Солнце садится за зелеными холмами. Процессия усталых мужчин, женщин и детей следует вдоль медленно текущей реки. Не слышно ни звука, кроме шарканья ног и постукивания палок о камни. Люди одеты в лохмотья, за плечами у них узлы, они опираются на посохи. Женщины несут на руках маленьких детей, старшие дети — своих младших братьев и сестер, мужчины помогают старикам. Все, что нужно сказать, уже сказано.

Куда они идут? Найдут ли себе приют? Позволят ли им остаться? Они верят в это. Видение снова и снова проходит перед моими глазами — евреи с узлами и посохами. Я — одна из них, но в то же время наблюдаю происходящее со стороны.

Я теперь уже не знаю, кто из нас видел этот сон — я или моя мать. Или кто-то из моих предков, живших в далеком туманном прошлом.

Почему это видение встает перед моим взором сейчас, когда я собираюсь рассказать о своем детстве в Богом забытом городке, затерявшемся в Карпатах?

Я жила в Сигете. Это был маленький город в Трансильвании, расположенный у подножья горы, окруженный водой. Река Иза смешивала свою мутную воду с чистыми талыми водами Тиссы, которая текла двумя рукавами, омывающими остров и город на нем. Воздух был легок и прозрачен, и от этого все казалось близким. Темная зелень лесов, покрывающих склоны горы, была прорезана полями, на которых пасся скот. Фермеры в крестьянской одежде, пасущие овец, казалось, были на расстоянии вытянутой руки. Город окружали сады с яблонями и грецкими орехами, ветви которых осенью сгибались под тяжестью спелых плодов. Сердце города — парк с чудесными цветочными клумбами, которые зимой покрывались мягким белым снежным одеялом. Вокруг парка течет сонная жизнь провинциального города. Люди идут по улицам — кто в церковь, кто в кинотеатр, в аптеку, в банк, в школу, к мяснику, в кафе.

Парк был центром всего, и никто здесь никуда не спешил. По его посыпанным гравием дорожкам в Вербное Воскресенье шествовала процессия католиков, Дева Мария восседала под красным балдахином, маленькие мальчики в белых стихарях шли впереди и взмахивали кадилами, затем следовал священник в сиреневой рясе, люди шли за ними, размахивая пальмовыми ветками. Канун Крещения прихожане Греческой Ортодоксальной церкви, одетые в черное, встречали перед гигантским ледяным крестом. Здесь также по субботам и еврейским праздникам прохаживались евреи в длинных, до пят, кафтанах, белых чулках и отороченных мехом шапках. В эти дни большинство магазинов в округе стояли с закрытыми ставнями. Из 30 000 жителей города почти половину составляли евреи, многие из них были торговцами.

После полудня в маленьком павильоне играл военный оркестр. Вокруг него на белых скамейках сидели и слушали пожилые парочки. Молодые няньки катали коляски и знакомились с солдатами, одновременно присматривая за своими старшими подопечными. Мальчики в матросках носились с обручами, а маленькие девочки в белых чулочках и лакированных туфельках укладывали спать своих кукол.

Вечером нищий всегда уходил из парка как раз тогда, когда оркестр играл последний марш. Для торговцев с Центральной улицы это служило сигналом того, что скоро будет семь часов и они смогут закрыть на сегодня магазины. Некоторые уже начинали задвигать тяжелые ставни перед витринами и теперь ждали, когда пробьют часы на церкви.

Мы с мамой сидели в мануфактуре у дядя Сэмюэля и ждали отца, который должен был забрать нас оттуда после работы. По традиции мы должны были закончить день визитом к старшему брату моего отца. Всегда, когда мне разрешали ходить среди всех этих цветистых тканей, ярких и блестящих, мягких и шелковистых, я испытывала радостное волнение. Я знала, что мне дадут образцы, из которых мама потом смастерит одежду для кукол.

Начали бить часы на церкви. Сначала нас окружали звуки закрывающихся ставней, грохот экипажей на мостовой, шаги людей, идущих домой. Но вот мы миновали двухэтажные дома на Центральной и повернули на восток, по направлению к Профессорской улице. Здесь было тише, только звон часов сопровождал наши шаги. Мы прошли мимо школы и таких милых вилл с маленькими садиками перед ними и вышли на перекресток, где кончается Сигет. Каменная мостовая сворачивает направо, а затем назад, в город. Впереди простираются большие сады, пустые поля, а слева — больничный комплекс с каменным тротуаром вдоль ограды. Эта улица ведет к шоссе, соединяющему многочисленные деревушки, и называется Больничной.

Мы жили на Больничной улице, 33, напротив больничного парка. На нашей стороне улицы не было тротуара. Мы шли по узкой тропинке между серой оградой и грязной дорогой к красным воротам дома моего детства, моих воспоминаний.

Воспоминания. События, о которых я зачастую знаю только по рассказам других. Сами же происшествия потускнели в памяти. Я вижу себя стоящей в комнате родителей, ревущей и рассерженной. Год 1926, мне около двух лет. Утро, постели не застелены. Отец хочет, чтобы я чистила зубы. А я не хочу. Он стоит передо мною с зубной щеткой в руке. Я отказываюсь. Сталкиваются две воли. Я еще этого не знаю, но исход предрешен. Он сильнее. Он шлепает меня, я плачу, но все равно не подчиняюсь. Отец выходит из себя. Он сердится все больше и больше, я продолжаю упрямиться. Он все шлепает и шлепает, пока не приходит мама и не освобождает меня. Почистила я все-таки зубы или нет? Не помню. Но помню, что мне пришлось просить прощения и обещать, что никогда больше не буду упрямой.

Еще одно раннее воспоминание. Мне было три года, и я начала ходить в детский сад. Я была счастлива, потому что тогда у меня не было братьев или сестер, с которыми я могла бы играть дома. Мама отводила меня в детский сад и забирала потом, а я протестовала против этого. Большинство детей были старше меня, они приходили и уходили сами, а для меня было важно выглядеть такой же большой, как они. Я плакала и умоляла и в конце концов кое-чего добилась: мама провожала меня утром, но возвращаться домой мне разрешили одной.

Когда часы били двенадцать и нас отпускали, я уходила, счастливая, с другими детьми и шла вместе с ними, не думая о том, в каком направлении был мой дом. Увлекшись беседой, я едва замечала, как один за другим товарищи покидали меня — по мере того как мы доходили до их домов. И так вот однажды я осталась на улице одна. Я огляделась вокруг. Грязная улица, совсем как наша, та же серая ограда, но нет красных ворот. Дома были незнакомые, и я поняла, что заблудилась. Я заплакала.

Женщина остановилась и спросила:

— Почему ты плачешь, девочка?

— Я не могу найти свой дом.

— Где ты живешь?

— За красными воротами.

— Как тебя зовут?

— Хедике.

— Чья ты?

— Папина.

— Не плачь, Хедике. Я отведу тебя домой.

Я перестала плакать и взяла ее за руку, а она повернула в противоположную сторону. Через несколько минут я уже узнала свой район, и вскоре мы были на Больничной улице, где я увидела свою маму, стоявшую у окна. Оказалось, что женщина заметила мое сходство с отцом, а город был такой маленький, что она без труда поняла, где мы живем.

Идиллия? На первый взгляд, так. Ведь я еще не заглянула за то, что лежит на поверхности.

Говорили, что я серьезный ребенок. Это звучало лестно, и я решила, что должна быть достойна такого звания. Я думала, что серьезный — это тот, кто никогда не смеется. Поэтому я не решалась смеяться. Позже, когда (в 1929 году) родилась моя младшая сестра и все внимание было сосредоточено на ней, я старалась произвести впечатление своей серьезностью. Моя сестра была счастливым прелестным ребенком, а я — грустной некрасивой девочкой.

У нас было беззаботное детство и любящие родители. Детская психология была еще неизвестной наукой, и никто не понимал моей ревности. Я ушла в себя и жила в своих фантазиях. Каждое слово похвалы в адрес моей сестры звучало для меня как осуждение.

Жизнь в Сигете текла медленно, сегодня как вчера, завтра как сегодня. Утром мы отправлялись в школу, мать шла на рынок, а отец — на фабрику, где делали картонные коробки (он был ее совладельцем). Поначалу бизнес процветал. Мы были хорошо обеспечены, отец мог дать нам все необходимое. Мы не могли позволить себе большой роскоши, но книги и картины, хотя и недорогие, были предметами первой необходимости.

Немного событий происходило в моем маленьком мире. Главным была школа. А потом, начиная с тридцатых годов, еще и мальчики, которых можно было встретить по дороге. Иногда, когда было включено радио, я слышала странные тирады, сопровождаемые тревожными криками. Они приводили моих родителей в задумчивость, и я чувствовала их беспокойство. Если я задавала вопросы, они успокаивали меня: «Это всего лишь сумасшедший в Германии» или «Собака лает — ветер носит». Это звучало не вполне убедительно, но мы жили в Румынии, и Германия была еще далеко.

А близко был мой маленький мир, желтый дом на Больничной улице. Серая ограда защищала нас от любопытных глаз и непрошеных посетителей. Красные ворота были всегда заперты. Посетителю для того, чтобы войти, нужно было дергать за шнур звонка. Наша дворняга Бодри сидела на цепи и свирепо рычала, как только кто-нибудь приближался. Ворота вели на мощеный двор, через него можно было попасть в дом, в летнюю кухню и в сад. Продукты мы хранили в погребе, потому что холодильников в Сигете не было.

Сад был моим любимым местом и летом, и зимой. Вдоль ограды росли десять слив, плоды которых мы собирали осенью. В центре сада стояли качели. Мы с сестрой Ливи часто спорили, кому на них качаться. Овощные грядки были справа, цветы слева — высокие кусты роз, мамина гордость, разодетые в белые, розовые и желтые лепестки. Зима сменялась весной, за летом приходила осень, и с ними менялись запахи — роз, жимолости, жасмина, астр. Мама любила цветы и любила за ними ухаживать.

В нашем доме было четыре комнаты, одну из которых занимали мамины родители. Мама была младшей дочерью, и дедушка специально купил этот дом для нас, чтобы им с бабушкой было где прожить осень своей жизни. Дедушка сидел, листая свои пожелтевшие фолианты, и жевал длинный черенок своей трубки. Я любила влезать к нему на колени и играть с его длинной белой бородой. У него были смешные прозвища для нас, детей, и он рассказывал нам удивительные истории о необычных вещах. Бабушка была более сурова. Она вела хозяйство: несмотря на свой возраст, ходила на рынок и возвращалась тяжело нагруженная.

Они прожили с нами недолго. Дедушка умер, когда мне было пять лет. Его смерть потрясла меня, это была первая туча на моем безоблачном небосклоне. Мне было трудно понять, что он мертв, что он никогда больше не будет рассказывать нам свои истории или качать нас на коленях. Мне было очень грустно, и я старалась, чтобы никто не видел, как я плачу. Я была большая девочка, а большие храбрые девочки никогда не плачут.

— Мама, почему дедушка умер?

— Он был уже очень старый. Его сердце устало биться. Оно остановилось.

— А мое сердце тоже остановится?

— Не думай об этом. Ты еще ребенок.

Но тревога не проходила. Я все думала о дедушке, о смерти, о том, что сердце может перестать биться. Ночью я лежала в постели и прислушивалась к своему сердцу. Бьется? Я не могла заснуть от страха, что оно остановится во сне.

Едва я оправилась от смерти дедушки, как бабушка тоже умерла. Но жизнь продолжалась. Их комната стала кухней, так что нам не надо было больше пользоваться кухней во дворе. Там теперь спала наша горничная, и мы скоро привыкли к новому порядку. Но страх смерти еще не прошел, и мне было позволено спать на софе в комнате родителей. Обычно мы с Ливи спали в детской.

В четвертую комнату мы, дети, заходили редко. Это была столовая, запретная для нас территория. Нам разрешали входить туда, только когда приходили гости. Я мечтала попасть в столовую, когда там никого нет, полежать на мягких коврах, поиграть с изящной фарфоровой балериной. Я мечтала о том, чтобы балерина была моей, но с этим надо было подождать, пока я вырасту… Я не знала тогда, что можно копить на что-то. У меня не было карманных денег. Если мне хотелось купить мороженое или конфет, приходилось просить их у родителей.

В то же время мне внушали, что я никогда не должна принимать деньги от незнакомых людей. В городе было полно бродяг, и мы боялись этих страшных стариков. Поэтому я не знала, что делать, когда судья, которого я раньше никогда не встречала, хотел дать мне монету. Я играла с соседской девочкой, моей ровесницей Бебой, когда другая соседка, тетя Костенки (по румынскому обычаю мы звали старших «тетя» или «дядя») попросила нас сбегать в городской суд отнести письмо ее мужу, судье. Мы выполнили поручение и в награду получили по блестящей монетке в 20 лей. Беба приняла свою монету со счастливой улыбкой, я же, скрепя сердце, отказалась. Я слышала голос отца, шептавший: «Никогда не бери деньги у стариков, которых ты не знаешь». Судья настаивал, Беба уговаривала, а я только качала головой, но в конце концов сдалась и взяла деньги.

Очутившись на улице, я посмотрела на свое новоприобретенное богатство и задумалась, что с ним сделать. Я не смела рассказать о нем дома из страха, что меня накажут.

Я пошла в бакалейную лавку и спросила, могу ли я купить шоколаду на всю эту огромную сумму. Бакалейщик улыбнулся и кивнул, но я не смела поверить ему. Я думала, что он пытается меня разыграть. Я не могла себе представить такую большую шоколадку, которая могла бы стоить целых 20 лей. Я решила, что будет безопаснее купить какие-нибудь другие сладости и попросила дать мне монпансье. Бакалейщик посмотрел на меня с некоторым удивлением и взвесил мне большой пакет. Я никогда не видела такого количества конфет, и у меня слюнки потекли. Я быстро запихнула одну в рот и стала сосать. Вкус был изумительный. Сладкий, немного острый фруктовый сироп ласкал мое небо и стекал в желудок. Я вынула леденец изо рта, чтобы удостовериться, какого он цвета. Он был красный. Я сосала его, пока он не растаял, и принялась за другой, зеленый. Его вкус напоминал лес и лето. Следующий, желтый, на вкус был, как апельсин. Четвертый показался мне уже хуже, а пятый я еле осилила.

Я поняла, что больше не смогу съесть ни одной конфеты, и оставшееся придется спрятать. Но где? Это должно быть дома, в надежном месте, так, чтобы никто не нашел. Я пошла домой, надеясь, что смогу проскользнуть незаметно и спрятать пакет. «Господи, сделай так, чтобы ворота были открыты», — молила я всю дорогу. Бог был ко мне благосклонен. Ворота были открыты, я пробралась на цыпочках в столовую и спрятала пакет на дне буфета. И забыла о нем.

Несколько недель спустя дядя Фишман, отец Бебы, зашел навестить нас. Увидев меня, он спросил:

— А что ты сделала со своими деньгами?

Тут я вспомнила про леденцы, которые спрятала в буфете. Я покраснела и хотела убежать.

Но мать поймала меня за руку и спросила:

— Какие деньги?

— Те 20 лей, которые она получила от судьи Костенки, когда они с Бебой отнесли ему письмо, — ответил дядя Фишман.

Мама посмотрела на меня с сомнением:

— Ты получала деньги от судьи Костенки?

— Ты разве не говорила об этом матери? — спросил дядя Фишман.

— Что это ты от нас скрыла? — сказала мать настороженно и сурово на меня посмотрела.

Я была напугана, но понимала, что выхода нет. Пришлось рассказать. Я призналась, что получила 20 лей, но, к моему большому удивлению, буря не разразилась. Мать не сердилась. Она только хотела знать, куда я положила деньги. Когда я ей рассказала всю историю, она расстроилась, потому что я потратила деньги на сладости. Она захотела взглянуть на пакет. Мы пошли в гостиную гуськом — я первая, затем мать, замыкал шествие дядя Фишман. Когда я открыла дверцу буфета, то не поверила своим глазам. Я увидела липкий пакет, по которому ползали миллионы муравьев. Взглянув на него, мама, по-видимому, решила, что для меня достаточным наказанием будет то, что леденцы придется выбросить.

Наш дом был скромно меблирован, и ванной у нас не было. Лишь несколько лет спустя отец сумел купить современный дом с ванной и паркетом. До этого нам приходилось мыться в деревянном корыте. Каждый четверг вечером его ставили на кухне на стулья — получалось что-то вроде клетки. На плите грелась вода, стоял густой пар. Он смешивался с запахом коричневых бобов, приготовленных на обед, теста, квасившегося на печи в мягких плетеных корзинах (весь хлеб на неделю пекли в пятницу утром). Мы с Ливи спорили, кому сидеть на том конце корыта, где была затычка. Мы в конце концов договаривались, что та из нас, у кого на ногах больше царапин, будет сидеть на самом удобном месте. Мы считали свои раны и, когда приходили к согласию, нас мыли, вытирали и заворачивали в душистые, пахнущие мылом простыни.

Я лежала в ожидании сна, и ко мне подкрадывались страхи. Обычно они принимали вид крестьян из деревень, в праздничной одежде, с несколькими шляпами на голове. Почему я их так боялась? Я привыкла видеть крестьян в их цветастых народных костюмах, так как они каждый день приходили в город продавать свои товары на рынке. По пятницам, кончив работу, они шли в магазин, чтобы купить себе одежду и другие необходимые вещи. Они надевали свою новую одежду на себя поверх старой — это было легче, чем нести ее. Затем они шли в кабак, и когда я встречала их с несколькими шляпами на голове, они обычно были пьяны. Была ли это пьяная болтовня — все то, что они говорили, считая, что ребенок их не слышит? Все эти россказни о евреях, которых они таскали за бороды, о детях, которым не давали спокойно ходить в хедер — учить еврейский алфавит, о крестьянах, которые швыряли булыжники в молельные дома и переворачивали могильные камни на еврейских кладбищах?

Зима обычно была суровая. Я до сих пор помню, как мороз обжигал мне щеки, когда я возвращалась с уроков фортепьяно, и темно было, как ночью. Звезды мигали, в лунном свете все предметы отбрасывали длинные тени, снег хрустел под ногами, а я согревала руки горячими каштанами, которые держала в карманах. На углу улицы стоял человек, жаривший каштаны в ржавой красной жаровне, и невозможно было пройти мимо, не остановившись, как бы я ни спешила. Горящие глаза углей гипнотизировали меня и заставляли останавливаться, несмотря на холод. Если у меня была монетка, я покупала пакетик, если нет — просто стояла и вдыхала запах.

На площади, напротив театра, был каток, и я была счастлива, когда отец подарил мне коньки, и я могла кататься со всеми. Дядя Лаци присматривал за катком и поддерживал огонь под маленьким навесом, где мы надевали коньки и отдыхали время от времени. Он всегда охотно помогал нам покрепче привинтить коньки, а также заводил дребезжащий граммофон, под звуки которого снегурочки вальсировали на льду. Под «Вальс на льду», «Голубой Дунай» и другие медленные мелодии девочки в коротких, отороченных мехом бархатных юбочках порхали, как птицы. Я еще не научилась так кататься и завидовала этим девочкам. Спускалась ночь, зажигались лампочки, а они кружились и выводили на льду красивые фигуры. Обычно я играла в салки с мальчишками и часто прибегала к дяде Лаци — погреться и послушать его рассказы. Он продавал чай и горячий пунш и любил рассказывать о своих подвигах во время Первой мировой войны.

Но зима была короткая. Скоро уже загорались свечи конского каштана у нас за окнами. Дни становились дольше, и, когда я возвращалась с уроков фортепьяно, было еще светло. Майские жуки тучами роились в листве деревьев, их янтарные крылья сверкали в лучах заходящего солнца. Они шуршали и гудели, а маленькие дети насаживали несчастных насекомых на прутья, чтобы играть в аэропланы. Я спасала от мальчишек умирающих жуков, жертвуя своими самыми дорогими сокровищами — чудесными камушками, но безрезультатно, так как вскоре этим детям попадались новые жертвы, они клали их в спичечные коробки и убегали, чтобы продолжить игру где-нибудь в другом месте.

В больничном парке цвели вишни и пели пчелы. Серые фигуры в одинаковых пижамах бродили, мечтательно глядя на деревья. Мне особенно запомнился один мужчина с седыми волосами, которого я часто видела, когда он ходил, ссутулившись, тяжелыми шагами, с каким-то опустошенным выражением на лице и блуждающим взглядом. Он все время оглядывался, как будто за ним кто-то шел. Он ходил медленно, жестикулируя и разговаривая сам с собой. Неожиданно что-то приковывало его внимание, и его блуждающий взгляд останавливался на вершине дерева. На лице застывало одно выражение, и он мог часами стоять неподвижно, сгорбив плечи, с широко открытыми глазами, полуоткрытым ртом. Что он видел? Может быть, его очаровывала красота дерева, или вдруг что-то ужасное чудилось за его листвой? Будущее, от которого он бежал и которое все же могло его настигнуть?

Цветы вяли, становилось теплей, появились красные вишни. Однажды в субботу, проснувшись от ласкового прикосновения солнца к моему лицу, я увидела в окно, что сторож больницы собирает спелые ягоды. «Может, он и мне даст немного», — подумала я и выскочила из постели.

Я надела свой лучший наряд — новое белое шерстяное платье с вышитыми кошками и черные лакированные туфли. Я просила, чтобы мне разрешили надеть короткие носочки, но мама сказала, что еще холодно. Она также решила, что нужно надеть новое пальто в красную, белую и серую клетку, и мне казалось, что я выгляжу в нем очень элегантно. Я повязала вокруг шеи красный шарф, хорошо сочетавшийся с синей розочкой у меня в волосах. Идя по улице, довольная своим видом, я надеялась привлечь внимание сторожа. Я встала у ограды, взялась руками за колючую проволоку и стала смотреть на него с мольбой.

Очень скоро сторож повернулся ко мне и сказал:

— Хочешь вишен?

— Да, пожалуйста…

— Сбегай за корзиной, я тебе насыплю.

Я побежала к маме, возбужденно крича:

— Корзину, корзину! Мне дадут вишен!

Когда я прибежала обратно с корзиной, дядя Янци, больничный сторож, протянул за ней палку через забор. Он наполнил корзину вишнями и передал ее обратно тем же способом. Я поблагодарила его и принялась искать «сережки» — сдвоенные вишенки. Выбрав две пары, я повесила их на уши и побежала домой, чтобы дать такие же «сережки» своей маленькой сестре. Я вручила корзину матери, не попробовав ни одной ягодки.

С нетерпением ждала я, когда вернется из синагоги отец, мы пообедаем, и можно будет наконец есть вишни. Я бегала до угла улицы и обратно в надежде, что папа придет скорее, если я буду его встречать. Наконец я увидела его, когда он поворачивал на нашу улицу, большой, со светлыми волосами и улыбающимися голубыми глазами. Увидев, что я бегу ему навстречу, он протянул руки. У меня перехватило дыхание, когда отец поднял меня, закружил и подбросил в воздух.

— Еще! Еще! — кричала я со страхом и восторгом одновременно.

Но вот он уже опустил меня на землю, и мы идем домой, и папа держит мою маленькую ладошку в своей большой руке. Я смотрю на него снизу вверх и с гордостью думаю, что ни у кого нет такого чудесного отца, как у меня. Он был красивый и мудрый, сильный и добрый. Я любила своего отца больше всего на свете.

Став постарше, я часто думала о том, как несправедлива была в моей любви. За нами, детьми, смотрела мать, она была дома весь день, вела хозяйство и следила, чтобы все было в порядке. Когда отец приходил домой, были только веселье и игры, счастье и смех. Ему не приходилось быть строгим, так как все проблемы, возникшие в течение дня, были уже разрешены. Поэтому я обожала отца, а мать казалась мне чуть ли не мачехой.

Теперь папа был дома, и мне было весело, Я трещала без умолку, стараясь как можно быстрее рассказать обо всем, что произошло за день. Ведь скоро придет моя маленькая сестра и потребует своей доли отцовской любви.

Когда мы вошли в столовую, субботняя еда была уже на столе. Традиционный шолет уже принесли из пекарни, и он стоял величественна на белой камчатной скатерти. Отец благословил нас и прочитал молитву над хлебом. Все сели за стол и приступили к паштету из печени, мать расспрашивала отца о том, как он провел день и кого он встретил. Я едва притронулась к еде, мысленно умоляя их поскорей закончить. Я не могла думать ни о чем, кроме вишен. Казалось, прошла целая вечность, и вот они наконец появились на столе, и я смогла насладиться ими. Мама и папа устали после плотного обеда и пошли в спальню прилечь.

— Вы не будете шуметь, дадите нам поспать? — спросила мама.

— Не будем, — ответили мы.

— Если вы будете хорошими девочками, мы можем пойти потом гулять, — сказал папа.

— Чур, я с тобой!

— А чья сегодня очередь?

— Моя, — сказали мы с Ливи одновременно.

По субботам папа обычно брал одну из нас немного прогуляться. Больше всего на свете я любила быть с папой наедине. Это было время, когда он рассказывал все свои интересные истории о детстве, об удивительных животных, о войне, о большом мире, который был где-то там, далеко. На этот раз Ливи не согласилась, что очередь моя, и мы заспорили. Папа сказал, что, по его мнению, очередь, действительно, моя, а Ливи он пообещал, что она тоже интересно проведет время. Она могла бы пойти с мамой в парк и показать всем свою новую игрушечную коляску.

Мама с папой ушли, а мы сидели тихо, как мыши, боясь лишиться предстоящего удовольствия. Потом пошли в сад и играли, пока родители не встали, и тогда мы оделись и отправились на прогулку.

— Папа, ты умрешь?

— Все должны умереть.

— Я не хочу, чтобы ты умер.

— Никто нас не спрашивает. Человек умирает, когда приходит его время.

— А когда придет время?

— Этого нельзя знать заранее. Обычно это происходит, когда человек становится старым. Посмотри, как сейчас все вокруг чудесно. Растет трава, повсюду цветы. Осенью все это состарится, увянет и умрет. Но скоро опять придет весна, и тогда вырастут новая трава и новые цветы, на деревьях появятся новые листья. То же и нами, смертными. Старые умирают, новые рождаются. Если бы старики не умирали, для новых детей не было бы места.

— Но я не хочу, чтобы дедушка был мертвый.

— Я думаю, что дедушка был готов к смерти. Он состарился и устал, и, мне кажется, ему хотелось заснуть и не просыпаться.

— Иногда он приходит и заглядывает в окно.

— Нет, когда человек умирает, он не может вернуться.

— Но если мы думаем о нем, он появляется.

— Да, возможно.

— Смотри, папа, жук!

— Да, погляди, какой он красивый.

— Какие у него большие рога!

— Это жук-олень, — объяснил папа и принялся рассказывать мне о разных жуках. Смерть была позабыта. Так много интересного происходило во время наших прогулок.

Летом меня отвозили в деревню к тете и дяде У них была маленькая ферма, и они трудились с утра до вечера. Как только они управлялись без всякой помощи, с примитивными инструментами?

Тем не менее они каким-то образом находили место и время для всех своих племянников и племянниц.

Мои мать и отец вышли из больших семей. Не считая умерших в детстве, у них было по шесть братьев и сестер, а у тех, у каждого, от двух до пяти детей. Семья была дружная, и мы все часто встречалась. Папины братья и сестры жили в Сигете, а мамины были рассеяны по разным городам Трансильвании. Только тетя Регина жила в деревне, и считалось, что городских детей неплохо отправлять на время за город. Тетя Регина стала для нас летней мамой и относилась к нам с большим терпением и любовью. Лапушель, где она жила, был маленький фермерский поселок, насчитывающий около тридцати семей. Многие семьи были еврейские, но они жили в мире и согласии со своими румынскими соседями. Пока не ввели всеобщее образование, в Лапушеле была еврейская школа, и ее посещали даже дети из некоторых местных просвещенных нееврейских семей.

До того, как началась дискриминация, у мужа тети Регины был маленький деревенский магазин и шинок. Я все еще помню, как он развешивал блестящие леденцы в кульки из коричневой оберточной бумаги, стоя под висячими парафиновыми лампами, среди благоухающих специй. В соседней комнате был шинок с деревянными полами и голубыми стенами, там на деревянных скамьях сидели фермеры, перед ними стояли бутылки шнапса. Винные пары смешивались с запахом леденцов и хлева, шум становился все громче и громче. Нестройный гомон голосов переходил в громкий спор, и кто-нибудь начинал петь. Меланхолические песни о любви сменялись ритмичными военными маршами, кто-нибудь доставал скрипку, все вскакивали с мест и весело пускались в пляс. Женщин не было, детей сюда не пускали. Когда я, получив свой кулек леденцов, хотела, бывало, войти в шинок, меня немедленно останавливали. Евреи никогда не ходили в шинок, а еврейские дети и подавно.

Весь год я мечтала поехать в деревню и была счастлива, когда наконец увидела голубые дома с соломенными крышами, амбар с резными дверями и грязный двор со знакомым колодцем. В деревне происходило мало событий. Сейчас, когда я оглядываюсь назад, это время вспоминается мне, как один долгий летний день, солнечный и жаркий, с редкими ливнями, пахнущими старым деревом и семечками. Я играла с козлятами, пила парное коровье молоко и купалась в мутной реке вместе с черными буйволами. Велика была моя радость, когда я увидела друзей, которых приобрела в прошлом году, и мы могли поговорить обо всем, что случилось с тех пор, как мы расстались. Мы брали друг у друга книги, разыгрывали в амбаре спектакли, качались на качелях и предпринимали экспедиции вдоль реки. Я не скучала по дому, хотя было интересно ходить на почту — посмотреть, не пришло ли письмо.

Когда шел дождь, я могла спрятаться на чердаке, где лежали старые книги. Больше всего мне нравилось листать журналы с картинками из прошлого века, но я читала все что попадалось, даже если и не все понимала: Бальзака, «Одиссею», рассказы для детей — все вперемешку, — но это было чудесно. Ровный стук дождя по крыше убаюкивал меня, но когда начинал греметь гром, мне становилось страшно.

Скоро засверкает молния, и я бежала вниз, на кухню, где тетя закрывала все окна. Я сидела с тетей на кровати в самом темном углу комнаты и, хотя знала, что будет очень страшно, все же просила еще раз рассказать историю о том, как в окно влетел огненный шар.

Это случилось во время Первой мировой войны. Дядя служил в Австро-Венгерской армии, которая воевала в Боснии. Его часть квартировала в бараках в глубине леса, и он работал на аппарате Морзе, когда в открытом окне появился огненный шар, проплыл по комнате, вошел в телефон и исчез. Дядя не мог шелохнуться от страха. Он был уверен, что это явление дьявола. Этот страх оставался с ним всю жизнь, и он передал его своим ближайшим и даже более дальним родственникам.

Дядя научил меня двум молитвам: одну нужно произносить, когда гремит гром, а другую — когда вспыхивает молния, для защиты от огненного шара. Мне было очень страшно, я пряталась под подушками и механически повторяла эти молитвы еще и еще. Напрасно тетя говорила, что надо молиться только один раз, когда гром начинает греметь. Я не останавливалась, пока последний раскат не замирал вдали и не появлялось солнце.

Такие грозы превращали пыль на дворе в жидкую грязь. Когда мы выходили из дома, наши ботинки глубоко утопали в ней. Промытый воздух манил нас на прогулку, и меня не смущало, что потом придется долго чистить ботинки. Мы шли по шоссе, обходя самые большие лужи. Больше всего мы любили гулять до моста и обратно. Нам не приходилось остерегаться машин, так как их здесь было немного.

Лето пролетело быстро. Скоро дни становились короче и холоднее, приближалось начало учебного года. Пора было ехать домой. Я начинала собираться, складывая сокровища, которые собрала за лето: сосновые шишки, отполированные камушки, перья и яркие ожерелья из засушенных ягод. Ближе к вечеру, когда коровы возвращались, звеня колокольчиками, я бежала к амбару пить пенящееся молоко — в последний раз этим летом. Подоив коров, дядя запрягал Белоснежку и Розу в повозку и отвозил нас в ближайший город, откуда ходил автобус на Сигет. Повозка катилась медленно, и к моей кузине, где я должна была провести ночь, мы приезжали только поздно вечером.

Кузина снимала маленькую комнату напротив церкви, на верхнем этаже двухэтажного дома. Часы на церковной башне, мои старые друзья, были первое, что я видела, когда на рассвете меня будила кузина. Я слышала воркование голубей, когда они садились на подоконник, чтобы поприветствовать меня. У нас, в Сигете, не было голубей, и я не могла понять, зачем моя кузина их прогоняет. Я быстро одевалась, и мы шли в кафе на площади и пили горячий шоколад со свежими рогаликами, поджидая автобус. Но вот он пришел, меня перепоручают водителю, сказав, чтобы я не вставала с места, пока мы не приедем в Сигет.

Выехав на шоссе, автобус набирает скорость, чтобы подняться на гору Гутин. Пыхтя и кашляя, он ползет по извилистой дороге, вдоль которой растут деревья, сначала лиственные, потом сосны. Рессоры у автобуса были слишком слабые, и меня болтало и трясло, как бутылку с микстурой. То и дело кого-нибудь начинало тошнить, автобус останавливался, пассажир выходил, и все ждали, пока ему не полегчает. Мы поднимались все выше, и перед нами открывались все новые и новые дали. По мере того, как мы приближались к перевалу, дома казались все меньше и меньше и наконец стали совсем неразличимы. Извилистые дороги под нами напоминали змей, ползущих среди зелени. Как только мы достигали перевала, автобус останавливался, и мы могли выйти, размяться и попить родниковой воды. У родника стоял деревянный крест, на нем был вырезан распятый Христос. Многие пассажиры преклоняли колени, чтобы поблагодарить Бога за то, что автобус благополучно доставил нас на вершину, и помолиться за безопасный спуск. Облака обволакивали похожие на привидения фигуры на дороге, все звуки были приглушены, как будто ватой в ушах. Люди большей частью молчали. Воздух здесь, на высоте, был сырой, и всем хотелось поскорее спуститься вниз.

И вот все заняли свои места. Автобус тронулся, начал спускаться с перевала, его пыхтение и заикание сменилось ровным гудением. Чем ниже мы спускались в долину, тем более оживлялись пассажиры. Сначала они лишь осторожно обменивались отдельными словами, но вскоре автобус уже гудел разговором. Люди, которые до сих пор были молчаливы, теперь болтали и предлагали друг другу яблоки и бутерброды. Облака поднимались над нами все выше, показалось солнце. Сосен уже не было видно, автобус, возвращавшийся к родным местам, приветствовали лиственные рощи. Мы проезжали мимо маленькой караульной будки, навстречу нам шли фермеры в крестьянской одежде — они гнали стадо на пастбища.

Когда появились первые резные ворота, столь характерные для этих мест, я уже знала, что скоро будет Сигет. Я узнавала знакомые места, деревни, башню с часами, водопад — под его журчание мы ехали дальше, мимо фруктового сада дяди Михаэля, где росли грецкий орех и яблони. Мне не терпелось пойти туда как можно скорее — собирать спелые фрукты и пробовать мягкие очищенные ядра грецких орехов. Лучше всего их собирать, пока зеленая кожура еще не отвалилась, — ничего, что руки от нее становятся черными. Мне хотелось, чтобы водитель остановился, но я знала, что это невозможно. Надо потерпеть, скоро приедем.

Вот мы уже и на окраине города. Магазины открыты. День сегодня базарный, и улицы наводнили фермеры из деревень с мешками за спиной. Они продают овощи, яйца, цыплят, сыр и молоко, а покупают нарядную одежду и другие предметы роскоши, которые может предложить город. Женщины в полосатых передниках и ярких шалях выделяются среди одетых в белое мужчин. Какой-то фермер в повозке размахивает кнутом. Автобус проезжает мимо, и все скрывается за облаком пыли. Мы едем мимо ресторана моего дяди Пинхаса, мимо мануфактуры дяди Сэмюэля, и я уже вижу маму и Ливи — они машут приближающемуся автобусу. Он останавливается на площади, дверь открывается, и мы бросаемся друг к другу в объятья. Мне не терпится рассказать обо всем, что я делала, а Ливи хочет рассказать о том, как она провела лето. Мама, не может вставить слово, и, пока мы усаживаемся и едем домой, ей остается только слушать.

Мне особенно запомнилось одно такое возвращение. Той осенью меня встретили двумя грандиозными новостями: дядя Михаэль выдвинут кандидатом в парламент от Либеральной партии, а мы переезжаем в новый дом.

Был 1938 год. У власти стояла антисемитская Крестьянская партия, так что жизнь евреев в городах и селах была далеко не спокойная. Несправедливости, притеснения, драки, избиения стали обычными явлениями. Либералы, стремившиеся заручиться голосами евреев, обещали бороться против антисемитизма и, в знак доброй воли, включили еврея, моего дядю Михаэля, в списки своих кандидатов. Выборы должны были состояться через пару месяцев, и все евреи надеялись на победу либералов. Я гордилась своим дядей.

Но вторая новость затмила его выдвижение. Мы переезжали. Отец наконец-то купил дом, о котором мы так долго мечтали: дом на Вокзальной улице, похожий на спичечный коробок, с плоской крышей. Кто мог подумать, что когда-нибудь мы сможем его купить!

В последующие дни мы не могли говорить ни о чем, кроме предстоящего переезда. В доме было пять комнат и мансарда, на которую мы с Ливи немедленно заявили свои права. Туда был отдельный вход: прямо от входной двери наверх вела винтовая лестница. Мне особенно понравилось, что нам не надо будет проходить через комнату родителей, чтобы попасть к себе. Их спальня будет в комнате с окнами во двор, центральная комната будет столовой, комната с окнами на улицу — гостиной. Мы собирались купить новую мебель и снова и снова прикидывали, как ее расставить. Наконец у нас будет место для пианино. «Папа, ты обещаешь купить пианино? Ты, правда, обещаешь?» Мы также собирались купить красивый диван и шкаф для книг и посуды — столяр обещал его сделать в точности, как на картинке, которую я видела в рекламном журнале. Планы были грандиозные.

Мы с Ливи ходили в новый дом по меньшей мере раз в день, носились по комнатам, мешая рабочим, заканчивавшим ремонт. В течение недели все должно было быть готово для переезда. Меня особенно восхищала ванная комната со сверкающей ванной, вделанной в пол, с фаянсовой раковиной, с кранами, на которых написано «Горячая» и «Холодная», и с большим коричневым нагревателем для воды, стоявшим в углу, как будто для того, чтобы охранять все эти сокровища. Представляете себе: встаешь утром и принимаешь горячую ванну! Стоит только кран повернуть. На самом деле все было не так просто. Сначала нужно было полчаса стоять на кухне и качать воду, затем развести огонь под нагревателем, и тогда, наконец, ванна будет готова. Но какая роскошь после этого вытянуться во весь рост и нежиться в чудесной горячей воде!

В комнатах стояли кафельные печи. В столовой печь была облицована белым кафелем, в ней была ниша для вазы с цветами; в гостиной печь была желтовато-зеленого цвета, а в спальне бледно-розового. В мансарде не было кафельной печки, а только железная, но от этого она казалась еще более привлекательной. Мы выбрали обои светлых тонов и с мелким рисунком. Мне надоели темные тона и крупный рисунок обоев в доме на Больничной. Розовато-лиловые букеты сирени нравились мне в детстве, но теперь я была уже подростком, и мои вкусы изменились. Мне были по душе светлые тона и четкие линии. Функционализм проник в Сигет. Откуда? Как? Я не знаю. Должно быть, на меня повлияли журналы, но я воображала, что сама это открыла.

Мама планировала сад с помощью садовника. За домом должен был быть огород и фруктовые деревья. Перед домом, ближе к улице, они собирались устроить газон, клумбы и посадить японские вишни. Сад был окружен решеткой, так что мы не прятались, как раньше, за высокой стеной — возможно, потому что жили ближе к центру и менее опасались грабителей, а может быть, и потому, что хотели, чтобы все видели наш прелестный дом и красивый сад. На Вокзальной улице селились состоятельные люди, дома были большие и дорогие, и владельцы старались перещеголять друг друга своими цветами. Им не приходилось работать в саду самим: наемный труд был очень дешевый.

Самый красивый сад был у родителей Анны. Анна, моя кузина, стала моей лучшей подругой с тех пор, как мы переедали. У нее были черные, как смоль, косы до пояса, аристократическая внешность, красиво очерченный рот. Прямой нос придавал ее лицу несколько надменное выражение. Большие невинные голубые глаза под темными ресницами становились обольстительными, когда Анна улыбалась. Она взрослела, и мальчики начинали на нее заглядываться, а я надеялась, что ее обаяние, хотя бы отчасти, передастся мне. Я всегда выбирала подруг из самых красивых девочек.

В 1938 году мне было четырнадцать, Анне шестнадцать. Она настойчиво уговаривала меня пойти гулять на Центральную улицу. Но я не понимала, что в этом интересного. Школьные правила были очень строги, и для нас, учениц, все обычные развлечения маленького города, такие, как кино и прогулки с мальчиками, были запрещены. Единственное развлечение, остававшееся для девочек, — гулять друг с дружкой и строить мальчикам глазки. Для меня это было ново, но я не хотела показать свою неопытность и обещала Анне, что пойду с ней гулять, как только сделаю уроки. Я заглянула в книжки и решила, что на сегодня у меня немного работы. С историей было просто, французский я знала, только арифметика могла занять некоторое время. Но скоро я и с этим покончила, и, когда Анна позвонила, я схватила свой школьный берет и выбежала на улицу.

Когда закрывались магазины, Центральная улица от церкви до кинотеатра превращалась в место для променада. Девочки в школьной форме прогуливались под руку, поворачивая от церкви как раз тогда, когда мальчики подходили к кинотеатру, чтобы встретиться посередине. На девочках были черные платья с белыми воротничками, черные чулки, черные туфли и темно-синие береты. Мальчики носили куртки цвета хаки и зеленые фуражки с кокардой. Мы украдкой поглядывали друг на друга. Инициатива обычно принадлежала мальчикам. Девочки же делали вид, что не замечают их. Но в действительности они не пропускали ничего — каждый взгляд, каждое движение, каждое слово вспоминались и обсуждались потом часами.

Наши прогулки становились все более непринужденными, и однажды я встретила мальчика, который запал мне в душу. У него было красивое лицо с мягкой улыбкой, и когда я взглянула на него, то почувствовала что-то необычное.

Странное, приятное чувство, покой и тревога одновременно. Кто он? Я влюбилась, но даже не знала, как его зовут.

Теперь и для меня прогулки стали важны. Я прогуливалась по Центральной улице в надежде увидеть его, в надежде, что он, быть может, меня заметит. Я уже знала, где он живет, где учится, какие у него привычки, и вся моя энергия уходила на то, чтобы вычислить, где и когда я могла бы его встретить. Неважно, что мы не знали друг друга. Я была на седьмом небе, когда мне удавалось увидеть его, а когда он первый раз взглянул на меня, я чуть не лишилась чувств. Дома я сидела часами, не прикасаясь к учебникам, погрузившись в мечты о любви и бесконечном счастье.

Мечты. Еще когда я была маленькая, я рассказывала сама себе истории. Каждый вечер перед сном я придумывала истории о живых куклах, за которыми можно было ухаживать. Позже, став постарше, я мечтала о путешествиях по разным странам, об открытиях и свершениях.

Я стану врачом и буду путешествовать по свету. Мне хотелось увидеть дальние страны, подниматься в горы, плавать в море, побывать у туземцев в Африке и повсюду помогать людям. Но путешествовать опасно — а если мне придется рисковать жизнью? Не испугают ли меня трудности? Да, я мечтала о приключениях и хотела заключить с Богом договор: «Я согласна на любые испытания, пока мне будет дозволено жить». Каждый вечер я думала о предстоящих испытаниях и даже начала готовиться к ним. Я хотела быть сильной и выносливой в любом климате. Зимой я спала с открытым окном и укрывалась самым тонким одеялом, а летом закрывала все окна и парилась под периной. Я старалась приучить себя обходиться без пищи и под всякими предлогами отказывалась есть, так что мама стала тревожиться за меня.

По-видимому, каким-то шестым чувством я угадывала, что ждет меня впереди. Политическая ситуация была крайне не стабильная, мысль о войне так пугала меня, что я гнала ее. Инстинкт самосохранения защищал меня от реальности.

Анна по утрам всегда была в хорошем настроении и приходила ко мне, когда я еще не вставала. В воскресенье я любила почитать в постели. Если бы мама позволила, я бы пролежала так весь день.

Однажды утром, когда Анна зашла за мной по дороге к зубному врачу, я так была увлечена романом Дюма «Граф Монте-Кристо», что отказалась идти с ней. Вместо этого мы договорились встретиться в городе в одиннадцать часов. Анна ушла, а я продолжала страдать вместе с графом на его острове. Я взяла ручку и бумагу и стала тренироваться писать левой рукой на случай, если я когда-нибудь окажусь в его положении. Время шло, и когда уже было почти одиннадцать, я выскочила из постели и быстро оделась. Я еще не успела выйти за ворота, как вдруг увидела, что Анна идет мне навстречу. Я удивилась, что она не ждет меня в городе, и хотела было извиниться, но прежде, чем я успела открыть рот, Анна выпалила:

— Война объявлена!

— Не может быть!

— Я только что была у зубного. У них есть репродуктор, и я слышала новости.

— Не верю. Ты это выдумала.

— Нет, честно.

— Боже мой, как страшно!

— Наших отцов призовут.

— Здесь будут стрелять на улицах.

— Мы все можем умереть.

— Нет, на войне не все умирают. С нами будет все в порядке.

— Я боюсь.

— Я тоже.

— Давай вырежем сегодняшнее число на воротах и поклянемся: что бы ни случилось, мы встретимся здесь, когда кончится война, и вырежем эту дату тоже.

— Давай.

Я побежала в дом, нашла карманный нож и вырезала на деревянных воротах: 1 сентября 1939 года.

Когда кончилась война, ни меня, ни Анны не было в Сигете. Не было и тех ворот, на которых мы собирались вырезать дату встречи. Позднее я слышала, что их сожгли во время войны: не хватало дров.

Осенью 1940 года мне было всего шестнадцать, но большой мир уже начал надвигаться на нас. До 1918 года Трансильвания была частью Австро-Венгерской империи. По условиям Версальского мира она отошла к Румынии; теперь она должна была быть возвращена Венгрии. Румынские венгры ликовали, радовались и евреи старшего поколения, считавшие себя венграми. Наши родители так никогда и не примирились с переходом в Румынию. По-венгерски говорили в каждой еврейской семье, многие евреи ассимилировали венгерскую культуру.

Были проблемы и со школами. Румын среди учеников было очень мало, но никому не разрешалось говорить по-венгерски. Нас штрафовали за каждое произнесенное венгерское слово. Так продолжалось довольно долго, но в конце концов нашим учителям удалось сделать из нас, еврейских детей, румынских патриотов, которые смотрели на своих родителей-«венгров» сверху вниз. Поэтому в то время, как наши родители ликовали, мы, дети, горевали и надеялись, что венгерское владычество будет только временным.

В Сигете многое изменилось. Румынская знать покидала город, и венгры, которых раньше презирали, почувствовали, что их час настал. В магазинах не хватало красных, белых и зеленых тканей, так как все шили флаги и готовились к великому событию. Был объявлен праздник, все магазины должны были закрыться, у всех должен был быть выходной. Занятия в школе еще не начинались, хотя был уже сентябрь. Я должна была идти в шестой класс к новым, венгерским, учителям. Мне будет не хватать моих старых учителей и одноклассников-румын, которые уезжали из города.

Меня разбудили чьи-то шаги на лестнице, я открыла глаза и увидела, что Ливи еще спит. Сентябрьское солнце, заглянувшее в открытое окно, отчаянно пыталось согреть холодный утренний воздух. Я встала, надела халат и открыла дверь. Жужа, наша служанка-венгерка, только что закрыла за собой дверь на нашу мансарду и спускалась вниз.

— Доброе утро, Жужа. Что ты здесь делаешь так рано?

— Я сейчас вывесила флаг из окна. Вся улица во флагах, они так красиво развеваются. Скорее одевайся. Мы должны выйти и встретить их в десять часов. Я вам тоже сделала маленькие флажки — мы будем махать ими солдатам.

— Нет, я не пойду.

Жужа была поражена моим равнодушием. Она уже надела свой лучший наряд и светилась от радости. Ее день настал. Теперь кончатся все невзгоды и она заживет счастливой жизнью. Ей и в голову не приходило, что, кто бы ни были ее хозяева — румыны или венгры, — все равно она останется бедной служанкой.

Я пошла на кухню, там сидели за завтраком родители. Они разделяли радость Жужи и пытались убедить меня в преимуществах венгерской власти. Венгры будут защищать евреев; они знают, что евреи всегда храбро стояли на их стороне, и отблагодарят евреев за их лояльность. Я молча пила свой кофе и не могла понять их энтузиазма.

Жуже не сиделось на месте от нетерпения. Она бегала по всему дому — здесь застелит постель, там вытрет пыль с буфета, наконец попросила разрешения срезать цветы в саду. Она набрала полное ведро астр и георгинов, чтобы бросать солдатам. Снова и снова она пыталась уговорить меня пойти с ней, но я отказывалась.

Все ушли, и я осталась дома одна. Однако в конце концов любопытство победило, и я решила выйти на улицу посмотреть. Я оделась и пошла за Анной. Мы вышли на угол Больничной улицы, чтобы там ждать венгров, которые должны были войти в город по шоссе. Было десять часов утра, на тротуарах толпились возбужденные люди с флагами и цветами. Венгерский флаг свешивался из каждого окна, и воздух был наполнен предвкушением счастья. Официальная встреча должна была состояться в городском парке, но люди хотели приветствовать войска, как только они подойдут к окраине города. В ожидании своих освободителей они кричали «ура» и пели патриотические песни.

Прошло немного времени, и вдали показалась туча пыли, извещая о приближении солдат. Вскоре я могла различить переднюю колонну и знамя над ней. Возгласы «Ура!» встретили солдат, распевавших марш Ракоци. Взрослые и дети, венгры и румыны махали, кричали и пели, бросали цветы и посылали поцелуи. Девушки бросались на шею солдатам, обнимали и целовали их. Все последовали за ними в парк, где ждал официальный комитет по организации торжественной встречи. Венгерская знать расположилась на трибуне, возведенной по этому случаю, а Биро Анталь, сам себя назначивший бургомистром, ходил взад-вперед с листком бумаги в руках, повторяя свою речь. На лбу у него выступил пот. Учитель пения призывал своих учеников петь как можно лучше, угрожая расправой за непослушание. Он с трудом справлялся с ними. Когда, наконец, послышался марш Ракоци, все вздохнули с облегчением. Учитель заиграл народную мелодию, и, как только показались солдаты, дети запели. Войска выстроились перед трибуной, и бургомистр начал свою приветственную речь. Мы с Анной пошли гулять в Милл-парк.

Эйфория продолжалась несколько дней, но вскоре снова установился старый распорядок. Начались занятия в школе, я постепенно осваивалась с новой программой, новыми учителями и новыми товарищами. Тем временем голос сумасшедшего в репродукторе (мы купили новый) становился все более назойливым. Австрия, Чехословакия и Польша были оккупированы, и до нас доходили слухи о зверских расправах над инакомыслящими и евреями. Знали ли мы тогда о концлагерях? Я не помню.

Но я помню еврея-беженца из Польши, он пришел в наш город, и его спрятала тетя Лотти задолго до того, как пришли венгры. Он сидел в затемненной комнате, и вскакивал каждый раз, когда кто-то стучал в дверь. Нам, детям, разрешали носить ему пищу, но я боялась его бегающих глаз, в которых отражались робость, страх, боль. Я так много хотела бы спросить у него, рассказать ему. Мне хотелось утешить его, но я не знала его языка. Родители отвечали на мои вопросы уклончиво, а друг другу рассказывали шепотом об ужасах, которых ему удалось избежать, но, по-моему, никто не верил тогда, что это может коснуться нас. Все это происходило в Германии, Австрии, Чехословакии, Польше, но не в Венгрии. Мы были венгерскими гражданами, наши родители воевали в венгерской армии во время Первой мировой войны. Ребенком я играла с отцовскими медалями за храбрость. С нами ничего не могло случиться.

Я жила, как и раньше: делала уроки, писала дневник, встречалась с друзьями, мечтала о любви. Мечтала о Нем с большой буквы, о том, кого я встречала каждый день по пути в школу. Мечтала и надеялась, что в один прекрасный день он, быть может, заметит меня и ответит взаимностью на мои чувства. Он был высок и строен, и каждое утро я молилась, чтобы его голубые глаза встретились с моими. Я проходила мимо него, затаив дыхание, но он всегда был увлечен беседой с другим мальчиком. И вот однажды, когда я возвращалась из школы, это случилось. Наконец-то он был один. Увидев его, я замедлила шаг. Сердце билось, подгибались колени. Сейчас, сейчас он меня увидит, быть может, поздоровается со мной, а может, даже пройдет со мной хоть чуть-чуть. Он шел, насвистывая, и, когда мы поравнялись, — плюнул. Не украдкой, как иногда сплевывают при простуде, и не случайно, мимоходом, на землю. Умышленно, с отвращением он плюнул мне в лицо.

Мир рухнул. Я — шваль, грязная еврейка. То, что происходило с другими людьми в других странах, теперь случилось со мной.

Я прибежала домой в слезах. Мама испугалась.

— Что случилось? Ты провалилась на арифметике?

— Он плюнул в меня!

— Кто?

— Тот красивый парень, которого я встречала по дороге в школу.

— Не стоит из-за этого реветь, — сказала она равнодушно.

— Мама, как ты не понимаешь?!

— Я понимаю, но бывает и хуже.

— Нет, мама, хуже этого не бывает.

— Ты знаешь, они нас не любят. Такое случается. Ты не должна принимать это близко к сердцу.

— С тобой когда-нибудь происходило подобное?

— Пожалуй, нет, но случалось другое. Ко всему привыкаешь.

— Я не желаю к этому привыкать.

Отец, который только что зашел пообедать, услышал, как я плачу, и поднялся в мою комнату.

— Что случилось? — спросил он.

— Какой-то проклятый парень-антисемит плюнул в нее, — сказала мать. — С ней, видно, никогда раньше такого не случалось.

— Бедный ребенок! Ей все же придется привыкать к тому, что мы живем в антисемитском мире.

— Нет, папа, я не хочу к этому привыкать. Я не хочу жить в стране, где плюют в людей. Почему мы ничего не предпринимаем? Почему мы здесь сидим? Почему мы не уехали еще раньше? Папа, милый, обещай мне, что мы уедем отсюда.

— Это не так просто, — сказал он. — Когда мы могли это сделать, мы не решались оставить надежный заработок, хороший дом, семью и друзей. А сейчас сотни тысяч людей хотят выехать из страны. Это очень трудно.

Я была безутешна. Я не хотела быть как мои родители, я не хотела мириться со всем этим. Мне хотелось что-то сделать, убежать, уехать из страны. В конце концов мне пришлось убедиться, что это невозможно. Можно было только сделать то же, что и остальные, — зарыть голову в песок и жить как ни в чем не бывало. Но и это становилось все труднее. Каждый день выходили новые декреты, которые делали жизнь для нас, евреев, все более трудной, а в некоторых случаях — просто невыносимой. Прокламации оглашались на углах улиц, и когда мы слышали эти объявления, мы знали, что на наши и так уже сгорбленные плечи ляжет еще одно бремя. Один за другим объявлялись следующие приказы:

1. Евреям запрещается иметь радиоприемники. Все они должны быть сданы властям в двадцать четыре часа.

2. Евреи обязаны сдать все драгоценности и ценные вещи. Неповиновение будет караться.

3. Все транспортные средства, принадлежащие евреям, должны быть немедленно переданы для нужд армии.

4. Евреям запрещается посещать рестораны, кинотеатры, теннисные корты и бани.

5. Евреям запрещается работать в государственных учреждениях.

6. Евреи не могут нанимать для работы неевреев. Девушки-христианки, работающие горничными в еврейских домах, должны немедленно уволиться.

7. Арийцы могут пользоваться только арийскими магазинами, не рекомендуется иметь какие-либо дела с евреями.

8. Еврейские дети не имеют права получать высшее образование.

9. Все евреи должны представить властям документы, подтверждающие, что они были рождены в Венгрии. Евреи, рожденные не в Венгрии, будут депортированы в страну, где они родились. (Это обычно означало Польшу.)

Ариизация началась.

Восьмой приказ затронул меня больше всего. Школа, в которой я проучилась семь лет, теперь для меня закрылась, за год до окончания. Я была глубоко несчастна и умоляла, чтобы мне разрешили поехать в какой-нибудь другой город, где есть еврейская школа.

Родители одобряли мое желание и старались устроить так, чтобы я могла поехать в Клуж, столицу Трансильвании. Я знала, что на это потребуется много денег. Плата за обучение, книги, проезд и жилье обойдутся в значительную сумму. Я знала, что евреям становится все труднее зарабатывать деньги. Но я решила найти дешевое жилье, и, став лучшей ученицей в классе, отблагодарить родителей за щедрость.

За несколько дней до начала учебного года я отправилась в Клуж, чтобы подыскать жилье. Мне было грустно покидать семью, хоть я и радовалась, что смогу продолжать учебу. В первый раз я уезжала одна, чтобы жить самостоятельно. Первые несколько дней мне пришлось ночевать у родственников. Они приняли меня довольно холодно, и, хотя у них была большая квартира, не желали, чтобы я оставалась у них надолго. Я скучала по дому, но не хотела это никому показывать. Хотя я и обещала отцу написать по прибытии, но решила не делать этого, пока не подыщу дешевую квартиру.

Сигет, 2 сентября 1941 г.

Милая маленькая проказница!

Едва ты уехала, как стала непослушной. Ты знаешь, как мы беспокоимся, если тебя нет дома в восемь часов, и можешь себе представить, что мы испытываем сейчас. Может быть, ты послала телеграмму, и она не дошла до нас? Я вкладываю справку о том, что ты сменила место жительства; тебе она понадобится. Правда, я не хотел посылать ее, пока ты не дашь о себе знать, Напиши и расскажи нам обо всем. Бежи уже написала своим родителям. Она платит за обучение только 20 пенге. Ты не должна платить больше.

Целую, твой папа.

Моя любимая девочка!

Мы с таким нетерпением ждем от тебя известия, что ты добралась благополучно, но до сих пор ничего не получили. Мы не знаем, где ты живешь, что ты ешь. Мы очень беспокоимся. Тебе было грустно покидать нас, и нам было грустно расставаться с тобой, но придется привыкать, если это то, чего ты хочешь. Да поможет тебе Бог.

Пиши чаще. Я надеюсь получить от тебя известие завтра.

Целую и обнимаю, твоя мама.

Наконец я поселилась у Янки, сморщенной старушки, которая жила в маленькой комнате с печкой в углу за дверью. В комнате были также кровать, софа, буфет, маленький стол и четыре стула. У нее уже жила одна девушка, студентка университета, и мне пришлось спать на раскладушке, которая днем складывалась и убиралась под ее кровать. Вечером стол и стулья сдвигали, чтобы освободить место для раскладушки. Было тесно, но дешево, и Янка очень хорошо готовила. Я была молода, и эта скромная обстановка соответствовала моим романтическим представлениям о студенческой жизни, основанным на прочитанном когда-то романе о Париже fin-de siecle.

Теперь одно из условий, которые я сама себе поставила, — дешевое жилье — было выполнено. Другое: стать лучшей в классе — оказалось труднее. Было не просто выдержать соревнование в классе, где, как мне казалось, учились одни гении. К тому же, я не сразу была принята в их круг. Большинство из них учились вместе уже двенадцать лет, и они холодно встретили новенькую.

Мой первый день в школе начался чудесным сентябрьским утром, и я шла со смешанным чувством радости и беспокойства. Как все это будет? Как меня примут? Я узнала, как пройти в класс, и вошла. Окна были открыты, девочки стояли группами и болтали. Никто меня не заметил. Я набралась храбрости и сказала:

— Привет, меня зовут Хеди. Я из Сигета, буду с вами учиться этот год.

— Привет, — безразлично ответили несколько голосов.

Я огляделась вокруг в поисках свободной парты. Найдя одну, я села.

— Сюда нельзя. Это место Марианны.

— Но здесь никто не сидит.

— Она сегодня больна.

— Где мне сесть? — Я робко огляделась вокруг.

Голос девочки сзади произнес:

— Можешь сесть со мной.

Я подошла и с благодарностью протянула ей руку.

— Меня зовут Хеди. А тебя как?

— Маниш. Ты хорошо знаешь немецкий? Это для меня самый трудный предмет.

— Я совсем не знаю немецкого. Но мы можем помогать друг другу.

— Где ты живешь?

— На улице Деак. А ты где?

— Тоже на Деак.

— Какая удача! Мы можем вместе делать домашнюю работу.

— Маниш! — Ледяной голос неожиданно прервал нас. — Не забудь про вечер у Питера в воскресенье. Будут танцы.

— А Хеди тоже может придти?

— Нет, — твердо сказал голос. Это, как я потом узнала, была Ева.

Я проглотила обиду и решила не обращать внимание на Еву и остальных. Я буду работать и ни о чем другом не думать. Дружба с Маниш помогала. Хорошо, что был кто-то, с кем можно поговорить.

Я упорно работала. Приходилось трудно, так как учителя были требовательные. Особенно много проблем было с латынью и математикой. Но я трудилась усердно и настойчиво, и справилась. Я стала одной из лучших учениц в классе, и другие девочки стали меня принимать в свою компанию. Они даже приглашали меня на свои вечеринки.

Миновала суровая зима, и учебный год подходил к концу. Мы все очень нервничали из-за предстоящих выпускных экзаменов. Это была далеко не простая формальность. Предстояли письменные экзамены по венгерскому, математике и латыни и устные по остальным предметам. Устные экзамены принимала комиссия из пяти человек во главе с директором. Наши шансы на высшее образование зависели от результатов этих экзаменов. О том, что университеты для нас закрыты, никто не хотел даже и думать.

Планировалось устроить большой прощальный вечер. Все должны были одеться, как дети. Я не могла понять всеобщего веселья. Чувствовала только ужасную опустошенность и не видела никакого повода для ликования. День последнего экзамена должен был отметить конец моего детства, и мне трудно было представить, что за этим последует. Я видела только черную зияющую дыру, пустоту, которая меня поглотит; могло ли там что-нибудь существовать? Однако, как ни старалась, я не могла разглядеть будущее. Поеду домой в Сигет. Но что потом? Казалось, жизнь на этом и кончится.

Мне не хотелось идти на вечер. Мои подруги казались мне слишком инфантильными, и я смотрела на них сверху вниз. Теперь я понимаю, что это было предчувствие беды, но тогда никто не хотел и не мог этого понять. Меня звали брюзгой; учителя, да и родители тоже пытались убедить меня, что я ошибаюсь.

В каком-то смысле они были правы. Жизнь не кончилась после экзамена. Я вернулась домой в Сигет. И, как обычно, начались летние каникулы. Но я не хотела сидеть дома и наслаждаться длинными каникулами, которые кончатся, только когда я выйду замуж. Я умоляла родителей позволить мне снова уехать учиться на преподавателя начальных классов. В Мишкольце была еврейская семинария, предлагавшая годичный курс. В конце концов они согласились. Я могла начать учиться в семинарии осенью.

Но оставалось еще лето, и теперь, когда мое будущее было устроено, я позволила себе наслаждаться заслуженными каникулами. Поздно вставала по утрам и каждый день ходила купаться на речку.

Однажды, встав немного раньше обычного, я случайно увидела отца, произносившего утренние молитвы в своей спальне. На нем был талес и шапка, и лицо его было мокро от слез. Я не верила своим глазам. Мой отец плачет? Я никогда не видела плачущего мужчину и не думала, что мужчина может плакать. Что-то случилось? Может, у него было дурное предчувствие? Может быть, у него то же чувство, что и у меня после выпуска, — что жизнь кончилась? Но экзамены позади, жизнь не кончилась. Она будет продолжаться в семинарии. Почему отец плачет? Я не решилась спросить. Я не решилась показать, что видела его. Счастливое лето подошло к концу, наступила осень, и я уехала в Мишкольц. К тому времени я уже привыкла к разлукам. Тем не менее, мне было тяжело уезжать. Хотя политическая ситуация была неспокойна, я чувствовала себя относительно безопасно в маленьком Сигете. Немцы начинали терпеть поражения в Советском Союзе, и мы надеялись, что война скоро кончится. Зима выдалась суровая, и многие евреи постились по многу дней, призывая Бога. Я усердно училась в семинарии и мечтала о возвращении домой. В письмах, которые я часто получала от родителей, говорилось о неприятностях.

Сигет, 3 марта 1943 г.

Моя дорогая девочка!

Я должен был написать вчера, но ты простишь мне задержку. Весь день бегал по городу, нужно было сделать миллион дел. Как ты знаешь, мы должны достать все эти свидетельства о рождении для каждого члена семьи, живого или мертвого, включая дедушек и бабушек с каждой стороны, и нам, можно считать, повезло, что все мы родились в Венгрии. Дяде Джошлису, отец которого родился в Польше, пришлось много заплатить за фальшивое свидетельство. Ему повезло: его бумаги приняли. Розенбауму, его соседу, не было удачи. Его подлог раскрыли, и он был депортирован со всеми своими семью детьми. Кто знает, что с ними станет? Говорят, поляки тоже не хотят их.

Всего хорошего, папа.

Дорогая девочка!

Получили результаты твоих экзаменов. Не могу описать, как они нас обрадовали. Ты боялась, что получишь плохие оценки, поэтому мы были совершенно не подготовлены. Это выше всех наших ожиданий. Мы очень гордимся тобой — даст Бог, ты будешь вознаграждена за все.

Дела у нас так себе. Друзья и родственники, которым нужно получить доказательство гражданства, приезжают в город, и, конечно, им приходится останавливаться у нас. Но из-за того, что две комнаты реквизировали военные, у нас мало места. Наши гости довольно требовательны, большой дом трудно содержать в чистоте, и, хотя Ливи помогает, я не справляюсь. Но что все это в сравнении с проблемами, которые у других людей? Все обойдется, было бы здоровье.

Целую тебя и обнимаю, твоя мама.

Я вернулась в Сигет с дипломом преподавателя. Мне больше не казалось, что я хуже других. У меня была профессия, и я всегда могла преподавать в еврейской школе. По прибытии домой я узнала, что в городе открылись еврейские ясли, и что я могу получить место заведующей. Большинство мужчин-евреев были мобилизованы, и женщины, оставшись одни с детьми и без средств к существованию, были вынуждены искать работу на стороне. Чтобы помочь им, были открыты ясли, где за детьми присматривали бесплатно.

Я была счастлива: я получила свою первую работу, зарабатываю деньги. Даже если судьба предрешена заранее, все же можно было помечтать о будущем. Я могу начать копить деньги на книги, строить планы на жизнь после войны, когда университеты будут опять открыты для нас, и я смогу учиться медицине.

Ясли открылись в августе 1943 года. В марте 1944 Венгрия была оккупирована немцами, и через несколько дней евреям было приказано носить желтую звезду. В апреле нас собрали в гетто, а в мае увезли.