Нет, такой наколки в наше время блатные не делали, я впервые увидел ее в отличном фильме Сережи Бодрова «С.Э.Р.» Но свобода действительно рай. Мы почувствовали это в первую же минуту.

Нас, человек пять освободившихся, погрузили в кузов полуторки, и мы — без конвоя! — поехали в поселок. Городом Инта стала потом.

Леша Брысь, наш товарищ по третьему ОЛПу, к торжественному моменту опоздал. Бежал, чтобы встретить нас у ворот, но не поспел: увидел грузовик на полдороге от Сангородка, повернулся и побежал за ним обратно. Дороги в Инте такие, что отстать от медленно ползущей машины Леша не боялся. Он первым и обнял нас в нашей новой жизни: сам Брысь освободился за полгода до нас. Обнял и побежал к себе на работу.

А мы остались стоять со своим узлом посреди улицы, растерянно озираясь: надо было идти фотографироваться, без двух фото «три на четыре» нам не дали бы документа, заменяющего спецпоселенцу паспорт, а куда идти, мы не знали.

На выручку пришел Виктор Сводцев, вольный проходчик с нашей шахты. Привел к фотографу и сам снялся с нами на память.

Из поселка надо было идти к Ваське Никулину: он взял с нас клятвенное обещание, что жить не пойдем ни к кому — только к нему! Дом он поставил прямо против ворот шахты 13/14.

— Так что не заблудитесь, — сказал Васька.

Никулин работал на нашей шахте зав. кондвором. Вообще-то конная откатка раньше на шахтах была, мне даже показывали место, где упала и в судорогах скончалась шахтная лошадь — там, неглубоко под землей, проложен был плохо изолированный кабель. Слабую утечку тока люди не чувствуют, а лошадям, оказывается, много не надо. Но это было давно, еще до нас. А в наше время на откатке работали уже электровозы. Лошадей же запрягали в пролетку, на которой ездил начальник шахты Воробьев. Так что зав. кондвором Васька был просто напросто кучером — возил начальника с работы и на работу.

Честно говоря, если судить по уму и другим человеческим качествам, это Воробьев должен был бы возить Никулина — впрягаться в оглобли и везти.

Васька успел отсидеть не очень большой срок по бытовой статье. В подробности дела мы не вдавались, но судя по всему, он хорошо погулял в Германии, куда пришел воином-освободителем.

Мужик он был широкий, веселый и добрый. Мы не сомневались, что прегрешения его не так уж велики. Не то, что у Толика Нигамедзянова, который с удовольствием рассказывал, как в доме у «баура» построил всю семью по росту, начиная с дедушки и кончая внучатами — и всех покосил из автомата. Он показал, как именно: провел пальцем, будто стволом, сверху вниз по диагонали. (Свой срок Нигамедзянов получил, к сожалению, не за это.)

Но пограбить Никулин мог, в чем мы тоже не сомневались.

Был он на удивление невежествен. Спрашивал, например, в каком виде телеграмма приходит на другой конец провода — тем же почерком написанная? Факсов в те времена не было, про фототелеграф Васька не слыхал — интересовался простым телеграфом, изобретением Морзе. Но ум имел живой, был проницателен и, по его выражению, «сорт людей понимал»:

— На хорошего человека я хороший человек. А на гонококка я и сам гонококк.

В его устах «гонококк» было самым обидным, самым уничижительным определением. Он часто заходил в контору поболтать и рассказывал много интересного: про петуха, которого у них в колхозе уважали даже больше, чем председателя — такой был умный, про своего старшего брата, который с юных лет не вылезал из лагерей. О брате Васька говорил с почтительным ужасом, даже голос понижал — Никулин-старший был, видимо, тот еще бандюга. Но и младший был не слабак: по пьянке кто-то пырнул его ножом, и он неделю ходил на шахту с пробитым легким, к лепилам не шел.

Почему его тянуло к нам не совсем понятно. Никакой корысти в его желании взять под опеку двух очкариков не было. Наверно, в его табеле о рангах мы значились как «битые фраера», а значит заслуживали уважения.

И вот, сфотографировавшись, мы потащили довольно тяжелый сидор со своими шмотками на новую квартиру. От поселка до шахты было километра три. Мы знали, что хозяин на работе и что ключ оставлен для нас под дверью.

Нашли ключ, открыли — и увидели что в доме уже кто-то есть. Точнее сказать, увидели на полу в луже блевотины пьяного в дребезину Клементьева, начальника участка. К нему из угла тянулась и не могла дотянуться огромная овчарка — ее удерживала цепь. Мы удивились. Собака на цепи в жилой комнате — это что-то новенькое. На всякий случай оттянули Клементьева за ногу подальше от пса.

Почти сразу появился Васька — сбежал на минутку с работы, чтобы первым выпить с нами. С водкой и спиртом как раз в эти дни случился в Инте перебой. На столе стояли две бутылки шампанского и трехлитровая банка с пивом. В пиве плавала другая банка, поллитровая. Мы сперва не поняли, как она туда пролезла через узкое горлышко, но подойдя поближе, увидели, что из стенки трехлитровой банки выломан кусок.

Мы пили шампанское, запивая пивом. Перед тем как убежать обратно на шахту, Никулин объяснил, почему в комнате цепной пес (почему здесь Клементьев, объяснений не требовалось: он был коми и, как многие представители народов Крайнего Севера, в больших неладах с алкоголем. (Зеки называли коми «комиками», а себя «трагиками…») Но про собаку.

Пес, признался Васька, был «темный», т. е., краденый. Украл его Никулин на минлаговской псарне. Поэтому на первых порах его приходилось прятать от посторонних глаз. Кобель оказался таким лютым, что даже нового хозяина не подпускал к себе. Пришлось украсть у собаководов еще и солдатский плащ. В плаще Василий проходил у собаки за своего и она соглашалась принять от него пищу…

Хозяин ушел, а мы остались сидеть за столом, залитым пивом и шампанским. Время от времени собака принималась хрипло лаять — то на нас, то на Клементьева. Ощущение счастья, с которым мы прожили первую половину дня, стало как-то ослабевать.

Не то, чтобы нас угнетала диковатая обстановка — видали мы и не такое. Просто, когда прошла эйфория первых часов свободы, мы задумались: как будем жить дальше? Что нам скажут завтра в комендатуре? Где искать работу?..

Вдруг кобель зашелся в истерическом лае и стал рваться к двери. Юлик пошел открывать.

На пороге стоял невысокий носатый молодой человек. Он представился:

— Леня Генкин.

Сообщил, что москвич, сюда приехал к маме, сейчас работает экономистом. Пришел он за нами: нас ждут в одном доме.

— Кто ждет?

— Вы их не знаете. А они про вас слышали — от общих друзей.

Мы не поняли, но упираться не стали. Оделись, пошли за Леней — очень уж не хотелось оставаться, как написали бы в старину, наедине со своими невеселыми мыслями. Правда, кроме них в доме были еще собака и храпящий на полу Клементьев, но от этого мысли веселее не становились.

Идти пришлось недалеко: домик, куда привел нас Леня Генкин, стоял возле самых ворот соседней 9-й шахты. Это было типичное шанхайное жилище — нескладное, потому что сооружалось не за один присест, обезображенное пристройками, плохо оштукатуренное, крытое толем не первой свежести. Главный «шанхай» располагался в стороне, возле короба теплопровода. Там домишки были еще хуже — полуземлянки с крохотными оконцами. Сказать по правде, и эта хижина не показалась нам дворцом.

Но когда через низенькую дверь мы прошли, пригнувшись, внутрь, то увидели чистую, обжитую, уютную комнату, увидели хозяев, которые улыбались нам, совсем незнакомым, словно долгожданным любимым родственникам. И плохое настроение улетучилось в одну секунду.

«Улыбались совсем незнакомым» — сказано неточно. С хозяйкой дома я был хорошо знаком, хотя видел ее всего один раз и то издали. Это была Тамара Пономарева — «Таня» из нашей междулагерной переписки. Теперь у нее был муж — Гарри Римини.

А их сосед по квартире, Яша Хомченко — тот действительно только слышал про нас. Зато очень давно: он поступил на режиссерский факультет ВГИКа вскоре после нашего ареста. Пришел он туда после фронта. Воевал хорошо, чему доказательством была хромая, в пандан фамилии, нога. Учился тоже хорошо, но недолго: стал обсуждать с приятелями пути мирного усовершенствования социализма — ну, и дообсуждался. Дали Яше восемь лет, так что сел он после нас, а вышел раньше. Он познакомил нас с женой Алей.

На белой скатерти стояли бутылки и тарелки с роскошным угощением. Мы было умилились — чем заслужили?! Но выяснилось, что Тамара празднует день рождения, а тут и мы подвернулись. Пришли еще гости, все сели за стол. Первый тост был:

— За тех, кто в море!

Так пили за тех, кто еще оставался в лагере. На Инте для бывших зеков этот первый тост был так же обязателен, как «За Сталина!» для сов. и парт. работников.

Мы были счастливы. Пили весь вечер и не пьянели — или так нам казалось… Свобода это рай!

С этого дня Томка и Гарик стали нашими очень близкими друзьями — позже выяснилось, что на всю жизнь.

Одна из двух пар, живших в домике, была смешанная. Не в том смысле что, он еврей, а она русская. Хотя и это имело место в обоих случаях. Кстати, Тамара даже кидалась когда-то на своего следователя с криком «Убью, жидовская морда!» Гарри называл ее — «моя антисемитка со стажем». На вопрос Юлика, почему же она, с такими установками, вышла замуж за еврея, Томка ответила:

— А я хочу испортить жизнь хотя бы одному.

И вскорости уехала с ним в Израиль, где они живут в мире и согласии по сей день. Но повторяю: не национальность я имел в виду. Клич из «Книги джунглей» Киплинга — «Мы одной крови, вы и я!»— в наших джунглях понимался по-своему. Томка и Гарик оба прошли через лагеря, значит, они были одной крови, их брак я не называю смешанным. А вот Аля, Яшкина жена, была не нашей крови: комсомолка, «молодой специалист» — т. е., чистая. Она работала врачом в Минлаге по вольному найму.

Когда у Али начался роман со спецпоселенцем Хромченко, ее вызвали, куда следует, и спросили:

— Товарищ Щанова, что у вас может быть общего с заключенным?

— Так ведь он не заключенный, он освободился.

— Ну, вы же понимаете, что мы имеем в виду.

— Нет, не понимаю.

— Смотри, положишь комсомольский билет!..

Аля вытащила билет из сумки, молча положила на стол и ушла.

Человек!.. В старые времена этот номер не сошел бы ей с рук, а в хрущевские — проглотили и утерлись, даже с работы не выгнали. Красивая была женщина. Мы огорчились, когда — уже в Москве — они с Яшкой разошлись.

Но самая романтическая история была у третьей пары из тех, с кем мы пировали в тот вечер.

Алеша Арцыбушев все восемь лет, что сидел, писал письма своей любимой девушке Варе. И ни на одно не получил ответа: его послания не доходили. Варины родители (приемные, кстати) и раньше не одобряли Варин выбор, а после Алешиного ареста и подавно. Все его письма они перехватывали, а девушке объясняли, что его или нет в живых, или он и думать про нее забыл — лагерь ведь!.. Они даже нашли Варе подходящего жениха. После долгих уговоров она, к их радости, согласилась выйти замуж.

Лагерные товарищи тоже убеждали Алешу, что Варя его забыла. Но он, сам человек страстный и верный, Варю знал и никого не слушал. И уже в Инте, выйдя на вечное поселение, он сделал еще одну попытку.

В Москву уезжал знакомый блатарь, чем-то обязанный Арцыбушеву — тот в лагере работал фельдшером. Алексей написал Варе письмо, а гонцу дал устную инструкцию. Пойти по такому-то адресу. Если дверь откроет она сама — отдать письмо. Если не она — извиниться и уйти.

Дверь открыла Варя.

Через неделю, ничего не сказав домашним, она сбежала в Инту. Сбежала от родителей и мужа в чем была — зимних вещей не взяла, чтоб не вызвать подозрений, и к Алеше приехала в летних туфельках.

Жили они очень счастливо и вскоре родили дочку Мариху. Я помню, как она, двухгодовалая, требовала: «Не гиви Мариха, гиви Маришенька». Мы часто заходили в их интинское жилище, крохотную комнату, оклеенную изнутри — и стены, и потолок — красивыми обоями будто внутренность сундучка. Много лет спустя, бывали у них и в Москве. Но в тот первый вечер никто из нас о Москве не помышлял. Мы с Юликом — как бы это сказать? — готовились к вечности.

На следующее утро в комендатуре каждому из нас выдали «справку спецпоселенца», взяв предварительно подписку: нам объявлено, что за попытку самовольно покинуть места вечного поселения полагается 20 лет каторги. Каторги, вроде бы, уже не существовало — но предупреждение звучало грозно. Мы и не рыпались — поначалу…

Стали жить бесплатными квартирантами у Никулина. Спали вдвоем на деревянной кровати, которую заботливый Васька заранее выменял для нас за литр водки у начальника поверхности Багринцева.

Работа для нас нашлась быстро. Я пошел бухгалтером в ремцех, Юлик — рабочим ОТК на шахту 11/12. Там ему приходилось спускаться под землю и карабкаться по горным выработкам — карабкаться, потому что пласты на той шахте были крутопадающие. Но на здоровье он тогда не жаловался и даже говорил, что это лучше, чем корпеть целый день над бумагами. Правда, приходилось и ему делать канцелярскую работу: он оформлял документы на отгрузку угля в разные концы страны.

Жизнь в Васькином доме была шумная и довольно беспокойная. Приходила его любовница, веселая дружелюбная бабенка с пятилетней дочкой Валей, приходили его дружки с женами и подругами. Один из них, слесарь Лешка Барков, настойчиво пропагандировал изобретенный им напиток. В граненый стакан — а пили в Инте исключительно стаканами — наливалось на два пальца пива. Потом через чистый носовой платок по стенке осторожно спускалась такая же порция плодоягодного вина — по-местному, «подловыгодного», Оставшийся объем заполнялся, также через платок, водкой или спиртом-ректификатом. Эту гремучую смесь изобретатель называл «хоккей Инта» — трудное слово коктейль ему не давалось. Три слоя не смешивались и на просвет смотрелись, как триколор какой-нибудь южно-американской республики. И выпивались очень легко, залпом: водка, вино и напоследок — пиво. Ощущение, будто выпил стакан пива. Но, как известно, ощущения нас обманывают.

Юлик после первой же пробы убедился в этом. Он глотал стакан за стаканом, чтоб не отстать от компании — а надо было идти на работу в ночную смену Оделся, пошел.

— Видали твоего кирюху. Хорош, — сообщили мне утром вернувшиеся со смены шахтеры.

Куда Юлик отправил в ту ночь пять вагонов угля, он вспомнить не мог до конца жизни. Возможно, они и по сей день блуждают по России, тычутся по разным адресам…

В нашем жилище время от времени появлялись новые простыни и наволочки — чистые, но явно не из магазина. Тайну их происхождения я узнал случайно. Мы с Васькой ехали поздно вечером на воробьевской пролетке. Вдруг он натянул вожжи, сунул их мне и, соскочив с козел, нырнул в темень. Прямо как в о. генриевском рассказе про ограбление поезда: «Полковник, подержите лошадей». Поезда Васька не грабил. Он был, оказывается, «голубятником» — так называются воры, крадущие белье, вывешенное для просушки. В тот раз его добычей стал небольшой ковер.

Мораль читать нашему гостеприимному хозяину мы не стали, хотя и призадумались, не съехать ли нам с квартиры. Мы принимали его таким, как есть. А товарищем он был надежным. И по-своему тонким человеком — подчеркиваю: по-своему. Расскажу, чем кончилась история с краденым кобелем.

По настоянию Васькиной любовницы его переселили в конуру возле дома. Характер его от этого не улучшился: пес сохранил ненависть ко всем, на ком не было красных погон. Выскакивал из будки и молча кидался на прохожих. Спасибо, цепь была крепкая… Васька очень им гордился.

Но один из напуганных вернулся с длинным дрыном и, не подходя близко, жестоко избил собаку. Бил так долго, что «сломал» ее — как ломают хищников жестокие дрессировщики. И кобель перестал кидаться на людей. Теперь при виде любого прохожего он с жалобным воем залезал в свою конуру. Из свирепого сильного зверя превратился в «тварь дрожащую»… Этого Никулин вынести не мог. Взял топор и зарубил своего любимца — из тех же соображений, что и Вождь, убивший Мак-Мерфи, героя «Гнезда кукушки».

Много лет спустя, когда мы жили уже в Москве, из Инты нам написали: Никулин снова сел — за драку, ненадолго. Мы отправили ему в лагерь посылку и велели: будешь ехать через Москву — приходи к нам! В ответном письме он поблагодарил за бердыч, а от приглашения отказался. Написал: «Увидимся на вокзале» — считал, что в нашей новой жизни он нам не компания. Зря считал, нашим московским друзьям он бы понравился… Так и не увиделись.

В 54 году подошли к концу срока у очень многих. А многие и не досидели «до звонка» — их выпустили микояновские тройки. Минлага бериевская амнистия 53-го года почти не коснулась: уголовников у нас можно было по пальцам пересчитать. Мы только по наслышке знали о том ужасе, который нагнали на мирное население российских городов воры и бандиты, выпущенные на волю Лаврентием Павловичем. Их так и называли — «бериевцы». После того, как с Берией разделались, пошла молва: он эту публику выпустил с умыслом, хотел создать из них лейб-гвардию. Уверен, что это обычный чекистский вымысел, «деза».

Инту наводнила пятьдесят восьмая. Вышли на свободу наши друзья — Женя Высоцкий, Славка Батанин, Светик Михайлов, Сашка Переплетчиков. С жильем в нашей стране всегда были трудности, а в тех обстоятельствах и подавно. Комбинат Интауголь переделал в общежития для освободившихся опустевшие лагпункты. Но жить — хотя бы и без охраны — в тех же бараках мало кто захотел. Искали выход — и нашли.

К этому времени в поселке имелось два многоэтажных дома. В них жили вольные сотрудники комбината. Парового отопления не было, но на каждого жильца приходилась кладовка для дров — каморка в подвале размером с одиночку на Малой Лубянке: метра полтора на два с половиной, без окна. В эти-то кладовки и стали вселяться вчерашние зеки. Законные владельцы протестовать боялись: поспорь с этими лагерниками — возьмут, да подожгут со зла!..

Кое-кто из наших временно поселился у знакомых. А собиралась наша компания в семейных домах. Иногда у Шварца — он окончательно перестал считаться с рекомендациями особого отдела и водил дружбу с нечистыми. Его жена Галя очень полюбила нас с Юликом. На филфаке ленинградского университета она слушала лекции нашего учителя Трауберга, так что было о чем поговорить.

Но чаще мы бывали у Гарика с Тамарой. И чем ближе узнавали их, тем больше уважали.

Гарри Римини — какие имя и фамилия! — был не англосаксом и не итальянцем, а польским евреем из Вильно. Интеллигентный отец назвал его в честь латинского поэта Горацием (по-польски — Горациушем). Семья была интересная. Старшая сестра Елка — убежденная сионистка, в их доме, по-моему, сам Жаботинский бывал. Она уехала в Палестину еще до войны. А Гарри был убежденным коммунистом и состоял в польском комсомоле. Чтобы он переменил убеждения, потребовалось многое.

Когда началась война, он перешел линию фронта: хотел в рядах Красной Армии воевать против фашистов. Раздобыл паспорт на имя поляка Иосифа Константиновича Требуца, прошел с ним по Литве и Польше через все немецкие кордоны — а через наши пройти не смог. Обвинили его, естественно, в шпионаже. Поляк, еврей — какая разница?.. И посадили на десять лет. Без посылок, в чужой стране, с чужим языком, он ухитрился не только выжить, но и достичь командных высот на производстве. Не сразу, конечно. Голодал, доходил, но не сдавался. И кончал срок чуть ли не начальником лесобиржи.

Умный, начитаный, ироничный, он и на воле умел поставить себя так, чтоб с ним считались — все и всерьёз.

К ним с Тамарой тянулся самый разный народ. Оказалось, что в Инте много выходцев из Польши, очень неглупых ребят. Один, Антон Гроссман, рассказал о своем первом знакомстве с советскими. Это было в 39 году, в первые дни после прихода наших. Перед окнами Антона каждое утро встречались два хозяйственника. Оба приехали вывозить заводское оборудование, и каждый считал, что другой сует ему палки в колеса. Утро начиналось с отчаянной матерщины: они грозили друг другу страшными карами. Голоса спорящих взвивались до самых небес:

— Я тебе яйца оторву!

— А ты у меня кровью ссать будешь!

И в тот момент, когда дискуссия, считал Антон, должна была перейти в мордобой, они резко меняли тональность:

— Значит, договорились. По рукам.

К этой советской манере вести дела Антон так не сумел привыкнуть.

Сам он славился пунктуальностью и был большим аккуратистом. К себе в бухгалтерию приходил всегда в начищенных ботинках и при галстуке — большая редкость в Инте. Но он и в Польше был франтом. Там как-то раз Гроссману не достался хороший билет, и он поехал третьим классом. Рядом сидел другой еврей и лузгал семечки. Шелуху он сплевывал на пол, но часть попадала на колени Антону. Представляю, как он, чистюля, страдал от этого. Не вытерпев, он сделал соседу замечание:

— Если бы рядом с вами сидел поляк, вы бы себе этого не позволили.

Тот не удостоил Антона ответом. Повернулся к жене и сказал:

— Посмотри на этого еврейского Гитлера!..

Антиподом Гроссмана был его земляк, кузнец Хаим Лифшиц. В Инте он назывался Федя. Здоровяк, пьяница, он шлялся по поселку со своей овчаркой Рексом и картаво науськивал ее на встречных: «Р-рекс! Взац!» — т. е., «взять!» Рекс, трезвый в отличие от своего хозяина, виновато вилял хвостом, всем видом показывая: «Не сердитесь, пожалуйста, на пьяного дурака».

Но дураком Федя не был. Имел деловую хватку: в Инте завел свиней и жил со своей Любкой безбедно. А когда уехал в Израиль — бывшим польским гражданам это удалось довольно скоро — он и там преуспел больше других. Бросил пить, открыл мастерскую и делал бизнес на товарных весах: изготовлял их, ремонтировал, а главное — «учил», так налаживал, что они показывали вес, выгодный для владельца. Когда надо — больше, когда надо — меньше. Так что разговоры о том, что все жулики остались в России — вражеская пропаганда.

— Думаете, если Святая Земля, там и люди святые? — сказала по этому поводу Тамара Римини.

Все польско-еврейские интинцы увезли с собой русских жен (а Зяма Фельдман — мордовскую). Федя-Хаим Любку оставил. Но дочери всегда помогал, она даже гостила у него в Хайфе.

Не умея ни писать, ни говорить толком ни на одном языке, включая иврит, Федя Лифшиц разъезжал по всему миру. Хвастался:

— Если есть мани-мани, дорогу кто-нибудь покажет!

Такой вот израильский Митрофанушка…

Новый 1955 год в доме у паньства Римини встречала странная, очень разношерстная компания. Большинство — такие, как мы, вечные поселенцы: Свет, Женя Высоцкий, Ян Гюбнер. Но был там и отпущенный из лагеря на выходной день двадцатипятилетник Ромка Котин, был и другой Ромка, Шапиро. Этот сбежал на минутку с шахты 9 — поднырнул под колючую проволоку, выпил с нами шампанского и полез обратно. Охрана была уже не та — и оказалось, что не нужны ни пулеметы на вышках, ни овчарки: никто бежать не собирался. Пришла в гости бесконвойница Алла Рейф — бывшая участница антисоветской молодежной группы «Юные ленинцы». А еще там была коммунистка и народный заседатель, лагерный доктор Аня Ершова, с которой крутили любовь трое из присутствовавших. Присутствовали, конечно, и парторг шахты 13/14 Михаил Александрович Шварц с супругой.

Говорят, людей сближает общее горе. Общая радость сближает еще больше. Мы же помним День Победы, 1945 год! (Через пятьдесят лет в 95-м так не было, к сожалению). Новый 1955 год Инта встречала в ожидании больших перемен. Чекисты ждали их с тревогой, мы — с надеждой и верой. Все самое плохое было позади.