Перевозят зеков — на дальние расстояния — двумя способами: или в «столыпинских» вагонах (официальное название — «вагонзак»), или в товарных. Когда-то их называли «телячьими», а в наше время «краснухами».
Краснухи — это теплушки, в каких еще в первую мировую войну возили солдат. На красных досчатых стенках в те годы натрафаречено было: «40 человек или 8 лошадей».
Наш этап так и грузили — человек по сорок в каждый вагон, особой тесноты не было. В обоих концах теплушки — нары, поперечный досчатый настил. На нем расположились воры. Их в моей краснухе ехало шестнадцать лбов. Я и другие фраера устроились внизу. Моих товарищей по камере рассовали по разным вагонам, даже поговорить было не с кем. Я лежал и слушал разговоры блатных.
Молодой вор, низкорослый и худосочный, подробно рассказывал, как они втроем «лепили скачок», брали квартиру. Все у них шло гладко, пока не вернулась из школы хозяйская дочь, десятилетняя девочка. И рассказчику пришлось зарезать ее.
Этого слушатели не одобрили. Возможно, теперь критерии изменились, но в те годы ценилась у блатных не сила и жестокость, а мастерство. Не бандиты были самой уважаемой категорией, а карманники — «щипачи». В их деле требовалась и филигранная техника, и артистизм, и отвага. Так что молодой вор, зарезавший девочку, много потерял в глазах своих коллег; да он и сам понял, что совершил — faux pas — не надо было убивать, а если уж так вышло, не стоило этим «хлестаться», хвастать.
Мне было любопытно: первый раз за все время я присутствовал на воровском «толковище» — обсуждении этических проблем преступного мира. К слову сказать, это книжное «преступный мир» ворам почему-то очень нравится. Даже в песню оно попало: «Я вор, я злодей, сын преступного мира». (Юлик Дунский пел: «Я вор, я злодей, сын профессора Фрида».)
Не прошло и часа, как я и сам встал перед нешуточной этической проблемой. Получилось это так. Один из пассажиров нашей краснухи, Женька Эйдус, сидел со мной еще в Бутырках. Там Эйдуса не любили: была в нем какая-то мутноватость. Еврей — а благополучно пережил плен; в камере перед всеми заискивал; разговаривая, в глаза не глядел. Одет он был вполне прилично, в новенькую английскую форму. (Его англичане освободили из немецкого лагеря, но отдали нашим — видимо, он и союзникам не понравился.) И вот теперь, чтоб отвести от себя угрозу раскуроченья, Женька настучал блатным про меня — вернее, про мои уже упомянутые ранее «самосудские» сапоги.
Кто-то из уркачей подсел ко мне и предложил поменяться. Не грубо сказал — отдай, мол, мужик прохаря, они тебе в коленках жмут, а попросил по-хорошему:
— Давай махнем? Их у тебя в лагере все равно отвернут. А я тебе на сменку дам — смотри, какие хорошие.
И он показал мне действительно хорошие, почти ненадеванные кирзовые сапоги. Мои, конечно, были лучше, но не в этом дело. Какое-там «попросил по-хорошему»! Если соглашусь, ясно, что струсил, отдал «за боюсь» — так это у воров называется. А если не отдам?.. Тут я всерьез задумался: я один, а их шестнадцать. И никто не придет на выручку, это уже проверено. Конвой тоже не заступится: он и не услышит… Изобьют до полусмерти, а то и удавят… Короче говоря, я не стал заедаться, поменялся с вором сапогами — и сразу запрезирал себя за малодушие.
Забегая вперед, скажу, что у этой истории было забавное продолжение. На лагпункте, куда нас привезли, администрация блатных не жаловала. Новеньким в первый же день устроили шмон, отобрали все, награбленное в пути, и сложили на земле перед конторой: подходите, фраера, забирайте свое! Целый курган получился — из шинелей, пиджаков, ботинок, сапог. Были там и мои, но я, ко всеобщему удивлению, не пошел брать их: стыдно было, что отдал без боя. Глупо, конечно — но решил таким способом наказать себя за трусость, остался в кирзовых, полученных на сменку. И вдруг подлетает ко мне незнакомый блатарь, кричит:
— На, падло, подавись своими колесами! — Кидает мне под ноги офицерские хромовые сапожки и требует назад свои кирзовые. Хромовые были не мои, а кирзовые не его, но жулье народ сообразительный: когда надзиратели стали водить по зоне слишком хорошо одетых и обутых блатных — в поисках бывших владельцев барахла, — этот воришка решил «опознать» меня, чтоб выйти из дела с наименьшими потерями. На мне ведь были очень приличные сапоги, наверняка лучше тех, что он дал кому-то на сменку. Я не стал отказываться, поменялся с ним «колесами» и стал обладателем чужих «хромовячих прохарей».
Не знаю почему, но в этом случае совесть моя промолчала. За что бог покарал меня уже через неделю: в офицерских сапожках я сходил на работу и вернулся в зону в одних голенищах — подошвы остались в болоте. Пришлось обуваться в лагерные «суррогатки», они же говнодавики — башмаки, сшитые из расслоенных автомобильных покрышек. А хромовые голенища мне удалось сменять у лагерного сапожника на полторы буханки хлеба… Надо сказать, что сапожникам жилось в лагерях хорошо: всегда в тепле, всегда сыты. В детстве отец не раз грозил мне: «Отдам в сапожники!» (Я плохо учился). Но ведь не отдал — а жаль. Между прочим, заложивший меня ворам Женька Эйдус был по профессии сапожником и на лагпункте прекрасно устроился.
Но до лагпункта, надо было еще доехать, а пока что вернусь в краснуху. Я не помню, сколько времени мы добирались из Москвы до станции Кодино — это там, в Архангельской области, располагалось Обозерское отделение Каргопольлага НКВД СССР. Думаю, что не больше двух суток. Не помню и особых тягот: нас вовремя кормили, питьевой воды хватало, приспособились мы и пользоваться вместо параши покатым деревянным желобком, выведенным наружу. Ехать было скучно — и парнишка, знавший меня по Красной Пресне, попросил рассказать что-нибудь. Воры на верхних нарах заинтересовались, стали уважительно упрашивать: тисни роман, керя!
Как и в камере, я стал пересказывать трогательные голливудские мелодрамы. Вот когда пригодилось вгиковское образование! Трофейные фильмы еще нигде не шли, а нам их показывали.
Особенным успехом у сокамерников пользовалось «Седьмое небо» с Джемсом Стюартом — о любви мусорщика и проститутки. И еще «Дожди наступили» — тоже про любовь. Там индийский раджа страдал по красавице американке, Мирне Лой.
В краснухе я рассказывал эти фильмы на сон грядущий, вместо колыбельной — а за окошком все не темнело и не темнело. Пошли в ход и «Летчик-испытатель», и «В старом Чикаго», но все равно день никак не желал кончаться. Я устал рассказывать, хотелось спать… Не сразу мы поняли, что это уже утро следующего дня — мы приехали в белую ночь. Поезд замедлил ход, остановился. Забегали вдоль вагонов конвоиры, с грохотом отъехала в сторону дверь нашей теплушки.
— Вылезай, приехали!
Весь этап — человек двести — построили возле путей, пересчитали и повели к лагерю.
Высокий дощатый забор, поверху — колючая проволока, вышки по углам, и на вышках «попки» — часовые. А над тяжелыми воротами полоса кумача и по красному белые буквы: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!».
Мы очень удивились. Не «Оставь надежду, всяк сюда входящий» и не знаменитое беломорстроевское «Кто не был, тот будет, кто был, тот не забудет», а именно приветливое «Добро пожаловать!».
Позднее выяснилось, что приглашение адресовано было не нам. Просто здесь, на «комендантском», неделю назад проходил слет ударников лесорубов — заключенных, разумеется. Их под конвоем свезли сюда с разных лагпунктов; их-то и приветствовало местное начальство. Слет кончился, а транспарант, как водится, поленились снять.