Алжир – Неаполь – Бастия-Борго – Поретта – Средиземное море
4 МАЯ 1943 ГОДА Антуан де Сент-Экзюпери прибыл в Алжир и остановился у своего друга доктора Жоржа Пелиссье. На следующий день он присоединился к авиагруппе 2/33 в Лагуате, в 400 километрах, в месте ее базирования. Группа входила в состав союзного разведывательного подразделения на Средиземном море, созданного по приказу сына президента США полковника Эллиота Рузвельта. Его возвращение вызвало радость в среде его товарищей. Как скажет потом Жюль Руа, он «не довольствовался сообщением по радио, он прибыл, чтобы подписаться под ним». Проблема заключалась в том, что в его возрасте обычно запрещают летать. Возрастное ограничение по пилотированию самолета «Локхид Р-38 Лайтнинг» действительно было равно 30 годам. А ему в том месяце должно было исполниться уже 43 года. Но он решил летать. Он отказал генералу Жиро, желавшему взять его в свою службу пропаганды, подключил Дуайта Эйзенхауэра, и тот сделал ради него необходимое исключение из правил.
Он должен был летать, потому что он знал, как написано у него в «Военном летчике», что «важна не увлеченность. Когда терпишь поражение, на увлеченность рассчитывать нечего. Важно одеться, сесть в кабину, оторваться от земли». Он действовал как садовник, он сеял семена. В «Цитадели» он объяснял: «Взгляни на мои сады: с рассветом в них приходят садовники растить весну, они не спорят о пестиках и тычинках, они сажают семена». По прибытии он вспомнил молитву, сформулированную им в Орконте: «Я буду бороться за Человека. Против его врагов. Но и против себя самого тоже». Это потом нашло продолжение в таких словах: «Я буду сражаться за приоритет Человека над отдельной личностью, как общего над частным» («Военный летчик»). В очередной раз он входил в борьбу с самим собой, со своей «горой», как он называл свои страхи, он шел на нее в атаку. Он объяснял свою философию на примере непоколебимой человеческой ответственности. К нему возвратились его размышления, которые позволили успешно завершить разведывательное задание под Аррасом: «Каждый – единственный ответственный. Каждый несет ответственность за всех. Я впервые понимаю одну из тайн религии, из которой вышла цивилизация, та, что я считаю своей: «Нести грехи людей». И каждый несет в себе все грехи всех людей». И он взвалил на себя этот груз, чтобы снова лететь над планетой людей, над землей, охваченной огнем. Но радость от этого очень скоро вступит в противоречие с отчаянием, охватившим его. В самом деле, как он пишет в «Маленьком принце», «земля – это не просто какая-то планета!». «Чтобы дать вам понятие о том, как велика Земля, скажу лишь, что, пока не изобрели электричество, на всех шести континентах приходилось держать целую армию фонарщиков – четыреста шестьдесят две тысячи пятьсот одиннадцать человек. Если поглядеть со стороны, это было великолепное зрелище». Но этих фонарщиков больше нет. И на его внутренней планете остался лишь один уличный фонарь и один человек, чтобы его зажигать. А если их нет, то он будет последним – одновременно стражником и посланником, чтобы передать все это. Потому что, «когда он зажигает свой фонарь – как будто рождается еще одна звезда или цветок. А когда он гасит фонарь – как будто звезда или цветок засыпает. Прекрасное занятие. Это по-настоящему полезно, потому что красиво».
Да, он будет летать, но ради чего? Он беспокоился о будущем, о том, что пристрастный и фанатичный Шарль де Голль готовил для Франции. И он развил активность, как, например, в случае с личным представителем президента Рузвельта в Северной Африке Робертом Мерфи. Ему он написал: «Ошибаюсь я или нет, но я продолжаю думать, что спасение моей страны не состоит в кровавом очищении фанатиками из «единственной партии».
Но прежде всего он чувствовал страдания из-за того, что он – последний стражник, ходящий по кругу по границе империи, последний фонарщик. Он продолжал чувствовать крах своей эпохи, своей цивилизации. Он написал в «Военном летчике»: «Это какой-то непонятный период, это конец всего. Конец, который никак не может прийти к концу. Болото, в котором мало-помалу увязает всякий порыв». В июне, когда он прибыл в Уджду, следуя инструкции для пилотов, его моральный дух был крайне низок. Он открылся одному из своих друзей, которому написал: «Я живу здесь в абсолютной пустыне». И он продолжал в том же разочарованном тоне, говоря, что чувствует себя «немного вне жизни». О своем физическом состоянии он сделал следующий вывод, не вводя при этом в курс своих американских начальников: «По правде сказать, мой старый друг, я чувствую себя очень скверно, и это печально, потому что из-за недомоганий любое дело дается мне труднее, чем восхождение на Гималаи».
Его состояние действительно должно было привести к запрету летать. И если он все же полетел, то только потому, что имел некое послание для людей. Он вспоминал, что сказал сам себе после разведывательного полета под Аррасом, а потом донес до нас в «Военном летчике»: «Мне приятно поговорить со своими».
* * *
Что для него было важно – это вернуться на землю Франции, увидеть свою семью. Он писал: «Я чувствую себя неотделимым от своих. Я неотделим от них, как они неотделимы от меня» («Военный летчик»). Первое задание немного рассеяло его тоску, о чем свидетельствует Жорж Пелиссье: «Он мне говорил: “Вы не можете себе представить, какое сильное волнение охватывает при приближении к земле Франции того, кто не видел свою страну целых три года и может наконец сказать себе: я лечу над своей Родиной. Я насмехался над ее оккупантами. Я вижу то, что мне запрещено видеть”». Но счастье так недолговечно. Во время второго задания он уже должен был вернуться на базу. Но в момент приземления он забыл подключить гидравлические тормоза и завершил полет в оливковой роще, и его самолет получил значительные повреждения. Результат: с полетами было покончено, и он стал пешеходом.
Но это – если не считать его страстного стремления летать. А посему ничто не могло остановить его, даже если это означало бы вступление во французский истребительный полк «Нормандия-Неман» в России. И начался настоящий крестовый поход за право подниматься в небо. Он преследовал генерала Жиро, подключал генералов Рене Буска и Франсуа д’Астье де Ля Вижери, но ничего не происходило. Он считал, что находится в ловушке в своей комнате в общежитии, что предоставил ему доктор Пелиссье. Его экзистенциальное недомогание продолжалось, плюс к этому он еще стал объектом нападок голлистов и самого де Голля. В октябре, когда последний перечислил в своей речи писателей, которым родина должна быть благодарна, он забыл назвать его и Андре Моруа, капитана французской армии в Северной Африке, не присоединившихся к его делу. Сент-Экзюпери писал в то время: «Я – безработный, и мне больше нечего ждать из того, что имеет значение. Отвратительные обсуждения, полемика, клевета – меня утомляет то болото, в которое я попал». Если он по-прежнему и верил в человека, то приходил в отчаяние от тех, с кем ему приходилось встречаться, и это явно видно в его письме к другу: «Боже мой, как люди мне стали отвратительны. Жизнь среди них кажется мне большим концентрационным лагерем. Я один, один, один. В большей степени одинокий, чем мертвый». Он обращался к Нелли, Консуэло, Сильвии Хэмилтон или своей матери. Хоть в своих письмах он и делал вид, что выражает лишь только любовь без границ, но, по сути, он кричал о помощи.
Судьба действительно ополчилась против него. Он начал сомневаться в своих друзьях, которые все, кто из прагматических, а кто и из политических соображений, стремились присоединить его к делу «Великого Могола», генерала де Голля, обосновавшегося в Алжире. Но он не перестал быть против него, и вот что он написал одному из своих друзей: «Это страшно смешно. Все эти его расшаркивания в ожидании стрельбы, когда на нее дадут разрешение».
Период с сентября 1943 года по май 1944 года был особенно прискорбен. Он считал свою праздность несправедливостью, знаком незаслуженно враждебного к себе отношения. Кроме того, его физическое состояние ухудшилось. У него начали выпадать зубы, он страдал от болей в плечах, в спине, его регулярно приковывали к постели приступы холецистита. Он проводил время, бегая по салонам в Алжире, где он продолжал производить впечатление своими карточными фокусами и импровизациями в стиле Дебюсси. Они заключались в том, что он клал апельсин на клавиши фортепиано и, играя, катал его, как только он один умел делать. Он регулярно встречался с генералом Рене Шамбром недалеко от руин древнего Карфагена. В их беседах он ставил под вопрос само будущее западной цивилизации. Чего ему хотелось, так это «восстановить разум на его истинном месте», потому что «если этого не сделать, человечество похоронит себя своими собственными руками». Именно в это время Жорж Дюамель и Франсуа Мориак захотели принять его во Французскую академию. Но у него решительно ничего не получалось, и они тоже отказались от своей затеи, опасаясь реакции тех, кто запретил «Военного летчика». Смеясь над почестями, он просто хотел летать и вновь возобновил свои попытки. Изводимый этим проклятым «Сент-Экзупери», Эйзенхауэр кончил тем, что провозгласил: «Восстановить его! Тогда, может быть, в воздухе он будет раздражать нас меньше, чем на земле». Тем не менее, ничего не продвинулось вперед, тем более что он уперся в стену голлистов, а те не желали дать ему возможность стать героем.
Все, что ему было нужно, – это чтобы ему разрешили снова рисковать своей шкурой. Американская пресса предоставила ему такую возможность. Корреспондент журнала «Лайф» Джон Филлипс захотел сделать репортаж о нем, и чтобы он был украшен несколькими страницами, написанными его рукой. Возможность была слишком хороша. Ведь пресса – это четвертая власть в Соединенных Штатах. И он решил направить статью против вмешательства в свои права. Филлипс же подключил к делу полковника Джона Регана МакКрэри, ответственного за взаимодействие союзных сил с прессой, и генерала Айру Эйкера. И наконец дело сдвинулось с мертвой точки. Эйкер, исходя из медийной важности проекта, в принципе был согласен. Дело двинулось вперед, но медленно. Сент-Экзюпери решил уехать в Неаполь, чтобы поднажать на МакКрэри. Он воспользовался этой возможностью, чтобы посетить авиаотряд 2/33, базировавшийся в Помильяно д’Арко, примерно в двадцати километрах. Он сыграл одновременно в профессора ядерной физики и в гадалку. Он объяснял принцип устройства бомбы, которая, как он предсказал, взорвется еще до окончания войны. Его анализ поражает своей точностью. Конечно же, мало кто был в состоянии предсказать подобное событие в то время.
* * *
Когда он возвращался из этой своей поездки, наконец-то пришли хорошие новости. 16 мая 1944 года ему было предложено присоединиться к авиаотряду 2/33 на Сардинии, где он теперь был расквартирован. Боевой журнал отряда отметил, что прямо в день приезда он сделал своим товарищам прививку «опасного вируса игры слов». Однако для настоящей игры нужно было многое нагонять. Он не летал в течение восьми долгих месяцев, плюс надо было еще вспомнить точное назначение сорока восьми бортовых приборов. Он совершил множество тренировочных полетов. И ему удалось быстро восстановить утерянные навыки. Иногда его видели долго кружащим вокруг базы. В первый раз наземный персонал, подумав, что с ним случился обморок, вызвал спасателей. Но нет, не было никакой необходимости так беспокоиться за этого старого воздушного бродягу. Просто он читал и ни за что не хотел нарушить свое одиночество, обретенное там, наверху, до окончания произведения. А когда он не читал, его однажды чуть не приняли по ошибке за вражеского пилота. Потому что он до сих пор не научился ни одному слову на английском языке, ибо всегда был убежден, что иностранные языки оказывают вредное воздействие на стиль писателя. И что же? С воздушными диспетчерами он говорит на совершенно зачаточном испанском языке, пронизанном кое-какими арабскими словами и несколькими немецкими фразами. И вот при возвращении из очередного полета люди на земле нашли его бред до такой степени непонятным, что вызвали истребители и подняли по тревоге зенитные батареи. Но в тот момент, когда уже передавали приказы на уничтожение, в эфире вдруг послышалось французское слово merde (дерьмо), и все поняли, что это майор Сент-Экзюпери…
Однако, что важнее всего, он вновь собирался лететь. Не из любви к риску и не ради удовольствия. Это был его долг. И эта обязанность в качестве расплаты приносила муки, которые он испытывал, воспринимая себя последним крестоносцем проигранного крестового похода. Ведь «только те, кто принимает участие, имеют право говорить». И он говорил в «Послании к американцам», которое будет опубликовано лишь тридцать лет спустя, он призывал людей принять участие в строительстве общества, рождение которого ему уже было видно. Он писал: «У меня такое впечатление, что на нашей планете возникает нечто небывалое». Это – реальность связи, но на это пока не хватало духа: «В физическом смысле мы объединены, словно клетки тела. Но у этого тела пока еще нет души. Этот организм еще не осознает себя. Рука не ведает, что она связана с глазом». Однако он почти не надеялся, что его услышат. В глубине души его тон – это не тон оптимиста. В письме к Ивонне де Роз он начал жесткую обличительную речь против так называемой западной цивилизации, которая восстанавливалась. В письме к другу он говорил, что ненавидит это «растворимое человечество», где человек «во всем и ни в чем».
* * *
Он спрашивал себя, ради чего он борется. Но на самом деле он это очень хорошо знал, хотя его поступление на военную службу сочеталось с философией отчаянного сопротивления. Он стремился летать не столько для того, чтобы спасти людей сегодняшнего дня, сколько для того, чтобы предупредить людей дня завтрашнего и подписать это сообщение своей кровью. Он твердил себе, как сказано в «Военном летчике»: «Первая попытка к сопротивлению, если она предпринимается слишком поздно, всегда обречена на неудачу. Зато она пробуждает силы сопротивления. И из нее, как из зерна, может быть, вырастет дерево». Он приглашал всех людей бороться против унижения, он призывал их проснуться, сопротивляться, чтобы противостоять обществу, которое разрушает то чудо, носителями которого они являются. Он отмечал в своих «Военных записках»: «Самолет улетает: доверяю ему это письмецо». Это сообщение – для нас сегодняшних, для людей растворимого века. Он бился за некое нематериальное содержание, которое есть суть цивилизации, чтобы сохранить «значение деревень», как он объясняет это в «Военном летчике». Он писал: «Я сражался за то, чтобы спасти прежде всего этот особый свет, а потом уже пищу телесную», потому что «умирают только за то, ради чего стоит жить». Он летал не для того, чтобы сражаться, но чтобы строить, чтобы давать. Потому что «прежде чем получить, надо отдать, и прежде чем поселиться в доме, надо его построить».
Отправляясь на землю Франции, он чувствовал себя свободным, снова свободным. Действительно, ведь «свобода существует лишь для того, кто куда-то стремится». Его первое задание было назначено на 6 июня, на дату начала высадки союзников в Нормандии. Он должен был собрать важную информацию для высадки в Провансе, запланированной на 15 августа. Потом последовали и другие задания. А 23 июня он был атакован двумя «кобрами», как он называл немецкие «Мессершмитты», над Ля-Сьотой, но ему удалось уйти от них в небе благодаря самолету, который достиг скорости в 700 км/ч. Но 11 и 14 июля он позволил себе вольности с воинским уставом. Получив сообщение о том, что немцы взорвали замок его сестры в Аге, он решил пролететь над ним. Зрелище руин оказалось отвратительным. Решительно все вокруг рушилось. 17 июля авиаотряд 2/33 поменял место базирования и переместился в Бастию-Борго.
30 июля он собирался отправиться на последнее задание. Он не ложился спать. По всей видимости, он всю ночь что-то писал. Письмо, которое он направил Даллозу, показывает все его отчаяние, весь его пессимизм по поводу будущего мира и людей. Он написал: «Если меня собьют, я ни о чем не буду жалеть. Меня ужасает грядущий муравейник. Ненавижу добродетель роботов. Я был создан, чтобы стать садовником». На следующее утро он покинул виллу Эрбалунга, где он жил вместе с другими пилотами. Он поехал на джипе в Поретту, где его уже ждал его двухмоторный «Лайтнинг». Он забрался в кабину самолета, сделал последний знак «ползучим», затем улетел. И вот он уже над Средиземным морем. У него была привычка лететь вперед, не оглядываясь назад, полностью отдаваясь своему заданию. Возможно, через несколько минут его догнал немецкий самолет. Как бы то ни было, в ста километрах от побережья он неожиданно на полной скорости спикировал в море. Если бы пилот, который встретил Маленького принца, был там, он бы подумал: «Я чувствовал, что он – что-то особенное. Я крепко обнял его, точно малого ребенка, и, однако, мне казалось, будто он ускользает, проваливается в бездну и я не в силах его удержать… Он задумчиво смотрел куда-то вдаль». Но не стоит беспокоиться о том, кто, как он говорил, сам выбрал для себя «максимальный износ». Просто это было окончание его миссии. Просто это было так. Он же рассказывал нам, что «покажется, будто я умираю, но это неправда»; что его тело будет «как старая ненужная оболочка»; что «сбросить старую оболочку – тут нет ничего печального». Он же говорил нам: «Знаешь, будет очень славно. Я тоже стану смотреть на звезды. И все звезды будут точно старые колодцы со скрипучим воротом. И каждая даст мне напиться». И ему не будет грустно, если мы, глядя на звезды, подумаем о нем и о том послании, которое он пытался написать. Это относится как к жизни, так и к смерти. «Кто может знать, что утолит его жажду? Один не может жить без плеска реки, чтобы услышать его, он готов пожертвовать жизнью», – как написал он в «Цитадели».
В своем последнем письме он оставил нам сообщение, ради которого умер. Он боялся уверенного прихода «человека-робота, человека-термита, человека, мечущегося между конвейером системы Бедо и игрой в карты». Человека, «лишенного творческой силы, который в деревнях не способен даже создать новый танец, новую песню». Человека, «вскормленного серийной, стандартной культурой, наподобие того, как скот выкармливают сеном». Он и сейчас кричит нам из бездны своего отчаяния, что «существует лишь одна проблема, одна-единственная на свете. Вернуть людям духовную сущность, духовные заботы. Сделать так, чтобы их захлестнуло чем-то вроде григорианского песнопения». Он пытается убедить нас, что «жить холодильниками, политикой, балансами и кроссвордами больше нельзя», что нельзя больше «жить без поэзии, красок и любви». И единственный вопрос продолжает преследовать его: «Что можно и что нужно сказать людям?»
Григорианское песнопение – это мы должны его сочинить. И это сообщение – мы должны его услышать, чтобы не уснуть, не стать тем умиротворенным скотом, что откармливают на убой. Его смерть оставляет нам открытое письмо. А мы должны на него ответить.
И ведь не все еще потеряно. Изумление, урок которого он преподносит нам, безусловно, является кратчайшим путем к борьбе. В самом деле, «это великая тайна. Для вас, любящих Маленького принца, и для меня тоже ничто во Вселенной не будет прежним, если где-то, никто не знает где, барашек, которого мы не знаем, съел розу». В конце концов, я могу попросить вас лишь об одном: «Посмотрите на небо. Спросите себя – барашек съел цветок, да или нет? И вы увидите, как все изменится».