На этот раз она появилась вовремя. Она шла по лесной аллее. Я направился к ней. Взял ее под руку, чтобы проводить к машине, которую припарковал у тротуара. Она высвободила руку.

— Нет, у меня только пять минут. Меня ждет муж.

— Ну и что будем делать?

— Давайте пройдемся.

Она быстрым шагом пошла по улице Помп, словно ей хотелось поскорее отойти от перекрестка.

— Мне нужно зайти к часовщику, взять часы.

Я повторил машинально: «Ах да, часовщик. Ты идешь к часовщику». Мысленно я спрашивал себя, почему Ирэн хочется отойти от перекрестка.

— Я потеряла часы. У меня были еще одни, старые, и я отдала их починить; теперь нужно их получить.

Тут я понял. Мне вспомнились аккуратные движения рук Ирэн, снимающей часы, чтобы положить их на столик рядом с кроватью, когда мы ложились в постель. Потом я увидел эти же часы на незнакомом мне ночном столике, в незнакомой комнате. Мужчина, лица которого я не видел, подошел к столу и взял их. Я видел только его спину, но знал, что он смотрит на лежащие у него на ладони маленькие часики и нежно улыбается.

В то же мгновение я покрылся потом. Ирэн шла все быстрее и быстрее, словно охваченная паникой. Она стремительно неслась вперед, увлекая меня к другому концу улицы Помп.

— Здесь мы с вами расстанемся.

— А как же ты вернешься домой?

— На метро.

— А часы?

— Мастерскую мы давно прошли.

— Давай вернемся.

— Нет, теперь уже поздно.

— Когда мы увидимся?

— Завтра. Я вам позвоню. До завтра.

На мгновение я застыл. Что же в самом деле произошло? Ирэн спешила. Она потеряла свои часы. И больше ничего. Ведь с Ирэн никогда и ничего не происходило.

Я пошел назад. На этой улице был только один магазин часов. Фирма, основанная в 1760 году. На витрине — изречения о времени, королевский указ о корпорации часовщиков. Ирэн нравится такой тип торговцев. На этой улице нет других часовщиков, но Ирэн, бывает, обращается к ремесленникам, работающим на дому в самых невероятных местах. Разве не покупает она пуговицы на шестом этаже дома по улице Анжу?

Я вошел в табачную лавку. Купил сигареты, попросил жетон для телефона.

— В глубине направо, — сказала кассирша.

Все эти телефоны в кафе, зажатые между стойкой и туалетами, которые забиты метлами и половыми тряпками; эти их тонкие и жадные губы, их копилки-животы.

«Услышав голос вашего абонента, нажмите кнопку». Вот он, триумф анонимной телефонной связи. Если слышишь голос не того, кого хочешь, кнопку не нажимаешь.

Голос мужской, не нажимаю. Этот голос мне хорошо знаком. Все три года он говорил мне только одно слово: «Алло», но не одну сотню раз и со всевозможными интонациями. Всегда, когда я его слышу, мне становится не по себе. Я готов просить у него прощения и ощущаю себя униженным от того, что не могу этого сделать.

Он, муж, которого я никогда не видел, узнал мое молчание. Я улавливаю, как он вслушивается в мой голос на другом конце провода — внимательно и слегка настороженно. Сначала он дразнит меня как приманкой словом «алло». Короткими рывками он пытается сломить мое молчание. Я сопротивляюсь, весь напрягшись. Я — безвольная добыча на его удочке. Он осторожен. Боится в качестве грубой шутки вытянуть старый башмак. Теперь он уже ничего не говорит. Он слушает. Его внимание точно ощупывает меня. Это самый мучительный момент. Я чувствую, что меня обнаружили. Погружаюсь в пучину молчания. Я — неподвижная подводная лодка, застывшая на стометровой глубине. Надо мной миноносец ловит эхо своего гидролокатора. Затянувшаяся тишина. Потом он в бешенстве выпаливает целый залп взрывных «алло». Вешает трубку. Я подбит. Всплываю на поверхность.

В общем, он был с ней. Он следил за Ирэн лучше, чем это мог бы сделать я.

Словно выходя из беспокойного сна, одного из тех послеобеденных снов, от которых у вас стучит в висках и которые надолго выбивают из колеи, я оказался на улице.

Визиты к больным закончены. Я поужинал в закусочной. Наступила ночь. На улице, несмотря на яркие огни кафе, наверное, оттого, что стояла весна, небо было какого-то неповторимого цвета. Вот уже несколько дней оно было равнодушно к городу, оно смотрело куда-то ввысь. Весной небо смотрит само на себя. Я поднялся по лестнице к Карлу. Дверь была приоткрыта. Я вошел без звонка. Вешалки в вестибюле были завалены одеждой. Из гостиной доносился смутный шум голосов. Мне захотелось уйти. В конце коридора возник Карл.

— Я рад, что ты пришел. Он пожал мне руку:

— Как дела у Ирэн?

— Хорошо, очень хорошо.

Он поднес руки ко лбу, словно хотел закрепить на шее свою слишком массивную для нее голову.

— Мы заглянем ненадолго в гостиную, а потом поболтаем наедине. Я тебя не отпущу.

Он подтолкнул меня вперед. Несколько незнакомых лиц, два-три квартальных врача, их жены, девушки. Держа меня под руку, Карл увлек меня в угол гостиной. Разговаривая, он подергивал своей большой круглой головой. «Для меня самое интересное — выявить новые симптомы. В целом, quid quid later святого Августина. Обнаружить скрытое — это наша, врачей, задача. Вот увидишь, через несколько лет мы уже не сможем обходиться в работе без тестирования».

Он ввел меня в небольшую комнату, смежную с гостиной:

— Сейчас я проведу на тебе опыт.

— Ты полагаешь, что сейчас для этого самый подходящий момент? Боюсь, я не в форме.

— Это неважно. Ведь речь идет не о конкурсе.

Он усадил меня за стол. Через открытую дверь я видел Алину, которая с тарелкой в руках сновала среди гостей, Карл сел напротив меня:

— Сначала проверим реакцию.

Он держал вертикально длинную палку, градуированную наподобие термометра.

— Держи открытую ладонь рядом с палкой и будь готов ее схватить. Я отпускаю без предупреждения. Ты должен не дать ей упасть.

В дверном проеме появилась светловолосая девушка в школьном платье с белым воротничком. Она наблюдала за игрой. Внимание мое встрепенулось, взмахнуло крыльями и угодило в воздушную яму. Палка оказалась тяжелой. Она выскользнула из моей руки. Я поднял ее с пола.

— Начнем сначала, — сказал Карл.

Вошла Алина, она была высокого роста, с рыжими волосами. Поставила стаканы на наш стол. Я едва успел поймать палку на нулевой отметке. Никогда бы не подумал, что для того, чтобы сжать руку, нужно так много времени. Я видел, как палка падает, и говорил руке: «Держи ее, ну держи же». А та не понимала. Прямо не рука, а клешня какая-то. Она напоминала мне тех неповоротливых крабов, над которыми я смеялся в детстве на пляже.

— Ниже среднего, — сказал Карл. — Может, с построением фигуры у тебя будет получше?

Он показал мне какое-то геометрическое тело из черного дерева, которое выглядело как пирамида, но на самом деле пирамидой не являлось.

— Видел этот предмет? Видел? А вот он же, только разделенный на кусочки. Карл выложил передо мной пригоршню небольших кусочков из черного дерева.

— Ты должен по памяти воссоздать предмет, который я тебе только что показал.

Он включил хронометр.

— Давай, не теряй времени.

Я наугад поставил один кусок на другой. Попытался найти третий, который подошел бы к первым двум. Блондинка все еще не ушла. У нее был пухлый детский рот, короткие волосы, низко спадавшие на лоб. Я, как мог, вертел деревянные кусочки. Перепробовал множество комбинаций. Если мне удастся собрать, то Ирэн позвонит мне завтра, как и обещала. Карл ерзал на стуле.

— Ты потратил четверть часа. Да, неважно.

Мне было жарко. Я расстегнул воротничок рубашки.

— Посмотрим, есть ли у тебя чувство систематичности.

На печатном листе он попросил меня зачеркнуть карандашом буквы. На одной строчке нужно было зачеркнуть все А, а на другой — все Б. Глазами Карл следил за стрелкой хронометра.

— Неважно, неважно.

Он достал из коробки несколько дощечек со странными черно-белыми и цветными рисунками. Черноватые каракули, что-то вроде чернильной кляксы, имели весьма непристойный вид.

— Что это тебе напоминает, а? Что?

К нам приблизилась Алина с тарелкой пирожных в руке. Я резко встал:

— Мне надоело. Это совсем не смешно.

Мой стул упал на ковер. Я поднял его. Алина заговорила, у нее был сиплый голос: «Он всем надоедает со своими тестами. У Карла нет чувства меры. Когда у него появляется новая головоломка, он тут же начинает мучить людей».

Карл, положив обе руки на стол, молчал. Его голова безжизненно свесилась набок, подобно голове, отрубленной гильотиной и надетой на конец пики. Он встал. Пожав плечами, вновь вернул голову на место.

— Ну, если примешивать сюда самолюбие, тогда, конечно…

Он обогнул стол.

— Ты не обижаешься на меня?

Обнял меня и потащил к двери. По пути взял за талию светловолосую девушку.

— Даниэль, племянница Алины.

Девушка смеялась, радуясь, что на нее обратили внимание. На мгновение я задержался возле нее. Она сказала, что живет недалеко от Амьена.

— Но до летних каникул я должна оставаться у тети.

— А вам нравится Париж?

— Очень.

Она говорила медленно, четко, важным голосом старательного ребенка. Я подумал об Ирэн, столь совершенной, Ирэн, которая знала, из чего сделан мужчина, что ему нравится и какой галстук ему идет.

Я вернулся в гостиную. Взглядом поискал Алину. Она была из тех женщин, которые, кажется, даже в полной темноте держат в руках светильник. Рядом с ней я чувствовал себя спокойно.

— Вы давно не видели Оливье, — сказала она мне. — Пойдемте, я покажу его вам.

Она повела меня в свою комнату в конце длинного коридора.

— Я не буду его будить.

Ребенок спал со сжатыми кулачками; на беззащитном лице его читалась доверчивость, он казался воплощением всего человеческого рода. Алина присела на край постели. Я смотрел на нее. С ней я мог бы оставаться часами и ничего не говорить.

Позже, по дороге домой, я слышал звук своих шагов, отраженный стенами домов. Этот проспект с исчезающими вдали фонарями и скамейками между деревьев находил во мне особый отклик. Ведь точно такой же проспект существовал и во мне; каждую ночь он, освободившись от лиц, переполнявших его в течение дня, готовился к необыкновенному визиту. Во мне были точно такие же фонари и скамейки, на которых я ждал Ирэн.

Я жил в двух меблированных комнатах, расположенных почти напротив моего врачебного кабинета. После смерти доктора Нюри, унаследовав его клиентуру, я согласился оставить вдове квартиру. «Хорошее дело, — сказал мне Карл, уже много лет практиковавший в этом квартале. — Ты будешь выплачивать этой даме ренту, а она станет работать у тебя медсестрой, принимать вызовы больных. С одной стороны, у тебя будет устроена личная жизнь, с другой — работа; ты почувствуешь себя более свободным».

Ирэн не злоупотребляла этой столь благоприятной для наших отношений ситуацией. Ночью, поднявшись пешком к себе на четвертый этаж, пройдя по лестничному ковру, столь ценному, что его держали под чехлом, я был совершенно свободен.

Я открыл дверь. Мои соседи по лестничной клетке ссорились. Их голоса доносились сквозь стену. Сначала я попытался заснуть, не прибегая ко всяким приемам, положившись на то, что, попав в постель, люди обычно сразу засыпают. Потом начал представлять себе различные картинки, которые иногда помогали мне уснуть, — мысленно рассматривал маленьких футболистов, бегающих по полю, или черный мех с длинным ворсом, вместо сварливых голосов соседей представлял себе голоса детей, играющих в деревне. В голосе женщины было что-то от детских криков. Позже я перепробовал всевозможные приемы, посылал, например, к голове огромный волевой заряд, электрический ток, способный усыпить быка…

Около пяти утра позвонила вдова и направила меня к больному на набережной Пасси. У маленького ребенка подскочила температура. Его мать суетилась вокруг меня. По-видимому, ничего серьезного, скорее всего, обыкновенный бронхит. У детей температура может подняться из-за любого пустяка.

— Сколько я вам должна, доктор?

— Тысячу франков.

Я спустился вниз. Потрогал деньги, которые перед тем быстро сунул в карман. Тысяча франков — мне это показалось дорого. Хотя эту цену моя клиентка наверняка сочла вполне приемлемой — ведь врач пришел к ней среди ночи. Я не ощущал времени. Я, не переставая, ждал прихода Ирэн. Как мог, я старался уйти от ожидания. И все же в пять часов утра, выйдя на улицу, я вновь ощутил себя лишь ревнующим любовником Ирэн. Вот и все.

Мусороуборочные тележки катились по набережной. Начинался день, ясный, шуршащий первыми листьями на деревьях, росших вдоль Сены. Я укутался в воротник куртки и поднял стекла машины. Мне и хотелось, и не хотелось спать. Я бы не отказался от чашечки кофе, но через полупрозрачные окна закрытых кафе были видны пока только нагромождения соломенных стульев, на рассвете казавшихся пыльными и тронутыми червоточиной. А еще мне хотелось бы прикоснуться обеими руками к Ирэн, дотронуться до ее груди, положить небритую щеку ей на живот. Ах, вот где я так сладко бы уснул! Но на улицах, еще не пришедших в себя после бессонной ночи, жаждущих черного кофе и ванны с душем, я совершенно проснулся. Я был охвачен желанием, характерным для пяти часов утра, желанием смутным, одним из тех, что труднее всего утолить; для этого понадобились бы перины, уютные двойные шторы и еще Бог знает что.

Тем временем я свернул на проспект Нейи. По нему, громыхая кузовами, катились грузовики, но, очутившись в квартале Ирэн, расположенном на краю Булонского леса, я будто оказался за городом. Свистели дрозды. Я вспомнил, как был очарован в тот день, когда обнаружил, что Ирэн может отличить дрозда от воробья. Какая другая женщина сумела бы совместить тонкую изысканность с любовью к природе и знанием ее?

Я остановился на аллее, напротив их виллы. Прятаться было ни к чему. Все спали. В одной кровати с Ирэн спал ее муж. А я под ее окнами сидел в машине. Пять часов — плохое время для того, чтобы тебя разбудили. Это или слишком рано, или слишком поздно. У меня впереди было много времени. В смотровом стекле мое плохо выбритое лицо начинало блекнуть. Я с удивлением увидел в нем другое лицо, более молодое. Затем безжалостный утренний свет высветил все, что происходило со мной. Я спросил себя, что означает это ожидание. В моих чувствах к Ирэн я, казалось, в слегка измененном виде узнавал чувства, испытанные раньше к другим женщинам. Мне было знакомо ожидание не только под окнами Ирэн. Вспомнилась квартира на набережной Бурбон, где я караулил четыре-пять лет назад. Тогда это была не Ирэн, а другая — молодая брюнетка, чем-то (на мой взгляд) на нее похожая. Ее звали Мартиной. Я поменял район и партнершу, но опять проделывал почти тот же самый трюк — с большим самообладанием, но в то же время менее пластично.

Кто рано встает, тому Бог дает. Кто рано встает, тот получает новый день, как гонорар, из рук в руки. Гонорар, который получал я под окнами Ирэн, заставил меня подвести некоторые итоги. Я спросил себя, как изменило меня время. Со стороны могло показаться, что я поступал так же. Однако за время, прошедшее между Мартиной и Ирэн, я, должно быть, изменился. Между этими ситуациями, разделенными столь большим интервалом, вероятно, было такое же различие, как между двумя пейзажами на одной и той же трассе. Прежнее желание привело меня с набережной Бурбон на проспект Нейи. В пять утра, которое я встретил на одной из аллей Булонского леса, мною владело все то же желание — желание не осуществившееся. Это осталось без изменений. Но тот во мне, кто не переставал меняться, с иронией наблюдал за цепочкой почти тех же действий, накладывавшихся друг на друга, подобно фигуркам матрешки. В этом было что-то новое. Я выполнял те же действия, но теперь в них не верил.

Я на одно мгновение задержался, чтобы еще раз посмотреть на комфортабельную виллу, газоны, шланги, кресла-качалки, вынесенные из дома на теплое время года. В постели Ирэн спал муж-богач; его я никогда не видел, но представлял себе огромным, тяжелым, продавливающим своим весом матрац и пружины кровати. Никогда Ирэн не выберется из этой ямы.

Я приехал домой, внезапно почувствовав себя спокойно и беззаботно. Поднялся к себе на четвертый этаж. Умылся, побрился. Всем телом ощутил прелесть горячей воды. Вернулся в свою комнату. Мой взгляд остановился на телефоне. Он здесь, гладкий и черный, как жаба. Я ждал. Я все еще ждал. В ожидании была основа моей привязанности к Ирэн. Я ждал даже тогда, когда был рядом с ней, даже когда был в ней, забывая об удовольствии, потому что боялся момента, когда буду вне ее.

_____

Она позвонила мне к концу приема. Она находилась в районе Оперы и направлялась к Брюну, в чайную на улице Пирамид.

Я приехал туда раньше нее. Сел к окну. Она запаздывала. Она не спешила и медленно спускалась вниз по улице. Остановилась у какой-то витрины. Вуалетка приподнята, подбородок вздернут, тонкий сложенный зонтик под мышкой, как шпага чести, — она бросала витринам вызов. Пересекла улицу. Подошла ко мне.

— По дороге я видела очень красивые тарелки.

Я поздоровался с ней. Она засмеялась. На ее лице постоянно, одно за другим таились два выражения: надменное — в ее манере держать голову, в развороте плеч и задушевное — в овальной форме рта, в зеленых глазах. В зависимости от того, смеялись глаза или нет, преобладало одно из них, и потому она всегда выглядела так, как ей хотелось.

Она села рядом со мной. Выпила свой чай. Достала из сумки список покупок, которые ей предстояло сделать.

— В восемь часов я должна вернуться.

— Мы не поедем ко мне?

— Нам не хватит времени.

— Тогда в отель?

— Как хотите.

Отель — место, которое мы посещали в самом крайнем случае, — был открыт в любое время. Когда один из нас спешил — чаще это была Ирэн, — мы спали в том квартале, где с ней оказывались. Так стоило ли задерживаться по дороге, чтобы из-за этого попадать в подобную ситуацию?

— Ты выпила чай? Больше не хочешь есть? Тогда пойдем.

Я взял ее под руку, вывел на улицу. Моя игра состояла в том, чтобы ускорять покупки, быстро принимать решения при выборе туфель, тканей. Никаких колебаний. Тактика у меня была незамысловатая — я советовал покупать самое дорогое: что бы там ни говорили, оно-то как раз и оказывается самым лучшим. И я платил. Ирэн покупала, я платил, разрушая тем самым установленный ею план экономии: она хотела платить, но не так дорого. Я ускорял темп, сбивая с толку мою покупательницу. Я знал, что в конце концов, придя в отчаяние от того, что я истратил столько денег, она на три четверти сократит количество покупок.

Ирэн попросила выложить на прилавок несколько шарфов. Посмотрела на меня горящим взглядом. Она терпеть не могла расточительства. Но я решил быть безжалостным. Я сказал: «Зеленый. Он самый лучший». И заплатил. Я любил платить. У меня был этот порок, распространенный гораздо больше, чем принято думать, и заключающийся в том, чтобы покупать женщину, которой уже обладаешь. На теле Ирэн мои деньги обретали видимые очертания. Под видом шарфа они оставляли зеленое пятно в туалете моей подруги, ничтожное пятнышко среди денег мужа, водоросль на море.

Перчатки, шарф, чулки. Три или четыре покупки, сделанные на всех парах; с этим было покончено. Ирэн не любила ни расточительства, ни спешки. Не любила также, чтобы за нее платили больше того, во что она сама себя оценивала. Я почувствовал, что она начала испытывать отвращение к сделанным покупкам. И потом, видя мое нетерпение, заразилась им сама. В мою манеру покупать я привносил нечто нескромное, давая понять, что если мы еще не в отеле, то скоро там будем. Проходя вдоль прилавков магазинов, мы в какой-то момент коснулись друг друга плечом. «Я устала», — сказала Ирэн. Это был хороший признак. Вскоре мы должны были оказаться в отеле. Меня пленял вульгарный привкус этого этапа, я приходил в восторг от того, что он резко контрастировал со светской натурой моей любовницы. Отель был подобен пикнику любви. Начавшись у входа, он придавал реальные очертания тем обещаниям, о которых в добропорядочной среде говорить не принято.

У дверей отеля я вынул из бардачка машины пластмассовую коробочку с мылом. Помахал ею перед Ирэн. Она улыбнулась. В отель мы по крайней мере знали, зачем пришли. Эта приятная уверенность подтолкнула меня взять в лифте мою спутницу за руку. Она улыбалась спокойно, столь же непринужденно, как и в лифтах больших магазинов: «3-й этаж. Мебель, шторы, обои». Она вошла в спальню. Мимоходом нажала кулаком на кровать, чтобы проверить ее мягкость. Пошла в ванную и сунула палец под кран с горячей водой. После этого вновь надела перчатки, чтобы приступить к раздеванию в нужном порядке: шляпа, затем — костюм, потом — панталоны, чулки, и в самом конце — перчатки, так как чулки были очень тонкими и снять их можно было только облаченными в замшу пальцами.

Я уже давно был в постели. Она присоединилась ко мне. Откинула простыни, подоткнула себе под голову подушку.

— Ради Бога, не помните мне прическу.

— А губную помаду ты не сотрешь?

— Зачем? Разве у нас нет дел поважнее, кроме как целоваться?

Она лежала на кровати, словно большая уютная подушка. Она была составной частью кровати, своей пассивной волей стремясь стать подушкой, валиком.

Конечно же она не была безразлична к удовольствию. Но даже ее интерес, казалось, превращался только в способ мне понравиться. Скорее всего, она просто хотела выглядеть услужливой. Ее спокойное бесстыдство, слегка надменное и великодушное, было вне досягаемости. Ее великодушие, в чем-то трогательное, — и я утешал себя этим — сводило любые наши разногласия к минимуму. Мне бы хотелось, чтобы она была более непосредственной. Но Ирэн не поддавалась тонкостям любовных игр. В конечном счете, когда мы вновь оказались лицом к лицу, ничто в нас не изменилось. Лишь ее глаза стали чуть светлее. Я, несмотря ни на что, был в прекрасном настроении. Мне хотелось смеяться. Переправа на борт Ирэн, трансатлантический лайнер в буржуазном круизе, прошла без непредвиденных осложнений.

Она улизнула. На цыпочках прошла в ванную. Крикнула: «Хотите, я приготовлю для вас ванну?» Вернулась. Одним полотенцем она обмотала бедра. Другое стянуло ей грудь.

— Все готово. Хотите, чтобы я потерла вам спину? Сквозь дрему в теплой воде я смотрел на белые успокаивавшие меня ступни Ирэн. Ее благородство сказывалось в тонких лодыжках, в легком движении мышц под кожей. Она терла меня с чрезмерным усердием. Я почувствовал: она что-то живо обдумывает и сейчас заговорит — и опасался неприятного известия.

— Какой сегодня день?

— Вторник.

— Может быть, мы могли бы поужинать вместе? Я забыла, что муж поехал к матери.

Так чего же я боялся все эти три года? Был вторник, и мы собирались вместе поужинать. Ирэн сама предложила это. Как же с ней все было просто.

— Где ты хочешь поужинать?

— У Мартина, на улице Мюэтт.

Ирэн всегда знала, чего хочет. Она пошла прямо к выбранному ею ресторану. Направилась к понравившемуся ей столику. Остановившись, сделала знак, чтобы стол отодвинули. Села, взяла меню. Прочла его всего один раз, от начала до конца. Затем сделала заказ приглушенным голосом, но так, что любая ошибка казалась невозможной.

Мы сидели напротив друг друга. Я охотно расположился бы рядом с ней на диване, но тогда мне бы захотелось дотронуться до ее руки или плеча. На людях это было недопустимо.

— Помнишь, как мимоходом ты зашла ко мне в вечернем платье всего на четверть часа?

Она усмехнулась и спросила, почему я задал этот вопрос.

— Ты настолько сдержанна, что мне всегда кажется, будто ты ханжа. И тогда, чтобы восстановить истину, я припоминаю случаи, когда ты не слишком дорожила своим целомудрием.

Она и глазом не моргнула. Она улыбалась. Она прекрасно знала, что, подчеркивая таким образом особенно острые моменты в наших отношениях, я пытался утвердиться в обладании, которое время постоянно ставило под сомнение. И даже если бы я сжал протянутую ею руку, то имело ли бы это для нее хоть какое-нибудь значение? Я бы сжал горсть песка. Коли меня это забавляло, я мог сколько угодно развертывать перед ее взором картины наших ласк, подобно тому как раскладывают серию порнографических открыток. С невозмутимым видом она продолжала улыбаться. И все же разные оттенки ее реакции ограничивали мое красноречие. Существовали темы, которые я не мог затрагивать. Так, мне было запрещено говорить о своей готовности все бросить и уехать с ней в какую-нибудь далекую страну. Я мог мечтать только о дозволенном, о том, что основано на реальных возможностях, и лишь в тех рамках, какие отводила нам жизнь.

Она заговорила о предстоящем отдыхе.

— Жак хочет, чтобы мы поехали в Канны в августе. Если бы вы проводили свой отпуск вблизи от нас, иногда я могла бы присоединяться к вам на пляже.

— Ты бы приходила каждый день?

— Нет, не каждый. Это означало бы приобретать дурные привычки.

— Дурные для кого?

— Для меня. Вы, вы же мужчина. Ну представьте себе, что я вдруг оказалась бы не в состоянии обходиться без вас.

— Подумаешь! Со мной ты ничем не рискуешь.

— Возможно. Но один раз в своей жизни я уже была неосторожна, больше со мной этого не произойдет.

Не в первый раз Ирэн намекала на разочарование, причинившее ей страдание. Я расспрашивал ее об этом, но не смог добиться ничего конкретного. На пути, по которому она следовала, висела табличка «Внимание, несчастная любовь», и она громко читала ее, предупреждая своего пассажира о необходимости нажать на тормоза. Из этого я давно сделал вывод, что у меня не было никаких шансов приручить мою подругу до такой степени, чтобы она отбросила в сторону свою сдержанность. Некоторое время я еще думал, что она оставит мужа и будет жить со мной. Теперь я на это не рассчитывал.

Я смотрел на Ирэн, пока она говорила об отдыхе. Сейчас на ее лице было доверчивое выражение. Я спрашивал себя, как закончится этот вечер. Я бы охотно вернулся в постель. Однако опасался, что этот план может показаться ей жалким. На всякий случай я заговорил о кино.

— Нет, мне уже пора возвращаться.

На улице я почувствовал, что она колеблется. Она взяла меня за руку — это было необычно. Потом отпустила руку и вновь взяла ее. Все светящиеся уличные часы квартала показывали десять.

— Послезавтра, в это же время, — сказала она, — я буду в Милане.

Эту фразу она пыталась вставить в течение всего вечера, ее-то я и боялся. Я не ответил. Ирэн остановилась на краю тротуара, около ресторана. Глаза ее были устремлены в бесконечность, она медленно повернула голову от одного края горизонта к другому, будто следила за падающими звездами.

— Мы уезжаем завтра вечером.

Я не возражал. Так было в течение трех лет. С первых теплых дней она сопровождала мужа в его заграничных путешествиях.

— Тебя долго не будет?

— Недели три, месяц.

Она опять пошла. Твердым шагом направилась к бульвару. Я предложил зайти в кафе.

— Я не хочу пить.

Она сделала вместе со мной еще несколько шагов. Остановилась. Мы дошли до бульвара.

— Ты не хочешь, чтобы я тебя подвез?

— У вас есть дела поважнее. Счастливо.

Я посмотрел ей вслед. В этом году, как и в предыдущие, теплые дни станут для меня мертвым сезоном. Я сел в машину. На ключе зажигания висел помеченный моими инициалами брелок, который дала мне Ирэн. Наверно, и у ее мужа на ключе от машины такой же. Кто знает, может быть, мы с ним носили одинаковые изящные рубашки с поперечными полосами, которые Ирэн покупала нам по полдюжине на распродажах больших магазинов. Что касается одеколона, так это точно, Ирэн явно снабжала нас одним и тем же, чтобы запах не выдал ее. Скольких мужчин она вот так же под мужа одаривала духами?

Я разозлился. Затем остыл. Мысль об Ирэн преследовала меня. «Недели три, месяц» — это и не много, и не мало; такое отсутствие позволяло лишь ждать. Она разметила мою жизнь чередой своих появлений. Она не оставляла мне времени излечиться.

_____

— Мой муж не был злым, — говорила Марина, — но он пил. Тогда становился грубым.

Через окно смотрового кабинета я заметил, что на противоположной стороне проспекта, на балконе моей спальни висит коврик, обычно лежащий около кровати; на ярком апрельском солнце, благодаря своему красно-синему орнаменту, он казался понтонным мостом в восточном стиле, высадкой на который каждое утро заканчивался мой сон.

— Человек, который пьет, сказала Марина, — это уже не человек, это — животное. Правда, доктор?

Коротковолновый прибор гудел. Неровный звук ленточного конвейера заглушал слова. Марина исповедовалась громко, с раздражающим меня простодушием. А потом она ко всему прочему зацепилась чулком за смотровой стол.

— Правый. Кажется, он попал в шпонку.

— Вы должны были снять чулки, прежде чем ложиться на стол. Нет, не двигайтесь.

Я просунул два пальца между чулком и кожей.

— Поднимите ногу. Теперь другую.

Я положил чулки на стул. Обогнул стол. Подошел к изголовью, выпуклому лбу Марины, к ее волосам, стянутым в крысиный хвостик, как обычно это делают девушки.

— Грудь у меня сейчас тяжелая и болит.

А у меня тяжелой была голова. Я снова вернулся к окну. Отсутствие Ирэн скрадывалось этой холодной весной, залитой солнцем и грозовыми дождями.

Ощущение ее отсутствия никогда до конца не покидало меня. Разве что по утрам, в первые минуты после пробуждения. Тогда на меня накатывал приступ безразличия. Открывая глаза, я пытался определить степень моей любви к Ирэн. И не мог ее найти. Правда, самого себя я тоже не находил. Просыпаясь, я был существом растительного происхождения, которое пытается осознать свои корни прежде, чем начать раскрывать листья. Это состояние сопровождалось легкой эйфорией, исчезновение которой, пока я приводил себя в порядок, становилось первым досадным событием дня. Почистив зубы, я вновь принимался за поиски растительных радостей, но больше их не находил. Я уже был не растением, а двуногим существом, вынужденным передвигаться по улицам и площадям, как всегда подверженным внезапным впечатлениям и не способным предугадать, какие перемены в настроении они ему принесут.

По утрам я ждал писем. Я караулил шаги консьержки. Та, или не останавливаясь, проходила мимо моей двери, или же если и замедляла шаг на лестничной площадке четвертого этажа, то около двери моих соседей Лакостов. Во время путешествий Ирэн не писала.

Я выходил на проспект, где липы уже отбрасывали на мостовую ряд закругленных теней. Покупал какую-нибудь газету. Пробегал глазами список жертв железнодорожных и авиапроисшествий. Фамилия Ирэн в них не значилась. К облегчению от того, что нет известий о катастрофе, в которой могла бы погибнуть моя подруга, примешивалась некоторая доля разочарования. Разумеется, ничтожная доля, но все же — разочарования.

Это был лишь оптический обман: в искажающей все системе желание получить новости от Ирэн накладывалось на беспокойство, в которое меня повергало ее отсутствие. Но с досады мне хотелось думать, что речь идет о настоящем разочаровании, и если бы пришлось выбирать, то я предпочел бы боль от известия о ее смерти тревоге о ней живой.

Я поймал себя с поличным на эгоизме. Перестав думать о чувствах, которые Ирэн испытывала ко мне, я погрузился в анализ тех, что питал к ней сам. «На протяжении всего времени, пока я с ней, ее жизнь остается для меня тайной за семью печатями. Разумеется, если бы Ирэн умерла, ревность иссякла бы и у меня сохранились бы о ней одни только нежные воспоминания. Что же касается чувств, то они принадлежат мне и не будут похоронены вместе с ней; они еще мне послужат».

Мои чувства действительно неплохо мне послужили как в случае с Ирэн, так и с другими. Но они несколько поизносились. Я, подобно экономной матери семейства, одевал младшую дочь в одежду, оставшуюся от старшей.

Держа газету в руке, я переходил проспект и направлялся к вдове Нюри, чтобы взять у нее список больных, которых нужно посетить. Я заставлял себя поднять выше голову, мысленно произносил пылкие тирады, словно самому себе хотел привить отвращение к любви. У меня был ключ от квартиры. Я открыл дверь. Пожилая дама ждала меня в кабинете. Пока она передавала мне поручения, я искал письмо от Ирэн среди медицинских газет, рекламок фармацевтических препаратов. Я мог получать почту по двум адресам. Каждое утро у меня было сразу две возможности настраивать себя против Ирэн.

— Доктор, прибор издает какой-то странный звук. Я обернулся к Марине. Проверил контакты, амперметр.

— Да нет же, все в порядке.

Иногда, глядя на эту хорошенькую девушку, лежащую на смотровом столе почти в раздетом виде, я с удивлением внезапно осознавал всю ненормальность положения, в которое ставила меня моя профессия.

Я улыбнулся Марине. Прошелся по комнате. Вновь вернулся к своему посту у окна, словно кого-то ждал.

Я сердился на Ирэн за ее отсутствие. После ее отъезда я уже не раз начинал подсчитывать свои к ней претензии: ее холодность, ее молчание, ее непреклонность — все то, чем она ограничивала мою свободу, и не исключено, что преднамеренно. «Кто знает, вдруг она методично применяет ко мне систему, жертвой которой когда-то оказалась сама? Мужчина делает большую ошибку, если начинает встречаться с женщиной, не зная, за какую старую рану у нее есть повод отомстить!»

Ирэн, неосознанно провоцирующая мои подозрения, чтобы свести со мной счеты, — такая гипотеза мне подходила. Она успокаивала мою ревность. И вместе с тем оправдывала состояние бунта, которое я уже давно незаметно поддерживал в тайниках своей души, в своем черном ящике. Я любил Ирэн, но недоверие загнало в подполье часть моих сил. Иногда я усиливал это сопротивление, иногда — уменьшал.

Я играл своими настроениями, как другие люди играют волей. Прислонившись лбом к стеклу, я ждал возвращения Ирэн или любого другого события, способного освободить меня от этого ожидания. Марина болтала у меня за спиной. «В Сен-Лу вечером, после девяти часов, улицы пусты. Когда возвращаешься из кино, становится страшно». Я отвечал рассеянно, повторяя: «Да», «Конечно», «Неужели?» Я спрашивал себя, какого рода освобождение могла мне дать Марина. Я обернулся, увидел ее, лежавшую на смотровом столе, словно неодушевленный предмет. Сущность ее внутреннего мира была обнажена — ни полутеней, ни второго плана. И, точно находясь в нейтральной обстановке, я стал представлять себе, какое удовольствие можно получить от ее тела. Но воспротивился этому импульсу по профессиональной привычке. Еще и потому, что, привыкнув с Ирэн не придавать значения собственному удовольствию ради того, чтобы доставить удовольствие ей, я не решался совершить поступок, не подкрепленный чувством.

— Уже пора. Одевайтесь. Она живо соскочила на пол. Она была не очень крупной. Веселой и отлично сложенной.

Она подставила свою обнаженную руку солнечному лучу, пересекавшему комнату.

— Столько солнца, а все потеряно, как жаль! Нужно работать. А как хорошо было за городом.

— Ну, бывают еще воскресенья. Хотите, как-нибудь в воскресенье мы с вами поедем за город?

Она засмеялась. Подумала, что я шучу. Для нее я был только доктором, и ничем больше, кем-то вроде наемного рабочего, чьи инстинкты подавляют, платя гонорары. Ее деньги, очевидно, должны были не только оплачивать мои услуги, но и выхолащивать желания. Но что воображала себе эта девочка с широким выпуклым лбом и жалкими предрассудками? Поводя плечами и бедрами, она у меня на глазах надевала платье. Она, должно быть, говорила себе: «Врач не мужчина. Что вы! Он уже столько насмотрелся; ему от этого ни жарко ни холодно!»

Она ошибалась. Мне было жарко, когда она находилась тут, менее жарко, когда уходила. К вечеру я обычно замерзал. Дни становились длиннее; магазины в нашем квартале освещали свои витрины нехотя и слабо. Тогда, не строя никаких иллюзий относительно моих шансов покончить с одиночеством раз и навсегда, я подумал, что меня приободрил бы вид, на котором я обещал себе задержать взгляд; опершись на ладони, я смотрел, как Марина на краю кушетки поправляет свою тоненькую косичку.

Однажды воскресным утром — почти через две недели после отъезда Ирэн — я, собираясь нанести три-четыре визита особенно серьезным больным, не спеша шагал при свете восходящего солнца. Внезапно я почувствовал себя плохо, меня лихорадило. Я проглотил слюну. Горло воспалилось и болело.

Я наблюдал, как окружавший меня воскресный Отей, степенно, в туфлях на высоком каблуке, возвращается с мессы. Я представил себе послеполуденное время: свою спальню, приоткрытые окна, гул толпы, направляющейся к спортивным площадкам, и позднее возвращающейся со стадиона; неравномерный шум, внезапное затухание которого делает небо пустым, а город мертвым. Как я ложусь в постель, поддаюсь болезни, даю лихорадке овладеть мной. Нет, лучше сопротивляться. Я подумал о Марине.

Против собственных желаний я не применял силовых приемов. Я не выставлял против них армию и полицию. Я противопоставлял им застойную бюрократию, которая охлаждала их пыл. Слишком долго простояв с документами в руках в очереди у моей двери, они ложились на тротуар и умирали от истощения. Если бы мое желание к Марине встало в один ряд с остальными, оно бы умерло. Случай в облике ангины обернулся для него удачей.

Я взял из гаража машину. Весь в ознобе направился к Сен-Клу. По дороге волнение от моего необычного поступка помогло мне преодолеть барьер между холодной лихорадкой, той, что бросает в озноб, и теплой, обезболивающей, уютной.

Марина часто рассказывала мне о своем доме. Он достался ей от родителей. В течение нескольких месяцев она жила там безо всякого удовольствия, с мужем пьяницей, который пачкал пол, ломал мебель и в конце концов убрался, захватив с собой все семейные деньги. Это был крошечный особнячок, последний справа, в глубине тупика.

Голова моя гудела. Она была наполнена особым жаром, заглушавшим действительность. Марина открыла мне дверь, держа в руке наполовину съеденное яблоко. От удивления она чуть вздрогнула.

— Входите, доктор. Я думала, что это молочница. Я вошел в небольшую, довольно темную прихожую.

— Вы застали меня врасплох. Здесь такой беспорядок.

В волнении она открывала передо мной одни двери и закрывала другие.

— Мне надо было осмотреть одного больного в вашем квартале. Я подумал о вас. И пришел.

Я присел в плетеное кресло. В столовой было светло, окна выходили в сад, пахло воском.

— Вы легко нашли мою улицу?

— Да, сразу же.

Я улыбался. Я был в доме. Я осматривал все вокруг. Вычурная мебель не была красивой, но ее можно было назвать симпатичной. Видно, это были любимые вещи. Со мной на самом краешке стула сидела Марина, хорошенькая, как никогда; на ней были узкие брюки в черно-белую клетку. Смущенная, она сидела, опершись обеими руками о край стула, расставив ноги и играя коленкой, как часто делают девушки, одетые по-мужски.

— Не согласитесь ли вы пообедать со мной?

Она покраснела, поправила косичку и принялась рассматривать кончики своих сандалий. Я подошел к окну, чтобы взглянуть на сад.

— У вас очень мило.

На подоконнике Марина оставила яблоко, которое не успела доесть. Она положила его надкусанной стороной вверх, чтобы потом, после моего ухода, взять снова. Эта деталь, напомнившая мне детство, вызвала у меня резкое желание, которому я внутренне поддался в надежде, что оно окажется заразительным.

— Почему бы нам не пообедать вместе? Потому что я ваш врач?

— О нет.

— Тогда почему?

С веселым видом, который ей придавали брючки в клетку, она встала, внезапно решившись.

— Ну что же, пойдемте пообедаем, если это доставит вам удовольствие.

Я взял ее за руку и привлек к себе. Погладил руку. Ощутил шероховатость кожи, и эта девушка, чье тело я хорошо знал, часто видя его раздетым у себя в смотровом кабинете, под моими пальцами вновь обрела таинственность. До сих пор мне не были знакомы ни ее мягкость, ни внутренняя пульсация, ни запах. И самое главное, я не мог проникнуть в то, во что не может найти путь никакая ласка, — в сознание другого человека, чужой личности, в сознание, внешне доступное, открытое, но в конечном счете неуловимое, создающее в пространстве и времени свой мир движущихся образов; проникнуть в то, что даже удовольствие, возобновляй я его хоть сотни раз, всегда оставляло бы за пределами моего собственного сознания.

Я обнял Марину. Она не сопротивлялась. Не спеша, словно дегустируя вино и раздумывая между глотками, я следил за тем, как спадает во мне жар; левой рукой, как ловят ногой стакан, ловил шелковые кисточки ее волос, пробовал на вкус слегка солоноватые юные губы. Она смотрела на меня с любопытством, у нее расширились зрачки. Она доверяла мне. Для нее я все еще был врачом. Она как-то со стороны наблюдала за нами, пока мы целовались, потом, когда я от нее отстранился, стала смотреть на меня. Она была слегка взволнована, ее интересовало мое отношение к происходящему; ее вид словно бы говорил: «Ну и что вы об этом думаете?» А поскольку я молчал, она через некоторое время сказала:

— Нехорошо это — то, что мы делаем.

— Почему же?

— Потому что вы меня не любите. В этом нет никакого смысла, и Бог знает, как плохо это может кончиться.

— Но я полюблю вас, и вы тоже меня полюбите.

Пока мы еще не обладаем желанной для нас женщиной, мы храним светлую веру в будущее. Все предполагаемые нами чувства могут постепенно воплотиться в реальность. Чтобы это случилось, достаточно просто заговорить о них.

Как далеко от меня была Ирэн в ту минуту! Мы бываем поражены, когда обнаруживаем, в какую глубь забвения можно отбросить женщину, с которой жили годами в постоянной заботе о единении душ, ради того, чтобы доставить себе удовольствие, изначально для нее недоступное.

Я прижал Марину к своей груди, ее голова склонилась на мое плечо, моя рука лежала на ее щеке; со стороны могло бы показаться, что мы питаем друг к другу необыкновенную нежность. Я отстранился.

— Ну поехали.

Она бегом поднялась по лестнице, вернулась с курткой в руке, остановилась перед зеркалом, чтобы закрепить в волосах заколку. Потом заперла дверь и положила ключ в карман.

В переулке было пусто, но на улице, где я остановил машину, полно людей, разглядывавших нас — незнакомцев. Внезапно я вспомнил, что однажды уже приезжал сюда, в квартал Сен-Клу, приезжал с Ирэн. При этом воспоминании у меня кровь прилила к лицу. Я вдруг ощутил лихорадку, которую какое-то время использовало мое желание к Марине и которая, оказавшись вновь свободной, превращалась в настоящую болезнь. Я узнавал этот квартал. Мы крутились здесь с Ирэн больше часа в поисках плетельщика стульев, которого моя подруга считала единственным во всем парижском округе действительно знающим свое дело. И адрес которого она потеряла. Это воспоминание спряталось в засаде на углу улицы и было готово в любой момент вцепиться мне в горло. Я распахнул перед Мариной дверцу машины: — Ну поехали.

Мне не терпелось поскорее уехать из Сен-Клу. Я мог почувствовать себя спокойно лишь в том месте, где мы с Ирэн никогда не были. Впрочем, бежать меня заставляли не угрызения совести, а страх — не страх встретить Ирэн, так как в конце концов было маловероятным, чтобы моя подруга специально вернулась из Италии в воскресное утро ради того, чтобы съездить к плетельщику стульев в Сен-Клу. В таком случае страх чего? Я задался этим вопросом. И пока я заводил машину и потом быстро ехал по направлению к Сене, мне казалось, что Ирэн повсюду, где мы бывали с ней вместе, оставила полный набор чувств, которые ее присутствие могло у меня вызвать. Подобно тому как масло- и бензозаправочные фирмы расставляют при выезде из городов и на дорогах свои станции обслуживания, Ирэн оставила во всех местах, которые мы посещали вместе, не только частичку моей любви к себе — любви, которую нейтрализовало присутствие Марины, — но и частичку моего страха ее потерять. И именно этим страхом, побочным продуктом любви, заправил меня филиал фирмы Ирэн в Сен-Клу, пока я уезжал оттуда с Мариной в том смятении духа, которое возникает порой от уверенности в очень скоро предстоящем удовольствии. Я мог успокоиться лишь в переулках, по которым надеялся добраться до дороги на Фонтенбло. В конце концов я сбавил скорость. Я прижал Марину к себе. Стояла хорошая погода. У земли воздух был неподвижен, и только легкие порывы ветерка шевелили верхушки деревьев.

Мы пообедали в каком-то трактире, на опушке леса. Температура у меня спала, я чувствовал себя хорошо. Между тем я, не показывая вида, наблюдал за Мариной. Я следил за каждым ее движением. Что-то не клеилось.

На такого рода обедах, когда все идет хорошо, присутствуют четверо: двое, которые решили пообедать с глазу на глаз, и двое других, которые, опережая события, пунктиром принимают участие в беседе, чтобы вставить в нее свои ничтожные замечания: «Надо было мне надеть мой черный пояс с подвязками… сначала я закрою ставни… я скажу ему…» Рядом с Мариной я чувствовал, что нас всего трое. Эти немые вставки шли только от меня. «Какой странный этот отрешенный взгляд, которым она недавно, когда я ее целовал, смотрела на меня». Я обронил это немое замечание и затем громко заговорил с Мариной о ее бывшем муже.

— Так он много пил?

— Жутко много. Он только этим и занимался с утра до вечера. Вечером он возвращался и опрокидывал меня на кухонный стол, как скотину.

На этом слове она опустила голову и принялась с повышенным вниманием разрезать куриное крылышко. Слово «скотина» повисло в воздухе. Я зацепился за него. Оно мне не понравилось. Казалось, оно было частью другого текста, не того, в котором прозвучало. Я посмотрел на мою спутницу. Она сидела, опустив длинные черные ресницы, наклонив свой широкий выпуклый лоб. Она подняла голову, улыбнулась мне, в уголках ее губ была успокаивающая нежность.

Тем не менее я все еще волновался. В слове «скотина», в том, как его произнесла Марина, была определенная связь с физическим образом тела молодой женщины. Оно свидетельствовало не только о нравственной оценке образа, но и о физическом отвращении к нему.

Мужчины часто бывают скотами, — сказал я.

— В самом деле так. Судя по признаниям моих подруг, кажется, что почти все мужчины одинаковы.

Она улыбнулась.

— Это я не о вас говорю. Я прекрасно знаю, что вы не такой, как другие.

— А какие они, другие?

— О! Вы отлично знаете. Они думают только об одном, всегда об одном и том же, о том, что на самом-то деле не очень интересно.

Ну вот! Нам больше ничего не оставалось, как вернуться в Париж. Я постарался проглотить свое разочарование. У меня заболело горло. Такая красивая девушка. Какая досада. Впрочем, я мог бы догадаться. Да я в глубине души и догадывался. С самого начала. Я отодвинул свою тарелку.

— Да нет же, возьмите десерт. Я уже сыта.

Она была голодна. Мне не было неприятно наблюдать, как она ест. Напротив. У нее был аппетит, свойственный двадцатилетним. В общем, примитивная чувственность. И кто знает, я ведь мог оказаться не более искусным, чем ее муж.

Она кончила есть. Я предложил прогуляться по лесу. Мы сделали несколько шагов под деревьями. Мест, куда мы могли бы спрятаться, хватало, но поверхность земли была неровной, усеянной камнями. Я поцеловал Марину. Ее губы, еще недавно прелестные, показались мне неловкими, неподвижными. Иногда она высвобождалась, терлась носом о мой пиджак. Ей не было нужно ничего, кроме какой-то неопределенной нежности. Все, что я мог бы сделать, было бы в ее глазах лишено смысла; все, что привязало бы ее ко мне, меня бы только оттолкнуло. Меня охватило что-то вроде бешенства. Я чувствовал себя как человек, который, будучи застигнутым рантьершей в момент воровства, убивает свою жертву, разрезает ее на куски и запихивает в чемодан. Если со мной подобное происшествие когда-нибудь случится, оно не застанет меня врасплох. Я теперь знал, что это такое — пусть в уменьшенном масштабе. Я сказал Марине:

— Мы могли бы заняться любовью?

— Как? Сейчас? Прямо здесь?

— А зачем ждать?

— Это для меня неожиданно. Я и не предполагала, что вы так захотите меня, что не сможете больше ждать.

— А зачем откладывать? Мы поедем в отель в Фонтенбло. Все свои просьбы вы выскажете по дороге.

Да, тоскливый вид был у этой девушки. До дверей отеля она не произнесла ни слова, но в тот момент, когда я выходил из машины, чтобы проложить ей дорогу в спальню, она робко попыталась меня переубедить:

— Почему бы не заняться этим завтра?

— Мы займемся этим и завтра, если пожелаете. В спальне она возобновила свои просьбы:

— Я знаю, что произойдет. Сейчас вы меня хотите, а потом не пожелаете больше видеть.

— Хорошо. Не будем больше об этом говорить.

— Но ведь вы сердитесь.

— Немного.

— Боже мой, что же делать?

— Раздеваться, вот и все.

Она начала расстегивать свои брючки в клетку. Сделала мне целую кучу наставлений. Можно было подумать, что я собирался вырезать аппендицит.

Страдать ей пришлось недолго. Довольно скоро я вновь оказался на ногах, у изголовья прооперированной.

— Ну что? Еще не проснулась?

Она должна была понять, что мне надо заняться и другими визитами, но теперь она не спешила. Операция была закончена, и она с удовольствием растянула бы свое выздоровление, полное мелких забот и нежных знаков внимания. Она кокетничала со своим хирургом. Я завязал галстук: — Ну же, смелей. Подъем!

Я вернулся в Париж. Меня лихорадило. Голова Марины лежала на моей правой руке, вскоре затекшей. Я думал об Ирэн, которая никогда не опиралась на мою руку, когда я вел машину, никогда не просила, чтобы ее поцеловали, умела — и с каким достоинством! — в любых обстоятельствах не опускаться ниже своего ранга.

Я оставил Марину в Сен-Клу. Ее щеки были прохладными и нежными. Попроси она меня об этом час назад, я, чтобы поскорее от нее отделаться, позволил бы ей вернуться поездом. Но час истек. Мое желание вновь обрело силы, я ничего не мог с ним поделать. Оно вливало в мои вены свой сладкий яд, свои свежие гормоны. Оно вызывало во мне прилив дешевой нежности, исступление пьяницы, который, перевозбудившись, пристает с разговорами к прохожим. Я выпалил: — Мне нужно вернуться. Меня ждут. До встречи. Улицы были пусты. Голова гудела от лихорадки. Разочарование и вновь поднявшееся желание так перемешались друг с другом, что у меня заболел желудок. Я уже не вполне понимал, где нахожусь. Я обманул Ирэн, но из-за какой-то странной путаницы именно я чувствовал себя брошенным. Ирэн не узнает, что я ее обманул. Но любовь, которую, как мне казалось, я к ней испытывал и которой я был увлечен даже больше, чем самой Ирэн, была обманута и знала об этом. Она горевала невесть в каком темном тайнике моей совести, и ее голос, подобно голосу воющей на луну собаки, напоминал скорее о страшном предательстве, жертвой которого я мог быть, чем о том незначительном, автором которого я являлся. Эти жалобы, понятые мною как дурное предзнаменование, связывали воедино судьбу моей любовницы и мою собственную и заставляли меня смутно предвидеть неверность Ирэн как результат моей собственной неверности. И поскольку, в сущности, я не испытывал настоящего угрызения совести, моя вина казалась мне легкой и я думал, что так же к ней, вероятно, отнеслась бы и Ирэн. С какой же легкостью отныне она сможет меня обманывать!

Через стены я слышал звуки радио, включенного у Лакостов: «Погода хорошая, к вечеру — немного облачно».

Я прочистил горло, оно больше не болело. Небо, разукрашенное круглыми облаками, казалось веселым. Я засмеялся один в своей спальне. Бедная милая Марина! Я вновь увидел, как она раздевается в отеле Фонтенбло с разочарованным видом девочки, ложащейся рано спать, потому что мать запретила ей пойти в кино. Милая Марина, с тонкими блестящими бровями и превосходной грудью, кончики которой бывают видны, только если ей становится холодно (и тогда она смотрит на них, словно спрашивая, что же такое происходит). Несмотря ни на что, мне не терпелось увидеть ее вновь.

Я поехал к ней в конце дня. Она только что вернулась с работы. Она велела подняться к ней в спальню и принесла мне туда кофе.

— Один кусочек сахара или два?

— Только один. Знаешь, о чем я подумал сегодня утром?

Она встала и исчезла в ванной комнате.

— Я тебя слушаю. И о чем же ты подумал? Я заговорил громче.

— Я сказал себе, как грустно видеть, что такая красивая девушка, как ты, безразлична к наслаждениям любви.

Она вернулась, в руке у нее была махровая рукавица, на лице — следы мыла.

— К чему безразлична?

— К любви.

— Продолжай, я тебя слушаю.

— Я подумал, что при соответствующем лечении — с каплями и уколами — дела могли бы пойти на лад.

Она исчезла. Чуть погодя вернулась, ее щеки были розовыми и блестели.

— Так что ты говорил? Капли, уколы…

Она скользнула в рукава свежей блузки, должно быть приятно пахнущей утюгом.

— Это очень важно — то, что я тебе сейчас говорю.

Она села перед зеркалом шкафа, зажала свою заколку между зубами и легкими движениями пальцев переплела косу. Потом заставила меня растянуться на кровати и легла на меня сверху; она сказала, что счастлива.

— А ты?

— Я тоже. Но нужно что-то решить с этим лечением.

— А это правда полезно?

Вопрос меня обескуражил. Как ей объяснить, что мы с ней живем в двух разных мирах и что у нас нет ни малейшего шанса соединиться, пока она фригидна. С таким же успехом я мог бы разъяснять слепому от рождения, что такое закат солнца на море. Она меня слушала, следя за логической нитью, связующей одну фразу с другой. Но главный смысл моих слов от нее ускользал, и ее неспособность представить себе удовольствие — поскольку если бы она могла его представить, то могла бы и испытать — отделяла реальность от той цели, что я перед ней ставил. И я тем лучше понимал ее непонимание, что сам был не способен объяснить словами инстинкт, который вне личного опыта остается чистой абстракцией.

Она дотронулась губами до моей шеи. Потом подняла колени. И вся полностью уместилась между моей рукой и грудью. Я прижал ее сильнее, и это, как мне показалось, ее взволновало. Моя рука скользнула к ней под юбку. Она не удивилась, и, похоже, это ей польстило. Она принимала почести, хотя и считала их излишними. Затем прошептала: «Опять?! Но мы ведь занимались этим вчера».

Через ее плечо я взглянул на свои часы:

— Мне пора идти. Надо осмотреть еще двух больных.

— Ты вернешься?

— Ну да. Завтра.

— А сегодня вечером? Сегодня ты не придешь?

Я вскочил с кровати. Она встала, подошла ко мне. Я сделал шаг назад. Она обхватила меня руками, просунув их под пиджак.

— Ты не хочешь со мной спать?

— Не сегодня вечером.

— Тогда завтра?

— Может быть, завтра.

— Поцелуй меня.

Ее рот был мягким, как у девушки, которая с радостью отдается. Она положила руку мне на затылок, задержала мои губы в своих, словно ожидала иного удовольствия. Я-то знал, что она ничего не ждет, но тело мое этого не знало. Оно рвалось вперед, а я его сдерживал; оно перестало что-либо понимать, напряглось, сделалось неподвижным и упрямым, как осел под палкой.

— Отпусти меня. Уже поздно.

— Хочешь, я поеду с тобой?

— Тебе станет скучно. Придется ждать довольно долго.

— Ну и пусть. Я подожду.

— Тогда пошли.

В туфлях без каблуков она проворно отошла назад. Поправила юбку, отчего та закружилась вокруг нее, и я уже не понимал, где в этой внезапно надувшейся юбке, пустой и объемной одновременно, начинался объем и где заканчивалась пустота. Моя бычья голова закружилась; Марина стояла передо мной как приманка, за которой скрывалась неуловимая реальность. Она исчезла, затем вернулась и потянулась ко мне приоткрытым ртом. Повесила на плечо ремешок сумки. Бегом спустилась по лестнице, потом исчезла в тупике, вернулась.

— Захлопни дверь.

На улицах Парижа стало свежо, они мигали красными и зелеными огоньками. Я глубоко дышал с надеждой обрести свободу в вышине домов, там, где улицы расступились в разные стороны. Здесь дышалось хорошо. С тех пор как мы с Мариной оказались на улице, наша ссора под взглядами прохожих утихла, мы превратились в пару, похожую на другие, а Марина — в хорошенькую, веселую и простую девушку, с которой приятно спать. И Марина казалась очень влюбленной. Она говорила: «Я куплю четверть килограмма креветок, сэндвичи с сыром и ветчиной, белого сыра. Я приготовлю тебе хороший ужин. Вина ты хочешь белого или красного?» С тех пор как мы оказались на улице и речь больше не шла о том, чтобы заняться любовью, голос моей новой подруги звучал умиротворенно, как голос Ирэн после того, как мы любовью позанимались.

Я остановился у дома моего первого пациента.

— Иди. Жду тебя, — сказала Марина. — Я схожу к бакалейщику за покупками. Особенно не торопись.

Я поднялся по лестнице, по длинной красной ковровой дорожке.

В прихожей было тепло, какая-то необыкновенно уютная лампа стояла у изголовья больного вместе с пузырьками с лекарствами, столпившимися в узком луче света. Я чувствовал, что рука моя тверда, а ум ясен. На улице меня ждала Марина. Обещания, которыми обменялись ее тело и мой инстинкт, не вызывали сомнений. Инстинкту неведомы сомнения. В комнате больного горел неяркий свет, лежали ковры с толстым ворсом. Здесь болезнь, благодаря заботе вышколенных слуг, несомненно, найдет путь к выздоровлению. Тихая лестница внизу выходила на весеннюю улицу, где меня ждала Марина.

Она сидела в машине. Все покупки были сделаны. В руке она держала кошелек — обтрепанный, разбухший от монет и жетонов на метро. Я обнял ее за талию. От нее приятно пахло. В ее духах таились две темы: одна — с легким запахом вербены — как бы вела в освещенную переднюю, другая — в смутную, тревожащую глубину за ней. Туда проникаешь словно с повязкой на глазах, на ощупь, вытянув руки вперед. Я провел по талии Марины, там, где ткань под кожаным поясом собиралась в складки. Я снова задыхался. Я опустил стекла машины и верх.

Мы поужинали в столовой за круглым столом. Марина потянулась ко мне своим большим лбом, тонкой шеей.

— Я и не надеялась, что ты сегодня вернешься, — сказала она. — Вчера вечером, после твоего ухода, я плакала.

Она начала убирать со стола. Я поднялся по деревянной лестнице. Открыл в спальне окна. Это был пригород с холодными и далекими огнями. Марина подошла ко мне. Она вся была какая-то неустойчивая: подпрыгивала, переступала на цыпочках с ноги на ногу и то накидывала на меня руки, словно лассо, то отскакивала, когда я хотел ее поймать.

— Да можешь ты хоть секунду постоять спокойно! Она бросила на меня тревожный взгляд, опустила голову:

— Но ведь это же ты сам нервничаешь.

Я оставил окно приоткрытым. С улицы проникало немного света. Ветер играл кисейными занавесками, распространяя вокруг меня запах Марины, ее ясно-смутных духов. Она лежала поперек кровати. Голова ее свесилась и болталась из стороны в сторону. Она металась, остановив дыхание, без единого вздоха. В одном порыве она делала над собой усилие, не позволяя себе расслабиться. Она мучилась, напрягая большой лоб, точно девочка, которая должна решить задачу, не поняв ее условия. Ее свесившиеся растрепанные волосы — полудлинные, подстриженные на манер индейцев — падали вниз гладкими прядями. Она подняла одну руку, потом другую. Когда обе руки оказались над кроватью, она зашевелилась и, переплетя пальцы, сомкнула их у себя над головой; ее лоб покрылся потом. Она искала, всеми силами искала то, чего не могла испытать, — высочайшее наслаждение. Всем телом падая с кровати, она металась все сильнее и сильнее, теребя грудь. Вопреки собственному желанию, она старалась превзойти саму себя в этом изнуряющем усилии.

Я заговорил с ней. Она не ответила. У нее был отсутствующий взгляд, как у тех примитивных танцовщиц, которые ищут экстаз в нервном припадке, но в конечном счете не находят ничего, кроме нервного припадка и полнейшего истощения. Дальше этого она пойти не могла. Все кончилось. Она растратила свои силы впустую. Ее нервы были до предела натянуты. Она лежала на краю беговой дорожки, как спортсмен, упавший замертво со сведенными судорогой мышцами.

Я схватил ее за волосы. Положил обратно на кровать. Вытер ей лоб кончиком простыни. Она спала. Я ушел от нее еще ночью.

Не надо было больше с ней встречаться.

Вечером в моей спальне я засиделся допоздна, раскладывая по местам книги и бумаги. Когда я бываю взволнован, я часто вот так замыкаюсь в предметах, ища у них безопасности. Бумаги, книги, все неодушевленные предметы обладают успокаивающими свойствами. В целом они не участвуют в движении к будущему. Они остаются на месте, подобно веткам, торчащим из речной тины.

Я навел порядок в своей спальне и понял, что мне ничего не остается, как отправиться к Марине. Она ждала меня. Я был одинок.

И уж если я пожалел не себя, значит, ее. Я поехал в Сен-Клу.

— Твоя добросовестность в работе заходит слишком далеко, — сказал мне Карл при встрече у постели одного больного. — Прошу тебя, оставь ты этих фригидных женщин в покое. Твоя история с Мариной изрядно затянулась.

Мы немного посидели на террасе кафе. Карл надел черную шляпу с закругленными полями, ту же самую, что так удивила меня еще тогда, когда я посещал его лекции для студентов-практикантов.

— А что Ирэн? Когда она возвращается?

— Понятия не имею. Она нечасто пишет.

— Если тебя беспокоит именно это, то ты не прав дважды. Во-первых, поцелуи в письме ни о чем не говорят. А во-вторых, насколько я понимаю эту женщину, ей бы хотелось, чтобы ты не делал драму из ее отъездов.

Рассуждения Карла обычно состояли из двух пунктов. Три года назад, когда я впервые рассказал ему об Ирэн, он следующим образом изложил свои взгляды на обольщение: «Во-первых, никогда не пытайся снять с дамы трусы, не сняв прежде туфель. Во-вторых — и в эту ловушку трудно не угодить, — начав снимать трусы, не останавливайся на полпути, снимай до конца». Я охотно бы поверил, что эти несколько устаревшие советы, в которых сказывалась моя восьмилетняя разница в возрасте с Карлом, несмотря ни на что, могли бы мне помочь. Однако у Ирэн была привычка самой снимать свои туфли. И к тому же со временем я убедился, что она и сама не знала толком, почему мне отдалась. Наверно, просто не находила в тот момент подходящих доводов для отказа. К несчастью, на следующий же день они у нее появились; в этом-то и заключалась причина моей тревоги. Чувствуя, что Ирэн вот-вот ускользнет от меня, я счел для себя абсолютно необходимым противопоставить ей связь, которой она не желала и которую не предвидел даже я сам. Своего я добился, но мною овладел страх; эта боязнь не покидала меня, несмотря на то, что она давно уже, казалось, была лишена оснований.

Карл вместе со мной пошел вниз по улице. Я спросил его о тестировании. Он поморщился.

— В сущности, я задаю себе вопрос, сильно ли люди отличаются от того, чем кажутся, чтобы узнать их, не существует иного способа, кроме наблюдения за ними и буквального понимания того, что они произносят. Когда наш коллега Симон мне говорит: «Но, дорогой мой, вы же ничего не смыслите», он сопровождает свою фразу подмигиванием, которое, казалось бы, ей противоречит и ставит мой интеллект выше всякого сомнения. В действительности же эту поправку не нужно принимать во внимание. Симон считает меня дураком и старается дать мне это понять безнаказанно.

Мы подошли к моей двери. Карл тронул меня за плечо.

— Так же ты должен понять и Ирэн. За три года, что вы знакомы, она уезжала очень часто. И всегда возвращалась.

Карл, очевидно, был прав. В тот же вечер, когда я уже собирался выйти из дома и направиться в Сен-Клу, Ирэн мне позвонила.

Она была на Лионском вокзале. Она возьмет такси и будет у меня через четверть часа.

_____

Она сняла шляпку. Достала из чемодана небольшую шляпную подставку.

— Я оставила мужа в Турине. У меня есть три свободных дня.

Она разложила свои вещи, повесила их одну за другой в мой гардероб. Все это — абсолютно спокойно, без тени небрежности, но и малейшей радости, свойственной женщинам, когда они крутятся возле шкафов.

Я не сводил с нее глаз. Она держалась прямо, ее талия была туго затянута, но выше и ниже талии платье свободно облегало тело. Ее рот казался приклеенным к лицу. Все в ней было крепко склеено, завершено, устойчиво. Она подошла ко мне. Мимоходом скользнула своей щекой по моей.

— Вы сегодня вечером неразговорчивы.

Пустой чемодан встал на свое место между камином и гардеробом. Легкое комнатное платье повисло на стуле. Ирэн легла на мою кровать и из-за чрезмерной осторожности, которую ее красота делала излишней, сняла бюстгальтер только тогда, когда растянулась во всю длину. Она улыбнулась мне и застыла, раздвинув ноги, голая, со счастливым видом. Она сказала «уф», выражая тем самым удовольствие по поводу того, что все вещи наконец-то заняли свои места.

Жизнь входила в нормальное русло. Начиная забывать свои мысли об Ирэн, возникавшие у меня в период ее отсутствия, я обретал ее вновь. Я вновь узнавал ее бесстыжую неподвижность, которую в самые худшие моменты бывало называл холодностью. Ее целомудрие держало в строгом запрете любые слова и жесты, поскольку они могли излишне раскрыть ее чувства и мысли.

Она просто ждала меня, оставаясь неподвижной, голой, раздвинув ноги. Я уже успел отвыкнуть от ее простоты и логичности. Со свойственным ей благоразумием она соизмеряла с обстоятельствами не только свою манеру поведения, но и само желание. Поскольку вся самая неприятная работа на этот день была сделана и Ирэн была уверена в запасе времени и в уютной безопасности, она готовилась вкусить изысканного и естественного удовольствия, которое не пыталась превратить в нечто сверхъестественное. А почему бы и нет? Удовольствие было для нее лишь удовольствием. В этом сказывались ее воспитание и исключительная выдержка. Она смаковала любовь без излишних возгласов и жестов, подобно тому как ела пирожное у кондитера — подняв мизинец и сомкнув губы; она никогда не покупала сразу два пирожных, поскольку считала, что наиболее разумно не перебарщивать ни в чем.

Она лежала на моей кровати голой, во что, глядя на нее, трудно было поверить: она, в сущности, оставалась одетой так же целомудренно, как и дама с единорогом на знаменитой шпалере, дама, которая гладит свое чудесное животное с таким видом, будто до него не дотрагивается, ест так, словно и не ест вовсе, а между тем как ни в чем ни бывало наслаждается своими ощущениями.

Я смотрел на нее. Она позволяла на себя смотреть. Она мило мне улыбнулась. Я направился к ней, уже успев позабыть ее глубокую, столь реальную теплоту, таящуюся за молчанием и неподвижностью. Она вводила меня в тихую гавань, где вскоре мы должны были остаться одни, слитые воедино. Наслаждение в этих спокойных водах не было падением. Здесь не было до и после. Ни падения, ни горечи. Когда она повернулась ко мне спиной, чтобы уснуть, то это случилось ни до, ни после: так было всегда. Она заснула, прижав мою руку к своей груди.

Она проснулась раньше меня. Я услышал треск кофемолки. Я был в постели один. Под шум кофемолки Ирэн насвистывала. Она, наверно, думала, что я еще не проснулся, или забыла обо мне и отдалась радости звучащей в ней музыки, отрывки которой, без начала и конца, слетали с ее губ. Она подошла ко мне, держа на подносе самые лучшие чашки, которые только смогла отыскать в шкафу, не те, что первыми попались под руку, а другие, редкие, о существовании которых я уже забыл; они вновь увидели свет, чтобы принять участие в литургии в честь домашнего гения Ирэн.

— Вы не забудете предупредить вашу домработницу, чтобы она не беспокоилась? — сказала она мне.

Я пообещал выполнить ее поручение.

Что же ты будешь делать все эти дни, пока я буду на работе?

— Читать и спать. Займусь хозяйством.

— А как твой отъезд?

— Все готово. Я оставила большие чемоданы в камере хранения, билет у меня, место зарезервировано.

Домой я возвращался по двадцать раз на день. Я проворно взбегал по лестнице. Открывал дверь. Она была там. Она часто спала, просыпаясь и засыпая всегда с одним и тем же настроением. В этой праздности она сберегала в себе отдых, предвидя грядущие треволнения. Но ленивой она не была. Если бы понадобилось, она не спала бы целыми сутками и не жаловалась бы. Она напоминала мне крепких переселенок времен золотой лихорадки, более выносливых и тверже опиравшихся на инстинкт, чем мужчины, переселенок, прибывающих в Калифорнию вдовами, похоронившими мужей во время перехода через пустыню. И, случись подобное с Ирэн, она пересекла бы пустыню, не жалуясь. Никогда я не видел ее больной или уставшей, а если такое и было, этого не замечал никто.

Когда я возвращался домой, чтобы перекусить, то обнаруживал в вазе цветы, а на столе — изящно сервированный прибор, но только один, так как Ирэн чаще всего ела на кухне стоя. Мне приходилось настаивать, чтобы она села со мной за стол. Она говорила, что, за исключением торжеств, тридцатилетняя женщина, желающая сохранить стройную фигуру, не может позволить себе есть сидя. Поэтому во время моих трапез она держалась в стороне. Обслуживала меня и просила о ней не беспокоиться. Иногда, чтобы отвлечь мое внимание, она протягивала мне газету, а пока я читал, передвигалась по комнате: одну тарелку приносила, на секунду остановившись, убирала другую и удалялась. Позже я спрашивал себя, не лелеяла ли она втайне желание подвергнуться унижению, желание, которое по своей натуре я не склонен был бы удовлетворить. У женщины подобное желание вполне может уживаться с гордостью. Но тогда я об этом не думал. Присутствие Ирэн никогда на меня не давило, но я ощущал его, даже если мы молчали, даже если находились в разных комнатах.

Так продолжалось три дня. Я был спокоен, расслаблен. Но когда я представлял себе Ирэн в том облике, который она обретала для меня после своего отъезда, все счастье, коим я упивался, начинало казаться мне бесполезной отсрочкой. Ни одна из проблем не была решена. Кроме тех кратких мгновений удовольствия, когда веки Ирэн сужались от нежной гримаски, ни одно чувство не отражалось на ее лице.

Непроницаемым его назвать было бы трудно; мысленно я сравнивал его с лицом условной возлюбленной, чей портрет много лет назад я создал для себя раз и навсегда. Ирэн не была похожа на этот портрет. В ее фразах, всегда кратких, состоящих из конкретных слов, я не видел общепринятого выражения любви, и это меня тревожило. Но если ни слова ее, ни лицо мне ничего не говорили, то хотя бы поступки ее надо было попытаться понять. Ее забота о моем счастье должна была бы меня успокоить. Вообще-то, пока Ирэн была со мной, я ничего не боялся. Но когда те, о ком мы думаем, отсутствуют, мы начинаем истолковывать их поступки в зависимости от нашего настроения. Тогда нам хочется воскресить в памяти какую-нибудь фразу, хотя бы одну, но тем более успокаивающую, что всплывает она вне контекста, или вновь увидеть выражение лица, застывшее, как штамп, в вечном обещании.

Ирэн обращала ко мне спокойное, чуть высокомерное лицо, на котором все чувства были словно подернуты дымкой. Даже голой она оставалась под вуалью. Что-то похожее на вежливость заменяло ей любое выражение лица, тем самым делая его менее выразительным. Чтобы почувствовать себя любимым, я был вынужден учитывать отклонения от курса в тех случаях, на которые я, наверное, рассчитывал в самом начале. Я тщетно пытался заставить ее сказать, что она меня любит. Она, шутя, изворачивалась:

— Разве я этого не доказала?

— Но мне хочется это услышать. Она колебалась:

— Я не могу. Это вышло бы ненатурально. Точно так я никак не мог от нее добиться, что бы хоть на минуту она перестала обращаться ко мне на «вы».

— Слишком поздно. Я уже привыкла говорить «вы». Я не смогу говорить иначе.

Может быть, слова не обладали для нее смыслом? Может быть, она не находила в них соответствия тому, что чувствовала? Мы имеем обыкновение просить у других именно то, чего они дать не в силах. Я бы с радостью пожертвовал одной ночью с Ирэн, лишь бы услышать от нее, что она меня любит. Возможно, я остался бы в дураках, но мне надо было отдать дань своим предрассудкам о необходимости любовного признания.

Внезапно вернувшись домой на второй день пребывания у меня Ирэн, я застал мою подругу в слезах. Сидя в кресле, она держала на коленях раскрытую книгу.

— Что с тобой?

Она улыбнулась мне и вытерла щеки кончиками пальцев:

— Да так, ничего. Я оказалась столь глупа, что позволила этой книге себя увлечь. Она такая грустная.

Я наклонился к ее плечу. Никогда я не смогу уличить Ирэн во лжи. Она плакала над действительно грустной книгой, в самом печальном месте. Я вспомнил, что она уже плакала в моем присутствии однажды вечером, когда мы ходили в кино. Меня это изумило. Ирэн, которая никогда в жизни не тратила времени на бесполезные жалобы, дала волю своим слезам ради вымысла. Так она ничем, по существу, за это не расплачиваясь, развивала свои чувства, словно желая избежать функционального паралича, подобно одному бюрократу, который, прежде чем на целый день засесть за стол, спортивным шагом обходил Булонский лес.

Застав ее в слезах, я было решил, что она расстроилась из-за нашей близкой разлуки. Когда же она призналась в истинной причине слез, надежда моя не сдавалась или, точнее, пытаясь изменить разочаровывающую меня реальность, я продолжал вести себя так, будто Ирэн плакала из-за предстоящего ей отъезда. Чтобы утешить мою равнодушную красавицу в ее воображаемой грусти, я обнял ее. Поцеловал, приласкал. Она была в моих объятиях, но в ее присутствии не было завтра; всем своим будущим, посвященным заботе о другом мужчине, она отсутствовала. И поскольку, в сущности, любая грусть выглядит одинаково, я, не боясь ошибиться, мог продолжать думать, что Ирэн плачет именно над нашей грустью, вернее, над нашей радостью, ставшей грустной с тех пор, как завтрашний день перестал быть для нее опорой, и она умерла, как повешенный в тот момент, когда стул опрокинулся под его ногами.

И будто время отъезда уже наступило, я начал спрашивать у Ирэн:

— Ты хоть мне напишешь?

— Постараюсь. Я не люблю писать.

— Но ты это сделаешь?

— Постараюсь.

В первый раз после долгого перерыва я вспомнил о нашем намерении пожениться, которое, благодаря размолвке Ирэн с мужем в конце первого года нашей связи, в течение нескольких месяцев казалось нам возможным. Это намерение умерло, и уже трудно было вспомнить, как и почему. Мы перестали о нем говорить. Я больше в него не верил, Ирэн — тоже. Оно попало под запрет цензуры. Мы никогда о нем не упоминали, боясь пожалеть о несбывшемся, боясь признаться в том, что нам не хватило мужества. В течение уже долгого времени мы с Ирэн шли в будущее бесцельно, без какого бы то ни было намерения им управлять. Однако в тот самый вечер, держа Ирэн в своих объятиях и видя ее еще влажные зеленые глаза, я попытался мысленно проникнуть в эту жизнь, за которую когда-то хотел взять на себя ответственность и которую скрывала от меня моя собственная жизнь, мои порой ничтожные поступки, отбрасывавшие, однако, на Ирэн гигантские тени.

— Ты никогда не говоришь о своем муже, — сказал я. — Как вы сейчас друг с другом ладите?

— Все по-прежнему. Как только рядом с ним оказывается любая, хоть немного смазливая девица, я для него перестаю существовать. А какой у него при этом вид! А какая самоуверенность! Да, он ни одной не пропустит.

Она говорила очень оживленно, и в этом читалось неизменное восхищение мужем, его талантом соблазнителя, который ей льстил, несмотря на то что оттачивался на других женщинах.

— А тебя это не ранит?

О нет, совершенно. Я просто не обращаю внимания.

Она лгала, в этом я был уверен. За холодностью Ирэн скрывалась глубокая рана.

Впереди у нас оставалась только одна ночь и один день. Часть ночи я пролежал, не решаясь разбудить Ирэн. Она спала глубоким сном, должно быть, так же, как в детстве. Когда я захотел ее разбудить, она задержалась на полпути между пробуждением и детством. Она съежилась, немного злобно, точно потревоженное животное. Потом вернулась ко мне, но плаксиво, как маленькая девочка, затем выросла и обрела свой настоящий возраст. Но свое задетое самолюбие она, несомненно, оставила в прошлом, так как в эту ночь смиренным голосом было произнесено все то, что от нее требовали.

Наступило утро, день отъезда, день, потерянный заранее. Ирэн начала собирать чемодан в порядке, прямо противоположном тому, которым она руководствовалась по приезде. Домашнее платье исчезло в последнюю очередь, как в прокрученном назад фильме, когда снаряд и дым возвращаются в пушку. Крышка чемодана захлопнулась, и от счастья осталась лишь тревога, лишь мысль о том, повторится ли оно когда-нибудь вновь, и уже его ожидание и нетерпение.

Я проводил ее на вокзал. Входя в вагон, она протянула мне на прощанье руку. Поезд быстро уходил вдаль. Задний фонарь, вильнув вдалеке справа налево, исчез за холмом.

Чтобы темные поля, сквозь которые ехала Ирэн, могли бы соединиться с городом, в это мне трудно было поверить. Ночной поезд катит по голубоватой вселенной, в четвертом измерении, простирающемся рядом с отсутствием. Вестибюль вокзала с валяющимися повсюду свертками, с унылой толпой принадлежал реальному миру, в нем остался и я. Какая-то девушка в брюках задела меня плечом. Я подумал о Марине, о нашем приключении, незначительном и бессмысленном. Ирэн уехала пять минут назад, не больше, и этого оказалось достаточно, чтобы обнаружить во мне уязвимое место, называвшееся Мариной. И тогда, вспомнив одну фразу, которую иногда произносила Ирэн, когда спешила вернуться домой, а я пытался удержать ее возле себя, — «но ведь у нас впереди целая жизнь, чтобы заниматься любовью», — я спросил себя, а не воспринимали ли мы, она и я, этот акт совершенно по-разному. Ирэн своими чувствами управляла, я же своим подчинялся. Кто знает, не мечтал ли я когда-нибудь совершить с ней окончательный акт любви, способный навсегда ее пленить, меня же сделать навсегда свободным.

_____

От Ирэн — ни одного письма. Я даже не знаю, где она. Она говорит, что не умеет писать, что орфографические ошибки наводят на нее страх.

Как будто я способен замечать в ее письмах орфографические ошибки. Надо отметить, что по мере нашего сближения стыдливость такого рода, вместо того чтобы уменьшиться, только возросла. В самом начале, когда надо было отменить свидание, она, не задумываясь, посылала мне письмо по пневмопочте. Потом стала отдавать предпочтение телефону. Не действовала ли она в том же духе, отказавшись в один прекрасный день от некоторых ласк, прежде считавшихся допустимыми? Не знаю, кого она тем самым хотела пощадить. Себя или меня?

Надо не забыть в следующий раз процитировать ей одно высказывание Монтеня: «Невестка Пифагора говорила, что женщине, ложащейся с мужчиной в одну постель, следует заодно с юбкой отбросить стыд и обрести его вновь, надев юбку».

* * *

Писем все нет. Когда от Ирэн нет никаких известий, я успокаиваю себя мыслями о том, что она — со своим мужем. Мне трудно представить, что когда-то эта ситуация могла вызывать во мне ревность; Ирэн никогда не скрывала от меня, что муж пользуется всеми своими правами на нее. Одно время она рассказывала мне на эту тему даже больше, чем требовалось. Например, если я спрашивал: «А не мог бы твой муж отправиться в поездку без тебя?», она отвечала: «К сожалению, нет! Он просто физически не может спать один». Подобная реплика из уст человека, обычно очень сдержанного, — это уж слишком, это чересчур. Стараясь сконцентрировать всю мою ревность исключительно на личности мужа, не хотела ли она отвлечь мое внимание от каких-то более тревожных фактов? В тот самый день, когда мне в голову пришла эта мысль, я потерял какой бы то ни было интерес к мужу, выставленному в качестве громоотвода в небесный свод моей ревности. Что от меня пытались утаить? Я стал вынюхивать. Ничего не обнаружил, но к мужу ревновать перестал. Более того, я превратил его в сторожа Ирэн, в человека, обязанного следить за ней и утолять голод ее тела, тем самым делая слежку более надежной. В моем воображении он стал неким подобием некастрированного суперъевнуха, уполномоченного удовлетворять физиологические потребности дамы, томящейся в ожидании несравненного наслаждения на королевском ложе.

Чудесное приспособление к сложившимся обстоятельствам. Замечу, что я не только победил в себе ревность к мужу, но еще и — вывернув мораль наизнанку — превратил адюльтер в нечто само по себе притягательное. Я провозгласил себя королем Ирэн. А из мужа сделал инструмент, некую совершенную машину, которой Ирэн может пользоваться в свое удовольствие, когда ей только заблагорассудится. Нельзя же ревновать к машине. Правда, кто знает, обо мне ли думает Ирэн во время работы этой машины?

К сожалению, — и вот тут-то моя теория наслаждения оборачивается против меня самого — я не в состоянии низвести до уровня механизма любого другого мужчину, которого Ирэн могла бы сделать своим любовником. Между мужем и предполагаемым любовником мое воображение установило одно принципиальное различие: у первого, как и подобает машине, есть четкие, внушающие доверие очертания. Но вот другой, неизвестный любовник, намеревающийся свергнуть меня с трона, — это не просто человек, это мифический персонаж: Супермен, Фантомас, Папай, подкрепившийся шпинатом.

* * *

Открытка из Рима: «С тех пор как я приехала в Италию, Жак ни на минуту не оставляет меня одну. Писать вам не могу. Как у вас дела? Ирэн»

Один и тот же текст, с разницей в несколько слов, всегда заканчивающийся вопросом, на который я не могу ответить. У меня в ящике стола — уже несколько открыток, написанных в таком стиле. Отличаются они в основном фотографиями: то Рим, то Барселона. Вариации же текста — самые незначительные, например, о погоде: «сейчас жарко» или о муже: «Жак сейчас просто невыносим».

В моем ящике я храню и несколько писем: они ни длиннее, ни красноречивее открыток. Я их перечитываю, они не оставляют в уме ни малейшего следа. Тогда, отказавшись от чтения, я начинаю следить взглядом за движением этого высокого угловатого почерка — абстракционистский рисунок любви Ирэн.

* * *

До знакомства с Ирэн я никогда не читал гороскопы в вечерних газетах, теперь я регулярно заглядываю в эту рубрику. Мое мнение об астрологии не изменилось: астрология — это Бог знает что. И все же я заглядываю в гороскоп. Сначала я читаю о Козероге, то, что касается меня, затем перехожу к Тельцу — Ирэн и сопоставляю полученные сведения. Если выходит, что Козерог и Телец сегодня вместе обретут счастье, то я облегченно вздыхаю, ни на секунду не пытаясь в этом усомниться. Но поскольку газету печатают не для меня одного, неизбежно наступают дни, когда я обнаруживаю, что вытеснен из сердца Ирэн какими-нибудь Весами или, что еще хуже, Близнецами, чья сдвоенность создает образ пугающей меня коалиции. И тогда я бываю недоволен. Мне приходится делать усилие, чтобы убедить себя в легковесности этого прогноза. А когда он вновь оказывается благоприятным и я вновь обретаю частичку свободы, для которой звезды начали было представлять угрозу, то тут же замечаю, что лишь сменил тюрьму. Моей участью распоряжается Ирэн, а не планеты. Ирэн руководит моей судьбой, а не гороскоп. В обоих случаях — не я.

* * *

За неделю — никаких новостей. Бессонница.

* * *

От Ирэн писем нет. Я все так же плохо сплю. Сегодня утром, после дурно проведенной ночи, разговор с моей домработницей.

Я: Я каждую ночь слышу, как эти Лакосты ссорятся, кто они такие?

Домработница: Муж — человек серьезный, работает в страховых компаниях, значит, человек способный. Жена — манекенщица в ателье. Не больно-то важная птица.

Я: Но она, по крайней мере, не гулящая?

Домработница: Может быть, но ведет себя не лучше проститутки. Днем и ночью в бегах. Каждую ночь ее привозят на разных машинах. Правда, с ней можно столковаться и без машины: хватит и велосипеда. Подмастерье булочника один раз спал с ней и заплатил за это, как за стакан аперитива.

Я: Да, в самом деле, очень дешево.

Домработница (вытирая со лба пот той же тряпкой, которой вытирала пыль): А вот парню показалось дорого. Он все время опасался, что что-то подхватил от нее. Эта женщина — такая неопрятная.

Уточнять подробности я не стал. Однако подумал, что если бы я расспросил домработницу Ирэн, то, наверно, узнал бы о моей любовнице сплетни, аналогичные тем, что ходят о моей соседке. Не буду я никого расспрашивать. Должно быть, эти сокрушительные факты и в самом деле существуют, но они остаются не выясненными, повисшими в воздухе между небом и землей. Знать наверняка я не желаю. И правда не всплывет наружу. Она, как надвигающаяся гроза, висит в воздухе, нагнетая атмосферу.

* * *

По-прежнему нет никаких известий. Я проезжал мимо дома Ирэн как раз в тот момент, когда вечерний почтальон звонил в дверь ограды. Пожилая женщина, кухарка, должно быть, уже его ожидала. Забрав целый пакет писем, она пошла обратно к дому, перебирая по дороге конверты. Я обогнул виллу. Проехал по улочке Платанов, где прошлой зимой так часто поджидал Ирэн. Заставив меня прождать слишком долго и предвосхищая мое дурное настроение, она направлялась ко мне со словами: «Как, вы еще меня ждете? Давно надо было уйти. Вам что, больше нечего делать, как ждать меня? Я в конце концов перестану назначать вам свидания».

Видя ее недовольство, можно было подумать, что она пришла на свидание вовремя или что сам я явился раньше. И в определенной степени так оно и было.

Я переводил стрелки своих часов назад. Сначала, чтобы Ирэн подумала, будто я вовсе ее не ждал, а потом — из страха, как бы ее опоздание, в случае если оно очень затянется, не отложило до следующего дня те ласки, о которых я мог вволю мечтать, ожидая ее. Каждые четверть часа, пока я ждал, я отводил стрелки часов назад, причем с большим запасом, учитывая одновременно и то, насколько она уже опоздала, и то, насколько она еще должна опоздать. Если Ирэн появлялась внезапно, сразу же после этой манипуляции, она заставала меня на улице Платанов в совершенно немыслимое время. Хотя у меня было целых две причины, по которым я должен был бы находиться где-нибудь в другом месте, но я по-прежнему находился там и позже, и вместе с тем раньше назначенного времени. Мое алиби ничего не стоило.

* * *

Писем по-прежнему нет. Мне вспоминается кризис чувств, который постиг Ирэн этой зимой. Конечно, он случился не впервые, но ему предшествовал очень счастливый период; контраст показался мне разительным. Целый месяц я не мог к ней притронуться. Не сказал бы, что она держалась со мной агрессивно. Она все так же вежливо улыбалась, когда я разговаривал с ней, но была далеко, где-то там, в облаках. Если я предлагал ей поехать в отель или ко мне, она в ответ только отрицательно качала головой или же говорила: «Не сегодня. Мне сегодня совершенно не хочется». И после того как я два или три раза спросил ее о том, что происходит, и никакого ответа так и не добился, мне оставалось лишь замолчать.

В течение всего этого периода лицо ее было не то чтобы грустным, а словно бы заснувшим. Однажды я оскорбил ее прямо на улице. Я был взвинчен до предела и сам не знал, что говорил, перейдя в оскорблениях все границы. Она улыбалась, она была слегка удивлена, но, в сущности, не рассердилась. Когда я остановился, чтобы перевести дух, она сказала мне: «Продолжайте, если вам от этого легче». В ее тоне не было провокационных ноток, иронии и той почти не было. А потом, когда наши взаимоотношения вошли в прежнее русло, она сделала вид, что никогда не слышала тех гадких слов, которые я бросил ей прямо в лицо. Да и сам я совершенно забыл о том инциденте, если бы не сегодняшний вечер. У себя в комнате, когда я открыл ящик стола и стал искать одну необходимую мне выписку, мне пришлось переложить письма Ирэн. Эти письма мешали мне, без конца попадаясь под руку. Тогда я внезапно взял и швырнул их через комнату. Мне хотелось разразиться оскорблениями.

* * *

С утренней почтой пришло письмо от Марины или, точнее, два конверта, один в другом; во внутреннем — переадресованная Мариной справка из социального страхования, которую я должен был подписать. И ни слова. Только этот бланк и легкий запах духов на внешнем конверте. Окончательный разрыв или, наоборот, приглашение?

Я подписал справку о болезни и переслал ее без каких бы то ни было комментариев. Но оставил у себя конверт, запах которого напомнил мне тело Марины, ее волнение, ее исступленную нервозность. Ее тело я мог представить себе только в движении: Марина виснет на моей руке, отпускает ее, прислоняется к стене, встает на цыпочки, крутится. И все это — с очаровательным и бесполезным изяществом. Движения ее тела, как аллеи сквера, приглашающие к полной неожиданностей прогулке, в конце которой всегда оказываешься у прутьев ограды.

* * *

Утром, после нашей последней ночи, Марина повернулась ко мне спиной. Я поцеловал ее за ушком. От нее шел какой-то уютный запах, он напомнил мне запах кофе с молоком, возможно, просто потому, что я был голоден. Не будя ее, я развлекался тем, что заплетал ей косичку из двух прядей; когда же я отпускал эту ненастоящую косичку, она, крутясь, расплеталась. Спала Марина точно так же, как спала бы и нефригидная девушка. Я приоткрытым ртом прислонился к ее шее; ее кожа пахла так же горячо, как пахнет кожа у девушки, которая, возможно, всю ночь с радостью занималась любовью. Фригидная она или нет, какая разница в такой час?

_____

Я больше не видел Марину. Однако возможность ее увидеть, столь доступная в любой момент, заставляла меня еще сильнее ощущать отсутствие Ирэн.

Прошло около трех недель, как Ирэн уехала во второй раз. Чем более расплывчатым становился ее образ, тем легче он поддавался воздействию инстинкта. И тот, заимствуя что-то у тела Марины, а что-то у тела Ирэн, крупными мазками рисовал картину моего вожделения, как бы изображенного художником-авангардистом, с губами на женской груди и с бедрами, центрированными по этим губам. Стоило мне хоть на мгновение перестать сопротивляться сладкой химере, как она тут же толкала меня во власть невообразимых импульсов. Так, я, бывало, направлялся в Нейи исключительно ради удовольствия проехать мимо дома Ирэн, но по дороге внезапное помешательство рассудка резко обрывало мой порыв. Поступок, в котором я искал нечто равноценное обладанию Ирэн, оставался незавершенным. Я останавливался. Я находил в самом себе все ту же неизрасходованную силу. И растрачивал ее на свои пустяковые капризы. Я покупал какую-нибудь книгу, галстук, в глубине души надеясь, что галстук понравится Ирэн и что книгу я дам ей, когда она вернется. Но эта дорога никуда не вела. Все тот же импульс возвращался ко мне, однако на этот раз вооруженный неким подобием рациональности. Он толкал меня к Марине, чье тело чисто логически представляло собой наилучшую замену Ирэн. Я сопротивлялся, зная по опыту, насколько бесполезным окажется такой поступок.

К тому же мне казалось нетактичным разрушать жизнь одной женщины под тем предлогом, что я люблю в ней другую.

Эти жалкие внутренние споры пролезали во все щели между моими мыслями, были со мной каждую минуту, свободную от работы. Они были как бы упаковкой для всей моей жизни. Они душили меня. Я с нетерпением ожидал прихода ночи и того мгновения, когда, закрыв за собой дверь спальни, я ощущал себя счастливым пленником непоколебимых привычек: укладываться в кровать и засыпать. Однако, прежде, чем достичь этого, мне приходилось проживать вечерние часы, упоительные предвестники весенних ночей, когда небо над городом долго не угасает, увлекая на запад молчаливые толпы гуляющих. В начале лета, около девяти часов вечера, люди охотно идут на запад. Я тоже шел в ту сторону в ожидании чуда или катастрофы, некоего знака с небес. Затем, с приходом ночи, вновь погружался в каждодневную обыденность, поворачиваясь спиной к умершему дню; я доверял сну охрану моих робких придуманных надежд.

После отъезда Ирэн какое-то время я жил очень уединенно. Я переживал ее отсутствие, как переживают болезнь. И не хотел свидетелей.

Однажды вечером, находясь в спокойном расположении духа, я поехал к Карлу. Дверь открыла маленькая племянница Алины.

— Дядя у себя в кабинете.

В вестибюле она обогнала меня, постучала пальчиком в дверь кабинета и с тихой улыбкой удалилась. Сидя за столом, Карл рассматривал тоненькие иголки, которых я прежде никогда не видел.

— Иглы для акупунктуры?

Он заметил мою ироническую усмешку:

— А почему бы и нет? Акупунктура, радиоизлучение, магнетические волны — да все, что угодно, лишь бы облегчить людям страдания.

С рассеянным видом он проверял пальцем остроту своих бесценных иголок.

— Ты что-то пропал в последнее время.

Он собирался заговорить об Ирэн. Я опередил его.

— Ирэн вернулась и опять уехала. Ее все еще нет. Мне это, естественно, не нравится.

— Довольно странно, — ответил Карл, — что за три года ты так и не нашел способ по-настоящему успокоить самого себя. Теперь тебе остается только ревновать по инерции. Но это уже дело привычки, просто рефлекс.

— Возможно, но то, что болит, вообще-то не обсуждают.

Наоборот, как раз это и надо обсуждать. На смену чувствам приходит привычка, и мы продолжаем играть, но уже чисто механически, как актер, чья игра постепенно тускнеет, если пьеса держится на сцене слишком долго. Чтобы понять свои настоящие чувства, следует учитывать такого рода смещение.

Вошла Алина, принесла кофе. Она была бледна. Я спросил о ее здоровье.

— Жаловаться не приходится. Иногда бывает тяжело дышать. Но в целом все в порядке.

Со времени своей последней беременности она страдала болезнью сердца, но даже если бы она была в добром здравии, я все равно не преминул бы потревожиться по этому поводу. Так было всегда с тех пор, как мы познакомились. Если бы заболела Ирэн, я воспринял бы это с хладнокровием. Мои волнения были сфокусированы на ее верности; на ее здоровье их просто не хватало. Моя же привязанность к Алине, напротив, была основана на страхе увидеть ее, именно ее, мертвой, точно она была существом уникальным, незаменимым. Это беспокойство, охватывавшее меня подчас при самых непредвиденных обстоятельствах, придавало особый оттенок нашей дружбе.

Алина наполнила чашки. Карл, откинувшись в кресле, в полный голос продолжал развивать свою мысль.

— Мы почти всегда недооцениваем наши привычки, — говорил он. — По меньшей мере два их вида представляются мне чрезвычайно опасными. Первый поддерживает в нас те чувства, которых мы больше не испытываем. Другой — много хуже — состоит в том, что заставляет нас тратить любые деньги и прибегать к любым хитростям, чтобы, не считаясь с реальностью, воссоздавать ситуации, в которых мы хотели бы себя видеть. Возьмем, к примеру, Симона. Десять лет он провел в Африке в какой-то глуши, где из женщин были одни негритянки. Приехав в Париж, он поспешил взять себе в любовницы китаянку.

— А почему не негритянку? — спросила Алина.

— В этом-то и состоит хитрость. Симон, видимо, решил, что в Париже черная женщина будет слишком заметна. Поэтому и предпочел желтую, но я уверен, что в китаянке он видит негритянку. Этот промежуточный цвет мог бы навести на мысль о компромиссе. Но это было бы глубоким заблуждением. Желтый цвет здесь является черным, который просто не осмеливается назвать себя. И если однажды у Симона возникнут проблемы с этой женщиной, случится это из-за того, что он поведет себя «по-черному» в «желтой» ситуации. Или скажете, я не прав?

Карл обращался ко мне. Я ответил: «Разумеется, ты прав», но больше уже его не слушал. Я смотрел на Даниэль: ее белокурые волосы показались из-за приоткрытой двери.

— Можешь зайти, — сказала Алина.

Девушка вошла. Присела на низкий стул, оправила на коленях платье из джерси. Она изменилась, с тех пор как я увидел ее впервые. Короткие, низко падающие на лоб волосы придавали ей вид человека скрытного. Ее взгляд блуждал по низу, вдоль паркета и стен. И на всякий случай сопровождался улыбкой. Мое внимание привлекла не столько перемена сама по себе, сколько отраженный в ней бег времени. Точно такой же была бы моя реакция, если бы я увидел на деревьях порыжевшие листья. С тех пор как я в первый раз увидел Даниэль, прошло уже больше месяца. За это время Ирэн успела отправиться в путешествие, вернуться и опять уехать. Мысль об Ирэн не покидала меня, и, как только что-то привлекало мое внимание, тотчас же у меня возникала потребность определить, какое место это занимает по отношению к той единственной мысли. Все, что бы ни происходило вокруг меня, я точно фиксировал, подобно ночному сторожу, скрупулезно отмечавшему время своего прихода и ухода. Но моя вахта приходится на время, отведенное Ирэн. То, что Даниэль вышла из детского возраста, говорило о том, что отсутствие Ирэн было долгим. И оно все еще длилось. Было начало мая. До отпуска было далеко.

Я вернулся к Карлу. Я входил в новый цикл привычек. В гостиной часто бывало много народу. Тогда я делал круг, переходя от одного гостя к другому. Подходил к Алине; она удалялась, чтобы встретить новых приглашенных. Я шел к Даниэль, чья молодость меня притягивала. Мне нравился ее большой детский рот. Я наблюдал, как она говорит. Затем возвращался к Карлу. Он помешался на психоанализе и убеждал меня заняться его изучением.

— Вот что повысило бы значимость твоей работы. Клиентов у тебя пока еще не так уж и много. И вечерами ты свободен.

Он тащил меня в библиотеку, давал почитать свои книги.

Вечером у себя в спальне, поборов ежедневный порыв, толкавший меня отправиться к Марине (иногда я даже одевался, доходил до двери гаража, возвращался и ложился в постель), я листал страницы «Психоанализа сновидения». Этот расшифровыватель грез напоминал мне тех ясновидящих, к которым я как-то ходил в начале моей связи с Ирэн, когда дела совсем не ладились. Сперва я направился в приемную одного детектива возле вокзала Сен-Лазар. Его одинокий глаз время от времени появлялся в рекламных разделах вечерних газет. В конце концов я ушел, так ничего не попросив. У этого одноглазого был пронзающий насквозь взгляд. Лучше уж ясновидящие. Они по крайней мере закрывают глаза. Эти дамы — я сразу посетил двух — чрезвычайно мне помогли, заверив меня в том, что я любим Ирэн. «Какая удача, — сказала мне одна. — Любовь, богатство и все, что только пожелаете. Но упаси вас Боже, никогда не летайте самолетом». Ушел я успокоенным. Во всех этих предсказаниях было одно — то, что, очевидно, не могло не сбыться: больше никаких воздушных путешествий.

Не читая, я пролистал страницы «Психоанализа сновидений», затем потушил лампу. Но мне сны не снились. Я закрывал глаза. Пытался представить себе Италию, по которой путешествует Ирэн, но мне удавалось воссоздать лишь страну почтовых открыток. И тогда, чтобы оживить картину, я позволял своей памяти воспроизвести отрывки моих разговоров с Ирэн об ее предыдущих путешествиях. Эти фразы почти всегда были такого рода, что не могли меня не беспокоить: «Корреспондент моего мужа в Турине — прямо красавчик… в отеле моим соседом по номеру был тот американский киноактер… лифтер дотронулся в лифте до моей руки…»

Я засыпал. Но сны мне не снились. А просыпаясь, я бесстрастно смаковал отсутствие Ирэн. Я в который раз выбрал ожидание. Только надежда на возвращение Ирэн придавала мне немного сил.

_____

Однажды вечером Карл представил меня маленькому брюнету, застегнутому на все пуговицы и взгромоздившемуся на странные ботинки с высокими каблуками.

— Наш коллега Дормуа, психоаналитик. Я рассказал ему, что ты интересуешься его специализацией. Надеюсь, вы найдете общий язык.

Психолог затащил меня в угол гостиной. У него было одеревеневшее, резко очерченное лицо, на котором через определенные промежутки времени появлялась механическая улыбка, словно приставленная к зубному аппарату усовершенствованной модели.

— Изучать аналитическую психологию, — сказал он, — похвальное желание. Но что за ним стоит? Задавали ли вы себе этот вопрос?

Я расплывчато ответил, что хотел бы извлечь какую-то пользу из долгих вечеров.

— Вы, вероятно, — продолжал Дормуа, сверкнув улыбкой, точно машина фарой, — желали бы более полно реализовать свои законные устремления? А не окажется ли ваша свобода ограниченной каким-нибудь поводом для беспокойства?

— У кого же его нет? — ответил я.

— Да, действительно, у кого его нет? Мне бы хотелось вами заняться, но придется вначале подвергнуть вас анализу. Это займет много времени. Приходите ко мне во вторник, после ужина.

Я записал его адрес.

В назначенный день я отправился к нему. Он жил около парка Монсо, в глубине старого здания, в холодной квартире, все окна которой были из цветного стекла. Табличка на двери гласила: «Доктор Дормуа, дает советы по психологии».

— Прежде всего, — заявил мой коллега, — мы восстановим самые главные события вашей жизни.

И, взяв из стоящего на его столе шкафчика специальный бланк, принялся заполнять страницы нескончаемого перечня вопросов, касающихся моей карьеры, любимых развлечений, любовниц, пристрастий, семьи.

Так мы дошли до Ирэн.

— Это имя, — сказал Дормуа, — еще не раз будет произнесено в этой комнате.

И в самом деле, в последующие дни речь об Ирэн заходила часто.

Три раза в неделю, после ужина, я отправлялся к своему психиатру. И рассказывал. Говорил я один, он слушал. Я думал вслух часами. Думал об Ирэн. Может быть, я и пришел-то на сеанс психоанализа ради одного удовольствия вволю наговориться об Ирэн, для того, чтобы высказать все, что я о ней думаю, все, что знаю, надеясь время от времени получать объяснение поведения моей любовницы в том или ином случае, поведения, до сих пор мне непонятного. Я говорил, а Дормуа молчал. Точно так же я мог предаваться этому занятию у себя дома и в полном одиночестве. Правда, иногда я ловил мимолетную улыбку, возникавшую на лице молчаливого доктора и говорившую о том, насколько я, сам того совершенно не подозревая, был игрушкой оккультных сил. Подталкиваемый этой тревожившей меня улыбкой, я беспорядочно, как мне и рекомендовали, продолжал свой монолог.

— Нужно расчистить почву, — сказал Дормуа. — Мы должны освободиться от всяких историй, от воспоминаний, которые уже превратились в целые рассказы. Когда полностью выговоритесь, тогда все это приобретет интерес.

И я говорил. Пока что слишком логично, слишком резонерски. Я расчищал, как только мог. Я говорил обо всем, что приходило мне в голову, об Ирэн и не об Ирэн, но чаще всего после небольшого отступления предметом разговора вновь становилась Ирэн. Она вновь вспоминалась в постели со всеми своими позами и вздохами, и то, как она занималась любовью, и то, как это нравилось делать мне.

— Слишком логично, слишком логично, — говорил Дормуа, — слишком повествовательно. Попробуем одно упражнение. В течение какого-то времени вы будете мыслить образами и описывать мне цепочку следующих друг за другом видений, которые придут вам в голову. Возьмем, к примеру, вот эту лампу на моем столе. Скажите, на какие мысли она вас наводит, и свободно переходите от одного образа к другому.

Я начал:

— Лампа у изголовья моей кровати. Затылок Ирэн на моей подушке. Волосы Ирэн. Парикмахер Ирэн на улице Галилея. Булочная рядом с парикмахерской. Печь булочной, в нее ставят двухфунтовый хлеб. Ирэн в моей постели, открытая, словно печь. Легкий стон Ирэн. Стоны моей соседки по лестничной площадке, когда ее бьет муж. Лицо мужа, мельком увиденное на улице. Мое собственное лицо, когда я бреюсь по утрам…

— Хорошо, — сказал Дормуа, — остановимся на этом. Это нужно для того, чтобы вы привыкли свободно ассоциировать свои мысли, чтобы вы не позволяли мнимой логике донимать вас.

Пренебрежение моего психиатра к какому бы то ни было логическому объяснению меня раздражало. Я был разочарован в психоанализе. И сказал об этом Карлу.

Это же только начало, — ответил он мне. — Польза от науки не может проявиться моментально. В сущности, что ты ставишь Дормуа в упрек?

— Эти детские упражнения, эти излияния, остающиеся без ответа. Молчание, которое он хранит, молчание, которое следует считать говорящим само за себя, поскольку, хотя Дормуа ни разу и не произнес ни единого слова об Ирэн, я знаю, что она ему не нравится и что он задался целью разрушить мои чувства к ней.

— Это работает твое воображение, — сказал мне Карл. — Ведь говоришь ты один. Только ты задаешь вопросы и на них же отвечаешь.

Я не стал настаивать, но пообещал себе быть бдительным и защищаться от вторжения Дормуа в сферу моих чувств.

Каждый второй вечер, покончив с визитами, я наспех ужинал и отправлялся к Дормуа. Служанка, старушка в платочке на голове, открывала мне дверь. И поскольку в этой квартире никогда не было слышно ни малейшего шума, у меня возникал вопрос, живет ли Дормуа здесь один или он женат и есть ли у него дети. Теперь он уже многое узнал обо мне, а я о нем не знал ничего. Служанка стучала в дверь его кабинета. Он как-то сухо кричал: «Войдите». Приподнимал голову, переводил на меня световой луч своей улыбки, приглашал меня сесть в кожаное кресло.

— Итак, — говорил он, — снились ли вам сегодня ночью сны?

— Еще нет.

— Жалко.

Сны мне не снились. Мой не слишком красноречивый сон, казалось, лишал наши занятия самого главного.

И все же примерно к пятому сеансу я прибыл к Дормуа со сном в кармане. Сон незначительный, скорее набросок сна, так что я попросил извинить меня. Речь шла о картинке, возникшей как раз в тот момент, когда я засыпал, и которую мое сознание, встревоженное нашими подготовительными упражнениями, поймало на лету, отодвигая сон на более позднее время.

— Это было, — сказал я Дормуа, — как бы видение. Какая-то вдова, по всей видимости. Молодая вдова с красивыми ногами. Она была покрыта черным крепом, так что я видел лишь ее ноги, но знал, что она красивая. Я интуитивно ощущал ее очарование.

— Очень хорошо. Отличный сон. Не может быть ничего более красноречивого. Старайтесь, пожалуйста, рассмотреть, что это за женщина? Давайте говорите.

Вопрос показался мне подозрительным. Какого ответа ждал Дормуа? Я подумал об Ирэн. Это предположение мне не понравилось.

— Вообще-то, — сказал я, — я знаком фактически только с одной вдовой — Нюри, это моя медсестра.

Дормуа молчал.

— Правда, — добавил я, — дама эта ни молода, ни красива.

Мой голос скатился в полную тишину, настоящую пустыню. Но разве мне не рекомендовали отдаться на волю случая, говорить все, что только придет в голову? Я назвал по очереди Алину, потом мою соседку Лакост. Дормуа не шевельнулся.

— Ну ладно, — сказал я ему, — раз уж вы не хотите мне помочь, буду выпутываться сам. Вдова это женщина, у которой умер муж. За словом «вдова» стоит слово «муж». Значит, вдовой была бы Ирэн, освободившись от мешающего нам мужа. Таким образом, я, вероятно, воспользовался своим сном, чтобы пожелать смерти ее мужу. Вы это хотите сказать?

— Я ничего не сказал. Я слушаю вас.

Снова воцарилась тишина. Дормуа постукивал карандашом по столу.

— Ну и? Что дальше? О чем вы теперь думаете? Я поднялся.

— Я устал, — сказал я. — Я скоро приду еще. Мы поговорим об этом позже.

Толкование моего сна, каким бы банальным оно ни было, меня разволновало. По дороге домой я спросил себя, не следует ли прервать мой психоанализ. Разумеется, я был далек от того, чтобы воспринимать этот метод всерьез. Речь шла только об игре, о времяпрепровождении. Однако эта вдова, возникшая на краю сна, как призрак на опушке леса, мне не нравилась. Мне не нравились тайны, и уж тем более мне не нравилась тайна, которая выбрала мою душу в качестве своего местопребывания.

Мне пришло на ум одно детское воспоминание. Однажды вечером (в то время мне было лет пять или шесть), ближе к концу обеда, няня, убирая со стола, обратила внимание моей матери на то, что у меня нет аппетита. Моя мать, в которой были сильны старинные крестьянские поверья, ответила: «Это все из-за луны». Я завопил от ужаса при мысли, что луна способна оказывать на меня какое-то воздействие. Я не хотел иметь ничего общего с этим грустным шаром, чей бесполезный свет ясно говорит о том, насколько он, окутанный отталкивающим пространством без воздуха и огня, чужд земле.

Если я слишком долго смотрел сон, возбудивший мое любопытство, он вызвал во мне точно такое же желание отпрянуть назад. И все же это был «мой» сон, и Дормуа он показался красноречивым.

Потом я успокоился. В конце концов, если сумасшедшему, занявшему мое место во сне, захотелось надеть на Ирэн черную вуаль вдовы, какое мне до этого дело. Это не помешает мне спать. Ирэн была моим удовольствием, иногда моим бешенством, моей ревностью. Однако никакие узы, кроме тех, что я сам сознательно выбрал, нас не объединяли. Я был волен любить ее или ненавидеть. Никакого тайного воздействия, исходящего от Ирэн или от луны, на меня не оказывалось. Все создавалось моим сознанием, моими снами не создавалось ничего.

_____

Домой я вернулся в мятежном состоянии духа, провозглашая про себя свою независимость.

В последующие дни я вновь превратился в пленника отсутствия Ирэн. Я ждал возвращения моей подруги. Ее отсутствие заключило меня в строгие рамки времяпрепровождения, которое я вряд ли выбрал бы при более благоприятных обстоятельствах.

Три раза в неделю я отправлялся к Дормуа, чтобы поговорить об Ирэн. В другие вечера я шел к моим друзьям Карлам. В лице Алины я пытался найти некий отблеск того, что соблазняло меня в Ирэн. Можно было подумать, что моя любовница доверила другим представлять ее во время отсутствия, например Алине, похожей на нее в главном, в том, что было в ней прочного и безукоризненно завершенного, или Дормуа, которому я рассказывал все, что только знал об Ирэн, и даже воссоздавал перед ним ее образ — закрыв глаза и устроившись в большом кресле, куда меня усаживал аналитик.

Вместо Ирэн бесчисленное количество представлявших ее знаков ежесекундно будоражили мое внимание: почтальон, привратница, телефон, перчатки, забытые у меня моей подругой, которые, просыпаясь, я каждое утро видел на камине в спальне. Этот мир предметов — поскольку люди фигурировали в этом контексте также только в роли предметов — ограничивали мои поступки и приглядывали за мной гораздо более надежно, чем это могла бы делать Ирэн.

Отныне я избегал думать о Марине, потому что по-прежнему испытывал к ней довольно сильное желание. Опасаясь встречи с ней, я старался не бывать в том районе, где находилась ее контора. А в те вечера, когда я бывал у Карлов и когда Даниэль, провожая меня до двери, вместе со мной в темноте лестничной площадки искала на ощупь кнопку выключателя, касаясь меня плечом, я противился желанию, которое испытывал к этой молоденькой девушке.

С тех пор как моя опытность потерпела фиаско в истории с Мариной, положение мое еще более ухудшилось. Я не только не был свободен. Я еще выстроил себе мораль в соответствии с моей любовью к Ирэн. Если бы я был верующим, то, возможно, каждый вечер молился бы Богу и просил его защищать адюльтер. Люди быстро научились перетягивать Бога на свою сторону.

С того времени, как Ирэн уехала во второй раз, прошел месяц. Стоял июнь. Вечером у Карлов окна гостиной были широко распахнуты и с улицы доносились звуки и запахи лета.

— Ну так что, — сказал мне мой друг, — как у тебя дела с психоанализом? На каком вы сейчас этапе?

От психоанализа я устал. Ничего интересного больше не выходило. Снов нет. Никаких открытий насчет Ирэн тоже. Просто монотонное пережевывание прошлого, где все перемешано: Ирэн, женщины, бывшие в моей жизни до нее, мои детские игры, мои товарищи по лицею. Все смешалось как попало. Да еще эти беглые улыбочки Дормуа — невыносимый подтекст, проскальзывающий между моими фразами и коверкающий их смысл. Когда я говорил о моих чувствах к Ирэн, даже если я не видел лица Дормуа, я чувствовал, что он улыбается. И даже если я видел его лицо и отмечал, что он не улыбается, я все равно знал, что он улыбается там, под деревянной маской своего лица. Тогда я воздвигал между нами крепостную стену неприязни: укрывшись за ней, я мог свободно любить Ирэн.

Однако существовали и другие обстоятельства, вызывавшие ту же скептическую улыбку. Однажды вечером, в тот момент, когда я говорил о своем приключении с Мариной, я уловил в собственном голосе нотки тщеславия, гордости, присущие человеку, который сам, по собственной воле строит свою жизнь, руководствуясь только своими желаниями.

Для меня этот тон был необычен. Я кончил рассказывать, и молчание Дормуа заулыбалось.

Так и не было произнесено ни слова, но передо мной возникло мнение моего психолога, подобное обоюдоострому лезвию. С одной стороны, я не любил Ирэн. С другой — не мог от нее оторваться. Вот что думал Дормуа. Ну почему мне никак не удавалось спровоцировать его и заставить расстаться со своей сдержанностью, чтобы подвести его к откровенному высказыванию!

В конце каждого сеанса я предлагал ему сигарету, стараясь вовлечь его в дружескую беседу. Но он уходил от нее, говорил о дожде, о хорошей погоде и, наконец, вставал, чтобы со мной попрощаться. Я выходил на улицу с мнением Дормуа, точно с ярмом на шее. Все то, что Дормуа думал обо мне и не высказывал вслух, душило меня. А тут еще и Ирэн не писала мне и не возвращалась из путешествия.

Я ждал Ирэн. Я устроился в моем ожидании как можно более комфортно: между моими друзьями Карлами, работой и психиатром.

— От Ирэн нет новостей? — спросил у меня Карл.

— Никаких, вот уже две недели.

— А! Значит, она скоро вернется.

И как бы невзначай мой друг трогал меня за плечо, словно тем самым хотел выразить мне сочувствие в тот момент, когда — как ему наверняка казалось — я находился в незавидном положении: был подавлен ожиданием и в скором времени грозящим мне разочарованием.

Стоял июнь. Но в дом Дормуа через цветные стекла его кабинета не проникало ни капельки лета.

Однажды вечером после скучного сеанса, на котором я подробно изложил обстоятельства, вызывающие во мне ревность к мужу Ирэн, я высказал Дормуа сожаление, что не женат.

— Не уверен, — ответил он мне, — что женитьба станет для вас выходом из положения, по крайней мере, сейчас. У вас настолько неверное представление о любви, что для вас все это добром не кончится.

— Почему же?

— Потому что женитьба — это ситуация стабильности. Вы рискуете быстро этим пресытиться. Вам нравится то, что вас терзает.

— Вы имеете в виду Ирэн?

— Да, Ирэн. А также я имею в виду ее мужа, которого в своих снах вы без колебаний сбрасываете со счетов, но который на самом деле является препятствием, неотъемлемым от вашего желания, тем самым сладким шипом у вашего изголовья. Я засмеялся.

— Так, значит, я питаю слабость к несчастью! Но, значит, мне повезло с Ирэн; случай сослужил мне чертовски отличную службу.

— Я не знаю, о каком случае вы говорите, — ответил Дормуа. — Вы ничего не оставляете на волю случая. Вы все делаете как следует. Вы оставляете в запечатанном конверте свои решения, которые не выдержали бы критики, и, как капитан корабля, ожидаете выхода в открытое море, чтобы ознакомиться с приказами адмиралтейства. Но, дорогой мой, ведь вы и есть адмиралтейство.

Говоря, он чуть-чуть разволновался. Через минуту он уже пожалеет, что был столь разговорчив.

— Вернемся к женитьбе, — сказал я ему. — Так чем же мои чувства могут оказаться хуже, чем у других?

— Тем, — ответил Дормуа, — что вы запрягаете быков позади плуга. Вы начинаете с плотского желания и превращаете его в чувство.

— А разве не так все происходит самым естественным образом?

— Абсолютно не так. Любовь приходит оттого, что мы бываем очарованы умом молодой женщины, ее дарованиями и вкусом. Потом это приводит к тому, что мы начинаем желать ее физически.

Я нагло расхохотался.

— Если я вас правильно понял, мы желаем женщину оттого, что она умеет поддержать разговор и играет на пианино. Это, по меньшей мере, нелогично. Заниматься любовью с хорошей пианисткой — просто расточительство. Лучше уж слушать, как она играет. В крайнем случае я допускаю, что если она красива, то ее талант может дополнить ее очарование. Но в противном случае я не вижу никакой связи между развлекательными искусствами и постелью.

— Вы высмеиваете мою мысль, — сказал Дормуа. — И тем не менее любовью должно называться явление именно такого рода.

Я вышел от Дормуа ужасно раздраженным. Я очередной раз задал себе вопрос, какой бес толкнул меня начать это странное исследование, предметом которого был я сам и которое к тому же больше меня совершенно не забавляло. Я утратил всякое доверие к психоанализу. А через день, словно желая довести меня до предела, Дормуа заявил мне, что переходит к другой методике.

Я узнал, что моя натура, поглощенная одними ощущениями, остро нуждается в терапии, которая способствовала бы ее нравственному возвышению. Подобно тому как у некоторых людей бывает опущение желудка, так у меня наблюдалось опущение души. Речь шла, конечно, не о том, чтобы заставить меня носить бандаж: мой случай был осложнен тем, что, не видя снов, я не имел возможности с их помощью воспарить над действительностью, в которой, признаться, так хорошо себя чувствовал. Мы тотчас же предприняли любопытное упражнение под названием «сон наяву», после которого я вообще перестал воспринимать моего психиатра всерьез.

Чтобы заставить меня подняться в высшие слои, откуда я был изгнан, он попросил меня представить себе, что я поднимаюсь на небо, что небо зовет меня, тянет к себе. По мере того как я буду подниматься, я должен был вслух описывать все, что увижу.

В этой безлюдной вселенной я не очень-то много увидел. Поднимался я с трудом.

— Это говорит о том, — промолвил Дормуа, — насколько вам необходимо упражняться.

Сначала я вообще ничего в небе не видел, потом напал на жилу, которую и использовал до полного истощения. Я описал одну за другой гравюры из моей «Священной истории», о которых у меня сохранились воспоминания и которые, как мне казалось, были тут уместными. Затем небо опять опустело, а восхождение стало утомительным.

— Не получается, — сказал Дормуа. — Не желаете ли спутника? Ангела, например?

— А почему бы и нет? Такое не часто случается.

— Каким вы его видите, этого ангела?

— В образе красивой девушки в ночной рубашке, с крыльями.

— Надеюсь, — сказал Дормуа, — вы будете вести себя как джентльмен.

И мы с ангелом тут же, держась за руки, бросились на штурм. Я посмотрел на мою спутницу. Большие крылья на спине ничего не добавляли к ее очарованию. Я их отрезал. После этого мы решили сделать привал, уже не обращая внимания на Дормуа. Как сразу все стало легко. Мое воображение, выхолощенное бескрайним пространством, легко воссоздало скромный пейзаж: пригород, напоенный свежестью, какая-то лужайка. Я вынул из своего рукава наполненную до краев корзину с провизией. Мы с ангелом намеревались устроить пикник.

— Что вы видите? Ну же, говорите. Я вас слушаю.

— Еще ничего не видно. Мы поднимаемся.

Ах! Как хорошо, что мы не взяли с собой этого зануду Дормуа. Он наверняка испортил бы нам всю прогулку.

Когда я вышел от Дормуа, мне было безумно весело. На улице я расхохотался. Эта прогулка в облаках вернула мне свободу. А ведь я чуть было не принял психоанализ всерьез!

Было только одиннадцать часов. Я побежал к Карлу. Мои друзья только что проводили до дверей последнего гостя. Я снова потащил всех троих — Карла, Алину и Даниэль — в гостиную. На одном дыхании рассказал им историю с моим сном наяву. Даже Карл, столь любивший психологические науки, смеялся. Алина держала в руке платочек. Даниэль повисла у меня на руке — так ей было удобней смеяться, а я своей свободной рукой изображал ангела, хлопал крылом, как будто у меня никак не получалось взлететь.

Сегодня же вечером напишу Дормуа, что отказываюсь от его колдовства.

— Да ладно, на тебя я не в обиде, — сказал я Карлу. — Мы с твоим психиатром отлично повеселились.

Даниэль проводила меня до двери. Ей все еще было смешно. В руке она держала пакетик с конфетами. Она засунула горсть конфет мне в карман. Моя рука опустилась ей на плечи. Я повлек ее к лестничной площадке.

— Ой, нет, — сказала она, — не надо.

Ее пухлые губы были сладкими и горячими. Она хотела было сделать шаг назад. Но в темноте уперлась в стену. Сначала она было решила отбиваться, потом передумала, и я почувствовал, как моего лица осторожно и порывисто коснулась рука в одно мгновение повзрослевшей девочки.

Я включил свет, спустился вниз на две-три ступени, оглянулся. Наверху все еще неподвижно, чуть неуклюже стояла Даниэль, ее руки повисли вдоль тела; она и сама не знала, смеяться ей или плакать. Я узнал ее платье, старое платье Алины, которое спереди стало коротким, а сзади вытянулось.

Я сбежал вниз по лестнице. Ночные улицы, их нескончаемые мостовые — то во мраке ночи, то в ярком освещении — были прекрасны.

_____

На следующий день началось настоящее лето, жуткое пекло.

Я вновь вижу то утро: темный коридор квартиры, привратница уже разнесла почту, и я знаю, что для меня ничего нет. На улице ярко светит солнце. Передо мной по тротуару идет моя соседка Лакост: высокая, можно даже сказать, слишком, ее длинные светлые волосы стянуты в пучок, открывая уши. Во дворе у гаражей играют дети.

И вдруг в моих воспоминаниях всплыл один вечер. Я пошел к Карлу посоветоваться по поводу моего больного. Мы долго обсуждали этот случай, заглядывая в книги. Даниэль прислонилась спиной к камину гостиной. Я вновь вижу перед собой ее профиль, как у пекинеса, надутую нижнюю губку. Глаза напряженно впились в открытое окно, где виднелись крыши стоящих поблизости зданий.

Я надеялся, что поцелую Даниэль на лестничной площадке. Но Карл захотел немного пройтись со мной по улице. Он проводил меня до дверей моего дома. У себя в комнате я вспомнил, что должен написать Дормуа.

Непомерная занятость вынуждает меня изменить планы — вот и все. Я запечатал конверт. «Вы оставляете в запечатанном конверте свои решения, которые не выдержали бы критики». Я рассмеялся при мысли об этом человечке, взгромоздившемся на высокие каблуки, моем судие, которого возвышают его же собственные ботинки, об этом волшебнике, исследователе града небесного. «Вы и есть адмиралтейство». Я много раз повторил про себя эту фразу. В соседней квартире кто-то ходил, затевая ночную стирку. Было слышно, как открывают и закрывают в ванной кран. Я разделся. Отказавшееся от психоанализа адмиралтейство намеревалось лечь в постель. Кто же, интересно, не оставляет часть своих желаний в запечатанном конверте? Кто не полагается на случай, собираясь извлечь последствия из своих собственных поступков? Человек ложится спать, выключает свет с надеждой, что проснется. Закрывать глаза — значит надеяться.

Я совершил этот акт веры и, без снов, без загадочной вдовы у моего изголовья, дожил до утра, такого же солнечного, как и предыдущее.

Однако то было утро, от предыдущего в корне отличное. Отмеченное новым знаком. Свет, проникавший через ставни, казалось, объявлял мне о возвращении Ирэн. Ее возвращение витало в воздухе, но было, разумеется, почти невидимым. И все же оно здесь и должно повлиять на мой день. Прежде всего мне захотелось получить подтверждение моему предчувствию. Я набрал номер телефона Ирэн. Линия оказалась занятой. Кто-то еще позвонил Ирэн. Она вернулась. В этот день я много раз звонил в Нейи 43–45. Каждый раз я натыкался на один и тот же сигнал, но за звуком этой заезженной пластинки, за обезумевшим, потерявшимся в тумане гудком слышал какие-то голоса — нечленораздельные, безликие, лишенные живой интонации. Различимым был только пол: это всегда был мужской голос и отвечавший ему женский. Их диалог продолжался целый день. Мне казалось, что я издалека наблюдаю за кораблекрушением, драмой на море.

Вечером я вышел из дома и направился к Карлу. Прошел половину пути. Вернулся обратно. Ирэн могла позвонить в мое отсутствие. В сущности, об этой никогда не писавшей женщине я знал только то, что могли сообщить мне улицы, дома, толпа, город. Город, перегретый внезапно наступившим летом, говорил о том, что Ирэн вернулась в Париж без предупреждения.

В течение одного или двух дней я почти никуда не выходил. В воскресенье без дела слонялся около дома Ирэн. Бересклет, росший за оградой сада, стал более густым и сделал фасад невидимым. С тротуара, шедшего вдоль ограды, можно было увидеть Эйфелеву башню. Я ушел. Я шагал по горячим улицам, представавшим передо мной, в зависимости от квартала, то пустынными, то — подобно ярмарочной площади — заполненными множеством людей. Под предлогом того, что мне хочется подышать свежим воздухом, я поднялся на Эйфелеву башню.

На смотровой площадке я побродил немного вокруг подзорных труб. Все они были направлены на север. Я протянул прокатчику билет.

— Мне бы хотелось увидеть запад. Тот недоверчиво покосился на меня.

— Сдачу можете оставить себе.

Он положил деньги в карман, переставил, правда, неохотно, одну из маленьких подзорных труб.

Сквозь листву Булонского леса я надеялся разглядеть окна Ирэн. Мне это не удалось. Я увидел бесчисленное количество похожих друг на друга окон. Я затерялся в лабиринте зданий, которые сотнями проносились мимо при малейшем движении моего бинокля. Любовь — миниатюрная страна, и семимильные сапоги-скороходы — не самая удобная для нее вещь. Смешавшись с толпой иностранцев, привлеченных в Париж хорошей погодой, я добрался до Марсова поля.

Утро понедельника не принесло мне никаких новостей. Около полудня я проезжал мимо лицея, где училась Даниэль. Я остановился. Три или четыре полицейских охраняли выход учениц. Они меня смущали. Я попытался убедить себя, что я — отец маленькой девочки и жду моего ребенка у выхода из лицея. Возле меня девочки переходили улицу, болтали, кружились на каблуках, за одну минуту сто выражений сменялись на их лицах: гнев, радость, грусть, кокетство, злость. Каждый раз, когда одна из таких стаек проходила мимо меня, я краснел. Я не был отцом и сидел в своей машине, как некий похититель детей. Я уехал.

Мне, к сожалению, не хватало смелости. Я вспомнил руку Даниэль на моей щеке. Даниэль могла бы стать противоядием против этого слишком затянувшегося отсутствия, грозившего переменами в моем характере.

По утрам, проснувшись, я смотрел, как поднимается к потолку дым моей первой сигареты. Я наблюдал за собой со стороны. И видел себя растянувшимся на кровати, навсегда погрязшим в поражениях. Да и чем, собственно, я мог бы быть удовлетворен? Положение скромное, клиентура немногочисленная, живу в меблированных комнатах. Ни любовницы, ни успеха. И так, вероятно, будет всегда.

Бреясь, я смотрел на себя в зеркало. В какой-то складке лица, где-то около подбородка, явственно проступало мое поражение. Как раз в том месте, которое я всегда ранил бритвой и откуда вместе с нескончаемой струйкой крови из меня вытекало что-то вроде злобы на себя самого, внутренний гнев, доставлявшие мне одновременно и наслаждение, и страдания.

Думая о том, что меня не любят, я считал себя недостойным любви, но сама эта недостойность, с которой мне трудно было смириться, в какой-то степени доставляла удовольствие. Если бы между двумя враждебными друг другу чувствами разразилась война, то третьему это было бы выгодно. Тому самому, чья тактика сводилась к ничегонеделанию и ожиданию. Во мне жила нейтральная страна, которая извлекала выгоду из потерь своих соседей и снабжала обоих боеприпасами и перевязочными материалами.

Я кончил бриться. Наступило перемирие. Вмешался Красный Крест. Мне на подбородок был наклеен кусочек лейкопластыря. Стороны смотрели друг на друга в зеркало без малейшего снисхождения.

Битва возобновится позднее. Я оделся. Ощупал повязку. Она была свидетельством того беспокойного состояния, которое обязательно помешает мне в работе. Действительно, иногда в общении с больными со мной случались приступы раздражительности, длившиеся до тех пор, пока какой-нибудь непроизвольный жест одного из них не смягчал меня. Например, когда человек с осторожностью затягивает галстук на раздувшейся от опасной опухоли шее. Это один из тех жестов, что вылечивают врача.

Таким образом, спускаясь по лестнице от больного, позвавшего меня на помощь, я уже примирился сам с собой. Я смотрел на деревья вдоль проспекта. В городе о земле напоминают только деревья. Я смотрел на них. Я вновь оказался в этом внушающем спокойствие мире, где люди умирают от рака гортани, не переставая носить галстук.

Однако, живя один, я лишь пересекал зону безопасности. Возможно, какая-нибудь женщина разрешила бы мне в ней закрепиться. Но я был один. Вот уже восемь дней телефон Ирэн отвечал мне «занято».

Я начинал признавать правоту Дормуа: в самом деле, я поворачивался спиной к жизни, к Даниэль, к женитьбе, в которую она могла меня вовлечь. «У вас неверное представление о любви… Вам нравится то, что вас терзает». Мой плохой врач снабдил меня теми симптомами, которые якобы открыл во мне, и я начал приспосабливаться к ним.

Я докажу ему, что он ошибается. Я женюсь на Даниэль. Сделаю ей ребенка. Сохраню Ирэн в качестве любовницы, потому что люблю ее, и всех буду держать в ежовых рукавицах. Ирэн, раздосадованная неожиданным соперничеством, окажется в моей власти. Она целыми днями будет твердить мне о любви, а я в свою очередь буду разыгрывать холодность.

В тот же день я отправился к дверям лицея на поиски моей невесты. Завидев меня издалека, она тут же сдернула берет. Подошла ко мне на своих напряженных длинных ножках, которым хотелось бежать вприпрыжку мне навстречу.

— Мы пройдемся по лесу, и я провожу вас до дому.

Она, казалось, была в восторге. Меня привлекали и ее веснушки на носу, и два больших белых зуба, видневшиеся из-под верхней губы, и сильные запястья, крепкие ногти, настоящие ногти, не бусинки.

Семнадцатилетняя девушка, хорошо сложенная, выряженная в свое шотландское платье, с широкими бедрами (что, наверно, вызывает у нее досаду, когда по вечерам она смотрит на себя в зеркало), созданными для того, чтобы рожать детей. Она была идеальной невестой — всегда в хорошем настроении, с легким характером.

Она рассказала мне, что после занятий в лицее обычно играет со своими приятельницами в белот в одном баре, на углу улицы. Но она предпочитает поехать на машине в лес. Ей хотелось также, чтобы мы остановились в одной из аллей и поцеловались. У нее был хороший ротик, пухлый и не накрашенный, она предлагала его очень естественно, продолжая улыбаться одними глазами. Между двумя заходами она проводила языком по губам и вытиралась тыльной стороной руки.

Мы сразу решили говорить друг с другом на «ты». В моем представлении это обращение должно было быть припасено для интимных моментов. Но в тот же самый вечер в доме у своего дяди она при всех стала обращаться ко мне на «ты», что, как мне показалось, никого, кроме меня, не удивило. Такая нескромность меня шокировала. Ложь давно вошла у меня в привычку. Карл, судя по всему, не увидел в этом ничего необычного. Я же увидел здесь сообщничество, и это мне не понравилось. Я почувствовал, что мне будет трудновато продолжать играть роль жениха в присутствии моего товарища. И напротив, мне было приятно, что в данной ситуации Алине придется взять на себя роль матери. Я предчувствовал, с каким пылом я поцелую ее в день свадьбы.

Однако до этого было еще далеко. Пока я был просто другом дома, тайно связанным с девушкой одним из тех прожектов, которые долго вызревают в лоне семьи. Нас не тащили за руки. Алина собиралась уехать в Бретань со своими детьми и Даниэль. Как и в предыдущие годы, она сказала мне, что одна из комнат на снятой ею вилле — в моем распоряжении.

Я отправился на поиски Даниэль в лицей только один раз. В дальнейшем я избегал встречаться с ней вне дома моих друзей. Каждый день наша близость длилась всего несколько минут. Когда я уходил, мы задерживались с ней на лестничной площадке. Убедившись в том, что никто нас не побеспокоит, мы делали все, что хотели. Однако эти проведенные в темноте минуты, после того как их очарование рассеивалось и я вновь оказывался на улице, помогали мне оценивать важность семейного единства и подчеркивали моральное обязательство, которое я брал на себя не без некоторого опасения. И тогда мои мысли в одно мгновение пересекали Париж и звонили в дверь Ирэн. Скоро ли она вернется?

В кармане пиджака моя рука нащупала трусики Даниэль с лопнувшей резинкой. Она сказала мне: «Возьми их. Не могу же я вернуться в гостиную с трусами в руке». Сей трофей, каким бы приятным и для моей сентиментальности ценным он ни был, ничего не прибавлял к моей славе. Он был кубком в коллекции игрока в теннис или гольф, кубком, привезенным в его родной город после победы над второстепенными соперниками. Из-за этих незаслуженно попавших ко мне трусиков совесть моя была не чиста и будущее представало в неясном свете. Однажды, несомненно, наступит день, когда в моем собственном шкафу соберется полная коллекция нижнего белья Даниэль, но я никогда даже не посмотрю на нее.

Я трогал шелковую материю в моем кармане. Ничего непоправимого еще не случилось. До тех пор пока мы будем оставаться на ступеньках лестницы, каждый раз вскакивая при звуке лифта, маловероятно, что какое-нибудь роковое обязательство возникнет между мной и Даниэль. Женитьба была для меня желанна, но я хотел выиграть время, подождать до августа. Когда Ирэн вернется, я смогу более свободно разобраться в ситуации, которую ее отсутствие делало двусмысленной. Но вот Алина, не вела ли она учет всех тех моментов, когда ее племянница оставалась со мною с глазу на глаз? Я опасался объяснения, которое припрет меня к стенке и до времени заставит сделать свой выбор.

В последнее воскресенье июня Даниэль собиралась поехать кататься на яхте по Сене с одной из своих подруг. Алина попросила меня сопровождать ее.

— С вами мне будет спокойнее, — сказала она.

Я посмотрел ей прямо в глаза. Нет, у нее не было никакой задней мысли. Она в самом деле боялась происшествия на воде и полагала, что я способен его предотвратить.

С утра пораньше я отправился за девушками. Подружку звали Нелли. Она оказалась живой загорелой девушкой. И тоже могла бы стать очаровательной невестой. Я был с ней приветлив. Она в ответ стала что-то щебетать, но Даниэль сразу поставила ее на место, прижавшись ко мне так, что все возможные недоразумения устранялись сами собой. Как только мы отъехали, она начала есть бутерброд только ради удовольствия заставить меня откусить после нее. Она запустила руку ко мне в карман, сделала несколько затяжек от моей сигареты, вытерла мне лоб своим платочком. Эта чрезмерная предупредительность вывела меня из себя. Я чувствовал себя одураченным. Меня кормили, со мной нянчились, меня заперли в этой машине, как лошадь в стойле. Мне показалось, что смысл слова «жених» окрасился новым светом. Я крепче сжал руль. Нелли, изгнанная из нашего интимного кружка, не произносила ни слова.

Мы ехали в Шуази под палящим солнцем; под его лучами в пригородных садиках словно из земли вырастали мужчины неопределенного возраста в подтяжках со шлангами и лейками в руках. Воскресный пейзаж оживлял в нашей памяти еще более знойную жару воскресений импрессионистов. Правда, от канотье мы, кажется, были избавлены.

Около морского клуба, пока я брал напрокат наш кораблик, девчушки в машине натянули купальники. В этой одежде, скорее всего оттого, что она им очень шла, они стали смеяться и страшно оживились. Со мной происходило обратное. Раздевшись, я вел себя более чопорно, однако, вытянувшись на палубе яхты, почувствовал себя свободнее. Даниэль одной рукой обняла меня за талию. Другой взялась за штурвал. Позади меня Нелли, успевшая где-то хорошо загореть, растянулась у основания мачты и оперлась на нее своими округлыми ногами. Запрокинув голову, она приоткрыла ротик и лежала с тем выражением невинного восторга, какое обычно бывает у девушек, позирующих для журналов мод. На нее было приятно смотреть.

— Ты получишь солнечный удар, — сказала мне Даниэль.

Она накрыла мне голову газетой.

Штиль. Парус стал дряблым и повис. Нас несло по течению. Я дремал. Даниэль гладила меня по груди. Время от времени, ради приличия, она окликала свою приятельницу, держа руку возле рта, как если бы та была от нас на расстоянии нескольких миль.

— Я вас слышу, — отвечала та. — Я не сплю. У меня все в порядке.

В треугольное отверстие газеты я видел тонкую талию Даниэль, изгиб ее живота, ту линию, начиная с которой тело оживает, ищет равновесия между двумя направлениями, верхним и нижним (и взгляд не знает, по которому из них ему лучше следовать). Моя рука дотронулась до ее обжигающей кожи, слегка прикрыла бедро и осталась там, на границе двустороннего движения, на условной, неуловимой линии, где тело девушки словно бы колеблется между «да» и «нет», между пассивностью и активностью, между «ты» и «я». Поясница Даниэль дрогнула. Ее тело говорило «да». Я почувствовал, как покачнулась двойная масса, талия свернулась под моей рукой, точно под веревкой гигантского бильбоке.

На время обеда мы причалили в камышах к крутому берегу, заросшему деревьями. Нелли разложила еду. Раскрыв рот, она ползала по скатерти на четвереньках. Она больше не стремилась понравиться.

Она обслуживала нас с ностальгическим взглядом подружки невесты. У нас с Даниэль был отдельный стол, наши колени были накрыты одной салфеткой. И когда дело дошло до холодной курицы, имевшей только два крылышка, Нелли сказала:

— Это вам. Я возьму ножку.

На время послеобеденного отдыха она осталась одна. С другой стороны живой изгороди была спальня на двоих. Грудь Даниэль, упругая, налитая светом, точно спелые финики, привлекала муравьев. Я ловил насекомых языком.

— Видишь, как хорошо я тебя защищаю. Всякий, кто к тебе приблизится, обретет смерть.

Это слово, кажется, ее взволновало. Ее талия изогнулась у меня под рукой. Наступил опасный момент. Я старался думать о чем-нибудь другом, заставляя на бешеной скорости проноситься в моей голове какие-то слова и фразы. Я насильно вызывал в себе состояние рассеянности. Этот прием я применял и с Ирэн, правда, при несколько других обстоятельствах: когда я, как продажный жокей, вонзал уздечку в морду собственному коню и, не слыша нарастающего позади меня хрипа, давал лошади Ирэн обогнать меня на финише. Мое внимание застыло на этой картинке. Я как бы услышал звук галопа за изгородью, почувствовал, как бешено колотится сердце Ирэн. На фоне знойных волос Даниэль возникло лицо Ирэн, грустное, смотрящее с упреком. Мое желание сразу угасло. Оно сменилось унылым безразличием. Пейзаж, слишком насыщенный светом, уносил меня во времена минувшие. Настоящего больше не было. Только отсутствие.

Нелли звала нас тоненьким, отраженным рекой голоском. Мы, должно быть, заснули. Горячее солнце висело низко над нами. Нужно было спуститься назад по крутому тинистому склону, где нога скользит и в итоге натыкается на нечто, вызывающее чувство тревоги, — корни, булыжники и другие непонятные предметы, столь отталкивающего вида тела, лежащие у берегов рек.

Мы подплыли к понтону. Близился вечер. До дороги было далеко: шум машин сюда не доносился.

— Настоящая деревня, — сказала Даниэль.

Ее медлительный голос плыл по воздуху на тяжелых неслышных крыльях. Мы оделись. Париж возвращался к нам, километр за километром, вместе со своими притомившимися семьями на велосипедах, со своими вышедшими на прогулку жителями, метущими по дороге прутиками. Даниэль выглядела уставшей. В Нелли прибавилось живости. С посветлевшими глазами, выставив вперед губки, она громко говорила: «Прекрасный день… Чудесно развлеклась… Не провожайте меня, не стоит…»

Я оставил ее на пересечении двух улиц. Взглянул на часы. До девяти часов Алина не стала бы волноваться из-за нашего отсутствия. Даниэль повернулась ко мне:

— У меня вся кожа горит.

Я представил себе ее взгляд, если бы она сейчас вдруг оказалась у меня дома и стояла бы, раздетая, в моей ванной; ее мокрое лицо с гримаской, похожей на улыбку, напоминало бы своей важностью то, каким оно могло бы быть во время занятий любовью. Я бы взвешивал в своих белых от пены руках ее груди, отчего их кончики брызгали бы по воде, точно маленькие косточки.

Я обнял ее. Я больше не видел ее лица. Вес ее тела сводил весь внешний мир к нескольким сухим и легким линиям. Между плечом и шеей Даниэль я видел мужчин, которые, вытирая лоб, выходили из кафе на углу. Какая-то женщина на краю тротуара отвесила оплеуху своему мальчугану. Дальше другая женщина в светлом платье спускалась по ступенькам в метро. Она исчезла. Так быстро, что не оставила никакого следа в моей памяти. Я не смог бы сказать, ни как она была одета, ни по каким приметам я ее узнал. Она прошла мимо меня, и после нее не осталось ничего, кроме светлого пятна, ничего, кроме факта самого по себе, но столь важного, что все детали, оттесненные на периферию моего смятенного сознания, стали неуловимыми.

Я выпрямился. Даниэль доверчиво смотрела на меня.

— Ты уже недалеко. Выйдешь из машины и пойдешь домой.

Она не возражала. Она продолжала улыбаться. Эта отдаляющая приключение свобода разочаровала ее, но вместе с тем принесла облегчение. Она подставила мне щеку, вышла на тротуар, обернулась, чтобы помахать на прощанье рукой. Я еще нашел в себе силы ответить; но потом волнение, которое я сдерживал в ее присутствии, охватило мои конечности: руки и ноги стали тяжелыми и неуклюжими. Я был раскручен на центрифуге и выброшен вне себя. Во мне ничего больше не осталось. Я был обезумевшее нечто, вокруг которого вращается реальность. Я искал вокруг себя какую-нибудь устойчивую точку, какой-нибудь ориентир, но не находил ничего стабильного. Я теперь даже не знал, в каком направлении находился Нейи. На какое-то мгновение мне показалось, что я никогда не смогу отыскать Нейи. Сейчас я заблужусь и не смогу доехать до Ирэн. Наконец-то мне удалось найти проспект, который двигался в одном направлении со мной. Именно его-то я и искал. Он на всех парах мчался к лесу. Проспект-экспресс. Он несся мимо остановок. Ну что ж, придется выскакивать на ходу. Меня выбросило на тротуар в ста метрах от Ирэн. С разбега я сделал несколько шагов. Уже почти наступила ночь. Внезапно зажглись фонари. Все сразу. Я вздрогнул. Вернулся обратно на перекресток, на широкий проспект.

Далеко впереди, около газетного киоска, Ирэн готовилась пересечь улицу. Маленький силуэт, грациозный и вселяющий уверенность, занял все поле моего зрения. Она приближалась. Ее долгое отсутствие шагало рядом с ней. Время, в течение которого мы были разлучены, вырастало одновременно с ее силуэтом и пугало меня. Я сделал несколько шагов к ней навстречу, но словно ступил в какую-то пропасть на неровную поверхность, которая показалась мне глубокой, но только на горизонтальной плоскости. Ирэн подняла голову, узнала меня.

— Не стойте здесь, нас могут увидеть. Я взял ее руку:

— Почему же ты не сообщила мне, что вернулась?

— Я вернулась только вчера. Вам нельзя здесь оставаться.

Она взволнованно следила за перекрестком. Я взял ее под руку:

— Садись в машину.

— Не могу. Уезжайте, умоляю вас.

— На одну минуту. Ты не можешь побыть со мной одну минуту?

— Уезжайте. Сейчас придет муж. Он остановился, чтобы купить газеты. Через секунду он будет здесь.

— Но когда же мы увидимся?

— Я вам позвоню. Она обернулась:

— Ну вот и он. Нет, не уезжайте. Теперь стойте на месте. Он вас видел. Я что-нибудь придумаю.

Поверх плеча Ирэн я увидел, как к нам идет незнакомец, который уже три года занимает так много места в моей жизни. Он сложил газету, которую начал было читать на ходу. Он приближался к нам. У него было безмятежное, улыбающееся лицо, точно такое, каким оно должно было быть, если бы я не являлся любовником его жены или, точнее, если бы он не был мужем Ирэн. На первый взгляд я не обнаружил в нем ничего примечательного; я мог бы сто раз встретиться с ним на улице и так и не догадаться, кто он такой.

— Я как-то раз обращалась к доктору из-за какой-то ерунды, о которой даже не стоило вам говорить, — сказала Ирэн.

Она повернулась ко мне так, словно мы беседовали об этом не далее как вчера, а между тем это было так давно, что я уже позабыл о той консультации.

— Мое недомогание полностью прошло. Поэтому я к вам больше не приходила.

— Пойдемте с нами, — сказал муж Ирэн. — Мы живем в двух шагах отсюда. Может быть, вы хотите пить? Сегодня было так жарко.

Он посторонился, пропуская меня в калитку. Ирэн шла впереди меня. С большой осторожностью я ступал по гравию садовых дорожек, словно хотел заставить его поскорее забыть о моем присутствии, так, как если бы я проник сюда тайно и боялся, что сработает сигнализация.

Меня ввели в маленькую гостиную. Ирэн исчезла. Муж был здесь, он сидел рядом со мной. Он приобрел человеческие очертания. Я узнавал его по словесному портрету, который набросала мне его жена: большой и сильный, вздернутый нос, нежный взгляд. Так вот он, наш охотник за девочками. Секрет его успеха объяснялся этим контрастом: детское лицо и мужественное тело. Мы сидели лицом к лицу. Я говорил, чтобы скрыть свое смущение, и в то же время боялся, как бы не вырвалась наружу правда, о которой я не переставал думать. Я следил за каждым своим словом и одновременно пытался сохранить естественность речи, хотя ее темп никак не поддавался контролю. Я вымотался смертельно, как рабочий на перегруженном конвейере. Я бросался в погоню за своими словами, после того как они срывались с языка, мне приходилось составлять из них фразы, которые я через мужа адресовал Ирэн. Я ждал ее появления с нетерпением и тревогой.

— Мы вчера вернулись из Италии. А во вторник снова уезжаем.

— Вы много путешествуете?

— Да, особенно в это время года. Зимой я остаюсь в Париже. Отпуск беру в августе и сентябре.

Я подумал о зиме, о том времени, когда мы с Ирэн могли видеться почти ежедневно и когда взаимопонимание между нами возрастало. Я подумал о снеге, о покрытой льдом дороге. Здесь, напротив мужа, я был посреди лета. Я вспотел под рубашкой. Я видел, как блестят капельки пота у меня на ладонях. Я боялся не мужа, я боялся Ирэн. Никогда еще она не казалась мне такой далекой. Я чувствовал, как с каждой минутой увеличивается дистанция между нами. В сравнении с этим Италия была пустяком. Существовали поезда, самолеты. Но здесь, в доме ее мужа, ни один коридор, ни одна лестница не вела к Ирэн. В отсутствии больше не было ступенек.

Вошла Ирэн. Она появилась в дверном проеме. Но казалось, что она вышла из зеркала. Здесь она появлялась и исчезала через бесплотные стены. Ни на шаг она не могла ни приблизиться ко мне, ни отдалиться от меня. Она втолкнула столик на колесиках между мужем и мной. Сухо и равнодушно взглянула на меня:

— Немного сельтерской? Да? Нет?

Я чуть было не обернулся, чтобы посмотреть, с кем это она говорит. В комнату вошло еще одно действующее лицо: голос Ирэн превратил меня в незнакомца, но не в непрошеного гостя, а скорее в некое существо, которому вежливо улыбаются.

— Все жалуются на жару, — сказала она. — А лично мне Париж кажется прелестным в это время года.

Я взял свой стакан. Осушил его залпом. Нужно было уходить. Лучше уж одиночество, чем эта внешняя оболочка Ирэн, внезапно возникшая между мужем и мной. Муж мстил за себя. Когда-то я хотел превратить его в предмет, в автомат. Теперь он обрел человеческий облик, а Ирэн стала бесплотной. У меня на глазах она играла с бутылками и стаканами, ее движения были одновременно точными и неуклюжими, как у дамочек в мультфильмах.

Я собрался встать и уйти, но тут же представил себе этот вечер в поисках Ирэн, ставшей неуловимой. И ужаснулся. Мне захотелось поговорить. Собственный голос показался мне чужим. Говорил не я, говорил другой, тот незнакомец, которого породила холодность Ирэн. Я испытывал нечто вроде паники, чувствуя, что далек от себя самого и что очарован воображаемой женщиной. В этой гостиной от меня настоящего уже ничего не осталось.

— Сегодня воскресенье, — сказал муж, — и вы, наверное, не так заняты. Позвоните вашей медсестре. Поужинаем вместе. Мы просто перекусим вот за этим столом, а потом поедем к друзьям, там, кстати, будет ваш коллега, Груссар. Вы должны познакомиться с Груссаром, он может быть вам полезен.

Я ерзал в кресле, улыбаясь своими холодными улыбочками, глупыми улыбочками, говорящими и «да» и «нет». Не надо было оставаться. Я не должен был оставаться. Это было запрещено. Это запретила Ирэн.

— Да нет же, — сказала она, — оставайтесь. Кому повиноваться? Которой Ирэн? Настоящей или поддельной? И чью волю ей противопоставить? Мою собственную или того, другого, незнакомца, приглашаемого на ужин?

Я наклонился, чтобы поставить стакан на стол. Мое запястье коснулось кисти Ирэн. Я узнал ее тело. И свое тоже. Я вновь обрел желание, а вместе с ним и самого себя, и Ирэн, чьи движения опять стали, теснясь, сменять друг друга; одно движение порождало следующее, а от рук к плечам и глазам заструилось пламя. Я желал ее. Жизнь была в ней похожа на хорька, который появляется то тут, то там, открывая подземные глубины; я всегда хотел в них затеряться вместе с Ирэн, но до конца мне это так никогда и не удавалось.

Весь вечер я не сводил с нее глаз. Желание пробудило во мне дурное настроение, глухой гнев, в котором я узнавал себя. Я смотрел на Ирэн, больше не заботясь о муже. Почему бы мне не быть чувствительным к ее красоте? В том не было ничего дурного. Если мы с Ирэн и были в чем-то виноваты, то наша ошибка, казалось, стерлась. От нее ничего не осталось. Наша совесть могла быть чиста. С какого-то времени у нас не осталось даже воспоминания о том зле, что мы, может быть, когда-то сотворили вместе. Теперь мы творили добро, творили холодно, с сухостью в душе. Перейдя границы целомудрия, мы двигались к гарантированному нам искуплению, держа в руке бутерброд из гусиной печенки и натуральное шампанское.

В тот вечер напоминало о естестве только шампанское. Мы встретились с друзьями. Груссар оказался высоким блондином в золотых очках. За ним семенил жирный коротышка и две чертовски красивые дамы. Шампанское вновь возникло на столике ночного клуба под приглушенный звук оркестра, чьи взрывы обрушивались на набивные стены и, словно мокрые блины, падали вниз.

Я пригласил Ирэн танцевать. Это был единственный способ обнять ее. Через мое плечо она смотрела куда-то вдаль, в глубину оркестра. Я сказал, что люблю ее. Эта фраза вырвалась у меня, покатилась на пол и тут же была раздавлена танцующими.

— Я никогда вам не прощу того, что вы сделали сегодня вечером, — сказала Ирэн.

Эта фраза задела меня за живое. Она еще долго звучала в моей голове, вихрем разрушая все на своем пути: надежды, чувства, воспоминания. После этого осталась одна лишь правда, но зато очевидная. Возле моего лица была ее кожа, запах которой я так любил. Глазами я наметил место, куда хотел бы ее укусить, — между плечом и шеей. Этот участок загорелой кожи был единственной правдой в мире.

— Я прошу вас после этого танца больше меня не приглашать, — сказала Ирэн.

Я проводил ее к нашему столику. Она ушла танцевать с другими. Муж рассказывал мне о Милане, о Флоренции, об итальянских художниках. Ирэн танцевала с мужчиной в золотых очках. С ним ей было хорошо, она смеялась. И с тем, который говорил мне о Микеланджело, тоже. Я встал на середине фразы.

— Я только что вспомнил, что мне нужно зайти к одному больному. Чуть было не забыл.

— С ним что-то серьезное?

— Боюсь, что да.

— Тогда бегите. И ни о чем не беспокойтесь. Снаружи было почти так же жарко. Правда, небо было настоящим, хотя и не таким уж красивым, — наполовину запачканное облаками, наполовину — чистое. Никто меня не ждал. Я медленно спустился к Нейи. Мне в последний раз захотелось увидеть ставни комнаты, где спала Ирэн. Любимая мною женщина спала на этой тихой вилле, за которой наблюдал прожектор Эйфелевой башни, мигающий над деревьями.

Мне не оставалось ничего другого, как все забыть или отдаться во власть давно уже сдерживаемой горечи. А я ведь смог поверить в то, что Ирэн «настоящая» женщина; я говорил об этом всем подряд. «Настоящая женщина. У нее чувства и разум находятся в равновесии». Я вспомнил эту фразу, сформулированную мной однажды в порыве энтузиазма много месяцев назад. За эту фразу мне хотелось надавать себе пощечин. Я уехал. Вернулся в центр. Отправился побродить по бульварам. Везде, на каждом углу, были «настоящие женщины». Для них этот час был последним шансом. Казалось, они уже были готовы отдаться со скидкой. Они обещали золотые горы глупым и невинным тоном, удивившим меня. Та, за которой я пошел, похоже, думала, что мы займемся чем-то отвратительным, и пыталась меня в этом убедить. Она наверняка считала себя грешницей высокой марки. Для пущей важности она стала заранее знакомить меня с предстоящей программой с помощью смешных жестов, которые, по-моему, вряд ли могли заинтересовать ее клиентов.

Если она рассчитывала на грех, то ошибалась. Смертельными во всем этом были лишь тоска и бесконечные истории с деньгами. Я был клиентом и для Ирэн. Только она могла разбудить мое воображение. Она умела разговаривать, умела вести себя. У меня в ушах все еще звучало щелканье замка ее сумки, когда, по случаю именин или дня рождения, я пытался заставить ее принять от меня немного наличных денег. Она отказывалась. Я настаивал. В конце концов нас примиряла крокодиловая пасть ее сумки. Она раскрывалась и в одну секунду проглатывала деньги…

То был мой последний приступ раздражения за этот вечер. Я выпалил в воздух последнее ругательство в адрес Ирэн. Как и предыдущие, оно обрушилось мне же на голову. Я испробовал все, что мог, чтобы почувствовать отвращение к Ирэн, все, что только было простого и не требующего никакого усилия воли. Мне удалось почувствовать отвращение только к самому себе. Но и это было полезно. Мои слабые попытки, мои скрытые усилия освободиться от Ирэн привели к своеобразному разрыву. Смелое решение пришло извне, но совершенно случайно.

_____

Сначала у меня еще сохранялась какая-то надежда. Ирэн уезжала в путешествие только через два дня. Она могла передумать, подать мне знак. Я ждал этого. Ее образ прочно обосновался во мне, но в окружении того печального беспорядка, что обычно предшествует переезду. У себя в спальне я нашел маленькую шпильку для волос, которая застряла — сколько месяцев тому назад? — между камином и зеркалом. Шпилька тех времен, когда Ирэн еще любила меня. Я недолго подержал ее на ладони. Если бы счастливые дни, пережитые мною с Ирэн, больше не зависели от счастья в будущем, то мне могло показаться, что их было бесконечно много. Они сделали бы отказ от нее невыносимым.

Два дня я надеялся. Ничего не произошло. Произошло то, чего я так боялся в течение трех лет, — Ирэн больше не желала меня видеть.

Ближе к вечеру я пошел к Карлу. Алина собирала чемоданы.

— Мы боялись, что уедем, не увидевшись с вами, — сказала она мне.

Она повела меня в свою комнату:

— Садитесь сюда. Я как раз считала простыни. Буду продолжать, как будто вас здесь нет.

Я сел на край кровати, как будто меня здесь не было. Меня и в самом деле здесь почти не было. С того момента, когда я понял, что нужно отказаться от Ирэн, малейшее расхождение между моими поступками и чувствами выводило меня из равновесия. Я все еще любил Ирэн, а вести себя должен был так, словно больше ее не люблю. Моя жизнь, как дублированный фильм, шла в двух плоскостях, которые никогда не накладывались друг на друга полностью. На языке оригинала она больше не демонстрировалась.

Я посмотрел на Алину. Она подняла руки, пытаясь дотянуться до высокой клетки с белыми домашними птицами, которая стояла на шкафу. Встав на цыпочки, она прогнула спину, как бывало это делала Ирэн; тогда, подойдя к ней сзади, я брал ее за бедра, а она, положив свой затылок на мое плечо, обращала ко мне запрокинутое лицо — такое по-новому волнующее — и неуловимый рот.

— Две дюжины с одной стороны и три — с другой, — сказала Алина. — Нет ли у вас чего-нибудь, чем можно записать?

Я протянул ей ручку. Сделал несколько шагов по комнате:

— А Даниэль дома?

— Она у себя в комнате. Собирает свой чемодан. Я прошелся по квартире. В Даниэль тоже вселилась болезнь отъезда. Стоя в пижаме, она наводила в комнате порядок. Я увидел ее слезящиеся от пыли глаза, распущенные волосы и испачканные руки.

— А! Вот и ты. Тебя так долго не было. А мы завтра уезжаем.

Голос у нее охрип. На постели как попало были накиданы ее платья вместе с книжками, словарями и туфлями. Обеими руками она пригладила свою белокурую гриву. Она была красива, как совершенно новенькая тетрадь для черновиков. Я поцеловал ее.

— Ты можешь передавать мне платья? Нет, сначала красное. Потом шотландское.

Я снова обнял ее. Через пиджак я ощущал ее грудь.

— Надеюсь, ты скоро к нам присоединишься, — сказала Даниэль.

Она показала мне стопку бумаги для писем зеленого цвета, марки Нил, которые купила специально для того, чтобы писать мне.

— Я буду писать тебе через день.

Свое слово она сдержала. Каждые два дня консьержка передавала мне зеленый конверт.

— А больше ничего?

— Если бы что-то было, я бы вам отдала.

Я получил щелчок по носу, но ничего не ответил. Завтра я постараюсь не подставить себя. Но назавтра консьержки на месте не было, и я, как вор, пробрался к ней в комнату. Заглянул в ящики других жильцов, желая убедиться, что письмо Ирэн не попало туда по ошибке.

Привычки делали мою жизнь тяжелой. Видя, что чувство, которому они долго служили, находится в смертельной опасности, они организовали регентский совет. Будучи весьма консервативными, они старались удержать меня в прежнем русле. Они боялись смены династии. Они заставляли меня искать письмо Ирэн там, где его быть не могло. Своими действиями они пытались продлить чувство, которое я хотел побороть. Мне не всегда удавалось им противостоять. Но я старался. Иногда я ничего не спрашивал у консьержки. Иногда я даже, не бросив в ее сторону ни единого взгляда, на полной скорости проносился мимо и мчался к выходу, унося под мышкой надежду, которая вырывалась и вопила так, что могла переполошить весь квартал. Надежда трех лет давала о себе знать.

Я попытался выработать контрпривычки. Я заранее думал о письмах Даниэль. Я симулировал нетерпеливое ожидание: «Если она внезапно перестанет мне писать, какое это будет разочарование!» Консьержка звонила в мою дверь. Я шел открывать. Может быть, это газовщик? Но нет, это была консьержка с зеленым письмом в руке.

Находящаяся в отсутствии Даниэль была для меня всего лишь несколькими строчками на зеленом листе бумаги. Сила же Ирэн действовала даже в отсутствие Ирэн в виде моих постоянных комментариев. В период последнего кризиса, более серьезного, чем предыдущие, эта сила все еще давала о себе знать, но питала ее хрупкая надежда, которую в конце концов надо было вырвать с корнем.

Подчас мне казалось, что разрыв уже произошел. И тогда я чувствовал себя свободным, точнее, совершенно равнодушным. Передо мной было чистое поле, но я продвигался по нему, как охотник на рассвете. Я шел вперед, и пейзаж развертывался передо мной как на ладони. Лучше уж эта нагота, чем бесконечное и примитивное коварство леса. В течение нескольких часов все шло хорошо. Затем эта неподвижность стала меня утомлять. Нет ничего более утомительного, чем поставлять миру события.

Вечером, когда я возвращался домой, мне было достаточно заметить на затененном балконе четвертого этажа моего соседа Лакоста, поджидающего возвращения своей жены, чтобы вновь оказаться в засаде смятенного и восхитительного чувства ожидания. Вот уже несколько часов, как я перестал страдать от скрытой ревности, так долго поддерживаемой отсутствием Ирэн. Я искал в себе привычную муку. И не находил ее. Я испугался. Выйдя из круга моих привычек, пусть и причинявших мне страдания, я растерялся: земля уходила у меня из-под ног. Еще бы чуть-чуть, и я позавидовал бы несчастьям моего соседа. Заметив Лакоста на балконе, я на мгновенье закрыл глаза, чтобы испытать вместе с ним взлеты и падения надежды. Три, четыре прохожих — а среди них был и я — одним лишь цоканьем своих каблуков по тротуару заставляли сердце Лакоста биться быстрее. Четырежды за одну минуту менялось настроение моего соседа, переходя от ярости к нежности, он и сам уже не знал, хочет ли он скорого возвращения жены или ее длительного, из ряда вон выходящего опоздания. Его жена возвращалась поздно. Ее возвращение означало начало ссор, которые я слышал сквозь стены спальни. Лакост, по крайней мере, хоть ждал кого-то.

Я поднялся к себе. Вышел на балкон и послушал, с расстояния в несколько месяцев, последние отголоски ожидания, моего ожидания в тот или иной вечер, когда Ирэн обещала прийти и заняться со мной любовью. Я вновь увидел ее силуэт, появившийся из-за угла. Она шла быстро, прижимая к груди сумку. Она запыхалась. И сказала мне: «Ты знаешь, еще бы чуть-чуть, и мне не удалось бы прийти». И мы вместе порадовались, что этого «чуть-чуть» удалось избежать.

Я стоял на балконе, на этой испачканной уличной пылью сторожевой вышке, и мне открывался вид на несбывшиеся надежды. В один из первых июльских вечеров, проведя довольно много времени в воспоминаниях об Ирэн, я вновь поехал в Сен-Клу. Это неизбежно должно было случиться. Я больше не мог ссылаться на верность Ирэн в качестве оправдания. Внезапно возникающая мысль о возможности безотлагательно получить удовольствие вызывает удивление. Удовольствие одновременно новое и старое, новое и проверенное. От удовольствия, к которому я направлялся, мне все же было немного не по себе. Это был еще один довод в пользу того, чтобы его удовлетворить. Я был разочарован. Какая же другая женщина в такой ситуации могла подойти мне лучше, чем Марина? Фригидная женщина — вот что отодвигало мои амбиции на задний план, туда, где их желала видеть моя горечь. Это притворное смирение имело и другой мотив, столь же лживый: Марина была струйкой дыма над крышей. Я изображал возвращение блудного сына. По мере моего приближения к цели сквозь эти две лжи начинала проступать правда. Мое приближение, так же как и двухмесячное добровольное отсутствие, усиливало сохранившееся во мне желание к Марине. Я перестал понимать, что побудило меня к отсутствию.

Какое-то время я покрутился между домами квартала. Последний флигель справа в глубине аллеи или последний слева? Я не знал, какой прием меня ожидает. Наконец я узнал дверь, провинциальную дверку, снабженную дверным молотком в форме маленькой качающейся руки, держащей стальной шар. Я коснулся этой холодной и подвижной руки. Она показалась мне дружелюбной. Словно Марина уже простила мне долгое отсутствие.

Я постучал, и то, на что надеялся, пришло ко мне. Без удивления я увидел, как приоткрылись створки маленького окошка над дверью. Услышал голос Марины:

— А! Это вы. Сейчас открою.

Она появилась за дверью в ночной рубашке в цветочек, в хлопчатобумажной ночной рубашке, сохранявшей еще тепло постели. Она подставила мне свое горячее помятое сном лицо и наивное тело под рубашкой, которое, казалось, очутилось здесь просто потому, что не могло находиться где-то в другом месте, но это было тело свободное, не догадывающееся о собственной прелести, открытое для любого желающего.

Марина не будет ни о чем спрашивать. Она не станет выпытывать, почему я так долго отсутствовал. Я поцеловал ее у двери, а мои руки, скользнув в вырез рубашки, сжали ее плечи, мои губы искали ее жаркий рот. Я захлопнул дверь за своей спиной. Она отстранилась.

— Иди сюда. Разувайся. Хочешь чаю, бульона?

Я снял туфли. Я уже и забыл, что здесь нужно надевать фетровые тапочки, чтобы не испачкать паркет. У меня был подарок для Марины, флакончик духов, купленный — увы! — для Ирэн, который мне так и не представилась возможность ей вручить. В тапочках и с подарком в руке я был похож на королевского посла у султана Константинополя. Мы с Мариной были представителями важных персон, не более того. Я был послом того, кто любил Ирэн, а Марина получала для Ирэн подарки.

Она поблагодарила меня. Как она красива, нежна, тонка. Как прелестно она благодарила. Она поднималась по лестнице передо мной. Я шел за ней, мое желание вцепилось ей в бедра. За нами никого не было. Поднимаясь по лестнице, я себя не видел. В тот момент моя личность пыталась сконцентрироваться. Мои душа и тело слились воедино. Когда речь идет об удовольствии, звать никого не приходится: все уже здесь.

Взрыв наслаждения разбросал меня в разные стороны. Я находился в постели Марины, которая, пользуясь моим безоружным состоянием, обращалась со мной, как с плюшевым медведем. Я ласкал ее грудь, но в то же время обводил комнату глазами, расшифровывал названия книг на полках и морщил нос, глядя на гравюры в рамках. Другая же часть меня — надменная и к тому же торопившаяся уйти — потихоньку, на цыпочках спустилась с лестницы и надевала туфли. А самая передовая — уже вернулась домой. К ней я скоро и собирался присоединиться.

— Ты уходишь?

— Поздно.

— Ты вернешься?

— Ну конечно вернусь.

Я возвратился в Париж. Проехал по тем кварталам, где прежде часто бывал с Ирэн. Я узнавал перекрестки, на которых мы прощались друг с другом до следующего вечера, и эти воспоминания о временных расставаниях усугубляли ощущение непоправимого отсутствия. Следовало бы, вопреки правилу, прощаться всегда в одном и том же месте, тем самым ограничивая арену расставаний. Однако человек редко по-настоящему задумывается о будущем.

Мне хотелось возвращаться к Марине каждый вечер просто потому, что за сегодняшним днем наступает завтрашний и изо дня в день иллюзия возрождается. И еще потому, что, несмотря ни на что, радости, которые мы не испытывали вместе, нас объединяли. Один давал, другой получал. Марина, будучи безучастной в моменты близости, воспринимала наслаждение через меня и любила его так, что я видел в ее лице — наверное, более чистом, чем когда-либо, — то отображение самого себя, которое мужчина обычно пытается найти в лицах женщин.

Марина жила одна, изо дня в день рассчитывая только на собственные силы. Она любила свой дом, подобно тому как осажденный отряд любит свою крепость. Живя одна, она должна была укрыться, спрятаться в нем. Она, разумеется, защищалась от одиночества, развешивая тут и там гравюры, расставляя на камине в кухне разные горшочки: соль, перец, пряности, купленные ею в магазине Призюник. По утрам, если я оказывался рядом, то видел, как она, встав пораньше и надев на голову платок, то и дело смахивает перьевой метелочкой невидимую пыль. Затем она прерывала работу, оборачивалась ко мне. Метелка падала на пол и оставалась лежать — такая смешная, с рукояткой, как у плетки, и разукрашенная, словно индейский вождь. Марина расслаблялась рядом со мной. Она выпускала из рук все, что прежде прижимала к себе, ища защиты. Мебель, вышитые скатерти, гравюры переставали быть броней и вновь становились предметами комфорта или удовольствия. Марина отдавала их мне, как, впрочем, и свое тело.

— Как тебе кажется, будет лучше поставить буфет точно в середине панно или чуть правее, а рядом — стул?

На подобный вопрос мне нельзя было отвечать неопределенно. Мое мнение, должно быть, имело силу закона. Именно этого ожидала Марина. Я поддерживал эту игру больше с показной, чем с истинной убежденностью. И все же в некоторые вечера мне начинало казаться, что здесь я у себя дома и что я окружен предметами, спокойно стоящими на тех местах, что указал им я. Я ездил в Сен-Клу почти каждый вечер.

Было 14 июля. Я повез Марину показать ей салют с Монмартра. Она вцепилась в мою руку. «Как это красиво, дорогой мой, — говорила она мне. — Как я с тобой счастлива!»

А на следующий день, словно в продолжение праздника, по залитым солнцем пустынным улицам разъезжали автобусы с двумя флажками над ветровым стеклом, похожие на толстых пьяных новобранцев. Город, понемногу становившийся безлюдным, обретал сходство с деревней. Он суетился около вокзалов, чтобы заставить поверить, что уезжает. В мечтах он уезжал на отдых.

Иногда я спал у Марины. А в те вечера, когда у нее не оставался, шел к Карлу. Он намеревался присоединиться к своему семейству в Бретани. Мы, разумеется, собирались ехать вместе. Хотя я и поддерживал этот план, но не очень-то в него верил. Мне было необходимо оставить все пути открытыми. Главное — не выбирать. Поезда люкс, в которых путешествовала Ирэн, больше не шли в мою сторону. Я превратился в сортировочную станцию: вагоны медленно катились в обе стороны, мягко выполняя свою призрачную работу; время от времени слышался удар наковальни над пустынным пейзажем, а поезд, несмотря ни на что, готовился к отправлению.

Я отвечал на письма Даниэль. Я говорил Карлу, что поеду в отпуск вместе с ним. И чувствовал, что он мне не верит. Он смущался, начиная рассказывать о недавно изученных им растениях. Теперь он стал предписывать своим больным только травяные настои.

Я возвращался к себе. В этот час воспоминания об Ирэн были особенно мучительными. Из гаража домой я шел пешком. И часто встречал Лакоста. Он рыскал возле станции метро. Поняв, что его узнали, он пришвартовывал свое ожидание к какой-нибудь еще освещенной витрине. Свет превращал его в холодного красавца, делая щеки впалыми, глаза неподвижными. Я обходил его сзади, притворяясь, что не заметил. Его взволнованное лицо представлялось мне иллюстрацией той горечи, что я чувствовал в самом себе. Я думал об Ирэн, о всех несостоявшихся свиданиях, о тех наивных предлогах, что она мне сообщала, о всей той лжи, на которую я в спешке ставил официальную печать, боясь, как бы она не передумала и не бросила мне в лицо правду, еще более тягостную, чем ложь. Я принимал ее оправдания, но в темной комнатенке души моей работал частный детектив, менее доверчивый, чем официальная полиция. Он сравнивал ложные оправдания с истинными. Ему не всегда удавалось найти для меня те доказательства, которые я от него требовал, но одного его присутствия уже было довольно для того, чтобы осудить Ирэн. Он словно бы говорил: «Верьте мне. Я здесь неспроста. В такого рода делах сомнение — лишь первая предпосылка уверенности».

События подтвердили его подозрения. Отныне я больше ничего не ждал. Оставив Лакоста на улице, я вошел к себе. Включил свет. У меня слегка щемило сердце при виде телефона на одноногом круглом столике. Я вышел на балкон. Аромат липы наполнял улицу узнаваемым мною ароматом, долетавшим, казалось, из далекой поры моего отрочества; его тайна так и не поддалась моим любовным переживаниям — большим и малым, — с помощью которых я намеревался ее раскрыть.

_____

Я задержался у Марины допоздна. И недавно вернулся. Ко мне в дверь постучал сосед. Он был в халате. Растрепанные светлые волосы делали его еще бледнее.

— Пожалуйста, пойдемте скорее к нам. Моя жена поранилась.

Я вошел вслед за ним в квартиру, хорошо обставленную, но выглядевшую так, словно из нее в скором времени собирались переезжать. Вдоль стен были выставлены коробки с посудой. Ковры свернуты. Кресла стояли валетом, одно на другом.

— Вот здесь, доктор. Мы с ней поспорили. Я ее толкнул, она ударилась о камин.

На ковре, вытянувшись во всю длину, лежала стройная девушка. Кровь стекала в таз. Опершись на локоть, она свободной рукой придерживала на весу свои длинные густые волосы. Страшного ничего не произошло, рана оказалась поверхностной; я наложил на нее шов.

— Мне пришлось сделать вам больно… Но теперь все в порядке.

Она вытерла слезы. Поверх ночной рубашки надела кимоно. Муж настоял на том, чтобы я выпил чашку шоколада.

— В любом случае я каждый вечер готовлю его для Эммы.

Он успокоился. Он улыбался, но ему не удавалось растопить свою холодность, столь меня оттолкнувшую. Он поднял телефон, лежавший на полу вместе с проводом. Диск у него отвалился.

— Моя жена иногда бывает слишком резкой. Приложив ладони к вискам, она села на край постели.

— Как вы думаете, я смогу завтра работать?

— Лучше бы вам отдохнуть денек-другой.

Лакост принес в кувшинчике дымящийся шоколад.

— Мы с женой собираемся развестись.

Он сказал это так, будто хотел тем самым извиниться. Он давал мне понять, что в скором времени ему больше не придется беспокоить меня среди ночи, чтобы я починил голову его жене. Я быстро выпил свою чашку шоколада:

— Ну ладно! Ничего страшного. Через три дня я сниму шов.

Я пересек лестничную клетку, вернулся к себе. Спать больше не хотелось. Я достал из шкафа чемоданы, вытер с них пыль. Нужно было подумать об отдыхе. Карл уезжал на следующий день. Я обещал присоединиться к нему через неделю. Даниэль ждала меня.

По ночам я часто думал о Даниэль. Я представлял ее на песке голой, сильно загоревшей, нижняя часть тела освещена солнцем; я садился верхом ей на спину. Мое путешествие в Бретань свелось бы, вероятно, к нескольким эротическим картинкам, которые ненадолго задержались бы в моей памяти. В сущности, эпидемия отъезда, поглотившая весь город, меня пощадила. Все новые и новые дома на моей улице к утру не пробуждались; железные занавесы магазинов оставались опущенными. В моей работе теперь была прелесть опустошенных корью школьных классов, в которых учитель перед двумя-тремя вакцинированными учениками рассказывает охотничьи истории. Мне хотелось послоняться без дела. Я бы охотно остался в Париже. Марина вскоре должна была взять отпуск. Я всерьез подумывал о том, чтобы на месяц переехать к ней. При доме был садик величиной в четыре квадратных метра, в котором росло персиковое дерево со стволом толщиной в палец и кустик дикого винограда. Здесь мы ужинали почти каждый вечер на раздвижном столике, который сначала надо было просунуть через окно. Марина, в восторге от этой придавшей ей значительность церемонии, то и дело появлялась на единственной ступеньке — «перроне», как она ее называла, — то с супницей, то с котлетами в руках. Она надевала свежие блузки, оставлявшие руки голыми, на бедра повязывала белый фартук. Ее руки тоже были пропитаны свежестью. За ужином она то и дело целовала меня. Выпив стакан вина, громко комментировала нашу трапезу. «Дыня просто восхитительна. Я купила ее у Кассара. Больше никогда не пойду к Дюбуа, он просто вор. Хочешь еще ломтик? Пить не хочешь? Тебе не жарко?»

Еще она говорила: «Давай вычищай свой котелок. Бог напитал, никто не видал. Твое здоровье».

Ее речь являла собой смесь рабочего жаргона, доставшегося ей от отца, в прошлом железнодорожного служащего, и мещанского языка матери, белошвейки на дому, пережившей своего мужа на несколько лет. От матери у Марины остались лежавшие в ящичках вышитые скатерти, белые фартуки, и она была счастлива воспользоваться ими в мою честь. Изящные ручки, накрахмаленные воротнички — все, что в ней было от мещанки, сочеталось с внутренней серьезностью и насмешливым тоном рабочей. Когда она получала какой-нибудь рекламный проспект не очень пристойного, по ее мнению, содержания, она, покачивая головой, возмущалась. Потом смеялась. И говорила: «В конце концов, эти люди не из Армии спасения».

Она больше не испытывала отвращения к любви. Она победила свой страх. И в постели оказывалась такой же болтливой, как и за столом. Ее монолог, насыщенный тревожными вопросами и не очень отличающийся от того, что предшествовал ему за ужином, свидетельствовал о возрастающем интересе к интимным отношениям. Я радовался этому началу, которое в скором времени должно было, вне всякого сомнения, привести к полному перевоплощению. Но оно же меня и беспокоило. Снисходительность Марины во всем, что касалось меня, была безгранична. Я опасался, что ее привязанность возрастет, а я не смогу на нее ответить.

— Я скоро поеду в Страсбург к моему дяде, — сказала она, — но мне хочется побыть с тобой до последнего момента. Ты когда уезжаешь?

Мысль о том, что она могла бы отправиться на отдых вместе со мной, не приходила ей в голову. Радость, которую доставил бы ей этот план, выскажи я его, искушала меня это сделать. Однако такой поступок мог бы придать нашей связи большее значение, чем это соответствовало моим реальным чувствам. И потом, я ведь уже что-то пообещал Даниэль. Я хотел Даниэль. Лучше было ни о чем не говорить и не принимать никакого решения. Тем не менее я начал предупреждать моих больных о предстоящем отъезде, давать им адрес моего коллеги, который должен был заменить меня на это время.

Я отмечал свои визиты к больным в карманном ежедневнике.

«В 13 часов, Дельма, проспект Иена. В 14 часов, Лакост». Мой взгляд упал на календарь в начале ежедневника. В первые месяцы года я ставил маленькие крестики напротив имен святых; они напоминали о счастливых днях с Ирэн. Подобно тому как женщины аккуратно помечают в календаре дни своих недомоганий, я вел счет дням радостным. В январе крестики стояли везде, кроме тех нескольких дней, которые, очевидно, были помечены крестиками в календаре Ирэн. Мы с ней чествовали разных святых. В феврале и марте урожай удовольствий был скромным, в апреле же стал совсем ничтожным. Начиная с июня в моем дневнике не было больше ни одного крестика.

Я пожал плечами. Пересек лестничную площадку. Позвонил соседям. Дверь мне открыла Эмма. В полумраке прихожей я узнал ее по запаху духов, по светлому пятну голых рук. Я сделал шаг вперед. Внезапно оробев, остановился. Голос кашлявшего мужчины заставил меня пойти дальше. Я шел на свет. Лакост встретил меня в пустой комнате, где нашим голосам вторило эхо. Он снял два кресла и поставил их на ножки.

— Присаживайтесь.

Он развалился в кресле. Пока я занимался его женой, он не двигался. Я снимал шов. Эмма сидела, я стоял у нее за спиной. Внимание мужа было приковано к моим движениям. Я не мог поднять глаз, не встретившись при этом с ним взглядом. С его лица не сходила неподвижная улыбка, от которой уголки губ становились толще.

— Вот и все, я закончил.

— Спасибо, — сказала Эмма. — Ну, я пошла. У меня встреча в три часа. Я должна позировать для серии фотографий.

Она взяла с камина свою сумочку и перчатки.

— Если вы едете в центр, могу вас подвезти, — сказал я.

Лакост направился ко мне, словно желая протянуть руку. Но передумал и сунул руку в карман.

— Я выйду с вами. Мне нужно кое-что купить.

Я спустился по лестнице первым. Супруги спорили за моей спиной. Я не понимал, о чем они говорили. Поведение Лакоста меня раздражало. Я был охвачен порывом, увлекавшим меня к выходу. Мое ухо улавливало слова: «Остаться… Не выходить… Елисейские Поля…» Но я, опережая события, чувствовал себя на улице. Я уже открыл для Эммы переднюю дверцу машины.

Лакост уселся сзади, хотя его никто не приглашал. Мы тронулись с места. Он сразу же наклонился ко мне, всунул голову между моим плечом и плечом жены.

— Вы не волнуетесь за Эмму?

— Нисколько.

— А не будет ли каких-нибудь последствий от ее падения?

— Никаких.

— Некоторые говорят, что столбняк…

— Да нет, что вы.

Он умолк так внезапно, что я даже забеспокоился и посмотрел на него в зеркальце. У него был такой вид, словно в мыслях он остался где-то далеко отсюда. Правда, и ехал я быстро.

Около Трокадеро он попросил меня остановиться. Поблагодарил. Наклонился к жене:

— Сегодня вечером не возвращайся слишком поздно.

Держа шляпу в руке, он неуверенно пошел по направлению к площади. Эмма вздохнула. Я увидел, как тень от ресниц упала на ее щеку. Машина, внезапно став шире, покатилась бесшумно, с хозяйской вальяжностью.

— У меня ревнивый муж, — сказала Эмма.

— Неужели?

— Да, я-то его хорошо знаю. Он не осмелился открыто выразить недоверие, но не смог удержаться и не прокатиться с нами.

Я поднял правую руку и, улыбаясь, снова опустил ее на руль. Я почувствовал себя ужасно снисходительным.

— Ну вот я и приехала, — сказала Эмма.

Она протянула мне руку. И пошла в тени каштанов по роскошному проспекту, где витал дух модельеров и креп-жоржетта, по проспекту, оживлявшему серые фасады своих зданий полосатыми навесами из бело-зеленой и бело-вишневой ткани. Я посмотрел вслед моей соседке и почувствовал, что мне нечем заняться. Я как будто выполнил все, что мне предстояло сделать: посетить больных, несколько раз спуститься и подняться по лестницам, сесть в машину, уехать. Эти действия не могли заполнить день, так и оставшийся пустым. Воображение внезапно оказалось выключенным, мои действия, как шатуны перегруженного мотора, стали вращаться быстрее, но они уже ничего не могли привести в движение.

С тех пор как уехала Ирэн, сколько у меня было таких поломок в течение месяца! Мой отказ от нее выливался в непрерывные кризисы. Когда я начинал было подумывать, что освободился от воспоминаний об Ирэн, я тут же вновь начинал терзаться ими. И вот такой момент наступил снова. Кризис заявлял о себе ощущением пустоты, в которую сначала хлынули воспоминания, оставшиеся об Ирэн: ее формы, ее голос, ее запах; потом — еще быстрее — воспоминания, которых у меня не было, но которые могли бы быть, если бы Ирэн меня не бросила, воспоминания чудесные, несравненные. В ответ на эти последние воспоминания во мне шевельнулось странное ощущение: отрицая реальность, я оставался перед нею беззащитным и растерянным. Я был вполне способен отправиться в ожидании Ирэн на то место, где когда-то ее ждал. Конечно, в моем ожидании не будет надежды. Но, по крайней мере, из всех событий прошлого я постарался бы извлечь именно то, чьим хозяином я являлся, в котором присутствовало бы мое не желавшее меняться «я».

Моя соседка исчезла в воротах. Я уехал. Я сумею не поддаться своему порыву. Я знал, как это сделать. Как можно глубже погрузиться в реальность. Спрятаться в обыденности. Я принялся за мои визиты. Улица Сент-Люк, острый нефрит; улица Перроне, паренек со скарлатиной.

Работа закончилась поздно. Я должен был поехать на ужин к Марине. Но было уже слишком поздно. Я поужинал один в ресторане. Вернулся домой. В доме было тихо. Многие жильцы разъехались на отдых. Я сел за стол, стоявший между двумя окнами. Мне захотелось написать Даниэль. Вверху листа я написал ее имя: «Даниэль». Ничего не приходило мне в голову. Я нарисовал парусник. Смял листок. Вышел на балкон. Между деревьями я увидел освещенный переход метро, продавца газет, который складывал вещи.

_____

Следующий день я был занят посещением бесплатных больных в диспансере, последний раз в этом сезоне. Сон рассеял мои заботы. Стояла прекрасная погода. Лето, казалось, навсегда утвердилось в небе. Консультация находилась недалеко от моего медицинского кабинета, на маленькой улочке, где перед каждым магазином были выставлены овощные лотки. Здание легко узнавалось издалека благодаря печной трубе, проложенной между квадратами окон и за многие зимы окрасившей фасад в черный цвет. Однако стояла хорошая погода, и все окна были открыты: нижний этаж ничем не отличался от всех прочих — прохладный и темный, из него можно было увидеть просвет неба над улицей. Он был как бы пристанищем хорошего настроения. Встретившиеся мне люди подтверждали это своими улыбками и рвением в работе, которое, несомненно, присуще чистилищу.

Медсестра в ожидании моего прихода уже отделила зерна от плевел: разделила по группам молодых матерей с грудными детьми, мужчин, девушек. Она прошла за мной в кабинет:

— Кто-то только что звонил вам. Вам просили передать, что сегодня вечером вас ждут.

Она протянула мне листок, где был записан адрес Марины. Она вышла, затем вернулась, пропуская вперед себя щуплую девочку с большой грудью.

Сегодня же вечером я объявлю Марине, что мы едем отдыхать вместе. Этот долго сдерживаемый проект был готов сорваться у меня с языка. Он сделал то утро восхитительным. Прием показался мне непродолжительным. Я вернулся в свой кабинет около полудня. Вдова Нюри передала мне список предстоящих визитов.

— Вы быстро с этим справитесь. Большинство больных я переадресовала вашему заместителю. Я подумала, что вам еще нужно собрать вещи.

Она сняла очки, протерла их. Глаза у нее были сиреневато-голубого цвета, какой часто встречается у пожилых людей.

Как только решение было принято, мне безумно захотелось поскорее уехать. Две недели с Мариной и две недели с Даниэль. Это было справедливо. Сам я предпочел бы остаться в Париже, но речь шла не о моем удовольствии. Главным было счастье Марины. Я заранее наслаждался ее удивлением.

Я освободился раньше шести часов. Вернулся домой. Начал раскладывать одежду по чемоданам. Мне понадобился крем для ботинок. Я спустился за ним в москательную лавку. Поднялся на свой этаж, на лестничной площадке я встретил мою соседку. Она стояла перед своей дверью и рылась в сумочке. Она улыбнулась мне:

— Не могу попасть домой. Забыла ключи.

— Попробуем открыть моим. Нет. Не подходит. Я отодвинул половичок. Посмотрел под дверью, нельзя ли открыть вторую створку.

— Ваш муж должен скоро вернуться. Подождите его у меня. Я сейчас как раз собираю чемодан.

— Уезжаете отдыхать?

— Да, завтра. А вы? Остаетесь в Париже?

— Пока да. Нужно представлять осеннюю коллекцию.

Она прошла за мной в спальню. Я протянул ей иллюстрированный журнал.

— Присаживайтесь. Я продолжу свои сборы. Как ваша голова?

— Иногда бывает мигрень.

— А шрам? Покажите. Подойдите поближе.

Я повел ее к окну. Отодвинул прядь волос. Мои пальцы совсем легко коснулись ее волос. Я взял ее голову в обе ладони, в мои свинцовые ладони, которые затем упали сзади, на плечи Эммы, увлекая за собой отяжелевшие руки и все мое тело, потерявшее опору под тяжестью внутреннего веса. Мой вес сместился, и я пошел ко дну. Я оглох, Эмма падала в темноту вместе со мной, ее рот был прижат к моему. На секунду я всплыл на поверхность. Эмма говорила «Нет, нет…» все более слабым голосом. Волна уложила нас на кровать, как на плот. Накатила следующая. Нужно было все расчистить, убрать паруса, и мы суетились, каждый со своей стороны, играя локтями и изгибаясь, чтобы раздеться. И все это — не теряя лица, с достоинством, которое даже в случае кораблекрушения не позволяет мужчине находиться в рубашке и в ботинках с голыми ногами. Что же касается иронии, то она затрагивала мысль, оставляя лицо невозмутимым; вскоре вновь полностью вернулась к нам вместе с разбросанной одеждой, выпавшей из карманов мелочью и всем тем бесполезным хламом, что мы привыкли носить с собой.

Осталась одна нагота. Безукоризненная нагота Эммы была ей очень к лицу. Эмма яростно сражалась, желая отделаться от этого совершенства. Мне с трудом удавалось удерживать ее тело рядом со своим. Свое сознание я оставил где-то далеко позади. Ему хотелось вернуться. Оно запрыгивало мне на спину, как кошка, которую возбуждает наслаждение хозяев. Оно возвращалось каждую секунду, а я его снова и снова отталкивал. И вот в конце концов оно вонзило мне в спину свои когти.

Мы долго лежали молча. Эмма не спала. Я ощущал легкий жар ее дыхания на своем плече. Ее ресницы порхали у меня на шее. Я подложил ладонь ей под голову, ее волосы оказались у меня в руке.

Я услышал звук шагов на лестничной площадке. Где-то в замочной скважине шевельнулся ключ, дверь открылась. Эмма повернула голову. Она приподнялась и прислушалась. И хотя не было произнесено ни слова, завязался диалог.

— Это твой муж?

— Да, но это неважно.

— В самом деле. Он ведь не знает, что ты здесь.

— Как он мог бы об этом узнать?

— В самом деле. Так что можно о нем забыть.

— Ну да. Мы же не причиняем ему никакого зла.

— Совершенно никакого. Лишь только тот, кто обманут, беспокоится о том, что его обманывают.

— Конечно, и он сам себя обманывает. Мы просто о нем забыли.

— Давай забудем о нем еще разок.

Дверь закрылась. Мы сбросили простыни. Эмма была чересчур активной, она нарушала мою игру; мне бы хотелось получить от нее более полное отречение. Но она была ужасно нетерпелива в наслаждении и переигрывала. Мне приходилось все время обрывать ее. Наш собственный стиль мы стали искать где-то посередине между жаром Эммы и моим желанием доминировать в игре, сделать ее более ясной. Время от времени я возвращался к глазам Эммы. Они мимоходом посылали мне нежный и лукавый привет.

Потом в комнате наступила полная темнота. Мы так долго молчали, что мне пришлось даже откашляться, чтобы прочистить горло.

— Ты хочешь сегодня спать у меня? Мужа не боишься?

— Я остаюсь. Мне хорошо.

Она заснула, положив голову мне на плечо. Я пошевелил пальцами; они еще могли слабо двигаться. Потом мне это надоело. Я отвлекся от своей руки. Заснул, но среди ночи проснулся. Присутствие Эммы не давало мне покоя. Оно преследовало меня даже во сне. Даже проснувшись, я продолжал от него страдать, как от неизлечимой болезни. Я вспомнил о маленьком, круглом, как монета в десять су, следе от ожога на внутренней стороне бедра Эммы. И эта деталь тоже превратилась в наваждение. Я никогда не смогу от нее освободиться. На ощупь я нашел этот маленький, круглый и незаметный след. Я накрыл его ладонью и неподвижно пролежал так до наступления утра.

Лакост ушел из дома довольно поздно. Эмма, уже давно одетая, поджидала его выхода. Она подошла к чемоданам, в которые я побросал свою одежду. Опустошила их и вновь так ловко сложила каждую вещь, что чемоданы вскоре стали слишком большими для своего содержимого.

— Здесь хватило бы места и для вашей одежды, — сказал я. — Вас это не соблазняет?

Она обняла меня за талию:

— Куда бы мы отправились?

— Куда пожелаете.

— Неплохой план, — сказала она. — Жаль, что нужно представлять эту коллекцию. Это продлится неделю, но вы уже уедете.

Я не ответил. Я бросил ей это предложение, не подумав. И удивился тому, что оно было воспринято всерьез. Эмма держала меня за талию, я обнял ее за плечи. С задумчивым видом она обвела взглядом комнату.

— Вам не хотелось бы иметь свою собственную квартиру с такой мебелью, которую вы сами бы себе выбрали?

— Я уже думал об этом. Но пришлось бы искать, печатать объявления в газетах…

Она подняла руку, чтобы прервать меня. Лакост хлопнул дверью. Я посмотрел в окно. Точно, он. Эмма взяла с постели сумочку и перчатки:

— Боже мой, как я опаздываю!

Я проводил ее до площадки. Поцеловал ее. Она сделала два шага вперед, вернулась ко мне, погладила меня по голове:

— Счастливо отдохнуть!

Она исчезла на лестнице. Я вернулся к себе. Вышел на балкон. Эмма шла вверх по проспекту. Она торопилась. Этот образ наложился на все предыдущие, которые я сохранил о моей соседке. Как и раньше, она шла быстро и свернула на первую же пересекавшую проспект улицу, и при виде того, как быстро она скрылась, можно было с уверенностью сказать, что вернется она только поздно ночью, путаясь в ложных оправданиях. Впервые я сблизил в своей памяти эту, которую я познал очень близко, и другую замужнюю женщину, словно пропитанную запахом свободы, которую я видел делающей покупки по субботам и воскресеньям в брюках, свитере и с продуктовой сеткой в руке. Из этих наложенных друг на друга образов возник неожиданный портрет.

У нас с ней было общее прошлое. Я был готов с ходу придумать его: «И в тот вечер, когда она пришла… И в тот вечер, когда я пошел…» Я вспоминал Эмму в недавнем прошлом такой, какой я множество раз видел ее в очередях у входов в магазины квартала. Она на голову была выше других женщин; не смущаясь, демонстрировала всем свое ненакрашенное лицо с большим ртом, с сильным и прямым носом. Остальные женщины завидовали этой красоте, состоящей из искусных несовершенств. Чего только не говорили о ней в нашем квартале! Увы, но до меня также доходили эти слухи. Лакост не может ни слова сказать в упрек жене, чтобы она не бросилась на него и не покусала… В прошлом году она четыре раза делала аборт… Какой-то араб, служащий газовой компании, боясь быть изнасилованным, снимал показания счетчика только тогда, когда муж бывал дома…

Эти разговоры, вызывающие у меня смех, тем не менее оставили во мне след. Я видел, как Эмма скрылась на углу улицы. И хоть я считал себя лишенным предрассудков, но, вспоминая, как просто оказалось добиться ее расположения, понимал, что женщина, отдающаяся легко, это радость, приобретаемая в кредит. Рано или поздно ревность предъявит счет.

Вот и первый срок платежа! Он же будет последним. Я уеду из Парижа сегодня же вечером вместе с Мариной, единственной женщиной, которой я обладаю по-настоящему. Я закрыл балконную дверь. Повернулся лицом к моей комнате, комнате меблированной и убогой. Заметил свои чемоданы, еще вчера полные, а сегодня наполовину пустые благодаря тому, что к ним прикоснулась Эмма. С таким багажом нельзя путешествовать. Невозможно. Я выбежал из квартиры и пулей спустился с четвертого этажа. Если мне чуть-чуть повезет, я смогу догнать Эмму на автобусной остановке. Но как раз в тот момент, когда я выходил из дома, вошла Ирэн.

— Как хорошо, я успела вовремя. Я пошла к вам в кабинет. Мне сказали, что я, может быть, смогу застать вас здесь.

Я отступил, пропуская ее в коридор. Я узнал ее высокомерный вид, нисходящую свысока улыбку. Но все мои мысли рвались вдогонку за Эммой. Эта встреча застала меня врасплох. Я нашел Ирэн перед своей дверью, готовую подняться ко мне; и это не было чудом. Я взял ее протянутую мне руку. Этот жест остановил мой бег. Удивление, которое я не испытал вначале, зарождалось теперь. Я понимал, как оно созревает где-то далеко в прошлом, в моих воспоминаниях, в моем прежнем удивлении, в чувстве, в течение многих лет делавшим Ирэн личностью особенной, существом высшего порядка. Я как бы отошел подальше, чтобы получше рассмотреть нас, стоящих и держащихся за руки. И я вновь начал поддаваться очарованию. Мои чувства, подобно чудесной крови Неаполя, которая вновь становится жидкой на праздник святого Януария, оттаивали капля за каплей. С небольшим опозданием она вновь превратилась в святую Ирэн.

— Ты давно в Париже?

— Мы вернулись вчера. С путешествиями покончено. Мы собираемся провести лето в Каннах. Сегодня вечером муж должен мне сказать, когда мы уезжаем.

Мы стояли в подъезде дома. Если Ирэн захочет подняться ко мне, она быстро обнаружит, что там побывала другая женщина. На мгновение я запаниковал. Это волнение вновь напомнило мне об опасении, которое мне всегда внушала Ирэн. Вместе с ним вернулась и прежняя атмосфера тревоги, та неспокойная обстановка, тот беспокойный мир, в котором я любил Ирэн. Я взял свою подругу под руку:

— Пойдем. Ведь тебе наверняка нужно что-то купить?

— Всего одну вещь. А потом я буду свободна. Она улыбнулась мне. У нее было грустное лицо, веселые глаза.

— Мне нужно поехать в Сент-Оноре, чтобы купить купальник. Вас это не слишком затруднит? Это не очень далеко?

— Да нет. У меня целый день впереди. Никогда еще я так полно не ощущал, что отдыхаю.

Этот «день впереди» напоминал маленький пассажирский поезд из мультфильма, который, проезжая по деревне, делает бесчисленные повороты. По ходу движения можно выйти, нарвать цветов и опять влезть обратно. Возникало желание подтянуться и повиснуть обеими руками на ветках.

— Вы поможете мне выбрать, — сказала Ирэн.

Я вошел в магазин следом за ней. Мы стояли, как раньше, рядом, соприкасаясь плечами. Купальник перешел из рук Ирэн ко мне в руки.

— Я хочу померить вот этот.

Она пошла за продавщицей в примерочную кабинку. Я остался в магазине один. С улицы доносились приглушенные шумы; им не удавалось встревожить эти невозмутимые голоса, долетавшие из задней части магазина, голоса, от которых отдает тканью и которые звучат в Париже отголоском далекой провинции.

Продавщица вернулась ко мне:

— Мадам хочет узнать ваше мнение.

Неслышными шагами я прошел отрешенно в спокойную заднюю часть магазина, зону полной интимности, вызывающую резкую тошноту, где женщины комбинируют резину с кружевами среди изящного, но тронутого некой тайной ортопедией, тайной гигиеной, беспорядка. Я отодвинул штору. Ирэн, стоя перед трельяжем, как в рекламе масла для загара на задней обложке журнала, позировала с самым серьезным видом. Она опиралась то на одно бедро, то на другое. Выставляла ногу вперед, назад.

— Что вы об этом думаете?

— Хорошо.

Мой взгляд остановился на том месте, где купальник облегал ногу. Что-то там мне не понравилось. Это была, конечно, не складка на коже и даже не признак ее увядания. А все же нога плохо сопротивлялась сжимавшей ее ткани. Там была некая зона, лишенная надменности, где тело Ирэн, казалось, теряло уверенность в своих силах. Я поднял голову. Поймал взгляд Ирэн в зеркале.

— Покупать мне этот купальник?

— Думаю, да, он вам к лицу.

Я вернулся в магазин. Заплатил. Ирэн догнала меня на улице, около витрины. Ее шляпку украшало забавное перо, придававшее лицу ребячливый вид.

— Где ты хочешь пообедать?

— Где вы пожелаете.

Контраст между моим «ты» и «вы» в ее ответе поразил меня, но совершенно не так, как раньше, когда он наводил меня на столь горькие размышления. Это «вы» было даже чем-то похоже на саму Ирэн. Произнесенное тихим голосом, оно казалось продолжением ее дыхания. Оно звучало естественно. А в моем «ты» я ощущал усилие, постоянное упрямство, с которым оно было навязано. В самом начале я искусственно ввел его в свою речь и удержал в ней насильно; я словно вставил ногу в щель приоткрытой двери, чтобы помешать ей закрыться. Я заслал его к Ирэн, как шпиона во вражеский стан. Это был агент, нанятый мною. Правда, с течением времени он перенял нравы той страны, в которой жил. Он стал для нее своим и полюбил ее. Однако, приглядевшись внимательнее, нетрудно было распознать его происхождение. Он использовался как средство давления. С самого начала я пытался завладеть Ирэн, не столько пробуждая в ней желание отдавать — я уважал в ее жизни то, что не могло мне принадлежать, — сколько, наоборот, то пытаясь ее купить, то заставляя отдать награбленное с помощью целого ряда приемов, которые под внешней покорностью таили в себе гораздо больше тирании, чем любви.

Мы шли рядом по освещенному солнцем тротуару. Я подумал о нашем последнем проведенном вместе вечере — в присутствии мужа.

— Твой муж больше не говорил с тобой обо мне?

— Говорил. Вы ему понравились.

— А ты, ты не сердилась на меня за то, что я пришел некстати?

— Сердилась. Но все в прошлом, забудем об этом. Я толкнул перед ней дверь ресторана. Она сделала несколько шагов по залу, потом обернулась и улыбнулась мне. Она не изменилась. Сколько я ее знал, она оставалась прежней. Разве что в течение этих трех лет, по мере того как мягче становились черты ее лица, я наблюдал, как ее гордость, сосредоточенная вначале только на ней самой, незаметно распространялась на принадлежавшие ей блага: на мужа, на дом, может быть, на положение мужа и даже на меня, любовника. Все то, чем владеет женщина, лишает ее самой себя. На том же основании, что и ее муж, я являлся частью благосостояния Ирэн. Этим утром, воспользовавшись своим свободным днем, она пустилась в путь с целью вновь завладеть мною.

О чем еще я мог мечтать? Мы опять сидели лицом к лицу. Ирэн смотрела на меня. Через секунду она сделает отличный заказ, который будет соответствовать ее аппетиту, ее цвету лица и будет свидетельствовать о ее скромности. Порция ракушек, ломтик ростбифа и бокал бордо.

Ее спокойная уверенность тронула меня. Я взял ее руку под скатертью:

— Мы с тобой знакомы уже так давно.

— Да, это правда. Так давно, что мне кажется, будто я никого до вас не любила.

В наступившей тишине эта фраза не сумела затеряться. Прошли годы, прежде чем Ирэн впервые произнесла фразу подобной важности. Я взял со стола свой бокал и осушил его залпом. Фраза Ирэн пробуждала какие-то темные мысли, которые лучше было не освещать, и в целом все обернулось к лучшему. Я наполнил свой бокал. Как все-таки богата жизнь! Вот так человек сражается с призраками, но в итоге все образуется. Вот он я — с бокалом в руке, весельчак, бойкий малый, любитель девочек. Да ведь и я тоже кое-чем обзавелся. И словно затем, чтобы оправдать устроенную мною неразбериху, с бокалом красного вина в руке я обозрел свои владения: Ирэн, которую я любил сердцем; моя забавная соседка, которую ничто не мешало мне вновь увидеть; Марина, которую я любил за нее саму и которая была в любви самим милосердием; Даниэль, которая когда-нибудь, возможно, станет приятной супругой.

Ирэн, по своему обыкновению молчаливая, тоже о чем-то думала. Время от времени она поднимала крышечку кофейного ситечка, чтобы посмотреть, хорошо ли сцеживается кофе. Послеполуденное время тоже текло капля за каплей. После столь долгой разлуки мы непременно отправимся в отель.

— А почему не к вам? — спросила Ирэн. — Нам там будет удобнее.

— Я достал свои чемоданы. И все разбросал посреди комнаты. Лучше в отель.

Снаружи солнце казалось спелым фруктом.

— Август, уже осень, — сказала Ирэн.

В самом деле, от мостовых и с неба исходила такая истома, что отнимались руки и ноги. Мы пересекли скверик.

— Не хочешь ли присесть на минутку на скамейку? Мне кажется, здесь очень мило.

Она смахнула пыль с лавочки своими перчатками. Села и поставила сумочку между нами. Достала пудреницу и поправила свой макияж. Голуби бегали как заводные по краю тротуара. Туристы с фотоаппаратами на шее щелкали собор Святой Мадлен со всех сторон. Ирэн кончила пудриться, навела порядок в своей сумочке: ручка, письмо, платок.

— Ну пойдемте, — сказала она.

В этом районе мы знали много отелей. В первом, куда я вошел, не было свободных мест. Второй изменил профиль: в нем больше не сдавали комнаты случайным прохожим. Прямо напротив находилось специальное, ставшее почти подпольным заведение старинный дом, обнесенный оградой. Я опасался, что подобное заведение может Ирэн не понравиться.

— Не имеет значения, — сказала она, — зайдем сюда.

Холл был обит красным бархатом. Верхняя часть дверей украшена картинами с известными эротическими сюжетами — со стрелами и ангелочками. Предложенная нам кровать была сделана в форме античной галеры. Она плыла по комнате, в которой все стены вплоть до потолка были зеркальными. Мы превратились в добрую сотню разоблачающихся пар.

— Здесь неприятно находиться, — сказал я. — Я выключу свет.

— Не надо ничего делать. Я ужасно боюсь темноты.

— Но ведь мы будем видеть себя повсюду.

— Подумаешь! Если вам это не нравится, то сделайте, как я, закройте глаза.

Она разделась. Голой прошлась по комнате, чтобы расправить складку на своем лежащем на столе платье. Я закрыл глаза, вновь открыл. Я видел приближающуюся ко мне наготу Ирэн, разумноженную стократно. Она легла на меня. Я опять закрыл глаза. Напрасное старание. Мои руки вспоминали более хрупкое и раскрепощенное тело моей соседки. Эмма тоже находилась в этой кровати. Лучше открыть глаза и войти в этот эротический кошмар: Ирэн, которую я больше не хотел, открыто выражала страстное желание, бесконечно приумноженное игрой зеркал в спальне. Весь потолок колыхался, как океан белой плоти, в которой мне предстояло утонуть. Я нажал на кнопку, выключавшую свет. В темноте Ирэн тихо стонала. Она успокоилась. Наши голоса звучали, как прежде. Я вновь почувствовал уверенность. Я обнял свою подругу. Но мне хотелось солнца, воздуха. Может быть, мы окажемся когда-нибудь вне этого мира, который мы так давно разделяли друг с другом.

До вечера я ходил рядом с ней по набережным. Мне редко приходилось видеть ее такой веселой. Я купил ей книгу, гравюру. Она казалась счастливой и доверчивой. Она спокойно смотрела на меня своими зелеными глазами, а потом наклоняла забавное перо своей шляпки, запрокидывая голову к небу. Заговорила об отдыхе:

— Когда вы ко мне присоединитесь?

Я поддержал игру. Я мечтал вслух вместе с ней. Поинтересовался расценками в пансионах.

— В отеле Рош, думаю, вам будет хорошо. Это спокойное место.

— Когда ты уезжаешь?

— Самое позднее — через три дня. Сегодня вечером муж должен мне сказать.

Она попрощалась со мной на набережной, как раз напротив купола Института.

— Не беспокойтесь обо мне. Мне нужно еще сделать кое-какие скучные покупки, зубную щетку, нитки. Я с вами прощаюсь. До завтра.

Она пошла, но в это мгновение мимо проезжал автобус, и моя рука, пытаясь ее задержать, скользнула по ее руке. Она перешла дорогу, заглянула в антикварную лавку, обернулась ко мне. Потом ее постепенно поглотило уличное движение, поток безразлично идущих людей, которые, приподнимаясь и опускаясь, тем самым создают волны: в нем по мере удаления со временем исчезает все. Между чьими-то двумя головами я еще раз заметил перо ее шляпы. Немного дальше — ее светлое платье, похожее на световой сигнал в серой массе толпы. Затем абсурдное безразличие мира окончательно поглотило Ирэн. И как бы сквозь нее я устремился вдогонку своей собственной истории: как только Ирэн исчезла, я вновь вспомнил о тех мыслях, что тревожили меня в это утро, до нашей встречи. Мысли о моих склонностях, так долго воплощавшихся в Ирэн, продолжали свой путь вдали от нее, в полном одиночестве, ведущем к Эмме.

Я вынул из кармана свою записную книжку. Поставил маленький крестик напротив имени Эммы. А чуть ниже написал: «Купальник для Эммы, у Коринны, 436, Сент-Оноре».