, — прошептал Стеллио.

Вентру бросил на него раздраженный взгляд, взял руку Файи, ту, на которой поблескивал бриллиант, и повторил:

— Я женюсь на ней.

Он принял суровый вид, выпятил грудь и стал похож на певца оперы перед началом своей знаменитой арии.

— И не будем больше об этом говорить. Идет война… — Затем, бросив взгляд на Файю, чьи белокурые волосы блестели в свете разгорающегося дня, добавил: — Вы меня поняли, надеюсь? Не говорите больше о нас. Считайте, что мы уже очень давно — супруги.

Файя уставилась в тарелку. В ее длинной руке отцветали фиалки, которые Вентру утром купил у проходящей мимо отеля цветочницы.

Лобанов, единственный из присутствующих, не казался смущенным и наклонился к Вентру:

— Так вы… тот торговец, о котором мне говорил Стеллио?

Венецианец покраснел: он совершенно забыл представить их друг другу. Вентру кивнул.

Лобанов громко рассмеялся:

— Если бы вы знали, как нам, артистам, наплевать на все эти — женитьбы!

К всеобщему удовлетворению, Вентру тоже расхохотался:

— А вы? Вы та самая звезда русского балета или что-то в этом роде? Ну и продолжайте плевать на женитьбу, господин танцовщик! Лучше позабавьте нас вашими балетными историями!

Как и предполагалось, Лобанов не заставил себя просить дважды. Из-за стола, после обильного обеда, вышли поздно. Потом отправились одеваться к спектаклю.

Представление было превосходным, Лобанов блистал. Конечно, в его исполнении было много манерности. В сцене из «Шехерезады» он с наслаждением приукрасил жестокость восточного владыки, подчеркнул его разнузданность, умножил двусмысленные позы. Зрители не смутились: им так много хорошего рассказывали о русском балете, что они были расположены аплодировать даже до поднятия занавеса. Лобанов добавил к своему костюму — зеленому с фиолетовым — ленты с металлическими полосками, сопровождавшие малейшее его движение светящимися золотыми бликами. В футуристической пьесе «Кикимора» он загримировался в своем стиле: лицо было разделено на равные половины красной и ярко-желтой пудрой, губы блестели от голубой помады.

В Испании никогда еще не видели русского балета, и весь двор съехался в Сан-Себастьян. По слухам, лишь король что-то понял в этом представлении. Но все были довольны: артистов вызывали пятнадцать раз. После спектакля благородное собрание в полном составе двинулось поздравлять танцоров в их огромную общую артистическую уборную: его величество, инфанта, дуэньи, идальго — все с ног до головы увешанные бриллиантами, с трехъярусными диадемами на голове, с потоками камней, обвитыми вокруг шеи в четыре ряда, с множеством браслетов, доходивших до локтя, с усыпанными драгоценностями тросточками и запонками на манжетах величиной с абрикос. Гранды Испании склонялись к балеринам, ничуть не скрывая своих намерений, но поняв, что им отказано, бесстыдно плевали на кресла и ковры.

Разумеется, Лобанов рассказывал о своем будущем балете. Ему даже удалось довести пару фраз до слуха короля. Его величество, однако, внезапно исчез, а за ним сразу же и весь двор.

— Ты уже получил ответ от Дягилева? — спросил один из танцовщиков.

— Что мне от этого? — возмутился Лобанов. — Я и так знаю, что он согласится!

— Остерегайся, Сережа, — вступила в беседу балерина. — Ты знаешь слабость маэстро к Масину, с тех пор как ушел Нижинский, и тебе прекрасно известно, почему он уехал с ним в Италию.

— Да, любоваться на красивые дворцы и развлекаться с любимчиком! Вести красивую жизнь, в то время как другие заняты делом! Или гибнут на войне!

— Ты не прав, Сергей. Маэстро хочет обрести в Италии новое вдохновение. Ему, как и нам, надоело это восточное старье. Еще хуже, что все нам подражают. Он ищет хореографию, навеянную духом Ренессанса.

— Ренессанс! Бледный предлог для разврата под жарким солнцем! Масин — вот чего он хочет вдали от нас и для себя одного. Но Масин слабый человек, и маэстро его уничтожит: он любит, чтобы ему сопротивлялись. Вот я, я сопротивляюсь ему! Я создаю, придумываю. Своим новым вдохновением он будет обязан мне, далекому принцу, мне, который…

— Тебе! — расхохоталась балерина.

Лобанов схватил ее за запястья и толкнул на пол:

— Несчастная девчонка, ничего не понимает в искусстве! Угодливая исполнительница, рабыня безмозглая, ничтожество! Замолчи, презренная женская нечисть!

Все застыли. Лобанов надел смокинг, смяв ногами сценический костюм, почти не разгримировавшись, и крикнул на пороге:

— Еще немного, танцующая нечисть, и я буду диктовать вам все ваши движения!

Перед тем как закрыть дверь, он скорчил жуткую гримасу султана из «Шехерезады», когда тот душит своих одалисок. Потом побрызгал на себя из флакона с духами, всегда лежащего у него в кармане, исполнил в коридоре — вместо прощания — гигантский тройной прыжок, и со всех ног побежал к отелю, где рассчитывал отметить свой триумф.

* * *

Все ждали Лобанова, собравшись вокруг ящика с шампанским. Он вошел с королевским видом. Ему зааплодировали; он наградил всех высокомерными приветствиями, еще больше надулся, наклонившись над ящиком, выбрал один из магнумов и вскрыл с большой торжественностью.

Было ли это свойственно только Сан-Себастьяну, но здесь становилось доступным все, что раньше считалось невозможным. Это касалось и близкой к завершению осени, такой мягкой, что можно было прогуливаться на террасе с голыми руками. Это касалось и алкоголя, развязывавшего всем языки. В одно мгновение тягостное ощущение этого необычного дня улетучилось. Все разговорились. Точнее, все слушали Лобанова.

Его проект был очень прост. Если не обращать внимания на обычные излишества — благоухающие картины, экстравагантные костюмы, — его идея вполне сочеталась с духом времени. Он хотел попробовать себя в авангардной хореографии и, подобно Нижинскому в зените его славы, блистать в балете, созданном специально для него. Конечно, ему не хватало согласия Дягилева, без которого не выбить ни одного су из европейских меценатов.

— Только танец, — заявил Лобанов в заключение, — только танец сможет спасти нашу цивилизацию!

Ему захотелось призвать кого-нибудь в свидетели. Стеллио с непроницаемым лицом сосредоточился на пузырьках шампанского. Тогда, довольно необдуманно, Лобанов остановил свой выбор на Файе:

— Вы все это знаете, мадемуазель, потому что сами танцевали!

Стеллио чуть не опрокинул бокал от удивления: ни разу он не слышал, чтобы Лобанов сказал Файе хоть слово. Впрочем, как и Лиане. Более того, когда его друг случайно упоминал о танцовщице, то всегда отзывался о ней весьма недоброжелательно. Он даже называл ее «подобием жестикулирующей шлюхи, ускользнувшей от Главного Петрушки»: так он отзывался о спектакле Пуаре, в котором не видел ничего, кроме развлечения богатого сноба, совершенно недостойного величия подлинного искусства.

— Вы это хорошо знаете, Файя! — повторил Лобанов.

Она сначала растерялась, но затем, озарившись улыбкой, согласилась:

— Вы правы, Сергей. Вы все понимаете.

Одним порывом к ее стулу приблизились Лиана и Стеллио, потом Минко, Кардиналка. Один Вентру продолжал смаковать шампанское, погрузившись в кресло. Лобанов принял на свой счет это внезапное проявление интереса.

— Да, если мы этого захотим, то танец спасет мир от упадка, в котором мы находимся. Если мы этого заботим, мы…

Он пламенно пророчествовал, опорожняя бокал за бокалом. Но Лиана не преминула отметить, что русский не был так уверен в себе, как ему хотелось бы. Часто его взор с ожиданием останавливался на двери. Он искал одобрения у других, не замечая того, что все глядели только на Файю. Для всех эта ночь была праздником, и каждой его минутой нужно было наслаждаться. Завтра снова начнутся дела, торговля, немного поддельная жизнь в отеле, завтра уедет Вентру и увезет с собой блондинку. Но этим вечером еще можно помечтать: забыть про войну, ее замужество, сбиться вокруг нее, дотронуться до этой шелковой кожи, до этих волос, поблескивающих под кристаллами люстр, подстеречь момент, когда зелень ее глаз вновь обретет нефритовый отсвет.

Лобанов ждал телеграмму. Чтобы обмануть свой страх, он трезвонил про свои мечты, обращаясь к Файе:

— Я его создам, мой балет, вы увидите. С вами. Вы будете моей звездой. Вы будете танцевать среди испарений нарда. Я сделаю из вас принцессу духо в, королеву притираний. Вы будете белокурым идолом — с распущенными волосами, божественная, — я украшу ваше тело гирляндами драгоценных камней, всюду, смотрите: и здесь, и там… — Он положил руки ей на живот, на грудь.

Вентру, сидя в кресле, сохранял ироничный вид.

— А ты, Стеллио, обожаемый, — продолжал Лобанов, — ты будешь шить ей платья.

— О, Стеллио, незаменимый Стеллио, обещайте нам это! — воскликнул д’Эспрэ. — Это будет чудесно!

Круг друзей, собравшихся около Файи, становился все теснее. Она сияла, вновь чувствуя свою силу. Она уже не была, как утром, той покорной невестой, обручившейся на лестнице с бывшим погонщиком скота, которая так же скучно, как простая швея из предместий, ответила «да», потому что отказывать было очень утомительно. Файя светилась. Маленькое сокровище в блеске золотистых волос. Это действовало заразительно, и ее друзья тоже засияли, любуясь ее красотой. Даже Лобанов, даже Вентру. Все, вплоть до Кардиналки, которая вслед за движениями Лобанова протягивала свои руки к Файе, проводя ими по ее шее, груди, и мечтательно повторяла: «И здесь, и там…»

Это было уже невыносимо. Лиана вырвалась из круга кресел и вышла на террасу.

— Вы нам всем сошьете костюмы! — распалился д’Эспрэ. — У нас ведь будут великолепные ткани, любые, какие захотим, не правда ли, Вентру?

Тот невозмутимо кивнул.

— А вы, Минко…

— Я, — перебил его художник, — обеспечу вас декорациями. Аннамито-кубистские картины!

— Правильно! — кричал Лобанов. — Восхитительная идея!

— А вы, Лианон? — опять вступил в разговор граф, ища взглядом любовницу. — Но что вы делаете на террасе?

— Мне жарко. Я… я слишком много выпила.

— Дорогая Лианон… Вы займетесь счетами, поставщиками, обслугой.

Она не ответила и, облокотившись на бордюр, любовалась морем. Было уже поздно, и начинало холодать. Уставшая, Лиана вошла обратно, села напротив зеркала, вблизи от двери на террасу, и привела в порядок замысловатую прическу. В отражении зеркала она рассматривала Вентру, которого в этот момент меньше всего на свете интересовала его будущая супруга. Его глаза были прикованы к Кардиналке, вернее, к ее сумочке. Та тем временем быстро вышла из салона и через минуту вернулась с довольным видом.

Вентру поднялся и преградил ей дорогу. Кардиналка смерила его взглядом. Он улыбнулся — так же как в Бордо, заметила Лиана, на террасе «Шапон Фин», — и что-то быстро сказал. Старая куртизанка побледнела, опустила голову и хотела пройти. Он схватил ее за рукав, но ей удалось вырваться. Только она устроилась рядом с Файей, как прогремело новое заявление Лобанова:

— Трудность в том, мадемуазель Файя, что вы не умеете красить губы. Надо научиться. Вот, нанесите эту помаду. Это я придумал ее состав.

Он протянул девушке перламутровый футляр, где поблескивал алый крем. Она медлила. Он сам взял тюбик и с необыкновенным старанием провел помадой по ее губам:

— Прекрасно. И поменяйте духи. Ваши быстро улетучиваются.

Лобанов обнюхал ее шею, как у животного, и скорчил недовольную гримаску.

Обескураженная, Файя не могла двинуться с места. Почувствовав, что помада ей не подходит, она с непривычки стала слизывать ее кончиком языка.

Стеллио между тем вступился за нее:

— Сергей! Оставь! Файя великолепна. Настоящее произведение искусства. Она так естественна! Я это знаю, ведь я ее одеваю. Ей совсем не нужны ни твоя помада, ни твои духи декаденствующего князя!

— Декаденствующего князя! Да как ты, осмелился! Ты…

Среди сотрапезников появился лакей. Он нес поднос с конвертом, которым тотчас завладел Вентру.

— Телеграмма, — объявил торговец бесстрастно. — Полагаю, это вам, танцор.

— Дягилев! — вскричал Лобанов, так ретиво схватив листок, что тот порвался. Его руки сильно дрожали.

Файя важно вышла вперед, взяла послание из рук танцовщика и вслух прочитала ответ маэстро. Телеграмма была написана в оскорбительном тоне и довольно многословна:

«Лобанов, довольствуйся исполнением контракта и слушайся моих указаний. Ты пришел на эту землю, чтобы подчиняться, а не творить. Избавь меня отныне от твоего вздора.
Сергей Дягилев».

Танцор бросился к себе в комнату. Через полчаса слуга пришел объявить, что «господин Лобанов в холле и ждет своих друзей, чтобы попрощаться».

Стеллио побледнел:

— Новый кризис! Он никогда не оставит меня в покое. — И выбежал в холл.

Увидев своего друга, Лобанов закричал:

— Я ухожу, Стеллио, я тебя покидаю, так как ты приносишь несчастье! У тебя дурной глаз, ты хочешь моей смерти, ты замышляешь заговор за моей спиной! Я уверен, ты телеграфировал Дягилеву, чтобы настроить его против меня. Ты в сговоре с другими танцовщиками!

Подошла Файя с остатками помады на губах.

— А, вот оно, произведение искусства! — ухмыльнулся он. — Она тоже приносит несчастье. Она вам всем принесет несчастье! Оставайтесь рядом с ней! А я ухожу!

— Уходи, — произнес венецианец.

Он почти шептал, как мальчишка, знающий, что заходит слишком далеко. Лобанов, может быть, больше всего боялся именно этого слова, но тем не менее уже готов был его услышать.

— Он велел мне уходить! Ну хорошо! Я ухожу, прогнившие господа, я ухожу в то единственное место, которое мне подходит. А ведь мой балет мог бы спасти мир… — Его голос осекся, он бросил дикий взгляд на Файю.

Лиану начала бить дрожь. У нее на глазах происходило что-то такое, что было необратимо, и она ничего не могла с этим поделать: все присутствующие были соединены невидимыми нитями, но не дружбы, а страсти или, может быть, мести. Без сомнения, это было только начало, первая трещина во времени, неизбежность, запечатленная в событиях, более серьезных, конечно, чем замужество Файи. И впервые за свою короткую, но беспокойную жизнь Лиана была объята ужасом.

— Я иду добровольцем, господа-декаденты! Эта грудь, которая никому не нужна, встанет на защиту Франции!

Щелчком пальцев Лобанов подозвал портье, сунул ему деньги, даже не дожидаясь, чтобы тот взял багаж, и вышел не оборачиваясь.

Единственным комментарием произошедшему были слова Вентру, произнесенные все тем же равнодушным тоном:

— Думаю, мы его еще увидим. Такие не позволяют, чтобы их убивали.

Никто не посмел ему ответить.

Торговец взял Файю под руку и увлек за собой на лестницу.

* * *

На следующее утро, после долгого шушуканья с Вентру, д’Эспрэ решил вернуться в Париж вместе с Лианой и незаменимым Стеллио. Возвращение правительства в столицу было не за горами, а новости с фронта — все лучше и лучше. Они сделали остановку в Бордо, чтобы забрать свой багаж, и в первых числах декабря вновь поселились на Тегеранской улице.

Что касается новобрачных, они еще месяц оставались в Бордо, и за это время весь свет вновь перебрался в столицу. Уверившись в том, что все знакомые разъехались, они опубликовали в мэрии брачные объявления о женитьбе Раймона Вентру, торговца скотом, с некоей Жанной Ленгле восемнадцати лет, сиротой. Невеста заручилась согласием своего опекуна Эдмона д’Эспрэ, проживающего в Париже и представленного в Бордо одним из своих коммивояжеров. Последний выполнил миссию свидетеля вместе с продавщицей цветов, у которой невеста пристрастилась покупать фиалки.

Отдавая дань крестьянской традиции, Вентру хотел венчаться в церкви, но Файя воспротивилась этому: «Надо будет исповедаться. А я не хочу исповеди!» Это напоминало каприз, тем не менее он уступил.

Две недели спустя они начали обустраиваться в Париже, где Вентру собирался продолжать свои торговые спекуляции.

Шел январь 1915 года — как раз в это время в газетах начали появляться первые сообщения о погибших авиаторах.

 

Глава четырнадцатая

Когда аэроплан Стива, подбитый вражескими пулями, рухнул на лесопосадки Белланда, то, вопреки ожиданиям, образ Файи не предстал перед его блуждающим взором. Сквозь едва распустившуюся весеннюю листву 1916 года проступали как бы застывшие среди вечной весны кампус и неоготические колокола Принстонского университета; и в то время как голова Стива запрокидывалась на сиденье, а он постепенно терял управление, его губы вдруг неожиданно ощутили забытый вкус молока с солодом.

«Я проиграю этот матч», — сказал он себе, как бывало обычно накануне соревнования: он не мог спать, и его одолевали черные мысли. О каком матче шла речь, в то время как аэроплан пикировал прямо на лес, он не понимал. Единственное, в чем он был уверен: все уже было сыграно, все матчи. Он только удивился, что время шло так медленно, что еще не наступил конец. Стив рухнул на сиденье, как падал на свою кровать в Принстоне, когда, пытаясь обмануть страх, часами мечтал о победе, рассматривая фотографии футбольного клуба и отпивая при этом молоко с солодом.

Аэроплан падал с ужасающим треском. Скрестив руки над головой, Стив переносил все толчки в ожидании последнего, добивающего. В какой-то момент он открыл глаза. Возвышавшиеся стволы хороводом кружились вокруг него с обломанными, искореженными ветками. Весенние листья дождем усыпали кабину. Наконец последовал сильный толчок, и колокола Принстона, чей мираж не померк еще за горизонтом деревьев, скрылись в ночи — но то была не ночь…

Два часа спустя, а возможно, и через много дней — Стив никогда не интересовался этим, — тьма над ним разверзлась.

И тут же мелькнула прежняя мысль: «Я проиграю этот матч». Но времени на раздумья у него не было. Все вокруг заполнял отвратительный запах, и он начал понемногу задыхаться.

К обычному для него после сильных запахов раздражению горла и бронхов присоединилась теперь резкая боль в правом бедре. Он понял, что ранен.

Запах не рассеивался. Стив кашлянул второй раз, снова почувствовал боль, еще острее. Он выругался — и так ясно, будто это было вчера, перед ним всплыло первое воспоминание: о той истории с духами, вылившейся в ссору с русским на лестнице… Тогда он не углублялся в детали этой несуразной сцены. Теперь в его памяти с необычайной быстротой прокручивалась вся дальнейшая череда событий. Русский, венецианец, Париж, театр, Файя, Suicidal Siren, запись добровольцем в авиацию, два года войны. Сколько было сражений, сколько побед, и ни одной неудачи. Его прозвали Обмани-Смерть. Восхищались его отвагой, а его отказ носить талисманы, при всеобщем суеверии, вызывал еще больше уважения. Никто не видел у него даже фотографии женщины. В то же время о нем ничего не было известно, разве только, что он — американец, прекрасно говорит по-французски, и записался в армию, чтобы, по его словам, спасти Европу от тирании монархии.

Стив сразу распознал этот запах, раздиравший ему горло: эфир, конечно. Он лежал на кровати в госпитале. Лепная отделка потолка, люстра из богемского стекла — вполне возможно, что его привезли в замок Белланд, в ту его часть, которую выделили для раненых. Значит, его подбили совсем рядом: над лесом, окружавшим лагерь. Еще несколько сотен метров, и он рухнул бы на равнину — самолет, наверное, загорелся бы, и Стив распрощался бы с этим миром.

Он выжил и был счастлив, несмотря на боль. Это забытое за долгое время чувство овладело им. Стив понял, почему его никак не отпускала мысль о матче, постоянно вертевшаяся в голове. Два года он играл со смертью и ввязывался в самые безрассудные операции. Вплоть до этого последнего дня перед самой катастрофой. Зачем он гнался, взлетая этим апрельским утром на своем любимом аэроплане «Гиспано-Суиза» с бронированным винтом? За смертью, конечно, «ради красивого жеста», как говорят французы. Насколько Стив помнил, не прошло и десяти минут после взлета, как по курсу появился «Авиатик». Тогда он решился на вызов — поразить пилота не из пулемета, как обычно, а из револьвера и, если возможно, в упор. Как и всегда в последних полетах, Стив сначала приблизился к вражескому аэроплану, чтобы снизу прорвать его обшивку с помощью ножа. Потом вновь набрал высоту и выстрелил пилоту в голову. «Гиспано-Суиза» уже весь был пробит пулями. Но еще до начала этого страшного падения Стив испытал удовольствие — единственное доступное ему после предательства Файи — от вида смерти и крови, той крови, что этим утром струилась по нарисованной на его дорогом «Гиспано» нежной русалке, сжимавшей в руках череп. Потом — падение, колокола Принстона, вкус молока с солодом, так и оставшийся на губах…

Стив снова закашлялся из-за запаха эфира. Проснулась боль в бедре. Он понял, что скован бинтами, а возможно, и гипсом. Он попробовал пошевелиться, стало еще больнее, и он застонал. Не стал ли он калекой? Стив пошевелил левой ногой, медленно сдернул одеяло, попробовал, превозмогая боль, разглядеть, что творилось на другом конце кровати. Но нет, обе ноги были на месте, голые ступни выглядывали из бинтов. Он облегченно вздохнул.

Итак, необходимо было бороться и выжить. Что за черт дернул его утром на это смертоносное безумство? Конечно, среди авиаторов все стремились перещеголять друг друга. Де Гийнемер, де Пегу, де Нунжессер и другие — вот кто сбил больше всего врагов, кто был знаменит самоубийственными подвигами. Но в отличие от других, тративших свое свободное время на то, чтобы добиваться официального признания и точного подсчета своих побед, оказания почестей в ежедневной сводке, Стив всегда, как говорится, «оставался в стороне». Он почти ни с кем не разговаривал, никогда не посещал баров эскадрильи, обычно усыпанных почтовыми открытками, — среди них он всегда находил изображения Файи. Он удовлетворялся своей комнатой в замке Белланд — роскошной обители вблизи от линии фронта, реквизированной для авиаторов. Читал стихи французских поэтов, играл на пианино под рядами старинных портретов, долгими ночами следил за громыханием пулеметов и бомб.

В промежутках между боевыми вылетами посещал столицу, где расцветали самые безудержные удовольствия. Там считали возможным возместить себе все, забывшись в немыслимых оргиях с женщинами и алкоголе. Все страхи, все отчаяния. Там, так же как и его товарищи, он переходил от праздника к празднику по всем тайным закоулкам, где развлекали «асов». Он не чувствовал недостатка в женском внимании, кратко откликался на него, а потом возвращался в Белланд, снова погруженный в молчание. Все эти злачные места, этот тайный архипелаг удовольствий, временами показывавшийся на поверхности, был для него не более реален, чем фронт в тот момент, когда он садился в свой аэроплан. Гнался ли он за «Авиатиком» над немецкими траншеями или опрокидывал женщин на канапе в отеле — всюду, где бы ни находился, Стив бежал от самого себя.

Куда подевалось это блаженное состояние его юности, Нью-Йорк, Принстон, Филадельфия, все эти светлые дни, которые он смаковал с такой радостью? Шестнадцать, двадцать лет, двадцать четыре года — и каждый день вбирал в себя его будущее: матчи, балы, концерты, счастливая Филадельфия, энергичная, радостная, несмотря на почерневшие от угля фасады домов и заводы, краснеющие кирпичом в самом центре города! А девушки шикарных кварталов — Ланси-стрит и Риттен-хауз-сквер, — которые бегали за ним, шептались за его спиной: «Ах, красавец Став О’Нил…» А он, разыгрывая безразличие, часами выбирал себе flannels, галстуки, великолепные ботинки, создавшие ему репутацию самого милого юноши в городе. Какого черта он все это забыл, хуже того, бросил? Настоящая глупость, тупость, которой нет названия. Пришло время возвращаться.

Стив застонал, попробовал повернуться в простынях, но ему это не удалось. Он собирался попробовать с другого бока, когда услышал, что дверь открывается. Над ним наклонились два врача.

— Вам повезло, — прошептал первый.

— Это правда, — подтвердил другой. — Только лучше сказать вам сразу…

Стив вцепился в простыню. В их глазах он прочитал то, что сам совершенно не выносил. Так смотрели на привозимых в замок тяжелораненых солдат, с большим риском эвакуированных из траншей, авиаторов, подбитых в окрестностях: у них были раздробленные, изуродованные тела, порой на три четверти обожженные. Быстро взглянув на носилки, врачи еще долго сохраняли задумчивость, а их взор выражал жалость.

Совершенно разбитый, Стив откинулся на подушку. У него звенело в ушах, было невыносимо жарко. Он снова начал мять простыню, собираясь с силами:

— Говорите! Мое бедро?..

— Да, бедро, — промолвил один из врачей. — Я… мы не знаем, сможете ли вы ходить. Скорее всего, вы останетесь… по крайней мере, будете хромать…

Лицо Стива исказилось от нарастающей боли. Но он приподнял голову.

— Нет! — резко перебил он. — Никогда!

Ему казалось, что он кричал, на самом деле это был лишь шепот. От раздражения Стив махнул рукой — этим жестом он хотел отослать врачей и прогнать мучившую его боль.

— Оставьте меня. Вы ошибаетесь… — Французские слова застревали у него в памяти. Тем не менее он продолжал: — Я не буду хромать. Я выкарабкаюсь. Я буду ходить.

Врачи, ни слова не говоря, в смущении покинули палату.

Стив постепенно успокоился. Слава богу, что руки целы! «Во всяком случае, я все равно смогу играть регтайм!» — и, чтобы забыть о боли, постарался припомнить несколько мелодий. Но передышка была недолгой. Боль в правом боку вскоре возобновилась и с каждой минутой становилась все острее. Стив покрылся испариной. Почувствовав еще чье-то присутствие, он повернул голову. К нему тянулась женская рука. Незнакомое лицо, немолодое, немного усталое, с едва заметной улыбкой, тоже жалостливой, но эта жалость была пропитана нежностью. Такое выражение было свойственно женщинам, занесенным в среду сражающихся мужчин, — странное обличье кормилицы. Санитарка протянула ему стакан, он отпил: это была вода, но он снова ощутил вкус молока с солодом — ностальгическое воспоминание об Америке. Она вытерла пот и несколько мгновений не убирала руку со лба. Он чувствовал ее нежную кожу и неожиданно вспомнил о Файе — о настоящей, живой Файе, а не о том призраке, ради которого мечтал умереть в бою. Обнаженной, залитой солнцем на золотом стеганом одеяле.

«Где же она? — подумал он. — Чем занята в эту минуту?»

И, как и в прошлом, почувствовал, как сжалось его сердце.

«Но в каком прошлом?» — спросил Стив себя, и его будто озарило. Здесь и сейчас — в этих страданиях, на этой госпитальной кровати — происходит настоящий перелом в его жизни. И трещина, разделившая его жизнь, прошла по телу, а не по сердцу. Трещина, делившая время на «до» и «после», но «до» и «после» падения, а не «до» или «после» Файи. До этого детство, юность, безумства — все происходило неосознанно. После — страдания тела, которые нужно преодолеть, возможно, и инвалидность. Что рядом с этим метания страсти? Все прошлое подернулось дымкой вместе с «Гиспано-Суиза» и его бронированным винтом. Кончено со всем этим беспорядком! Теперь главное — выжить! Выздороветь. Встать на ноги, начать ходить. Вернуться в Америку. Война, по крайней мере для него, закончена. Ему больше не хотелось умирать. Ни за какое-либо дело, ни за женщину. Теперь — вернуться в Филадельфию, Нью-Йорк, Америку. Строить другой мир, новую жизнь. Но начать с выздоровления.

Ему показалось, что жар снова усилился. И в тот момент, когда Стив опять погрузился в ночь, он сожалел только об одном: почему не нарисовал вместо Suicidal Siren на кабине аэроплана эмблему своего футбольного клуба — знаменитого «Tiger» Принстонского университета?

* * *

Несколько недель спустя, когда жар уже спал, Стива перевели в Парижский госпиталь. Он сразу поинтересовался характером своего ранения и потребовал книги по анатомии. Он так настаивал, что, несмотря на военное время, ему их принесли. Стив днями напролет был погружен в чтение. Когда его освободили от последних бинтов, он уже составил план упражнений, которые, как он был уверен, позволят ему полностью восстановить раненую ногу.

Ему предоставили возможность этим заняться. Его упорство обескураживало врачей. Но для них, каковы бы ни были его временные трудности, американец в целом уже был здоров. Его снабдили двумя костылями, приставили «крестную», порозовевшую от мысли о том, что ей предстоит ухаживать за авиатором. Он оставил себе костыли, но сразу же вежливо выпроводил даму, мотивировав свой поступок необходимостью полной концентрации на гимнастике.

Стив не общался с соседями по комнате и не читал прессу; в газетах пользовались все теми же напыщенными выражениями, чтобы расписать никак не близящиеся успехи: «кровавая заря» или «трепещущий полет победы». Одно время он тешил себя надеждой, что, прочитав в газетах о его подвиге — сюжет был раздут прессой по пропагандистским причинам и пережевывался в течение добрых двух недель, — кто-нибудь из его бывших друзей, конечно, не Файя, но, может быть, Лиана, или д’Эспрэ, постараются его разыскать, придут навестить, восхититься наградным крестом, полученным им еще в кровати замка Белланд. Но этого не случилось. Прошлое испарилось безвозвратно. Война все разрушает: и людей, и память, — сокрушался он, и эта новая уверенность укрепила его в желании выздороветь.

Каждый день Стив делал гимнастику, и его стоны продирались сквозь сжатые зубы. Иногда он звал на помощь санитарку. Благодаря исключительному упорству он вскоре уже мог на костылях доходить до окна. Несмотря на острую боль, поднимавшуюся всякий раз от правого бедра, Стив мечтал о том дне, когда сможет обходиться без них. А пока каждое утро он продолжал свой крестный ход: от кровати до окна, потом до другого окна, наконец, до двери, в коридор, — а однажды — в январе 1917 года — вышел на улицу, опираясь на палку.

Здесь все очень изменилось. Мимо спешили одинокие женщины. Они носили теперь укороченные платья, маленькие шляпки, надвинутые на глаза. И движения стали другими: менее томными, более решительными, можно было бы сказать, более мужскими. Стало быть, правда все то, о чем писали газеты: женщины всюду заменяли мужчин, даже на военных заводах. Стив посматривал какое-то время на их лодыжки, икры, выставленные напоказ. Нужно ли жалеть о том времени, когда их тело меньше угадывалось под одеждой? Конечно, в какой-то степени ушла грациозность, особенно это изящное приподнимание юбок при переходе улицы. Стив посмотрел на небо, где теперь часто стрекотали самолеты. Ночью оно часто озарялось огнями среди воя сирен: «Гота», вражеские эскадрильи, сбрасывали бомбы на Париж. Тогда он сжимал кулаки и, не стесняясь соседей, вслух повторял: taking off, taking off — уехать! Бежать от жара и смертельных страстей. Вернуться в свободную Америку.

К началу зимы, когда Стив уже собирался покинуть госпиталь, пришла телеграмма с известием о приезде отца. Он очень удивился. В своем одиночестве в Белланде, в еще более уединенной жизни в госпитале он очень редко получал от него весточки. Старый О’Нил никогда не скрывал, что не одобряет увлечения сына авиацией. И хотя ему импонировало некоторое рыцарство, тем не менее он считал, что, предлагая себя на службу другому государству, не требовавшему от него ничего подобного, сын в какой-то степени предал отца. Подозревая о причинах, толкнувших на это Стива, он считал их безумными и очень лаконично отвечал на его письма: только те знаки уважения, которых сын заслуживал как солдат.

В общем, вот уже два года, как между ними пробежал холодок.

Получив телеграмму, Стив отметил, что отец проявил смелость, решив пересечь Атлантику: уже несколько месяцев немецкие субмарины не переставали атаковать нейтральные суда; у всех в памяти еще не изгладилась «Лузитания» с американцами на борту. Но зачем? Как настоящий ирландец старый О’Нил всегда имел склонность к авантюрам. Всем известно было его пристрастие к разным удовольствиям, и слухи о новых наслаждениях, расцветавших во французской столице во время войны, наверняка достигли его ушей. Однако вряд ли это заставило бы отца пересечь океан в самый разгар военных действий. Стив был заинтригован, но ни одна из веских причин не приходила ему на ум. Как только смог держать в руке перо, он ясно изложил в письме отцу свое желание вернуться. Чтобы избавиться от грустных воспоминаний, он добавил, что устал от Европы и у него одна мечта: удачно жениться и устроиться в Филадельфии. Поскольку Стив долго потакал своим прихотям, следовал только своим капризам и безумствам, заставив отца долгие годы мучиться страхами за жизнь единственного сына, оставался только один выход: ему суждено было покориться.

Не успел старый О’Нил войти в комнату, как беспокойство Стива усилилось. Отец не изменился. Такой же высокий, широкоплечий, лишь немного более сутулый, изборожденный морщинами. Но такой же знакомый живой взгляд, ясный, строгий — глаза борца за выживание. Богатство и знакомства в самых элитных кругах Восточного побережья его никак не испортили.

Отец быстро осмотрел лицо Стива, кинул взгляд на костыли, неожиданно и быстро обнял, потом начал:

— Вильсона снова переизбрали, ты в курсе, я надеюсь. С незначительным перевесом, но переизбрали.

— Ну и что? — недовольно откликнулся Стив. — Что это меняет в мире? Не больше, чем смерть Буффалло Билла. Надеюсь, ты не за тем пересек океан, чтобы говорить о политике! Скажи лучше, как поживают сестры.

— У твоих сестер все в порядке: они выходят замуж и рожают детей. — О’Нил встал перед кроватью: — И я приехал наставить на путь истинный одного парня двадцати шести лет, который тратит время на пустяки.

— Пустяки? Авиация? А мой крест? — Стив показал на награду, приколотую к больничной пижаме.

— Очень хорошо. Но теперь с этим покончено. Ты мой единственный сын. И будешь моим наследником. Дела идут хорошо. А нужно, чтобы они шли все лучше и лучше!

Отец решительно не изменился. Еще с детских лет Стиву была знакома эта свойственная ему занудная манера, как только речь заходила о делах. Она даже стала легендой.

— Я тебе писал, что собираюсь вернуться. Мне больше нечего делать во Франции. Я только жду, когда совсем избавлюсь от этих проклятых палок.

Стив ударил левой ногой по костылям, и они упали на пол.

Немного удивленные этим возбужденным разговором на чужом языке, его соседи приподнялись на кроватях, но, решив, что это очередное проявление эксцентричности американца, опять задремали.

— Ну что ж! Придется немного подождать, — объявил О’Нил.

— А, ты тоже так думаешь! Ты еще хуже, чем врачи. Посмотри!

Стив подхватил костыли и после почти акробатического движения, состоявшего из предварительно точно рассчитанных элементов, встал напротив отца.

— Ну как? Видел?

Не дожидаясь ответа, он начал свободно ходить, опираясь на оба костыля, потом отбросил левый, сделал неуверенный шаг, потом второй, третий, наконец, шатаясь, истекая потом, побежденный болью, облокотился на подоконник. Уже наступала ночь, светлая, спокойная, но и ее могли нарушить с минуты на минуту раскаты «Гота».

О’Нил улыбнулся, процедив сквозь зубы:

— Добрая старая ирландская порода! Стойкая в беде, очень нежная в любви.

Стив покраснел. Отец подошел к нему и положил руку на плечо. Все было сказано, как всегда, без слов. В какое-то мгновение глаза старого О’Нила загорелись нежностью. Но его сентиментальные излияния были недолгими, и он снова превратился в изобретателя и торговца пружинами для крысиных ловушек, который за сорок лет неустанной работы создал империю сталепрокатных заводов.

— Вернемся к делам. Итак, снова выбрали Вильсона, и у него теперь развязаны руки. Еще где-то пятнадцать дней, от силы месяц, и он пришлет сюда наши войска.

Стив не мог прийти в себя от удивления. Отец продолжал:

— Для тебя, мой сын, война окончена. Ты пошел добровольцем, получил свой крест, я горжусь тобой. Ты больше не нужен Франции. Но мне — нужен. Заметь, я не сказал тебе, что жму твою руку.

— Я вернусь, — взорвался Стив. — Только дай мне время научиться ходить без костылей! Я не хочу вернуться в Филадельфию калекой!

— Это верно, это верно, — бормотал О’Нил.

— Я тебе об этом писал! Я хочу жениться, удачно жениться. И чтобы девушка меня любила, как…

О’Нил неожиданно съехидничал:

— Как в те времена, когда они все бегали за тобой… Как раньше.

От него ничего невозможно было скрыть. Стив покраснел еще больше, пожал плечами.

— Сколько нужно времени, чтобы вновь ходить без костылей?

— Самое большее шесть недель.

— Хорошо. Сейчас январь. Я даю тебе шесть месяцев.

Стив побагровел от ярости. И этого тоже не будет в его новой жизни. Он должен прекратить жить на средства отца и по его приказам. Он сам будет выкручиваться.

— Говорю тебе: я хочу вернуться как можно быстрее!

— Нет, Стив. Ты останешься до августа. Для меня.

— Для тебя? А что я должен делать?

— Если у меня верная информация, то уже в апреле американская армия будет во Франции. И перед нами открывается самый богатый рынок. Мы будем всем торговать в Европе. Зерном, сталью, заводами, одеждой. А если союзники выиграют войну — на мой взгляд, через два-три года, — мы, американцы, поможем Европе восстановиться. Запомни, Стив: именно те, кто торгует во время войны, продолжают торговать и после ее окончания. Ты уже во Франции, ты говоришь на языке, ты знаешь места, людей. Вот для тебя возможность открыть новые пути. Начни с добывания для меня прибыли здесь. Познакомься с французскими бизнесменами, со всеми, кто работает на военный рынок. Договорись с ними. Через шесть месяцев ты волен вернуться. Я приеду сам или пошлю моих людей. А ты по возвращении в Филадельфию сможешь вести дела по своему усмотрению.

— Шесть месяцев, — вздохнул Стив и начал что-то высматривать в окне, как будто ему угрожала оттуда внезапная опасность.

— Ты прекрасно обходился без меня четыре года.

Стив понял, что перечить бесполезно.

— Если все пойдет как надо, ты будешь в Филадельфии в начале августа.

— Если все пойдет хорошо? Но все пойдет хорошо!

Это снова был вызов. Стив опять схватился за костыли, доковылял до коридора, посмотрел на улицу. Уже спустилась ночь. Под уличным фонарем прошла женщина в коротком платье, очень худая.

Стив повернулся к отцу:

— Но предупреждаю: через шесть месяцев, день в день, я буду плыть на корабле в Нью-Йорк!

На следующее утро — с невиданной до того энергией — американцу удалось сделать несколько шагов без костылей. Через три недели он вышел из госпиталя и, освобожденный от воинских обязанностей, рыскал по Парижу в поисках торговцев за рулем роскошного «кадиллака» мощностью тридцать шесть лошадиных сил: старый О’Нил, ни минуты не сомневавшийся, что Стив согласится остаться, заказал для него эту машину еще три месяца назад, и ее привезли с другого берега Атлантики.

* * *

Сначала время полетело очень быстро. Как и предвидел его отец, Соединенные Штаты вступили в войну в начале апреля. В Париж начали стекаться американские коммерсанты. Стив устроился в «Ритце». Он мог бы выбрать «Плаццу» или отель «Морис»: во вновь обретенных роскоши и комфорте счастье выздоровления ощущалось еще острее. Но Стив вскоре понял, что знаменитый отель, где сгрудилась многонациональная толпа, соблазненная новыми удовольствиями, служил пристанищем и для торговых сделок. Через десять дней он завершил свое первое дело, продав сто километров колючей проволоки. Потом он решил продать французам солидный запас листовой стали, предполагая, что ее можно использовать для зашиты фортификационных укреплений от артиллерийских снарядов или — почему бы и нет — для бронирования каких-нибудь машин. В этот раз ему пришлось выйти из «Ритца» и встретиться с посредниками, которые, будучи при каком-нибудь министре или управляющем делами армии, могли за значительную взятку вывести его на рынок.

За шесть недель Стив обошел всех; это был обособленный круг людей, нити вели от одного к другому, и все они были между собой похожи: продувные шельмы, в прошлом перекупщики, бакалейщики из провинции, дородные и хитрые оптовые торговцы, которые за короткое время завладели монополией на тот или иной вид поставки, при этом хорошо разбогатев. Хозяева шикарных отелей, кафе «Сиро», бара в «Плацце» выказывали им самое ледяное презрение. Они называли их «нуворишами» или же — это слово очень веселило Стива — «новоиспеченными». Надо признать, что такое определение подходило им как нельзя лучше: в блестящих жакетах из альпаги, с тяжелыми от камней манжетами, причесанные с невероятной тщательностью, приглаженные, напомаженные — все в них свидетельствовало о недавнем богатстве, вплоть до диких аппетитов, приводивших их вечерами в полуподпольные места, где они ели жирную пищу, несмотря на указанные ограничения: рестораны военного времени.

В конце апреля Стив продал свой сталепрокатный запас и ввязался в более трудную затею: он хотел предложить армии новую модель консервной банки. Его революционная задумка состояла в том, что банка необыкновенно легко, «по-детски» легко открывалась. Он сам придумал эту модель, едва выйдя из госпиталя, в номере «Ритца», где его застиг сигнал тревоги: и принцип, и чертежи он создал между двумя упражнениями за фортепиано. Стив тут же послал их в Филадельфию, где воодушевленный этим изобретением отец принялся за их изготовление.

Изучая парижский рынок сбыта, Стив узнал, что его держит в руках один человек. О нем говорили, что он наводит страх на окружающих, а его деятельность охватывает, по возможности, все: от однолетних чистокровных жеребцов до монополии на муку. Начав с нуля, или почти с нуля, он, по слухам, за три года стал богаче, чем все «новоиспеченные» вместе взятые. Его звали Раймон Вентру.

Несмотря на это, Стив не отступил от задуманного, вновь обретя давнюю уверенность в себе. Теперь трость служила ему лишь для того, чтобы добавить последний штрих к элегантности. Боль в бедре почти не беспокоила. Не хватало только гибкости в движениях. Авиатор, американец, доброволец, раненый, отмеченный крестом — все снова играло ему на руку: несмотря на молодость, весь его вид говорил о благонадежности. «Еще немного, — шутил он, — и я смогу даже танцевать», подразумевая балы в Филадельфии. И в Америке он снова займется авиацией. Но не из-за счастья полета, а из-за денег. На самом деле он думал теперь только о том, чтобы составить себе состояние.

Итак, этим вечером шофер отвез Стива на встречу с Вентру. Расположившись на перламутрово-серых подушках в машине, Стив отдался счастью езды по почти пустому Парижу, вновь открывавшемуся ему. На том углу улицы, где, бывало, целыми днями поджидал Файю, он вдруг обратил внимание на ранее не замеченные детали: полуобнаженная кариатида, подпиравшая окно, гримасничающий сатир над сводом входной арки. Эта мифологическая любовная сцена в камне была высечена на фасаде здания. Страсть скрывала тогда от Стива окружавший его город, и теперь тот представал перед ним в неизъяснимой чистоте и четкости, освобожденный от шлаков эмоций, похитивших эту красоту. В этот вечер Париж Показался ему чем-то вроде фантастических декораций. Может быть, из-за пустых улиц или потому, что он считал недели до отъезда — уже был куплен билет на корабль «Кунар». Иногда по пути ему встречались расплывавшиеся в сумерках фиакры или такси, которое вел африканец, завернутый в красный хлопок. Вблизи от вокзала движение перегородили толпы солдат: индийцы в тюрбанах, отправлявшиеся умирать на фронт. Потом пошли безлюдные проспекты, наконец, модные, только что открывшиеся кафе со странными названиями: «Ла Бодега», «Зизи», «Блеск свинца». На их террасах женщины в янтарных колье, коротких и блестящих платьях, напоминающие современных альм, пили чай с апельсином; иногда они бесстыдно запрокидывали головы, выдыхая дым сигарет. Париж 1917 года был очень волнующим, похожим на декорации сказочного Востока, подвешенные по краям отдаленной сцены, куда, однако, все были готовы отбыть, раньше или позже. Можно было представить внезапно оставленный порт, лишенный моря и кораблей, покинутый мужчинами, населенный, будто на отдыхе, богатыми клиентами роскошных отелей, скитающимися в поисках этих клиентов женщинами, этих женщин в странных одеждах можно было бы принять за японок, если бы те носили шляпки и демонстрировали свои лодыжки. На террасах, попивая чай, не решаясь еще в семь часов уйти оттуда, они исступленно подстерегали замешкавшийся мужской взгляд: в основном, людей кино, стряпавших из намеков сценарий будущего «Джудекса» или эпизод из нового фильма о приключениях Зигомара.

Итак, в ложно экзотических сумерках этого Константинополя без Босфора, на этом Востоке наизнанку, посылавшем своих мужчин на смерть, прятавшем своих торговцев, выставлявшем напоказ ножки своих женщин, Стив вновь вспомнил о Файе, Лиане, о женщинах довоенного времени. Говорили, Пужи вышла замуж за румынского князя. Мерод не удалось довести до алтаря своего испанского гранда, и она часами сидела взаперти, изображая из себя эдакую куклу. Что до Отеро, один раз Стив видел ее, совсем выцветшую, она спускалась в метро. Но Лиана, Файя — они ведь так молоды! И он нигде не пересекся с ними, как и с д’Эспрэ. Может быть, с ними произойдет то же, что с Дягилевым, Пикассо, Пуаре — блистающими, внезапно исчезнувшими персонажами, чьего неожиданного возвращения все ожидали со дня на день в еще большем сиянии, чем в прошлом?

Набегали и другие воспоминания, и вместе с ними нежеланная меланхолия. «Кадиллак» остановился перед особняком на Елисейских полях. Стив прошел через сад в глубь двора, так, как ему объяснили. Здесь, за закрытыми ставнями, как раз одна из бывших кокоток открыла подпольный ресторан с помощью своей бывшей кухарки, посланной ей провидением, и бывшего любовника, негоцианта из Халле. В ее заведении за цену золота предлагалось все то, что повсюду было под запретом: сигары, сахар, кофе мокко, ротшильдовский барашек, сент-эмильон, шартрез, коньяк и, в особенности, несмотря на недавние запреты, божественное мясо в полдень и вечером — пулярка из Брессе, филе из Шароле, молочный поросенок, подсоленный, едва прожаренный по желанию ягненок. Модный декоратор, ученик Ириба или Умберто Бруннеллески, придал этому месту восточный колорит, иначе оно казалось бы пресным: стены были покрашены черным лаком с золотом, над дверями — стилизованные скульптуры драконов с похотливыми языками, между столов расставлены ширмы Короманделя, всюду — канапе, обтянутые шелком. На них располагались сразу же после десерта очень молоденькие женщины, которым, наверное, надоели их толстопузые, угощавшие их здесь спутники. С тяжелым после всей этой изысканной кухни желудком, они старались не думать о возвращении домой и о том, что в расплату за ужин им придется изображать любовь.

Действительно, женщины очень сильно изменились, и Стив в который раз подивился их расшитым туникам, доходящим до половины икры, открытым туфелькам, накрашенным уже с утра мордашкам — они казались крошечными под тюрбанами с перьями. Сквозь полупрозрачные платья угадывалось другое нижнее белье, чем то, и тогда уже довольно вызывающее, которое он видел на Файе. Короткие панталоны почти без отворотов, в кружевах, под которыми проглядывала кожа живота, а к верху бедра часть совсем обнаженной кожи, перетянутой лишь эластичной полоской, — говорили, что новый аксессуар называется подвязкой. В остальном, что касалось дополнительных средств обольщения, война обновила и любовный словарь. Этих женщин называли резче, грубее: «потаскухами», «шлюхами». В свою очередь, и удовольствие стало грубее — в нескольких милях от фронта и в постоянной опасности под немецкими бомбами.

Проходя через этот сераль, — в то же время не похожий на него, потому что эти холодные одалиски с выставленными напоказ ногами казались удивительным образом свободными, — Стив задался мыслью: а заглядывала ли сюда любовь, или же речь шла лишь о мрачной пирушке? Но у него не хватило времени, чтобы додумать ее. В глубине зала поднялся представительный мужчина, сразу же обратившийся к нему:

— Мы с вами договорились о встрече. Вы тот самый американец, который…

Мужчина был красив, почти изыскан. Стив был удивлен. Впервые он встретил такого наблюдательного француза: как Вентру распознал в нем иностранца? Ведь Стив даже свою награду носил по парижской моде.

Но Вентру не оставил ему времени для вопросов, указал на стул, предложив сесть.

— Итак, консервные жестяные банки? Судя по тому, что мне рассказывали, необычная конструкция. Я видел образец. Вы хотите продать четыреста тысяч таких, господин О’Нил? Но это слишком много. Здесь Европа, не забывайте.

Этот человек говорил напрямую, быстро, немного в американской манере, что удвоило удивление Стива. Обычно французские оптовики находили удовольствие в длинных разговорах, в проволочках восточных базарных торговцев, будто хотели, до завершения дела, часами наслаждаться величием своего могущества. Этот же, очевидно, предпочитал все делать быстро. Он не был похож на «новоиспеченных». Вентру одевался с изяществом: серый костюм в тонкую полоску, жемчужного цвета шелковая рубашка, стальной галстук — его удачно дополняли серебряные отсветы у глаз и на висках. Красивый человек, действительно, ничего показного. Но почему за ним закрепилась такая ужасная репутация? Может быть, из-за того, что при общении его безразличные глаза, буравящие собеседника, изгоняли первую эмоцию, эту мимолетную слабость?

Есть ли у Вентру пристрастия? Женщины, возможно? Стив украдкой поискал глазами неизбежный «гарем», всегда окружавший «новоиспеченных», и никого не увидел. Вентру посмотрел на него с иронией — это была даже не улыбка, а мимика гурмана, знающего, как пользоваться своей властью.

— Нет, господин О’Нил, я пришел один. Я не доверяю женщинам.

Он все угадывал. Это раздражало Стива, но он попытался успокоиться. Главное состояло в том, чтобы договориться о деле.

К ним подошел метрдотель. Они сделали заказ и их быстро обслужили. Вентру ел довольно мало для нувориша, как заметил Стив. Он говорил короткими и сжатыми фразами так складно, что, еще не дойдя до десерта, дело было практически решено.

— Замечательно, — промолвил Вентру, — с завтрашнего дня чиновники в министерстве получат указания. Что до меня… вы мне заплатите золотом.

Стив чуть не опрокинул рюмку с «Бордо».

— Вы хотите сказать… золотыми монетами?

— Нет. Слитками. И побыстрее.

— Почему?

Вентру усмехнулся:

— Я люблю золото. Легко перевозить, конвертировать.

— Вы собираетесь путешествовать?

— Никогда не знаешь заранее. Надо быть готовым ко всему.

— Однако вы не патриот, — отважился Стив. — Это большой недостаток в нынешние времена.

Вентру сдержанно рассмеялся:

— Вы, конечно, читаете газеты, господин О’Нил. Следите за новостями. Русская революция и забастовки у нас. Волнения в армии. Я не должен был вам этого говорить, но ходят слухи о грядущих восстаниях. Все увольнения временно запрещены.

— Вы забыли о нашей интервенции. Миллион американских солдат будет во Франции уже к июлю.

— Пока они прибудут… Война может длиться еще два или три года. Что бы там ни было, тот мир, который из этого выйдет, будет другим. Вы очень молоды, господин О’Нил. Вы очень молоды.

Застигнутый врасплох, Стив не знал, что ответить.

— Мир уже меняется, — продолжал Вентру. — Посмотрите на наших герцогов и графов. Они жили за счет своих имений, своей аренды. Вы ни одного из них не увидите теперь в шикарных местах. Они все попрятались. Государство наложило мораторий на их имения. Им не достанется больше ни су. Некоторые уже не оправятся после этого. Все перевернулось. Развращенные министры выступают теперь в роли образцов добродетели, полусодержанки, никогда не относившиеся к сливкам общества, руководят благотворительными праздниками и торжествами для калек. Отныне не будет уже четкой границы между людьми респектабельными и теми, кто таковыми не являются.

Две женщины прошли мимо стола, коснувшись плеча Стива своими манто из каракульчи.

— Меха в мае! — усмехнулся Вентру. — Бог знает откуда они появились. Изменилось все, даже женщины уже не те.

— Но кокотки, они всегда были!

— Кокотки! Но то время кончилось, ушло навсегда, еще до войны! Теперь только потаскухи и шлюхи, которые расчетливо торгуют собой. С любовью покончено. С самой комедией любви покончено. Как и с Булонским лесом. Еще недавно это было изысканное место: шик, чопорность, вся эта пыль в глаза. Покончено и с этим. Там можно встретить только иностранцев, прогуливающихся пешком. Все хорошенькие женщины здесь, жужжат вокруг богатеев. Я от них шарахаюсь, как от чумы.

Вдохновленный этой темой, Вентру стал настоящим французом — и уже не мог остановиться:

— …Сейчас редко можно увидеть настоящего мужчину: они или погибли, или искалечены. Женщины могут выбирать только между девственниками и стариками. Они подстерегают свою фортуну в метро или устраивают у себя дома преподавателя танго — первого попавшегося. В конце концов все приходят к одному и тому же.

Стив бросил салфетку на стол:

— Я не одобряю вашей манеры говорить о женщинах, месье Вентру. Вы слишком их ненавидите или же чрезмерно их любите. Я уверен, что всегда будут существовать влюбленные женщины. Французы так раньше не разговаривали…

— Раньше! Вы слишком молоды, господин О’Нил, вы еще не все поняли. Женщина — предательница. Шпионка, владеющая секретом. Полюбуйтесь на Мата Хари. Раньше, как вы говорите, она была кокоткой, красивой, весь мир у ее ног — как женщины, так и мужчины. Как только началась война, она не нашла ничего лучшего, чем шпионить для бошей. К счастью, ее арестовали и, кстати, скоро расстреляют. И она не первая. И не последняя.

Он больше не улыбался. Его раздражение было искренним: глухая злоба, подпитываемая, наверное, годами. Вентру вдруг замолчал, позвал гарсона, заплатил, поднялся. Их переговоры длились не более часа.

Стив был совсем сбит с толку. Он переходил от удивления к удивлению. Уже подойдя к выходу, он еще раз вопрошающе посмотрел в лицо Вентру, словно искал, за что бы зацепиться, чтобы яснее увидеть этого человека.

— Во всяком случае, мы заключили сделку, — бросил тот, надевая шляпу.

Стив тут же пообещал себе — непонятно почему — забыть как можно скорее этот ужин и этого человека. И в это мгновение у него за спиной скрипач заиграл пронзительную мелодию, а пальцы за фортепиано подхватили ее, создав волнующую гармонию.

— Вы любите музыку? — улыбнулся Вентру. — Это Форе, вам что-нибудь говорит его имя?

Стив не ответил.

— Не забудьте: я хочу, чтобы мне заплатили золотом. Решено?

— Хорошо, — ответил Стив, поглощенный музыкой, и они обменялись приветствием без рукопожатия под покрытыми лаком драконами.

* * *

С этого дня все свободное время Стив посвятил изучению музыки Форе. Он купил ноты и занялся сольфеджио. Дело с консервными банками было хорошо запущено, надо было лишь обмануть время. Он играл часами на пианино, поставленном в его комнате, или же в одном из салонов отеля «Ритц», где была лучшая акустика. К нему прислушивались только пять или шесть пожилых беспокойных дам — русские княгини, которые не могли вернуться на родину, и две немного странные англичанки, охотно спускавшиеся по ночной тревоге в подвал отеля, где вперемешку теснились клиенты в легких одеяниях — это придавало пикантность всем прикосновениям. Стив почти не замечал своих слушательниц, целиком уходя в музыку. Если бы кто-нибудь смог исполнить партию скрипки, это позволило бы ему полностью насладиться Форе.

В Филадельфии, с помощью Академии музыки, он без труда нашел бы себе партнера. Но здесь у него не было желания искать кого-то за пределами отеля «Ритц». Он выходил только по делам и возвращался к пианино, избегая светских развлечений. Его желание вернуться на родину было удвоено сгущавшейся тяжелой атмосферой Парижа, где старый мир никак не мог умереть.

За леденящей зимой последовала освежающая весна, потом изнуряющее лето. Каждый раз, как Стив отвлекался от пианино ради чтения газеты, он бросал ее, едва увидев заголовки. Все новости, сообщенные Вентру, к этому времени уже прошли цензуру и подтвердились в печати: восстание солдат после неудавшегося наступления на Шмэн де Дам, забастовки портных, работниц картонажных фабрик, цветочниц. Жуткие слухи доходили из России, где, как говорили, революция пролила реки крови. Уже начинал звонить колокол по всем принцам на свете. Но новый мир еще не родился. С усиливавшейся летней жарой нагнетались ненависть и отчаяние. Французы всюду выискивали подозрительных лиц, арестовывали без различия всех иностранцев, потом выпускали их и начинали охоту на анархистов, пацифистов, большевиков. Цеппелины и гаубицы делали свою работу; совершенно неожиданно уменьшили подачу газа и электричества, упразднили свежую выпечку, а потом и пшеничную муку. Депутаты без конца объединялись в тайные комитеты, чтобы обсудить срочные меры, в то время как авиаторы исчезали при вылетах, и потом не находили ни их трупа, ни самолета. В городе рассказывали самые несуразные небылицы: например, будто вьетнамские рабочие, внезапно разозлившись, перебили всех женщин в предместьях. На следующий день тот, кто хотел, мог послушать новую байку о том, как разделали на части обезьянок из зоологического сада, чтобы сварить хороший бульон для модных ресторанов.

Париж лихорадило в этом хаосе. Но иностранцы не бежали из города, а, наоборот, прибывали в желании приобщиться к множившимся подпольным оргиям, где царили — облепленные женщинами — обожаемые всеми, но отчаявшиеся авиаторы с прицепленными на груди наградами, обвитыми шелковыми шарфами. Все вели себя так, будто боялись пропустить рождение нового мира, и, когда бы это ни произошло, ради этого стоило рискнуть. Праздники заканчивались на заре, но ничего не менялось, и все снова возвращались на улицы Парижа, а утренние газеты, как и накануне, с трудом пытались скрыть новые тысячи жертв на фронте.

Как-то на прогулке Стив наткнулся на афишу, возвещавшую возвращение постановки «Минарета» с теми же танцовщиками, кроме Файи, и ему показалось, что он вернулся в довоенную столицу. «Очень хорошо, — подумал он, — я могу спокойно уезжать: время совершило круг, прошлое — только дурной сон. Она никогда не существовала». И он нащупал в кармане билет на «Кунар».

Как раз в это время, (видимо, по иронии судьбы) весь Париж только и говорил про «Парад». Спектакль еще не шел, но уже был в центре всех разговоров.

— Подумайте, возвращение русского балета! — восторгались княгини из «Ритца», — либретто Масина, мой дорогой, а декорации — Кокто.

— Ах, замечательный человек! А занавес by Пикассо, — не унимались англичанки, — кубизм, do you know? Ну же, господин О’Нил, возьмите билетик, отвлекитесь от вашего фортепиано! Увидите, dear, мы безумно развлечемся!

— Безумно! — буркнул Стив. — Думаете, я нуждаюсь в безумии? Я уезжаю через два месяца — мечтаю снова увидеть Америку.

— Давайте, давайте, dear, — хором продолжали леди и княгини, — такое не повторяется, и, кстати, вы нас туда отвезете на вашем красивом автомобиле.

Стив в конце концов уступил со свойственным ему теперь равнодушием. В день представления, собираясь идти за своими дамами в холл «Ритца», он неожиданно задумался над названием пьесы. «Парад». Чем бравировать и от чего защищаться? От какой опасности, какого страха, какого отчаяния? Или это шумное объявление еще неизвестных празднеств в столице удовольствия? «В любом случае, я в этом уже не участвую», — сказал он себе и твердым шагом отправился за дамами.

Но едва машина остановилась перед театром, на Стива обрушились новые впечатления. Полуобнаженные под меховыми пелеринами, светские дамы одна за одной выходили из роскошных автомобилей, медленно, торжественно, будто собирались на мессу. Здесь были все, кого он когда-то встречал в Довиле или же в салоне своего американского друга: графиня де Шабриллян, мадам де Бомон, Мизиа Серт, Сесиль Сорель. Конечно, тут встречались и новые лица: с платиновыми украшениями — новый крик моды, со взглядами, блестевшими от высокомерия. Женщины оставляли за собой шлейф из запахов духов, казавшихся ему еще тяжелее, чем раньше: жаркий, приторный, цветочный, ликерный — дьявольские запахи. Истощенные тела выглядели еще извращеннее, иногда под длинными туниками можно было угадать скелет. Как и предсказывал Вентру, они были похожи на падших женщин: нереальные лица, сильно накрашенные, с начерненными бровями, угли глаз, ярко-красные губы.

В театре дамы снимали меха. И вокруг них начинали шептаться, каждому хотелось их рассмотреть. Как приговоренные к казни, но сохранившие свои жемчуга, самые светские львицы обрезали свои волосы. Больше не нужны были гребни из слоновой кости, хитрые заколки — только обритый затылок, плоский, почти непристойный. Еще немного, понял Стив, и другие головы будут принесены в жертву. Но не в качестве траурного символа, а как вызов. Для новой любви, для другой манеры обольщения.

Он добрался до своего места, взволнованный, сам немного напуганный. Его спутницы следовали за ним, возмущенные увиденным и призывая его в свидетели. Ему хотелось провалиться сквозь землю. Он не отвечал и сидел, опустив глаза, но вдруг, не сдержавшись, стал искать взглядом среди окружавших эти взволновавшие его затылки.

И застыл. В ложе справа, вытянувшись, будто готовая выпрыгнуть оттуда, стояла высокая белокурая женщина в зеленом платье, с низким шиньоном. Стив чуть не закричал. Нет, это не она! Это невозможно! Файя никогда не существовала, она не могла существовать. Это лишь призрак, мираж!

Но это была Файя. Она была бледна, и в то же время при свете канделябра он угадывал нежность ее всегда золотистой кожи. Неожиданно блеснули зеленые глаза — быстрый колдовской взгляд. Видела ли она его? На ее руку легла другая рука — обнаженная, крепкая, немного полнее, усыпанная драгоценностями. Лиана? Позади теснилась толпа мужчин, нервных, взбудораженных, — возможно, среди них д'Эспрэ и другие, которых, как ему показалось, он тоже узнал.

Стив выхватил бинокль из рук соседок и навел его на ложу, но в это время, в унисон возбужденному содроганию зала, занавес Пикассо поднялся, и свет погас.

Стив почти не смотрел спектакль. Однако на всех присутствующих «Парад» произвел неизгладимое впечатление: спустя многие годы они охотно повторяли, что в тот вечер начались Безумные Годы. Когда артистов начали осыпать всевозможными оскорблениями, заготовленными для врага, — начиная от «чужаков», «пижонов» и «бошей» и вплоть до «тыловых крыс», «забракованной гнили» и «наркоманов», — Стив продолжал высматривать в темноте ложи похудевший силуэт Файи. Он совсем не вслушивался в музыку Сати; а может быть, она своими сиренами, клаксонами, треском пишущих машинок, заменивших ленты на стальные цилиндры, эхом отзывалась на овладевшее им смятение. Ему все было безразлично: вызывающие костюмы, придуманные Пикассо в кубистском духе, величественный выход Масина в роли китайского фокусника, шутовское появление псевдоменеджера из Нью-Йорка, курящего громадную сигару и с целым садом зеленых растений, прикрепленных к спине. Даже фантастический образ Юной Американки с сумрачным скелетом, нарисованным на шелковом трико, которая боксировала и стреляла из револьвера, изображая регтайм под вой сирен, не расшевелил его.

Стив задыхался. Запахи его душили; снова гудела голова. Он спешил выбраться из этой толпы, где тем временем уже начиналась потасовка, и как когда-то — в первый раз — найти Файю. С трудом он преодолел три ряда кресел. Вокруг него трости обламывались о цилиндры, платья раздирались сверху донизу, жемчужные колье рассыпались по коврам. В один миг зажегся свет. Он посмотрел на ложу и увидел только смутные уходящие силуэты мужчин во фраках; один из них обернулся, расхохотался и исчез.

Через полчаса, когда Стиву удалось пробраться к лестнице, ведущей в ложи, большая часть публики уже покинула зал. Из фойе еще доносились гневные возгласы, особенно кричала одна очень толстая дама: «Более того, я своими глазами видела, как дягилевская клака занималась любовью в ложах!»

Он побежал к «кадиллаку».

Уже открывая дверь в «Ритце», Стив заставлял себя думать об увиденном как о галлюцинации и сразу же набросился на пианино.

Он не хотел спать. Спать значило подвергаться еще большему риску, риску встречи во сне с фантомом Файи — еще более нежной, белокурой, более соблазнительной, заполнявшей все пространство длинными волосами и тонким телом. Она будет говорить ему странные слова, измененные в его сознании так, что, проснувшись, он не сможет их вспомнить, но их отдаленное звучание будет потом преследовать его.

Стив заказал коктейль и принялся за сонату Форе. Он не сыграл еще и десяти тактов, как ощутил чье-то присутствие и обернулся. Перед ним стоял молодой человек, без сомнения, француз, изящный, довольно красивый, с бокалом в руке. Стив вначале принял выражение его лица за иронию.

— Я уже давно не играл, — сказал он с легкой усмешкой. — Только вхожу в форму. И даже не уверен, хватит ли времени ее выучить, эту сонату. Мне зарезервировано место на теплоходе «Кунар», на август. Я возвращаюсь в Америку…

Стив запнулся. Зачем так подробно обо всем рассказывать незнакомому человеку? Тот был ему симпатичен, но зачем сразу же, мимоходом все объяснять? Чтобы лишний раз убедить самого себя в своем скором отъезде? Он взял бокал, стоявший на пианино. Молодой человек улыбнулся ему, на этот раз несколько театрально.

— Мне тоже заказан билет. Но дата неизвестна. На поезд по дороге к смерти. — Он протянул Стиву руку: — Макс Лафитт, капитан пехоты. Я был ранен. Мой отпуск по болезни заканчивается. В августе я опять отправлюсь на войну. Но у нас есть немного времени, чтобы закончить работу над этой маленькой сонатой. Я — скрипач.

Они сели за стол и, попивая коктейли, продолжили знакомство. Они говорили о Форе, потом вообще о музыке, регтайме, «Параде». Прошел один час, другой. Они все больше доверялись друг другу, воскрешая в памяти войну, Америку, русский балет. В то же время, как бы из стыдливости и по молчаливому согласию, они не затрагивали тему женщин. На заре Макс встал и торжественно, но в то же время сердечно похлопал Стива по плечу:

— Ночной мечтатель! Как и я!

Стив расхохотался. Он был немного навеселе, но давно уже не испытывал такого счастливого опьянения.

Утренние лучи скользили сквозь шторы «Ритца». Этот француз был действительно замечателен. Ему могло быть двадцать три, двадцать четыре года: в общем, чуть моложе его. Бледная, почти прозрачная кожа, светлые волосы и ярко-голубые глаза. В нем чувствовались решительность, изысканность, но и хрупкость, хотя и не так уж бросавшаяся в глаза. Такую хрупкость Стив встречал только у некоторых женщин, например у Файи.

— Ты знаешь Монпарнас? — спросил Макс, в то время как на паркете удлинялся солнечный луч.

— Нет, — сказал Стив, немного обескураженный его переходом на «ты».

— Тогда я тебя туда отвезу!

— Сейчас?

— Сию же минуту. Ты увидишь! Там можно встретить удивительных людей.

Они заказали такси и исчезли в рассветных лучах.

* * *

На Монпарнасе еще многое напоминало о деревне. Мало кто из парижан имел тогда представление об этом месте, если только они, как и Макс, не любили ночные открытия и презирали условности. Еще больше, чем музыка, эти блуждания сблизили Макса и его американского друга.

Стив с удивлением открыл этот до сих пор не знакомый ему квартал Парижа и с тех пор полюбил встречать рассвет на улицах, где мостовые поросли немыслимой травой, откуда на заре выезжали двуколки рано поднявшихся молочниц и первые тележки зеленщиков. Они с Максом заканчивали теперь свои ночные бдения в одном и том же месте — маленьком кафе, хозяин которого творил чудеса вопреки всем запретам: он предлагал своим постояльцам довольно светлый, но настоящий кофе, сливки с соседней фермы, масло и почти белый хлеб. Рядом с ними ели какие-то полуклошары, художники, — по словам хозяина, в большинстве своем изголодавшиеся иностранцы, — часто переругивающиеся на непонятных языках: русском, как думал Макс, или идише.

Друзья не собирались с ними сближаться, тем более говорить о живописи. Они просто хотели окунуться в эту необычную атмосферу, наполненную почти деревенской свежестью и страстями, привезенными из варварских стран. Это творческое рвение, непонятное, иногда грубое, которым они пропитывались и утром доносили до своих комнат, придавало им, наперекор всему, новый жизненный импульс.

Их «Форе», как они его называли, хорошо продвигался. Они каждый вечер над ним работали в квартире, которую Макс занимал вместе с матерью недалеко от Булонского леса: целая анфилада пышно обставленных огромных комнат. Мадам Лафитт как добропорядочная и богатая вдова целыми днями занималась оказанием помощи раненым и калекам и появлялась в основном вечером, чтобы раздать приказания легиону слуг. Ее забавляла дружба сына с американцем. Начиная с матча по боксу в «Альгамбре» между калифорнийским чемпионом по укладке апельсинов и лидером по производству ящиков, все, что появлялось оттуда в Европе, считалось страшно модным. Однако к середине июня и моменту вступления Америки в войну мадам Лафитт немного утомилась слушать бесконечные повторения музыкальных пассажей. Она устала от капризов своего сына, которому, тем не менее, склонна была все прощать, и поэтому предложила ему позаниматься музыкой на ее вилле в Довиле.

Макс был в восторге от этого предложения и поторопился поделиться им со Стивом. Тот изменился в лице при одном упоминании о Довиле. Макс решил, что разгадал в нем собственное презрение к светской жизни, и поспешил его успокоить:

— Там сейчас совершенно пустынно. Мы сможем спокойно закончить нашу работу над сонатой перед… перед главным отплытием. Там будут только слуги. Дом стоит на отшибе. Хорошее жилище, типичное для Нормандии, посреди полей.

Стив вроде бы успокоился, но его руки подрагивали на клавишах фортепиано.

— Согласись, — продолжал Макс, — в Париже так жарко. А там мы будем купаться. И до Кале недалеко, откуда ты сможешь отплыть в Англию на твой корабль. Ну давай же! Для тебя это последнее лето во Франции. Может быть, и для меня тоже. Я тебя прошу! Ты увидишь, там очень спокойно.

Спокойствие. Пальцы Стива бегали по клавишам. Возможно ли, чтобы Макс его так хорошо понимал? Он почувствовал себя трусом из-за того, что не смог справиться со своим прошлым, и еще более трусливым оттого, что торопился вернуться в Америку, в то время как Макс смело говорил о своем возвращении в окопы.

— Это правда: будет спокойно, — вздохнул Стив и, таким образом, согласился вернуться в Довиль.

В этот вечер они играли допоздна, наверное, до часу ночи. Очень странно звучала музыка в опустевшем из-за войны доме. Наконец, оставив в покое инструменты, они немного выпили и устроились, по своему обыкновению, на канапе.

Было еще жарче, чем накануне, жарче, чем во все остальные дни. Стив вспоминал о другом лете, о том морском купании в Довиле — и никак не мог прогнать свой страх. Почему бы с этим не покончить? Найти другой рейс на Нью-Йорк, вернуться раньше запланированного, исчезнуть по-английски, испариться без следа. Макс спал и во сне выглядел еще более хрупким, с выражением болезненного ребенка. Нет, Стив не мог уехать, предав его. Он встряхнул друга:

— Проснись! Поехали на Монпарнас. Мне необходим воздух!

Прогулками по еще не проснувшемуся городу они вместе заклинали свои невысказанные страхи, и это тоже их сближало. Но они заблуждались, предполагая, что боятся одного и того же.

Было душно. Стив лихорадочно вел «кадиллак» по пыльным сонным улицам. Большие облака, окаймленные голубым контуром, вырисовывались на небе в свете нового дня. Они проехали вокзал, где у входа были сложены первые газеты. В них сообщалось об обвинении, выдвинутом против Мата Хари, о скором прибытии в Париж генерала Першинга. На Монпарнасе Стив припарковал машину, и они пошли по дремотным улочкам к своему излюбленному кафе. Как и обычно, здесь все дышало спокойствием: на краю изнемогавшего от жары и от войны города это был островок безмятежности.

— Интересно, — внезапно сказал Макс, будто спокойствие этого места толкало его на откровенность, — я, может быть, умру через три месяца и так и не узнаю настоящую страсть.

— Благослови за это небо, — перебил Стив, — благослови его, потому что…

Он запнулся. Нет, ничего не говорить, даже Максу, не попадать в ловушку доверия — это заставит его вернуться назад, оживить то, что уже было мертво, чего, может быть, никогда и не было.

К счастью, они уже подошли к кафе, где впервые было пустынно. Они заказали ужин, выпили и поели в молчании, окутанные влажным воздухом. Уже выходя на улицу, Макс, как всегда витая в своих мыслях, столкнулся в дверях с человеком, идущим ему навстречу. Тот споткнулся, роняя в пыль три маленьких холста, и, пошатываясь, пьяно воскликнул:

— Мои картины! Свинья, он их порвал! Теперь тебе остается только купить их у меня!

Макс возмутился:

— Купить! Да я их едва поцарапал! — И стер ладонью покрывшую их пыль.

На помощь друзьям спешил хозяин кафе:

— Оставьте его. Он очень вспыльчив. Заплатите за его картины. Он нес их мне в уплату за долги. Я их беру только из жалости.

Художник, качнувшись, встал в дверях:

— Это же искусство, ты ничего не прогадаешь! Посмотри на цвет! Особенно куб, дружище, куб!

Стив кинул на стойку горсть монет.

— Взгляни на мои холсты, — не отставал художник.

Но Макс не спеша уже расставлял картины на столике.

— Хорошо, мы доставим тебе это удовольствие, а затем ты уберешься. — И он склонился над картинами.

На первый взгляд два натюрморта и портрет женщины в самом деле были написаны в кубистическом духе, но этот стиль был слегка смешан с неоимпрессионизмом, будто художник хотел увериться в том, что его труд будет оплачен.

Макс, увидев портрет, вынул из кармана солдатскую почтовую открытку и сравнил ее с изображением на холсте.

— Стив!

Его друг в это время не мог оторваться от странной ладони художника с лишним пожелтевшим и зачахшим пальнем, уцепившимся за край картины.

— Та же девушка, что на моей фотографии! — волновался Макс. — Моя маленькая богиня, мой траншейный талисман! Она здесь, на этой картине!

Стив запустил руку в свою шевелюру:

— Послушай, Макс, возьмем эти холсты и уйдем. Девушки на почтовых открытках! Зачем интересоваться такой ерундой!

Художник расхохотался:

— Ты не был в траншеях! Да, это та же девушка, что на открытке! Я хорошо с ней знаком — это так же верно, как и то, что меня зовут Минко. Но она сейчас еще лучше, еще красивее. Впрочем, она всегда красива, эта… — Ему изменил голос.

Внезапно солнце пробилось из-за туч и заполнило светом кафе, приласкало крыши домов.

Стив взглянул на портрет и, ослепленный, закрыл глаза.

Случилось ли это до или после пробившегося солнечного луча, он так и не понял. В одно мгновение им овладел сверкающий образ — лицо с остановившимся взглядом, выплывшее из влажной тени и уже не покидавшее его: Файя. Файя в зеленом платье, с разметавшимися волосами, глядевшая на него из глубины кресла, в окружении зелени в оранжерее или зимнем саду.

Макс первым прервал эти чары:

— Смотри: как жаль! Она беременна.

Файя переплетенными пальцами поддерживала снизу свой раздувшийся живот. Этот жест, великолепный в своем бесстыдстве, также был ей свойствен.

Стив, которого распирало от вопросов, обернулся к художнику. Но было поздно. Тот воспользовался их изумлением, чтобы схватить со стойки початую бутылку, и уже убегал, зигзагами виляя по улице. Тогда, ничего не объясняя другу, Стив вручил ему все три холста:

— Бери. Я оплатил их, а ты храни. — И подтолкнул его к выходу.

Высаживаясь из «кадиллака» у своего дома, Макс неожиданно сжал его запястье:

— Ты мне пообещал, что поедешь в Довиль, что не бросишь меня.

— Нет, не брошу, — твердо ответил Стив. — Потому что ты скоро уходишь на фронт.

 

Глава пятнадцатая

Лиана уверенно положила свое шитье на плетеный столик, поменяла положение большого зонта от солнца, посмотрела на решетку в саду, всю покрытую розами, и, вдруг снова набравшись смелости, объявила тоном, не допускавшим возражений:

— Нет, Файя. Мы не поедем в Довиль. Это неразумно.

— Неразумно! — возмутилась Файя. — Но, бедная моя Лиана, Довиль так далеко от фронта! Это здесь, в Шармале, мы рискуем. А там чего нам бояться?

И она расхохоталась.

Лиане удалось сдержаться. Она уже давно себя укрощала. Как все остальные, любившие Файю, но в то же время и ненавидевшие ее, она продолжала сносить ее капризы.

В начале замужества Файи подруги совсем не виделись. Лиана уже было подумала, что этот период ее жизни закончился — волнующий, неистовый, порою нездоровый. Вентру поселил жену вдали от Тегеранской улицы, в частном доме на проспекте Акаций, откуда она редко выходила. Сам ли Вентру держал ее взаперти, или Файя из покорности обрекла себя на жизнь затворницы? Сколько криков, слез, злобы прятали эти роскошные стены, эта уединенная жизнь? И если они были, то кто лил слезы или скрывал свою ярость? Никто этого не знал.

В первые два года войны светская жизнь затихла, и Лиана постепенно стала испытывать смертельную скуку в беспрестанных вечерах наедине с д’Эспрэ. Ее любовник никогда не говорил о женитьбе. Он был все более рассеян, все больше витал в своих мыслях. Вскоре стало ясно, что они друг друга уже не любят.

В это время Париж оживился: снова можно было пойти в Оперу или в театр. В мюзик-холле под патриотические куплеты Мистингетт и окружавшие ее девицы очень изящно поднимали ноги. И весной 1916 года, всюду, где можно было развлечься, вновь стала появляться Файя. Новая Файя — жизнерадостная зрительница, а не танцовщица. Все такая же красивая и непостоянная, она стала разговорчивой, даже словоохотливой. Но самое главное, она была беременна.

Все, кто любил Файю до ее исчезновения, тут же собрались вокруг нее: Минко, Стеллио, д’Эспрэ, Кардиналка. Лиана последовала за ними. В окружении графа возникли новые фигуры — два брата Эммануэль и Симон Ашкенази, сыновья банкира, которым не исполнилось и восемнадцати лет. Но среди всех выделялся Пепе. Об этом смуглом красавце долгое время ничего не знали. Лишь когда в конце своей беременности Файя перебралась в Шармаль, выяснилось, что Пепе был раньше шофером Вентру. Как только тот узнал, что Пепе был аргентинцем и танцовщиком танго, он предоставил его Файе. Пепе был ей беззаветно предан, и она им крутила, как хотела. Чтобы довершить описание, необходимо отметить, что так же постоянно, как вся эта группа воздыхателей следовала за Файей, одна персона все время отсутствовала — сам Вентру, о котором по-прежнему никто ничего толком не знал. Всем было известно лишь, что он продолжал богатеть, и этому не было конца.

Файя задыхалась от летней жары в Париже. Д’Эспрэ предложил ей свои владения в Шармале, и она согласилась.

Это было лето капризов — другого слова не подобрать. Ей прощали все фантазии — от самых безобидных до самых жестоких: «Пепе, заведите мне на граммофоне „Sentimiento gaucho“, нет, вернитесь, я хочу „Matinata“; налейте-ка мне миндального молока, нет, лучше коньяка, ну, конечно, я вам приказываю! Станцуйте мне танго „Matinata“, да, в моих объятиях, тем хуже для этого отвратительного живота, забудьте о нем, Пепе, но, послушайте, вы мне делаете больно, вы просто зверь какой-то, уйдите! А вы, Стеллио, у вас, видимо, плохое настроение, жизнь в деревне вам не подходит; а платье, которое вы шьете для Лианы, очень страшное, вы потеряли ваше вдохновение, отрежьте-ка этот край покороче, посмотрим, у нее красивые ноги, у нашей Лианы, не тряситесь весь, смотря на нее снизу!»

Все прошли через это, кроме, может быть, Кардиналки. Файе, похоже, было на нее наплевать, а Кардиналка постоянно поглаживала ее живот с напускной нежностью, по всякому поводу повторяя: «Он высокий, моя дорогая, у вас будет мальчик — при девочке живот ниже!»

Почему все терпели сумасбродства Файи, любые ее прихоти? Однажды в августе она исчезла на целую неделю. Уехала совсем одна, за рулем автомобиля Пепе, без прав, с огромным животом, потом вернулась, заметив, что прочла в газете, будто Мата Хари будет проездом в Париже, и ей хотелось ее увидеть. Никто ей не поверил, однако не осмелились предупредить Вентру: ведь она могла встречаться с ним и скрывать это, чтобы держать в своей власти воздыхателей. Ей все прощали, потому что ребенок…

Он родился сентябрьским утром в Париже. Ребенок — совсем беленький, такой же бледный, как она, тщедушный, какой-то помятый. Роды были мучительными. Врач боялся за жизнь Файи, и сделали кесарево сечение, от которого она едва оправилась. Лиана узнала об этом лишь спустя две недели, когда ей позвонил Вентру. Он говорил почти беззвучно, спотыкался на каждом слове: «Лиана, приезжайте, приезжайте скорее!» — «Файя! Она умерла?» Она лишь три раза встречалась с Вентру после Сан-Себастьяна, и в те редкие встречи он не перекинулся с ней ни словом. «Нет, она жива, ребенок тоже. Но она не хочет его видеть. Возможно, от вас она его примет.» — «От меня?» Она ничего не поняла. Тем не менее примчалась, в смятении, не зная, что ее заставило дрожать: взволнованный голос Вентру, в этот раз похожий на человеческий, или возможность увидеть Файю, держать на руках ее ребенка.

Взяв малыша, Лиана вошла в комнату подруги. Вентру следовал за ней по пятам, будто был напуган. Но она не сделала и трех шагов, как Файя закричала:

— Уходи, уходи! Вентру тоже! И ребенок! Я не хочу его видеть, никогда! Все убирайтесь!

В тот же вечер младенец вместе с кормилицей был отправлен в далекую деревню. С этого дня, по молчаливому согласию, друзья Файи никогда не заводили речь о мальчике. Вентру больше не улыбался так, как в Сан-Себастьяне, глаза его не светились так, как в то время, когда Файя выставляла напоказ свою беременность. Отныне, всегда занятый делами, он позволил ей жить по-своему. Как говорили, он не обращал на нее внимания. Но можно ли быть в чем-либо уверенным, когда речь идет о мужчине, попавшем в ловушку Файи? Не она ли вводила всех в заблуждение? Итак, как всегда, все смирились с очередной тайной.

Как-то апрельским утром Лиана решила навестить дом на проспекте Акаций. Она с трудом узнала подругу. Похудевшая, подавленная, Файя говорила потухшим голосом, утопая в своих простынях. Лиана склонилась над ней и стала шептать прежние нежности: «Моя милая Файя, послушай меня, обними меня, скорее, я тебя вылечу, я верну тебе вкус ко всему, я отвезу тебя в Шармаль, моя красавица…» Файя странно легко подчинилась. Лиана помогла ей одеться, завернула в меха, приказала собрать чемоданы и подавать машину. Вентру согласился равнодушным тоном, предупрежденный по телефону в своем далеком бюро.

Спустя два месяца Файя поправилась. И вот теперь, в начале июля, вместо того чтобы набираться сил в Шармале, она вбила себе в голову уехать. Пожалуйте ей Довиль. Опять начались ее причуды.

Лиана взяла шитье со столика, сделала несколько стежков и снова рискнула завести разговор:

— Ты только начала выздоравливать, Файя. Тебе нужны покой, сон, как в прошлом году, когда ты отдыхала здесь. Я могу пригласить остальных, если захочешь, и все приедут. Но сжалься: никакого Довиля! Ты еще не совсем окрепла, поверь мне. Посмотри на себя!

Файя не повела глазом. Она лишь ниже склонилась над своей работой — что-то вроде колье в стиле барокко, которое делала из искусственного жемчуга, из малюсеньких фарфоровых цветов, взятых бог знает где, из крышечек от разных флаконов, из поддельных украшений: всей этой горы стекляшек, собранной в картонке из-под шляпы.

Лиана вздохнула, прошила еще стежок, второй. На третьем она не выдержала:

— Ехать в Довиль! Ты тощая, как гвоздь!

На этот раз Файя улыбнулась. Она бросила колье, откинула полы кружевного пеньюара и закрыла глаза:

— Ты так думаешь?

Под тонким гипюром ее тело переливалось на солнце. Лиана пыталась отвести взгляд. Неделями она избегала подобных моментов, гасила собственные желания. Каждый раз, когда Файя занималась туалетом, она находила себе дела то в своем кабинете, то на кухне, где отдавала указания старой кухарке, то в саду, где собирала цветы. Она даже избегала проходить мимо ее комнаты. Лиане казалось, что после родов, особенно после отказа видеть своего сына, Файя как никогда несла в себе проклятие. Колдунья. Ей никто не был нужен, кроме жертв, которыми она насыщалась. Ее единственной жаждой были прихоти, пищей — воздыхатели. Вот почему ей захотелось в Довиль.

Выставив свое тело на солнце, Файя ее провоцировала, как поступила бы и с мужчиной. Она была красивой и пользовалась этим. Было бы неправдой утверждать, что она стала тощей. Нет, она окрепла. Окрепла и загорела, проводя все дни в глубине парка, прогуливаясь вдоль стен в том же наряде, что и сейчас, — в пеньюаре, открывающем ее солнечным лучам, — проводя иногда рукой по серым камням стены, почти как узница. Странная, очень странная красота: в то время как после родов другие женщины надолго сохраняли свои округленные формы, у Файи они наоборот заострились. Если не видеть нежный полукруг ее живота, она казалась еще выше, еще тоньше. Кожа, сверкавшая в лучах солнца, подчеркивала грани ее тела: тут ребро, тут мышца. Чистая, заостренная, совершенная, но жестокая красота; и шрам, как отточенный знак, отныне пересекал ее живот, отнюдь не уродуя, а, напротив, довершая образ.

Лиана установила над ней зонт от солнца и попыталась снова сосредоточиться на шитье. Напрасный труд — ее руки дрожали над пяльцами. Не поправив пеньюар, Файя продолжала нанизывать жемчужины, соединять их с камушками, которые методично отдирала от металлической оправы. Наконец, не выдержав, Лиана встала и ушла в замок.

Ее замок. Он останется у нее в подарок от д’Эспрэ, если, как предполагалось, они разойдутся. Эдмон знал, что она любит это имение, но его начавшееся разорение могло достичь такого размаха, что ему придется продать и Шармаль. Лиана не представляла, как ему по-прежнему удавалось жить на широкую ногу. Займы у Вентру, друзей банкиров? Д’Эспрэ лишь изредка навещал Шармаль; остальное время он проводил изводя своих арендаторов, разоряясь на костюмы из альпаки, на слуг, а в особенности в поисках по всему Парижу новых талантов. Все более странные художники, поэты, изголодавшиеся музыканты — он содержал всех тех, в ком видел признаки гениальности.

Надо было побыстрее завершить их отношения, до неприятных выяснений, до того, как граф раскопает ее деньги, припасенные благодаря экономии тех средств, что он ей давал. Но так же быстро необходимо было найти кого-нибудь другого. И все устроить, сохранив за собой имение.

В первый раз за все время Лиана чувствовала себя здесь как дома. Уединение этих мест, запахи земли напомнили ей детство. Она даже вспомнила, что обязана ему своим именем. Вплоть до прошлого лета звуки Шармаля ничего не говорили ей, подобно всей необычной жизни, которую она вела эти четыре года. Но внезапно они стали для нее реальностью: гектары леса, крепкие высокие деревья, чьи вершины были недоступны взору, большой парк, окруженный стенами, замок. Поскольку д’Эспрэ не пользовался этим имением, оно не потеряло своей прелести: казалось, что это настоящее сказочное королевство, одно из тех чудесных княжеств, еще сохранившихся в Европе, за которые, увы, теперь сражались.

Здесь забывались Париж, война, жара или холод, часы, проведенные в пути, охранные свидетельства, которые необходимо было показывать на каждом повороте, госпитали, мимо которых они проезжали, дороги, перекрытые военным патрулем. И хотя фронт громыхал в двадцати километрах отсюда, казалось, что с приездом в Шармаль ты окунулся в королевство покоя.

Впрочем, «замок» сильно сказано. Скорее, это было красивое сооружение в стиле Людовика XIII, охотничий домик из тесаного камня и красного кирпича, которые иногда еще встречаются в самой глубине Валуа. В прошлом веке имение несколько раз переходило из рук в руки, и каждый из владельцев оставил свою метку: здесь — оранжерея, большой водоем, статуи, изъеденные лишайником; там — огород, цветочные клумбы, веранда. Но самой магической была внутренняя часть дома. Д’Эспрэ здесь никогда не жил. На окрашенные в серо-голубой цвет стены, выцветшие от влажности, он наспех кинул несколько ковров, привез всякий старый хлам, мебель и другие вещи, расположив их, следуя своей богатой фантазии. Все смешалось в необычайном беспорядке: лаковые комоды, взятые с Тегеранской улицы, зеркала в стиле рококо, шкафы в стиле Ренессанс, настенные маятники эпохи барокко, средневековые сундуки, оружие самураев, китайские ширмы, севрский фарфор.

В каждый новый приезд, навещая подруг, д’Эспрэ добавлял новые причудливые находки: арфу, египетскую тахту, экзотические растения, подлинные картины кубистов, поддельные — импрессионистов, редкие книги, коллекцию игральных карт. Однажды вечером этого уходящего лета он привез африканские маски и швейную машину. Он складывал все это к ногам Файи, ставил туда, куда она указывала, почти тут же снова уезжал на охоту за другими предметами. Как и раньше, он хотел обмануть старость, купаясь в лучах женского обаяния, и поэтому, приобретая разные вещи, смехотворные, лишенные прошлого, выбрасывал их на этот берег, к ногам равнодушной надменной богини.

Но один предмет, возвышавшийся у входа в Шармаль, царствовал над всем остальным. Это была гигантская каменная голова колосса романской эпохи — одной из тех монументальных скульптур, которые умирающая Империя расставляла по ходу своих завоеваний. Казалось, голова следила за всем: за английскими клумбами, за парком, высокими соснами, а в самом доме — за мраморной лестницей, анфиладой комнат, особенно за главным залом. В этом зале граф мечтал устроить праздник. «Смотрите, Лиана, — говорил он ей сотни раз, — это замечательная комната, идеальная акустика, я уверен! Здесь достаточно поставить эстраду, привезти музыкантов и танцовщиков, и, почему бы и нет, мы покажем чудесный спектакль. Видите, Лианон, даже там, сзади, есть маленький салон, он мог бы служить кулисами. Да, я устрою здесь праздник с нашими друзьями… После войны…»

Лиана ничего не отвечала. Не будет никакого праздника после войны, она была в этом уверена, потому что граф разорен. Еще немного, и она покинет его, но сохранит за собой замок. И тогда этот праздник станет ее праздником. Первым и единственным. На собственной земле. Этот жирный перегной, эти деревья — вот что притягивало ее к Шармалю. Весной, а особенно летом деревенские запахи заполняли комнаты и доходили до второго этажа, где всегда были открыты окна.

Проходя через комнаты в свой кабинет, ощущая растущее озлобление против Файи, Лиана не смогла не остановиться, чтобы вдохнуть ароматы дома. Усиленные жарой запахи Шармаля — влажной почвы, высыхающего леса, надвигающейся грозы, скошенного сена, созревших ягод, томления роз, — казалось, исходили от этих стен и воскрешали прошлое лето. Лиана искала среди них те, что нахлынут вскоре — мокрой от тумана лужайки, безвременника, смятого первым ветром, конфитюров, кисловатых яблок, — запахи прекрасного лета, ожидающего их здесь и отвергаемого Файей.

Лиана оторвалась от деревянной обшивки, заварила чай, вышла в сад. Чтобы справиться с волнением, она стала собирать пионы, затем пошла в комнату поставить их в фарфоровую вазу. «Нет, нет и нет! Не будет никакого Довиля. Она должна остаться здесь. Не знаю почему, но должна!»

И, решив продолжить атаку, вернулась к Файе.

Та, по-прежнему витая в своих мыслях, продолжала собирать колье.

— Ты еще не выздоровела, Файя, и сама это знаешь. А в Довиле ты будешь кутить ночи напролет.

— От тебя ничего не скроешь. Я безумно хочу танцевать!

— …И через пару дней я снова привезу тебя сюда, еще более слабую, чем в апреле, когда я тебя спасла.

— Спасла! Ну это слишком!

— Да, спасла! Ты думаешь, было легко вблизи от фронта найти для тебя мясо, свежие овощи, даже сахар?

— Это все Вентру. Он всегда рядом.

И она была права. По его указанию каждые два дня казенная машина привозила в Шармаль продукты. Лиана и не подозревала, что Файя, будучи больной и равнодушной ко всему, тем не менее все прекрасно видела.

— И все-таки я тебя спасла… Если бы ты осталась в Париже…

Файя откликнулась нежным смехом — такой смех после беременности она предназначала влюбленным воздыхателям.

— Я и сама могла бы вылечиться, моя бедная Лиана! И потом, мне хочется танцевать. Я скучаю. Танцевать, слышишь меня?

— Нет, — упорствовала Лиана. — Ты можешь попасть в больницу. Вот там ты поскучаешь!

— Никогда в жизни! Ты мне надоела. А я буду танцевать! В Довиле!..

Прервавшись на этой ноте, не требующей ответа, Файя позвала своего кота. И опять Лиана сдержалась. Она терпеть не могла это животное, и ее подруга об этом знала.

Два месяца назад, как раз на следующий день после приезда в Шармаль, Файя подобрала его во время вечерней грозы. Этот котенок, абсолютно черный, весь промокший, спрятался на крыльце замка. Она его сразу же утешила, прижав к груди, и назвала Нарциссом — никто не понял почему.

Через восемь недель Нарцисс уже славился необычной жестокостью. В том возрасте, когда обычные котята лишь играют, Нарцисс охотился, мучил и с необыкновенным усердием добивал свои жертвы. Когда перед ним не было добычи, он точил когти о соломенные стулья, кромсал анютины глазки, соцветия глициний, рвал обои в комнатах, газеты Лианы, старинные ковры. Он питал особое расположение ко всему самому ценному, конечно, при условии, чтобы это не было собственностью Файи. Наконец, что особенно раздражало Лиану, кота Нарцисса прощали все — даже кухарка, чьи блюда он опрокидывал, садовник, несмотря на затоптанные цветы. Царственный, высокомерный, кот слушался только свою королеву. Он отказывался от всякой ласки не от руки Файи, презирал пищу, не ею принесенную, а закончив есть, охотиться, грабить все вокруг себя, возвращался тоже к ней, повисал в ее кружевах, сворачивался клубком у нее на коленях — томный своенравный искуситель, — мурлыкая перед сном: сверкающее, до самых кончиков ног равномерно черное пятно.

Такая любовь к коту и полное безразличие к сыну — даже не спросила его имени! И мечты о Довиле, танго, о любовниках! Кого из них она выберет в группе своих воздыхателей — верной когорте отчаявшихся людей? Минко, худого, как никогда, продолжавшего писать картины своей шестипалой рукой? Стеллио, который готов подшивать малейший распустившийся стежок ее платья и безропотно позволяет осыпать себя упреками? Или двух пареньков, Эммануэля и Симона, краснеющих, подбадривающих друг друга, перед тем как отправиться на фронт, чтобы там умереть? Или д’Эспрэ, верного обожателя? А может быть, красавца Пепе — блестящие волосы, хорошо сложенный, всегда наготове вступить в танец вслед за мелодией танго… Или еще кто-то новенький, из армии приехавших в Довиль забыться в перерыве между сражениями? Они будут зачарованы Файей и попадутся в ловушку. Все начнется, как во времена ее беременности — прихоти, безумства, капризы. Но уже никто не сможет сказать себе: «Ну что ж, ничего особенного, просто желание беременной женщины, нельзя ей отказать, все пройдет после рождения ребенка…»

Первому, кто ей приглянется, она скажет своим удивительным голоском: «Завтра, в пять часов, в большом салоне „Руайаля“ я хочу выпить с тобой, да, с тобой, чего-нибудь крепкого, в глубоком кресле, и мы будем слушать танго „Ревность“». Назавтра в назначенный час выбранный счастливец, весь дрожа, сев в глубокое кресло, начнет потягивать что-то крепкое. И тут Файя скажет: «Вставай, хватит, это отвратительное танго, я не могу оставаться в этом ненавистном салоне, идем же, я хочу увидеть море, или лучше найдем остальных…»

Скрипнул гравий. Лиана вздрогнула и подняла глаза на Файю, но та упорно нанизывала жемчужины, без сомнения, решив помотать ей нервы. Гравий скрипел под кухаркой, устало несущей к столу поднос с чаем. Стараясь не обращать внимания на подругу, Лиана налила себе чаю и окинула взглядом сад.

В глубине парка появилась спешащая фигура.

Это был Стеллио.

* * *

Неожиданно ветер донес сильный запах гвоздик и еще более одурманивающий запах лилий. Стеллио, с толстым пакетом под мышкой, — судя по всему, с платьями и журналами, — быстро шагал по лепесткам роз, усыпавшим дорожки. Он еще больше горбился, складка губ стала тоньше, чем раньше, придавая его лицу более грустное и горестное выражение.

Два месяца он не приезжал, пока однажды вечером, в отчаянии от меланхолии Файи, Лиана ему не телеграфировала, что нужно готовить новые туалеты для подруги. Он сразу же появился. «Найдите для нее что-нибудь свежее, Стеллио, более нежное. Она проведет лето здесь…»

Файя обрадовалась, вновь увидев его, но, как и следовало ожидать, у нее были свои фантазии. С этого вечера она мечтала о туниках из нансука, заказала вечерние манто из вышитого бархата, окаймленные колонком, скрученный репс, смирнскую парчу… Лиане было любопытно посмотреть, что же из этого выйдет. Без сомнения, Стеллио, чтобы удовлетворить ее прихоти, пришлось снова заняться продажей своих патриотических рисунков — единственный источник его существование во время войны, поскольку Пуаре, считавшийся мобилизованным, закрыл свой бутик, а венецианец отказывался работать на других, будь то Дома моды Ворта или Дейе.

Конечно, он обежал весь Париж, чтобы исполнить ее желания.

Небрежным жестом Файя завернулась в пеньюар. Будто остерегаясь ее, Стеллио остановился в нескольких шагах.

— Приближается гроза, — сказал он после приветствия.

— Нет, — возразила Файя. — Сегодня не будет дождя.

Лиана украдкой наблюдала за Стеллио. Он подавил вздох — тоже устал уже без конца выслушивать эти отказы, отрицания, заменившие прошлое молчание Файи.

Лиана предложила ему кресло:

— Вы, наверное, выехали рано утром и, должно быть, устали. Выпейте чаю. Он хорошо заварился, почти черный, как вы любите. Это вас взбодрит.

— Все в порядке, мадемуазель Лиана. Мне просто немного жарко. Я шел от самого вокзала в Сенлисе.

— Да, до Шармаля добраться непросто. Надо было попросить какого-нибудь крестьянина, чтобы он довез вас на повозке, или одолжить велосипед. Вы очень долго шли пешком!

— Но деревни так красивы! И весь этот край…

— Край, да. Но замок! Здесь еще многое нужно сделать.

— Неважно. Мне здесь нравится.

Лиана улыбнулась. Ее нервозность понемногу улеглась. То, что кто-то разделял ее любовь к Шармалю, только радовало. Однако в прошлом году, когда Стеллио приезжал сюда вместе с остальными, Файя его не щадила. Много раз Лиана замечала, что он готов был расплакаться от ее колких насмешек. Может, ему так нравились эти страдания, что он влюбился и в то место, где их испытал?

Файя, видимо, раздраженная тем, что говорили не о ней, оторвалась от своих стекляшек:

— Ну что, Стеллио, вы привезли мои платья? Короткую тунику из переливающейся тафты? Очень скоро она мне понадобится. Привезли?

— Она не… она не закончена. Ведь это платье для танцев, мадемуазель Файя, и…

Он упорно называл ее мадемуазель Файя или говорил просто Файя, когда ее не было. Впрочем, никто не обращался к ней мадам, тем более мадам Вентру, даже слуги. Все продолжали звать ее так, как до замужества, словно хотели подчеркнуть, что замужество, беременность и рождение ребенка не изменили ее. Она оставалась золотистой феей, странной песчинкой, которая продолжала всех очаровывать вопреки всему — войне, уродствам, крови, собственной жестокости.

— Но мне нужны платья для танцев! — возмутилась она.

— Зачем? — Стеллио удивленно посмотрел на нее.

Файя равнодушно наклонилась над своей коробкой и вынула оттуда маленькую брошку в виде крокодила:

— Думаю, это будет хорошо смотреться на моем колье.

Стеллио отпил глоток чая, затем развернул пакет с платьями:

— У меня и для мадемуазель Лианы тоже есть наряды. Правда, в швейных мастерских были забастовки, и не удалось привезти все, что хотелось бы.

Файя надула губы:

— Почему вы извиняетесь? Потому что не выполнили моих пожеланий?

Кот Нарцисс проснулся и протянул, заигрывая, свою лапу к колье. Файя его грубо оттолкнула, но он вернулся и страстно повис на полах ее одежды.

— Вы раньше таким не были, — продолжала она.

Стеллио сделал еще глоток.

— Очень трудно достать нужные ткани, — поколебавшись, ответил он.

— А Вентру?

— Не так легко в наше время достать нансук или шартрез. Вы же у меня просили даже фурлану! И потом…

— Потом что?

— Вентру теперь занят другими товарами…

— Откуда вы знаете? Если так, то он ошибается. Автомобили, платья, обувь — вот что должно занимать его в первую очередь. А румяна, вы их привезли? Румяна, карандаш для глаз, помаду?

На этот раз Стеллио смело парировал:

— Видно, что вы не умираете с голоду.

Она оторвала взгляд от своих украшений:

— А вы что, умираете? Смотрите-ка, вы похудели, правда.

— Нет, я ем достаточно… — Его голос вдруг сорвался. — Лобанов вернулся.

— Лобанов? Ну и что?

— Он был ранен. Тяжело.

— Когда?

— В феврале или марте.

— Вы знали об этом, но скрывали от нас? Ну хорошо, тем лучше, пусть приезжает. Одним мужчиной больше. Мы наконец сможем поговорить о балете…

— Он уже не тот, мадемуазель Файя.

— Ну конечно, Стеллио, мы это знаем: война изменила весь мир. Можно, тем не менее, вновь начать развлекаться, не правда ли? Думаете, теперь уже никто не занимается любовью?

Стеллио побледнел. Лиана видела, как вздулись вены у него на висках. Невозмутимая Файя добавила, обращаясь к подруге:

— …Правда, некоторые стали так невинны, и совершенно неожиданно…

Лиана повернулась к Стеллио:

— Что случилось с Лобановым?

Он закрыл глаза, постарался устроиться в тени зонта и тихо сказал:

— Я не видел его с Испании, после нашего разрыва. Ничего о нем не знал. Лобанов мне не писал. Он ведь считал, что мне не хватает смелости, а больные легкие — лишь предлог, чтобы избежать войны. Я, по его мнению, должен был пойти на фронт добровольцем. Возможно, он прав. Но я не создан для этой бойни.

Он помолчал и произнес более твердо:

— Во всяком случае, как только его ранили, он захотел меня увидеть. Сказал, что я — единственная его семья. Это вранье. У него есть семья, в России, тетки и кузены. Короче, это было на Пасху. Я нашел его в госпитале, в Париже. Ему отняли ногу, мадемуазель Лиана. Это ужасно. Он больше не сможет танцевать.

— Но все равно будет придумывать свои балеты, — заметила Файя. — Я уверена, что война никак не повлияла на его прекрасное воображение. Кстати, теперь могу сказать: он никогда не был хорошим танцовщиком. Нижинский его превосходил, и намного. Масин тоже.

Стеллио откинулся в кресле. Каждая фраза Файи, казалось, его ранила.

— Как он с этим справился? — спросила Лиана.

— Конечно, жуткие вспышки ярости. И во всем он обвиняет меня, даже в русской революции. Целыми днями рвет и мечет, ругает Дягилева, весь мир. Его успокаивают только духи .

— Духи ? Надо же! — удивилась Файя.

Стеллио не сдержался и обхватил голову руками.

— Это ад! — Сразу пожалев о последнем слове, он вскочил, взял трость и шляпу: — Извините! Я вас покидаю. Вот почему, мадемуазель Файя, я запоздал с платьями. Остальные будут через восемь дней. Я с кем-нибудь пришлю.

Он наклонился, чтобы поцеловать руку. Ему отказали:

— Нет. Оставайтесь!

И Стеллио, конечно, остался. Он снова сел, рассматривая Нарцисса. Тот прыгнул на колени к хозяйке и, путаясь в кружевах, зарылся в свое убежище.

Файя взяла кисть, обмакнула ее в коричневый клей и очень осторожно приклеила крокодила к своему колье.

— Вот, закончено. Теперь подождем, пока высохнет.

Это было невыносимо: она была тут, совсем рядом, но в то же время такая далекая — в мыслях об украшениях, о платьях для танца.

Чтобы избежать неловкости, Стеллио произнес:

— Изящное колье. Немного безумно, но красиво.

Файя расхохоталась, схватила со стола коробочку из белого нефрита, вынула оттуда сигареты:

— Лиане не нравится. Она не переносит табак. Она не любит все хорошее. А вы?

Он принял сигарету.

— Ну что ж, Стеллио, поговорим немного о Довиле. Вы ведь туда приедете, не правда ли, вместе с Лобановым? Эта поездка даст вам обоим новые идеи, разбудит воображение. А где мои журналы? «Фемина» вновь появилась! У вас есть последние номера?

Стеллио вынул стопку из пакета, и Файя стала перелистывать страницы.

— Глядите, Музидора. Какой забавный кошачий вид. Она снимается в кино. — Ее рот вдруг искривился от зависти. Она отложила журнал и взяла газеты: — Все одно и то же: война, война. Однако места, где идут сражения, так красиво называются: замок Вздоха, балка Красивой церкви… Ох, опять эти ужасы, которые рассказывают о женщинах!

— Они работают, мадемуазель Файя. Даже на железной дороге, смазывают локомотивы.

— Нельзя так пользоваться самоотверженностью. Какие лицемеры! Осудили женщину, обманувшую своего мужа-калеку! Все говорят только о Жанне д’Арк!

— Ты неправа, Файя, — вмешалась Лиана, — не надо преувеличивать.

— Это так! Ты выйдешь замуж за слепого солдата из-за своего патриотизма, как вот эта, в газете! Они даже обвинили Мату Хари! За… за шпионаж.

— Она указала на статью, злобно тыча туда пальцем, потом потушила сигарету и поднялась с властным видом. Кот Нарцисс скатился в гравий. Походив немного по аллее, будто о чем-то думая, она резко повернулась и встала перед Стеллио:

— Хорошо, договорились: вы приедете в Довиль с Лобановым. Спасибо за платья. Вентру Вам заплатит. До встречи там!

Лиана сразу вмешалась:

— Она устала, Стеллио. Она очень ослабла после вояжа в Париж на премьеру «Парада». Мы не поедем в Довиль…

— Поедем! — крикнула Файя.

Потом, в порыве внезапной нежности, обвила руками шею Лианы и стала гладить ее через лиф. Кто научил ее таким ласкам? Пепе, Мата Хари? И это здесь, перед Стеллио!

Лиана попыталась ее оттолкнуть:

— Ты не поедешь!

Та не уступала, обнимая еще нежнее:

— Мне надо как-то отвлечься, Лианон, дорогая!

— От чего?

— От всего…

Стеллио не смел пошевелиться, и Файя призвала его в свидетели:

— Вы ведь знаете, дорогой Стеллио, они возобновили «Минарет» без меня! Конечно, я была больна, но они меня даже не попросили, я все узнала на премьере «Парада». Ах да, правда, вы ведь тоже там были, вы сами мне это и сказали. Все-таки мы тогда здорово развлеклись, на «Параде». И продолжим в Довиле, с Пепе, Минко, хорошеньким юным Эммануэлем…

Она уже думала вслух, вся дрожала, машинально теребя золотистые пряди, терла глаза, как девочка, которая вот-вот заплачет, и голос ее был похож на голос обиженного ребенка:

— Пойми, Лианон, мне нужны впечатления!

— Это глупо! Кстати, ты не сможешь взять с собой Нарцисса.

— Да нет, все согласятся принять меня с котом! Я зовусь Файей или нет? Иди ко мне, котик, моя единственная любовь…

— Единственная любовь! — взорвалась Лиана. — А твой сын? Он жив пока, насколько мне известно! Его могли бы привезти, если бы ты захотела! Ему сейчас около года…

Файя вскипела:

— Ни слова! Никогда об этом не говори мне больше, никогда, никогда!

— Ты приказываешь?

— Да, приказываю! — Она резко отпустила Лиану и, снизив голос, прошипела: — Он совсем пропащий, твой д’Эспрэ, разорен! Это Вентру его кормит, а я, я держу в руках Вентру, слышишь! Так что если хочешь и дальше нормально жить, замолчи и следуй за мной в Довиль! Чтобы найти себе нового богача!

Стеллио опять потянулся за тростью и шляпой.

— Нет! — крикнула Файя. — Останьтесь! Не правда ли, проводить здесь лето опасно? Фронт так близко! Впрочем, все закончится тем, что нас эвакуируют отсюда, моя бедная Лиана. И разроют траншеями весь Шармаль! В Довиле будет гораздо лучше. По крайней мере развлечемся!

Это было уже слишком. Лиана мгновенно забыла обо всех месяцах своего терпения. Схватив картонку с жемчугом, она подбросила ее в воздух, и стекляшки разлетелись по гравию.

— Да, повеселимся! Прямо сейчас! Только я съезжу к Вентру, чтобы предупредить его. Если он согласится, мы уедем в Довиль. Если нет, ты останешься здесь.

С гордо поднятой головой Файя, приблизилась к Лиане:

— Вентру! И ты посмеешь? — И отвесила ей пощечину.

Лиана не задумываясь ответила подруге тем же, но та только расхохоталась:

— Бедная Лиана! Целомудрие тебе не к лицу. Иди, навести Вентру, если хочешь! — И, собирая раскиданное шитье, нарочито повернулась к ней спиной.

У Лианы больше не было сил сопротивляться. Она поспешила к замку, чтобы укрыться в своей комнате, но рухнула у подножия лестницы. И рыдала, как ребенок, громко всхлипывая, захлебываясь собственными слезами. Внезапно она вздрогнула. Чья-то рука коснулась ее волос. Это был Стеллио.

— Все скоро кончится, мадемуазель Лиана.

Она встала:

— Мы ведь так уже думали в прошлом году. Все надеялись! Говорили, что с рождением ребенка…

— Любовь — игра для нее. Игра воображения. Там нет места для ребенка. Ее желания сильнее всего. Надо было это предвидеть.

— Что можно предвидеть с Файей?

Стеллио так пристально смотрел на нее, что она смутилась. Гребень выскользнул из прически, волосы рассыпались по плечам, и она стала лихорадочно их заплетать.

— Все закончится, мадемуазель Лиана, все закончится. Скоро — и если не так, то иначе. Это уже для всех невыносимо.

— Но она сильная, Стеллио.

— Да, однако можно обломиться и под собственной тяжестью.

Лиана обмотала косу вокруг затылка и закрепила ее гребнем:

— Вы этого хотите?

— Не знаю. — Стеллио нахмурился: — Как и вы.

— Что вы обо мне знаете?

— Вы все больше становитесь похожи на нее. — Он обнял ее за талию. — Да. Если бы вы были блондинкой. Если бы она была нежнее.

— Она была нежной! — воскликнула Лиана, делая попытки освободиться.

Стеллио удерживал девушку в своих объятиях, наблюдая за Файей, которая искала в гравии свои копеечные жемчужины.

— Всему этому наступит конец, — повторил он, — ужасный конец.

— Я не верю. Он будто уже наступил. Она все выдержит и разрушит всех нас.

— Агонии иногда бывают длительными. А потом все распутается в один момент. Никто в это не верит, не остерегается, и вдруг все кончено. Как война — война одной женщины.

— Глупости! Против кого?

— Против мужчин, конечно. Они так жестоки, большинство из них.

— Но я, Стеллио, я? Я ее так…

Он не дал ей договорить, приложив пальцы к ее губам — ухоженные, необыкновенно длинные и нежные пальцы в перстнях.

— Это то, что у вас от мужчины, моя дорогая Лиана. — И поцеловал ее — коротко, почти незаметно. — Все закончится тогда, когда никто этого не будет ожидать.

Через мгновение он исчез.

Лиана поднялась в свою комнату. Прижавшись лбом к ставням, она долго смотрела, как тонкое тело Файи мелькает среди клумб. Ей хотелось снова подойти к подруге, извиниться, взять за руку, запутаться в ее гипюре вместо Нарцисса. Но выбора не было. Все сказано. Надо встречаться с Вентру.

Взгляд затерялся в верхушках высоких деревьев, и Лиане почудилось, что вокруг Шармаля витает что-то неизбежное. Как и Файя, мечтающая о Довиле, она вдруг тоже захотела отсюда убежать.

* * *

На следующий день Лиана уже была в Париже и позвонила Вентру. Как обычно, он говорил строгим голосом очень занятого человека, которого беспокоят из-за пустяков.

Вентру назначил встречу у себя дома, в то время как она предвкушала романтичное свидание в кафе или в тронном зале его королевства — там, откуда он правил, — в его кабинете. Файя предполагала, что ее власть распространялась и на эту территорию, и Лиане тоже захотелось отведать изысканное наслаждение от сочетания любви и денег.

Д’Эспрэ, которого она встретила накануне в парижской квартире, рассказал, что Вентру, как спрут, опутал своими щупальцами все сферы парижской деловой жизни. Каковы бы ни были пути его возвышения, с этим человеком считались; он был богаче прежних подельщиков — торговцев лимонадом и подмастерьев, удачно провернувших сомнительные сделки. Говорило само за себя уже то, что перед любым обсуждением военного бюджета депутаты из Пале-Бурбон вспоминали его имя наравне с Андре Ситроеном. Успешно занимаясь военными поставками, Вентру не забыл своих пристрастий: ткани и чистокровные лошади. В то же время он опередил всех завистников, торгуя американскими колбасами. Их реклама украшала все улицы Парижа: Мистингетт, совсем в духе Сэмми так разводила руками на фоне звездного флага, будто открывала объятия всем мужчинам призывного возраста от Нью-Йорка до Сан-Франциско.

Мельком Лиана вспомнила о Стиве. С тех пор, казалось, прошла вечность. Еще одна жертва Файи, во всем похожей на войну: презирающей возраст, пол, национальность. Американец был так предан ей!

Такси остановилось перед домом Вентру. Лиана вышла из машины и окинула взглядом фасад. Ей стало немного не по себе. Здесь должно произойти что-то, что она никогда не испытывала, кроме, может быть, — и это было так давно! — в объятиях Файи.

Критически оглядев себя, Лиана признала, что покрой ее костюма походит на одежду военного времени — на то ужасно благопристойное и тусклое, то, чего она сама так боялась еще в августе 1914 года. Что об этом подумает Вентру, привыкший к дезабилье Файи, к ее прошитым золотом с вырезами платьям, к окутывающим ее туманам из кисеи? Она, прекрасная Лиана из Бордо, за три года войны превратилась в «исполненную гражданского долга весталку», по излюбленному выражению патриотических журналов.

Едва лакей провел ее в салон, как Лиана еще больше смутилась. Она ожидала увидеть серьезного, строгого Вентру, работающего за письменным столом. Вместо этого он сидел на краю полудивана в несколько ленивой позе и, затягиваясь сигаретой, внимательно ее разглядывал, будто что-то подсчитывал. Руки Лианы сжались на сумочке.

— Вы очень достойно выглядите, мадемуазель де Шармаль.

Он даже с ней не поздоровался, а в мадемуазель де Шармаль вложил столько ложной церемониальности, что она еще сильнее покраснела и, гордо подняв голову, повернулась к двери.

— Да нет, останьтесь, дорогая Лиана!

Как и тогда в Бордо, он играл сейчас с ней в нежность, и так же, как там, она не противилась и села напротив него в указанное им кресло.

— Вы красивы. Но слишком пристойны! Еще немного, и наденете на палец стальное кольцо — как те женщины, чьи женихи на фронте.

Она выдержала взгляд, хотя чувствовала, что он хотел задеть ее. Надо говорить с ним прямолинейно, язвительно, открыто, чтобы сломать его беспристрастность.

— Да, я всего лишь содержанка, разыгрывающая добродетель. Но у меня мало времени, Вентру. Файя осталась одна в Шармале.

При одном упоминании о Файе он скривился:

— Думаете, с ней что-то случится? Она ведь уже большая.

Время не пощадило Вентру: он осунулся, черты лица стали резче, волосы поредели. Лиана заметила, как его пальцы подрагивали на желтом бархате дивана.

— Я вам кажусь злым, не так ли? Как в Бордо.

У него превосходная память. Он снова брал верх над нею. Она промолчала.

— Давайте выпьем вместе портвейна. Как в тот, первый раз…

Он позвонил. Последовала долгая пауза, пока они не остались наедине, с рюмками в руках. Вентру подошел к Лиане. Его лицо матового цвета было хорошо выбрито. Слегка пахнуло духами. Но, не зная почему, Лиана почувствовала в нем человека, связанного с землей, с обширными тучными полями под солнцем: его терпение, крестьянская хитрость, внезапные неистовые желания.

Вентру, скрестив руки, спросил с напускной иронией:

— Файя вас так замучила?

Она не ответила.

— Позвольте заметить, что вы себя глупо ведете, так стараясь ради нее.

— Но она же болела! И я вам поставила ее на ноги! Могли бы меня поблагодарить.

— Она бы и сама прекрасно справилась.

Тот же ответ, что и у Файи двумя днями раньше. То же нежелание вспоминать о болезни. Конечно, они избегали говорить о том, что этому предшествовало: о ребенке.

— Признайтесь, вы довольны. Теперь она изводит меня. А вы от нее избавились! Она вроде бы и не существует.

Вентру одним глотком допил портвейн.

— От Файи не избавишься. — И добавил глухо: — Во всяком случае, не таким образом. Вы понимаете, о чем я говорю.

Он встал и начал ходить вокруг Лианы, как бы прицениваясь. Она молчала, втайне надеясь, что его влечение к ней проявится в каком-нибудь жесте. Вентру угадал ее волнение, она была уверена в этом. Он знал, что заставляло ее трепетать: странная смесь ревности и соблазна. И сам испытывал то же самое.

Лиана выдохнула:

— Налейте мне еще портвейна.

Он подал ей бокал.

— Я устала, Вентру. Если бы только Файя…

— Ну, от д’Эспрэ вы легко освободитесь! — Он рассмеялся.

— Почему вы даете ему столько денег?

— Он мне нужен. Я покупаю у него таланты.

— А для чего вам это? Вы что-то не договариваете.

— Никогда не знаешь, что будет дальше. После войны наступит новая жизнь, неважно, выиграем мы или проиграем. Вы обратили внимание на то, что истинно богатые люди всегда покровительствуют художникам? Мне нужно чистое богатство.

— Вы хотите сказать, что не желаете выглядеть «новоиспеченным»?

— Совершенно верно. Я никогда не буду в компании этих жуликов, уже переполнивших наши тюрьмы.

— А что вы будете делать после войны, вместо того чтобы торговать пушками?

— Надо будет восстанавливать нормальную жизнь. И позволить людям помечтать. Это всем понадобится, как французам, так и немцам. Всему миру. И поможет нам кино.

— Кино?

— Да. С красивыми блондинками, у которых волосы прозрачные, как пена электрических разрядов. Такие уже встречаются в американских фильмах.

— Для этого вам нужна Файя?

— Нет. Абсолютно любой может исполнить эту роль. Любой, кто согласится.

— Вы знаете, что она хочет отправиться в Довиль?

Вентру неопределенно повел руками:

— Туда или в другое место…

— Она… позовет туда Минко, Пепе…

— Что ж! Пусть едет!

Он вдруг склонился над Лианой, кивнув на граммофон:

— Хочешь, я поставлю музыку?

Это был вызов с его стороны — он обратился к ней на «ты». Лиана воскликнула:

— Она будет издеваться над вами на публике в Довиле — возьмет одного, двух любовников — и это в разгар войны, а вам все равно? Вы чудовище!

Вентру завел граммофон и сел на диван:

— Эти патриотичные слова звучат очень смешно. Я бы лучше послушал танго. Ты знаешь, я отлично танцую!

— Не сомневаюсь.

Лиана поднялась и направилась к двери. Он остановил ее:

— Не разыгрывай добродетель. Ты похожа на нее.

Второй раз за два последних дня ей пришлось слышать эту фразу. Одно и то же желание: поставить ее, Лиану, на место Файи. Что это: сговор против ее бывшей подруги? Кто еще к нему примкнет?

Она покраснела.

— Ты очень красива. Так же красива, как она, — настаивал Вентру. — Но ты податливее.

— Не уверена.

— Я разбираюсь в женщинах.

— Хотите сказать, в молодых кобылах?

Казалось, это его все больше забавляло.

— Правильно. И в кобылах, и в бронированных поездах. Еще в автомобилях, в танго. Но особенно в женщинах.

Вентру приблизился к ней, снял шляпку, запустил, как и Стеллио, руку в ее волосы, растрепал их. Но насколько же крепче были его руки! Несколько мгновений он изучающе рассматривал Лиану, которая, стоя напротив него, с трудом переводила дыхание.

— Ты на нее похожа! Только ты ее ненавидишь. Как и я. Она портит нам жизнь.

Граммофон затих, только игла продолжала скрежетать в пустоте.

— Поезжай вместе с ней в Довиль. Но до этого…

Вентру аккуратно приподнял юбку ее костюма, добрался до нижнего белья. Она не только позволила ему это, но даже и помогала, подхватывая подбородком ткань. Вскоре перед ним осталась лишь одна преграда — прозрачные панталоны. Он неожиданно разорвал их надвое и прижался губами к потоку хлынувшего шелка.

— Ты почти рыжая, — прошептал он, поднявшись, и легким движением колена заставил ее рухнуть на диван.

 

Глава шестнадцатая

К концу июля, почти в то же время, когда в газетах сообщили о приговоре Мата Хари, Стив и Макс устали от Форе. Их взаимная привязанность не угасла, но музыкальная дружба была истощена. Обоим захотелось кутить, совершать безумства.

Они приехали в Довиль, оделись в белые свитера, брюки из светлой фланели, оставили автомобиль на вилле и пошли к пляжу. Время близилось к вечеру, вечеру летнего дня — glorious day, без устали повторял Стив. Море едко зеленело напротив кремового фасада «Нормандии». Решив выпить, они устроились в теннисном клубе и заказали джин. Как по волшебству, все тогда были зачарованы Америкой. Каким-то непонятным образом гарсоны распознали, что Стив относится к доблестному племени Сэмми, и чуть не передрались за честь обслужить его. Вначале это развлекло Стива, потом — под действием алкоголя — он забыл о предстоящем отплытии из Франции и стал рассматривать корты.

Теннисистки, затянув волосы шелковыми повязками, мелькали за сетками. Вокруг полей были расположены столики с дымящимися чайниками для заварки, а юные воины, часто со свежими шрамами на лице, наслаждались краткой передышкой отпуска, загорая в креслах-качалках. Место было тихое, если не обращать внимания на глухие стуки мячей, скольжение сандалий на веревочной подошве, монотонное объявление баллов — thirty-all, deuce , advantage — и время от времени сдержанные аплодисменты. Небольшие группки образовались вокруг нескольких смеющихся женщин: по новому капризу моды они были одеты в сдержанные тона — грязно-белый, бежевый, коричневый, цвет глазированных каштанов, красной глины. Как это все было непохоже на Довиль прежних: лет, расцвеченный в желтое и красное, и даже на прошлогоднее весеннее парижское безумство на восточный манер! Война была далеко. Два или три раза прогромыхали пушки на полигоне в Гавре, где тренировались союзные войска, — никто не обратил на это внимания. Все объяснялось своеобразным обаянием самого теннисного клуба — его успокаивающей геометрией, утонченными правилами игры, столь чуждыми варварству окопов, — и нежностью этого дня, освещающего и без того светлые одежды игроков и белые разделительные линии, растворяющиеся в лучах солнца. На центральном корте, видимо, разыгрывалась интересная партия — об этом можно было судить по восклицаниям болельщиков, сидящих за большим столом.

Стив заказал еще два джина, заметив, что Макс заинтересовался игрой на центральном корте, затем откинулся в шезлонге, подставил лицо солнцу и закрыл глаза. Понемногу поднимался ветер, и все эти легкие шумы доносились теперь до него вместе с запахом лаванды. Однако громкие крики вывели его из дремоты. Он приоткрыл глаза и заметил мячик, прыгающий в двух шагах от кресла. Макс поймал его на лету и, будто только этого и ждал, побежал, размахивая им с триумфальным видом, к центральному корту. Стив снова закрыл глаза, предавшись блаженству солнечных лучей, успокаивающему теплу от джина.

Макс не возвращался. Стив потер веки, выпил еще рюмку и стал искать глазами друга. И тут он понял, куда неотрывно смотрел Макс, начиная с их прибытия на корты. Среди сидящих за большим столом блестела солнечная точка — второй такой не существовало. С тяжелой копной волос, колыхавшейся на солнце, громко смеющаяся женщина наклонилась к одному из игроков, обняла его, отбросила назад шарф, поигрывая зонтиком, — и вдруг, как это делала она одна, застыла, вглядываясь во что-то.

Этим что-то был Макс. Макс, который протягивал ей дрожащую руку, неуверенным жестом сжимая в кулаке мячик. Женщина схватила его, небрежно кинула одному из теннисистов, сказала Максу несколько слов и улыбнулась. Стив угадывал ямочки, образовавшиеся у нее в уголках губ, предвидел трепет ресниц, перед тем как она откроет убийственное зеленое сияние своего взгляда. Макс стоял перед нею с восторженным видом, присущим исключительно ее жертвам.

— Файя! — выдохнул Стив подавленным голосом мечтателя, очнувшегося от кошмара, и выпил залпом остаток джина.

Не двигаться с места. Или нет: сразу же прыгнуть в первое попавшееся такси, погрузить чемоданы, уже упакованные для трансатлантического рейса. Ночью переплыть Ла-Манш. Закрыться в каюте, не трезветь до Нью-Йорка. Только там наконец можно будет вздохнуть полной грудью.

Он встал. Надо было остановить друга. Но поздно: Макс уже склонился над рукой Файи, поцеловал ее.

— С тех пор как я увидел ваши фотографии… «Минарет»…

Файя еще шире улыбнулась. Она была в легком батистовом платье, а сверху надела маленький свитер из бледной шерсти, весь украшенный золотыми блестками.

Там, где Стив остановился бы, Макс как настоящий француз продолжил галантно:

— В жизни вы еще лучше! Этот белый цвет вам потрясающе к лицу.

Стив замер на полпути, будто собирался сбежать. Возможно, так бы и случилось, если бы не восклицание:

— Господи! Американец!

Все подняли головы. Лиана поставила чашку на стол и бросилась к Стиву:

— Вы! Американец!

Она сияла. На ней был такой же наряд, как на Файе.

— Да, это я. Я не умер, как видите.

— Почему же вы должны были умереть, мой друг? — Это был д’Эспрэ. — Какое счастье снова с вами встретиться спустя столько времени, мой дорогой О’Нил. Подобные радости случаются только в Довиле!

Он оторвался от своего кресла-качалки и пожал Стиву руку с удивительной горячностью. Вслед за ним поднялась и вся свита: сначала Стеллио, потом изголодавшийся художник, встреченный на Монпарнасе, — теперь внезапно окрепший, причесанный, ухоженный; наконец, два тщедушных молодых изможденных игрока, наверное, братья.

Файя, отпустив Макса, повернулась спиной к Стиву и вернулась к столу.

— Макс Лафитт! — воскликнул д’Эспрэ, когда ему представили молодого человека. — Так вы сын той замечательной мадам Лафитт, с которой я был когда-то знаком? Какой у нее был блестящий салон! Как она поживает? Собираетесь ли вы так же неистово броситься в политику, как ваш отец? Вы, без сомнения, великолепный солдат! После войны, мой дорогой, вам будут открыты все пути…

Макс его не слушал. Рассеянно пожимая руки, он следил взглядом за Файей. Безразличная ко всему, она наливала себе чай. Потом села и пригласила Макса сесть рядом с собой. Они закурили. Как бы объятые странной стыдливостью, все остальные, за исключением Лианы, отвернулись.

Подул прохладный ветер. Дым от чая и от розового табака расстилался над столом. Стив стоял, облокотившись на решетку корта, и старался найти хоть какое-нибудь несовершенство, первый банальный жест, который позволил бы разрушить образ феи, еще хранившийся в его сердце. Но Файя была безупречна. Почувствовав его взгляд, она поправила янтарное колье, затушила сигарету, подошла к нему.

— Добрый вечер, Стив. У вас очень красивый друг. — И протянула ему руку. — Я замужем, вы знаете?

Она несколько иронично смотрела на него, но ее взгляд не был так же ясен, как и прежде.

— Все в конце концов узнается.

— Это правда. В актах гражданского состояния я записана как мадам Вентру. Глупое имя, не правда ли? Такое нельзя носить. Впрочем, как и приезжать в Довиль в компании мужа. Вы уже успокоились?

Она рассмеялась, но голос надломился. Это была уже не та Файя. Она потеряла обаяние юности. Но ее уверенная манера держать себя поразила его.

— Если хотите, приходите поужинать с нами в казино, — продолжала она, — вместе с вашим другом, разумеется. Где вы остановились? — обратилась она к Максу. Стив не дал ему ответить:

— Охотно. В котором часу?

— В восемь. Как раньше.

Друзья в молчании направились к вилле.

* * *

Макс обладал для Файи особым обаянием: это был вновь прибывший. Он не только представлял собой совершенный образец героя войны: изысканный, раненый, награжденный, романтичный, — его неожиданное появление казалось чем-то вроде подарка, праздника, которого не ждали. Наконец, наслаждение для Файи заключалось в том, что новый поклонник был приведен старым.

Несмотря на душевную боль, Стив постарался наблюдать за всем как бы со стороны. Ужин был необычным. «Нормандия» преобразилась в госпиталь, и общество, приехавшее в Довиль, жило в подвальных помещениях. Холл отеля был переполнен калеками; Лиана и Файя не осмеливались пройти через него в блестящих платьях, привезенных Стеллио. Они надели короткие платья из джерси: Лиана — зеленое, Файя — голубое, — с маленькими поддельными украшениями и отправились в укромное место — оранжерею казино.

С самого начала вечера все поняли, что выбор в этот раз пал на Макса. Однако каждый из поклонников выбивался из сил, чтобы показать, чего стоит. Д’Эспрэ вспомнил о Мата Хари, возмутившись тем, что ее хотят расстрелять: «Это повредит нашей репутации галантного отношения к женщинам». Файя не проявила интереса к этой теме. Тогда он стал рассуждать о том, как война губит все прекрасное — уже погибли на фронте многие художники, скульпторы, триста писателей. Снова безуспешно. Молодые теннисисты приняли у него эстафету. Они перебирали самые экстравагантные идеи: украсить Париж, поставив на бульварах цинковые пальмы, покрыть золотом собор Сакрэ-Кер, заменить витражи в Сент-Шапель кинематографическими экранами, переделать Эйфелеву башню в гигантский барометр. На другом конце стола, в костюме, навеянном новыми идеями «Парада», в куртке из черной альпаки и оранжевых брюках, Минко продолжал паясничать в одиночестве. Пепе был невозмутим: он наблюдал за окружающими, маленькими глотками попивая портвейн.

В продолжение вечера Стиву с трудом удавалось сохранять хладнокровие. Чтобы как можно реже смотреть на Файю, он стал наблюдать за д’Эспрэ, который явно нервничал. И причиной был кот Нарцисс, которого, закрытого в корзинке из ивы, Файя всюду брала с собой. Ему удалось разодрать часть решетки, и он просовывал сквозь клетку свой маленький коготь, царапая манжеты графа. Д’Эспрэ не осмеливался его одернуть и выдерживал нападения так, как если бы шел на мученичество.

Вдруг его лицо озарилось.

— Я пишу о вас роман, — объявил он Файе.

На секунду она отвлеклась от Макса:

— Обо мне? И как он называется?

Д’Эспрэ решил, что партия выиграна, и напыщенно провозгласил:

— Вторжение в Дом Кота!

— Это по-идиотски. Ни о чем не говорит.

Как бы желая подчеркнуть презрение своей хозяйки, Нарцисс снова цапнул графа за манжеты, но тот, казалось, ничего не почувствовал. Он собрал все свои силы и осмелился задать вопрос, который уже долгие годы обжигал ему губы:

— Что я для вас, мадам, что вы так со мной жестоки?

— Вы? Человек другого поколения, которого я обожаю.

— Которого я обожаю… — повторил он эхом.

У графа уже превратилось в манию повторять последние слова, сказанные Файей. Но в этот раз он, очевидно, ничего не понял и погрузился в свои мысли.

Файя поднялась, но д’Эспрэ даже не видел, как за ней потянулись другие — удрученные, с выражением вечной покорности.

* * *

Как и следовало ожидать, ни Файя, ни Макс не вернулись на ночь в отель. Стив не осмелился пойти на виллу и спал в подвалах «Нормандии», в кровати, предназначенной для д’Эспрэ: граф заявил, что это время благоприятствует творчеству, и до утра закрылся в кабинете директора, чтобы работать над «Вторжением в Дом Кота».

Стив следил за малейшим шумом, доносившимся из комнаты Файи, но слышал только царапанье когтей Нарцисса, который, должно быть, окончательно разделался со своей корзиной. Он заснул только под утро, после того как д’Эспрэ зашел, чтобы переодеться. Проснувшись к полудню, он постучал в комнату Лианы: Файя еще не приходила.

— Не беспокойтесь! — сказала Лиана. — Она может вернуться вечером, завтра или через три дня. Вы сами до войны…

— Не надо об этом!

Лиана вздохнула:

— Почему вы не уехали?

— Я остался ради друга.

— Никого нельзя спасти. Особенно от Файи.

— Я должен этому помешать.

Лиана снова вздохнула:

— В этот раз увлечение долго не продлится.

— Откуда вы знаете?

— Она только забавляется! У нее другие глаза, когда это серьезно. Идемте лучше обедать.

Они пришли в маленькую кондитерскую, набитую знаменитостями. На самом деле, оба не хотели есть, но это было единственное место, где они совершенно точно могли встретить Файю, если она появится.

Д’Эспрэ появился к часу, видно, избавившись от вчерашних переживаний, — нарядный, любезный, галантный, как никогда. Потом пришел Минко в сопровождении братьев. Наконец в два часа состоялся выход Файи. Она светилась мягкой улыбкой. За ней следовали четверо мужчин: Макс, Стеллио, Пепе и Лобанов, который волочил ногу, опираясь на костыли.

— Мы встречали его на вокзале, — объявила всем Файя и с непривычной нежностью обратилась к Лобанову: — Дорогой, дорогой Сергей… Это ваш первый выход в свет, как мне сказал Стеллио…

Все устроились за столом — свита была в полном сборе. Лобанов посчитал делом чести сесть последним, — несмотря на искалеченную ногу, он сделал это довольно ловко.

Но Стив наблюдал за Максом, который, едва поприветствовав друга, не отрываясь следил за всеми движениями своей возлюбленной. Ему так легко было представить сценарий, повторявшийся много раз в его прошлой жизни: страстная ночь, тяжелый сон, внезапное пробуждение Файи, ее далекий блуждающий взгляд, затем короткие фразы: «поторопись, Макс, вставай быстрее, на улице солнце, я хочу увидеть других, Лобанова на вокзале — это мой друг, которого я люблю…» Макс, конечно, последовал за ней, но уже страдал, терялся в догадках, дрожал, еще надеялся.

— А где Кардиналка? — спросил д’Эспрэ. — Где наша дорогая подруга, она ведь приехала этим же поездом?

— Занята, как всегда, своими делами, — ответила Файя.

— Уже?

— Уже. Довиль — хорошее место для нее.

Стив хотел спросить почему, как Лобанов разразился своим грохочущим смехом:

— Это не Довиль, а Файя! Файя — единственная, кто нам всем приносит удачу!

Тишина накрыла собрание. Можно ли было доверять этой шутке? И откуда вдруг такая близость Лобанова с Файей, ведь в Сан-Себастьяне он так жестоко с ней обошелся? Стив вспомнил их драку на лестнице, отодвигая стул: те же духи , тяжелые и душные.

— Файя меня вдохновляет! — воскликнул Лобанов. — Два часа как я здесь и весь киплю идеями! Я напишу для нее балет. Я придумал уже три картины.

Он бросил насмешливый взгляд на Стеллио, но тот постарался от него уклониться. Впрочем, со вчерашнего дня венецианец никому не смотрел в лицо. Он казался измученным, как если бы приезд Лобанова вызывал у него беспокойство. Заметив, что Стив за ним наблюдает, Стеллио начал лихорадочно разминать кусочек пирога.

Лобанов продолжал разглагольствовать, и никто не мог его остановить. Впрочем, его слушали с жадностью, а Файя — в первую очередь.

— Я придумаю новую грамматику тела! — вопил он поверх голов. — Русский балет больше не похож на русский, я верну ему его настоящую душу. Дягилев лишь презренный импресарио, он не танцовщик! Только танцующим тело открывает свои тайны, не правда ли, Файя? Ох, Файя, вы увидите новую хореографию: я сделаю из вас Королеву Снегов, Ледяную Русалку, Голубую Богиню, Повелительницу Котов!

Теперь, когда война отняла у Лобанова способность говорить движениями, их заменила речь. Он описывал весенние степи, балы в Петербурге, запахи русской Пасхи, белые ночи, дворцы Европы, праздники, где икрой и шампанским угощали в фойе театров, опьянение после триумфов, когда танцовщики склонялись перед партером из сияющих диадем, безумства Парижа, еще более удивительные выдумки Лондона, где эксцентричные леди выскакивали из лож, чтобы сжать в объятиях прекрасное обнаженное тело Нижинского. Воспоминания о минувшем смешивались с новыми проектами, накрывали их, как непаханная земля, которой не видно конца; колдовство его слов воскрешало старый, но уже не существующий мир.

Внезапно Файе все это надоело. Она поправила шляпку, опустила сетку вуали, взяла со стола перчатки из белой замши:

— Дорогой Сергей, слышите? Это танго!

Со стороны моря банджо наигрывало «Matinata».

— …Вы забыли про наше рандеву?

Остальные подняли глаза, несколько удивившись.

— …Кардиналка дала мне адрес подпольной вечеринки с танго. Пойдемте туда.

И, как если бы все было решено с начала времен, все поднялись, один за другим, вслед за нею.

* * *

Как и следовало ожидать, Файя бросила Макса и не выпускала из своих рук Пепе. Кардиналка наблюдала из глубины своего кресла за женщинами, пришедшими поразвлечься.

Время от времени она подзывала кого-нибудь из них, чтобы пошушукаться.

Это было довольно любопытное место — громадная вилла, хорошо укрытая в глубине парка. Все танцевали в больших комнатах, почти полностью освобожденных от мебели. Здесь собралась самая разношерстная публика: праздные отпускники, советники посольств, русские аристократы и трагические актеры, камергер папы, окопавшиеся в тылу в ужасе, что сегодня или завтра эта бойня вынудит их расстаться с комфортом. Что касается женщин, то в основном это были «легкомысленные дурочки», как сказал бы Вентру. Светские дамы отличались от них едва заметными деталями: может быть, менее бросающимися в глаза украшениями, более гордой посадкой головы. Все вокруг курили — мужчины и женщины, — даже когда танцевали. Казалось, что война, смешавшая все сословия, разладила и временной порядок, разумное и принятое всеми соответствие одежды времени суток. Здесь все одевались, как хотели: в платья для города, вечерние, дневные, эгретки, театральные манто, бальные туалеты — были даже три сорванца в желтых купальных костюмах, а их ноги были выкрашены в цвет бордо по последней кубистской пляжной моде.

Д’Эспрэ вовсю развеселился, особенно когда встретил своих довоенных друзей. Он танцевал без отдыха и по каждому случаю восклицал модную тогда фразу: «Как мы здесь веселимся, на полных оборотах!», — вновь получая наслаждение от общения со всяким сбродом.

Стив не отходил от Макса. С молчаливого согласия они сели рядом недалеко от танцевальной площадки. Ни тот ни другой не могли — или не хотели — говорить. Через полчаса Стив не выдержал:

— Мой корабль отплывает послезавтра. Я уеду сегодня вечером.

Макс не ответил.

— Я уезжаю, — повторил Стив. — Но перед этим мне нужно с ней объясниться.

— С ней! — подскочил Макс, будто его разбудили.

— Да, с ней. Я хорошо ее знал раньше, очень хорошо.

Макс сжал челюсти:

— Мне наплевать. Она моя, я владею ею.

— Не сходи с ума. Никто никогда не мог ее удержать. К тому же она замужем.

— Мне все равно. — Он потушил свою сигарету. — Надо выбирать, Стив! Лицемерие или смерть. Жизнь во лжи или любовь.

— Тебе не кажется, что войны хватает…

— Я ее удержу. Даже если при этом погибну.

— Из-за одной ночи, Макс, одной-единственной ночи… Ты сумасшедший!

— Ее единственной не хватало в моей жизни. Но оставим это. Иди поговори с ней — и разойдемся.

Стив обошел несколько пар и направился к Файе.

— Теперь она танцует со мной, — сказал он Пепе.

— Если мадам этого желает!

— Мадам желает, — сказала Файя самым нежным голосом и раскрыла объятия Стиву.

Она вновь была мягка, мягка и нежна, как раньше, и Стив страдал от мысли, что этой нежностью она, по-видимому, обязана Максу.

Музыканты начали играть довольно медленное танго «Sentimento gaucho» — одну из тех модных мелодий, которые звучат так, будто рассказывается какая-то старая история: может быть, история их любви, немного грустная и усталая.

— Почему ты меня оставила? — спросил Стив спустя два такта.

Она хотела сменить тему:

— Красивое колье, правда? Я сама его сделала.

— Я уезжаю, Файя, уезжаю навсегда. Я возвращаюсь в Америку. Мне не хочется говорить о побрякушках.

Она попробовала отвлечь его другим способом:

— Ты не так танцуешь, как раньше. У тебя что-то с ногой.

— Это война. Но я избежал худшего. Посмотри на Лобанова… — Он указал на русского в углу зала: держась на костылях, тот пробовал изображать танго. — Тебя тоже изменила война. Ты уже не так молчалива. И озлоблена!

— Что такое: опять война! У всех одно на языке. Будто война помогает вам выйти на правильную дорогу, а до этого вы не знали, как жить!

— Значит, война — это судьба?

— Да, судьба.

Даже возражая, она говорила очень нежно.

— А если мы умрем?

— Умрем, если суждено.

— Если суждено! А если кто-то умрет из-за тебя? Эти двое юнцов, посмотри, на все готовые ради твоей улыбки!

Она опустила глаза и не ответила — только вздрогнула.

— Файя, объясни мне…

Тогда она сказала фразу из тех, что говорила когда-то:

— У меня, ты знаешь, нет судьбы. Я пришла ниоткуда, никуда не иду.

— Ты, однако, замужем. И у тебя ребенок…

Он запнулся, почувствовав, что она дрожит.

Маленький оркестр закончил играть танго и начал медленный вальс в американском стиле. Стив сжал ее в объятиях:

— Файя, скажи мне: банкир, другие, Вентру… Это из-за денег?

Ее взгляд подернулся дымкой и устремился к окну.

— Я люблю любовь, Стив. Люблю ее комедию.

Она произнесла комедия так, как сказала бы несчастье. Стива это ужаснуло. Он подошел к тому же, что и д’Эспрэ накануне, — наступила его очередь задать предначертанный вопрос:

— А я, что я для тебя во всем этом?

— Ох, ты… — Она улыбнулась.

Стив быстро прервал ее:

— Файя, такой любви, как со мной, у тебя никогда не будет.

И застыл, охмелев от того, что осмелился это сказать. Ее улыбка смешалась со слезами.

— Я ненавижу мужчин, — призналась она. — Других мужчин.

Это походило на декларацию любви, и он попробовал ее опровергнуть:

— А Макс?

— Я их ненавижу! — упорствовала Файя с какой-то детской яростью.

Стив крепче обнял ее и хотел продолжить танец. Но у нее не было больше сил. Будто вырванные у нее признания украли ту энергию, которая позволяла ей жить. Именно в этот момент — Стив потом долго вспоминал о нем — его поразила мысль, что Файя может умереть.

— Файя, скажи…

Но она его не слушала и продолжала упавшим голосом, как бы для себя самой:

— Я очаровываю всех, я знаю, что очаровываю… Но любовь всякий раз заканчивается в простынях. Чудо закончено! И красота меня покидает. Я только произвожу впечатление, и все. Впечатление!

Стив не знал, что сказать, что сделать.

— Глупая! — бросил он. — Я бы на тебе женился.

— Я их ненавижу, — повторяла Файя, не слушая его. — А потом появляются деньги.

Стив больше не мог этого выносить. Надо было как-то ее остановить, может, ударить. Он услышал то, что хотел, и знал достаточно, чтобы вернуться в Америку. Но она была так близко, так доступна! Он взял ее за подбородок и минуту рассматривал любимое лицо.

Глаза Файи, как и накануне, больше не были ясными, и она смотрела на него с немного грустным выражением, как если бы что-то потеряла. Взаимной любви не бывает, подумал Стив. А те немногие, кто любит друг друга, редко любят в равной степени. Но эта мысль ему нисколько не помогла. Он зашел в тот же тупик, что и другие, к тому же несколькими годами раньше: как, черт побери, оторваться от Файи?

Музыканты заиграли новое танго. Надо было или уходить, или оставаться. Но Стив не успел решить этот вопрос. Пронзительные крики раздались у входа на виллу, советники посольств обратились в бегство, опрокидывая женщин в купальных костюмах, одна эгретка загорелась, камергер папы растянулся на сильно навощенном паркете.

— Полиция нравов! — закричала Кардиналка. — Сматывайтесь быстрее!

* * *

Судьба распорядилась так, что никто из друзей не попал в облаву. Через час все встретились в подвалах «Нормандии», где единодушно заключили, что ситуация безвыходная. Из-за военных неудач танго только что официально запретили как на публике, так и в частных домах. Довиль, казалось, был обречен на самую ужасную скуку. Никто не знал, что делать, когда д’Эспрэ рискнул предложить:

— Поедем тогда в Шармаль праздновать двадцатилетие Файи!

Лиана была явно озадачена, даже Стив был удивлен: он никогда не знал возраста своей бывшей любовницы, а тем более дня ее рождения. Однако женщина, пришедшая из ниоткуда, как она сама о себе говорила, женщина-мгновение могла в любой момент отметить свой день рождения, продолжая, таким образом, создавать легенду.

Все были в восторге от этого предложения. Пепе тут же отправился звонить Вентру, чтобы тот подготовил для них необходимые пропуска. На заре следующего дня, упаковав чемоданы, друзья на трех автомобилях отправились по меловым дорогам в Шармаль.

 

Глава семнадцатая

Когда прошли годы и время затуманило память, трудно было уже восстановить то, что произошло этим странным вечером, который впоследствии, после расставания, приглашенные, понизив голос, называли «ночью Шармаля». В основном они вспоминали, что путешествие было долгим и трудным из-за бумаг, которые нужно было без конца предъявлять, и из-за бурь, преграждавших дорогу. Тем не менее спустя двадцать четыре часа все собрались в замке. Самыми последними прибыли Лобанов и Стеллио — они заезжали в Париж за тканями и косметикой.

В день, предшествующий празднику, оглушительный гром пушек стал еще ближе. В промежутке между двумя артиллерийскими ливнями гости даже заметили в небе точки «Авиатиков», шпионивших над французской линией фронта, но никто этим не заинтересовался. Все ждали вечера, чтобы отпраздновать день рождения.

Лобанов случайно стал распорядителем праздника и убедил Файю, что веселье не сможет начаться без ее выступления. Он привез из Парижа записи «Минарета» и музыку Сати и предложил исполнить импровизацию танца, в то время как он окутает зал запахами духов, подходящими к мелодии. Минко мотивировал свои способности к исполнению труднейшей партии на фортепиано обладанием одиннадцати пальцев. Русский был в хорошем настроении и согласился на такого музыканта. Он заставил Стеллио заняться костюмом Файи, и они все четверо закрылись в большой комнате на первом этаже — там, где д’Эспрэ всегда мечтал устраивать балы.

После полудня время тянулось очень долго. Каждый убивал его, как мог. Стив устал и почти все время дремал, иногда приоткрывая глаза, чтобы наблюдать за Максом. Тот явно нервничал. К концу дня он вышел в парк в компании с Пепе, чтобы потренироваться в стрельбе из оружия, которое они нашли среди хлама графа. Два брата там же нашли китайские шахматы и развлекались, сами себе сочиняя правила, в то время как неистощимый д’Эспрэ рассказывал Кардиналке первые главы «Вторжения в Дом Кота». На самом деле все мало интересовались друг другом. Казалось, что, оставшись без Файи, все находились в странной летаргии, за исключением, может быть, Макса.

К полуночи Лобанов торжественно пригласил всех занять места в большой комнате, где все было готово для балета с запахами. Д’Эспрэ раздал бокалы шампанского. Только Нарцисс, казалось, немного беспокоился: он съежился у подножия головы колосса и не хотел оттуда уходить.

Довольно напыщенно Лобанов назвал свой балет «Появление Нового Мира из Старого». Первая партия была повторением танца Файи в «Минарете», но она превзошла себя: можно было подумать, что она все лето репетировала свои па. Потом была довольно долгая интермедия, во время которой танцовщица меняла костюм. Наконец Минко приступил к первым тактам отрывка из Сати, и она появилась на подмостках.

Сильно накрашенная, в очень коротком красивом зеленом платье, поддерживаемом на плечах тонкими лямками стразов, Файя двигалась с трудом, движения ее были странно неритмичны, рот кривился, будто она хотела, но не могла кричать. Все увидели в этом очередную эксцентричную выдумку Лобанова. Между тем конвульсивным движением она сорвала с головы тюрбан, обшитый золотыми нитями, и внезапно упала, вытянувшись на сцене.

Сначала все с ужасом заметили только одно: она обрезала волосы. Сколько времени продолжалось это оцепенение, впоследствии никто не мог сказать. Все вспоминали только, что оно было прервано Максом: он, размахивая пистолетом, выстрелил несколько раз в сторону танцовщицы, а потом рухнул.

Файя не шевелилась. Стеллио, а затем и Лобанов вышли из-за кулис, но тоже не осмеливались к ней приблизиться. Все происходило как в дурном сне, но от него можно избавиться, а от этого ужаса никто не мог убежать. Файя была мертва, убитая кем-то из любивших ее.

Наконец д’Эспрэ нарушил молчание:

— Это нельзя разглашать. Никогда, слышите! Поклянитесь, что расстанетесь и не будете искать новых встреч друг с другом.

Все поклялись, кроме Макса, который, казалось, потерял рассудок. Лобанов и граф, сохранявшие хладнокровие, попросили Стива отвезти друга к себе. Перед этим танцовщик достал из своего неиссякаемого чемоданчика для косметики дозу опия, которая сразу же погрузила Макса в сон.

Все расстались в молчании. Лиана уехала первой в сопровождении Пепе. Она прошла мимо д’Эспрэ, не шепнув ему ни слова, и в прихожей прихватила с собой Нарцисса.

Приглашенные послушно возвращались в Париж обходными путями, избегая приближавшегося громыхания пушек. Позже Стив узнал из газет, что на следующую ночь после трагедии и накануне его отъезда из Европы Шармаль был подвергнут бомбежке и один из флигелей исчез в огне.

Перед отплытием в Америку Стиву удалось попрощаться с Максом — наркотики Лобанова были такими сильными, что тот проспал сорок восемь часов, и все его воспоминания подернулись дымкой. Во всяком случае, он больше не говорил о Файе и, получив путевой лист, собирался на фронт. Стив провожал его на вокзал, уверенный, что они больше не встретятся.

Что касается д’Эспрэ, то незадолго до того, как замок и лес были заняты войсками, ему удалось испытать, наверное, самую большую радость в своей жизни: он своими руками одел и украсил Файю и похоронил ее в часовне Шармаля. Последнее удовольствие он получил от того, что нашел за кулисами легендарные золотистые волосы Файи и, в слепой иронии, положил их рядом с телом, завернув в шелковую бумагу.