18/11 [1922, Берлин] Дорогая моя, я пишу тебе, как полагается, в кафэ. Играют джимми. И дядя, как истукан, раскачивается. Словом, все в порядке. Но, между прочим, я очень грустен.
Никакие романы – ни написанные по утрам, ни организуемые по вечерам – мне не могут помочь. Дело в том, что я ужасно стар. Теперь, заработавшись, я это чувствую особенно ясно: дряхлость, тупость, тишину (скверную). Вообще – чую – это письмо будет жалостливым – не сердись! Я кончил роман. Он большой (по размеру), нелепый до крайности. У меня к нему болезненная нежность – не мудрено, он мне обошелся весьма дорого. Такой опустошенности, как теперь, кажется, никогда не испытывал. Не буду по крайней мере полгода ничего писать.
Болит голова. Хочется на неделю в Париж – здесь и отдохнуть нельзя. Да не пустят.
А вот Маяковского пустили 58 – вчера уехал. Ну, обойдусь.
Еще меня здесь все ужасно обижают. Скажи, почему множество людей меня так ненавидит? А я ко всему стал внешне очень мягким и даже вежливым (честное слово!).
Самое интересное – это ненависть Толстого 59. В “Нак[ануне]” была статья Василевского (верно, она дошла до тебя) – предлагает бить “такого Илюшу” костью от окорока. Белый и Ходасевич тоже злятся. Первый, поссорившись, обругал в газете мои “6 повестей” 60. Даже твоего приятеля натравили на меня 61. Я не знаю, что делать – купить полицейскую собаку (предлагают за 30 000 марок) или нанять помесячно секунданта (это еще дешевле) или стать буддистом (а это уж ничего не стоит). Как ты советуешь?
Напиши мне скорей и больше. Пришли мне свои новые стихи. Получила ли ты “6 повестей”? Напиши и о них тоже. Не забывай меня, родная!
Твой Эренбург.