Фиалки из Ниццы

Фридкин Владимир Михайлович

СТРАНИЧКИ ИЗ ДНЕВНИКА

 

 

Живое слово

Бунин в воспоминаниях пишет, что Чехов как-то сказал ему: «Читать меня после смерти будут год». — «Почему год?» — спросил Бунин. «Ну, два», — ответил Чехов.

Чехова читают уже больше ста лет и, видимо, читать будут всегда.

Недавно «Захаров» издал Фаддея Булгарина, казалось, совсем забытого. Пушкина издавали тиражом в несколько тысяч, а «Иван Выжигин» в те же годы разошелся в двадцати тысячах. Потом Булгарин был забыт и его вспоминали, разве что читая пушкинские эпиграммы.

В пушкинское время жил писатель Павлов (муж поэтессы Каролины Павловой). Пушкин как-то сказал о его повестях, что ради них «можно забыть об обеде и сне». Сейчас Павлова забыли, но уверен, вспомнят.

Мой друг писатель Юлий Крелин горюет (хоть и не показывает вида) о том, что переживет свои романы и повести. Говорит, что в России — новое поколение, которое читает только Акунина и Маринину. А я уверен, что каждая книга, в которой пробилось живое слово, хоть и несовременна и потонула в Лете, когда-нибудь найдет своего читателя. Потому что живое слово, которое было в начале, будет и в конце. И это живое слово будет жить до тех пор, пока атомный пожар не сожжет Землю.

В советские времена был такой анекдот. Спрашивают «армянское радио», что такое нейтронная бомба? «Радио» отвечает: «Это, когда людей нет, а пива навалом». Страшно представить. Стоят галереи с великими картинами, но на них никто не смотрит. Некому смотреть. Концертные, оперные и театральные залы пусты. Некому смотреть и слушать. Партитуры симфоний забыты на пюпитрах. Но музыка мертва, ее никто не исполнит. В библиотеках, в частных домах стоят книги, но их никто никогда не прочтет. Ни на одном языке. Да и сам язык исчезнет за ненадобностью. А Земля так и будет вращаться и лететь по орбите вокруг Солнца…

В то, что такое случится, я не верил и никогда не поверю. Забытую музыку когда-нибудь исполнят. Увядшие картины отреставрируют. Книгу, в которой бьется живое слово, прочтут.

Но один случай смутил меня и поколебал мою уверенность. Было это в городе Линкольне, столице американского штата Небраска. Зашел я как-то в университетской библиотеке в отдел русской книги. В этом городе, как и вообще в Америке, много славистов. По картотеке я увидел, что каждую русскую книгу читало до десятка и больше американцев. На полке стояло собрание сочинений Анатолия Софронова (кажется в шести томах): стихи, проза, пьесы. Этот бывший литературный генерал и партийный функционер издал себя в роскошных переплетах, в сотнях тысячах экземпляров. Неудивительно, что его собрание сочинений попало и в затерянный среди маисовых полей американский город. Но за несколько десятилетий ни одна рука не протянулась ни за одной из его книг. Может, в следующие сто лет кто-нибудь в Линкольне прочтет? Не думаю. И вот случай поколебал мою уверенность в бессмертии книги…

Хотя кто знает? Может, в этих книгах нет ни одного живого слова?

 

Не расставайтесь с надеждой, маэстро

В Риме жарким летом прошлого года я стоял в очереди в собор святого Петра. Впереди была группа туристов из России. Прямо передо мной двое громко разговаривали.

— В августе девяносто первого я стоял в кольце вокруг Белого дома, — говорил пожилой мужчина, одетый не по сезону (черный костюм и галстук), — пришли почти все из нашего оркестра. Сколько было восторгов, надежд… Казалось, вот сейчас, скоро, через год-два все изменится. Мы будем ездить в Европу не на гастроли, а как к себе домой. Сами Европой станем. И вот прошло тринадцать лет. И что же?

— Не расставайтесь с надеждой, маэстро, — отвечал ему молодой человек, одетый в белые брюки и майку, сдавая карабинеру свой мобильник. — Сейчас, как войдем, я вам кое-что покажу.

Они отделились от остальной группы и направились в левый предел собора. Мне было интересно, и я поспешил за ними. Мы остановились у большой картины. И молодой человек, видимо, бывавший здесь не раз, рассказал:

— На картине вы видите, как папа Григорий Великий причащает верующих в церкви Болсена. Это небольшой город на берегу озера, недалеко от Рима. Причащает хлебом и вином. Вот из этой чаши, что у него в руках. А хлеб лежит на полотне. Но один из прихожан никак не верил, что это кровь и тело Господне. Тогда неожиданно на полотне, где лежали просвиры, проступила кровь. И прихожанин поверил.

— Ну, это совсем из другой оперы, — человек в черном разочарованно развел руками, — и такая вера не для меня.

— А вы не забывайте, что в паре километров отсюда, на площади Кампо дей Фьори, когда-то сожгли Джордано Бруно. А теперь там продают цветы и camerieri в белых до пят фартуках подают лучший в Риме капуччино, — ответил молодой человек, — так что, как сказал поэт, не расставайтесь с надеждой, маэстро, не убирайте ладони со лба.

 

Рассказы школьного друга

 

Эти рассказы я слышал от старого школьного друга, ныне известного историка средних веков. Еще в седьмом классе я приходил к нему домой, и мы проводили время за шахматами и в бесконечных спорах. О чем спорили — не помню. Гриша Гордон (назову его так) жил на углу Моховой и Воздвиженки, в доме, где была приемная Калинина.

 

Клубника со сливками

В ту пору, зимой сорок третьего года, отец Гриши был крупным партийным боссом. Заведовал отделом то ли в Куйбышевском райкоме, то ли в МК партии. Гриша рассказывал, что отец работал в ЦК партии с 1926 года. За год до убийства Кирова его взяли в секретариат Сталина, и он работал там вместе с Поскребышевым, Товстухой, Канером… Так продолжалось до осени тридцать седьмого года, когда отец ушел сначала в МК, а потом в райком. «Думаю, — сказал Гриша, — что уже тогда Сталин стал очищать свой аппарат от инородцев, всяких там латышских стрелков».

В МК отец общался с Щербаковым, секретарем МК и ЦК партии. Круглый год Щербаковы жили в Огарево, просторном имении под Москвой. Там было все, что положено: высокий забор, за которым стеной стояли серебристые кремлевские ели, ворота с охраной и вдоль забора — загнутые фонарные столбы. Иногда Щербаковы переезжали на московскую квартиру, в известный дом на улице Грановского.

Квартира, где жил Гриша, была не похожа на все, что я видел до той поры. Я приходил к нему из родной кишевшей клопами коммуналки. У Гриши была своя комната: книги вдоль стен, натертый до блеска скользкий паркет, белые двери, выкрашенные масляной краской, а на окнах — такие же белоснежные кудрявые шторы.

Недавно, вспоминая наше школьное детство, я спросил Гришу, когда же он понял или догадался, что у нас все неблагополучно, как в Датском королевстве.

— А вот тогда, в седьмом классе и понял. Сколько нам было тогда? Тринадцать? Гамлет был старше. Но если честно, то, конечно, не понял, а как ты говоришь, догадался…

Было это в самом конце сорок второго. Шла война. Москва голодала. Представляешь, в Сталинграде еще держал оборону дом Павлова. Рядом с ним уцелевшие каменные девочки плясали у фонтана среди пустых коробок зданий. В Ленинграде вдоль Мойки мимо дома Пушкина везли на санях умерших от голода детей. А в Ленинградской кинохронике показали женщину, убитую на Невском снарядом. Тело лежало в залитом кровью снегу…

И вот в это самое время Вера Константиновна, жена Щербакова, пригласила меня с мамой к обеду в дом на улице Грановского.

— Ну и что? Вкусно кормили?

— Да не в этом дело. Помню большую столовую, стол под белой скатертью и горничную в наколке и белом фартуке. И еще почему-то запомнились кресла, с которых не сняли чехлы. Наверное, семья из Огарева только-только приехала, и прислуга не успела прибрать квартиру. Чем кормили — не помню. А вот десерт запомнил на всю жизнь. На десерт подали свежую клубнику со взбитыми сливками.

— И тебе показалось, что это кровь на снегу?

— Не думаю. Я ел с большим аппетитом. Просто до этого не знал, что клубнику едят в декабре.

— И вот тогда ты понял?

— Да, вот тогда и понял. А может, только догадался. Точно сказать не могу. Давно это было.

 

Ромео и Джульетта

Как-то Гриша спросил меня, кто из великих писателей лучше всех написал про любовь. Я растерялся:

— Ну, не знаю… Все писали про любовь… Толстой в «Анне Карениной», Куприн в «Гранатовом браслете»…

— Но Шекспира не превзошел никто, — сказал Гриша. После «Ромео и Джульетты» понимаешь, что человека можно сгноить в тюрьме, живым закопать в землю, но любовь убить нельзя. Даже при социализме… Помню один случай. К отцу домой приходило много выдающихся людей. Одно время он дружил с Прокофьевым…

— С Сергеем Сергеевичем, автором балета «Ромео и Джульетта»?

— Да нет. С Юрой Прокофьевым, военным летчиком, полковником. Сейчас его редко вспоминают, а между тем Прокофьев, Биренбаум и Годунов были первыми покорителями стратосферы, поднялись на воздушном шаре на высоту восемнадцать километров. Женат Прокофьев был на Фире Арнштам, прелестной остроумной женщине.

Она была душой всех компаний, собиравшихся у нас дома. Гостей смешила до упаду. Красивую Фиру можно было принять за актрису. Между тем она была инженером и руководила крупным строительством. Однажды рабочие со стройки пришли к ней с жалобой на инженера. Инженер был француз, окончивший в Париже Сорбонну и политехнический. Только что приехал по контракту в Москву. А тут цемент на стройку вовремя не завезли. И тогда взволнованный француз на ломаном языке матерно обругал рабочих. «Эсфирь Борисовна, — сказали рабочие, — не царское нынче время, чтобы буржуй материл рабочий класс». Фира позвонила инженеру. Выяснилось, что француз учился русскому языку как раз на стройке и других слов не знал.

Или вот еще. У Прокофьевых была дочка Инна, учившаяся в одном классе со Светланой Сталиной. Светлана часто приглашала Инну на дачу в Зубалово. Фира рассказала про такой случай. Как-то за обедом Сталин налил девочкам вина. Инна сказала, что пионеры вина не пьют. «А вы пока пьете, снимите пионерские галстуки», — предложил Сталин и заставил девочек выпить.

Прокофьевы крепко любили друг друга. В гостях они сидели рядом. Фира рассказывала, гости громко смеялись, а Юра молча смотрел на жену, прижимаясь к ней локтем. В это время я носился по квартире с Юриным браунингом. Приходя, Юра вынимал его из кобуры, извлекал патроны и давал мне поиграть.

В конце тридцать седьмого двух братьев Фиры арестовали и расстреляли. Фира ушла с работы. Прокофьев начал хлопотать, ходить по начальству, написал письмо Сталину. Отец успокаивал его как мог. Очень скоро полковнику объяснили, что с женой он обязан развестись. С тех пор Юра перестал спать. Фире он ничего не говорил, но она обо всем знала. Однажды ночью, когда он курил на балконе, раздался выстрел. Юра бросился в спальню. Фира лежала на ковре в луже крови. Рядом валялся его браунинг. Дочери в доме не было, она ночевала у подруги. Когда рано утром Инна вернулась, она встретила женщину, убиравшую их квартиру. Это было кстати. Они вместе вошли в спальню и увидели родителей, лежавших рядом на потемневшем от крови ковре. Правой рукой отец сжимал браунинг. Семья из соседней квартиры слышала два выстрела — один ночью, а другой на рассвете. Звонить к соседям они не решились и все утро проспали. Была экспертиза. Она и установила, как все случилось в ту ночь.

Через пару дней газеты напечатали сообщение о скоропостижной смерти знаменитого покорителя стратосферы летчика-орденоносца Юрия Прокофьева. Об Эсфири Борисовне Арнштам в сообщении не упоминалось.

 

Юбилейное сочинение

(подражание Курту Тухольскому)

Недавно праздновали 200-летие со дня рождения Александра Сергеевича Пушкина. Юбилеи Пушкина отмечают каждые 50 лет. Один — со дня рождения, другой — со дня смерти. Жизнь Пушкина была короткой — всего 37 лет. Да и сейчас в России люди живут недолго. Так что средний россиянин проживает один-два пушкинских юбилея, не больше. Может быть в двадцать первом веке жизнь в России наконец наладится. И пушкинских юбилеев у каждого будет побольше. Предсказать трудно.

В школе принято к пушкинскому юбилею писать сочинение. Первый юбилей для меня и моих сверстников случился в 1937 году, когда отмечали 100-летие со дня гибели поэта. Мы были тогда в первом классе и сочинений еще не писали. Зато с 1950 года у меня сохранилась чья-то тетрадка в косую линейку с сочинением на тему «Пушкин и Сталин». Дело в том, что в 1949 году отмечали сразу два юбилея. Пушкину исполнилось 150 лет, а Сталину — 70. Вот этот текст.

«Сравнивая Пушкина с товарищем Сталиным, необходимо указать на их сходства и различия. Пушкин был гений русской литературы. А товарищ Сталин — гений всех времен и народов. Оба академики. Но товарищ Сталин, сверх того, — корифей науки.

Живи Пушкин в наше замечательное время, его стихи были бы отмечены Сталинской премией первой степени. Оба, и Пушкин, и товарищ Сталин, много занимались языком. Пушкин создал русский литературный язык. А товарищ Сталин написал «Марксизм и вопросы языкознания». Пушкин свободно говорил и писал по-французски, знал английский и итальянский. Думаю, что и товарищ Сталин владеет иностранными языками, но говорить на них стесняется из-за акцента. Да это ему и не нужно, так как по-русски уже говорит пол-Европы, а скоро будет говорить весь мир.

Пушкин хоть и боролся за свободу, но был декабристом. И поэтому страшно был далек от народа. А товарищ Сталин — плоть от плоти народа и как вождь всего прогрессивного человечества борется за освобождение всех народов. Он уже освободил пол-Европы и скоро освободит вторую половину. В то время как Пушкин осуждал сепаратизм Польши и разоблачал буржуазного польского националиста Адама Мицкевича, товарищ Сталин поднял над всем миром знамя пролетарского интернационализма и скоро покончит со всеми космополитами как у нас в стране, так и за ее пределами. В этом отношении Пушкин не был последователен. Он не сотрудничал с органами, вовремя не раскрыл заговор двух французов-космополитов и поэтому пал их жертвой. Наверняка они были еще и сионистами. Прояви Пушкин бдительность и сигнализируй о них Бенкендорфу, у которого были горячее сердце, холодная голова и чистые руки, — и враги народа были бы разоблачены.

Пушкин прославил любовь.

Я вас люблю — чего же боле? Что я могу еще сказать? —

писала Татьяна Онегину. Но Пушкин любил только женщин, хотя не все женщины отвечали ему взаимностью. А товарищ Сталин любит всех трудящихся, без различия пола. Конечно, за исключением вредителей и врагов народа. И эта любовь взаимна.

Великий Сталин — Генеральный секретарь ЦК ВКП(б) и генералиссимус. Пушкин же был всего лишь камер-юнкер, т. е. по-современному не более чем член ВКП(б) или, в крайнем случае, кандидат в члены Политбюро. Но мы чтим Пушкина как величайшего поэта. Хотя и товарищ Сталин писал в детстве выдающиеся стихи. Если бы он писал их и дальше, еще неизвестно, кто стал бы более великим поэтом».

Под сочинением учитель написал: «За раскрытие темы — 5, за орфографию — 3». Красным карандашом отмечено пятнадцать орфографических ошибок, а в цитате из Пушкина «Я вас люблю» исправлено на «Я к вам пишу».

 

Кто прав, Тютчев или Губерман

Сейчас, когда цитируют две хорошо известные строчки из Федора Тютчева:

Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить,

тут же вспоминают две строчки из Игоря Губермана:

Пора уже, так вашу мать, Умом Россию понимать.

Налицо противоречие. Противоречие во мнениях, высказанных поэтами середины девятнадцатого и конца двадцатого века. Так, может быть, и в самом деле пора? Пора понимать Россию умом? И мнение Тютчева устарело?

Вспоминаю один случай. Лет тридцать тому назад в Москве, на углу улиц Вавилова и Дмитрия Ульянова начали стройку. Ее было видно из окна моего дома. Огородили место, завезли плиты, заложили фундамент. Кажется, строители называют это «нулевым циклом». «Нулевой цикл» сохранялся с десяток лет. Вид у него был унылый. Грязный пустырь, зимой припорошенный снегом, — на сотню метров. На бугре между проезжей улицей и пустырем — пивная. Перед пивной — группами, по трое, поправляющиеся с утра мужички. Кто с кружкой, кто с пол-литровой банкой. Мужичков пошатывало. То ли от ветра, то ли от удовольствия. С бугра на тротуар текли желтые ручьи, оставлявшие в снегу глубокие борозды. То ли пиво, то ли моча…

Говорили, что будут строить музей Дарвина. Я еще тогда недоумевал, почему именно Дарвина. Спору нет, Дарвин — великий ученый. Но великих ученых много. Например, Менделеев. Дарвин жил в Англии, а Менделеев ближе — в Санкт-Петербурге. А Ломоносов и Павлов еще ближе — в Москве.

Тридцать лет спустя музей Дарвина достроили. Напротив моего дома вырос огромный мраморный дворец, окруженный красивой чугунной решеткой. Просторные залы музея поражали великолепием. А пивную, конечно, снесли.

В начале восьмидесятых я приехал в Лондон гостем Английского Королевского Общества. Тогда же, воспользовавшись случаем, посетил имение Лутон Ху под Лондоном, принадлежавшее английским потомкам Пушкина. Живший там хозяин имения сэр Николас Филипс за чаем представил меня своей гостье. Леди Вейджвуд оказалась потомком Чарльза Дарвина. Дарвин был женат на дочери Вейджвуда, родоначальника знаменитого английского фарфора. Отсюда и имя новой знакомой. Мы разговорились. Леди Вейджвуд интересовалась Россией, спросила о новостях. И я между прочим сказал ей, что напротив моего дома строится музей Дарвина. Мое сообщение вызвало у нее крайнее изумление.

— Музей Дарвина в Москве? — пожилая леди раскрыла глаза и сделала паузу. — Я слышала, что люди в России нуждаются. Не хватает домов, питания, одежды… Знаете, мы, Вейджвуды, — состоятельная семья. Но ни в Лондоне, ни в Уэллсе, где у нас есть земля, мы не могли бы построить музей моего знаменитого предка. А если попросить денег у правительства, наверняка откажут. Да нам и в голову не приходило. И, если я не ошибаюсь, Дарвин в России не был… Нет, это просто поразительно! Тютчева леди Вейджвуд не читала, и я, как мог, перевел ей две хорошо известные строчки. С тех пор я на стороне Тютчева.

 

Маша и секретарь

(сказка)

Когда Маша была маленькой, она плохо ела. Может быть, потому что не любила манную кашу. Кашей ее кормил папа. Маша сидела за столом на высоком деревянном стульчике. Папа набирал полную ложку каши и подносил ей ко рту. Но Маша плотно сжимала зубы. Чтобы она ела, папа рассказывал сказки. Маша любила сказки и в страшных местах открывала рот. Просто из любопытства. Тут папа ее и кормил. Когда все сказки Шарля Перро, братьев Гримм и Андерсена были рассказаны, папа стал придумывать свои истории, одну страшнее другой. Начинались они одинаково.

Жила-была девочка. Звали ее Маша. Дом, в котором она жила с папой, стоял у самой опушки леса. И вот однажды, не послушав папу, она взяла лукошко и одна ушла в лес. По грибы и по ягоды. Дальше случалось что-нибудь страшное…

Идет, идет Маша по лесу с полным лукошком грибов. И видит, что солнце село за деревья и в лесу начинает темнеть. Пора возвращаться домой. Маша долго бродит по лесу и наконец понимает, что заблудилась. Выходит она на полянку, садится на пенек. На полянке светлее. От деревьев на траве лежат длинные тени. Но вот и они пропали. Стало совсем темно. Маша сидит и горько плачет. Вдруг в кустах раздается шорох и на полянку выходит…

— Как ты думаешь, кто? — спрашивает папа.

— Волк, — уверенно отвечает Маша и широко открывает рот.

Папа тотчас вкладывает в Машин рот ложку каши.

— А вот и не волк.

— Медведь? — спрашивает Маша и глотает еще порцию.

— И не медведь. Из-за кустов выходит… секретарь обкома. И говорит секретарь обкома человеческим голосом:

— Ну, здравствуй, девочка. Как тебя зовут?

— Маша.

— Давай полностью: фамилия, имя, отчество.

От страха Маша забыла свою фамилию.

— Значит не помнишь? Ну, ладно. Ты кто, пионерка или октябренок?

— Нет, я еще в школу не хожу.

— Ведешь ли общественную работу и, если ведешь, то какую?

Маша пугается. Она не знает, что такое общественная работа и на всякий случай отвечает «нет».

— Проживала ли ты на оккупированной территории, была ли интернирована? Были ли репрессированы родственники и, если да, то когда и кто именно?

От страха Маша и рта открыть не может.

— А теперь самый что ни на есть пятый пункт. Какой ты национальности?

Маша думает, что ее хотят отобрать у папы и увезти на какой-то пятый пункт. Она очень испугалась и пустилась наутек.

— Стой, девочка! Ты еще не заполнила анкету, — страшным голосом кричит секретарь обкома. И догоняет ее. Маша бежит по лесу и слышит за собой его тяжелое дыхание. Вот он все ближе, ближе и наконец тяжелая рука ложится на ее плечо…

Тут Маша проснулась. Рядом стоит папа.

— Вставай, Маша. Уже поздно. Пора есть кашу.

 

Старый Новый год

Как-то приятель позвонил мне и предложил вместе встретить старый Новый год.

— Ты только подумай! Ведь это последний старый Новый год во втором тысячелетии.

— А где встречать?

— Да есть тут одна компания. Новые русские. Ты новых русских когда-нибудь видел?

— Нет. Слышал только анекдоты.

Я решил, что все новое интересно, и согласился. Приятель привез меня в высокий дом на Новом Арбате. Новое началось с подъезда: вежливая дежурная («Простите, вы к кому?»), ковровая дорожка, быстрый бесшумный лифт с зеркалом. Гости уже пришли и разбрелись по комнатам. Приятель представил меня хозяйке, высокой блондинке под пятьдесят. На ней было открытое черное платье с бретельками, а на шее — обжигавшее глаза бриллиантовое колье. На запястьях обеих рук сидели бриллиантовые браслеты. Я понял, что это гарнитур. Заметив мой взгляд, хозяйка сказала:

— Эти бриллианты я купила давно, но надела только сегодня. Говорят, к Новому году нужно надеть что-нибудь новое. Тогда и весь год будет новым. Я долго думала, что бы такое… И тут случайно вспомнила про них. А вы что нового надели?

— Носки. На днях купил на Черемушкинском рынке. Носки теплые, шерстяные. А снега все нет как нет.

В одиннадцать сели за стол. За столом всех развлекал молодой, рано полысевший человек в бордовом пиджаке. Когда он приглаживал свисавшую с лысины прядь на руке обнажались часы «ролекс» с золотым браслетом. Молодой человек травил анекдоты.

— А вот еще… На днях рассказали. Приходит, значит, черт к старику. Просит старика: продай душу. А за это, говорит, с полпинка мажором тебя сделаю, крутую жизнь обеспечу: баксы, прикид, ну и все такое… По Канарам будешь с герлами на карах разъезжать. А старик был не прост. Думал, думал, а потом спросил черта: а тебе в чем наеб?

Гости долго смеялись. Я сказал, что эта легенда о Фаусте и Мефистофеле. Что Гете закончил «Фауста» еще в 1832 году, а легенда была известна и в средние века. Человек в бордовом пиджаке с изумлением уставился на меня.

— Выходит, анекдот с бородой?

— Выходит, что так.

В двенадцать по телевизору боя часов на Спасской башне не передавали. Выступал Филипп Киркоров и обещал показать новую программу «Ой, мама, шика дам!» Гости стоя пили «вдову Клико». А еще через час я незаметно прокрался в пустую прихожую, оделся и съехал вниз. На улице моросил дождь. Я встал около щита с рекламой водки. На нем было написано: «Принцип № 1: водка должна быть русской». Кто-то ниже приписал фломастером: «и членом КПСС». Очень скоро я поймал левака.

Раньше это называлось уйти по-английски.

 

Черный человек

Скульптор Саша Семенов сидел у себя в мастерской и читал роман Вайса. В нем рассказывалось о Черном человеке, явившемся к Моцарту накануне его смерти. Мастерская была в полуподвальном этаже дома в четвертом Тверском-Ямском переулке. Дом раскупили на офисы, и фирма «Интертур» чуть ли не каждый день предлагала Саше хорошие деньги за аренду. Саша не соглашался. Между тем дела шли плохо. Люди теперь помирали чаще, и спрос на памятники вырос. Но скульптор Семенов был, как теперь говорят, не раскручен. Заказов почти не было. По углам пылились бюсты Ленина, Брежнева и Гагарина, оставшиеся от прежней жизни. Сталина Саша не производил и раньше, как он говорил, из принципиальных соображений. Отдельно, ближе к зарешетчатому окну, стоял бюст его однофамильца Семенова-Тяньшаньского. Года два назад Географическое общество сделало заказ, но ни платить, ни ставить бюст, видимо, не собиралось.

Саша пил чай и с волнением читал о том, как к Моцарту явился незнакомец в черном плаще и черной маске, заказал Реквием и дал щедрый задаток, двадцать золотых гульденов. Моцарт хотел было спросить имя знатного покойника, но незнакомец исчез так же неожиданно, как появился. Тяжелые предчувствия мучили Моцарта. Ему казалось, что он пишет Реквием для себя. И вскоре великого композитора не стало…

Чтение прервал стук в дверь. Саша вздрогнул, но открывать не стал, полагая, что пришли из «Интертура». Ему не терпелось узнать тайну заказчика Реквиема. Стук повторился. На этот раз такой силы, что Саша нехотя встал и открыл дверь. В мастерскую вошел упитанный коротко стриженый молодой человек, весь в черном, в черной кожаной куртке, черном свитере и джинсах. Правда, джинсы были синие. Незнакомец вынул из кожанки и молча положил на стол, где лежал недочитанный роман, пачку долларов и фотографию.

— По фотографии сделаешь? Ко вторнику?

Была среда. До вторника — меньше недели. Саша взглянул на фотографию. С нее смотрел молодой человек, стриженый наголо, с перебитым носом и большой квадратной челюстью. Глаза колючие, щелкой.

— А это кто? — спросил Саша.

— Зачем тебе? Короче, братан мой. Покатил на Канары оттянуться, а тут его налоговая спалила. Ну, забили стрелку. Он на стрелку вышел, а там мусора… Короче, давай. А во вторник еще баксов отстегнем.

Саша проводил гостя. Тот сел в «ауди» и уехал. Чтение романа пришлось отложить. Ко вторнику бюст неизвестного был готов. В полдень явился парень в черном, оглядел бюст и остался доволен. Сказал Саше:

— Садись в тачку, поможешь.

На улице их поджидали несколько иномарок.

— В какую? — спросил Саша.

— А вон, где телка сидит.

Саша сел в «ауди». На заднем сиденье дремала девица.

На кладбище собралось много молодых людей с цветами. Саша зацементировал бюст. Ему налили, и он выпил со всеми. Вперед вышел полный пожилой мужчина в длинном до пят плаще и сказал:

— Прощай, Василий. Ты был нам верным другом, и мы тебя никогда не забудем.

Так Саша случайно услышал, как зовут его героя. Он дочитал роман Вайса и наконец узнал, что Черный человек, давший заказ Моцарту, явился по поручению графа Вальзегга, у которого умерла жена.

С тех пор дела Саши пошли на лад. От заказчиков нет отбоя. Но как зовут заказчиков и покойников — этим Саша не интересуется.

 

Зяма

Зиновия Ефимовича Гердта все друзья звали «Зяма». И я стал его так называть, когда мы познакомились в Японии.

До этого я несколько раз видел его на сцене Образцовского кукольного театра. В конце «Необыкновенного концерта» актеры появлялись под музыку и аплодисменты, держа в руках кукол. На сцену, прихрамывая, выходил щуплый человек с несоразмерно большой головой и печальными глазами. К груди он прижимал конферансье — куклу, которая оживала в его руках и говорила смешные пошлости его неповторимо прекрасным голосом. Голос у Гердта был необыкновенный. Его жена Таня утверждала, что голос Гердта имеет некую сексуальную окраску. Не знаю, не знаю… Ей виднее.

Но тогда я еще не был с ним знаком. Я вообще стесняюсь знаменитостей. Почему — не знаю. То ли из-за скромности, то ли из-за гордости. Помню такой случай. Отмечали юбилей моего школьного друга, историка и пушкиниста Натана Эйдельмана, ныне знаменитого. По этому случаю его жена устроила в ЦДЛ фуршет. Рядом со мной стоял актер Михаил Козаков, видимо, изрядно поддавший. Посмотрев на меня мутным невеселым взглядом, он закричал страшным голосом: «А ты кто такой?» Я хотел назвать себя, но не решился. А про себя подумал: «И в самом деле, кто я такой?» За столом стояло около тридцати, говоря словами Пушкина, «не известных мне русских великих людей». Но я отвлекся…

Когда я улетал в Японию читать лекции в Токийском университете, жена режиссера радиотеатра попросила встретить в Токио ее друзей, актеров Образцовского театра, приезжавшего туда на гастроли. Там я и познакомился с Гердтом, с «Зямой».

Меня пригласили на «Необыкновенный концерт». Спектакли шли на пятнадцатом этаже универмага «Такашимайя». В Токио спектакли и художественные выставки чаще всего проходят в больших универмагах. Так как билет стоил очень дорого (а все места распроданы), знакомые актеры усадили меня под сценой, рядом с музыкантами. На сцене были куклы, а управлявшие ими актеры стояли рядом со мной. В нужный момент появлялся Гердт, высоко поднимал куклу-конферансье. Две актрисы держали на уровне его глаз раскрытый журнал, в котором японский текст был написан крупными русскими буквами и испещрен какими-то знаками. Японского языка Гердт, конечно, не знал. Но он умел слышать и воспроизводить его точно и со всевозможными оттенками. Это было чудо. Конферансье отпускал пошлые остроты по-японски. Зал взрывался от хохота. Я видеть не мог, но мне рассказывали, что многие падали от смеха со стула. Потом я узнал, что точно так же Гердт читает свою роль на тридцати других языках. У него был не только голос, но и необыкновенный фонетический слух.

После спектакля актеры разбрелись по этажам в поисках недорогого дефицита (время было советское), а за Зямой, Образцовыми и мною посольство прислало машину. В гости нас звал секретарь по науке.

В Токио актеры экономили, в скромном отеле, где жили, варили кашу, устраивали походную кухню, а тут на белоснежной скатерти, среди салфеток и хрустальных фужеров — икра, рыба, салаты… Зяма по-фронтовому (в ногу он был ранен на фронте) налил полный фужер водки, выпил, крякнул, закусил бутербродом… и тут же стал читать стихи Пастернака. Читал про свечу, про «шестое августа по-старому», про то, что «надо жить без самозванства»… Такого чтения я не слышал ни раньше, ни потом. Да вряд ли когда услышу. Когда Зяма прервался, чтобы опрокинуть второй фужер, жена Образцова, сидевшая далеко от него, сказала театральным шепотом: «Терпеть не могу Пастернака. И что в нем находят?» Зяма все слышал и успел мне шепнуть: «Не обращай внимания. У нее не все дома».

Думаю, он ошибался. На дворе был шестьдесят девятый год. И мы сидели в посольской квартире. Все было как раз наоборот. В то время не все дома могли оказаться те, кто Пастернака читал на публике.

 

Свидание с Окуджавой

Как-то в Японии мой коллега профессор Кокадо пригласил меня в Шибую, в музыкальный бар. Бар был особенный. Там пела известная японская певица. Кроме того, в баре можно было заказать бутылку виски, не допить ее и оставить до следующего раза. На ней иероглифами писали твое имя, и бутылка становилась пропуском в бар. Я растянул свою «белую лошадь» на много дней: певица (имени ее не упомню) по-японски пела под гитару песни Окуджавы. Окуджава по-японски… Раньше я и представить такого не мог. Для меня поэзия Окуджавы была неразделимым сплавом русских стихов, музыки и неповторимого голоса Булата. Певица по-японски пела про синий троллейбус, я пил виски и хотелось плакать.

Шибуя — один из районов Токио. Днем Токио некрасив. Когда едешь по его бесчисленным мостам-развязкам, город сверху кажется нагромождением пароходов в гигантской гавани. Коробки домов, столбы, провода и мертвая реклама, причудливая вязь иероглифов. Но ночью Шибуя, как и весь город, преображается. Она горит миллиардами мелькающих огней. Чувствуешь себя затерянным в чужой галактике, одиноким, потерявшимся в бесконечной россыпи звезд. Где же он, троллейбус, тот последний случайный, который вывезет меня отсюда? По улицам волнами катятся потоки машин, но я знаю, как добраться до ближайшего люка метро, чтобы доехать до Роппонги, района, где я живу.

Певица подарила мне диск со своими песнями и попросила передать его в Москве Окуджаве. Дома я позвонил Булату. Ответила жена, Ольга Арцимович. Я сказал ей, что привез из Японии диск с песнями Окуджавы на японском языке и готов встретиться с Булатом Шалвовичем и передать подарок певицы. Жена поблагодарила и сказала, что сама приедет ко мне. Она приехала в назначенное время и забрала диск.

Так что свидание с Окуджавой не состоялось. Почти так же как у героя его романа, Николая Петровича Опочинина, готовившегося к свиданию с Бонапартом, но так и не встретившего его. А жаль. Мне очень хотелось рассказать поэту про синий троллейбус в ночной Шибуе. А сейчас дела не поправишь. Окуджавы нет. А Шибуя по-прежнему горит звездным костром и в ночном баре поют его песни.

 

Говорит Москва!

В Сочи перед входом в санаторий «Актер» жена представила меня невысокому худощавому человеку в хорошо скроенном летнем костюме.

— Знакомься. Юрий Борисович Левитан.

Это был тот самый диктор Левитан, который в войну своим раскатистым торжественно-громовым голосом читал по радио на всю страну приказы и объявлял салюты. Я был тогда ребенком, и мне казалось, что где-то за черной тарелкой репродуктора, висевшей на стене, вещает гигант. Сейчас я смотрел на Левитана, и мне не верилось, что в этом тщедушном теле скрывается такой голос, голос-оркестр. И я сказал ему:

— Ну пожалуйста, Юрий Борисович, сделайте одолжение, скажите мне хоть на ухо: говорит Москва!

Левитан дотянулся до моего уха и негромко сказал:

— Говорит Москва! Приказ Верховного Главнокомандующего…

Считается, что чудес не бывает. Все бывает… Я на секунду вернулся в детство.

Левитан рассказал такой случай. Однажды он ехал на своей «Волге» и где-то на перекрестке нарушил правила. Подошел милиционер и потребовал документы. Левитан открыл дверцу машины и воскликнул:

— Слава советской милиции!

Лицо милиционера вытянулось, ноги приросли к земле. Он отдал честь и еще долго испуганно смотрел вслед отъезжавшей машине.

 

Бессонница

Однажды я пожаловался другу-врачу на бессоницу. Плохо сплю, рано просыпаюсь. Врач курил трубку и усмехался.

— А я сплю хорошо, настолько хорошо, что засыпаю в самое неподходящее время. Но три случая были особенными.

Друг затянулся, выпустил колечко дыма и начал рассказ.

— Первый случай такой. Не поверишь, я заснул в зубоврачебном кресле. Работала бормашина, врачиха сверлила зуб, а я спал. Окончив сверлить, врачиха сказала:

— Ну и нервы у вас!

Я ответил:

— Зато зубы плохие.

Второй случай еще интереснее. В брежневское время кто-то донес на меня. Ну, известное дело, вызвали на Лубянку, на беседу. Тогда это у них называлось профилактикой. Следователь что-то говорит, а я впадаю в дрему. Видя, что я молчу, следователь взрывается:

— Ну что, будем в молчанку играть или как?

Потом, видя, что я сплю, растолкал меня, удивился и подписал пропуск на выход.

А третий случай почти как у Горчакова, лицейского приятеля Пушкина, который, по свидетельству Пушкина, «уснул… Ершовой на грудях». Похожая история была у меня с молодой сестрой из моего отделения. Все меня домогалась. А если женщина просит, как ей отказать? В тот день после дежурства я очень устал. Говорю ей:

— Ложись на меня и делай, что тебе нужно, а я пока отдохну.

Проснулся и вижу: лежит рядом довольная, улыбается. Я спрашиваю:

— Ну как, все в порядке?

— В порядке, — отвечает.

Ну а потом мы еще вместе поспали. Вот… А ты говоришь бессонница.

 

Ботинки доктора Мартинса

Я летел в очередной раз в Америку, в университет Линкольна, где я работаю месяца два в году. Спросил у внучки:

— Ну что тебе привезти для полного счастья?

— Знаешь, дед, купи мне в Америке ботинки доктора Мартинса.

— А что это за ботинки?

— Ну такие, на толстой подошве, модные. Там в магазинах всякий знает.

И дала свой размер.

Маршак писал, что «то, что требует дочка, должно быть исполнено. Точка». А то, что требует внучка? Тоже ведь запятую не поставишь. Надо исполнить.

Работая в университете, я отвлекся от задания и вспомнил о нем перед отъездом. Надо было спешить. Стал спрашивать у знакомых сотрудников, наведался в соседний обувной магазин. «Ботинки доктора Мартинса?» — все недоуменно разводили руками. Включил в работу внимательных секретарш. Они не были молоды и, видимо, модой не интересовались. Спросил у молодых аспиранток. Никто не знает. «Может быть, эти чертовы ботинки известны только в Европе, а в Америке о них и не слышали?» — думал я.

Между тем слух о том, что я ищу ботинки доктора Мартинса, распространился по университетскому кампусу. И вот накануне отъезда у меня в комнате раздался звонок. Звонил какой-то химик.

— Говорит доктор Мартинс. Я слышал, что вам зачем-то понадобились мои ботинки. Учтите — у меня большой размер…

И все-таки ботинки я купил. Знакомая пианистка с факультета музыки отвезла меня в какой-то далекий супермаркет, где они продавались. Это был чудовищный гибрид солдатских ботинок и футбольных бутсов. Стоили двести долларов. Но с модой не поспоришь.

 

Спортивная жизнь

Случилось это давно. Ко мне пришли два дипломника, два широкоплечих парня, перворазрядники по плаванию. Один из них сказал:

— Вы, профессор, много работаете. Вам необходимо заняться спортом, ходить в бассейн. Принесите фотокарточку, и мы оформим вам пропуск в бассейн «Чайка» около Парка культуры. При входе скажете, что занимаетесь в группе «актив». Там все сплошь профессора, такие же начинающие, как вы.

Раньше я никогда не был в бассейне. Через пару дней я отправился в эту «Чайку». В тот год стояла суровая зима. Я натянул шерстяные кальсоны, а в портфель положил пропуск в «актив» и плавки, сшитые в виде равностороннего треугольника с тесемками на боку. На входе сказал, что иду в «актив». Дежурная протянула руку, мне показалось направо. Пошел направо и оказался в комнате, похожей на предбанник: скамьи и ячейки для одежды. В предбаннике сидели в плавках два молодых человека, широкоплечие, с мощными бицепсами и неторопливо вели малоинтеллигентный разговор:

— Ну, ты ей врезал?

— Да буду я с этой лядью связываться…

На профессоров были не похожи. Стал раздеваться и вспомнил про кальсоны. Как при посторонних через них плавки надеть? С первого раза не удалось. Тесемки пришлись между ног, а это больно. Когда молодые люди ушли, справился. Вошел в зал. «Актив» делал гимнастику, последнее упражнение. Участники приседали на одной ноге, а другую вытягивали параллельно полу. Я тогда еще не знал, что это называют пистолетом. «Не профессорское это занятие», — подумал я, пытаясь выполнить упражнение. Между тем руководитель, спортивного вида крашеная блондинка, объявила программу:

— Ребятки, значит так, — это обращение мне как-то сразу не понравилось, — сегодня у нас заплыв двести метров на время и прыжки шесть метров с полуоборотом.

Я подумал, двести метров, возможно, и проплыву, но «о прыгать» не может быть и речи. Пристроился последним, нырнул, вынырнул… Батюшки! Яркий свет прожекторов, на трибунах — народ. Начинаю плыть. По-собачьи. И тут на трибунах шум, свист. Кто-то ухватил меня сильной рукой за шею, приподнял и, дыхнув на меня винным перегаром, закричал на ухо:

— Ты кто? Откуда? Кто выпустил?

— Я — актив… Из Академии наук…

Скоро все и разъяснилось. Я пошел не в ту сторону и попал на соревнование общества «Крылья Советов». И уже в следующий раз я пошел налево, попал в «актив» и нашел там вполне интеллигентную обстановку. Никто не стоял пистолетом и с вышек в воду не прыгал.

 

Из сказок об Италии

В ту осень жена и я жили в Пуоло, под Сорренто. Наша деревня и дом — на самом берегу. Высоко над нами — шоссейная дорога в Сорренто. К шоссе вела крутая тропа через оливковую рощу, виноградники и заросли инжира.

Жили мы во втором этаже дома, в котором хозяин Луиджи держал тратторию «Святой Рафаэль». Узкая полоска берега была под нами. Через открытый балкон видно только море и на горизонте Везувий. По вечерам профиль Везувия прятался в синих сумерках, а у его подножия разгоралось пламя ночного Неаполя, переходившее слева в тонкую нитку огней Марекьяро. Тишины не было. Ночью шумело море, а ранним утром нас будили рыбаки, выгружавшие из сетей мидий и креветок. Днем галдели темпераментные итальянские семьи, приезжавшие на наш пляж из Сорренто и Кастелламаре. Был бархатный сезон. Нам здорово повезло: найти в это время квартиру в Пуоло — удача. Удачу неаполитанцы называют «танто куло» — большая задница.

Днем на пляже мелькал Анджело. Он был озабочен своим бизнесом — расстановкой зонтов и шезлонгов. Анджело походил на пирата. Бронзовое мускулистое тело, хищный орлиный нос, на голове — пестрый платок, сзади из-под него — косичка. На него работал шестнадцатилетний украинский паренек Мартын из-под Житомира. Мартын разносил по пляжу тяжелые зонты и шезлонги и сверлил в песке для зонтов глубокие лунки. Анджело звал его Мартино. У Мартино не было «пермессо ди соджорно» (вида на жительство), работал он незаконно, и Анджело платил ему вдвое меньше, чем таким же итальянским мальчишкам.

Я как-то разговорился с пареньком. Спросил, как ему тут живется.

— Тут приемно, але дома краще. Але в доме нема гроши и нема чего робыти.

Я спросил его об Анждело, его хозяине.

— Хлопец гарни, да не платить. Але соджорно немае…

Однажды ночью случилась гроза. Ветер рвал паруса у шхуны, сорвавшейся с якоря и прибитой к самому берегу. Молнии падали в голубовато-серое море. Уснули мы к утру. Спали недолго. Нас разбудили отчаянные крики под балконом. Выглянув, мы увидели у самого берега посиневшее скрюченное тело Мартына. Люди на берегу кричали еще долго, но мы не могли понять, что случилось. Когда мы вышли, Луиджи сказал, что с вечера, когда на море еще было тихо, Мартын отправился с рыбаками в море. Недалеко от берега баркас перевернулся, но Мартын не выплыл. Его нашли под утро у прибрежной скалы. По всему было видно, что он ударился головой о камень.

Анджело плакал, сидя на скамье у входа в тратторию. Без платка он был похож не на пирата, а на нищего, просившего милостыню у загорающих на пляже:

— Perfavore… per amore die Santa Maria… grazie

 

A если это любовь?

Поговорим о странностях любви.

Хайнца я встретил в городе Бад-Наухайм, около Франкфурта. Мы сидели на скамейке в парке неподалеку от колоннады и ванных корпусов, служивших курортникам во времена Эрнста, великого герцога Дармштадтского. Нынче ванны ушли в небытие, в зданиях — банкетные залы, а о герцоге Эрнсте, покровителе курорта, напоминала надпись на фонтане, в центре колоннады. Отсюда идет дорога в парк, в рощи огромных платанов и дубов, перемежающихся широкими солнечными полянами.

Я только что вышел из клиники Керкхоф, где Хайнц служит главным бухгалтером. После того как я расплатился, Хайнц угостил чаем и предложил посидеть на воздухе у фонтана. В клинике сказали, что он немного говорит по-русски. Оказалось, знает пару слов: «з добри утро», «к шорту» и «шорт подери». Еще неясно намекали на его аристократическое происхождение.

— Скажите, Хайнц, откуда у вас эти русские фразы?

— Жена была русская.

— Была?

— Да, сейчас я один. Это — целая история. Овдовел я рано, совсем молодым. Сейчас мне шестьдесят. В этом городе меня все знают. Ведь я правнук герцога Эрнста, основавшего здесь курорт и, стало быть, родственник двух несчастных женщин, вашей последней царицы и ее сестры… Десять лет назад сюда из Ростова приехала к подруге Катя. Меня пригласили и познакомили. Катя моложе меня на двадцать лет. Мы подружились, а на следующий год она приехала сюда с дочкой Леной, и мы поженились. Катя — врач. В Ростове она получала, смешно сказать… сорок евро. Ну разве только Лене на мороженое. Лена еще училась в школе. Мы прожили в моем доме семь лет. Вы ведь остановились на вилле Андреа, на Франкфуртерштрассе? Так вы видели мой дом, он напротив. Катя очень согрела меня. Шутка ли, прожить одному в большом доме, где мучительно умирала моя первая жена. Катя — кардиолог, и я устроил ее в клинику Керкхоф. Дочка окончила здесь школу и сейчас учится на медицинском факультете во Франкфурте…

Чтобы не утомлять вас долгой историей, скажу только, что уже года через два Катя сошлась с молодым стажером из Саарбрюккена. А может быть, и раньше. Как все обманутые мужья, узнал я об этом поздно и случайно. Мы развелись. Я купил ей дом в этом городе, но она продала его и уехала с новым мужем в Саарбрюккен. Там они оба работают в клинике. А Лена заканчивает факультет и часто меня навещает. Эту гессенскую землю мы с ней объездили вдоль и поперек.

Вот так я снова остался один. Директор клиники сказал мне: «Эта жизнь и депрессия тебя погубят», и пригласил на работу. Ведь когда-то я был президентом крупного банка. Не подумайте, что я стал женоненавистником, но вот ведь как бывает.

— А если это любовь? — спросил я и вспомнил московский спектакль.

— Возможно. Здесь в Бад-Наухайме много счастливых пар, немцев-мужей и русских жен. Но нашей семье с русскими не везет. Обе сестры моего прадеда погибли в России страшной смертью. Одну сестру, Алекс, русскую царицу, расстреляли в Екатеринбурге вместе с детьми и мужем, вашим последним царем. Другая сестра, Элла, кроткая, как ангел, сначала потеряла мужа, великого князя Сергея, убитого революционерами. А потом ее саму живой сбросили в шахту. Моя тетка, внучка герцога Эрнста, работавшая перед последней войной в Москве, просидела в ГУЛАГе пятнадцать лет. Недавно умерла в Висбадене. Кроме Лены у меня никого нет. Мне кажется, что ко мне она больше привязана, чем к матери. Хочет жить со мной. Думаю о ее будущем, строю планы.

— Не стройте планов, Хайнц, если не хотите рассмешить Бога. Вам еще повезет.

 

Голос крови

Однажды, вернувшись из Германии, я рассказал приятелю о своих встречах с русскими, переехавшими туда в послесоветское время.

— Да нет, это не русские, — возразил приятель. — Думаю, это в основном еврейские семьи. Уехали в поисках спокойной обеспеченной жизни, надежной и бесплатной медицины. Перекати-поле. Нет настоящих корней. А русские, особенно из глубинки, — несчастный народ. Кому не хочется хорошей жизни? Но как расстаться с садом-огородом, с рыбалкой, с банькой по субботам, с любимым лесным промыслом? Хоть ягод и грибов, тем более зверья, в лесах сильно поубавилось. К тому же, как сказал Пушкин, мы ленивы и нелюбопытны. И надеемся на авось. Авось получшает. В общем, голос крови…

— Голос крови, говоришь? Так вот послушай.

И я рассказал о знакомстве с одной русской парой в Констанце.

Ее зовут Клава, его — Эрни.

Предки Клавы, умные и рачительные хозяева, с незапамятных времен жили в Тамбовской губернии. Один из предков был крепостным у тамбовского помещика Верховского. Получив вольную, выделился из общины, зажил на хуторе, разбогател. Богатое хозяйство перешло к его сыну, деду Клавы. Дед был не промах. Еще до коллективизации понял, что хозяйство все равно не убережешь, а семью спасать надо. И переехал в Москву.

Клава окончила МГУ и аспирантуру по химии и однажды в курилке Ленинки познакомилась с Эрни. По матери Эрни был русским, а по отцу — немцем Поволжья. После войны отец служил переводчиком при нашей комендатуре в Берлине, и семья жила с ним. Когда вернулись в Москву, отца, как водится, посадили. Эрни отца больше не видел. Его реабилитировали при Хрущеве. Несмотря на анкету, Эрни удалось закончить Медицинский институт и защитить диссертацию. Ко времени встречи с Клавой он был доктором наук и работал в одной из клиник на Пироговке.

Вскоре Клава и Эрни поженились. В семьдесят пятом году подали заявление о выезде в Германию на постоянное жительство. Им отказали. Пять лет они жили «в отказе» и без работы. Стали активными диссидентами. Вражеские радиоголоса разносили о них вести по всему свету. Наконец в восьмидесятом году их выпустили. На таможне у Клавы отобрали две родительские иконы и серебряный самовар, доставшийся от богатого прадеда.

Паспорта у них тоже отобрали, и уехали они с одной справкой и двумя сотнями долларов. Как протекли их первые годы в Германии — не знаю. Сейчас у Эрни в Констанце собственная клиника. Клава получила патент на какие-то изобретенные ею молекулярные сита и основала свою компанию. В переулке Райнгассе, выходящем к берегу Рейна, они купили старинный четырнадцатого века дом с крепостными каменными стенами и переделали его в современное четырехэтажное здание. Нижний этаж сдают японскому магазину. В Сорренто купили виллу и ездят туда весной и осенью. Их «мерседес» покрывает это расстояние за десять часов. В Швейцарии, под Базелем, — еще одна дача. Купили там дом с большим лесным участком. Два сына живут в Берлине, учатся в университете.

Ты бы посмотрел на эту Клаву! Вылитая купчиха с полотна Кустодиева: улыбчивое лицо в веснушках, курносый нос, глаза цвета весеннего неба и льняные волосы, убранные в косу вокруг головы. Ходит плавно в широких платьях, скрывая полноту, а на плечах павлово-посадский платок с чайными розами.

— Ну и что? — перебил меня приятель. — Ты хочешь сказать, что русский человек оборотист, наделен смекалкой, талантом? Это известно давно…

— Ты дальше послушай. Клава по-русски давно не читает. Только по-немецки. Говорит по-немецки быстро и правильно, но с ужасным акцентом, безо всяких «умляутов». А Эрни, этот немецкий доктор, говорит по-немецки хорошо, но жить без русской литературы не может. Кажется, что душа его еще у нас, в Москве. Выписывает из Берлина «Новый мир», русские книжки и газеты. Его телевизор принимает тридцать русских каналов, включая русские передачи из бывших республик.

А в девяносто втором году, когда его клиника и он сам стали известны, наше посольство в Германии прислало ему приглашение приехать в Москву, помочь России организовать медицинское страхование. Приглашение подписал Ельцин. Эрни отправился в Москву один. Клаву задержали дела. Приняли его с почетом, разместили в президентском отеле на Большой Якиманке. Эрни выступал с докладами в правительстве, в министерствах. По вечерам к нему в отель приходил госсекретарь Бурбулис с бутылкой армянского коньяка, уговаривал остаться работать в России. Эрни колебался. Работать в России было заманчиво, но после всего пережитого страшновато. Как-то он спросил Бурбулиса, смогут ли ему платить хоть половину того, что он получает в Германии.

— А сколько ты получаешь? — спросил госсекретарь.

Эрни ответил. Бурбулис, закусивший коньяк лимоном, поперхнулся.

Новый девяносто третий год Эрни встретил в Кремле. За столом его посадили в центре. Напротив сидел Ельцин. По обе стороны от Ельцина — Хасбулатов и Бурбулис. Бурбулис что-то шепнул Ельцину, и тогда президент России протянул к Эрни рюмку и предложил тост за будущего организатора российского здравоохранения. И Эрни решил остаться.

Он не привык опохмеляться. Утром, обвязав голову полотенцем, звонил Клаве в Констанц.

— Немедленно бери билет и вылетай домой, — сказала Клава.

Так и сказала — «домой». Старый дом на берегу Рейна стал родным домом для правнучки русского крепостного. Другого дома у нее не было.

И Эрни вернулся…

А разговор с приятелем о «голосе крови» мы не закончили. То ли он куда-то спешил, то ли мне было некогда — не помню.

Наш разговор я вспомнил год спустя, когда приехал в Висбаден. В этом немецком городе живет моя старая знакомая, графиня Клотильда фон Меренберг, праправнучка Пушкина, правнучка нашего царя Александра Второго и правнучка герцога Нассау. Только случайно ее дед, граф Георг, внук Пушкина, не стал герцогом Люксембургским. Об этой удивительной родословной я когда-то написал в рассказе «Графиня из Висбадена». С тех пор графиня Клотильда, потомок русских царей и люксембургских герцогов, стала неплохо говорить по-русски.

Клотильда пригласила нас с женой в оперный театр. В театре все раскланивались с нами: графиню знал весь город. А старики помнили еще ее бабушку, светлейшую княгиню Ольгу Юрьевскую, дочь царя Александра. Давали отрывки из балетов. Отрывки из «Щелкунчика» сменялись испанским болеро и итальянской кампанеллой. И вдруг, когда настало время «казачка» и темпераментной «цыганочки», графиня Клотильда не выдержала и закричала на весь зал:

— А ну, давай! Ходи шире!

В перерыве я спросил ее:

— Что, взыграло ретивое?

Клотильда не ответила и спросила:

— А как правильно, ходи шире или шибше?

— Правильно — шибче.

И я вспомнил спор о голосе крови, который мы с приятелем так и не закончили.

 

Двадцать четыре мгновения зимы

И вот еще пара страничек из дневника.

Однажды зашел я к своему соседу по дому известному композитору Альфреду Шнитке. Мне предстояла поездка на Майорку, где Шопен и Жорж Занд провели зиму в 1838–39 годах.

— Завидую, — сказал Альфред. — Вы увидите то место, где Шопен написал свои двадцать четыре прелюдии. Ведь это двадцать четыре мгновения той самой зимы на Майорке.

Потом помолчал и спросил:

— Кстати, почему известный фильм называется семнадцать мгновений весны? Ведь, если считать по сериям, то их, кажется, только двенадцать, а если по музыкальным темам Таривердиева, и того меньше.

Ответа я не знал. Альфред посоветовал мне перед поездкой послушать все прелюдии, в особенности пятнадцатую, D-dur.

— Я слышу в ней бесконечную дробь дождя и каждый раз испытываю смертную тоску, — сказал Альфред. — Я не знаю обстоятельств, но думаю, что Шопену она навеяна каким-то особенно горьким ночным переживанием.

Я так и сделал. Прослушал все прелюдии, а в дорогу взял роман Жорж Занд «Un hiver à Majorque». Пробыв в Пальме несколько дней, я отправился в горы, в Вальдемозу, где в январе-феврале 1839 года Шопен и Жорж Занд жили в монастыре Картуш, занимая две соседние кельи. Стоял сентябрь. С балкона кельи, обвитой бугенвиллией и виноградом, открывался вид на горы, пальмы, кипарисы и лесенку плоских черепичных крыш. Густо и пряно пахло лавром. В келье стояло старенькое местное фортепьяно, за которым Шопен работал. Его парижский инструмент «Pleyel» прибыл на Майорку уже незадолго до его отъезда.

И вот тут пригодились воспоминания Жорж Занд. Они приехали на Майорку 7 ноября 1838 года. Стояла прекрасная погода. Шопен писал своему другу Фонтана: «Я в Пальме среди пальм, кедров, кактусов, олив, апельсинов и фиговых деревьев. В общем — в ботаническом саду. Небо здесь — бирюза, море — лазурь, горы — смарагд. Воздух — райский. Солнце светит целый день… А ночью часами звучат гитары и песни…» Но все изменилось в январе, когда они жили в горах в Вальдемозе. Потянулись бесконечные дожди. У Шопена снова открылся кашель, иногда с кровью. Он перестал выходить на прогулки, целыми днями сидел и работал в келье.

Жорж Занд рассказывает, что в конце января, оставив Шопена одного, она отправилась в Пальму со своим сыном Морисом, чтобы получить в таможне прибывшее наконец из Парижа пианино. Ехали в крытой повозке, запряженной двумя лошадями. На обратном пути дождь перешел в настоящую бурю. Ручей, стекавший по горной дороге, превратился в бурный мутный поток, уносивший тяжелые камни. Ветер рвал ветки и пригибал деревья к самой воде. Оставив повозку с пианино, путники поздно ночью еле добрались до дома. Звуки прелюдии они услышали еще в коридоре, где проходил крестный ход. Увидев Жорж, Шопен, весь в слезах, бросился к ней и Морису с криком: «Я уже отчаялся увидеть вас!» На старом фортепьяно лежали ноты. Это была пятнадцатая прелюдия D-dur. И далее Жорж Занд пишет:

«Прелюдия, которую он написал в ту ночь, полна звуков капель дождя, дробящихся о черепицу крыши, но его фантазия обратила их в музыку слез, будто с небес стекавших ему в сердце».

Вернувшись в Москву, я захотел рассказать Альфреду о Вальдемозе и о той страшной дождливой ночи, когда Шопен в отчаянии безумной тоски написал свою пятнадцатую прелюдию, и спросить его, как он догадался об этом. Но Шнитке улетел в Германию и там умер. Больше мы не встречались.

 

Накидка с подушки императора

Сначала немного истории.

Наталье Александровне Пушкиной было всего восемь месяцев, когда ее внесли на руках к умирающему отцу. Поэт благословил своих четырех детей.

Жизнь преподносит сюрпризы. Когда Наталье Пушкиной было всего шестнадцать лет, она вышла замуж за нелюбимого человека — сына жандармского генерала М. Л. Дубельта, того самого Дубельта, который шпионил за Пушкиным, а после его гибели на дуэли опечатал кабинет поэта. По восшествии на престол Александра Второго на коронационном балу в 1855 году Наталья Пушкина всю ночь протанцевала с немецким гостем — принцем Николаем Нассауским. В эту же ночь она полюбила. И с этой ночи потянулась цепь удивительных событий, которые причудливо переплели жизни потомков Пушкина и царя Александра.

Двумя годами позже молодой царь, состоявший 14 лет в браке с Марией, бывшей Гессенской принцессой и имевший пятерых детей, подпал под чары княжны Екатерины Долгорукой, почти еще девочки. Пройдет восемь лет, и в 1865 году восемнадцатилетняя княжна станет возлюбленной Александра, который был старше ее почти на тридцать лет.

Еще через два года, в 1867 году, Наталья Александровна Пушкина получает от царя согласие на развод, в том же году становится морганатической женой принца Николая Нассауского и получает титул графини фон Меренберг. Они поселяются в Висбадене, где во дворце на берегу Рейна прошло детство принца. А еще через 13 лет после смерти императрицы Марии Александровны княгиня Екатерина Михайловна Долгорукая становится морганатической женой царя Александра и из скромной и как бы скрываемой квартиры в Зимнем дворце переселяется в царские апартаменты. К этому времени у них уже было трое детей: Георгий, Ольга и Екатерина. После венчания княгиня Долгорукая и ее дети в честь их предка, основателя Москвы князя Юрия Долгорукого, получили титул светлейших князей Юрьевских. А Александр как бы разделил судьбу основателя династии Романовых царя Михаила Федоровича, также женатого на Долгорукой. Существует неподтвержденное мнение, что царь хотел уйти от дел и оставить трон жене, поддерживавшей его либеральные конституционные убеждения.

Александр Второй, отменивший крепостное право еще в 1861 году, вместе с министром графом Михаилом Тариеловичем Лорис-Меликовым готовят указ о введении в России конституционной монархии. Народовольцы-террористы ведут охоту на царя, взрывают поезд, в котором он возвращается из Ливадии, устраивают взрыв в столовой Зимнего дворца. Наконец, 13 марта 1881 года они убивают царя.

Накануне, когда царь подписал манифест о конституции, Лорис-Меликов предупреждал его об опасности. Министр царя просил не ездить в манеж на традиционный развод караула. Александр, сознававший опасность, как будто шел ей навстречу. Он только просил Лорис-Меликова в случае его гибели позаботиться о жене и детях. У решетки Екатерининского канала террорист бросил бомбу под копыта лошадей. Лошади пали, на снегу остался лежать случайно проходивший мимо мальчик. Царь вышел из кареты и подошел к убийце. Видимо, ему захотелось взглянуть ему в глаза, спросить, зачем губит свою душу. И тогда второй террорист, незамеченный охраной, бросил под ноги царю вторую бомбу. Без ног, всего в крови, царя привезли в Зимний и уложили в кровать, выдвинув ее на середину комнаты. Через четверть часа он скончался, видимо, от потери крови.

В ту же ночь наследник, Александр III, приказал Лорис-Меликову уничтожить подписанный отцом указ о конституции. Развеялись вековые мечты лучших русских людей о народовластии. Граф Лорис-Меликов был быстро отправлен в отставку. А жена царя, светлейшая княгиня Юрьевская с детьми уехала в Париж, а потом в Ниццу, где умерла в 1922 году. Среди других реликвий она увезла заспиртованный мизинец правой ноги мужа, случайно найденный офицером охраны в окровавленном снегу.

Между тем в Висбадене жизнь протекала счастливо и спокойно. У принца Николая Нассауского (уступившего великогерцогский престол в Люксембурге брату Адольфу) и Натальи Александровны Пушкиной-Меренберг родилось трое детей. Их старший сын граф Георг фон Меренберг встретил в Ницце светлейшую княжну Ольгу Юрьевскую и в 1895 году женился на ней. Внук Пушкина стал мужем дочери Александра Второго. Сейчас в Висбадене живет их внучка, графиня Клотильда фон Меренберг. Мы с ней знакомы около двадцати лет. А ее двоюродный брат Александр Михайлович Лорис-Меликов, правнук царского министра, недавно скончался в Швейцарии.

Когда я приезжаю к Клотильде, мне отводят спальню на втором этаже дома. И только недавно я обратил внимание на странную картину, висящую над моим изголовьем. Ее и картиной не назовешь. Большая застекленная рама, а в ней белое полотно с кружевом по краям. Раньше я не обращал на нее внимания. В доме и без того есть на что посмотреть: картины, фотографии, книги. Но в этот раз я, откинув подушку, встал на кровать и вплотную придвинулся к раме. В самом центре полотна я разглядел вышитый вензель «А II».

За завтраком я сказал Клотильде о своей неожиданной находке в спальне и спросил про вензель.

— Это одна из немногих вещей, оставшихся от бабушки, — сказала Клотильда. — Накидка с подушки Александра Второго. О ней рассказал мне отец, слышавший эту историю от своей матери, Ольги Юрьевской. Когда умирающего императора привезли во дворец, его, не раздевая, положили на кровать, Покрывала с подушки и с кровати снять не успели. Он был весь в крови. Но голова, шея и плечи ранены не были, и на накидке не осталось следов крови. Ее сохраняла Екатерина Михайловна до самой смерти. Мне она досталась от бабушки Ольги.

— А где заспиртованный мизинец, найденный на месте взрыва? Наверняка княгиня увезла его с собой.

— Какой мизинец?.. Ах да, я что-то читала об этом в ее записках. Не знаю. Многое осталось у Екатерины Михайловны, ее младшей дочери, умершей в Англии. Да что тебе в этом мизинце?

— Не говори… Эйдельман как-то рассказывал мне, что нашел в одном московском архиве судебное дело семнадцатого века. Видимо, эту ветхую пыльную папку не брали в руки сотни лет. Он раскрыл ее, и из нее выпала кисть руки. Хорошо сохранилась. Эйдельман потом говорил, что она рассказала ему больше, чем все, что он прочел в этом деле.

— А я, когда смотрю на это покрывало со смертного ложа моего прадеда, — сказала Клотильда, — думаю, что и в самом деле история ничему не учит. А может, в русских школах ее плохо преподают? Я думаю о Беслане, о взрывах в московских метро. Весь этот ужас не приближает к свободе, а отдаляет от нее. Террор революционеров-народовольцев проложил путь к еще доселе невиданному террору и задержал развитие России больше, чем на сотню лет. А надо было еще раньше воспитывать и просвещать народ, как учил прадеда Василий Андреевич Жуковский… Или вот еще случай. Ты знаешь, что я помогаю Александровской больнице в Петербурге, основанной моим прадедом. Однажды мы с мужем поздно возвращались из гостей и остановились на углу Грибоедовского канала и Церкви на Крови. Стояли теплые белые ночи. Я показала мужу то место, где был смертельно ранен царь. Нас окружили трое молодых людей и выхватили сумку с деньгами и паспортами. Я сама открыла сумку и отдала им все наши деньги. Муж попробовал сопротивляться, но я остановила его. Нас могла бы постичь участь прадеда, причем на том же месте.