Апрель 1944 года.

Путешествие первое. Путешествие, которое длилось не так уж долго, но, казалось, никогда не кончится. Путь, пройденный пешком. Это было не путешествие, а движение между двумя пунктами, отделенными световыми годами. От привычного — к неизвестности. От человеческого тепла — к холоду, туда, где таились опасности.

Через четыре недели после германского вторжения в 1944 году мы праздновали Песах в память об освобождении евреев от египетского рабства. Мы собрались в спальне, так как столовая и гостиная были заняты немецким офицером. Мы уже привыкли к тесноте, так как венгры реквизировали комнаты за год до того. Просто после прихода немцев венгерский барон уехал, а его место занял немецкий офицер. Это был высокий красивый мужчина с наружностью джентльмена, дружелюбный. Он учтиво приветствовал нас всякий раз, как мы встречались. На тревожные вопросы моего отца он отвечал: «Вы должны понять, что мы, немцы, не хотим вас обижать. Мы цивилизованные люди». Нам очень хотелось ему верить, но нас заставляли пришивать и носить на одежде желтую «звезду Давида», повсюду распространялись тревожные слухи. Однако мы праздновали Песах и старались больше ни о чем не думать.

В воскресенье, 9 апреля, в последнюю ночь праздника, был дан приказ: «Собрать вещи, столько, сколько вы сможете унести, и подготовиться к дороге. После семи утра никому не позволено оставаться на улицах, и когда придут полицейские, все должны следовать за ними в помещение, отведенное каждому в недавно основанном гетто».

Предчувствие, что близится конец света, с которым мне удавалось до сих пор справляться настолько, чтобы сохранять спокойствие, теперь овладело мною вновь. У нас не было времени для расспросов: мы начали собираться. Нужно было взять свои личные вещи, сколько сможем; каждый должен был взять свою постель, еду и кухонную посуду. Если кто-то мог достать тележку, то поклажу грузили на нее; иначе приходилось тащить все на себе. Отец пошел на поиски тележки, мама начала собирать еду, я укладывала свои книги, а Ливи играла с кошкой.

— У нас нет хлеба, — переживала мама.

— Придется обойтись без него, — ответил отец.

— Нет, я сбегаю до семи часов, — сказала я. — Я успею. Кира печет рано. — Я знала, что ее пекари начинают работать раньше остальных.

— Что же с нами будет?! — восклицала мать.

— Справимся как-нибудь, — успокаивал ее отец. — Мы ведь всегда как-то справлялись.

Но мама не могла успокоиться:

— Как же мы оставим наш дом, вещи?

— Это не страшно; мы все запрем, когда будем уходить. Может быть, это ненадолго, — говорил отец.

— Но как мы будем жить в одной маленькой комнате?

— Где мы будем готовить?

— Где будем умываться?

— Как-нибудь устроимся, — сказал отец.

— Будем надеяться, что это будет большая, светлая комната.

— Посмотрим.

Мы начали укладываться; ходили по комнатам, прощались с нашими бабушками и дедушками. Мама заплакала.

— Почему ты плачешь?

— Потому что мы все оставляем. Наш дом, нашу красивую мебель, ковры, картины. Это так тяжело.

— Но ведь все это — только вещи. Самое главное, что мы вместе. Пока мы все вместе, остальное не имеет никакого значения, даже если нам придется жить в пустом бараке.

— Ты прав.

— Тогда почему же ты плачешь? — спросила я.

— Все здесь хранит воспоминания. Ты знаешь, сколько твоему отцу приходилось работать, чтобы купить мебель для гостиной? Он подарил нам ее в годовщину нашей свадьбы. И тогда же он подарил мне ту красивую картину, что висит в столовой. Как мы были счастливы!

Я вспомнила. Это было в тот год, когда я приготовила им сюрприз — небольшой вышитый коврик в цыганском стиле. Он и теперь висел в столовой. И его нам тоже придется оставить. И украшения, и маленькую балерину, и голубую вазу с двумя русалками, и дедушкины настенные часы. Мы не были богаты, но мои родители любили красивые вещи. И этот дом, который они так мечтали купить и ради которого они стольким пожертвовали, первый в городе дом в функциональном стиле с плоской крышей. И нашу ванную, и современный туалет — такую редкость, — и водопровод. И эту столовую, хранившую столько воспоминаний о наших простых семейных ужинах, годовщинах свадьбы родителей и именинах, где мы принимали гостей издалека и слушали захватывающие рассказы о большом мире. Здесь мы собирались и веселились по разным поводам.

Я тоже обошла дом и попрощалась с любимыми вещами. Я не была так же сильно привязана к ним, как моя мама, но все-таки с грустью смотрела на изразцовую печь, которая зимой излучала мягкое тепло, на мягкий диван, где я любила лежать, свернувшись клубком, с книгой; на буфет, где всегда можно было найти вкусные вещи: шоколад с орехами, конфеты, цукаты. Мой взгляд проскользнул по стенам и остановился на картине, где был изображен стог сена. Мне всегда хотелось в него спрятаться, когда у меня были неприятности. Вот и сейчас тоже.

Я подошла к пианино и взяла несколько аккордов, потом — к книжной полке и вынула несколько книг. Рембо, Вийон, Джеральди — я не смогу взять вас с собой. И моих любимых венгерских поэтов тоже — Отило и Арани. В ту минуту я дала себе клятву: никогда не буду жалеть о вещах, ни о чем, что можно купить за деньги. Но я не могла не пожалеть куст жасмина в саду, который тянулся, беззащитный, к голубому весеннему небу. Там я, бывало, пряталась, когда хотела побыть одна; эти цветы утешали меня, когда мне было грустно.

Луч весеннего солнца заглянул в просвет между шторами, и я проснулась с острой болью в груди. Наступило утро понедельника, и мне нужно было поторопиться, чтобы купить хлеб. Скоро за нами придет полиция в своих украшенных петушиными перьями шапках.

Я накинула одежду, побежала в пекарню, купила хлеба и помчалась домой. По дороге я встречала людей, спешивших по таким же делам. Мы лишь обменивались приветствиями. У нас было слишком много забот.

Когда я пришла, мы сели завтракать. Каждому хотелось поддержать остальных. Мама была безутешна, папа старался говорить только о делах, а моя четырнадцатилетняя сестра была еще слишком мала, чтобы до конца понять, что происходит. Она радовалась — ей все это казалось увлекательным приключением. Я старалась не терять голову, но сердце мое болело от тяжелых предчувствий. Было ли наше переселение самым страшным, что могло с нами случиться, или это только начало чего-то еще более ужасного?

Я спрятала свои дневники на чердаке вместе с любимыми книгами и надеялась, что скоро смогу вернуться и забрать их. Мы уже отдали все ценности соседке, госпоже Фекете, которая взялась их спрятать. Однажды, в марте, она пришла к нам и рассказала, что ее муж, офицер венгерской армии, слышал, что нас выселяют. Она подумала, что нам будет трудно спрятать свои ценности, их давно следовало сдать властям. Когда семья выселялась, дом обыскивали, и если находили что-нибудь ценное, наказание было суровым. Она предложила помочь нам сохранить наши ценности, пока мы не вернемся. Я оставила себе только тоненькую цепочку с сердечком и клевером и маленькое оловянное колечко, которое мне подарил мой друг Пую.

Я поднялась в свою комнату и огляделась. В этой комнате я жила, в ней выросла из ребенка в девушку, и вот теперь должна ее покинуть, может быть, навсегда. Даже если я вернусь, то уже буду другим человеком. Когда я закрою дверь этой комнаты, это будет навсегда.

Комната находилась в мансарде, маленькая, с двумя оконцами. Я посмотрела в одно из них на наш сад с моими любимыми жасминовыми кустами, абрикосовыми и ореховыми деревьями и конурой старого верного Бодри. Мы не сможем взять его с собой. Другое окно выходило на соседний двор, где в такой же мансарде жил Гева, моя первая большая любовь. Сколько раз просиживала я у окна до глубокой ночи и шептала слова любви, обращаясь к его силуэту! Или смотрела на луну и вздыхала в тоске.

В моей комнате было не много мебели. Две узкие кровати, стол, четыре стула и книжная полка, картинки на стенах и зеркало, а из угла смотрела пустая железная печка. Больше здесь ничего бы не поместилось, но благодаря теплым тонам комната совсем не выглядела спартанской. Это была часть меня, но я горевала не столько о комнате, сколько о своих книгах.

Медленно тянулись часы. Завтрак был окончен; посуда вымыта. Я то и дело подбегала к окну посмотреть, не приближаются ли развевающиеся петушиные перья. Эвакуация должна была начаться с городской площади, а мы жили почти у самой железнодорожной станции, так что пройдет несколько часов, прежде чем очередь дойдет до нас. Из 30 000 жителей города половина были евреи. Эвакуация займет несколько дней. Вот пришла последняя газета и последняя почта. Я подошла к Бодри и в последний раз погладила его. Я все время сознавала, что все это я делаю в последний раз. Будет ли у нас время пообедать? Так как полиция еще не показалась на нашей улице, мама позвала меня накрывать на стол. Мы решили приготовить что-нибудь на скорую руку. Мама попросила меня принести из кладовой гусиное сало. Оно хранилось в больших банках; осенью мама обычно покупала несколько гусей и топила сало, чтобы его хватило на всю зиму. Она всегда следила, чтобы мы расходовали его экономно. Гусиное сало было дорогое.

Но на этот раз, когда я принесла маленькую ложечку сала, мама взглянула и сказала:

— Иди и возьми побольше. Сегодня нам не нужно экономить сало. Нам придется его все оставить здесь.

Я сходила и принесла еще. Мама сделала яичницу-болтунью, которая получилась вкуснее, чем обычно.

— Насколько вкуснее получается, если не скупиться на сало, — заметила я.

Мы ели яичницу со свежим хлебом и пили чай. Обедали в полном молчании, но все думали об одном и том же. Это наш последний обед. Когда полиция вошла в нашу калитку, я пошла в туалет и последний раз спустила воду. Шум воды сопровождал меня, когда я шла на кухню навстречу «петушиным перьям». Им не пришлось ничего говорить. Молча мы собрали свои вещи и покинули дом. Было неприятно идти через весь город в сопровождении «петушиных перьев». Любопытные соседи выглядывали из-за занавесок, не решаясь выйти наружу. Ни один человек не выразил нам сочувствия, хотя мы жили бок о бок все эти годы, делили радости и горе.

Через полчаса мы достигли гетто. Это была бедная часть города, которую обнесли стеной, выселив жителей-христиан. Нам отвели маленькую комнату в бедном домишке, состоявшем из двух комнат и кухни. Вторую комнату занимала хозяйка, бедная вдова, и ее семеро детей.

Мы вошли во двор, и нас встретила женщина, она громко причитала. Я узнала ее — это была тетя Мария, которая помогала нам по дому, стирала белье.

— Кто бы мог подумать, что такие приличные люди, как вы, будут вынуждены ютиться в моей каморке. О, Господи! — причитала она, ломая руки. — Этого Гитлера надо заживо сжечь. Что с нами будет? Что он еще придумает? Сжечь его надо живьем.

— Успокойтесь, Мария, дорогая, — сказал отец. — Все образуется. Мы не будет вам сильно мешать. Будем сидеть в своей комнате. Я счастлив, что мы можем жить здесь с вами.

— Вы меня не стесните. Можете пользоваться кухней, и я вам буду во всем помогать.

— Но у нас нет денег, чтобы платить вам, — сказала мама.

— Это неважно. Я не прошу денег. Вы всегда были добры ко мне.

Пока они разговаривали, мы с Ливи разглядывали хныкающих детей, которые то и дело бегали в дом и обратно. Мы знали, что у Марии много детей, но до сих пор ни разу их не видели.

— Можешь играть с моей куклой, — сказала девочка примерно Ливиного возраста. Она с обожанием смотрела на Ливи и не сразу решилась обратиться к ней.

— Я больше не играю в куклы, — сказала Ливи.

Девочка разочарованно посмотрела на нас и вошла в дом. За окном я увидела другое лицо, недоверчивое и пренебрежительное. Ясно было, что не вся семья так же хорошо расположена к нам, как тетя Мария.

Тетя Мария провела нас по двору. В середине мощеного двора был колодец. Воду поднимали ведром на веревке. Несколько поодаль был навес. Вонь, исходившая оттуда, говорила о том, что это уборная. Я содрогнулась от мысли, что придется ею пользоваться. Со двора был вход прямо на кухню. Из кухни, маленькой, грязной, темной и задымленной, две двери вели в комнаты, одну из которых нам предстояло занять. Она тоже была темная, грязная и сырая. В этой маленькой комнате помещались две кровати, диван, маленький столик, два стула и шкаф. Это была вся мебель. Из угла мрачно смотрела маленькая железная печурка, а со стены криво ухмылялось зеркало. Больше ничего здесь и не поместилось бы.

— Где я буду спать? — спросила Ливи.

— Вы с Хеди будете спать на диване, — сказала мама.

Я закричала:

— Не буду с ней спать, она всю ночь ворочается и храпит. Я же не смогу уснуть!

— Ничего не поделаешь. Завтра постараюсь найти еще кровать, а сегодня придется устроиться так. Теперь необходимо заняться уборкой. Мы не можем так жить. Надо вымыть пол и стены. Здесь, конечно, есть вши.

Мы убирали, мыли. Запах мыла проникал в легкие. Мы больше ни о чем не думали. Мы выбивали постели, скребли, обдавали кипятком, мыли окна и чистили печурку. К вечеру так устали, что едва хватило сил съесть бутерброды, которые принесли из дома. Поев, мы повалились на кровати, довольные проделанной работой и наслаждаясь запахом чистых простыней. Я даже забыла, что со мной спит Ливи, уснула, не успев подумать об этом.

На следующий день мы отправились на разведку.

Гетто состояло из нескольких блоков, окруженных забором. Окна, выходящие на главную улицу, которая находилась за ним, были заколочены и закрашены. На единственной улице внутри гетто толпились люди, молча, лишь взглядом приветствуя друг друга. Все было и так понятно. Я увидела своих друзей Дору и Сюзи, которые разговаривали с Анной. С другой стороны подошла Баба. Мы были рады, что встретились, и сознание того, что мы будем вместе, придавало нам силы. Мы осмотрелись кругом и обнаружили позади домов ручеек. Тут же решили, что здесь и будем встречаться. Хорошо было иметь свое уединенное место.

Не ожидая, пока все расселятся, люди сами начали организовывать жизнь гетто, например, полицию, общественную уборку и уход за больными. Дело в том, что в гетто из госпиталей прислали больных евреев. Им нужна была немедленная помощь. Жизнь в гетто закипела.

Единственное свободное здание — синагогу превратили в госпиталь. Достали кровать и матрацы. На том самом месте, где несколько дней назад люди молились и благословляли Всемогущего Бога за освобождение наших предков из Египта, сейчас лежали больные и среди них умирающие от туберкулеза.

Больные женщины лежали на галерее. Не было лекарств и перевязочного материала. Приходилось разрезать простыни и занавески. Их употребляли многократно. После каждого употребления стирали и гладили. Единственным болеутоляющим средством был аспирин, но и его необходимо было экономить. Зато было много врачей — квалифицированных и даже знаменитых. Мы, девушки, были добровольными сестрами и сиделками. Так что дел у нас было невпроворот.

В течение нескольких дней в гетто было собрано все еврейское население города. Во многих домах поселилось по девять-десять семей, по две-три в каждой комнате.

Вход в гетто был закрыт и охранялся полицейскими с перьями на шапках. Никто не имел права войти или выйти, за исключением венгерского коменданта. Он каждое утро принимал рапорт от еврейского старшины, ответственного за выполнение приказов.

Медленно проходили дни. Мы начали привыкать к тесноте, но атмосфера была напряженной. Опять началось соперничество между мной и Ливи.

Мы отталкивали друг друга от маленького зеркала в нашей комнате. Каждая хотела причесаться и считала, что имеет право на зеркало. Ни одна не хотела уступить. Чтобы доказать права старшей, я могла ударить сестру. Ливи отвечала тем же, и завязывалась настоящая драка. Мы дрались и вырывали друг у друга волосы. Мы ненавидели друг друга, не понимая того, что наша ненависть должна быть направлена совсем на другое.

Наступала весна. Когда мы встречались у ручья, то видели как зеленеет трава и набухают почки на кустах сирени. Маленькие крокусы распространяли дурманящий аромат. Наблюдая все это, мы почти забывали, что находимся здесь не по своей воле. Но это длилось недолго: мы вспоминали своих мальчиков, и все становилось на свои места. Дора прочитала нам письмо от своего друга, арестованного за коммунистические убеждения и ожидавшего суда, хотя приговор был заранее предрешен. Баба рассказала, что кто-то получил письмо с Украины. В письме сообщалось, что сгорел госпиталь, в котором находились евреи, и все они погибли. Неизвестно, был ли это поджог или несчастный случай.

Население гетто составляли в основном женщины, старики и дети. Все работоспособные мужчины были отосланы на фронт, где находились венгерские войска. Их заставляли идти босиком по минным полям впереди наступающих частей и пальцами ног нащупывать мины. Многие при этом погибали. Письма приходили редко. Их всегда ждали с нетерпением и тревогой. Каждый беспокоился за кого-нибудь. Как только приходило письмо, собирались люди, чтобы разделить радость и горе.

После рассказа Бабы наступило молчание, каждый погрузился в свои мысли. И мысли эти были печальны. Я думала о Пую, о нем я давно ничего не знала. Может быть, он тоже находился в том сожженном госпитале. В то же время я радовалась, что отец дома и что у меня нет братьев, за которых я бы беспокоилась.

Однако меня тревожило, что у нас кончаются деньги и еда. Как быть? Мы оставили свои сбережения у госпожи Фекете, нашей прежней соседки. Значит, нужно выйти отсюда и взять их у нее.

Я обсудила это с девушками, и выяснилось, что у Доры та же проблема. Единственная возможность выйти отсюда — это добровольная работа вне лагеря. Каждое утро комендант лагеря приглашал добровольцев, которых под охраной отправляли в город на работу. Наши дома и квартиры, которое мы так тщательно запирали, когда уходили, недолго оставались закрытыми. Как только нас выселили в гетто, они были экспроприированы и переданы немецким и венгерским офицерам. Но прежде чем вселяться, новые владельцы считали необходимым очистить их от «ненужного мусора».

В этот день мм с Дорой попросились на работу. Нас приняли и велели быть у входа в гетто к восьми часам на следующее утро. Я рассказала родителям о своем плане. Я собиралась улизнуть с работы и зайти к госпоже Фекете, чтобы взять часть денег, которые она вызвалась сохранить вместе с другими нашими ценностями. Мама забеспокоилась и пыталась меня отговорить. Мы знали, что попытка встретиться с кем-либо вне гетто карается расстрелом, но не было другого выхода. Отец тоже беспокоился, но в конце концов они сдались и только просили меня быть осторожной.

Я легла, но не могла уснуть. Попытка разработать план действий ни к чему не привела, так как я не знала, в какой части города мы будем работать. Я надеялась, что мы окажемся близко от нашего дома. Поскольку положение с едой в гетто было критическим, я была уверена, что госпожа Фекете сжалится и что-нибудь нам даст. В свое время она нас предупредила о выселении, несмотря на то, что ее муж был венгерским офицером. Воображение рисовало мне груды еды. Поэтому я приготовила большое пальто с внутренними карманами, чтобы спрятать то, что даст нам госпожа Фекете. Или, может быть, подкупить охрану? Мука, сахар, масло, яйца… Она может нам дать даже бутылку молока для ребенка нашей кузины, если ее попросить, — ведь в маленькой лавке гетто кончались продукты, а те, что оставались, дорожали с каждым днем. Мы давно уже не видели молока. Но те, у кого еще были деньги, все же могли кое-что купить благодаря акулам черного рынка. Мне бы только выбраться за пределы гетто… Завтра.

Как только забрезжил рассвет следующего дня, я вскочила с постели, оделась, выпила чашку чая и побежала за Дорой. Она встретила меня у дверей, и мы вместе отправились к воротам, где нас уже ждали еще три девушки. После проверки документов ворота открыли и нас под охраной трех полицейских вывели. Странно было видеть такими тихими знакомые улицы, где раньше кипела жизнь. Мы прошли вниз к центру. Было открыто только несколько магазинов. Раньше большинство из них принадлежало евреям. Теперь эти магазины стояли с закрытыми ставнями.

Не было видно мальчика-рассыльного Писты, раньше подметавшего и поливавшего водой тротуар перед лавкой дяди Сэмюэля. Струей из шланга он рисовал восьмерки, и мы называли его «водяная восьмерка». Теперь Листа тоже в гетто.

Не открывал свою книжную лавку дядя Кауфман. Не было тети Люси в лавке, торговавшей сладостями, — она всегда давала нам конфеты. Исчез запах лаванды у парфюмерного магазина Дарваса. Все эти магазины были закрыты.

Весеннее солнце освещало только парикмахера — венгра Котсиса, стоявшего в ожидании клиентов перед парикмахерской, которая раньше принадлежала еврею. Но клиентов не было. Не видно было ни мужчин, спешащих на работу, ни женщин с корзинками в руках, идущих на базар. Изредка пробегали дети или бездомные собаки. Не было и конных экипажей, ранее тоже принадлежавших евреям. Полицейский на углу улицы тупо смотрел в пространство, томясь от безделья. Я старалась угадать, о чем он думает.

Город был погружен в сон, как сказочная принцесса. Появится ли когда-нибудь принц, который пробудит его к жизни? Мне хотелось надеяться на это. С главной улицы мы свернули к вокзалу. В одном из окон я увидела женщину, вытряхивающую постельное белье. Для нее это было началом еще одного обычного дня. Ее муж был на работе, дети в школе. К их приходу она приготовит хороший обед, никто из них не вспомнит о нас, своих бывших соседях. Но в большей части домов окна были зашторены. То были дома, владельцы которых, как и мы, находились в гетто.

Мы остановились у небольшой виллы, неподалеку от того места, где жили Фекеты. Нам приказали рассортировать домашние вещи и провести инвентаризацию: отдельно мебель, посуду, одежду и украшения. Мы не знали, куда пойдут эти вещи, но предполагали, что в Германию, — туда отправлялось все, что имело хоть какую-нибудь ценность.

Было ужасно неприятно копаться в чужих вещах, выбрасывать в мусорные корзины фотографии, которые значили так много для их владельцев. Мне стало дурно, и я была рада, что не знала людей, которые здесь жили. Тяжело было представить, что то же самое происходит в нашем доме, что кто-то копается в наших вещах. В то же время мы были довольны, что находимся вне гетто и делаем хоть какую-то работу.

Все это время я искала возможность сбегать к госпоже Фекете. Проходили часы. Вот уже час дня, скоро нам возвращаться в гетто. Я собираю все свое мужество, обращаюсь к охраннику, говорю ему, что оставила дома любимый сувенир и хочу пойти за ним. Мне повезло. Охранник сочувствует мне и обещает не заметить моего ухода, если я быстро вернусь. Я бегу и через несколько минут стою у дома госпожи Фекете. Прежде чем позвонить в дверь, я бросаю взгляд на соседний дом, где не так давно жили мы. Открыто окно в гостиной, где теперь живет немецкий офицер. Остальные окна зашторены. По-видимому, там еще никто не поселился.

Позвонила к госпоже Фекете. Она открыла дверь. Увидев меня, замерла на пороге.

— Что ты здесь делаешь?

— Мне нужно немного денег.

— У меня нет денег. Почему я должна давать тебе деньги?

— Но мы оставили вам перед уходом много денег.

— Какие деньги? Я у вас ничего не брала. Лучше уходи, пока не вернулся муж. Если он застанет тебя здесь, тебе несдобровать.

Ничего не оставалось, как уйти. Я побежала обратно. Я была в отчаянии. Этого я не ожидала. Теперь я поняла, почему жена венгерского офицера была так «добра» к нам, когда она нас тайно предупредила. Я должна была догадаться, какие цели она преследовала. Почему бы не урвать что-нибудь у евреев, если все так делают? Мы все еще были наивными. Сколько времени еще пройдет, прежде чем мы научимся смотреть правде в глаза.

Мне было стыдно, когда я входила в ворота гетто. Мой план провалился, но новости, которыми меня встретили, заставили почти забыть об этом. Вернулись мужчины, кроме тех, которые погибли на Украине. Все были очень возбуждены и рады их возвращению. Однако мысль о том, что это может означать, вызывала неуверенность и тревогу. Хороший это признак или плохой? Мы встречались с молодыми людьми у ручья и пытались вместе разобраться в этой загадке. В конце концов мы решили, что это хороший признак, во всяком случае не слишком плохой. Пронесся слух, что нас пошлют на сельскохозяйственные работы, ну, а раз так, то естественно, что в первую очередь нужны будут мужчины. Придя к такому решению, мы радовались, что с нами наши молодые друзья. Разговоры у ручья оживились с их появлением. Нам хотелось знать все, что они пережили, а они интересовались нашей жизнью. Было так много, о чем рассказать друг другу, что мы собирались у ручья и по утрам, и в полдень, и вечером. Мы не обращали внимания на то, что было запрещено выходить после шести часов — мы возвращались домой тайными ходами.

О чем мы говорили? Главным образом обсуждали ситуацию в гетто, наши повседневные проблемы, безнадежность положения и возможные пути выхода из него, которые мы тут же отвергали, как несбыточные. Но фронт приближался, и все обычно сходились на том, что «им уже не удастся много сделать. Скоро здесь будут советские войска». И мы переходили к обсуждению книг, пели песни и предавались мечтам о любви. Даже немцы не могли лишить наши юные сердца этой радости.

Только один человек всегда оставался серьезным и большей частью молчал, стоя немного в стороне. Он редко принимал участие в разговорах, держался особняком. Его звали Михаил. У него были большие печальные глаза. Он сильно отличался от всех остальных. После возвращения мужчин я встречала его несколько раз. Он был гораздо старше меня и не интересовался молодыми девушками, которые смотрели на него с обожанием. В то время мы оба не предполагали, что когда-нибудь он станет моим мужем.

Михаил был одним из тех немногих, которые не боялись видеть все в истинном свете. Он знал, что слухи верны, и не собирался сидеть сложа руки. Он не хотел ждать, пока нас повезут «на работу в поле», даже если это будет в глубине Венгрии. Он хотел бежать в горы и ждать там прихода советских войск. Он хорошо знал леса и был уверен, что сумеет спрятаться от полиции. Михаил собирался взять с собой еду и, даже если советские войска в ста километрах от нас, предпочитал рисковать, чем быть увезенным неизвестно куда.

Все это я узнала позднее от его матери, которая со слезами на глазах рассказывала о решении своего сына. Моя мама тщетно пыталась ее утешить. Отец Михаила умер незадолго до того, как нас выселили в гетто, и теперь его мать оставалась совсем одна. Она рыдала, и вместе с ней рыдала моя мать. Рыдающие женщины были обычным явлением. Это по крайней мере давало им некоторое облегчение. Мы, молодые, с презрением смотрели на их слабости. Мы чувствовали себя сильными. Эту силу придавала нам дружба и наивность. Мы ободряли друг друга и пытались ободрять родителей. Несмотря на все это, у меня стоял ком в горле в предчувствии чего-то ужасного. Умом я могла понять, что «все будет хорошо, так как скоро придут советские войска», но сердце не верило этому.

Наконец четырнадцатого мая пришел приказ: завтра будут вывозить всех из гетто, начнут с нашей улицы. Куда? В глубь Венгрии на сельскохозяйственные работы. Мы смотрели друг на друга. Все были напуганы. Начали распространяться слухи о лагерях, о зверствах. Но мне стало легче. Мы целый месяц жили в неизвестности. Просыпаясь по утрам, мы с тревогой думали, что ждет нас в этот день, ночь не приносила забвения. Теперь, наконец, мы знали, что нам предстоит. Я почувствовала облегчение, почти радость. Самое тяжелое — это неизвестность.

Я обняла маму и сказала:

— Не беспокойся, я чувствую, что все будет хорошо.

— Ты так думаешь? — спросила мама, и в ее печальных глазах появилась искра надежды.

— Я уверена в этом. Им надоело, что мы здесь все время ничего не делаем, не приносим им никакой пользы. Весна, все мужчины на фронте, и им нужна помощь на полях. Нам дадут еду, и, может быть, немного денег.

— Будем надеяться, что ты права, — сказала мама и ушла к соседям обсудить положение.

Естественно, никто не хотел думать иначе. Мама рассказала соседям о моих предположениях. Большинство со мной соглашались, лишь немногие сомневались:

— Нас никуда не увезут. Советская армия всего в десяти километрах отсюда, она будет здесь до рассвета, — сказала госпожа Вейс, которая всегда была хорошо осведомлена.

— Тогда мы сможем вернуться домой, — сказала госпожа Грюн и поспешила сообщить эту новость своей семье.

— А почему вы так уверены? — с сомнением спросила третья собеседница.

— Даже если нас увезут раньше, чем придет советская армия, — это тоже не так страшно. Почему всегда надо думать о худшем? Хеди права, им нужна рабочая сила. Они отвезут нас на поля.

— А что, если они хотят нас прикончить? — спросил Мойше, который всегда видел все в мрачном свете.

— Не будь таким пессимистом, — ответила Эли. — Мы живем не в каменном веке, а в цивилизованном мире. Почему они должны нас прикончить? Ведь мы никого не обидели.

Это было логично. Но кто-то повернулся к госпоже Вейс и спросил:

— Откуда вы знаете, что советская армия так близко?

— Я об этом слышала от госпожи Каган, а она от своего мужа, который дружит с полицейским Иштваном.

— Как вы думаете, откуда тот узнал?

— Полиция должна знать, они получают сведения от своих офицеров.

— Тогда наши испытания окончены, завтра мы отправимся домой. Я всегда знала, что нас спасут Советы. Этот Сталин — хороший человек.

Как легко убаюкать себя ложными надеждами. Мы охотно хватались за любую соломинку.

В эту ночь я не спала, дежурила во временном госпитале. На шатких кроватях в тесноте лежали стонущие мужчины и женщины, еще не знавшие о предстоящей эвакуации. Не стоило посвящать их в это, лучше промолчать. Я надела свой белый халат, который сохранился еще со школьных времен, и вошла в зал. Измеряла температуру, смотрела, все ли в порядке. Дядя Залман, добрый старик, которого я знала с детства, стонал и ворочался в постели:

— Можно мне немножко воды? У меня такие сильные боли.

У него была последняя стадия рака, и он знал, что у нас нет болеутоляющих средств. Единственное, что мы могли ему дать, — это немного воды. Я принесла ему воду, смочила лоб и села возле него. Он с благодарностью посмотрел на меня и попытался улыбнуться. Мне было стыдно, что я больше ничего не могла для него сделать. Я гладила его костлявую руку и смотрела на его бледное изможденное лицо. Сквозь прозрачную кожу видны были набухшие кровеносные сосуды. То было лицо человека, уходящего на тот свет. Я помнила его в расцвете сил, когда он приезжал в своем конном экипаже и весело шутил. Летом он отвозил нас купаться к реке, зимой просто катал по городу. Колокольчики под дугой весело позванивали, и мы, дети, укутанные в шубы, затаив дыхание, слушали его рассказы. У него всегда были в запасе для нас рассказы, шутки, и я все еще слышу его громкий смех. Теперь он не смеялся. Что станет с ним и со всеми стариками в этом госпитале? Оставят ли их здесь, и кто будет за ними ухаживать? Может быть, нам придется взять их с собой, но как перенесут они дорогу? А выживут ли они в этом госпитале в гетто? Нет, даже если останутся люди для ухода за ними.

Мы уже испытывали большие трудности: не было лекарств, перевязочных материалов, болеутоляющих средств. Было очень мало еды. Старшины гетто просили командование обеспечить людей самым необходимым, но заплатить они были не в состоянии. Кончались деньги. Приходилось менять на еду то немногое, что еще оставалось. Но оставалось очень мало, так как полиция регулярно проводила обыски и забирала все припрятанное.

Пока я сидела в раздумье, Залман уснул. Я тихо погладила его руку, встала и подошла к кровати маленького Джонаса. Ему было восемь лет. У него была сломана нога.

— Как ты себя чувствуешь, Джонас?

— Хорошо!

— Больше не болит?

— Только немножко.

— Завтра мы снимем гипс, и ты сможешь опять бегать, но смотри не вздумай опять состязаться с Бенди в прыжках с крыши погреба. Ведь ты не хочешь вернуться сюда?

— Нет. Обещаю, что больше не буду.

Хорошо, что он вернется к своей матери до того, как нас увезут. Не забыть сказать Вере, чтобы она пораньше сняла гипс, и по дороге домой предупредить мать Джонаса, чтобы она забрала его завтра до семи часов.

Я подоткнула ребенку одеяло, и он уснул с улыбкой на лице в счастливой уверенности, что завтра уже ничего болеть у него не будет.

Я осмотрелась вокруг. Большинство больных спали. Выключив свет, я пошла в «контору» — маленький чулан, предназначавшийся раньше для хлама. Там сидели мои расстроенные коллеги по работе, все еще обсуждавшие последний приказ. Я сказала то, что думала: сельскохозяйственные работы в глубине страны. Большинство охотно поверили в это.

Наш разговор был прерван приходом Петера — мужа Магды. Магда была моей школьной подругой. Она вышла замуж в прошлом году. Когда ей не разрешили посещать шестой класс, родители нашли подходящего молодого человека и выдали ее замуж. Я давно знала, что она беременна, поэтому не удивилась, когда Петер сказал, что начались роды. Я вышла, чтобы принять ее и отвести на галерею. Ей придется рожать среди больных женщин. Мне удалось найти ширму, чтобы немного изолировать Магду. Она была одновременно и счастлива, и встревожена. Я пыталась ее успокоить. Помогла ей помыться и села возле нее. Петер ушел домой. Он ничем не мог помочь. Я обещала ему сказать, когда родится ребенок.

Магду беспокоила предстоящая поездка. Как она сумеет ухаживать в дороге за ребенком? Я не осмелилась с ней об этом говорить. Я волновалась за нее. Но, когда у нее начались схватки, мы обе забыли о том, что ждет нас завтра. Я побежала за акушеркой. Та осмотрела Магду, сказала, что все в порядке, и ушла. Вскоре схватки повторились и Магда закричала. Я не знала, что делать, и опять побежала за акушеркой.

— Скорее, сделайте что-нибудь, помогите ей!

— Я ничего не могу поделать, — сказала акушерка. — Все идет как положено. Рожать детей больно, но не опасно.

Я впервые присутствовала при рождении ребенка. Она умрет? Я вспомнила рассказы, как женщины умирают во время родов. Кажется, я никогда не захочу иметь детей, раз это так трудно. Но неожиданно послышался крик, и темный комок вывалился между ног Магды. Акушерка перерезала пуповину и несколько раз пошлепала ребенка. Раздался слабый писк.

— Мальчик, Магда! У тебя родился мальчик. Он темный. Смотри, Магда, смотри!

Со слабой улыбкой она посмотрела на ребенка и продолжала безразлично лежать, пока мы делали все необходимое. Скоро она уснула. Сердце мое пело. Жизнь еще не кончилась. Завтра нас увезут, но с нами будет новая жизнь, которая будет продолжаться после нас.

Акушерка обмыла ребенка, завернула его в чистые тряпки и положила возле Магды. Я села на стул около кровати и не могла отвести взгляд от новорожденного. Рассвело. Внезапно я вспомнила про Петера, Джонаса и обо всем остальном. Я сняла свой белый халат и отправилась к Петеру. Мне не пришлось будить его. Он сидел и нервно курил. Перед ним стояли пустая чашка из под кофе и пепельница, полная окурков. Услышав новость, он завопил от радости, поднял меня на руки и несколько раз подбросил.

— Мы назовем его Натаниел — «данный Богом»!

Затем Петер отпустил меня и побежал в госпиталь.

Когда я зашла к родителям Джонаса, они уже встали и собирались идти в больницу. Они решили забрать мальчика и обрадовались, когда узнали, что гипс будет снят до их прихода. После этого я ушла домой.

Мама и папа были заняты упаковкой вещей. Мы должны были стоять у ворот в семь часов. Каждому разрешалось иметь при себе не больше двадцати килограммов клади. Все остальное надо было оставить в гетто. Теперь пригодился мой рюкзак, который я приготовила до того, как нас выселили из дома. Я упаковала несколько платьев, нижнее белье, запасную обувь и чулки, джемпер, две книги, письменные принадлежности. Кроме того, в отдельную сумку я уложила смену белья, чулки и свой дневник, на случай, если рюкзак окажется слишком тяжелым и его придется оставить.

Теперь я вспомнила свой сон, тот кошмар, из-за которого я, наверное, и смастерила себе рюкзак. То была бесконечная процессия мужчин и женщин с мешками за спиной и посохами в руках. Они шли по большой дороге, иногда по лесным тропам, иногда вдоль канав и рек.

Был это мой сон или сон моей матери? Можно ли наследовать сны? Что это — коллективное подсознание? Будут ли мои внуки видеть этот же сон?

Когда я вышла на улицу, было еще тихо, но около семи часов люди уже начали выходить из своих домов. Вдруг я увидела Михаила.

— Вы здесь? Что случилось? Ведь вы собирались прятаться в горах, — вырвалось у меня. Я забыла, что мы раньше не обмолвились и словом.

— Я пытался. Мы с Фери поднялись к Пиетросул, ты ведь знаешь, куда раньше ходили на экскурсии. Мы думали, что будем там в безопасности: леса там густые, и мы знали каждый уголок. Но нам не повезло. Нас увидел пастух, искавший отбившуюся от стада овцу. Пока мы думали о том, заметил ли он нас, появились друзья с петушиными перьями — рютенские фермеры никогда не любили евреев.

— А что сделала полиция?

— Самое ужасное, что ничего не сделала. Они только надели на нас наручники и велели следовать за собой. Мы думали, что нас отведут в тюрьму, но они привели нас обратно в гетто. Это значит, что судьба, которая нас ожидает здесь, не лучше, чем наказание, которое полагается за побег.

— Как ты думаешь, что нас ожидает?

— Да уж верно, ничего хорошего. Во всяком случае не работа на полях Венгрии.

Пока мы разговаривали, вокруг нас собралось несколько человек. Кто-то зарыдал. Но было уже не до утешений. Время шло, и шум на улице все усиливался. Еще не вышедшие из домов кричали-тем, кто был на улице, и наоборот. Люди приходили с мешками, сумками, котомками, рюкзаками, с пакетами, завернутыми в оберточную бумагу, и элегантными чемоданами. Некоторые надели на себя самую лучшую одежду, кое-кто даже по два комплекта. Наша семья решила одеться в легкую спортивную одежду. Я надела брюки, блузку, джемпер, куртку и ботинки. С удивлением смотрела на женщину в туфлях на высоких каблуках. Люди вбегали и выбегали из домов, что-то забыто, что-то еще хочется взять. Кому-то нужна помощь. И вся улица вдруг превратилась в гудящий улей. Маленькие дети плакали, собаки лаяли.

Явились «петушиные перья» и приказали всем построиться перед своими домами, семьями по пять человек в ряд. Вначале они пытались организовать все мирным путем, но было трудно заставить нас подчиниться, так как все мы были сильно напуганы и растеряны. Они начали на нас орать и угрожать ружьями, но люди не могли успокоиться, крики и рыдания перемежались лаем собак и грубыми ругательствами полиции. Внезапно прогремел выстрел, и тогда наступила тишина. Была зачитана прокламация:

1. Гетто эвакуируется. Все евреи должны быть переселены в глубь Венгрии.

2. Никому не дозволяется брать более двадцати килограммов клади.

3. Все ценности немедленно сдать полиции.

4. Того, у кого будут обнаружены ценности, немедленно расстреляют.

5. При попытке к бегству — расстрел.

Прослушав все это, люди зашумели и заметались. «Петушиные перья» безуспешно пытались навести какой-либо порядок на нашей улице, где находились три тысячи человек. Я покорно стояла у нашего дома и была довольна, что эвакуация начинается с нашей стороны. Нас увозили, и это было лучше, чем бесконечные домыслы: скоро мы будем знать, что нас ожидает в конце путешествия, и, по крайней мере, будет покончено с неизвестностью. Постепенно люди начали успокаиваться, построились в ряды и ждали отправки.

Мы стояли на улице много часов. Трудно было удерживать детей. Взрослые нервничали. Кому-то хотелось пить, кому-то необходимо было пойти в туалет, но нам не разрешали двигаться. Толпа людей с желтыми звездами, которые блестели на груди у каждого, все больше и больше волновалась. Когда шум толпы стал угрожающим, прогремело несколько выстрелов в воздух. На какое-то время это возымело действие.

Чего мы ждем? Никто не знал. Солнце было уже высоко, когда был дан сигнал к отправке и мы вышли из гетто.

Нас отвели в главную синагогу города. Здесь семьи разделили. Мужчин втолкнули в большой зал, а женщин и детей на галерею. Мы привыкли в синагоге сидеть отдельно от мужчин. Поэтому это нас не очень обеспокоило, но все мы страдали от тесноты и жажды. «Петушиные перья» стали проверять наш багаж в поисках ценностей. Они вызывали всех по очереди, и женщины из охраны обыскивали нас: не припрятано ли что-нибудь на теле.

Мы сидели на скамейках. Мужчины молились, завернувшись в молитвенные покрывала. Многие женщины 01 крыли свои молитвенники, тогда как другие старались утешить друг друга оптимистическими прогнозами:

— Советская армия всего лишь в десяти километрах отсюда, — повторяла госпожа Вейс, которая была всегда хорошо информирована. — Прислушайтесь! И вы услышите орудийные залпы.

— Вы говорили это несколько недель тому назад, — заметил кто-то.

— Да, но теперь это правда. Они очень близко.

— Но кто может подтвердить, что они будут здесь к утру?

— Да, они будут. Бог простирает над нами свою защищающую длань.

— Разве мы не молимся в синагоге? Вы думаете, Бог не слышит?

— Счастье для вас, что вы верите этому.

— Вот увидите! Советская армия будет здесь до восхода солнца, и мы сможем вернуться домой.

— Домой в гетто?

— Нет, домой в наши дома. Мы будем уже завтракать дома.

Даже сомневавшиеся дали себя успокоить. Так нам хотелось верить в это!

Этот слух проник с галереи к мужчинам, находящимся внизу. К тому времени, когда он вернулся к нам, расстояние советской армии от нас уменьшилось на несколько километров. С течением времени люди стали говорить, что стрельба слышна уже на окраине города. Это придавало мужество усталым и продрогшим людям.

Нам не разрешалось выходить из синагоги даже в туалет. Вонь и жажда стали непереносимы. Дети плакали, женщины падали в обморок. Я решила во что бы то ни стало достать немного воды и подошла к двери. Как хорошо воспитанная девушка я вежливо попросила у полицейского разрешения принести воды. Презрительный взгляд и резкое «нет» были мне ответом. Я побоялась, что полицейский ударит меня, и отошла в сторону.

Вскоре к двери подошла Анна и завела разговор с тем же полицейским. Она посочувствовала, что ему приходится стоять в карауле в такой прекрасный вечер, и болтала до тех пор, пока не вовлекла его в оживленный разговор. Они шутили и смеялись. Затем Анна бросила на него чарующий взгляд и тоном, не терпящим возражения, сказала: «Я только пойду попью». И вышла.

Я ничего не «могла понять. Получается, что хорошее воспитание ни к чему. Если ты унижаешься и просишь — тебе просто дают пинка. Чтобы добиться уважения, нужно быть смелым, самоуверенным. Я внезапно поняла, что наставление времен детства: «если будешь хорошо себя вести, ты это получишь», — было только уловкой взрослых для того, чтобы добиться послушания детей. А мы-то уверились, что нас не накажут, если мы будем хорошими и будем выполнять требования взрослых.

Стемнело, день постепенно сменился ночью. А мы все сидели, испытывая то страх, то надежду. Рассвело, но советская армия не пришла. Нас опять построили и повели на станцию.

15 мая 1944 года

Светало. Розовые облака — предвестники солнца обещали хороший день. Мы еле тащились. Наш багаж с каждым шагом казался все тяжелее. Если кто-нибудь выходил из строя, сразу следовал удар палкой по голове. Семьи шли вместе и держали друг друга за руки. Один за другим люди бросали свои пожитки и помогали тем, кто был не в состоянии больше идти. Между тем солнце поднималось над крышами домов. К тому времени, когда мы подошли к парку, оно осветило молодые листочки, раскрывавшиеся тюльпаны и небольшой ковер из крокусов. Было тихо. Маленький городок спал, часы на церкви пробили шесть. Все было хорошо рассчитано. Никто не увидит, как нас уводят.

Когда люди проснутся и раздвинут шторы, они скажут: «Какой чудесный день!»

Я оглянулась вокруг, прощаясь с моим городком. Вот парк с маленьким павильоном, в котором по воскресеньям играл военный оркестр. Здесь я гуляла в надежде встретить того, в кого я в то время была влюблена. Здесь я сиживала со своими друзьями и философствовала о жизни, человечестве и любви. Моя школа, «Домница Ильяна», где я училась семь лет, радуясь познанию нового и страдая от неудач. Текстильная лавка дяди Сэмюэля, где мы встречались перед закрытием, чтобы договориться о скромных вечеринках. Кино, которое запрещалось посещать ученикам, но куда мы проникали по воскресеньям, прячась под креслами во время перерывов. Кафе, где были самые вкусные в мире сдобы и где влюбленные скрывались в нишах, расположенных вдоль стен. Мне нравилось их «фру-фру» — мусс с орехами и взбитыми сливками. Отведаю ли я его еще когда-нибудь?

На углу улицы стояла тощая собака. Она повернула голову в нашу сторону, как бы желая с нами попрощаться. Мне стало еще тяжелей, когда я увидела ее грустные глаза, которые запомнила надолго.

Станция. Мы пришли. Теперь я больше не помню солнца. Возможно, оно ушло за тучи. Перед нами товарные вагоны. Окна вагонов забиты. В каждый вагон загнали по сто человек. Обычно там помещали по восемь лошадей. Мы были усталые, голодные, страдали от жажды, и нами овладела полная апатия. Мы позволили втолкнуть себя в вагоны, услышали, как полицейские закрыли двери на засовы. Было совсем темно. Только откуда-то пробивался слабый луч солнца. Мы уселись, как могли, и тихо разговаривали.

Теперь я впервые оглянулась, чтобы посмотреть, кто попал в наш вагон. Большинство были знакомые мне люди, но никого из близких друзей. Все сидели молча. Те, у кого была еда, пытались есть. Начали распределять воду, которую нам дали, прежде чем запереть двери. Поставили парашу, и кто-то пытался завесить ее одеялом. Под стук колес мы стали обсуждать, что бы все это значило. Мы все еще надеялись, что нас везут вглубь Венгрии.

Папа спросил:

— Как вы думаете, какой мне лучше указать возраст? Мне исполнится пятьдесят в июле. Может, если я скажу, что мне больше пятидесяти, не заставят работать?

Интуиция подсказала мне, что такая тактика не годится.

— Я думаю, что лучше было бы сказать, что ты моложе. Лучше, если мы все будем работать. Ты справишься, мама молодая, а Ливи почти взрослая.

— А что, если нас увезут в другое место?

— Мы должны работать, куда бы нас ни везли. Иначе зачем они нас переселяют?

Постепенно возникали подозрения. А может, люди просто стали выражать их словами? Теперь, когда уже не было пути назад. Может быть, они намерены убить нас. Может, нас везут в пустынное место, чтобы там расстрелять? Может быть, они накачают отравляющий газ в вагоны? Мама напомнила, что, по рассказам польских беженцев, таким путем умерщвляли целые вагоны людей. Я прислушалась к разговорам и взвешивала различные возможности. Во мне звучали голоса. Поэт Йожеф Отило писал в одном из своих лучших произведений: «Я жил, а человек может умереть от жизни». Я тоже жила, но что-то во мне вопрошало, действительно ли я жила? Другой мой любимый поэт Арани отвечал: «Люди не должны умирать, пока они не испытают счастья». Была ли я счастлива? Я была счастливым ребенком, но еще не изведала «взрослого» счастья. Я не должна умереть. Может быть, мне удастся избежать смерти? Может, нас действительно увезут в глубь Венгрии? Как только мы подъезжали к станции, я через щели пыталась разглядеть ее название. Пока были венгерские надписи, я чувствовала себя в относительной безопасности.

Я посмотрела на окружающих. Семьи образовали плотные группы, как бы защищая свою территорию. Было важно оградить захваченное пространство от тех, кто хотел прилечь или просто вытянуть ноги. Возникли невидимые стены. Семьи вели себя так, как будто вокруг никого не было. Кто-то ел, не проявляя обычной вежливости и не предлагая свою еду соседу. В одной семье обнаружили, что что-то забыли дома, и начали в этом обвинять друг друга. Молодые люди ласкались, никого не стесняясь. А кто-то в это время пользовался парашей.

Грюны ели ветчину, которую они взяли с собой. Они не были ортодоксами. Только старая бабушка соблюдала кошерную пищу. В обычное время они ели бы свою ветчину тайком, но сейчас им было не до этого. Бабушка сидела молча, погруженная в свои мысли. Из глаз ее непрерывными струйками текли слезы. Вдруг она сказала:

— Дайте мне немного ветчины. За семьдесят шесть лет своей жизни я никогда не ела некошерной пищи, а теперь буду. Если Бог смог так поступить с нами, я перестану выполнять его заповеди.

Все были в смятении, глядя, как она отрезает кусок ветчины и начинает его в раздумье жевать, словно ожидая ответа от Бога. Она не перестала верить в Него, она послала Ему вызов. Может быть, она надеялась, что грянет гром и положит конец ее страданиям.

Несколько поодаль сидели Шиарцы: мать, отец, бабушка и трое детей. Самому младшему не больше пяти лет. Он сидел на коленях у бабушки и просил рассказать ему сказку. Бабушка начала рассказывать сказку про Гензеля и Гретель, но ей явно мешала семейная ссора соседей. Она прервала свой рассказ, посмотрела вокруг и сказала:

— Пойдем, малыш, в другую комнату. Здесь слишком много людей.

Ребенок взглянул на нее:

— Бабушка, мы же в поезде, разве ты не видишь?

— Да, но пойдем в другую комнату, — сказала она и попыталась двинуться с места.

— Бабушка, бабушка, разве ты не видишь, что мы не дома? Разве ты не помнишь, что они заперли нас в поезде? Здесь нет комнат.

— Мы можем пойти на кухню, — ответила бабушка, глядя в пространство мертвыми глазами.

— Нет здесь никакой кухни, — сказал ребенок и потянул ее за кофту, чтобы она села.

Несколько человек из тех, кто сидел рядом, старались втолковать старой женщине, где она находится, но она смотрела на них в недоумении. Только когда дочь обняла ее, она немного успокоилась и согласилась сесть. Ребенок не отводил от бабушки испуганного взгляда. Он не осмелился больше просить ее продолжать рассказ. Мысли бабушки были далеко отсюда, и она, медленно раскачиваясь, как бы укачивая ребенка, пела старые еврейские колыбельные песни. Быть может, ей казалось, что она у себя дома качает своего брата или сестренку, а может быть, и дочь.