Москва – Триполи – Барселона – Лерида – «Убитый Моцарт»

В НАЧАЛЕ 1935 ГОДА Антуан де Сент-Экзюпери занимался кино. Он начал писать сценарий для фильма «Анна-Мария». В промежутке между писательством он окунался в парижскую жизнь. Однако его хорошее настроение было наигранным. Его находили пребывающим в мечтах, рассеянным, даже грустным. Да и на самом деле его положение было не слишком обнадеживающим: шла какая-то бесконечная череда проблем со здоровьем, усугублявшихся пристрастием к алкоголю, напряженностью в отношениях с Консуэло, отсутствием вдохновения, но главное – отдалением от «Аэропосталь». Когда они с Мермозом не ругались по поводу приверженности последнего к полковнику Ля Року, они горевали по былым приключениям.

После очередного гастрономического турне и бессонной ночи в одном парижском ресторанчике Мермоз вдруг схватил его за руку. Витая где-то в своих мыслях, он сказал: «Послушай, а ведь сейчас в Дакаре…». Но его друг и сам догадался о том, что занимало его. Смотря в небо, они думали об одном и том же. Сент-Экзюпери написал в «Планете людей»: «Это был час, когда механики протирают спросонья глаза и расчехляют винты самолетов», когда «по земле шагают только твои товарищи». Они страдали от того, что их не пригласили на пир, хотя уже шли «приготовления к празднику, но не для них расстилали скатерть. Сегодня жизнью будут рисковать другие».

* * *

В Европе тогда было не то время, чтобы соединять людей. Как говорил Мермоз, «какая грязь!». Горизонт затемнялся. Они наблюдали рост фашизма и в ужасе смотрели на слепоту французов. В Германии Гитлер демонстрировал нарастающую жестокость. С момента своего избрания на пост канцлера, 30 января 1933 года, он одну за другой проводил силовые акции, запугиванием и насилием подчинив себе все области общественной жизни. Человечество, занимавшее все страницы Сент-Экзюпери, уже начало собираться в лагерях – с открытия в марте 1933 года «экспериментального» лагеря в Дахау. В марте 1935 года Гитлер нанес последний удар по Версальскому договору, восстановив вооруженные силы. Смутно, не зная еще, как это объяснить, писатель предчувствовал рождение бесчеловечного режима и близость новой войны.

* * *

Он нуждался в одном – в побеге, и куда подальше. И именно это предложили ему Пьер Лазарефф, главный редактор «Пари-Суар», и Эрве Милль, его заместитель. Им был нужен наблюдатель. Верный своим убеждениям, Сент-Экзюпери держался в стороне от любой идеологии. Такая этическая и моральная беспристрастность и сделала его главным кандидатом на поездку в Москву на первомайские праздники 1935 года. Он отправился туда на поезде 26 апреля, за три дня миновав быстро меняющиеся Германию и Польшу.

Он прибыл 29 апреля, и его встретил на перроне вокзала Жорж Кессель, брат Жозефа, также отправленный освещать эти события. Он поселился в гостинице «Савой», где слежка была слабее, чем в «Метрополе» или «Интернационале». В день парада, однако, он обнаружил, что его заперли в номере, и вынужден был вылезать через окно, чтобы выбраться на улицу. Некоторые говорят, что, в отличие от Жида, Селина или Панаит Истрати, он не воспринимал ничего из драмы, разыгрывавшейся за фасадом революционных торжеств. Конечно, он не знал, что желтое здание с видом на большую площадь – это штаб-квартира КГБ, где томились противники политического режима в камерах, некоторые из которых были оборудованы для пыток или для уничтожения простого и чистого. Но он предчувствовал кошмар, который готовился, и он написал об этом в своих «Записных книжках». В отличие от многих французских интеллектуалов, он не соблазнился обещаниями сталинского режима. Он отмечал: «Мадонну несут по улицам Севильи, Сталин шествует по улицам Москвы: различие в эстетике, как сказал бы Леви Нет, более того». Именно так, и в этом огромное отличие между справедливым восприятием священного и грустной пантомимой, которой занимались московские власти. Это показалось ему тем более невыносимым, что он смотрел на цивилизацию и историю через неправильный конец телескопа: он видел личность и ее драмы. Этот этический выбор доносил до него мелодию мира, которая повторялась, ломалась, шла в минорном исполнении, и это привело его к глубоким размышлениям о состоянии человечества.

13 мая, когда он по телефону зачитывал свою вторую статью, секретарь редакции мадам Ля Роза разрыдалась. Эрве Милль прибежал, чтобы спросить, что случилось. И последовал ответ: «Я не могу продолжать, это слишком хорошо».

Статья была о путешествии репортера. К часу ночи он решил под стук колес пройти по всему поезду. В нем ехали семьи польских шахтеров и маленький светловолосый мальчик, устроившийся спать между отцом и матерью. Банальная сцена. Но во сне ребенок повернулся, и пассажиры увидели его лицо; «вот лицо музыканта, вот маленький Моцарт, он весь – обещание», – подумал Сент-Экзюпери, и это потом было описано в «Планете людей». Но его взгляд пошел вглубь. Он отметил, что идет надлом, уже идет, несмотря на невинность этого лица.

Он прочитал в нем состояние человека. В самом деле, в этом ребенке и «в каждом из этих людей, быть может, убит Моцарт». Все попадет под чудовищный пресс. Моцарт был обречен, ибо формировавшаяся новая антропология (о ней он тоже напишет в той же книге) грозила распадом всему, в том числе и той бесконечности, носителем которой является человек. Оставались лишь вопросы без ответов: «Под какой страшный пресс они попали? Что их так исковеркало? Животное и в старости сохраняет изящество. Почему же так изуродована благородная глина, из которой вылеплен человек?» Для него, следовательно, демаркационные линии между режимами были эфемерными, ибо все они «уродуют человека», а он не мог это выносить.

* * *

Когда он вернулся, он оказался в еще более беспросветном тупике. Старые долги тяготили его; и что еще хуже – мир приключений, связанных с «Аэропосталь», продолжил разрушаться. Черная полоса все тянулась, забирая одного за другим его бывших товарищей. Тем не менее, более чем скорбь по их исчезновению его угнетало то, что он больше не будет с ними, не разделит с ними опасности. Ведь для него настоящая жизнь была там, а вовсе не в литературных салонах Парижа. Чтобы чем-то заняться в ожидании лучших времен, он принялся осаждать «Пари-Суар», да так, что мешал работе, и ему было запрещено появляться в редакции, и это сделал сам Пьер Лазарефф, который в частном порядке называл его «Сент-текст» за внимание к подготовке своих статей. Тем не менее, несмотря на запрет, ничто не могло его остановить. Он подкупил охранника парой бутылок хорошего вина, чтобы иметь возможность незаметно добраться до комнаты, где сидели редакторы. Так тайком он умудрялся проскользнуть даже на тайные встречи журналистов.

* * *

Впрочем, что уж точно должно было бы развеять его меланхолию, так это компания «Эр Франс», давшая ему возможность снова летать. С особыми поручениями, по всему Средиземноморью. Он вылетел в ноябре на борту «Кодрон-Симуна», полученнного от Дидье Дора. Этот тур привел его последовательно в Алжир, Триполи, Александрию, Дамаск, Бейрут, а еще – в Стамбул и Афины. Он собирал полные залы и умел заинтересовать аудиторию. Но из этой поездки он все равно вынес лишь чувство собственной неполноценности. Кому была нужна вся эта болтовня накануне ожидавших мир потрясений? Не лучше ли было бы оказаться в прямом контакте с людскими страданиями?

* * *

И вот газета «Непримиримый» (Intransigeant) дала ему такую возможность и тем самым позволила разрешить его внутреннюю дилемму. Газета предложила ему отправиться в качестве военного репортера в Испанию – на фронт в Лериду, неподалеку от Барселоны. Конфликт, разделивший страну надвое до 28 марта 1939 года, начался 18 июля 1936 года. В первую его неделю Гитлер и Муссолини заверили Франко в своей официальной поддержке, отправив в Испанию под видом добровольцев из «Легиона Кондор» регулярные части. Страна кишела немецкими «соверниками», а также итальянскими и советскими, и все это стало испытательным полигоном следующей войны.

Журналистам, среди которых был и Эрнест Хемингуэй, предстояло работать в экстремальной обстановке, которая выявляла все низменное и все величественное в человеке в равно превосходной степени. Почти никто не убегал из сборных пунктов партизан, и не важно было, кто кого поддерживал – республиканцев или франкистов. С одной стороны и с другой сформировалось единодушное соглашение о том, что надо молчать о лихоимстве и репрессиях в своем лагере. Некоторые могут сказать, что Антуан де Сент-Экзюпери ничего не понял в том конфликте и в драме, которая разыгрывалась у него на глазах. Тем не менее, фактом является то, что он нарушил тишину и отказался делить человечество. Перед ним были не два враждебных лагеря, он видел человека и разрушающуюся цивилизацию. Он рассматривал конфликт так, как это потом было сформулировано в его «Цитадели»: «Не суди о человеке по тому, что увидел на поверхности, встреться с ним в глубинах его души, ума, сердца».

* * *

В Барселоне, в начале августа, его работа концентрировалась вокруг анархистов, которые «держали город», поставив пулеметы на крышах отелей, день и ночь разъезжая на реквизированных автомобилях, выставив оружие в окна. Репортер видел в них не партизан, а людей. И он понимал их, всех тех, кто нападал с простыми ножами на солдат, поддерживаемых бронетехникой. В их энтузиазме он узнавал дух «Аэропосталь». Он сравнивал ручных газелей, которых он завел в Кап-Джуби, с этими людьми, которые «будут убиты прямо в своей рабочей одежде», как он написал в своей первой статье для «Непримиримого». Подобно газелям, люди были охвачены неведомой скорбью. Ведь, подобно им, люди, сами того не ведая, «ищут простора», как он напишет потом в «Планете людей». Анархизм для них, как режим Франко или религия для других, – это их правда. Ибо, как он заметил в этой книге, «истина человека – это то, что делает его человеком». Мало-помалу, может быть, даже как-то неловко, с одной стороны или с другой, люди начинали чувствовать, как в них рождается человечность. Ради одного этого они готовы были умереть, ибо эта единственная реальность позволяла им жить – наконец-то стоя. На этой высоте они могли дышать как «получившие свободу заключенные». Они попробовали то, что обычно чувствуют паломники или пилоты. И они больше не смотрели на свои лохмотья, они вдруг обнаружили, что их руки созданы для созидания, а сердца стали больше и насыщеннее. В память о них он написал в той же «Планете людей»: «Мы дышим полной грудью лишь тогда, когда связаны с нашими братьями и есть у нас общая цель; и мы знаем по опыту: любить – это не значит смотреть друг на друга, любить – значит вместе смотреть в одном направлении». Они уцепились за эту зачаточную веру с отчаянием нищего. Только она одна дает возможность освободиться, стать значительнее, чем они были до этого. И в этом они ничем не отличались от прочих европейцев того времени. Сент-Экзюпери пишет, продолжая свои размышления: «В Европе двести миллионов человек бессмысленно прозябают, но они рады возродиться для истинного бытия». Идолы дарят им рождение.

* * *

Но не ошибаются ли они? Точнее, не лгут ли им эти идолы, ввергая их в такую бессмысленную мясорубку? Сент-Экзюпери, сохранивший понимание неделимого единства мира, чувствовал, как он написал для «Непримиримого», что «здесь царит атмосфера госпиталя», что внешний вид этих людей, хоть и блестящий, но по-прежнему изможденный, и они представляют собой «народ, погруженный в тяжелый сон». Эти идолы, в самом деле, не толкают ли они на уничтожение того, что люди пытаются найти? Своей человечности. Сент-Экзюпери написал в «Планете людей»: «В Марокко я видел подземные мельницы, там слепые лошади ходили по кругу, вращая жернова. Вот и здесь, при неверном красноватом огоньке свечи, будили слепую лошадь, чтобы она вращала свой жернов». И он изгоняет из своей души все эти необоснованные верования, что разделяют людей, заставляют их убивать своих собратьев. Он к этому вернется в «Цитадели» и напишет: «Мне претит голос крови, он взращивает одно только братство – братство тюремщиков». И все это, как он анализирует в «Планете людей», потому что «эти идолы – идолы плотоядные».

В своей статье от 19 августа он отметил абсурдность войны на этой земле, которая, прежде чем стать братской могилой, была «землей нив и виноградников». Он пишет: «Стоит им вычитать из газет, как выглядит «властелин мира» Базиль Захарофф, и они тут же переводят это на язык своих представлений. Они узнают в нем своего владельца парников или своего аптекаря, они убивают в нем как бы частицу Базиля Захароффа. И только сам аптекарь этого не понимает». Эта война забывает человека, и он возмущается: «Но эта чудовищная беспамятность – качество человека, эти алгебраические оправдания – то, что я не могу принять». Мы строим мир, похожий на муравейник. Но он также кричит так громко, как это только возможно: «Мы не термиты. Мы люди!» Он кратко излагает свои мысли в конце статьи, где он, похоже, достигает предела своих возможностей: «В Испании толпы находятся в движении, но личность – отдельная вселенная – напрасно взывает о помощи из глубины шахты».

Он был единственным, кто не забыл человека, кто не был готов согласиться на братскую могилу. Это легко обнаружить в его статье от 19 августа, и это придает масштаб его тексту: «Я хотел бы понять людей». Он задается вопросом, он не заботится об идеологии. Действительно, как он пишет в «Планете людей», «что толку в политических доктринах, которые сулят расцвет человека, если мы не знаем заранее, какого же человека они вырастят», чего стоят апостолы роботов или термитов? Он видел болезненный разрыв между своими мыслями и реальностью и утверждал, что человек является «чудом», «империей», но отмечал в своей статье от 14 августа, что здесь «людей просто ставят к стенке и выпускают кишки на камни», что «людей расстреливают так, как рубят деревья в лесу» (газета «Непримиримый», 19 августа).

Человек разрушается, и вместе с ним трещинами идет целая цивилизация, ибо – это будет одним из объединительных уроков «Цитадели» – «дерево умирает, когда умирают его ветви». Он приходил в отчаяние в своих статьях для газеты «Непримиримый» и в конечном итоге написал: «Люди больше не уважают друг друга. Бездушные судебные приставы, они расшвыривают мебель на все четыре стороны, едва ли осознавая, что они уничтожают целый мир».

Кстати, именно для понимания того, что эти идеологии, обещавшие освобождение для людей, на самом деле лишь разделили их, пролив кровь, он счел своим долгом написать «Цитадель». В свете происходивших событий эта книга получила совсем другой оборот. Он выделил этическую и моральную альтернативу идеологическим ошибкам своего времени, а отсюда – и нашего тоже. Он все знал о силах, движущих обеими кланами. Но он знал и то, что приводило их к неправильному ответу, заставляло бежать с запрокинутой головой прямо в стену. И в своей «Планете людей» он задал вопрос, будучи единственным голосом того времени, который не дрожал: «Чего ради нам ненавидеть друг друга? Мы все заодно, уносимые одной и той же планетой, мы – команда одного корабля». Он знал, что бойцы ошибались относительно свободы, которую они искали, что она разрушала их и толкала к уничтожению человечества и цивилизации. Вот первые слова его большого произведения, появившегося в то время: «И я понял: человек – та же крепость. Вот он ломает стены, мечтая вырваться на свободу, но звезды смотрят на беспомощные руины. Что обрел разрушитель, кроме тоски». Так рождалась несгибаемая воля. «Цитадель, я построю тебя в человеческом сердце».

Он знал, что «противопоставляют людей друг другу только неуклюжие слова», что «гора слов мешает рассмотреть человека». Поэтому это произведение показало настоятельную необходимость ответа демагогам и лжепророкам, которые только и умели, что проливать кровь. Он написал как бы в ответ одному из них: «Я должен сотворить язык, который будет истощать противоречия». Это фундамент, на котором стоит «Цитадель». Это работа – объединить людей, чтобы напомнить им об их братстве, основанном на присущем им благородстве, и писатель должен быть впряжен в это до конца своей жизни. Это то, что будет представлять собой основу его будущих действий.

* * *

Он вернулся из Испании раздавленным и разочарованным. По ночам его беспокоили сцены резни, при которых он присутствовал и о которых не мог написать. Хорошо же после этого говорить, что Сент-Экзюпери не понял события, которые тогда разыгрывались. Тем не менее, он стал частью маленькой когорты голосов, которые поднимались в то время (среди них были писатель Франсуа Мориак, поэт Жорж Бернанос, христианский философ-экзистенциалист Эммануэль Мунье и писатель Жак Маритен).

Вскоре они организовались у него дома или в бистро, где сохранились привычки дебатов между коммунистами, представителями «Огненных крестов» или «Аксьон франсез». Его салон был всегда полон, и там были все, начиная от друга Леона Верта до его крестного отца в литературе Андре Жида. В «Липпе» и в «Двух обезьянах» он встречался с Леоном-Полем Фаргом, Блезом Сандраром или Рамоном Фернандесом для дискуссий, которые часто затягивались до поздней ночи. В суматохе споров он не стремился разорваться или принять чью-то сторону, он просто хотел понять. И он говорил тем, кто готов был его слушать: «Истина лежит в богатом разнообразии наших разговоров»; или еще: «Я не пытаюсь никого убедить, я хочу понять. Ты видишь, люди страдают от непонимания. Они могут жить в одном доме и оставаться чуждыми друг другу и себе самим».

С Консуэло имело место сердечное согласие, или почти. Но это не помогало в его экзистенциальном недомогании.

* * *

Именно в этой неспокойной обстановке произошла одна из самых страшных трагедий в его жизни. 7 декабря 1936 года он узнал об исчезновении Мермоза над Атлантикой, на борту своего гидросамолета «Южный крест». Сент-Экс был ошеломлен известием, но надеялся еще, что его друга все-таки найдут живым и здоровым. В своей статье в «Марианне», девять дней спустя, он все еще не верил в непоправимое. Он писал, и это было похоже на молитву: «Ты – мой товарищ со всеми твоими прекрасными недостатками, которые мы любим. И я жду тебя, чтобы броситься тебе в объятия. Я не хочу скорбить по тебе, я сохраняю для тебя твое место в маленьком вечернем бистро, где мы встретились. Ты просто немного опоздаешь, как всегда, о мой невыносимый друг».

Это стало ключевым моментом в его жизни. Мермоз всегда успокаивал его, поддерживая своей верой строителей храма. А теперь он чувствовал, что друга больше нет. И, как Каиду из «Цитадели», ему пришли такие слова: «Я томлюсь легковесной тоской, видя, как от вечернего ветра вянут розы в моем живом саду. Вяну и я с увядающей розой. Я чувствую: я умираю вместе с ней». Постепенно он начал чувствовать себя запертым в замкнутый круг, из которого не было выхода, и к этому добавилась смерть Мермоза.

Именно в этом контексте исторической драмы, сочетающейся с личной трагедией, он добрался до мест, где готовилась предстоящая война. В апреле 1937 года он вернулся как журналист «Пари-Суар» в Испанию, где война к тому времени стала еще грязнее. Другие журналисты, типа Дос Пассоса или Бразиллаша, нашли его странным и невинным, но быстро обнаружили мужество, которое заставляло его иногда рисковать жизнью, например, когда в ночное время на фронте он закуривал сигарету. Он вернулся во Францию 27 апреля после массового убийства в Гернике. Его беспокойство росло, учитывая ухудшение международной обстановки и слепоту политиков, которые отказывались признавать реальность. Приговор был ясен. В то время как Муссолини стремился восстановить империю в Эфиопии, Гитлер не скрывал своих амбиций по аншлюсу Австрии. В свою очередь, Москва стала театром абсурдных судебных спектаклей. В Париже международная выставка «Искусство и техника в современной жизни» уже отражала этот упадок – советские и немецкие гиганты возвышались по обе стороны от Йенского моста.

В июле он вылетел с Нелли де Вогюэ в Амстердам, прежде чем устремиться в Берлин. Там его приняли за шпиона, и он едва избежал расправы. Они уехали в Рюдесхайм, где их ждали друзья, и Сент-Экзюпери вынужден был приземлиться на военном аэродроме в Висбадене, где обучались будущие пилоты немецких истребителей. Там его задержали из-за низкой высоты полета над соседней базой. Тон повышался, самолет задержали на земле, пассажиры были почти арестованы, и им угрожали оружием. Больших неприятностей удалось избежать только благодаря обращению Нелли в посольство Франции. По их отъезду самолет приветствовали нацистским салютом будущие офицеры. Сердце старого ветерана разрывалось при виде всего этого. И он сохранит об этих крестоносных призраках на своем пути воспоминания как о своре свирепых собак, пока еще в намордниках, но уже натягивающих поводок, горя желанием наброситься и разорвать свою добычу.

* * *

В то время, к сожалению, ничто не спасло от приготовлений трагедии, равной которой еще не знала история. Он смотрел на все это расстроенно и прозорливо. Он страдал от очевидности предстоящего конфликта, от вопиющей неподготовленности западных армий. Что же станет с человеком в ситуации, где самое худшее выглядит неизбежным?

«А ты, ливийский бедуин, ты – наш спаситель, но твои черты сотрутся в моей памяти. Мне не вспомнить твоего лица. Ты – Человек, и в тебе я узнаю всех людей.
«Планета людей» (1939)

[…]

В тебе одном все мои друзья и все недруги идут ко мне на помощь, у меня не осталось в мире ни одного врага».