Против ветра

Фридман Дж. Ф.

Четырех бандитов-рокеров приговаривают к смертной казни. Против них суд, общественное мнение, за них — адвокат Уилл Александер и его помощники. Ему советуют очевидное — не выступать против общества. Но это не останавливает Уилла Александера.

 

Часть первая

 

1

Эта рука меня доконает. Я с трудом открываю глаза и, сощурившись, вижу слабый свет. Шторы раздвинуты, вчера вечером я забыл их задернуть, в окно светит солнце. Пробиваясь сквозь мои набрякшие веки, скользнув по сетчатке, оно бьет прямо по темени. Боже, болит-то как! Хоть на стенку лезь. Вчера вечером я наплевал на очередное правило, которое сам же себе и установил, и пошел обходить один бар за другим — это я точно помню, но вот что было дальше, припоминаю, мягко говоря, весьма смутно. Настолько смутно, черт побери, словно память начисто отшибло! Надравшись, начал приставать к совершенно незнакомым женщинам, чье сексуальное прошлое в лучшем случае сомнительно, что могло пагубно отразиться на моем здоровье. Так ведь уже было недели две назад, в субботу вечером, когда я принял решение в последний раз таким вот образом скоротать время, и меня отделали на славу. Пришлось в понедельник явиться на службу в суд, имея на редкость непритязательный вид: на правом глазу — повязка, которая закрывала половину лица, на самой физиономии живого места нет от синяков, ушибов и ссадин. Моя подзащитная, к слову, ярая активистка антивоенного движения, взяла да и брякнулась в обморок, пришлось просить о переносе дела на другой срок. Фред Хайт, один из моих компаньонов, занялся дамочкой сам и привел ее в чувство, но после этого случая друзей у меня ни в зале суда, ни за его пределами не прибавилось.

Я представил, как сейчас открою глаза, сяду на кровати и от тупой боли башка расколется, словно дыня, которую уронили с крыши трехэтажного дома. А все это халявное виски, которое я наверняка пил, хотя ничегошеньки не помню. Поделом мне, идиоту безмозглому, который только и знает, что себя жалеть! Но вот откуда боль в руке? Может, у меня перелом? Может, я в больнице? Тогда бы руку вправили куда надо. Посмотрю.

Она шатенка, но корни волос тронуты сединой. Спутанная грива, как моток проволоки, которым перевязывают тюки. Можно подумать, она дома сделала себе перманент, а потом заболталась по телефону. Она еле слышно похрапывает, ее голова, напоминающая шар для боулинга, лежит у меня на плече. Боже правый, неужели между нами что-то было?! Да, лапка у нее хороша, как у крупного койота. Вот бы откусить ее, пока она спит, только тогда есть шанс выбраться отсюда целым и невредимым. Это из своей-то квартиры!

— У тебя кофе есть? — слышу незнакомый голос.

— Что?

— Кофе. Ты скажи только, где найти. — Она пялится на меня так, как глядят на животных в зоопарке сквозь прутья клеток. Белки глаз у нее налились кровью, приобретя противоестественный ярко-красный оттенок.

— Кофе там, над раковиной, — делаю я взмах свободной рукой.

Прищурившись, она неуклюже встает с кровати и плетется на кухню в чем мать родила. Я провожаю взглядом ее удаляющуюся спину, отвислый зад. Да, я был пьян, но неужели заодно и слеп? О Боже, что еще произошло вчера вечером? Мне-то казалось, что я только разбил инструменты у троих музыкантов. Если кто-то из знакомых видел нас вместе, в нашем городе мне крышка.

Она в ванной. Я прислушиваюсь, пока она приводит себя в порядок, потом перекатываюсь на другой бок, хватаю с пола ее сумочку и, порывшись в бумажнике, достаю водительское удостоверение. Дорис Мэй Ривера. Место жительства — Тручас — это на севере Нью-Мексико, в горах Сангре-де-Кристо. Сорок шесть лет. У нас с Патрицией (первая по счету миссис Александер) денег не было и в помине, мы только закончили юридический факультет, потом родилась Клаудия, а вот с Холли мы были вхожи в изысканное общество. Преуспевающий адвокат с красавицей-женой, которая в нем души не чает (о'кей, для него это второй брак, а для нее — третий, но кому какое дело?), активно участвуют в общественных мероприятиях, ни дать ни взять господин и госпожа Большая Шишка! У них небольшое ранчо к северу от города, машины-близняшки марки БМВ, жилая собственность на лыжном курорте в Таосе. Кстати, это неподалеку от Тручас. А теперь я лежу на пропотевших, неделями не менявшихся простынях в квартире, которую снимаю в комплексе, где постыдилась бы жить даже неработающая мать малолетних детей, получающая на них пособие. Роюсь в бумажнике Дорис Мэй Риверы (фамилия у нее явно не своя, ни одной женщине, для которой испанский язык родной, при рождении не дали бы имя Дорис Мэй), сорокашестилетней незамужней бабенки, которая и сама живет-то, может, в доме без канализации. Тручас славится своими видами, открывающимися из отхожих мест во дворе.

Она спускает воду в унитазе, и я сую бумажник в сумочку. Шатенка выходит из ванной в моем темно-синем велюровом халате, который Холли подарила мне в прошлом году на Рождество всего за 275 долларов, выписав его по каталогу «Шарпер имидж». Один из недорогих подарков того года. Она обмотала голову полотенцем, наверное, увидела себя в зеркале.

— Как тебе приготовить яичницу? — кричит она, шуруя в холодильнике. Встав на пороге двери, ведущей в спальню, она улыбается смущенно, чуть ли не заискивающе. Возможно, прошлой ночью мы стали мужем и женой, все может быть.

— Никак. — Выудив брюки из груды одежды, брошенной на полу, я натягиваю их на себя и, спотыкаясь, бреду на кухню через гостиную. Вся моя квартира — одна большая комната, где сам черт ногу сломит. Нужно будет договориться с уборщицей, пока не образовался полный бардак, какой и Кафке не снился. Все равно деньги уже на исходе.

— Одевайся. — Прошмыгнув мимо нее, я вынимаю из холодильника апельсиновый сок и отпиваю прямо из картонки. Она оборачивается, разинув рот от удивления, и, невольно опустив руку, разбивает яйцо о сковородку. Протянув руку, я выключаю газовую плиту. Она глядит на меня обиженно. Надо же! Познакомились-то по пьяному делу, а она, глядишь, уже права на меня заявляет!

Закрыв глаза, я набираю воздух в легкие. Вообще не стоило бы спрашивать ее об этом, но я должен знать наверняка.

— А что, я… — Комок застревает у меня в горле.

Она улыбается:

— Еще как! — И даже глаза закрывает от восхищения. — У тебя такие губы! Я еще чувствую, как они ласкают мою…

— Спасибо, дальше не стоит, — обрываю ее, отворачиваясь от возбужденного, слащаво улыбающегося лица.

Она так ни о чем и не догадывается.

— О Боже! Теперь понятно, о чем ты.

Я оборачиваюсь. Ничего тебе не понятно. Если только ты не умеешь читать чужие мысли. Кожа у нее смуглая, может, она полукровка и кто-нибудь из ее родителей был индейского происхождения, может, она колдунья.

— Я совсем не заразная, — торопливо уверяет она. — Ни СПИДа, ни герпеса, ничего подобного. — Расставив все точки над «i», она улыбается. — Я бы никогда не обошлась так ни с тобой, ни с кем другим. — На мгновение она умолкает. — Не так уж часто мне предлагают остаться на ночь, чтобы я, — тут она начинает говорить очень тихо, почти шепотом, — не оценила это по достоинству.

— Проваливай.

— А… как же завтрак? Кофе? Я приготовила бы тебе омлет с красным перцем. — Она стоит с кухонной лопаточкой в одной руке и кастрюлькой знаменитой фирмы «Мелитта» — в другой. Она словно олицетворяет собой популярную телеведущую по разделу «кулинарного» искусства. И я счастливчик, что эта известная особа стоит сейчас в моей кухне.

— В двух кварталах отсюда «Макдональдс». Там делают яичницу «Макмаффин». Не Бог весть как, но есть можно. — Вернувшись в спальню, я сгребаю в охапку ее одежду, нижнее белье, туфли, сумочку, сваливаю все это на кушетку в гостиной. — Ну, одевайся и проваливай отсюда!

Она начинает плакать. Это не попытка разжалобить, не похоже на истерики, которые в свое время закатывала мне Холли, нет, тут притворством и не пахнет! Крупные, округлые слезинки, сотрясающиеся от рыданий плечи. Обхватив голову руками, я зажимаю уши.

— Слушай, извини. Я серьезно. Но мне пора на работу, я и так уже опаздываю. А ты что, на работу не торопишься?

— Я безработная, — всхлипывает она. Полотенце сползло с ее головы, она уткнулась в него лицом, мокрые волосы торчат во все стороны. — Уже четвертый месяц пошел, как меня уволили.

А теперь — как можно аккуратнее. Усади ее на кушетку. Сними халат. Натяни трусики, сначала — на ноги, потом — на задницу. Накинь платье. С лифчиком и колготками справится сама, их можно сунуть в сумочку. Надень туфли.

— Можно мне в ванную? — еле слышно спрашивает она. — Не хочется выходить на улицу в таком виде. — Повернувшись, она глядит на меня в упор так, что становится не по себе.

— Хочешь верь, хочешь нет, но у меня еще осталась гордость, — добавляет она, пытаясь вновь обрести уважение к себе.

— Само собой. — Мне неловко перед ней. — Не спеши. Кофе я сварю сам.

— Я знала, что ты не такой злой, каким кажешься, — говорит она и, вновь напустив на себя застенчивый вид, на манер героинь любовных романов, удаляется в ванную. Теперь, уже одетая, со спины она смотрится совсем неплохо. Я одергиваю себя; тоже мне, ценитель прекрасного! Дела твои, старина, и так хуже некуда. Ни к чему их усугублять.

Через несколько минут она выходит, уже надев лифчик и колготки, накрасившись и расчесав густые волосы. Безусловно лучше, хотя все равно не красавица, но теперь я не буду казниться весь день: в темном баре она сойдет за потаскушку, которой не откажешь в известной привлекательности. Она кладет сложенный пополам листок бумаги на кухонную стойку.

— Это номер моего телефона. На случай, если ты передумаешь и захочешь позвонить.

— Само собой, — киваю я. — Только не вздумай с утра пораньше забросить свою работенку и сутками напролет просиживать у телефона! — Тут я припоминаю: она ведь безработная. Ну, пусть дежурит у телефона хоть с утра до вечера, если ей так хочется.

Сделав шаг к выходу, она быстро оборачивается и, застав меня врасплох, жарко целует прямо в губы, прижимаясь ко мне всем телом. Это у нее хорошо получается, что меня, в общем-то, не удивляет. Помимо моей воли, пауза затягивается, потом я все же отстраняюсь.

— Очень жалко, что ты так напился, — говорит она с порога, — нам было так хорошо вдвоем! Тебе должно быть стыдно, что, в отличие от меня, эта чудесная ночь тебе так и не запомнилась.

 

2

Не успел я выпить первую чашку кофе, как меня огорошили приятным известием.

— Пойдем в зал заседаний. Нужно поговорить. — Энди Портильо, второй мой компаньон, отпрыск одного из старинных семейств потомственных землевладельцев, проживающих на севере Нью-Мексико. Крепкий, рослый малый, старше меня года на два, с виду похож на мусорщика, который, сидя на заднем откидном борту полутонки «шевроле» образца 1952 года, лопает кукурузные лепешки, купленные в передвижной закусочной. Внешность, конечно, может оказаться обманчивой: судя по дипломам в простых дешевых черных рамках, за плечами у него Оберлинский колледж и юридический факультет престижного и старейшего Колумбийского университета. Это не считая почетных премий и наград. Энди — визитная карточка нашей фирмы, гений, который предпочитает держаться в тени. Фред занимается гражданскими делами, у меня — уголовные. Пару лет назад, когда авторитетный журнал по вопросам права опубликовал обзорную статью о лучших адвокатах по уголовным делам в каждом штате, я попал в число тех, на кого пал выбор в Нью-Мексико. Неторопливо входя в зал суда, я принимаю довольно внушительный вид, о некоторых моих заключительных речах перед членами жюри присяжных в наших краях ходят легенды.

— Твои дела хуже некуда, Уилл, — в лоб сообщает мне Фред.

— Знаю. Ничего, справлюсь. — Известно, что лучшая защита — это нападение, и я нападаю. — Слушайте, ребята, какого черта вы на меня набросились? Ведь я даже чашку кофе не успел выпить. — Я ослепительно улыбаюсь. Вот она, знаменитая улыбка Александера, которой я пользуюсь в зале суда. Люди говорят, что, глядя на меня, вспоминают Джека Николсона. Оно и понятно: ведь я перенял ее из фильмов с его участием.

Но их так просто не проведешь, слишком давно они меня знают.

— Ты помнишь госпожу Талиаферро? — спрашивает Энди, хотя заранее знает, что я отвечу. — Госпожу Ральф Талиаферро, милую старушку из Пуэбло, которая готова ежегодно платить нашей адвокатской конторе тридцать пять штук авансом за то, чтобы при необходимости обратиться к нам?

Я тяжело вздыхаю. Входит Сьюзен, ставит передо мной чашку кофе. Я пью, обжигаясь, несколько капель падают на стол. Она вытирает их и торопливо выходит: грозовые тучи под потолком комнаты продолжают сгущаться.

— В котором часу мы должны были с ней встретиться? — Невозможно все упомнить, особенно эти даты. Изо дня в день крутишься как белка в колесе. Я бросаю взгляд на настенные часы. Без четверти одиннадцать.

— В половине девятого, — отвечает Фред. — Ты пометил эту встречу в настольном календаре еще две надели назад. — Он кладет руку мне на плечо. Дружеским этот жест, пожалуй, не назовешь. — Она прилетела на собственном двухмоторном «лиэре», чтобы встретиться с компаньонами фирмы. Заметь, со всеми компаньонами, а так как речь идет об уголовном деле — ее непутевый сынок влип по уши, попавшись на взятке сотруднику Управления по контролю за применением законов о наркотиках, — то она была особенно заинтересована во встрече с нашим специалистом по уголовному праву. Увы, его на месте не оказалось.

— Я сам поговорю с ней. Возьму билет на самолет и вылечу ближе к вечеру. — Черт побери, даже трахну ее, если понадобится! Какой-никакой опыт общения со старыми кошелками у меня имеется.

— Поздно. Она отказалась от сотрудничества с нами, — качает головой Энди. — Четверть часа назад звонили от Диксона. Они пришлют к нам курьера, чтобы забрать материалы по ее делу. — Он отворачивается и переводит взгляд на окно, за которым через улицу видно здание, где заседает законодательный орган штата.

— Я все улажу, — торопливо обещаю я. В животе урчит. — Диксон — бездарь, а она дамочка толковая, хотя и доводится матерью целому выводку болванов. Она раскусит его за неделю.

В комнате тихо. Карандаш, который Фред держал между пальцами, вдруг с треском ломается. Впечатление такое, будто ружье выстрелило. Несмотря на плохие новости, голова с похмелья все еще туго соображает. Я, наверное, потеряю счет чашкам, выпитым до обеда.

— Слушай, Уилл, — повелительным тоном говорит Фред. — Не упрямься, старина, нам нужно поговорить, — уже мягче продолжает он. Вид у него расстроенный, да и у Энди тоже. Все мы — близкие друзья, скоро уже десять лет вместе занимаемся адвокатской практикой. Однажды подав надежды, наша фирма их оправдывает. — Это переходит всякие границы… Я имею в виду то, как ты себя ведешь.

— Я понимаю, что ты имеешь в виду. — Я держусь по-хамски, просто не люблю нотаций, особенно когда знаю, что заслужил их.

— Это случается уже не в первый раз, — говорит Энди, — и не во второй. С тобой сладу нет, старина. — Он запинается. — От того, что ты в последнее время вытворяешь, тяжело и тебе, и другим.

— У нас с Энди был разговор на этот счет, — вставляет Фред, может, чуть поспешнее, чем следовало. — Беседовали мы и с партнерами, их ведь это тоже касается, но по большому счету решать нужно нам. Компаньонам. Всем троим.

Я отпиваю из чашки, она пустеет наполовину. Полегчало.

— А о чем, собственно, речь? — спрашиваю я. Не уверен, что хочу услышать ответ на свой вопрос.

Энди, сидящий рядом, наклоняется ко мне. Этот парень — медведь, большой ласковый медведь, я обожаю его, лучшего друга у меня никогда в жизни не было.

— Сейчас от тебя, Уилл, никому и прежде всего тебе самому нет никакого проку.

— Слушай, могут у меня быть свои проблемы или нет? Это ведь не конец света!

— Мы хотим, чтобы ты взял отпуск, — говорит Энди.

Он что, спятил?

Мне уже доводилось получать такие удары исподтишка, после которых всякий раз начинаешь хватать ртом воздух, даже если внутренне готов к этому. Я глубоко вздыхаю, смотрю сначала на него, потом на Фреда. Надо отдать им должное: они выдерживают мой взгляд. Это не так просто.

Я залпом допиваю кофе.

— Не могу. Не сейчас. Поймите, сейчас не могу.

Тут до меня доходит: компаньоны, лучшие друзья вышибают меня из собственной фирмы. «Александер, Хайт энд Портильо». Именно моя фамилия, ни дна ей ни покрышки, первая на дверной табличке. И тут я взрываюсь.

— Черт бы вас побрал! — ору я, вскакиваю и принимаюсь метаться взад и вперед по комнате, чувствуя, как содержание адреналина в крови растет. На ходу я всегда лучше соображаю.

— Успокойся, Уилл, — говорит Фред. — Ты что, хочешь, чтобы тебя вся контора слышала?

— Черт бы побрал контору и вас вместе с ней! Обоих! — Я расхаживаю взад и вперед, обливаясь потом и кипя от злости, но в глубине души мне страшно. — Именно сейчас, черт побери, когда мне тяжело, как никогда в жизни, — вы же знаете, на носу бракоразводный процесс с Холли. После него я останусь без гроша в кармане, а у меня дочь, и позарез нужны три штуки, чтобы выровнять ей зубы, иначе они останутся кривыми. И миллион других, не менее важных дел. А тут пропустить какую-то вшивую встречу, как вы уже собираетесь дать мне пинка под зад. Спасибо, ребята! Мне нужна поддержка, а вместо этого вы даете мне от ворот поворот!

Я плюхаюсь в кресло. Из-за двери выглядывает вопросительное личико Джейн, редактора юридического «Мишиган ло ревью», мы взяли ее к себе только в прошлом году, уведя из-под носа у двух крупных фирм на Уолл-стрит. Нетерпеливым взмахом руки Энди выпроваживает ее. Она даже подпрыгивает от удивления, так это на него не похоже. Наверное, вся наша контора сидит сейчас как на иголках.

Они оборачиваются ко мне. Это мои друзья, они искренне за меня переживают. А я им не помогаю. Не могу. С уходом из фирмы исчезнет единственная надежда, которая осталась у меня в жизни.

Фред первым прерывает молчание — не зря же мы зовем его «скальпелем».

— Ты наносишь ущерб фирме. — Простые, откровенные, беспощадные слова.

— Это ни для кого не секрет, — добавляет Энди. — О тебе уже начинают болтать разное.

— Ну и пусть, что с того! По работе ко мне есть претензии?

Они молчат.

— О'кей… — Теперь будь осторожен, это ведь твои друзья и компаньоны, слишком многое поставлено на нарту, не вынуждай их делать шаг, о котором потом все пожалеют. — Да, я сорвался, причем уже не в первый раз, далеко не в первый, но теперь, честно, с этим покончено, теперь я понимаю, что важно, а что — нет, и займусь работой. Работой и ничем другим. Я не пью, целую неделю спиртного в рот не беру. — О'кей, ради собственного блага можно разок и приврать, свои люди — сочтемся.

— Ты пил вчера вечером, — холодно сообщает мне Энди. Он уже не напоминает большого добродушного медведя. — Вы с Баком Берджессом битый час пили вместе в «Лонгхорне». А теперь кончай молоть вздор и выкладывай все начистоту, если не хочешь, чтобы я выбросил тебя из окна на улицу.

— Боже правый, так то же было пиво, одна-единственная бутылка паршивого пива! — Я чуть не наложил в штаны от облегчения, думая, что натворил что-то серьезное или кто-то видел, как я оседлал ту дамочку из Тручас. — О'кей, строго говоря, бутылок пива было две, и пива слабого, — поспешно вставляю я, адвокату приходится соображать на ходу, — а его и выпивкой-то не назовешь. Черт побери, — добавляю я, изображая улыбку, — от стакана чая со льдом и то больше захмелеешь!

— Тогда советую исключить чай со льдом из твоего рациона, — холодно говорит Фред. — Послушай, Уилл, выбирай — либо ты берешь отпуск и занимаешься решением своих проблем…

Он обрывает себя на полуслове. Даже ему, парню, который чувствует себя в борьбе как рыба в воде, разговор со мной дается непросто. С меня же взятки гладки, придется им доиграть эту партию до конца, пусть покажут, что еще у них запасено в колоде.

Энди и бровью не ведет. Он классно играет в покер.

— Мы не хотим выкупать твою долю, Уилл. Но сделаем это, если придется, если другого выхода не будет. Но мы этого не хотим. Не хотим ни в коем случае.

Это положение было закреплено в уставе при создании нашей фирмы: если двое из троих компаньонов, стоявших у истоков фирмы, сочтут, что третий наносит ей невосполнимый ущерб, то они вправе выкупить его долю по номинальной стоимости в текущих ценах и выплатить гонорары по делам, который он ведет на данный момент. Это бешеные деньги, никто из нас никогда даже не помышлял об этом. Теперь все иначе. Мы сидим, словно воды в рот набрали.

У меня первого сдают нервы.

— Сколько продлится отпуск?

Фред пожимает плечами.

— Неделю? Месяц?

— Месяца мало, Уилл, — кивает головой Энди. Он опять наклоняется ко мне с видом миротворца. — Впрочем, дело не только в тебе самом, добавляет он дипломатично, хотя и чуть поспешнее, чем следует. Ему не хватает изворотливости, бесхитростная натура Энди видна невооруженным глазом. — Твое материальное благополучие для нас важнее всего.

— Ты хочешь сказать, что фирму нужно сохранить в целости и сохранности, — подхватываю я.

У них вырывается вздох облегчения, они, наверное, думают, что теперь со мной сладить будет нетрудно.

— Деньги-то принадлежат ей. — Рано они радуются, я их еще помучаю. — А вы хоть можете выкупить мою долю?

Я провоцирую их: если они ответят утвердительно, значит, все уже решено.

— Для этого придется попотеть, — говорит Фред. — Но если не будет другого выхода, если ты так ставишь вопрос, то да, сможем.

— Так о каком же сроке идет речь? Три месяца? Четыре? — Пот льет с меня градом.

— Как минимум, — отвечает Энди, вновь обретая уверенность. — Тебе нужно успокоиться, Уилл. Нервы у тебя вконец сдали.

Вот так.

— А как насчет денег? — спрашиваю я. — Ведь не может же наша фирма платить деньги, если я не буду приносить прибыль, во всяком случае, в течение столь долгого времени.

Они пристально смотрят на меня. О Боже, что-то я туго соображаю сегодня утром!

— Черт бы вас побрал!

— Именно это я тебе хотел сказать, — отвечает Фред тоном, в котором сквозят обиженные нотки. — Твоя взяла, брат. Ничего у нас не выйдет, как ни крути. Будь на твоем месте один из нас, мы поступили бы точно так же, — вкрадчиво добавляет он.

— На месяц мы тебя отпустить можем, а то и на два. — Энди, по крайней мере, сдается не так легко, как Фред. Интересно, ловлю я себя на мысли, а Фред вообще вызывал у меня симпатию? Вряд ли.

— А если я откажусь наотрез? — Я уже закусил удила. Какого черта, в самом деле, мы же всегда были компаньонами, друзьями, а теперь эти жалкие, двуличные сукины дети берут меня за горло?

— Не советую, — ровным, бесстрастным голосом отвечает Энди. Теперь его уже ничем не проймешь.

Я сникаю, они это видят, в таком состоянии, как сегодня утром, я ничего не могу с собой поделать. Ни дать ни взять бескровный дворцовый переворот, который окончился, не успев толком начаться.

— Чем мы все это объясним? Я не допущу, чтобы меня публично унижали, и уж позабочусь о том, чтобы бросить тень на фирму. — Я с вызовом встречаю их взгляды.

— Ты попросился в длительный отпуск, — наставляет меня Фред. Мерзавцы, они уже все продумали, может, заготовили и бумаги, которые мне осталось только подписать! — Ты здорово переволновался из-за развода, много лет занимаешься адвокатской практикой, устал и нуждаешься в передышке, чтобы оценить масштабы достигнутого. Мы не хотели бы отпускать тебя, но, руководствуясь долговременными интересами фирмы и заботой о твоем благополучии, скрепя сердце идем тебе навстречу и желаем всяческих успехов. Надеемся, что форель будет клевать отменно, что отпуск пройдет отлично, и с нетерпением ждем твоего возвращения в фирму, у истоков которой ты и стоял.

Я испускаю шумный вздох облегчения, дверь для меня оставлена полуоткрытой. Может, они правы, надо немного отдохнуть. В таких рассуждениях есть доля истины.

— К какому сроку мне нужно вернуться?

— Мы сами с тобой свяжемся, — говорит Энди. — Никаких гарантий я дать не могу.

— Значит, нельзя исключить, что я никогда не вернусь. — Здорово! В сорок лет начинать заново в городе, где все тайное становится явным. Завтра о моем позорище будут судачить на каждом углу.

— Давай не будем предаваться мрачным мыслям, старина, — говорит Энди, — нам самим все это в тягость. Ты нужен нам, Уилл, ты наша звезда, мы сразу лишимся половины клиентов, а некоторых — навсегда.

— Тогда на кой черт вам сдались такие драконовские меры?

— Ты вынудил нас, Уилл. В противном случае, нам кажется, фирме не уцелеть.

О Боже, неужели дела на самом деле так плохи? Я закрываю глаза, делаю глубокий вдох, затем — выдох. Может, попросить прощения? Нет, если уходить, так с достоинством, как я умею. Конечно, если я извинюсь, они будут считать себя последними подонками.

— Прошу прощения. Не знаю, чем уж я так провинился, но, судя по всему, доставил всем массу неприятностей.

Я попал в точку. Их лица выражают неподдельную печаль. Фред, что совсем на него не похоже, накрывает мою руку своей — на редкость неуместный, хотя и трогательный, старомодный жест.

— Ты еще вернешься, — сдержанно говорит он.

Я так же сдержанно киваю в ответ.

— А что делать со Сьюзен?

— Это уже наша забота, — поспешно отвечает Энди, парируя провокационный вопрос. — Мы с ней уже говорили… — Вдруг он осекается, явно лукавя, но, сумев взять себя в руки, врет дальше, будто ничего не произошло. — В частном порядке, само собой, намекнули, что, возможно, ты возьмешь отпуск, пусть думает, что это твоя идея. Она будет выполнять отдельные поручения, без работы мы ее не оставим. Она согласна, — добавляет он. — Ты ее уже давно беспокоишь.

Может, это и так. Сьюзен, образцово-показательная секретарша в лучшем смысле этого слова. Слава Богу, в рабочее время я никогда не напивался так, чтобы приставать к ней.

— Кому достанется мой кабинет? — У меня шикарный угловой кабинет, окна с двух сторон, откуда открывается великолепный вид.

Я думал, они попадутся на крючок, ан нет. Неужели и такой вопрос предвидели?

— Никому, — отвечает Энди. — Он останется за тобой, пока все мы не примем окончательное решение.

— Хорошо, — говорю я и вызывающим тоном добавляю: — Возможно, время от времени он будет мне нужен… для личных целей.

Они переглядываются.

— Само собой. — Фред кивает в знак согласия. — Только баб туда не води, о'кей? — подмигивает он. Неплохая острота, принятая в кругу своих, мы то и дело подшучиваем так друг над другом. Просто на этот раз решили подшутить надо мной.

Энди не улыбается, он переживает сильнее, так я и знал. Он делает шаг вперед, протягивает руку.

— Ты не очень обиделся?

— Пока не знаю. Может, и обиделся.

Он отдергивает руку.

— Можно утешаться хотя бы тем, что решение нелегко далось каждому из нас.

— Ты прав. Только утешаться тут нечем.

— Если понадобятся деньги, сразу же дай мне знать, — предлагает он.

Я знаю, он говорит искренне.

Пошли они со своими сантиментами куда подальше! Если до этого дойдет, я скорее сдохну, чем стану просить у одного из них.

Мы грустно смотрим друг на друга. Впечатление такое, что сама судьба развела нас по разные стороны стола в зале заседаний: с одной стороны они, не желающие отступать ни на шаг, с другой — я, отчаянно пытающийся сохранять непринужденный вид.

— Постараюсь освободить кабинет до конца недели.

— Тебя никто не торопит. — Не услышав от меня очередной колкости, Фред решил, что может проявить великодушие. — Сьюзен передаст, если кто будет о тебе справляться.

— Тогда, пожалуй, все. За неделю постараюсь управиться.

— Не пропадай, Уилл! — Не отдавая себе в этом отчета, Энди уже говорит обо мне как бы в прошедшем времени, а Фред поглощен видом, открывающимся из окна.

Обсуждать больше нечего, они выходят из комнаты. Я без сил падаю в кресло. Голова раскалывается, но, по правде сказать, похмелье тут уже ни при чем.

 

3

По идее, рокеры должны бы уже лыка не вязать. Прикатив три часа назад, они перед этим только и делали, что накачивали себя крепкой текилой, а еще до того, как приехали сюда из Таоса, перепробовали кокаин вперемешку с гашишем, контрабандные таблетки, вызывающие галлюцинации, которые кто-то припрятал много лет назад, а теперь извлек на свет Божий, чтобы произвести на них впечатление (а заодно и настроение поднять), и кое-какие новомодные препараты, будто бы в три тысячи раз сильнее морфия, украденные у местного анестезиолога. Любой нормальный человек на их месте давно бы отключился, а эти четверо еще держатся на ногах, по-хозяйски расхаживая взад и вперед.

Завсегдатаи этого дешевого бара, тощие, прижимистые ублюдки, обычно за словом в карман не лезут, но даже самые языкастые чуть ли не стелятся перед рокерами, потому что все знают, что с этими ребятами шутки плохи. Так проходят два часа, народ пьет, буравит друг друга взглядами и слушает местную команду, подражающую знаменитостям — Бобу Сигеру и Уилли Нелсону, потом повисшее в воздухе напряжение спадает, и один из парней, то и дело спотыкаясь, подходит к ним и заводит речь о мотоциклах (речь идет, само собой, о скоростных «харлей-дэвидсонах», а не о том дерьме, которое впору заправлять только рисовой водкой), о болтах, шарнирах и приводных ремнях, которыми можно удавиться, а если ты, старик, никогда не седлал «старика-индейца», тебе невдомек, что чувствует человек, который мчится что есть духу, подскакивая на ухабах так, что, того и гляди, почки себе отобьет.

Потом начинают выступать какие-то дамочки (кто не знает, что они питают слабость к бандитам), вызывающе выставляя свои сиськи, торчащие из-под плотных маек на бретельках, стремясь привлечь внимание этих лихих парней. Сплошь покрытые татуировками, те в ответ игриво хлопают их по задницам. Черт возьми, да они просто классные мужики, добропорядочное общество не может примириться с тем, что им плевать на всех и вся, вот оно и напустилось на них, стало клеймить позором, обзывать бандитами. Ну и что из того, что они бандиты, это же Америка, с кем тебе больше хочется трахнуться, дорогая (это говорит Одинокий Волк, вожак рокеров, беседуя с кем-то из дамочек), с Джесси Джеймсом, вскрывавшим банковские сейфы, или с миллионером Дэном Куэйлом. С таким крошечным стручком, как у этого гомика, об этом и думать забудь.

Становится уже поздно, пора закругляться. Девчонки расходятся по домам с мужьями и дружками. «Ничего не выйдет, милый, — слышится голос вон той штучки с роскошным бюстом, которая разговаривает с одним из бандитов. — Я бы укатила отсюда с тобой прямо сейчас, но завтра от тебя останется одно воспоминание, а он у меня жутко ревнив». Потрепаться, зная, что рядом друзья, которые в случае чего тебя защитят, — пожалуйста, но ехать с этими ребятами черт знает куда? Они же слышали такие рассказы о том, как рокеры учат будущих мамаш уму-разуму, что волосы дыбом встают! Так что извини, не могу.

Последняя затяжка в предвкушении кайфа, по три последних стопки, деньги летят направо и налево, деньги — не проблема, сейчас речь о бабах, точнее, о том, что их нет.

— Прокатиться никто не хочет? — спрашивает Одинокий Волн. Голос у него почти грустный, тихий, угрожающих ноток нет и в помине.

— Я. Я хочу, — слышится из дальнего конца зала, из-за бильярдного стола, где гаснет свет.

— Как тебя зовут?

— Рита. Гомес.

— Иди сюда, девочка, хочется тебя рассмотреть поближе, — просит Одинокий Волк. Но эта просьба из тех, что равносильны приказу. Девушка выходит на середину комнаты, где посветлее. Кое-кто из женщин невольно отшатывается — девица приняла на грудь столько, что еле держится на ногах.

Рокеры пристально разглядывают ее. На вид — 21–22 года, брюнетка, довольно хорошенькая, если не обращать внимания на изрытое оспой личико, упругие, крепкие, маленькие груди, просвечивающие под майкой, аппетитная, пухленькая попка.

— Куда вы едете? — Голос у девицы более низкий и хриплый, чем следовало из ее хрупкого облика.

— Куда только пожелает твое сердечко.

— Отвезите меня в мотель «Старая саманная хижина», ладно? Это в Ист-Сайде.

— Тебе туда по вызову? — Как обычно, эта восточная часть города совсем не из богатых.

Она качает головой. Видно, что она пьяна: оступается, чуть не падая, потом выпрямляется.

— Я не пьяна.

— Я этого не говорил.

— Я там работаю. Взамен мне отвели номер. Там есть маленькая кухня и все остальное. — Она делает глубокий вдох: — Я хочу на улицу.

Они заводят мотоциклы, оглушительный рев моторов разрывает тишину так, что, того и гляди, лопнут барабанные перепонки. Хотя уже третий час ночи, жара по-прежнему одуряющая. Она устраивается позади Одинокого Волка, обнимает его за талию, кладет голову на спину, обтянутую цветастой рубахой. Сквозь ткань он чувствует прикосновение ее сосков, он не трахался уже три дня, член моментально встает, на этот раз все будет в полном порядке.

Мотель справа, сразу за перекрестком, занимает целый квартал. Номер там — 24 доллара за ночь. Кабельное телевидение, которое гонит порнуху для взрослых, бьющие в глаза неоновые вывески.

— Вот он! — вопит она ему на ухо, пытаясь перекричать шум мотора и свист ветра, и указывает рукой в сторону. — Притормози во дворе, управляющий не любит рокеров, особенно таких, как вы. У меня в холодильнике припрятаны две «Лоун стар» по кварте в каждой.

Взревев моторами, мотоциклы проскакивают перекресток, не обращая никакого внимания на красный свет и даже не сбавляя скорости. Мотель проносится мимо.

— Эй, вы куда? Мы же его только что проехали!

— Ну и черт с ним!

Обернувшись, она смотрит назад. Мотель становится все меньше, яркие неоновые вывески у входа сливаются со щитами световой рекламы, которые тянутся вдоль шоссе. На мгновение ее охватывает такой безотчетный страх, что она, того и гляди, пустит струю прямо в трусики. Потом страх отступает, утонув в море виски, которое все еще отдается тупой болью в желудке.

По рокерским меркам, это сущая ерунда! Их всего четверо, а каждый трахнул ее всего по два раза. Первым к ней подходит Одинокий Волк, конечно. Он — вожак, ему всегда достается лакомый кусочек, и он нежно ее любит, целуя взасос и доставая языком до самого неба. Она так пьяна, что не догадывается, что ей предстоит, а когда наконец соображает, уже слишком поздно, гонка уже началась, и ей уже все равно, что с ней. Пьяная или трезвая, она понимает, что единственный шанс остаться в живых — это примириться с неизбежным и сделать вид, что ничего не случилось. Достав нож, они суют его ей под нос, это большой охотничий нож, но брать ее на испуг, угрожая пустить его в ход, ни к чему. Вот ногти почистить — другое дело. Хорошая девочка, послушная и вся такая ладненькая, что просто загляденье.

Они поднялись почти на самую вершину гор Сангре-де-Кристо. Внизу в знойном мареве мерцают столичные огни Санта-Фе. Рокеры принимают еще несколько стимуляторов, от которых перед глазами полыхают красные круги; одно слово, водородные бомбы, только в 30-миллиграммовых дозах. Они не могут позволить себе поспать, предстоит ехать целый день и надо держать ухо востро.

Иди сюда, девочка. — Привалившись спиной к валуну и глядя вниз, на огни города, Одинокий Волк привлекает Риту к себе. Сначала она обиженно надувает губки, но, сообразив, что не стоит чересчур его злить, подходит поближе и, повернувшись, садится спиной к его груди. Боль в паху жуткая, целую неделю она будет ходить, переваливаясь с ноги на ногу, словно ковбой.

Он закуривает сигарету с травкой, пуская ее по кругу.

— Ну что ж, неплохо. Ты славная девочка. Ты мне даже нравишься.

— Ты мне тоже. — Она скажет что угодно, лишь бы угодить ему. Она напугана, измучена, исстрадалась от боли. Из-за отравления дрожжами, сказывающегося до сих пор, смазки при половом акте было недостаточно, они буквально разорвали ей влагалище.

— Может, в следующий раз, когда я буду здесь проездом, загляну к тебе в гости, но уже один, а?

— Да, это было бы здорово, я была бы не против. Только с тобой, я хочу сказать. — Говори ему все, что он хочет слышать!

— Вот именно. — Взяв девушку рукой за подбородок, он поворачивает ее лицо к себе. — А этой ночью ничего не было. Правда?

Ответ напрашивается какой надо, но в горле у нее застревает комок.

— Ничего, — наконец отвечает она. — Ничего.

Ты не трахнул меня, говорит она про себя. Дружки твои тоже меня не трахали, а киска у меня не болит так, словно внутри разорвалась ручная граната.

— Вы только подвезли меня до мотеля, и больше я вас не видела.

— Точно. — Отвечает он тихо, чуть ли не шепотом. — И мне так кажется.

Затем встает, поднимая на ноги и ее тоже. Все садятся на мотоциклы и возвращаются в город. Рита прижимается к спине Одинокого Волка. Они довозят ее до мотеля и напоследок трахают по очереди еще раз. Не в силах сопротивляться, она просто лежит без движения.

Мир начинает расплываться у нее перед глазами, она помнит, как кто-то стал бить кулаком по стене и кричать: «Эй вы, кончайте трахаться!» По голосу она узнала парня из соседнего номера, с которым раньше встречалась в городе, еще раньше он познакомился с другим парнем в баре «Росинка», который сказал, что торгует наркотиками или еще чем-то. Парень за стеной не унимался, и кто-то из рокеров крикнул в ответ: «А пошел ты куда подальше!» Наконец она теряет сознание, куда-то проваливается, чуть слышно стонет в полудреме, больше напоминающей кошмарный сон, пока не слышит наконец рев их мотоциклов, мало-помалу затихающий вдали.

Вздрогнув, она приходит в себя, подмышки мокрые от пота. На улице ослепительное солнце, на небе ни облачка, жара стоит такая, что тарантулы уже высматривают себе тенистое местечко, где можно спрятаться. Она проходит через грязный двор. Сейчас она избавится от всей этой мерзости, все это гадко, черт, ведь есть же презервативы и все такое прочее! Впрочем, больше всего ей сейчас хочется вернуться в мотель и уснуть. О Боже, киска болит так, что сил нет терпеть!

Ее подруга Эллен, тоже горничная, заканчивает свою смену.

— Где ты была?

— Не спрашивай.

— Ты жутко выглядишь. — Солнце бьет ей в глаза, и она прищуривается. — Что у тебя с глазом? Черт побери, подруга, слева на лице у тебя живого места нет! А глаз распух и почти закрылся.

— Со мной все о'кей. — Нет сил стоять, она чертовски устала, но ничего не поделаешь — надо изворачиваться. Если они узнают, что она болтает лишнее, то вернутся и всыплют по первое число. — Ездила отдыхать с одними ребятами. Мы были в горах. — Она с трудом ворочает языком, словно обмотанным куском материи, силится облизать пересохшие губы. — Перепила. Пора завязывать с этим.

— Расскажи, как съездила.

В номере Рита откупоривает бутылку виски, делает большой глоток, чтобы пропала сухость во рту, раздевается до трусиков.

— Боже мой, Рита!

Трусики впереди залиты кровью. В испуге она отворачивается: не дай Бог, Эллен догадается о том, что произошло.

— Наверное, у меня месячные.

— Какие еще месячные! Посмотри, сколько крови. У тебя такой вид, будто тебя пырнули ножом или еще чем-нибудь в этом роде.

Она подходит ближе, чтобы получше разглядеть Риту, та уворачивается, накидывает махровый халат, который стащила из отеля «Ромада», где раньше работала, пока не попалась на краже и ее не вышибли.

— Дай-ка мне посмотреть.

Рита слишком устала, чтобы спорить и сопротивляться, она стоит с безучастным видом, а Эллен осторожно распахивает полы халата, стягивает насквозь промокшие трусики, которые жалким комочком падают на пол.

— Черт!

— Я в порядке. На самом деле все не так плохо.

— Тебе нужно в больницу.

Рита отшатывается, плотно запахивая халат вокруг холодного, влажного тела. Боже, как же ей погано! Нужно сейчас же уснуть.

— Еще чего!

Эллен отстраняется, окидывая ее подозрительным взглядом.

— У тебя что, неприятности?

Рита садится на кровать и делает большой глоток «Лоун стар».

— Да ничего страшного. Просто трахнулась с парнем, у которого большой член.

— Да, это так, судя по тому, как он тебя отделал. Нет, Рита, если серьезно, то нужно показаться врачу.

Рита качает головой.

— Я не ложилась всю ночь, нужно просто выспаться. Если проснусь, а ничего не изменится, тогда пойду. Принеси мне пару полотенец, ладно?

Зайдя в ванную, Эллен выносит два тонких полотенца — больше в мотеле не полагается. Расправив их, Рита обматывает обе ноги. Она ложится на кровать боком, лицом к стене.

— Подежурь пару часиков вместо меня, ладно?

— Конечно. Попозже зайду тебя проведать.

— Спасибо. — Рита улыбается ей и, поджав ноги, свертывается калачиком. Она натягивает одеяло до самого подбородка. Ранний час, а на улице жарко, солнце приготовилось палить немилосердно, но ее бьет холодный озноб. Она невольно вздрагивает, чувствуя, как на теле выступает пот. Черт бы побрал этих рокеров, черт бы побрал Одинокого Волка! Не будет она ждать, когда они вернутся, нет уж, дудки!

По крайней мере одно ясно наверняка — она не забеременеет.

Эллен делает добрый глоток из бутылки «Лоун стар» с вытянутым горлышком и ставит ее на телевизор. Закрывая за собой дверь, она видит, что Рита уже спит. Лежит, свернувшись, как одна из тех бездомных собак, которых она видит на площади в центре города.

 

4

Патриция открывает дверь. Видимо, она только что вернулась с утренней пробежки: на ней красная, потемневшая от пота майка с синим дьяволом посредине, с эмблемой средней школы Санта-Фе, ярко-красные спортивные штаны Корнелльского университета с продольной белой полоской и белоснежные кроссовки с красными полумесяцами по бокам — из тех, у которых в задники вделаны прозрачные пластины, а в них видны пузырьки воздуха. Со здоровьем у Патриции полный порядок, каждый день она пробегает свою дистанцию, выкладываясь так, что даже через тренировочный костюм видно, что ее груди, подмышки, бедра мокры от пота. Капельки влаги выступили на верхней губе и на лбу под повязкой, которой она подобрала волосы. Стройная, крепкая, выглядит она соблазнительно. Может, и не следовало нам подавать на развод, но мы все-таки подали, это было так давно, что вспоминается уже смутно, как отголосок былого.

— Клаудия в «Полетт», в школе, — говорит она. — Они ставят кукольный спектакль. Я ее жду с минуты на минуту. Заходи.

Тот же дом, который мы купили в год свадьбы, она могла бы подыскать место получше, но по-прежнему живет здесь, ей нравятся соседи, в этом районе самые лучшие начальные школы, отсюда недалеко до ее офиса и группы продленного дня, в которой Клаудия остается после уроков.

— Хочешь кофе? Я сварила немного свежего, — говорит Патриция и бросает мне спортивный раздел утренней газеты.

— С каких пор ты пьешь кофе? — Она всегда была помешана на своем здоровье.

— А я не пью. Просто подумала, может, ты захочешь.

— А-а, понятно. Спасибо. — Я бесцеремонно плюхаюсь на диван и начинаю листать спортивные новости, чтобы узнать результаты матчей по бейсболу. Сейчас разыгрывается милая домашняя сценка, жена (ладно, пусть бывшая) готовит муженьку чашечку кофе, их дочь играет по соседству с подругой, на хрустящей газетной бумаге ни единой морщинки, во дворе перед домом зеленеет недавно подстриженная травка, небо отливает синевой, дождем и не пахнет. И все-таки что-то не так: восемь лет подряд я забираю Клаудию в субботу по утрам после школы, и ни разу Патриция не предлагала мне чашечку кофе.

Подложив под чашку салфетку, она ставит ее передо мной на кофейный столик.

— Нам нужно поговорить. — Она подсаживается ко мне, но не настолько близко, чтобы мы случайно дотронулись друг до друга. Она сидит, сцепив руки между колен и слегка подавшись вперед. Плечи напряжены, не знаю, в чем тут дело, но это не предвещает ничего хорошего. Затем меня осеняет: она узнала, чем на самом деле вызван мой так называемый отпуск, и беспокоится, что будет с алиментами на Клаудию, с оплатой стоматологу. А может, тешу я себя иллюзией, она беспокоится и обо мне тоже.

— О'кей, — спокойно отвечаю я, — валяй! — Небрежно держу чашку, невозмутимо отхлебываю — я буду само спокойствие, я умею брать себя в руки.

— Я слышала, ты уходишь в отпуск, — начинает она.

Я киваю.

— По-моему, это здорово. Как жаль, что я тоже не могу себе этого позволить.

— Не уверен еще, что дело выгорит, — пожимаю я плечами. Надо быть начеку.

— Если не выгорит, ты всегда можешь выйти на работу раньше положенного, — говорит она и с горечью добавляет: — По крайней мере, тебе есть куда вернуться. У тебя есть своя практика.

Она ненавидит собственную работу. Патриция служит помощником окружного прокурора по апелляционным делам. Дело это сугубо техническое, ей никогда не приходилось держать речь перед жюри присяжных. Но на своем месте она незаменима, без нее они просто пропали бы! Окружной прокурор Джон Робертсон, ее босс (время от времени мы с ним выпиваем, несмотря на то, что в зале суда становимся противниками, ведь он — окружной прокурор, а я — адвокат, представляющий интересы защиты), без конца твердит мне об этом. Но она уже много лет терпеть не может свою работу.

— Я ненавижу свою работу.

— Ты прекрасно с ней справляешься. Все так говорят.

— А-а, Робертсон, этот болван! — В ее голосе сквозит заметное раздражение. — Он похвалил бы и орангутанга, если бы тот смог писать под диктовку и три дня в неделю оставаться на службе после окончания рабочего дня.

— Да нет, я серьезно. — Господи, неужели это и все! Так просто? Может, чуточку похвалить ее? — Все же знают, что отделом по рассмотрению апелляций, по сути, заправляешь ты. Робертсону он подчиняется лишь номинально.

— Вот-вот! — подхватывает она. — Поэтому он и получает сорок тысяч семьсот пятьдесят долларов в год, а я застряла на тридцати пяти.

— Через пару лет он уйдет на пенсию, — успокаиваю ее я, — у тебя же все схвачено.

— Я не хочу сидеть еще пару лет, Уилл… — Приложив костяшки пальцев к вискам, она массирует их так сильно, что кожа краснеет. — Мне уже почти сорок.

— Ты прекрасно выглядишь.

— Спасибо. — Оно отдает презрением. — Я по уши увязла в бесперспективной работе, которую ненавижу, живу в ненавистном мне доме, но не могу купить новый дом и… — Тут она останавливается и делает глубокий вдох. — О Боже, мне так неудобно об этом говорить…

— А в чем дело? — Я встревожен: может, она заболела, заразилась какой-то страшной болезнью или возникли расстройства на сексуальной почве? Все эти годы я считал, что она живет в этом доме потому, что души в нем не чает. Во всяком случае, так она мне всегда говорила.

— Я не спала с мужиком… — Она снова запинается. Долгая пауза. Она на самом деле краснеет, шея заливается краской. — Я не спала с мужиком больше года, — говорит она, поднимая глаза к потолку.

Первое, что приходит на ум, — предложить свои услуги, но это значило бы отмахнуться от ее слов и поступить не слишком умно. Я смотрю на нее — она ослепительно хороша. Что же приключилось с мужиками у нас в городе? Неужели никто не может сжалиться над ней и трахнуть? В этом все и дело: на это она ни за что не пойдет.

— Значит, в нашем городе живут либо одни педики, либо слепые болваны. Что еще нового?

— В этом, черт побери, все и дело! — с жаром говорит она, поворачиваясь ко мне лицом. — В этом, да еще в том, что на работе мне ничего не светит! Вообще ничего, нуль.

— Все образуется. — Понимаю, что не очень удачный ответ, но что тут еще скажешь? Мне жаль ее, ей плохо, но именно сейчас у меня полно своих проблем, которые надо решать.

— Поэтому я и уезжаю.

Рука моя с чашкой кофе замирает на полпути ко рту. Мне все же удается поставить ее обратно на салфетку, не пролив ни капельки на ковер.

— В Сиэтл. — Она встает, каким-то зачарованным, долгим взглядом смотрит на наручные часы. — Позвоню Клаудии. Не хочу, чтобы ты понапрасну тратил свои выходные.

— Погоди. — Я тоже встаю, ноги, вопреки обыкновению, трясутся и подгибаются, словно ватные. — Ты это о чем?

— Я не знала, как тебе сказать. — Она стягивает с волос повязку, скручивая ее в форме восьмерки. Внезапно в голове у меня проясняется, словно в комнату врывается струя свежего воздуха. Я пристально смотрю на нее, мозг отказывается мне повиноваться.

— Сойдет простой английский язык.

— Ну ладно. — Она делает глубокий вдох, собираясь с силами. Патриция на редкость толковая баба. Если бы не наш брак, который обернулся разводом и стал неизбежным препятствием, я давным-давно устроил бы ее на работу к нам в фирму — вдвоем с Энди они стали бы нашим секретным оружием огромной силы. Если меня не возьмут обратно, она сможет занять мое место, прямая экономия — не нужно будет менять табличку на двери, не говоря уже о визитных карточках и бланках.

— Весь прошлый год я рассылала свою краткую автобиографию, — говорит она. — Без особого, впрочем, успеха, свободных мест почти нет, мне просто хотелось узнать собственную рыночную стоимость, есть ли она у меня и какая. — Она делает паузу.

— Ну и как? — Я со страхом жду ответа.

— Нашлись люди, которые считают, что я представляю собой нечто особенное. — Могу побиться об заклад, что при этих словах ее грудь, угадывающаяся под майкой, гордо вздымается.

— Я тоже думаю, что ты представляешь собой нечто особенное, — поддакиваю ей, пытаясь одновременно изобразить улыбку; она выходит довольно жалкой.

Она смотрит на меня пристально, но как-то странно.

— Как все это смешно! До сих пор я этого не слышала, когда речь шла о работе.

— Просто подходящего случая не было. — Мне не нравится, какой оборот принимает разговор. Хочется вернуть его в прежнее русло. — Ну и при чем тут Сиэтл?

— Четыре фирмы, похоже, заинтересовались настолько, что решили пригласить меня на собеседование. Штаб-квартиры двух из них находятся на востоке. Туда я возвращаться не хочу. Еще одна — в Тусоне, Миннесота, а последняя — в Сиэтле. Ну… словом, в прошлом месяце я ездила в Тусон и Сиэтл.

— А я-то думал, в прошлом месяце ты ездила проведать родителей. — Тогда Клаудия провела со мной целую неделю.

— Я никому не хотела говорить…

— Ты не хотела причинять неудобства Робертсону. Или сердить его, — добавляю я точности ради.

— На всякий случай, если бы они мне отказали, — согласно кивает она и вдруг усмехается: — Обе фирмы хотели меня заполучить.

— Почему же ты предпочла Сиэтл? — Мой мозг лихорадочно мечется, но работает вхолостую, мысли увязают, словно в песке. Лишь одна из них не дает мне покоя: если она уедет, то уедет и моя дочь, а если уедет моя дочь, то я не смогу с ней видеться каждый день, если захочу, или по меньшей мере два-три раза в неделю. Тут меня охватывает всепоглощающий страх.

— Красивый город, — отвечает она. — Двадцать лет я прожила в пустыне, теперь хочется подышать океанским воздухом. К тому же там полным-полно подходящих мужчин, обаятельных мужчин. Я назначала свидания в оба вечера, что провела там, — добавляет она чуть ли не с радостью.

— Почему же тогда тебя ни разу не трахнули? — кисло спрашиваю я. Не могу поверить в то, что она говорит.

— Я не ложусь в постель с первым встречным. Ты это знаешь.

— С тех пор многое изменилось. — Я отчетливо помню вечер, когда она впервые отдалась мне.

— Кое-что не меняется, — с чопорным вызовом говорит она и тут же меняет тему разговора. — К тому же мне положили приличное жалованье. Для начала — семьдесят две тысячи пятьсот в год.

Я присвистываю, деньги действительно немалые. Сиэтл — город больших возможностей, но до Нью-Йорка или Лос-Анджелеса ему все-таки далековато. У меня самого дела шли ни шатко ни валко, пока не подфартило несколько лет назад.

— Ты когда-нибудь бывал в Сиэтле? Конечно, бывал, — поправляется она, — один из руководителей фирмы как-то обронил, что знаком с тобой, вам вместе пришлось вести одно дело.

— Джоби Брекенридж, — грустно отвечаю я. Это единственный адвокат в Сиэтле, которого я знаю. — Фирма «Брекенридж энд Хейстингс». Солидная контора. Сейчас у них в штате, наверное, сорок, а то и пятьдесят адвокатов.

— По списку я — пятьдесят четвертая, — поправляет она.

— Пропадешь в такой ораве. — Не может всего этого быть.

— Ни в коем случае. — Она широко, чуть ли не исступленно улыбается. — В моем отделе всего четыре человека… — Тут она делает паузу, чтобы нанести смертельный удар. — И я назначена его руководителем. А через два года стану компаньоном.

— И когда же планируется это счастливое событие? — В голове у меня звенит. — Когда же Сиэтл приобретет то, чего лишается Санта-Фе?

— На это уйдет довольно много времени. Я пообещала Робертсону, что не брошу его на произвол судьбы. Полгода или около того еще придется поработать. Может, удастся переехать на новое место во время рождественских каникул. Да, скорее всего, именно тогда.

— А Брекенридж не пудрит тебе мозги? — В глубине души я мучительно страдаю. Как она могла так со мной обойтись? Это заговор, не иначе весь мир объединился, чтобы покончить со мной одним махом.

— Они хотели бы, чтобы я начала работать уже с завтрашнего дня, — отвечает она тоном, в котором слышатся едва уловимые колкие нотки. Мои саркастические замечания раздражают ее. — Но они пошли мне навстречу.

— Как благородно с их стороны.

— Перестань издеваться, ладно? Мне пришлось пойти на это, Уилл, постарайся понять.

— Клаудия в курсе?

Прежде чем ответить, она слишком медлит.

— Да.

— И что она думает по этому поводу?

— Ей эта затея не по душе, чего и следовало ожидать, — поспешно добавляет она, — здесь все ее друзья и подруги, она всю жизнь прожила тут. Но ничего, привыкнет, десятилетние дети быстро приноравливаются к переменам, куда быстрее, чем взрослые.

— А как же я? Как мы с ней? — Я слышу жалобные нотки в своих восклицаниях. Впрочем, черт побери, пусть думает обо мне что угодно, плевать!

— Я тебя понимаю.

Я пристально смотрю на нее.

— Послушай, — говорит она. — Ты что, думаешь, я хочу вас разлучить? Это самое трудное решение в моей жизни, но другого выхода нет — здесь я погибаю.

Здесь она погибает! Бред какой-то. О'кей, пусть даже здесь далеко не все идеально, но она чертовски привередлива. Если кто и найдет здесь могилу, то это я. Стану одним из тех разведенных папаш, которые с несчастным видом околачиваются в аэропортах на Рождество и другие праздники. Я и знать не буду, как живет мой ребенок, не буду рядом в те моменты, когда ей предстоит принимать жизненно важные решения.

— Она сможет видеться с тобой всякий раз, когда захочет. Я не хочу разлучать вас.

— Тогда не уезжай.

Она нетерпеливо качает головой.

— Решение уже принято, Уилл. Не надо перекладывать ответственность на меня. Я этого не заслуживаю. — Взяв трубку, она начинает набирать номер. — Я ей сейчас позвоню. Сегодня чудесный день. Ты же не хочешь тратить его понапрасну. Мэри? Уилл сейчас у меня. Скажи Клаудии, чтобы пришла. Нет, прямо сейчас.

Я подхожу к двери, открываю ее. Одновременно открывается дверь в доме напротив: мы с ней заодно, даже когда речь идет о таких обыденных вещах. Дочь бежит через улицу мне навстречу. Я не представляю повседневной жизни без нее.

— Как раз должны были показывать рок-н-ролл. — Пожалуй, она слишком много смотрит Эм-Ти-Ви. — Сейчас, только ранец возьму.

Она вбегает в дом. Я поворачиваюсь, провожая ее взглядом, ловлю на себе взгляд ее матери и выхожу на улицу. Этот дом уже давно стал для меня чужим.

 

5

После обеда мы ловим рыбу на ранчо моего друга Лукаса, высоко в горах. Лукас — типичный хиппи-шестидесятник, основавший коммуну вместе с горсткой горожан, одержимых желанием вернуться к земле. (Теперь так уже не говорят.) В отличие от множества других общин на севере Нью-Мексико, возникших в то время и существующих до сих пор, этим городским неженкам в конце концов надоело надрываться, пытаясь обработать клочок земли, к которому не решился бы подступиться даже Клэренс Бердси. Но Лукас заупрямился, настойчивый оказался, сукин сын, и постепенно скупил их доли, накинув десять центов на каждый доллар. Он потратил большую часть года, пытаясь обработать землю в одиночку, но, примирившись с неизбежным, пошел в окружную комиссию по охране окружающей среды, где с помощью своей доброй приятельницы и союзницы Агнес Роуз, начальницы отдела землепользования, избранной в основном при поддержке Лукаса и других ярых защитников окружающей среды потому, что она обещала не допустить использования земли под сельскохозяйственные угодья, добился раздела участка на крошечные ранчо площадью по пять акров каждое, позаботившись о том, чтобы самый лакомый кусочек из двух тысяч акров достался ему самому. Земля на этих крошечных ранчо была каменистой и бесплодной, но имела одно бесспорное преимущество: с каждого открывался потрясающий вид на долину и Санта-Фе. Через полтора года все они были распроданы (кроме одного, которое Лукас щедрой рукой подарил Агнес) по цене в среднем 60 тысяч долларов за лот, и Лукас, словно по мановению волшебной палочки, превратился в богатого, праздного мужчину тридцати одного года от роду. Они с Дороти («не называй меня бывшим хиппи, начать с того, что я никогда им не был»), его сексапильной, сварливой, смешной и одержимой желанием пролезть в высшее общество женой, входят в число самых известных меценатов Санта-Фе, ежегодно устраивая на своем ранчо шикарный прием для сбора средств на нужды городского искусства.

Я — адвокат Лукаса, что, помимо гонораров, которые довольно значительны, дает мне неограниченные возможности для охоты и рыбалки в его владениях. (Это единственный клиент, от которого я просто так не откажусь. Насколько я его знаю, а он почти такой же извращенец, как и я, он может взять и заявить моим бывшим компаньонам, чтобы они помалкивали и не катили на меня бочку.)

Ручей, протекающий в гористой части его поместья, с апреля по ноябрь кишит изголодавшейся, злой форелью. Для наживки в разное время я использовал фольгу, кусочек голландского сыра, да еще в обертке, и сломанную шпору от ковбойского сапога. Мы с Клаудией рыбачим здесь уже не первый год, в шесть лет я подарил дочери набор рыболовных принадлежностей для начинающих, и, к моему вящему изумлению и радости, она сразу же научилась с ним обращаться. Теперь у нее, как у настоящего рыбака, есть свое удилище, и она может попасть наживкой прямо в хворостинку, быстро плывущую по течению. Мы пользуемся крючками без зубцов, за год она вытаскивает три-четыре рыбины: Клаудия уважает все живые существа — эта особенность ее натуры кажется мне на редкость привлекательной.

— Не хочу переезжать, — говорит она. Прошло около часа, прежде чем мы решились начать этот разговор. Она делает резкий взмах кистью — сразу видно, что ей не привыкать — и наблюдает за тем, как леска плавной дугой скользит на середине ручья.

— Я тоже. И я не хочу, чтобы ты уезжала.

— И что делать будем? — Она медленно наматывает леску на катушку; уже почти полдень, рыба вся попряталась. — Почему бы тебе не сделать ее своим компаньоном?

Если бы я только мог… Готов на что угодно, только бы не разлучаться с Клаудией. Даже если бы все было в полном порядке, это дело вряд ли выгорело бы, а теперь и подавно.

— Она не поэтому собралась уезжать, — говорю я и откупориваю бутылку пива, повторяя про себя, что пиво — это еще не выпивка. — Она хочет начать новую жизнь среди людей, которые не знают ее прошлого. Возможно, в Санта-Фе она чувствует себя стесненно.

— В зрелом возрасте у нее появляются какие-то бредовые идеи, — безапелляционно заявляет Клаудия. — Она говорит, что собирается сделать операцию по увеличению груди.

Я смотрю на нее искоса — что-то уж слишком быстро она взрослеет. Дочь отвечает мне непонимающим взглядом.

— Откуда ты знаешь? — Я вовсе не жажду слышать ответ.

— Мама мне сама сказала, — беспечно говорит она. — Показала брошюру, которую дал ей врач. Все это так грубо. — Она входит в азарт, желая разобраться, что к чему. — Под мышкой делают такое маленькое отверстие — Она поднимает руку, показывая мне, в каком месте делается надрез. — Вот здесь, его почти и не видно, затем суют в дырку мешочек, наполненный стерилизованной соленой водой, не знаю, берут они ее из океана или еще откуда, вживляют его в груди…

— О'кей, о'кей. — С меня довольно. — И так ясно.

— Я сказала, что это глупо. Дело кончится тем, что она станет похожа на эту старую кинозвезду… как же ее?

— Рэкел Уэлч? — наугад спрашиваю я.

— Вот-вот.

— Ну и что из этого? — Я не в восторге от Рэкел Уэлч, но надо признать, что фигура у нее такая, что у любого подростка слюнки потекут. — По-моему, твоя мать и так великолепно выглядит, — добавляю я. Увидев ее сегодня утром в мокрой от пота майке, я замер как вкопанный. Черт побери, да она сто очков вперед даст тем, что попадались мне за эти дни! — Но если она думает, что ей нужно выкарабкиваться самой, то с какой стати нам с тобой мешать ей?

— Тело человека было создано не для того, чтобы запихивать в него пластмассу, — отвечает она с нескрываемой неприязнью.

— Хорошо сказано! Надо будет запомнить! Может, как-нибудь пригодится для заключительной речи.

Она усмехается, она обожает чувствовать себя причастной к моей работе. Я рассказываю ей о своих делах, советуюсь с ней, обсуждаю клиентов — зачастую в шутливой форме, она, как и я, страдает манией величия, но у нее она всегда проявляется по-доброму.

Я перевожу взгляд на воду.

— Ей хочется замуж, — говорю я Клаудии. — Она одинока и не хочет состариться в одиночестве. Это ее пугает. С возрастом задумываешься о таких вещах. — Я запинаюсь. Надо ли обременять ее этим?

Она и ухом не ведет.

— Мама меня достала, — говорит она, глядя на меня сверху вниз ясными голубыми глазами, от которых я тут же становлюсь сам не свой. Она же еще ребенок, почти дитя. Мысленно одергивая себя, я возвращаюсь к реальности. Нет, она не ребенок. Мне хочется, чтобы она осталась ребенком, но этого, как и многого другого, не будет, как бы я ни хотел, чтобы время остановилось.

— Когда-нибудь и ты уедешь. Я хочу сказать, ты уже не будешь жить со мной и с ней, — торопливо добавляю я.

— Я и так уже не живу.

Собрав снасти, мы возвращаемся по тропинке к машине. На противоположном краю ущелья, рядом со сторожкой лесника, которая в чистом горном воздухе кажется совсем близкой, но пролетит мимо ворона и видишь, как это далеко, собралась небольшая толпа. Машины там полицейские с мигалкой.

— Наверное, кто-то упал с обрыва, — роняет Клаудия. — Болваны-туристы!

Четыре-пять раз в год не туристы, а кто-нибудь из местных, не рассчитав скорость в горах, не вписывается в вираж. Падать можно долго, пока не приземлишься на дно ущелья.

Мы останавливаемся на минуту посмотреть, что случилось. Но расстояние слишком велико, ничего не видно, не выручает даже карманный бинокль, который я захватил, чтобы поглазеть на птиц. Я бросаю вещи в багажник. Клаудия болтает ногами, высунув их через опущенное стекло, пока я еду обратно в город.

Дома я включаю гриль и, подождав, пока угли раскалятся добела, осторожно, крест-накрест, кладу на решетку куски лососины толщиной в целый дюйм. Разворачивая сверток с ними на кухонной стойке и отчаянно иронизируя над собой, я еще подумал, что их, наверное, доставили самолетом с тихоокеанского побережья на северо-западе. Северо-запад, Сиэтл. Клаудия смотрит телевизор, идет повтор старого, вроде учебного фильма Марлина Перкинса о жизни шакалов и сарычей. Мы с Патрицией договорились, что не разрешим ей смотреть обычные коммерческие передачи. В этом пункте между нами еще царит согласие.

Звонит телефон.

— Не бери трубку! — кричит Клаудия из соседней комнаты. Сегодня выходной, и, если звонит телефон, значит, это либо ее мать, либо кто-то из моих клиентов. И в том и в другом случае нам звонок ни к чему.

Телефон не умолкает, похоже, кто-то хочет узнать, хватит ли у меня терпения. Когда звонок раздается в шестой раз, я неохотно поднимаю трубку.

— Меня нет дома, — говорю я как можно раздраженнее.

— Я уже понял, Уилл, — со смехом отвечает Джон Робертсон. Не нужно было подходить к телефону, чтобы не говорить с человеком, напоминающим о Патриции, даже с человеком, который мне почти что друг. (То, что окружной прокурор с адвокатом в приятельских отношениях, само по себе уже странно, но мне он ни разу не лгал и никому не пытался пришить дело. Много лет назад я понял, что жгучая ненависть, которую я с полным на то основанием испытываю к прокурорам, на него не распространяется, и сделал для него исключение из правил.)

Джон — единственная у нас в штате восходящая звезда, всеобщий любимец, хотя и относится к числу тех, кого принято называть образцово-показательными: член футбольной сборной «всех звезд» по нашему округу, жена его выглядит как фотомодель с обложки женского журнала, у детей ровные зубы. Если не в столь уж отдаленном будущем он решит баллотироваться в губернаторы или сенаторы, то наверняка победит.

— Я готовлю ужин. Для себя и для дочери. Выходные мы проводим вместе, ценим это время на вес золота и не хотим, чтобы нас беспокоили. Как правило, я работаю с понедельника по пятницу включительно, с девяти утра до шести вечера. Спасибо. Вы прослушали запись.

Я вешаю трубку. Естественно, он тут же звонит снова.

— Я серьезно, Джон! — говорю я по-настоящему раздраженным тоном. — Что стряслось, неужели нельзя подождать до понедельника?

— Ты в отпуске, — отвечает он, как будто я сам этого не знаю. — В понедельник тебя не будет на работе.

— А ты откуда узнал? — Черт побери, у нас в городе новости распространяются с быстротой молнии!

— Фред вчера сказал.

— А где вы с ним виделись? — нехотя спрашиваю я.

— Он мне звонил. Сказал, что твоими клиентами теперь занимается Джейн. Он хотел лично поставить меня об этом в известность.

Черт бы его побрал!

— У тебя все в порядке? — Он пытается говорить как ни в чем не бывало, но по голосу в трубке я чувствую, что он чем-то встревожен.

— Ну да! А почему ты спрашиваешь? — Я внутренне напрягаюсь.

— Мне всегда казалось, что для тебя работа — все.

— Так оно и есть. Поэтому я ею и занимаюсь. А теперь решил вот передохнуть и вкусить радостей жизни.

— Молодчина! Для этого нужно немалое мужество.

— Да так, ничего особенного. — Я вру напропалую. Пора бы и одуматься, а не то войдет в привычку.

— А как отнеслись к этому Энди с Фредом? Наверное, до сих пор в себя прийти не могут.

— В общем, нормально. Оклемаются.

— Будем надеяться, не полностью. Не хочу, чтобы они думали, будто обойдутся без тебя. Потому что без тебя им не обойтись, без тебя это еще одна заурядная фирма.

— Верно. — В общем, я рад, что он позвонил. — Так в чем дело? Я в самом деле готовлю ужин. — В трубке раздается щелчок. — Ты сейчас в центре?

— К сожалению.

— А почему такая спешка?

— У тебя объявились клиенты. — Судя по тону, настроение у него не из лучших.

— Я ведь в отпуске, ты не забыл? Уже целые сутки. Что, обычные клиенты?

— Не совсем. — В трубке набухает пауза.

— Будь добр, объясни толком.

— Слушай, приезжай прямо сейчас, а? Много времени это не займет.

— Не могу. Я на самом деле готовлю Клаудии ужин.

— Возьми ее с собой. У меня уйма новых комиксов.

— Весь ужин пойдет насмарку. Жарю лососину. Из самого Сиэтла, — добавляю я с издевкой.

Он улавливает ее, но истолковывает совершенно превратно.

— Если тебе это поможет, то я расстроен отъездом Патриции.

— Не поможет, но все равно — спасибо.

— Не спеши. Поужинай, выпей лишнюю чашечку кофе, а потом приезжай. Времени это много не займет… впрочем, решать тебе. Сам увидишь.

Он вешает трубку, не услышав моих возражений.

— Кто звонил? — кричит Клаудия.

— Наш с тобой добрый друг Джон Робертсон.

— Мы поедем в тюрьму? — догадывается она. Она обожает туда ездить, над ней там трясутся так, словно она — королева-мать.

— Может, после ужина. Посмотрим.

— Хорошо бы у него были новые комиксы! Старые я уже тысячу раз видела.

Я выхожу во внутренний дворик. При виде заката на память приходят величественные строки из «Одиссеи». Розовые, влажные куски лосося выглядят на редкость аппетитно, пора их переворачивать. Еще позавчера рыбина изо всех сил рвалась вверх по одной из бурлящих рек на северо-западе (у рыб нет мозга, поэтому у них должны быть силы), борясь с мутным, пенящимся потоком, с которым не совладал бы самый отчаянный сплавщик, чтобы отложить там икру. А теперь, шипя, жарится у меня на гриле. Вскинув руку с бутылкой пива, я поднимаю тост за эту смелую, хотя и безнадежную борьбу. По крайней мере, лосось погиб, сражаясь.

 

6

Выстроившись ломаной линией, рокеры неспешно продвигаются вперед. Одинокий Волк, как всегда, впереди. Куда бы они ни поехали, с ними не связываются, особенно другие мотоциклисты, которые с ревом проносятся мимо на суперсовременных мощнейших японских мотоциклах серийного производства, из тех, что сегодня гоняют по шоссе на скорости 110 миль в час, а завтра просятся на свалку. Черт бы побрал этот металлолом, жрущий рисовую водку вместо топлива, черт бы побрал мотоциклы, которые собирают за границей! Настоящий рокер, а рокер, не ладящий с законом, и подавно, в каком бы прикиде он ни был, предпочитает «харлей». Это неписаное правило — покупать только американские мотоциклы и ездить на них. Нет среди этих парней и хиляков, уклоняющихся от военной службы, кроме тех, которых забраковали из-за уголовного прошлого. Все они были в армии, служили во Вьетнаме или других гиблых местах и никогда ни об одном нельзя было сказать, что он дал деру, поджав хвост.

Проехав еще немного, часика два, они делают остановку.

— Знаете, ребята, — обращается к ним Одинокий Волк, — бабы, говорят, созданы для утешения, а не для быстрой езды, а? А вот из моей старухи (он имеет в виду свой старый, 1966 года выпуска, драндулет) много не выжмешь — это уж точно, утешаться тут нечем!

В ответ — взрыв смеха, руки шлепают по бакам с горючим, три пары рук похлопывают по их лакированной поверхности так, как треплют старого пса. Не считая прикида, иначе говоря, цветастой рубахи с надписью на спине, не считая других ребят, которые носят такие же рубахи, в жизни нет ничего дороже мотоцикла. Он важнее матери, детей, всего на свете, он — твое «я», от него и твоей рубахи зависит, что ты есть на самом деле. А ты сам — страшилище, перед которым дрожит и которому завидует каждый мужик, каждая баба, каждый ребенок, доведись ему с тобой встретиться. Ты — штучный товар, представитель избранной касты.

Они останавливаются, чтобы заправиться, потом завтракают. Сразу после обеда они уже в Альбукерке, в Нью-Мексико. Стоит палящая жара, от сухого ветра перехватывает дыхание. Они направляются в большой, надежно охраняемый городской студенческий клуб — расслабиться в незнакомой обстановке, перекинуться байками из армейских будней и поговорить за жизнь с местными членами клуба, давними приятелями и товарищами по оружию. Само собой, там подбирается неплохая женская компания, пара дамочек — так просто красавицы, и все горят желанием повеселиться в обществе вновь прибывших.

Вечеринка продолжается двое суток без перерыва. Какого добра тут только нет: кокаин, амфетамины, травка, героин из Мексики, блюда китайской и мексиканской кухни, ребрышки, цыплята, пиво, текила, для дам — бутылки вина в ведерках со льдом. Народу — тьма-тьмущая, одни уходят, другие приходят, и так сутки напролет (внутрь впускают только членов клуба и их гостей, дежурные ребята из службы безопасности настроены на редкость сурово, черт бы их побрал, даже вооружились «узи» из клубного арсенала) — народ пьет, балуется наркотиками, трахается, лижется. Ребята настроились повеселиться, уж в чем-чем, а в этом они — мастера!

Через два дня это им приедается, и, сердечно попрощавшись, они отправляются в дорогу, держа путь на юг. Они ни от кого не скрываются, оставляют за собой след, взять который под силу даже юному скауту. К тому же они ведут себя тише воды, ниже травы; путешествуя, они всегда держатся тихо, иначе неприятностей не оберешься, американских полицейских хлебом не корми — только дай попортить кровь рокерам, которые не в ладах с законом. По опыту они знают: не стоит уповать на волю случая, ни в коем случае нельзя давать повод, ухватившись за который какой-нибудь местный заморыш может прославиться.

Поэтому, когда за полчаса до пересечения границы Техаса их останавливает сотрудник полиции штата, для тревоги нет никаких оснований, дело ограничится обычным вопросом — кто такие; здесь уж ничего не попишешь, нужно отвечать, да и не хотят они препираться. Один из них вспоминает что-то о цыпочке, которую они расстелили, не сболтнула ли она чего лишнего, но Одинокий Волк качает головой — нет, это была самая настоящая шлюха, к тому же, если дамочке вздумается молоть языком, на этом свете она уже не жилица! Полицейский их не очень волнует, скорость у них — пятьдесят пять миль в час.

Как и положено, они быстренько сворачивают на обочину, глушат моторы, опускают упоры на шоссе и достают свои водительские удостоверения, чтобы у полицейского не осталось сомнений в том, что оружия у них при себе нет. Тем не менее он подходит, держась настороже, расстегнув кобуру и сжимая рукоятку своего пистолета: как-то не хочется кончить жизнь, превратившись в мертвую статистическую единицу.

Разговор у них короткий и нелепый.

— Были вы вчера вечером в Санта-Фе? — спрашивает полицейский.

— Да, были, — отвечает Одинокий Волк.

— Останавливались в мотеле «Розовый фламинго»?

— Нет, не останавливались, — говорит Одинокий Волк, — мы всю ночь провели в городе, а на следующую ночь уехали. — У него даже сохранилась квитанция из кемпинга, он достает ее из бумажника, разворачивает и вежливо протягивает полицейскому.

Для порядка взглянув на нее, в манере, свойственной всем полицейским, он сообщает, что они арестованы по подозрению в вооруженном ограблении мотеля «Розовый фламинго». Владелец его заявил, что несколько мужиков, приехавших на мотоциклах, пригрозив оружием, ограбили его, а они похожи на преступников, которых он им описал.

Чертовщина какая-то! Одинокий Волк примерно так и говорит, вежливо, конечно. В ответ полицейский поет свое: знать ничего не знает, он просто действует согласно инструкции.

Они безропотно следуют за ним в полицейский участок на шоссе в Хобсе, там им зачитывают их права, формально арестовывают и, посадив в фургон, отправляют обратно в Санта-Фе. Их мотоциклы разрешают оставить в гараже при полицейском участке.

 

7

Мы с Клаудией встречаемся с Робертсоном у него в кабинете, в комплексе, расположенном напротив окружной тюрьмы. Это старинное зданьице из саманного кирпича очень удобно для работы государственного служащего. Нужно отдать должное Санта-Фе: архитектурный облик города сохраняется в целости и сохранности. Сейчас, разумеется, так уже никто не строит — те дни, когда кирпичи вручную делали прямо на месте строительства, давно миновали. Но эти здания хорошо смотрятся, вписываются в окружающий пейзаж так же свободно, как нога влезает в старый башмак. С первого взгляда и не скажешь, что это не новостройки. Конечно, старожилы не переставая ворчат по поводу современного строительства. Они жаждут, чтобы время остановилось в 1936 году. В известном смысле жалко, что этого не случилось.

— Ну, из-за чего разгорелся сыр-бор? — спрашиваю я, входя в кабинет вместе с Клаудией.

Она сразу идет к книжному шкафу, где лежат комиксы. Бегло просмотрев пару пачек, она сердито поворачивается к Робертсону.

— Тут нет ничего нового, — тоном обличительницы говорит дочь. Из нее выйдет отличный адвокат, разозлившись, она производит сильное впечатление.

— Посмотри в верхнем ящике серванта, — говорит он. Пока она выдвигает ящик, он поворачивается ко мне: — Нам с тобой нужно пройти через улицу.

Она находит комиксы, которые искала.

— А они ничего! Где это вы их раздобыли? Тут есть несколько очень старых.

— Рад, что тебе понравились, — улыбается Джон, видя, что она уже с головой ушла в чтение. — Я приобрел недавно целую коллекцию. — Он собирает комиксы, выпущенные после Второй мировой войны. — Тут наткнулся на одного старика, он покупал их для своего сына, ожидая, когда тот возвратится домой. Сыну сейчас пятьдесят шесть. Я убедил его, что он по ним скучать не будет.

— Так что случилось? — Я в нетерпении, мне дорого время, которое я провожу с Клаудией, меня до сих пор трясет от новости, преподнесенной Патрицией. — Кто из моих клиентов влип на сей раз? — Ненавижу клиентов, попадающих в оборот на выходные. Неужели это нельзя было сделать в рабочие часы, как все нормальные люди?

— Я говорил тебе по телефону, что речь не о твоих старых клиентах. Товар свежий, даже развернуть еще не успели.

— Да ну? И сколько же их?

— Четверо.

— А как?..

— Они назвали тебя.

Это и неудивительно. Попав в беду, люди наводят справки и выясняют, кто чего стоит.

— У одного из них оказалась твоя визитная карточка, — добавляет Джон. — В прошлом году ты защищал кое-кого из их приятелей, — явно через силу договаривает он.

— Неужели? И кого же? Наверное, я неплохо показал себя.

— Да, — говорит он, теперь уже совершенно серьезно. — Они проходили у тебя по делу на миллион долларов о наркотиках.

— «Ангелы ада» из калифорнийского Фресно.

Он кивает, принимая явно настороженный вид, — Джон терпеть не может, когда ему напоминают об этом деле. Я даже не пытаюсь подавить ухмылку. Власти штата взяли их на месте преступления, а благодаря мне они вышли сухими из воды. Поделом Джону, ведь я уговорил их пойти на мировую, но он заартачился и потерпел поражение. Это был один из немногих, но существенных проколов в его карьере. Такой исход дела не повлиял на нашу дружбу, но парочка подобных неудач может сделать сомнительными его надежды на губернаторское кресло, до которого ему рукой подать.

— Что, опять «ангелы ада»?

— Хуже.

— Что может быть хуже… по-твоему?

— Сам увидишь. Давай перейдем через улицу.

Я перевожу взгляд на Клаудию. Она поглощена комиксами и еще битый час не сможет от них оторваться.

— Что они натворили?

— Может, и ничего, — кисло отвечает он.

— Почему же тогда ты сам явился сюда в субботу, да еще во второй половине дня? — поддеваю его я.

— Когда имеешь дело с такими подонками, приходится плевать на условности. Не будь я здесь, на моем месте сейчас стояла бы одна из местных телевизионных знаменитостей.

— Тяжела жизнь профессионального политика, — сочувствую я.

— Им даже не нужен ты с твоими смехотворными гонорарами, они могли спокойно подождать трое-четверо суток, и их бы выпустили, но они хотят прибегнуть к услугам некоей личности, которая у нас в штате считается первоклассным адвокатом и помогла бы немедленно отпустить их на поруки. — Так Джон реагирует на то, что я припомнил ему неудачу с «ангелами ада».

— Каждый имеет право на адвоката, — торжественно отвечаю я и снова бросаю взгляд на Клаудию. — Ну что ж, посмотрим. Я скоро вернусь, доченька. Ты в порядке?

Она с головой ушла в чтение комикса и кивком показывает, что все в порядке. Перейдя через улицу, мы подходим к тюрьме.

 

8

Я гляжу на четверку самых страшных парней, с которыми мне когда-либо доводилось встречаться. Я уже защищал рокеров, которые были не в ладах с законом, убийц, насильников, колумбийских контрабандистов, переправлявших наркотики, гнусных, подлых ублюдков, но мало кто при первой встрече нагонял на меня такой ужас, как те, что сидят сейчас передо мной.

На них выцветшие хлопчатобумажные комбинезоны, наручники. Я уже успел заглянуть в их досье: то, что они уже натворили раньше, тянет на пожизненную каторгу.

Они сидят за столом напротив в ряд, как, наверное, выстраиваются, когда едут на мотоциклах. Никто из них еще не проронил ни слова, но я уже знаю, кто вожак: весь его вид говорит об этом. Я обращаюсь но всем, все они станут моими клиентами, если возьмусь их защищать (а я это сделаю), но говорить я начинаю с ним.

— Прежде чем мы займемся формальной стороной дела, хочу сказать, что мой гонорар — двести долларов в час плюс оплата всех моих личных расходов, всех побочных расходов, скажем, услуг следователей, а также всех прочих возможных расходов. Власти штата не дадут ничего.

Вожак еле заметно кивает, ему это не в диковинку.

— Тысячу вы платите сразу. Если я использую не всю сумму, остаток верну.

Снова еле заметный кивок. Его губы изогнулись в почти незаметной усмешке; судя по всему, это обычное выражение его лица. Во взгляде все разом — уверенность в себе, сознание собственного превосходства, презрение, гнев.

— Платить надо сейчас.

— Как скажешь. Только вытащи нас отсюда… прямо сейчас. — Голос у него тихий, такое впечатление, что он выдыхает слова. Как Марлон Брандо в фильмах о гангстерах.

Через стол я подвигаю бланк, который подтверждает их готовность платить и мое право получить деньги на заранее оговоренную сумму. Бросив взгляд на бланк, вожак коряво выводит свою подпись и возвращает его мне. Я сую бланк в нагрудный карман рубашки. Теперь пора переходить к делу.

— Я ознакомился с жалобой, — говорю, глядя им прямо в глаза. — Так это ваших рук дело? В любом случае я буду вас защищать, просто меня разбирает любопытство. Понятно, о чем речь?

Он читает мои мысли: можно солгать, если не хочется говорить правду, все равно я буду их защищать. Но он не хочет лгать. Наоборот, он негодует:

— Мы никогда там не были, никогда его не видели.

Я смотрю на предъявляемые им обвинения. Такого-то числа, в такое-то время «явились в указанное помещение и под угрозой применения оружия забрали двести пятьдесят долларов у господина Саида Мугамба, владельца и управляющего указанного заведения».

— Стало быть, вы не сунули этому господину пистолет под нос и не взяли у него деньги?

— Нет, черт побери! Это не в наших правилах. — Вы имеете в виду пистолет или деньги?

— И то и другое. Тем более такую мелочь.

Он говорит сущую правду, больше всего на свете эти парни боятся разоблачения. Если они решатся что-нибудь украсть, то позарятся на куда большую сумму, чем двести пятьдесят долларов.

— Я склонен вам верить. И, между нами говоря, закон тоже на вашей стороне.

По дороге сюда через двор мы с Робертсоном говорили об этом, он не в восторге от парней и был бы на седьмом небе от счастья, если бы наткнулся на нечто такое, что позволило бы привлечь их к ответственности. Четырьмя отщепенцами на улицах стало бы меньше, а он поимел бы неплохую рекламу. Но улик против них кот наплакал. Есть лишь свидетельство потерпевшего, который, несмотря на то что обвинение шито белыми нитками, указал на них еще до того, как Робертсон созвонился со мной. Я мог бы устроить скандал по поводу нарушения формальностей, но ведь они не стали роптать, а суд не принял бы дело к производству из-за отсутствия веских доказательств. Робертсон — прокурор и всегда был им, еще с тех пор, как после юридического факультета пришел на эту работу. У него склад ума настоящего полицейского, но он слишком принципиален, чтобы засадить за решетку без вины виноватого, даже таких ублюдков, как эти. Через несколько дней он отпустит их на все четыре стороны. Но уж если раскопает что-то, подтверждающее их вину, хотя мы оба уверены, что это не тот случай, то не упустит возможности отличиться.

— Когда нас могут выпустить? — Вожак в упор смотрит на меня, ему нужен ответ, четкий ответ.

— Примерно через час. Поскольку за вами ничего нет, выгоднее отпустить вас под залог. Денег у вас хватит?

— Сколько нужно?

— Возможно, я смогу устроить так, что с вас возьмут по ставкам, действующим в отношении групп лиц. По штуке с носа.

Он кивает в знак согласия.

— До начала предварительного следствия придется никуда не уезжать. Если попадетесь при попытке выехать из округа, то с меня взятки гладки.

— До есть до понедельника?

Я отрицательно качаю головой.

— Здесь вопросы решаются не так быстро. — Они выросли в городских джунглях, привыкли ездить куда душе угодно. — Постараюсь поднажать и добиться, чтобы ваше дело назначили к слушанию в пятницу.

У всех четверых вырывается стон.

— У нас дела, — говорит вожак.

— Знаю. Вот и займетесь делом, проведете недельку в Санта-Фе, да так, чтобы комар носа не подточил. — Я встаю. — Через час вас выпустят. Вот номер моего телефона, — добавляю я, царапая его на клочке бумаги, — когда вас выпустят, позвоните, чтобы знать, где вас найти. Все идет нормально, — ободряю я их, — до обеда в пятницу вы свободны.

Надзиратель распахивает железную дверь. Перед уходом я бросаю взгляд в застекленную прорезь и вижу, что они смотрят на меня в упор. Не приведи Господь, если отношения с новыми клиентами у меня не сложатся!

 

9

Труп в Альбукерке привозят на фельдшерской машине службы «скорой помощи» округа. По законам штата после каждого убийства должно производиться вскрытие. В случаях, подобных нынешнему, когда речь идет о необъяснимом, гнусном, возможно, культовом преступлении или о мести, вскрытие проводят в патологоанатомической лаборатории медицинского факультета университета под руководством специального судьи, коронера штата доктора медицины Милтона Грэйда. Эта лаборатория лучшая в штате, а Милтон Грэйд — лучший специалист своего дела. В прошлом он был президентом Американской ассоциации судебно-медицинских экспертов и, несмотря на преклонный возраст, до сих пор полон кипучей энергии.

То, что привезли в лабораторию, уже не труп, а просто кровавое месиво. Медикам к вскрытиям, телам убитых не привыкать, но и их может вывернуть наизнанку. Пока труп не нашли, он лежал под палящим солнцем, из-за чего не только стал разлагаться быстрее обычного, но и разбух. Пролежи вся эта зловонная туша еще день на солнце, ее разорвало бы на куски и тогда прощай многое. Во всяком случае, определить время и способ преступления стало бы гораздо труднее, если вообще возможно. К счастью, труп еще успели заморозить, придать ему более или менее нормальный вид и переправить сюда.

Грэйд приезжает последним и церемонно извиняется. Почему эти убийства приходятся на выходные? Подчиненные вежливо хихикают, но это действительно так: в субботу и воскресенье работы у них невпроворот, наверное, потому, что в Нью-Мексико по какому-то странному капризу истории повелось так, что по пятницам и субботам народ напивается и начинает хвататься за пистолеты и ножи.

Повесив верхнюю одежду в шкафчик, Грэйд облачается в рабочий халат, становясь со всеми на одно лицо. Теперь это группа мясников. После каждого вскрытия длинные белые халаты отправляют в стирку, но в прачечной не могут справиться с блеклыми кровавыми пятнами, оставшимися от предыдущих хирургических операций.

Начинает Грэйд с головы и постепенно продвигается ниже, наговаривая свои наблюдения на миниатюрный диктофон. Работает он спокойно и профессионально, давая четкие указания помощнику и обслуживающему персоналу. Желая рассмотреть что-нибудь получше, просит их поднять ту или иную конечность, повернуть в нужную сторону тот или иной орган.

На то, чтобы покончить с этой частью вскрытия, времени уходит вдвое больше обычного, и Грэйд предлагает небольшую передышку. Выйдя из операционной с ассистентом Мацумотой, парнем из Колумбуса (штат Огайо), и прислонившись к кафельной стене, он наливает себе кофе из автомата. В подвале тишина, низкие голубые лампы дневного света усиливают жутковатое впечатление от вида расчлененного трупа.

— Наверное, похоже на тех несчастных, убитых религиозным фанатиком Мэнсоном, — подает голос Мацумота. Он здесь недавно и еще не привык профессионально воспринимать изуродованное тело. В операционной он прилагал отчаянные усилия оставить в себе съеденный обед за три доллара (блинчик с начинкой из наперченного сыра, фаршированный перец с рисом и бобами).

— Хуже, — отвечает Грэйд, мгновение медлит, потом добавляет: — Подумай, каково было жертве.

— Но ведь он уже был мертв… — Невозможно подумать, что могло быть иначе.

Грэйд допивает кофе.

— Мне кажется, стреляли в него уже под конец.

— Вы хотите сказать, он был еще жив…

— Да, какое-то время. Наверное, потерял сознание еще до того, как убийца, кем бы он ни был, его прикончил.

Мацумота зажимает рукой рот. Только бы не вырвало!

— Нечто подобное недавно попадалось мне на глаза в специальной литературе, — продолжает Грэйд. — Речь идет о ритуальных убийствах, совершаемых бродячими бандами гомосексуалистов. Ты видел задницу этого бедолаги, — говорит он, даже не пытаясь скрыть отвращения, — на ней просто живого места нет. — Затем поднимает глаза к потолку: — Черт, надеюсь, он отрубился сразу же! А если нет, да поможет ему Бог!

Мацумоту как ветром сдуло. Зажав рот рукой, он несется к туалету.

Теперь они вспарывают грудную клетку — работают грубо, по ходу ломая кости, не обращая внимания на кровь, которая брызжет на их белые халаты, вырезая органы, взвешивая, помечая и бросая их в тяжелые морозильные мешки. Скука смертная, но все должно быть в ажуре, потому что впереди — суд, там их выводы станут уликами. Когда работа закончена, помощники снимают со стола останки, по сути, ничем уже не отличающиеся от скелета, кладут их в пластиковый мешок и убирают в шкаф. Удалось снять пару более или менее четких отпечатков пальцев — их перешлют в вашингтонскую штаб-квартиру ФБР и Пентагон. Хорошо, если кто-нибудь хватится убитого, опознает его, тогда покойника похоронят как полагается, с указанием имени и фамилии, а не в безымянной могиле на какой-нибудь свалке их штата.

Приняв душ и переодевшись, Грэйд идет в медицинский корпус к себе в кабинет. Завтра его секретарша напечатает официальное заключение, ему же надо звонить окружному прокурору. Тот не хочет ждать до завтра.

 

10

— Лучше приезжай прямо сейчас.

— Что еще стряслось?

— Дело швах, старик, — отвечает Робертсон. — Не хочу говорить по телефону, слишком все серьезно. Просто приезжай, и очень быстро.

По дыханию в трубке я понял, как он напуган. Одно это уже может сбить с панталыку: Джон Робертсон никогда не теряет головы.

— Кстати, — добавляет он, — ты знаешь, где сейчас твои рокеры?

— Нет. Они поселились в «Шератоне». Если тебя это так волнует, позвони в отель сам, хотя сомневаюсь, чтобы в воскресенье вечером ты застал их на месте. — Я медлю. — А это имеет к ним отношение? — Глупый вопрос, тут же мелькает мысль.

— Поговорим при встрече. — Я слышу отбой.

Раздавив бутылочку пива, я раздеваюсь догола и иду в ванную, чтобы на скорую руку принять душ. Только что отвез Клаудию к матери. Целый день мы провели вместе — гуляли, купались, дурачились вовсю, она меня просто загоняла. Телефон звонил в тот момент, когда я входил в квартиру. Включив автоответчик, я узнал, что последние два часа окружной прокурор лично названивал мне с одной и той же просьбой — срочно перезвонить ему на работу.

Я стою под душем дольше, чем нужно, неизвестно, что меня ждет, но радоваться все равно нечему. На душе кошки скребут при мысли о том, что новые мои клиенты замешаны в каком-то более тяжком преступлении, чем вооруженный грабеж, за который к суду не привлекают. Независимо от того, кого они представляют, защиту или обвинение, адвокаты такие же люди, как все. Мы не можем симпатизировать всем подзащитным, хотя и обязаны их защищать. Хороший адвокат не допустит, чтобы личные эмоции примешивались к работе, но в то же время есть дела, с которыми лучше не связываться. Опыт и чутье подсказывают мне, что сейчас именно такой случай. Я все еще стою под душем, второй раз за день мою голову. Робертсон и в джинсах будет красивым, одетым с иголочки, чистым и свежим. Вот и буду ему под стать, пользуясь редкой возможностью побывать в тюрьме в нерабочее время.

Перед выходом звоню в «Шератон» — их номер не отвечает. То, что их нет, не должно меня тревожить, но я встревожен.

 

11

— Вчера после обеда в горах нашли труп. У домика лесничего гуляли ребята, они-то его и нашли.

— Знаю, — отвечаю я. — Вчера вечером видел в программе последних известий. — Вот, значит, чем была вызвана суматоха, которую мы с Клаудией видели, когда возвращались с рыбалки. — Довольно печальная история.

— Довольно печальная история? Занятно ты выражаешься.

Я снова в кабинете Робертсона, мы здесь вдвоем, но за дверью толпится народ. Слишком многолюдно для обычного воскресного вечера. На улице уже темнеет, через окно я вижу, как мало-помалу солнце растворяется за изломанной линией горизонта.

— Сейчас я покажу тебе фотографии. Если и они не настроят тебя против твоего дружка, то ничто другое — и подавно!

— А рокеры тут при чем?

— Может, это их рук дело. — Он смотрит на меня в упор, по взгляду видно, что время шуток кончилось.

— С чего ты взял? — Если этим ребятам теперь пришьют обвинение в убийстве, дело примет совсем другой оборот, тут я — пас. В таком деле без помощи коллег не обойтись, и адвокат, которого вышибли из собственной фирмы, здесь не годится. Если твоих клиентов ставят на одну доску с Адольфом Эйхманом, действовать нужно не так.

— Так мне сказал Грэйд.

— Ты что, спятил? — взрываюсь я. — Откуда ему знать хотя бы о том, что эти ребята в городе? Помилуй Бог, Джон, это же ни в какие ворота не лезет, ты даже обвинительного заключения предъявить не сможешь!

— Успокойся, Уилл! Грэйд не знает, что они в городе, черт побери, он даже не знает, что они на территории штата!

— Тогда о чем вообще речь? — Он водит меня за нос, мне это не по душе. Тем более что пахнет здесь обвинением в убийстве.

— Вот о чем. — Он берет со стола папку. Очевидно, это заключение по итогам вскрытия. — Он на словах передал результаты, и мне осталось восстановить картину происшедшего. — После паузы Джек добавляет: — Взгляни сам и поймешь, что я прав.

— Позволь уж мне самому судить, — я протягиваю руку за папкой, он ее не отдает.

— Сначала против них будет возбуждено дело.

— Когда?

— С минуты на минуту. Их задержали несколько минут назад и сейчас везут сюда.

— Откуда?

— Откуда надо. Не паникуй, — ободряет он меня, — они не пытались улизнуть. Да и место, где их сцапали, — самое обычное. — Он бросает папку на стол. — Поговорим как мужчина с мужчиной, Уилл. История в самом деле жуткая.

— Не для протокола?

Он кивает.

— О'кей.

Теперь он передает мне папку. Я смотрю на снимки: зрелище действительно отталкивающее. Я был во Вьетнаме, самоуверенный пацан, вчерашний школьник, видел фронт, но такого варварства видеть мне еще не доводилось.

— Боже милостивый! — В горле застревает комок. Хочется пить, вода — и та сойдет.

— Все снимки — черно-белые, — говорит Джон. — Представь, как все выглядело в цвете, это при сегодняшней-то жаре. О запахе я и не говорю. При осмотре трупа полицейских стошнило.

Сделав над собой усилие, я снова смотрю на снимки. Картина все та же.

— Их можно понять. Но с чего ты взял, что это сделали мои парни? Скорее тут не обошлось без организованной преступности, мафии и тому подобных группировок.

— Из-за полового члена, — через силу отвечает он.

— То-то и оно! Типичный приемчик всех подонков! — Убийца, кем бы он ни был, отрезал несчастному член и заталкивал в рот. — Были случаи, когда мафия так расправлялась со своими доносчиками. Да, так же было и во Вьетконге, — внезапно вспоминаю я, там это ни для кого не было секретом.

— Такие случаи и на счету преступных рокерских банд.

— Я не знал об этом, — осторожно отвечаю я, чувствуя, как все ближе подкрадывается ко мне тревога.

— Я тоже, — соглашается Робертсон. — Зато знал Грэйд. Он сам рассказал мне об этом, не подозревая, что парни уже у нас. — По тому, как Джон это говорит, я вижу, насколько серьезно он все воспринимает. Может, так и нужно, ведь стоит такой истории получить огласку, как шум поднимется несусветный.

— А что он еще тебе рассказал? — Я пытаюсь взять себя в руки, но мешают фотографии — они стоят перед глазами.

— Смерть наступила не от выстрелов.

Если раньше я слушал его довольно рассеянно, то теперь я — само внимание.

— Тогда…

— …он был зарезан, — подхватывает мою мысль Робертсон. — Сорок семь ножевых ран! А может быть и так, что сначала его кастрировали, а потом нанесли сорок семь ударов ножом. Как бы то ни было, в голову стреляли под конец, уже задним числом, — со злостью добавляет он. — И они были в городе, когда это произошло.

— Погоди.

— А по словам Милтона Грэйда, одного из наиболее известных судебно-медицинских экспертов страны…

— Как и тебе, мне известны заслуги Грэйда! — нетерпеливо обрываю его я.

— …подобные ритуальные убийства здорово попахивают гомосексуализмом…

— Если один парень отрезает другому член, выходит, не обошлось без сексуальных извращенцев?

— …что характерно для убийств, совершаемых некоторыми преступными рокерскими бандами, — договаривает он. — Грэйд об этом читал в каких-то газетах.

Так, с первым пунктом обвинения ясно. Интересно, что за этим последует, если последует вообще.

— Отлично, — говорю я. — Это все равно не имеет к делу никакого отношения. Что еще у тебя есть против них? Чем еще ты можешь доказать, что они причастны к убийству?

— Пока ничем, — спокойно отвечает он.

— Тогда из чего же ты исходишь кроме того, что стражи порядка в большинстве своем боятся таких ребят как огня и ненавидят их лютой ненавистью?

— И из этого тоже. Такие ублюдки ничего, кроме ненависти, ни у кого не вызывают. В том числе и у тебя, несмотря на то что ты — их адвокат.

Звонит телефон. Робертсон берет трубку и слушает.

— …Прекрасно. Твои подзащитные на противоположной стороне улицы, — говорит он мне. — Значит, они снова в тюрьме.

— Под арестом?

— Скажем лучше, под подозрением.

— В чем их подозревают?

— В убийстве при отягчающих обстоятельствах и похищении.

Мы оба понимаем, что не было сказано вслух: по законам штата убийства при отягчающих обстоятельствах и похищения караются смертной казнью.

 

12

Мои подзащитные даже не пытаются скрывать своей ярости. Дело против них пока не возбуждено, тридцать шесть часов еще не прошли. Они снова сидят напротив меня за столом в тюрьме, в своих цветастых рубахах, которые придают им особенно зловещий вид. Положив мускулистые руки на стол, одна на другую, Одинокий Волк наклоняется ко мне. Руки у него сплошь покрыты татуировкой, и чего тут только нет: выколотые змеи, ястребы, сердца, кинжалы, струйки крови, розы! Прямо музей народного изобразительного искусства.

— Что происходит, черт побери? — Голос у Одинокого Волка похож на шепот, как у привидения, и совсем не вяжется с той животной жестокостью, которая так и прет из него.

— Что ж ты такой хреновый адвокат, Александер? — В голосе его явственно слышится угроза, я просто физически ощущаю ее. — Содрал с нас деньги, обещал все уладить, а теперь мы снова здесь.

— Ты, хозяин, сам напросился, разве не помнишь? — Пошли они к чертовой матери, хотят другого адвоката — на здоровье! У меня своих проблем по горло.

Он глядит на меня в упор. Не привыкли к тому, чтобы на них орали.

— Не кипятись! — Под трехдневной щетиной видно, как губы у него растягиваются в озорную усмешку. — Мы же знаем, что лучше тебя все равно нет. — Покончив с угрозами, он откидывается на спинку стула. — Просто мы хотим знать, что все это значит.

— Что вам сказали?

— Ни черта не сказали! Заявились в ресторан, где мы сидели, оформили арест, сказав, что, если мы по своей воле не пойдем на новый допрос, освобождение под залог аннулируется. Так что выбора у нас практически не было.

— Ну и скандал мы там закатили! — басит второй, по кличке Таракан. Он чем-то похож на Мика Джеггера, лидера известной группы «Роллинг Стоунз», справа, от шеи до самой брови, у него родимое пятно, очертаниями напоминающее Флориду. — Гражданское население со страху чуть в штаны не наложило, — усмехаясь, добавляет он. Пижон, на левом верхнем резце носит коронку из сапфира звездообразной формы.

— Даже поужинать как следует не дали! — У этого прозвище Голландец. Рослый детина, выступает в роли любимца. Рыжие волосы, остриженные под горшок, веснушчатое лицо: ни дать ни взять Гек Финн, который может присниться в самом кошмарном сне. — Жрать хочется так, что, кажется, и целку бы слопал!

Общий смех, невольно улыбаюсь и я. Может, потому, что, как и они, считаю, что их мытарят ни за что ни про что.

— В тюремном корпусе стоят раздаточные машины-автоматы, — говорю я. — До завтрака этим придется и ограничиться.

Их лица мрачнеют. Смириться с этим будет нелегко, хотя легкой жизни теперь не жди.

— Несколько дней назад к северу отсюда в горах было совершено убийство, — говорю я. — Труп обнаружили вчера. — Я выжидаю. Никакой реакции. Хорошо.

— Считают, что это ваших рук дело. — Что толку ходить вокруг да около!

Они глядят на меня в упор, впечатление такое, что попадаешь в силовые линии массового гипноза.

— Черт побери, этого не может быть!

— Вы здесь ни при чем?

— Старик, сколько можно повторять одно и то же!

— Я должен был задать этот вопрос. Я же говорил вам: мне все время приходится задавать вопросы.

— О'кей! Понятно. — Одинокий Волк и сам уже успокоился. — Мы здесь ни при чем, ничего об этом не знаем. Клянусь Богом, старик, это правда! — Он глядит на меня в упор, все они глядят на меня в упор, не мигая.

Я тоже гляжу на них, но не так пристально; нужно совсем спятить, чтобы ответить им тем же. Взгляд у этих ребят пронзает насквозь, мой, слава Богу, нет! Я чувствую, как мысли у меня в голове налезают одна на другую, мозг адвоката становится похож на игровой автомат, который, перебрав все возможные комбинации, выдает свое решение; говорят ли подзащитные правду или кривят душой. На этот раз результат получить сразу не удается. Когда они сказали, что к вооруженному грабежу не имеют никакого отношения, я сразу им поверил, но вот относительно убийства что-то меня настораживает. Я склонен им верить: когда я только заговорил об этом, на их лицах отразилось полнейшее непонимание, а ведь притворяться тут невозможно, девяносто девять процентов людей из ста так или иначе проявили бы свои истинные чувства. Правда, этих ребят так просто на испуг не возьмешь, они привыкли ходить по острию ножа, иначе — смерть. Возможно и даже вероятно, что они тут ни при чем, но то, что эти парни способны на подобное варварство, сомнений не вызывает.

Но пока они либо не изменят своих показаний, либо не появится нечто, уличающее их во лжи, я поверю им на слово. У меня при себе заключение Грэйда, я гляжу в него, слушая, как они припоминают то, что произошло за последние несколько дней, и просматриваю его, ища расхождения.

Значит, были в городе, сняли дешевую потаскушку в баре (они делают на этом упор, чтобы я не сомневался, что это на самом деле так), ну так вот, она была пьяна, но никто ее ни к чему не принуждал, там найдется человек двести свидетелей, которые это подтвердят (Голландец прихватил с собой из бара коробок спичек, это первое, что мне нужно будет проверить), потом пару часов покатались…

— У вас были с ней половые сношения? — обрываю я.

— Нет, старик, мы просто сидели у костра и читали Рода Маккьюэна. Ты что, нас за педиков держишь? Ну конечно, мы ее трахнули! — отвечает Одинокий Волк чуть ли не с презрением. — Если попадаются бабы, которых мы не трахаем, значит, они того не заслуживают.

— Все по очереди?

— Есть у нас такие, кто имитирует оргазм? — Он обводит остальных взглядом, и они грубо, от души хохочут. — Да, старик. Мы все ее трахнули.

— Кто-то больше, кто-то меньше, — вставляет Таракан.

— Берегись! — Одинокий Волк грозит ему пальцем. Я восхищен их самообладанием, не думаю, что смог бы отпускать шуточки, зная, что меня могут обвинить в убийстве, даже если я не имею к нему отношения.

— Вы ее изнасиловали.

Зря я это сказал, ясно же, что девицу, кем бы она ни была, защита не захочет привлечь в качестве свидетеля. А если мне повезет, она вообще в суде не появится.

— Да никто ее не насиловал! — с жаром отвечает Одинокий Волк. — Она сама на нас западала. Кто-нибудь слышал, чтобы она жаловалась? — спрашивает он у остальных.

Все как один отрицательно мотают головами.

— На всех западала, что ли? Вы уверены? Ведь если она была без ума от троих из вас, а с четвертым не хотела ни в какую, то налицо изнасилование! И все тут!

— Ей до смерти хотелось трахаться! — гнет свое Одинокий Волк. — Мы как начали, так и не останавливались, а она даже не пикнула. — Он так и сыплет жаргонными словечками, немудрено, он ведь сызмальства только их и слышит.

Я обдумываю эти слова. Хорошо придумано — не придерешься, попробуй привлечь за это к суду обычного гражданина, он, может, и вышел бы сухим из воды. У нас в стране не найдется ни одного жюри присяжных, которое не признало бы эту четверку виновной.

Идем дальше. Отвезли девицу обратно в мотель в захолустной части города, где она живет (недалеко от того места, где живут Патриция и Клаудия, грустно заключаю я), затем покатили на юг, к Альбукерке по 14-й автостраде — живописному проселку, который идет через Мадрид, пришедший в запустение шахтерский городишко с железнодорожным вокзалом, где сейчас полным-полно длинноволосых художников, на которых приезжают поглазеть туристы. Остановились, чтобы заправиться, а в Мадрид приехали около семи утра. Тут я спрашиваю, уверены ли они насчет времени. Уверены. Чтобы позавтракать, пришлось ждать до половины восьмого, когда открылся единственный в городке ресторан. Официантка, она же — повариха, наверняка их помнит, характерец у нее еще тот, она совсем их не испугалась и, пока они ели, без конца сыпала оскорблениями, а они в долгу не оставались. За бензин они расплатились кредитной карточкой, есть квитанция. Слава Богу, что на свете есть пластмасса, думаю я, опуская квитанцию в карман. Даже те, кому нет доступа в приличное общество, и то ею пользуются.

Они рассказывают, как провели время в Альбукерке. Мне удается заставить их говорить покороче: подробности приедаются, то и дело повторяются и вообще звучат как-то по-детски, вся эта трепотня напоминает шикарные студенческие пирушки, где дым стоял коромыслом. Впрочем, если отбросить всю шелуху, в этих байках хорошо уже то, что их видели сотни человек, недостатка в свидетелях не будет. По сути, каждая минута, начиная с их приезда в Санта-Фе и кончая арестом на юге штата, не только учтена, но и, что еще важнее, может быть подтверждена свидетельскими показаниями. Такое убийство требовало времени, в заключении коронера об этом четко сказано. Если они говорят правду, то у них не было возможности остаться одним и совершить его.

— Завтра утром нас отпустят под залог? — спрашивает Одинокий Волк.

— И во сколько это обойдется? — Это Гусь, последний из четверки, который до сих пор молчал. Он старше остальных, ему, может, уже за сорок, борода и волосы, собранные сзади в пучок, сильно тронуты сединой. Он коренастый, грудь колесом, напоминает персонаж из диснеевского мультика «Белоснежка и семь гномов». — Знаешь, мы ведь не миллионеры.

— Но расходы можем оплатить, — торопливо добавляет Одинокий Волк. Задобрить хочет.

— Придется вам задержаться здесь на несколько дней, — говорю я. — Прокурор может держать вас под арестом без предъявления официального обвинения, пока будет уговаривать судью назначить слушание дела на понедельник, после чего станет настаивать, чтобы вас посадили в тюрьму до тех пор, пока он не передаст дело на рассмотрение большого жюри. Поэтому смыться вам не удастся.

— Мы и не пытались смыться, — напоминает Таракан.

— Тогда вы не подозревались в убийстве. Много времени это не займет, — говорю я, всячески стараясь приукрасить истинное положение вещей, — проторчите в городе на пару дней больше, чем думали, только и всего. Жилье и питание — бесплатно.

Они не возражают, им это не в диковинку, надо будет — они неделю будут жариться в аду.

— Вот, пожалуй, пока и все, — говорю я, собираясь идти. — Завтра с утра зайду вас проведать.

Я зову охранника, чтобы он меня выпустил, но Одинокий Волк останавливает меня.

— Если случится самое худшее… если в конце концов дело дойдет до суда… во сколько нам это встанет?

Я ждал этого вопроса, хотя надеялся, что сегодня вечером он еще не возникнет.

— Обычно защита по делу об убийстве, подобному этому, стоит пятьдесят-семьдесят пять кусков. — Сейчас не тот случай, чтобы ходить вокруг да около. — Все зависит от того, что еще выплывет наружу.

Они моргают, с трудом переводят дух. Все, кроме Одинокого Волка, на лице которого не дрогнул ни один мускул.

— С каждого, — добавляю я.

Они ошарашены, даже Одинокий Волк, хотя он и старается не подавать виду.

— Мы заплатим, — упрямо заверяет он меня.

— Половину — сейчас.

— Я же сказал, что заплатим. — Он признает только один вид езды — вперед, на полной скорости. Остальные смотрят на нас, нервничая, довольствуясь ролью зрителей в игре, где многое поставлено на карту.

Гусь откашливается.

— Нам нужно посоветоваться.

— Погодите! — быстро вставляю я.

Они оборачиваются.

— Я возьму с вас не как обычно, а со скидкой.

Одинокий Волк пристально смотрит на меня.

— Почему?

— Потому что я верю в это дело. Потому что вам нужен я, нужен лучший из лучших.

Точнее говоря, потому что вы нужны мне. Я остался без работы и не могу позволить себе хлопать ушами. Не только из-за денег, но и из-за известности, рекламы. Не так уж часто встречаются такие скандальные дела, тут речь не только о звонкой монете — мне необходимо оставаться на виду.

— Так сколько? — спрашивает Одинокий Волк.

— За все про все — сто пятьдесят кусков, и тогда я, пожалуй, возьмусь за ваше дело. За меньшую сумму не найдется адвоката, который сумеет вас защищать; если запросят меньше, значит, врут.

Одинокий Волк не сводит с меня глаз.

— Мы заплатим. Если это окончательная сумма.

— Нам придется постараться, чтобы она такой осталась.

Они улыбаются.

— Нам нужен лучший из лучших, — говорит Гусь. — И это ты, старина! А деньги свои ты получишь, обещаем!

Конечно, получу. Хотя и знать не хочу, как они нажиты. Обычно адвокаты и знать не хотят, как нажиты деньги их подзащитного, вот и я не хочу.

— Будем надеяться, вам не придется тратить слишком много. Мне лично кажется, что шансов на то, что это дело пойдет дальше большого жюри, кот наплакал.

— А сколько же именно?

— Ну, один к двадцати. — Приходится тыкать пальцем в небо.

Они приободряются.

— Если только все это время ты будешь нашим адвокатом, — говорит Одинокий Волк. — Ты пришелся мне по душе, старина!

Со вторым пунктом тоже ясно. Я знаком с их прошлым, за ними ходила дурная слава, за что они и поплатились, но ни одному из них еще не предъявляли обвинение в убийстве.

— Если они будут настаивать на предъявляемых вам обвинениях, если смогут убедить большое жюри поверить в них, вам придется предстать перед судом: тогда я — один из ваших адвокатов. Либо, — я наскоро перестраиваюсь, прежде чем они успевают проронить хотя бы слово, — я адвокат только одного из вас.

— Что ты хочешь этим сказать? А, черт побери? — Встав с места, Одинокий Волк наклоняется надо мной.

— Сядь! — приказываю я. — Да сядь, черт бы тебя побрал!

Он бросает на меня злой взгляд, но послушно садится. Вид у всех растерянный, тревожный.

— Значит, так, — поясняю я. — При предъявлении обвинения в убийстве я могу защищать только одного из вас. Поступить иначе нельзя, это противоречит этическому кодексу коллегии адвокатов, так что уважительная причина налицо. Здесь речь идет о столкновении интересов.

— К черту столкновение интересов! Ты тут важная птица! Ты нужен нам! Всем нам!

— У нас в штате масса хороших адвокатов, — качаю я головой, — специализирующихся на уголовных делах. Среди государственных защитников подобралась команда блестящих адвокатов по уголовным делам. На вашем месте я бы к ним и обратился.

— Мы с тобой — разного поля ягоды, — спокойно отвечает Одинокий Волк.

— В любом случае, такова общепринятая практика, — говорю я тоном, не допускающим возражений. — Здесь, да и где угодно. И не надо думать, будто здесь каждый сам по себе, — продолжаю я, — нам друг от друга никуда не деться, нам придется действовать сообща. Это все равно что нанять четырех адвокатов по цене…

— …помноженной на четыре, — подхватывает Одинокий Волк. Он бросает взгляд на остальных, давая понять, кто тут главный, потом поворачивает лицо ко мне. — Чему быть, того не миновать. — Он буравит меня взглядом. — И когда же они увидят остальных трех гениев?

Итак, теперь я официально являюсь его адвокатом. Я не сомневался, что так оно и выйдет. Остальные даже не пикнули.

— Будем надеяться, что никогда. Большое жюри не может вынести вердикт о привлечении вас к суду на основании того, о чем вы мне рассказали.

— Твоя правда.

— Отлично. А раз так, то и необходимость в том, чтобы ваши интересы представлял кто-то еще, отпадет. — Я направляюсь к выходу, затем как бы между делом поворачиваюсь к ним, словно меня только что осенило.

— На всякий пожарный я наведу справки. В случае чего надо, чтобы под рукой были лучшие из лучших.

До Эйнштейна им далеко, но они улавливают скрытый смысл сказанного.

— Ты же только что сказал, что они нам ни к чему.

— Верно. Но я же адвокат и приучен не сбрасывать со счетов любую возможность, ничего не попишешь — так советует Павлов.

Интересно, клюнули или нет, с тайной надеждой спрашиваю я себя, глядя на них. Вряд ли.

— Увидимся утром. — Надзиратель широко распахивает передо мной дверь. Выходя, я ловлю лукавую ухмылку Одинокого Волка.

— Если мы сами не захотим с тобой увидеться.

Дверь с шумом захлопывается. Отныне мы связаны круговой порукой.

Впрочем, нет худа без добра: я со злорадством представляю, как изумятся Фред и Энди, увидев меня завтра утречком свежим как огурчик. Шагая через тюремный двор, погруженный в вечерний палящий зной, я тешу себя этой картиной.

 

13

Семь утра. Уже два часа, как я заперся у себя в кабинете. Позвонив вчера вечером Сьюзен, я ввел ее в курс дела, попросил быть на месте пораньше и держать язык за зубами. Она нервничала, но была полна решимости и вид у нее был счастливый. Приятно сознавать, что в жизни есть вещи, которые не купишь ни за какие деньги.

Они заходят вместе, два сапога пара. Первым пришел Фред — Сьюзен сообщила мне об этом по внутреннему телефону, — но решил дождаться Энди. Мы с Энди, может, и помиримся когда-нибудь, но между мной и Фредом все кончено.

— Заскочил уладить кое-какие дела напоследок? — добродушно спрашивает Фред. Они стоят рядом с моим письменным столом, нависая над ним, словно мать еврейского семейства с миской в руках горячего аппетитного куриного бульона. В сущности, роль матери семейства исполняет Энди, Фред смахивает больше на тетушку, с лицом, сплошь покрытым бородавками, так и оставшуюся старой девой.

Я выдерживаю паузу — старый, излюбленный прием матерого бюрократа. Наконец, рассеянно улыбаясь, поднимаю голову.

— Да нет, подвернулось новое дельце. Не волнуйтесь, — быстро успокаиваю их я, — всем остальным совсем не обязательно знать, что я здесь.

— Этот номер у тебя не пройдет, Уилл, — говорит Энди. Он вне себя от ярости, но пытается держать себя в руках. Мы ведь уже обо всем договорились. Не вынуждай нас принимать меры, о которых потом будешь жалеть.

— Например? — Я встаю с места. Преимущество сейчас на моей стороне, я у себя в кабинете, за своим письменным столом. — Ну валяйте, не томите!

— Боже мой, Уилл, — начинает скулить Фред, — неужели тебе хочется валять дурака?

— Неужели мне хочется валять дурака? — Я обращаю взгляд к потолку. В одном месте там пятно от сырости, в прошлом году засорились унитазы, надо будет их отремонтировать. — Это очень интересный вопрос, Фред. Оч-чень интересный. Смотря с какой точки зрения смотреть — можно с правовой, а можно и с философской. Ты-то как считаешь?

— Уилл… — чуть не рычит Энди. Мы знакомы целую вечность, я же знаю их как облупленных.

Тогда я поворачиваюсь и перевожу взгляд на них, для пущей убедительности подавшись вперед и облокотившись на свой рабочий стол из съедобной сосны, стилизованный под старину. Ему уже лет двести, он был собственностью одного из крупных местных землевладельцев. Я выложил за него 12 500 долларов.

— Позвольте изложить факты так, как они мне представляются, — говорю я. — Вы хотите, чтобы я убирался отсюда. Отлично. На данном этапе я хочу убраться отсюда. Мне осточертело, что вы строите из себя святош и напрочь лишены как сострадания, так и последовательности в поступках.

— Уилл… — Энди пытается остановить меня. Я мотаю головой, сегодня утром меня уже не остановить.

— Выслушайте меня! Пожалуйста! — Черт побери, думаю я, упиваясь этой мыслью, в споре я хорош! Немудрено, что со мной нет никакого сладу в зале суда.

— Я — не святой, — продолжаю я, — просто хорошим человеком меня и то не назовешь. Но я всегда, а я не привык бросаться этим словом, всегда стоял горой за друзей. Например, тогда, Фред, — напоминаю я, — когда специальный сенатский комитет по вопросам этики наехал на тебя из-за истории с Индейским траст-фондом.

— Да она выеденного яйца не стоила! — запальчиво кричит Фред.

— Да, не стоила. Но перепугался-то ты здорово! А кто тогда излагал твое дело в суде, да так, что противная сторона села в лужу?

— Тогда обстоятельства складывались иначе, Уилл, — говорит Энди. — Не надо играть на публику.

— Отлично! Тогда я выложу вам все начистоту. В минувший уик-энд мне подвернулось одно дело…

— Знаем. Робертсон нам рассказал.

— Тогда вы знаете, что этим людям нужен лучший в штате адвокат по уголовным делам, а это я, и его-то они и получат! Вы не хотите, чтобы мое имя связывали с фирмой? Отлично! Можете убрать мою фамилию из названия на дверной табличке, а я буду пользоваться черным ходом. Я не стану докучать никому из сотрудников, даже говорить ни с кем не стану, кроме Сьюзен, потому что это моя секретарша, и, кстати, до обеда ее заявление об уходе будет лежать у вас на столе.

Я делаю паузу — испытанная старая уловка, которой пользуются во время заключительной речи; до сих пор я несся сломя голову, надо дать им отдышаться, чтобы не отставали.

— Я возьмусь за это дело, сколь бы долго оно ни продолжалось. Надеюсь, оно займет не больше недели, но, даже если затянется до конца света, я от него не отступлюсь и буду работать в моем кабинете. А если вас это не устраивает, то подавайте в суд на предмет аннулирования нашего компаньонства, и тогда уж мы от него камня на камне не оставим, черт побери!

Я весело наблюдаю, как они колеблются. Дунуть посильнее, и ведь сломаются, как пить дать.

— Я бы посоветовал вам оставить все как есть. Не будем поднимать шум, о'кей? Вы хотите, чтобы все думали, что я еще в отпуске? Прекрасно! Сейчас я здесь только потому, что это дело может принять серьезный оборот. Когда все утрясется, я снова займусь рыбной ловлей.

Как ни крути, у них нет выхода: им есть что терять, мне — нечего. И они это знают.

— По-моему, придумано неплохо, — помедлив, говорит Энди. — Ведь фирма так и работает. Мы не отказываемся от клиентов лишь потому, что сталкиваемся с той или иной проблемой.

— Согласен, — сквозь зубы цедит Фред. — Фирма же взяла на себя обязательство.

— Вот и хорошо. — Я улыбаюсь им в ответ. — С генеральной линией ясно. Но, между нами говоря, фирма здесь совершенно ни при чем. Я веду это дело, я получу за него гонорар, мне, если до этого дойдет, достанутся все почести. А вы можете греться в лучах моей славы. — Я злорадствую, не стоит этого делать, но мне с собой не сладить.

— Вот и отлично, — сквозь зубы цедит Фред. — Надеюсь, ты заработаешь кучу денег на этом деле, Уилл. Может, тебе придется долго жить на них.

Повернувшись, он выходит. Мы с Энди остаемся одни.

— Очень жаль, что не его выгнали за пьянку, — решаюсь сказать я.

— Очень жаль? Кто знает! Зато ты пьешь и, насколько я могу судить, бросать не намерен. — Он делает паузу. — Скорее напротив.

— Может, и брошу. — (А может, и нет.)

Он молча смотрит на меня. Продолжать разговор ни к чему. Я потерял его, точнее, мы потеряли друг друга. Он меня бросает на произвол судьбы. Оставаться здесь сейчас выше моих сил. Я говорю Сьюзен, что ухожу, и, воспользовавшись черным ходом, оказываюсь на улице. Никто меня не замечает.

 

14

Вопреки обыкновению, Робертсон заставляет меня ждать полчаса. Войдя наконец, я вижу, что он не один: у стены, прислонившись спиной к этажерке с книгами, стоит Фрэнк Моузби. При виде меня он ухмыляется.

Фрэнк Моузби — противный тип. Это высокий, сутулый, грузный мужчина с одутловатым лицом, с которого не сходит гримаса. От него постоянно разит потом. По его рубашкам всегда можно судить о том, каким был завтрак, а в довершение всего он еще и расист. Большинство жителей Нью-Мексико безмерно гордятся своими культурными традициями, доставшимися в наследство от испанцев, но вот ближе к югу, откуда Моузби родом, расизм по-прежнему в ходу, и это несмотря на то что семейства потомственных землевладельцев, веками игравшие важную роль в жизни штата, — выходцы из мексиканских низов.

Несмотря на недостатки, которые для многих обернулись бы крахом их жизненных планов, Фрэнк стал важной птицей в прокуратуре. Само собой, отчасти виной тому текучесть кадров, толковые адвокаты по уголовным делам одного с ним возраста занялись частной практикой, но ему нравится быть в гуще текущих событий; в настоящей жизни со своим характером он оказался бы не у дел. Но это еще не все. Моузби — убежденный христианин, который свято верит, что люди в большинстве своем — подонки и уголовники, и его работа, долг, священная обязанность состоят в том, чтобы как можно больше их изолировать от общества. На общественных началах он читает проповеди в одной из местных церквей консервативного толка, его выступления в суде тоже напоминают проповеди. Они достаточно банальны, прямолинейны, в Нью-Йорке или Лос-Анджелесе вообще бы прошли незамеченными, но в здешних местах он буквально творит чудеса, даже в Санта-Фе, собаку съевшем на всевозможных ухищрениях.

Если его тактика, вопреки логике, и приносит плоды, то лишь потому, что Моузби знает, что делает, и непрерывно ее совершенствует. Он так долго выступал в роли одинокого выходца из хорошей семьи с расистскими взглядами, вокруг которого вьется стая современных пройдох-адвокатов, что она вошла у него в плоть и кровь.

Его присутствие следует толковать двояко: во-первых, ему поручено вести это дело, во-вторых, Робертсон относится к нему со всей серьезностью.

— Передай мои поздравления своему портному, — говорю я.

В ответ он показывает мне кукиш. Если что и нравится мне во Фрэнке, так это то, что ты совершенно точно знаешь, как вести себя с ним.

— И когда моим подзащитным собираются предъявить обвинение? — спрашиваю я у Робертсона, сразу переходя к цели своего визита.

Он сидит за столом, откинувшись на спинку кресла, с видом стройного, белокурого Будды, и, прищурившись, пристально меня рассматривает.

— Когда у меня будет в чем их обвинить, — спокойно отвечает он.

— И когда же сие произойдет, скажите на милость? — спрашиваю я, жалея, что он оказался таким смышленым. Их не могут выпустить под залог, пока не предъявят обвинение, а он может ходатайствовать об отказе в освобождении под залог — новый уголовный кодекс позволяет это делать, особенно когда речь идет о преступлении, караемом смертной казнью, а у ответчиков темное прошлое и дурная репутация. И того и другого у моих орлов предостаточно.

— Но, — говорит он, подаваясь вперед, — по закону это должно произойти довольно скоро. Если только я не уговорю судью в необходимости отсрочки, — добавляет он.

Иными словами, если к тому времени он не будет располагать достаточным количеством неопровержимых улик, чтобы представить их на рассмотрение большого жюри.

— Ты играешь не по правилам, Джон.

— Чьим правилам?

— Как насчет штата Нью-Мексико?

— По-моему, рановато говорить, что я играю не по правилам, ведь игра только началась, а, Уилл?

— Хочу просто выяснить, как выглядит расклад. — Я смотрю на Моузби. С его лица, как всегда, не сходит ухмылка, и он широко улыбается мне.

— А вот как! По-моему, эти ублюдки виновны, Уилл, — поворачивается он ко мне. — Нутром чую. И сделаю все возможное, чтобы раздобыть улики, которые докажут, что я прав.

— А я своим нутром чую прямо противоположное, — говорю я, чувствуя, что меня буквально выворачивает наизнанку.

— Отлично. Но предупреждаю — в этом деле я буду лезть из кожи вон, — говорит Робертсон. — Надеюсь, Фрэнк окажется на высоте, а я буду в зале суда, особенно во время заключительной речи. Черт возьми, Уилл, это их рук дело! Я уверен. И, пока ты не докажешь обратное, ничто меня в этом не переубедит.

— Ты хочешь сказать, что они виновны, пока не будет доказано обратное.

— Суд над ними будет объективным.

— Надеюсь.

Сначала Энди, теперь он. Славное утречко у меня выдалось.

— И не забудь, Уилл, в просьбе об освобождении под залог может быть отказано, когда речь идет о преступлении, караемом смертной казнью. Обычно так и бывает.

Этот ублюдок читает мои мысли.

— Желаю удачи, — вставляет он. — Она будет нужна тебе… все это время.

— И пусть победит сильнейший, — подхватывает Моузби.

Ах ты, засранец! Я невольно усмехаюсь.

— В этом деле исход ясен заранее, — отвечаю я.

 

15

Фрэнк Моузби сидит в баре «Рамада», сбоку от скоростной автострады, в компании Луиса Санчеса и Джесси Гомеса. Санчес и Гомес — старшие помощники окружного шерифа. Им поручено заниматься этим делом: Моузби попросил, чтобы прислали именно их. Каждый свыше двадцати лет отработал в полиции, у обоих нет иллюзий насчет благородства уголовного судопроизводства, напротив, законы эту парочку только раздражают — если обстоятельства позволяют, их можно соблюдать, но в случае необходимости можно и обойти. Это не значит, что они проходимцы, просто они знают свое дело.

Сейчас они свободны от дежурства, заказали себе пива, прикупили к нему в баре орешки. Моузби из напитков предпочел пепси, это хорошо для похудения, вера запрещает ему употреблять спиртное. Гомес одну за другой курит сигареты — привычка, усвоенная еще в армии. Он не сводит глаз с официантки — пышнотелой дамочки, которой, как он прикинул, наверное, немногим за сорок. Ему вообще нравятся бабенки с пышными формами, а эта классно выглядит в наряде, который сейчас носят все: туфли на высоких каблуках, старомодные черные простроченные чулки из крученой сетки, мини-юбка, крестьянская блузка с низким вырезом. Он посидит еще немного, потом извинится, сказав, что ему нужно в сортир, чтобы выяснить, когда она заканчивает работу. С того места, где он сидит, никаких колец у нее на пальцах не видать.

— Ничего себе рыбку ты подцепил, а? — говорит Санчес. — Ни дать ни взять барракуда.

— Да тут целая стая акул, — вторит Моузби.

— Теперь дело за тем, чтобы вытащить их на бережок. — Внимание Гомеса снова возвращается туда, куда следует.

Моузби одобрительно кивает. Он залпом допивает пепси и, катая во рту кубик льда, жует его с громким хрустом. В уголках губ у него выступает слюна. Он поднимает пустой бокал высоко над головой. Вот свинья, думает Гомес. В этом парне шиком и не пахнет. А ведь какой-то сучке приходится ублажать этого ублюдка. Интересно, мелькает у него праздная мысль, что представляет собой жена Моузби? Моей официанточке и в подметки не годится, это уж точно!

— Принести еще? — Она стоит рядом, глядя на них сверху вниз. Он поднимает на нее глаза. Сиськи того и гляди вывалятся из блузки, черт побери, ну и лакомый кусочек! Она улыбается, видно, что он ей нравится. Многим из этих штучек он нравится, здесь он на виду.

— А ты думаешь, я руну поднял, чтобы поменьше потело под мышками? — спрашивает Моузби. Над такими сомнительными шуточками никто, кроме него самого, не смеется. Она моргает, Гомес морщится. Перехватив ее взгляд, он заговорщически подмигивает: мы же с тобой знаем, что он дерьмо. Она улыбается в ответ. Он ненароком убирает руну со спинки кабины, и она как бы случайно касается ее икры. Она не отстраняется. Он водит пальцами по шву чулка. Она сжимает губы, чтобы не застонать.

— Обождите, сейчас я принесу. — И удаляется, покачивая бедрами.

— Вы этим и займетесь. Оба. По-моему, только вам по силам раскопать что-нибудь такое, что можно будет пришить этим подонкам. — Моузби с хрустом жует кубик льда.

— Правильно, — непринужденно подтверждает Санчес. — Если есть хоть какие-то улики, мы их раскопаем.

Закуривая очередную сигарету, Гомес выпускает колечко дыма, и оно уплывает под потолок, обшитый балками под дерево. — Как по-твоему, улики есть? Почему ты их держишь?

— Так хочет Робертсон, — честно отвечает Моузби. — Было совершено действительно жуткое преступление, а они в это время были в городе.

Кто-то ударом кулака врубил музыкальный автомат, и тот заиграл «Дешевый романс».

— Значит, не обошлось без политики, — кисло отзывается Гомес. Ему это не по душе, выходит, все просто на уши встанут, силясь раскопать что-нибудь на этих рокеров, да поскорее, даже если улик против них будет кот наплакал. Если эти улики вообще удастся раздобыть.

— В какой-то мере, — соглашается Моузби. — Пока не удалось обнаружить ничего конкретного, указывающего на связь жертвы с этими рокерами. Судя по досье, это их рук дело, а досье, как правило, не ошибается.

— Досье хранится в компьютере, — издевательски замечает Санчес. — Между досье и живыми людьми — большая разница.

— Все равно оно полезно, — огрызается Моузби. — Хотя ты прав, здесь все решает чудо-техника. Она может лишь указать направление. Остальное — дело таких, как мы с тобой. Я доверяю вам обоим. Если улики против них есть, вы их раскопаете.

Официантка, подойдя снова, расставляет на столе бокалы. Украдкой, чтобы не заметили остальные, Гомес поглаживает рукой ее ногу — легко, но вместе с тем достаточно настойчиво, чтобы она ощутила прикосновение. Когда она ставит бокал перед ним, несколько капель пива падают на салфетку.

— Позовите меня, если вам понадобится что-нибудь еще, — говорит она сидящим за столом, глядя на него. Оглядываясь, она плавной походкой возвращается к стойке бара. Он выдерживает ее взгляд достаточно долго, чтобы дать ей понять, что она его заинтересовала, затем снова поворачивается к соседям по столу. Санчес с завистью глядит на нее, дуя на кончики пальцев. Моузби продолжает сидеть как ни в чем не бывало.

— Ты прав, — говорит Санчес, обращаясь к Моузби. — Если улики есть, мы их непременно добудем.

Моузби одним махом выпивает полбанки пепси.

— Да, вы уж постарайтесь. И чем скорее, тем лучше.

 

16

Понедельник подошел к вечеру, и я делаю то, что первым приходит на ум: отправляюсь куда-нибудь выпить. «Росинка», бар, который мне рекомендовали рокеры, — типичная забегаловка типа тех, о которых торговая палата старается не упоминать в своих рекламных буклетах. Сюда приходишь по двум уважительным причинам: выпить и подцепить кого-нибудь домой на ночь. Ну а если мужик заявляется со знакомой или женой, значит, пришел выпить и заодно пустить пыль в глаза. Иной раз народ приходит, чтобы подраться, тоже повод, не хуже остальных.

По идее, я бы мог поручить эту работенку кому-нибудь из отдела расследований, но Эл Коллинз, который в нашей фирме этим занимается, сейчас в отпуске, к тому же, обратившись к нему, я должен буду поделиться с ним собственным гонораром, как я делал это раньше. Теперь время не то. Впечатление такое, словно я начинаю все заново — мысль не из приятных.

В таких местах я всегда чувствую себя как дома. Практически не отличаясь друг от друга, они вошли в мою плоть и кровь еще с молодости, когда жил в Кентукки. Те, кто приходят сюда выпить, в основном зарабатывают себе на жизнь собственными руками. Пьют они виски, хотя здесь его заменяют большей частью текила, напоминающая можжевеловую водку, и пиво. Сейчас кое-кто из женщин предпочитает белое вино, что ж, ничего страшного в этом нет. И все без исключения курят, а если кто и слышал о начальнике медслужбы, то знает — это тот самый парень, который торгует из-под полы презервативами.

О том, что это такое, знают все, нет никого, кто не слышал бы о СПИДе, когда о нем только и говорят. Мужчины и женщины по-прежнему расходятся по домам вместе, но сперва они немного поговорят, по крайней мере, женщины должны убедиться в том, что парни — не гомики, а ребята спрашивают, с кем им довелось уже переспать. И если ты — педераст или лесбиянка, то благодарю, слуга покорный, но до благодарности дело так и не доходит.

Рита тогда повела себя неосторожно. Несколько завсегдатаев отчетливо помнят, как она уезжала с рокерами. Я здесь уже битый час, потихоньку потягиваю пиво, ибо нахожусь при исполнении, и его достаточно, чтобы непринужденно перекинуться кое с кем словечком.

— Рита? Деваха была пьяна в стельку! — Это я свел знакомство с крашеной блондинкой, похожей на вышедшую в полуфинал участницу конкурса бабенок. У нее есть ухажер, и мне здорово подфартило (или, напротив, отчаянно не повезло), что в этом месяце он работает вечером. Порой я западаю как раз на таких баб: дешевая шлюха (белое вино за казенный счет) и ртом работает так, что только держись.

— Само собой, по части выпивки Рита всем даст сто очков вперед, — язвительно поясняет она. — Ума не приложу, из-за чего это ей так хочется забыться, но то, что она из кожи вон лезет, — это точно!

— А сколько времени они провели вместе, пока не уехали? — Я хочу разобраться, как же все-таки дело дошло до изнасилования.

— Секунд десять. Она не очень-то разборчива.

М-да, дело дрянь, думаю я. То, что девица, которая пользуется репутацией заядлой выпивохи и уезжает с четырьмя незнакомыми мужиками, чьи намерения слишком явны, уже плохо: во-первых, потому, что о ней подумает добропорядочное общество, а во-вторых, она была явно не в себе и не могла принять осмысленного решения. Найдутся десятки людей, которые это видели. Надо будет поподробнее расспросить моих подопечных, в каком она была состоянии, когда протрезвела. Буду уповать и на то, что отыщется свидетель, видевший ее трезвой примерно в то время, когда все это происходило.

— Да это уже не в первый раз, — болтает крашеная блондинка. — И не во второй. Из-за того, что эта баба — дерьмо собачье, всех нас считают потаскухами. Я хочу сказать, нет ничего плохого в том, чтобы понравиться какому-нибудь приличному парню, — продолжает она, ярлык ее модных джинсов «Кэлвин Клайн» трется о мои латаные-перелатаные джинсы 501-й модели, здесь становится тесновато, но не настолько тесно, чтобы я принимал все ее слова на веру. — Ведь ничто человеческое нам не чуждо, правда же? Милое местечко типа этого имеет такое же право на существование, как и все остальное, правда же…

— Правда.

Ты даже не подозреваешь, как ты права, думаю я, вспоминая прошлое. Мы с Патрицией познакомились примерно в таком же баре, я был там один и, обернувшись, увидел рядом такую красавицу, что дыхание перехватило. Пива в бокале у нее уже не было, поэтому я перелил половину из своего бокала в ее и…

— …особенно после того, как люди узнают друг друга и поймут, что у них есть общие интересы, — договаривает она.

Она наверняка перед этим прочла какую-то книгу и шпарит по ней. Интересно, что это? Наверное, «Мужчины или женщины, которые любят или ненавидят кого-то или что-то».

— Я всегда восхищалась людьми, которые стоят на страже закона, доверительно сообщает она.

— В самом деле?

— Точно. Еще с тех пор, как была ребенком и смотрела фильмы с Перри Мейсоном. Я обожаю телесериал «Закон в Лос-Анджелесе». В тот вечер, когда его крутят по телеку, меня из дому не вытащишь. В каком-то еженедельнике я читала, что сами адвокаты смотрят этот фильм чаще, чем любой другой. Тебе эта статья не попадалась?

— Наверное, не обратил на нее внимания. — Впечатление такое, словно качаешься на качелях, только что был внизу, а теперь снова летишь вверх: значит, очаровательная Рита шла с каждым, кто ни попросит. И, скорее всего, делала все, о чем ни попросят, к тому же по собственной воле. Даже отбиваться не пыталась, в лучшем случае орала как резаная.

— Скажи еще раз, в котором часу это было? — спрашиваю я.

— Что?

— В котором часу они с мотоциклистами уехали? — Ну давай, девочка, не прикидывайся дурочкой! Во всяком случае, пока.

— А разве мы еще не закончили об этом трепаться? — Она обиженно надувает губки.

Вместо ответа я залпом допиваю то, что еще осталось в бокале. Как из-под земли рядом вырастает бармен, я киваю ему. Какого черта, в самом деле! Она машинально подвигает и свой бокал.

— Им пора уже закрываться — два часа ночи. В это время я уже должна спать, — добавляет она. — Как правило.

— Я тоже. — Зря я так сказал. Я понял это, едва закрыл рот.

Она берет меня под руку. Что касается нее, то внешне все благопристойно. Я недурен собой, но не буду самообольщаться, ведь она хочет пригласить к себе домой адвоката в моем лице.

— Я не взяла машину, — говорит она, — приехала с подругой. — Теперь мне уже не отвертеться.

— А ты не боишься, что она выложит все твоему ухажеру? — Я никогда не мог заставить себя сказать «нет», то ли из-за страха, что меня сочтут не настоящим мужчиной, то ли из-за боязни оскорбить. Я одергиваю себя: чушь все это, если бы она была уродиной, я мог бы ответить отказом. Но она красивая, хотя довольно-таки распущенная женщина, с огромной грудью. Меня возбуждают такие женщины, сказывается то, что я вырос в рабочей семье.

— Она его терпеть не может. — На каждый вопрос у нее готов ответ. — К тому же ей придется сделать большой крюк, чтобы подбросить меня до дому.

Я допиваю пиво. Одновременно она допивает свой бокал вина.

— Тебя подвезти?

— Спасибо. Была бы тебе очень признательна.

Мы взасос целуемся на стоянке.

— Давай лучше не здесь, если ты не против, — говорит она, когда, оторвавшись друг от друга, мы переводим дух, и всем телом льнет ко мне.

— Потерпим, — прижимаю я ее к себе. — Хотя мне и не терпится, — добавляю, чтобы не обидеть ее. К тому же это на самом деле так. В какой-то степени.

— Я живу недалеко.

— Рад слышать. Иначе… — Я хватаю ее за сиську, рука ложится чуть выше, чем следует, — ощущение приятное. Хихикая, она вырывается.

— Поехали. У тебя какая машина, БМВ?

— Да.

— Шикарная тачка! — Она забирается на переднее сиденье. — Свернешь налево, проедешь три квартала, потом направо.

Я выезжаю на улицу. Время позднее, машин почти нет. Ни слова не сказав, она опускает голову так, что снаружи ее не видно.

— Следи за дорогой, — наставляет она. — А я пока пропущу рюмочку перед едой.

Невесть каким образом держусь правой полосы на освещенных улицах.

— Ты не останешься? — Ее зовут Лори, я уже выяснил.

— У меня впереди трудный день. Если бы я провел у тебя всю ночь… к тому же не хотел бы оказаться здесь, если нагрянет вдруг твой дружок.

Она медлит с ответом, такая перспектива, похоже, ее тоже не радует.

— Но я-то здесь, а его нет.

— Ты очень хороший. Мне было очень приятно.

— Приятно? — Я оскорблен в лучших чувствах.

— Обалденно! Так лучше?

— Лучше.

Она не сводит с меня глаз, пока я одеваюсь.

— Не думала, что мне повезет, — говорит она искренним тоном, который совсем не вяжется с ее напускной грубостью. — Мне казалось, в баре ты просто хотел расспросить меня о том, что тебе нужно.

— Да. И я польщен, что ты проявила такую настойчивость. — Так легко разговаривать, когда не надо врать.

Она ласково смотрит на меня, я отвечаю ей тем же, и тут меня осеняет. — А этот твой ухажер… Мы же говорим о нем не в настоящем времени, да?

— Да. — Просто и ясно.

— Тогда зачем вешать лапшу на уши?

— Что?

— Зачем ты сказала, что он есть, когда на самом деле его нет?

Она смущается, но выкладывает все начистоту:

— Я думала, выиграю в твоих глазах, если ты подумаешь, что за мной ухлестывает кто-то еще.

С таким объяснением я еще не сталкивался, но оно не лишено логики, хотя и своеобразной.

— Мне было бы наплевать, — искренне отвечаю я.

— Ты, пожалуй, первый и последний, кто так говорит, — подхватывает она, тщетно стараясь скрыть тревожные, грустные нотки в голосе. — В нашем городе как только бабе стукнуло тридцать пять, она никому даром не нужна, если только у нее не водятся деньжата.

Я от всей души сочувствую ей. Ей, похожим на нее другим женщинам и прежде всего Патриции: она привлекательна, способна, она мать моего ребенка.

Тридцать девять лет и не меньше пяти тысяч долларов на счету в Сбербанке. Как мне только в голову пришло удерживать ее?

— Эй! — говорит она, принимая бодрый вид. — Мне было хорошо. Нам обоим было хорошо.

— Согласен на все сто.

— Может, мы даже еще увидимся. По крайней мере СПИДа у меня нет! — выпаливает она. Неужели сейчас так принято признаваться в любви?

— Может, и встретимся. — Никаких обещаний, никакой чепухи.

Она смиряется, довольствуясь тем, что есть.

— А все же паршивая история случилась с этим мальчиком, — переводит она разговор на другую тему. — Я хотела сказать, ты из-за этого расспрашивал о Рите, да?

— Да, — уклончиво отвечаю я, еще ничего не понимая.

— Из-за того, что она была с ним знакома, правда?

Что еще за чертовщина?

— Правда, — стараюсь я скрыть изумление. — Из-за того, что она была с ним знакома. — Тут я немного выжидаю. — А как близко она была с ним знакома? — выбираю я самый беспечный тон, на какой способен.

— Не знаю, спали они вместе или нет. Если и спали, то скорее от случая к случаю. Но все знали, что он жил в мотеле, где она работает. Пару раз она приводила его в бар. Я и вправду не знаю, откуда он взялся. Может, просто ночевал там несколько раз.

 

17

— Хорошие новости, ребята.

Сидя на стульях, они распрямляют спины. Сейчас утро, самое начало восьмого, раньше меня к ним все равно бы не пустили.

— Помните цыпочку, которую вы трахнули?

— Ну? — Одинокий Волк, как всегда, отвечает за всех.

— А парня, которого кто-то убил?

— Ну?

— Они были знакомы, балда! Он жил в том мотеле, где она работает.

Я не могу сесть, трудно сказать, что я чувствую — пожалуй, злость, граничащую с яростью. Меня предали.

— Может, расскажете все, как есть? — Я грохаю кулаком по столу с такой силой, что они подпрыгивают. — Все, что мне от вас нужно, — это правда! — ору я. — Голая, без прикрас правда! Зная правду, я бы взялся защищать вас, даже если вы виновны на все сто! А теперь не могу.

— Мы сказали тебе правду! — Подняв голову, Одинокий Волк глядит на меня во все глаза.

— Черта с два! — Я закрываю досье с их делом. — Ищите себе какого-нибудь другого олуха! Я терпеть не могу, когда мне лгут!

— Мы сказали тебе правду! — повторяет он, не сводя с меня глаз. — Мы сказали тебе правду, черт побери!

Теперь мы оба уже на ногах и орем друг на друга.

— Трепло! — ору я. — Все вы — трепло!

— Мы сказали правду! — орет он в ответ, тоже вне себя от ярости. — Мы и понятия не имеем, о чем речь, черт побери!

Я перевожу взгляд на остальных. Побледнев, они молчат: то ли признают себя виновными, то ли поняли, что их вывели на чистую воду, то ли не могут опомниться от того, что я только что рассказал им.

— Вы отвезли ее в горы.

— Верно.

— Там и был найден труп.

— Мы ничего об этом не знаем. — Он пристально смотрит на меня.

— А потом вы отвезли ее обратно в мотель, — продолжаю я, разойдясь вовсю. — И там еще раз трахнули, с ее согласия, разумеется, — добавляю я, не в силах удержаться от сарказма.

— Да.

— И все это время вы ни разу не видели убитого. Ричарда Бартлесса.

— Его так зовут? — В голосе Гуся слышатся чуть ли не застенчивые нотки.

— Звали, — поправляю я.

— Мы тут ни при чем, — вступает в разговор Таракан. — Ни при чем. Готов поклясться на целой куче Библий, что это правда.

Они снова в комбинезонах, которые полагается носить в окружной тюрьме. Вид у них испуганный.

— Слишком уж много совпадений, — качаю я головой. Не знаю, говорит ли во мне только недоверие или к нему примешивается паника, паника от мысли, что я влипаю в заведомо безнадежное дело. — Ума не приложу, как можно вам верить.

Они обмякают, даже Одинокий Волк.

— У меня своих дел хватает! — Боже, стоит Робертсону об этом пронюхать, а он обязательно пронюхает, и довольно скоро, как меня поднимут на смех по всему штату! О том, как придется смотреть в глаза Энди и Фреду, я и думать не хочу.

— Что ты собираешься делать? — спрашивает Одинокий Волк.

— Не знаю. — Я гляжу на них. Ярость потихоньку сходит на нет, я начинаю медленно остывать.

— Ты хочешь бросить нас?

— А с какой стати я буду вас защищать?

— Но ведь мы в этом деле ни при чем.

Мы пристально глядим друг на друга. Четыре пары глаз смотрят на меня из-за решетки. Я смотрю на них невидящим взором.

— Поговорим позже. Если мне вообще будет о чем говорить с вами.

Собрав бумаги, я ухожу.

Как ни крути, а отказаться от этого дела я не могу. Вот если бы дела в фирме шли нормально, если бы Патриция ни с того ни с сего не огорошила меня известием о своем отъезде, если бы я не собирался порвать с Холли (и повел себя как последний идиот, решив проявить щедрость: Фред, представлявший мои интересы в суде, заявил, что я спятил, но мне хотелось как можно скорее оформить развод; почем мне было знать, что худшее еще впереди?) и если бы все прочие обстоятельства не слились воедино, чтобы заставить меня сдаться, может, я и отказался бы. Но эта четверка — все, на что я могу сейчас рассчитывать. Их дело даст мне возможность поправить финансовое положение (пакостная, недостойная адвоката мыслишка, но ничего не попишешь) и выиграть время, чтобы разобраться, что к чему. В глубине души я понимаю, что былых отношений с Энди и Фредом уже не вернуть. Даже если бы я не размазал их по стенке, поддавшись, словно ребенок, соблазну во что бы то ни стало доказать свою правоту и выставить собеседников в невыгодном свете, дверь передо мной захлопнулась, как только они поступили так, как должны были поступить. Придется начинать все с самого начала. С учетом моей репутации адвоката и опытом работы в суде это не самый худший вариант, но все равно страшно.

К тому же я не люблю отказываться от клиентов. Никогда так не поступал, хотя пару раз они заврались так, что у меня были для этого все основания. Я до сих пор верю в давнюю, избитую фразу, что каждый подзащитный вправе рассчитывать на наилучшего адвоката вне зависимости от того, как относится к нему общество. И еще мне нравятся такие дела, нравятся такие подзащитные, опасные типы, которые вечно ходят по острию ножа, борясь за то, что у нас вызывает одно отвращение, нагоняя на нас страх, вынуждая метаться в поисках укрытия. Как и тот парень, что стоит рядом, я тоже мечусь в поисках укрытия, поэтому, когда появляется возможность встать на дыбы и немного поржать, я за — это помогает раскрепоститься.

А может, они говорят правду? Так ведь случалось и раньше.

 

18

Мест, где я бываю, день ото дня становится все меньше. Дом Патриции, бар, квартирка крашеной блондинки, а теперь вот мотель, где работает Рита Гомес. Мне казалось, такое время осталось в прошлом, лет двадцать с лишним назад, когда я, даже не оглянувшись, ушел из дома.

Я ставлю машину у обочины, где ее не видно из окон административного корпуса, и запираю дверцу на ключ, включая сигнализацию, что делаю редко. Неохота связываться с дирекцией, она навешает мне лапши на уши, а если станет действовать по правилам, то и девушку уволит за то, что она доставляет лишние хлопоты. Раз уж я взялся защищать рокеров, то при любом раскладе теплых чувств ко мне она испытывать не будет, и не в моих интересах настраивать ее против себя еще больше.

Мотель старомодный, шестнадцать номеров, тут же кухня. Во всех номерах пора проводить ремонт, начиная со стен и кончая всем остальным. В ноздри ударяет вонь — засорились унитазы. Попозже, когда солнце припечет, благоухать будет вовсю. Это заведение напоминает мне о поездках, приходившихся на время летних отпусков, когда мы всем скопом втискивались в отцовский «кадсон» и ехали в места, которые сейчас называют Ривьерой для цветных, — в Северную Флориду, в Алабаму, к берегам Миссисипи там, где она впадает в Мексиканский залив. Сейчас, говорят, эти места считаются престижными, но в те годы туда отправлялись люди, которые родились в этой части страны и не могли поехать куда-нибудь еще, чтобы увидеть море. Такой отпуск до того напоминал то, что было дома, если не считать песка, покрытого отложениями смолистой нефти и приносимого с нефтяных вышек, едва различимых в дымке вдали, и тепловатой, сплошь усеянной москитами воды, что разница была практически незаметна.

Побывав в трех таких поездках, мы поставили на этом точку и купили взамен цветной телевизор.

Через распахнутую дверь я вижу девицу с пылесосом. Она чувствует мое присутствие рядом, но решает меня не замечать.

— Эй! — кричу я. Валять здесь дурака некогда, времени нет.

Она бросает на меня косой взгляд. Солнце у меня за спиной мешает ей хорошенько меня рассмотреть, тем не менее она понимает, что имеет дело не с посетителем: я слишком хорошо одет и пришел один, без женщины.

— Да? — Голос у нее пискливый и враждебный.

— С тобой можно поговорить?

— О чем?

— Выруби эту чертову штуковину, тогда скажу. — Боже, неужели любой встречный и поперечный будет тыкать меня носом в дерьмо?

Она выключает пылесос, властные нотки в моем голосе подсказывают ей, что не стоит зарываться.

— Спасибо, — говорю я, придавая благодарности еле заметный издевательский оттенок и давая понять, что вижу все ее выверты невооруженным глазом.

— Что тебе надо? — пискливо спрашивает она. — Я и так выбилась из графика, дежурю сегодня одна, эти ублюдки нарочно меня подставили.

— Я ищу Риту Гомес.

Она пристально смотрит на меня: я ее напугал.

— Это случайно не ты?

— А что, я на нее похожа? — мотает она головой.

— Не знаю. Я с ней никогда не встречался.

— А почему ее ищешь?

— У меня к ней кое-какие вопросы. — Если не изменим темп, то и к вечеру не управимся. — Их всего несколько, много времени это не займет.

— Ты из полиции?

Я медлю с ответом:

— Нет. А почему ты так думаешь?

— А тогда зачем она тебе нужна? — отвечает она вопросом на вопрос.

— Затем, что у меня к ней вопросы, на которые, как мне кажется, она могла бы ответить. А почему ты решила, что я из полиции? — напускаю я на себя подозрительный вид. — Разве к ней никто не приходит? Ну, скажем, друзья?

— Ты не похож ни на одного из ее друзей.

Уперлась, как осел. Если бы она держалась непринужденно и сказала, что Риты нет, я, наверное, повернулся бы и ушел. Теперь же приходится дожимать ее.

— А ты знаешь, где она сейчас? — захожу я с другого боку.

— Нет.

— Разве она здесь не живет?

— Нет, живет. Но сейчас ее нет.

— Как, по-твоему, когда она вернется?

Она пожимает плечами.

— Когда ей на работу? — не отстаю я.

— Сейчас. А иначе почему бы я так припозднилась, черт побери?

— Значит, она слиняла.

— Что?

— По идее, она должна быть здесь, но ее нет.

Она улыбается. С зубами у нее все в порядке, видно, раскошеливаться на три штуки не пришлось.

— Да, должна быть.

Пожалуй, хватит. Я вхожу в комнату, закрываю дверь. Она пятится от меня. Внутри царит мрак, занавески здесь достают до пола и плотно задернуты, чтобы было не так жарко.

— Тебе нельзя заходить сюда. Когда я делаю уборку, эту дверь положено оставлять открытой.

— Больше не буду. Где она? — спрашиваю я, повышая голос. — Хватит водить меня за нос, времени у меня в обрез, некогда тут с тобой лясы точить.

Она перепугалась, держит шланг пылесоса наперевес, словно ружье.

— Я не знаю. Правда. Я не знаю, куда они ее увезли.

Счастливый билетик, только вытянул его кто-то другой.

— Кто? Кто увез?

— Не знаю.

— Я тебе что сказал? — Я делаю шаг к ней.

— Какие-то парни, — быстро отвечает она и, пятясь от меня, чуть не спотыкается. — Их было двое.

— Когда?

— Вчера вечером. То ли в десятом, то ли в одиннадцатом часу.

— Полицейские?

— Не знаю. — Она колеблется, я подступаю еще ближе. Теперь ей никуда уже не деться. — Да. Они не сказали, откуда, но точно из полиции.

Вот и ответ на вопрос, почему я оказался в таком положении, как сейчас: вчера вечером, когда я пил и трахался, делая вид, что работаю не покладая рук и добываю нужные сведения, двое полицейских меня обошли и первыми добрались до Риты Гомес.

— А ты не знаешь, куда они ее повезли?

Она качает головой.

— Я думала, они хотели отвезти ее в тюрьму.

— В тюрьму? — На сколько же я позволил себя опередить? Может, Фред и Энди правы и я на самом деле сдаю?

— Да, чтобы допросить ее насчет Ричарда. Знаешь, — говорит она голосом, в котором слышится открытая неприязнь, — того болвана, который все увивался вокруг нее, пока сам не сгинул, бедняга!

Каким же надо было уродиться, думаю я, чтобы эта девица отзывалась о тебе с таким презрением? Если даже на нее производил он такое гнетущее впечатление?

 

19

Полицейские вихрем проносятся по Санта-Фе, раз за разом прочесывая город, все до единого бары, мотели, ночлежки для бездомных, клиники, где хранятся запасы консервированной крови, бюро по временному трудоустройству, перекрестки, промышленные предприятия. Моузби координирует всю операцию, и, хотя основная нагрузка падает на Санчеса и Гомеса, к ней подключили всех полицейских, каких только можно. Если удастся найти компромат на рокеров, тогда политический резонанс от суда будет еще большим, он привлечет внимание и в конечном счете завершится вынесением приговора. Моузби знает, что, если удастся собрать достаточно улик, чтобы вынести дело на рассмотрение большого жюри и добиться предъявления обвинения, дальше все пойдет как по маслу. Но главная задача — найти убийцу. Пока операция не получила нежелательной огласки. Робертсон следит за тем, чтобы представить ее в нужном свете: сведение счетов между бандами перешло допустимые границы и, увы, повлекло за собой неминуемое возмездие. Жуткие подробности происшедшего он от широкой общественности скрывает, и пока пресса клюет на эту уловку. Как только в установленном порядке будет произведен арест и суд начнет совещаться с адвокатами сторон, промывание мозгов пойдет вовсю и будет продолжаться до тех пор, пока не развернется процедура суда и на обвиняемого не будут смотреть, как на изгоя общества, бешеного пса, место которому на живодерне.

Этот вариант развития событий широко распространен, так всегда делают, когда речь идет об изуверских убийствах. Никому, кроме разве что самого обвиняемого и его поверенного, даже в голову не придет усомниться в этом. Что же до их доводов, то они, разумеется, шиты белыми нитками и продиктованы корыстными соображениями. В результате лавры героев дня достаются Санчесу и Гомесу.

Сначала они направились в «Росинку», не скрывая, что из полиции, но вернулись несолоно хлебавши: никто не стал тратить на них время. Ретировавшись, они выяснили только, что рокеры там побывали (что значения почти не имело, так как рокеры были в десятках таких заведений в момент массового наплыва посетителей), забрали с собой какую-то девицу, которая то ли работает в мотеле, то ли нет, — смотря кого слушать. Выяснилось также, что, возможно, и убитый, и рокеры накануне вечером были в баре, повздорили из-за того, что им попытались всучить дозу некачественного наркотика, вышли наружу, чтобы продолжить выяснение отношений, — стычки по таким поводам случались то и дело, с таким же успехом еще кто-нибудь мог свести счеты с убитым в другой вечер. Об убитом сложилось мнение как о человеке, который раздавал обещания, не умея подкрепить их кулаками.

В девятом по счету мотеле — удача. У девушки страшные боли, по-прежнему идет кровь, она попыталась было лечиться на свой страх и риск, побоявшись идти в больницу и выдумывать там правдоподобную историю о случившемся. Они по-отечески утешают ее, она что, не понимает, что может умереть? Она слишком слаба, чтобы перечить, да, они из полиции, разумеется, любая помощь с ее стороны будет только приветствоваться, но сейчас их больше всего заботит ее здоровье.

В больнице, где в обязательном порядке регистрируются все пациенты, они обходятся без этого. (Для того, говорят они ей, чтобы напавшие на нее не дознались, что она обратилась к властям.) Поэтому, когда через несколько часов она уезжает с ними — еще слабая, но получившая квалифицированную медицинскую помощь, держа в руке пластмассовую коробку, доверху набитую антибиотиками, то, формально говоря, она там не была. А поскольку она, формально говоря, там не была, то, формально говоря, никто и не допрашивал ее и не выуживал никаких сведений.

А потом она исчезает, и в течение пяти дней о ней ни слуху ни духу.

 

20

Мне звонит Робертсон.

— Завтра утром им предъявят обвинение.

— Пора бы, — отвечаю я, не скрывая легкого раздражения. — Это можно было сделать еще три дня назад.

— Три дня назад у меня не было судьи. — Спокоен, ублюдок, черт бы его побрал, из трубки так и веет холодом.

— А в чем их обвиняют? — Я же знаю, что у него против них ничего нет, ведь заседание большого жюри не назначено.

— Соучастие в убийстве.

— Чушь собачья! — взрываюсь я. — Черт побери, ведь у тебя же ничего нет против них, а? Да ты просто шьешь им дело, чтобы газеты не сделали из тебя котлету! Черт возьми, Джон, — продолжаю я, понижая голос и переходя на более доверительный тон, — ты не прав! Ты сам это знаешь. Это на тебя не похоже. С какой стати ты так поступаешь? — Не хочется говорить «поступаешь со мной», но эта недосказанность очевидна, она повисает над разделяющей нас пропастью, которая становится все шире и шире.

— Не принимай это так близко к сердцу, Уилл, — советует он. — Тогда и жизнь у тебя сложится лучше и поживешь подольше.

— Не уверен, что хочу пожить подольше. Послушай, Джон! Если у тебя ничего нет против них, остановись. Это недостойно как прокуратуры, где ты работаешь, так и твоих же собственных представлений о морали, — прибавляю я, пытаясь усовестить его.

— Соучастие в убийстве, — повторяет он, не клюнув на приманку. — У нас достаточно оснований, чтобы по законам штата возбудить против них дело по этому обвинению. Это еще цветочки, — невозмутимо добавляет он.

Если это цветочки, то ягодки не что иное, как убийство, но когда прокурор, особенно тот, кто вроде бы приходится тебе другом, начинает говорить, как по бумажке, то зло берет. Больше всего меня тревожит то, что по характеру Джон — человек спокойный, почему и ладит с законом. Он редко когда подставляет себя под удар и когда вот так, напрямик, заявляет, что, по его мнению, можно привлечь их к суду по обвинению в убийстве, мне становится не по себе. Может, он делает это нарочно, может, знает, что сейчас я уязвим, может, готовит почву для компромиссного признания вины?

— О'кей, — смягчаюсь я. — Сколько надо, чтобы их выпустили под залог?

— Мое мнение — миллион.

— Что?

— Наличными. С каждого. Уверен, и не без основания, что судья меня поддержит. Это опасные люди, Уилл, и мы не хотим, чтобы они дали деру.

Я с шумом выдыхаю воздух. У моих подзащитных столько же шансов внести миллион за освобождение под залог всем вместе или каждому, сколько у меня перспективы первым полететь на Сатурн.

— Какая муха тебя укусила? — спрашиваю я, уже достаточно успокоившись, чтобы не дать воли гневу в телефонном разговоре.

— Они убили человека. И я не хочу выпускать их до тех пор, пока они не заплатят за это.

 

21

— Пожалуйста, назовите членам большого жюри свое имя и фамилию.

— Рита Гомес.

— Сколько вам лет?

— Двадцать два.

— Кем вы работаете?

— Горничной в мотеле «Старая саманная хижина».

— В Санта-Фе?

— Да, сэр.

— А где живете?

— В мотеле. Мне разрешили жить в одном из номеров, потому что в это время года, как правило, есть свободные места.

— Вы давно там живете?

— Месяца три.

— А где жили до этого?

— В Лас-Крусес. Я там родилась.

— Госпожа Гомес, изложите, пожалуйста, членам большого жюри собственную версию того, что произошло вечером 21 июля этого года.

— Хорошо, сэр. Я была в том баре. В «Росинке». Мы пошли туда с Ричардом, но потом он вспылил и ушел.

— С Ричардом Бартлессом? С тем, которого убили?

— Да, сэр. Он пару дней жил в мотеле, и мы познакомились.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Ну так вот, Ричард был там еще с одним парнем, который говорил, что торгует то ли наркотиками, то ли еще чем, и он стал предлагать тем парням какую-то дрянь, и те предложили ему выйти…

— Тем парням? Вы имеете в виду четырех мужчин, которых все знают по кличкам Одинокий Волк, Таракан, Гусь и Голландец?

— Да, сэр. Их самых.

— Продолжайте.

— Значит, они вышли на стоянку, а Ричард, почуяв, что сейчас ему всыплют по первое число, удрал и оставил меня одну. Потом все остальные вернулись в бар и просидели там до самого закрытия, пока тот, которого зовут Одинокий Волк, не спросил, не нужно ли кого подбросить до дому. Вот я и вызвалась, ведь Ричард, а я на него надеялась, смылся с перепугу, а Одинокий Волк сказал, что отвезет меня обратно в мотель, вот я с ними и поехала.

— Они отвезли вас обратно в мотель?

— Нет, сэр.

— А куда?

— Мы проехали мимо мотеля, я сказала, что вот я и дома, но они не остановились и рванули дальше, в горы, и остановились лишь тогда, когда мы проехали половину дороги, ведущей вверх.

— Что произошло потом?

— Они меня трахнули.

— Они вас изнасиловали.

— Да, сэр.

— Все?

— Да, сэр. Каждый по два раза.

— Вы пытались оказывать сопротивление?

— Вы за дуру меня принимаете? Хорошо еще, что только изнасиловали, а не убили!

— Значит, вы согласились, опасаясь за свою жизнь.

— Само собой!

— Продолжайте.

— Значит, потом они отвезли меня обратно в мотель, мы выпили пива, и они снова стали меня трахать…

— Насиловать…

— Да, сэр. Значит, потом вошел Ричард, он, наверное, спал у себя в соседнем номере и проснулся от шума, потому что я орала, чтобы они перестали, ведь боль была жуткая, он вошел и сказал, чтобы они перестали, разве им не видно, что мне больно, а они ему говорят, чтобы он заткнулся и шел куда подальше, но он не ушел.

— Он что, не испугался?

— Может, и испугался, но он пытался мне помочь. Может, он накурился травки, у него была клевая травка, которую он пытался загнать.

— Продолжайте.

— Ну, им не понравилось, как он наехал на них, понес, что я, мол, его девушка, ну и все такое прочее, а между нами ничего не было, мы просто дружили, и наезжал на них, пока они скопом не кинулись на него. Ну, тогда он вытащил из-за голенища нож вроде тех, что носят «зеленые береты», и попытался пырнуть их, тут уж они разъярились вовсю, выхватили у него нож и принялись лупить его почем зря. Он начал орать благим матом, да так, что его, наверное, было слышно через дорогу! Ну, тогда они забеспокоились, что его услышат и позовут полицию, взяли веревки для развешивания белья из прачечной, где стоят стиральные машины, крепко его связали, так, что руки у него буквально одеревенели. Связав, бросили в машину и отвезли в горы, куда до этого отвозили и меня.

— Вы поехали с ними?

— Они меня заставили. Боялись, что я вызову полицию. Я бы тоже так поступила на их месте.

(Она отпивает из стакана с водой.)

— Продолжайте, пожалуйста.

— Ну, приехали мы в горы, тут-то самый смак и начался! Я хотела сказать, самый ужас. Сначала двое из них трахнули его через задницу…

— Они изнасиловали его через задний проход?

— Да, сэр, сзади.

— А вы не помните, кто именно?

— Погодите… это был не Одинокий Волк… нет, тот, что постарше, Гусь. И не этот малыш… Таракан, а другой…

— Продолжайте, пожалуйста.

— Ричард орал благим матом, они сказали, чтобы он заткнулся, черт побери, но он продолжал вопить, и они не выдержали. Разожгли костер, прижали его к земле, сунули нож в костер и, когда он раскалился добела, пырнули его этим ножом. Дважды пырнув его, они снова прокаливали лезвие над костром, может, для того, чтобы он легче вошел в тело, не знаю. Знаю только, что они все время кололи его ножом. А когда остановились, он был уже мертв, и говорить нечего!

— А чем все это время были заняты вы сами, госпожа Гомес?

— Я молилась. Чтобы они меня не убили. Особенно так, как убили его. Ничего страшнее в жизни я не видела.

(Она снова отпивает из стакана с водой, пытаясь взять себя в руки.)

— Сначала успокойтесь, потом продолжим. Может быть, нужно объявить перерыв?

— Нет, сэр, я в порядке. Просто вспоминать все это ужасно. Особенно то, что было дальше.

— Понимаю… продолжайте, пожалуйста.

— Ну, тогда они взяли нож…

— Может быть, все же следует объявить перерыв…

— Нет, я хочу рассказать все… они взяли его нож, отрезали ему член и сунули в рот.

— Они кастрировали его.

— Да, сэр, отрезали ему член. И сунули в рот.

— Это что, было частью какого-нибудь ритуала?

— Да, сэр. Типа тех шаманских штучек, о которых читаешь время от времени.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Ну, потом они все прикидывали, что делать дальше, а потом Одинокий Волк достает из кармана пистолет и стреляет ему в голову…

— В человека, который, судя по тому, что вы рассказывали, был уже мертв.

— Мертв, и думать нечего! Ну, он выстрелил несколько раз ему в голову, тогда кто-то из остальных спрашивает, зачем он это делает, а он отвечает: чтобы представить дело так, что сначала его застрелили, а уж потом пырнули ножом. Тогда, мол, полицейские решат, что банды сводили между собой счеты, и дело пойдет по ложному следу.

— Это сказал тот, кто назвался Одиноким Волком.

— Да, сэр.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Ну, потом они бросили труп в кусты под обрывом, посадили меня в машину и отвезли обратно в мотель.

— И отпустили?

— Да, сэр. Сначала они хотели меня убить, чтобы я ничего не рассказала полиции, но я обещала, что буду молчать; о'кей, говорит тогда Одинокий Волн, убивать ее не будем. Ты же ничего не скажешь, правда? Ну вот. Он же знал, что иначе я умру со страха, и тогда они вернутся и в самом деле меня прикончат. Ну, вместо этого они меня просто трахнули…

— Все четверо?

— Да, сэр.

— Продолжайте.

— А потом сели на мотоциклы и укатили. Вот и все. Больше ничего не было.

 

22

— Чушь собачья! — с вызовом говорит мне Одинокий Волк. — Знаешь, почему?

— Пожалуй, я бы не прочь узнать. — Я же не знаю пока всех деталей, мне еще предстоит попотеть по мере того, как в ходе расследования будут всплывать все новые и новые подробности, уж Робертсон постарается обтяпать все так, чтобы комар носа не подточил. Что ж, теперь я знаю, как обстоят дела, и с учетом этого решу, как себя вести. А пока мне в установленном порядке сообщили, что сегодня во второй половине дня большое жюри, взяв за основу одни лишь показания Риты Гомес, которая, к моему огорчению и вящему замешательству, исчезла так же внезапно, как и появилась, возбудило в открытом судебном заседании дело по обвинению в убийстве против всех четырех моих клиентов. Теоретически это означает все, что угодно, — от убийства при отягчающих обстоятельствах до непредумышленного убийства. Робертсон собрался выбиться в большие начальники, и отступится он лишь в том случае, если его карта будет бита. Штат жаждет смерти моих подопечных.

— Если бы мы прикончили этого типа, а она все видела, то убрали бы заодно и ее тоже! Это уж точно!

В известной логике ему не откажешь. Само собой, я еще не читал ее показаний, но она должна была заявить, что убийство произошло в ее присутствии: если бы это было не так, ей бы никто не поверил.

— А может, вы пожалели ее. Может, решили, что она слишком испугана, чтобы заговорить.

— Ты, старина, за дураков нас держишь! — говорит он, едва сдерживаясь, чтобы не расхохотаться мне прямо в лицо. — Ты что, думаешь, мы будем жалеть какую-то сучку, из-за которой можем угодить на электрический стул? Бог ты мой, — с открытой неприязнью говорит он, качая головой, — может, такой адвокат, как ты, нам и ни к чему! Хреново соображаешь, черт бы тебя побрал!

Я задет за живое. Резкий ответ уже готов сорваться с губ, но усилием воли я заставляю себя прикусить язык — пожалуй, это самый благоразумный поступок за последнее время. Незачем цапаться с ними по мелочам, мне важна итоговая победа.

Минутная тишина. Мы слышим свое дыхание, подстраиваемся друг к другу и дышим как одно целое — один вдох и выдох. Пошел уже первый час ночи, арестанты давно спят, но мне разрешен круглосуточный доступ к моим орлам, и я не стал откладывать встречу с ними до утра (Робертсон на это и надеялся, сообщив мне о предъявленном обвинении в половине десятого вечера). На прошлой неделе я, может, и не стал бы им перечить, но за последнее время мне слишком часто подкладывали свинью по этому делу, да и во всем остальном тоже. Сейчас надо определить план действий, по крайней мере, хотя бы попытаться. Ясно одно: от этого дела я не откажусь.

— Решать вам, — спокойно говорю я.

Одинокий Волк улыбается, шире улыбки у него я еще не видел. Теперь мне понятно, почему его так прозвали. Остальная троица в панике.

— Проверка на прочность, — говорит Одинокий Волк без тени страха, что при сложившихся обстоятельствах ничего, кроме восхищения, не вызывает. — Тебя не так-то просто взять на испуг. Ты с нами, адвокат.

Остальные в этом не уверены; упиваясь триумфом, я несколько секунд держу их на крючке, потом великодушно отпускаю.

— Отлично, — говорю я, обращаясь ко всем сразу. — Согласен.

Словно камень с плеч свалился. На душе у меня легко — и потому, что я ощутил свою власть над ними, и потому, что на самом деле им нужен, нужен позарез. Как же они одиноки, вдруг мелькает мысль ведь только я связываю их с миром вне клетки, в которую они попали! Больше никто!

— Но при двух условиях.

— Как скажешь, — отвечает Одинокий Волк чуть поспешнее, чем следует. Снисходительный вид с него как рукой сняло, сейчас положение слишком шатко, чтобы валять дурака. Мне приятно, что он нервничает, но внутренний голос подсказывает, что лучше бы он и виду не подавал. Мне нравится, что обычно он держится как ни в чем не бывало.

— Зарубите себе на носу вот что! — говорю я. — Каждый. От этого будет зависеть ваша жизнь.

Они замирают.

— Во-первых, ни при каких обстоятельствах вы не будете мне лгать, — говорю я, оттопыривая мизинец. — Ни при каких.

— Мы не лгали, — отвечает он.

— Это, дружок, спорный вопрос — правду ли говорит свидетельница обвинения или нет, но теперь это уже в прошлом. А во-вторых, — набираю я в легкие воздуха, игра на публику тут ни к чему, мне нужно, чтобы они поняли это, — вы должны быть невиновны. Может, раньше я и попробовал бы все уладить миром, но теперь уже поздно.

— Мы невиновны, — не дрогнув, отвечает Одинокий Волк.

Я поочередно смотрю на каждого из них. Либо после фильма «Пролетая над гнездом кукушки», отмеченного прекрасными актерскими работами, мир еще не видал такой игры, либо они говорят правду.

 

23

— От этих ребят можно было ждать чего угодно! — Смех у нее совершенно естественный, одинаково приятный и ей самой, и собеседнику, такой грудной, переливчатый, будто слышишь, как пустая бочка, громыхая, катится по наклонной плоскости вдоль длинного туннеля.

— Так ты их помнишь?

— Таких мерзавцев не забудешь! Ты ж меня знаешь, — продолжает она (я на самом деле ее знаю, но точно так же она обратилась бы и к абсолютно незнакомому человеку), — стоит мне увидеть чье-нибудь лицо, и я уже никогда его не забываю. Могу с точностью до четверти дюйма сказать, какой длины были бачки у Элвиса Пресли, а ведь уже добрых лет двадцать прошло с тех пор, как мальчик был здесь, упокой Господь его душу! Любил, чтобы бифштекс подавали прожаренным до черноты, а мамалыгу всегда щедро поливал соусом. К тому же классный гитарист. Ты уже был в Грейсленде, в его усадьбе?

Я не отвечаю, да ответа и не требуется.

Я сижу у стойки единственного кафе в Мадриде и слушаю, за неимением другого выхода. Стойка сделана из белого, отполированного до блеска пластика, в него вделан старенький сатуратор для газировки, рядом со стойкой — привинченные к полу высокие табуреты, обитые хотя и выцветшей, но целой и не залитой спиртным красной материей.

Снаружи солнце жарит вовсю. Старый кондиционер, пристроенный к оконной раме, надрывно фыркает и кашляет, доказывая, что ему на самом деле грош цена, но это все же лучше, чем ничего.

Мэгги стоит, облокотившись на стойку и зажав уголком рта уже почти потухшую сигарету из пачки «Лаки страйк» — точь-в-точь, как Ида Лупино в известном своем фильме «Высоко в Сьерре». На ней фирменная майка рок-группы «Грейтфул дэд» на бретельках, потрепанные, подрезанные выше колен джинсы, домашние туфли на каблуках с открытыми розовыми пушистыми носками. Пальцы ног покрыты зеленым лаком со стальным отливом. Она и не скрывает, что ей стукнуло семьдесят, волосы умопомрачительного морковно-красного цвета, прямо по центру рассекает темно-синяя прядь, как у панка.

Она снова наливает кофе. Кроме меня, в заведении сейчас никого нет.

Я выехал из Санта-Фе рано утром, отправившись по тому же пути, что и рокеры. Четырнадцатая автострада в Нью-Мексико — неплохая дорога, давно проложенная и живописная, почтовых открыток и глянцеватых рекламных объявлений с ее видами в журналах вышло уже сверх всякой меры. Огибая тюрьму штата, она идет к югу через Мадрид, мимо Голдена в центральной части штата Колорадо с давным-давно построенной факторией, где, по всеобщему признанию, хранилась лучшая в стране коллекция ювелирных изделий из бирюзы, пока несколько лет назад владелец не умер, а его наследники не решили, что им она ни к чему, и наконец пересекается с 40-й межштатной автострадой к востоку от Альбукерке.

Кафе Мэгги — одно из тех мест, где местные жители «непременно» остановятся, но не для того, чтобы поесть, — цены там такие же, как и во всех закусочных, половину продуктов размораживают, доставая из холодильника, а чтобы послушать Мэгги, когда она, разойдясь, принимается выплескивать на слушателей поток житейских, да и философских рассуждений на самые разные темы.

— Разве они тебя не напугали? — спрашиваю я. — Хоть чуть-чуть?

— А с чего мне пугаться? — искренне удивляется она.

— А с того, что они перепугали до смерти большинство обывателей. Этим они, в частности, и промышляют.

— Ты что, шутишь? Черт побери, да эти ребята, что котики, мухи не обидят! К тому же прикатили на шикарных мотоциклах. Настоящий кайф словить можно только на «харлее», остальные ему и в подметки не годятся. У моего третьего мужа был «харлей». Вот он и гонял на нем до тех пор, пока не слетел с обрыва близ Хемес-Пуэбло. Тачка вдребезги, остались одни воспоминания! Он у меня красавец был, чертеняка! Хотя, попав в переплет, малость сдал, — добавляет она. — Весь как-то скрючился, стручок его, и тот поувял. Я на него, беднягу, смотреть не могла, всякий раз до истерики доходило. Видно, поэтому он и сбежал с какой-то бабенкой, у которой не то мать, не то отец из индейцев навахо. Ее-то, видно, устраивало, под каким углом этот стручок свисал. Хотя раньше красавец был, ничего не скажешь.

Она поправляет прическу, глядя на свое отражение в зеркале, висящем в глубине бара. Она и раньше не раз заговаривала зубы какому-нибудь не особо словоохотливому случайному автотуристу, заглянувшему к ней по чистой, в общем, случайности, с женой, без жены — все одно.

Значит, котики, думаю я, мухи не обидят. Горные львы, те тоже из породы кошачьих.

— К тому же вежливые, — добавляет она. — С прекрасными манерами. Надо отдать должное их матерям.

— А свои татуировки они тебе показывали?

— Все самые лучшие! Из тех, что можно показать и женщинам тоже, — чопорно докладывает она. — А я в ответ показала им одну или две своих! — Она снова разражается грубым хохотом. — Знаешь, на них это произвело сильное впечатление. Они еще сказали, что у меня татуировки получше, так прямо и сказали, правда. У них некоторые сделаны кустарно, тюремная работа, одно слово. А у меня все до единой выполнены профессионально, — с гордостью говорит она. — Лайл Таттл делал мне наколки в форме сердца и бабочки, когда был у нас проездом. Я отказалась кормить его, пока он не пообещал сделать татуировку. А тебе случайно не встречалась его статья? Среди татуировщиков этот парень — настоящий Рембрандт, начальник!

— Наверное, я ее пропустил, — говорю я, перелистывая свои записи. Она снова наливает мне чашку, на глазок добавляет туда сливок, чтоб было поровну, и перемешивает ложечкой. Я поднимаю голову. — Они были здесь в субботу утром. Ты в этом уверена?

— Черт побери, конечно, уверена! — возмущается Мэгги. — Я же сама это сказала. Или нет?

— Ну конечно, — поспешно поддакиваю я. Ссориться с ней ни к чему. Хотя бы потому, что из-за этого придется проторчать здесь пару лишних дней, а мне еще надо кое-куда съездить и кое с кем повидаться.

— Думаешь, у меня старческий склероз? Неужели? У меня ум такой ясный, — продолжает она, не дожидаясь ответа, — что профессор из МТИ — это Массачусетский технологический институт, начальник, просил меня приехать в Бостон, штат Массачусетс, на осмотр. Его заинтересовал мой мозг. Говорит, среди пожилых, с кем ему доводилось встречаться, у меня самый острый ум. Да, это было в субботу утром. Ясным, ранним утром.

— А ты не помнишь, когда именно? Когда они приехали?

— Когда я открыла кафе, они уже сидели на ступеньках крыльца. — Мэгги живет в квартирке, выходящей на задний двор. Она тут же мне ее показала. Внутреннее убранство — в типично гавайском стиле, рассчитанном на туристов.

— В котором часу это было?

— В половине восьмого. Тютелька в тютельку. Не на пять минут раньше, — со значением говорит она. — И не на пять минут позже. Ровно в половине восьмого, и точка!

Я делаю пометку в записной книжке. То же самое сказали мне и рокеры: выехав до рассвета из Санта-Фе, они направились на юг, остановившись, чтобы заправиться и купить пару картонок по шести бутылок пива в каждой в небольшом ночном ларьке, и прикатили в Мадрид около семи. Там прохлаждались на крыльце у входа в бар Мэгги, пока он не открылся. Дежуривший на бензоколонке парнишка, у которого вся шея покрылась чирьями, отчетливо их запомнил. Может, Мэгги они и кажутся котиками, но на него они таки нагнали страху, словно призраки возникнув из мрака на мотоциклах, двигавшихся на малой скорости: типично американский кошмар. Заправляя мотоциклы, они выпили все шесть бутылок, опустошив одну из картонок, еще пятнадцать-двадцать секунд ушло на то, чтобы наполнить канистру. Когда они приехали, было без чего-то шесть, мальчишка точно запомнил время — пока они занимались своим делом, он включил телевизор, чтобы посмотреть последние известия, и около минуты на экране шла цветная заставка, а в шесть начался выпуск новостей.

Я показал ему подписанную Гусем квитанцию с отметкой об оплате при помощи кредитной карточки и проставленным временем. Паренек уверенно подтвердил, что это она и есть. Показал ему также вчерашние фотографии, которые снимал «полароидом». Они, и сомневаться нечего. Просто так эту четверку не забудешь, не тут-то было.

— Что они взяли на завтрак? — спрашиваю у Мэгги. Мне, в общем, все равно, просто хочется задать работенку ее мозгам, которые, как она считает, у нее есть. Я залпом допиваю кофе, под слоем сладких сливок он остыл, стал терпким на вкус. Спине становится холодно — кондиционер гонит воздух прямо на мокрую от пота рубашку.

— Яичница с хорошо прожаренным беконом, мамалыга, тосты из пшеничного хлеба. Ветчина с жареным картофелем, песочное печенье. Бекон с хорошо прожаренным картофелем, тосты из белого хлеба. Гренки, поджаренные в молоке с яйцом, бекон. Четыре стакана молока, три чашки кофе. Малыш кофе пить не стал. Да, и еще четыре больших стакана апельсинового сока, — договаривает она, приберегая козырную карту под конец.

Я кладу доллар на стойку, взмахом руки даю понять, что сдачи не надо, и закрываю записную книжку.

— Уходить собрался, начальник?

— Надо еще кое с кем повидаться, кое-где побывать.

— У меня тебе больше нечего делать. В следующий раз приезжай вместе со своей девочкой. Ей понравились кастаньеты, которые я ей подарила?

— Она в них души не чает. Чуть ли не спать с ними ложится. — Около года назад мы с Клаудией наведывались сюда и по настоянию Мэгги облазили ее заведение сверху донизу. На глаза Клаудии попалась пара старинных испанских кастаньет, лежавших на конторке Мэгги, — подарок давнего ее поклонника, и Мэгги тут же презентовала их ей. Вряд ли Мэгги стоит знать, что уже к середине дня Клаудия потеряла к подарку интерес и вскоре куда-то его сунула. Больше кастаньет в доме не видели.

— Ну, передавай ей привет от меня! — говорит Мэгги, сияя улыбкой. — Скажи, у меня для нее приготовлен новый подарок, именной.

— Хорошо. Спасибо.

Я направляюсь к двери и, открывая ее, чувствую, как на меня пахнуло раскаленным воздухом.

— А что, эти ребята натворили что-то серьезное, а, начальник? — кричит она мне вслед.

— Да, очень.

— Это они кокнули того мужика в горах, про которого рассказывали по телевизору? — ворчливо спрашивает она.

— Полиция считает, это их рук дело.

— Они его не убивали, — безапелляционным тоном заявляет она. — Ты взялся быть их адвокатом?

Я киваю. Она кивает в ответ, приободрившись.

— А по-твоему, это они его убили? — Голос ей изменяет, становясь каким-то надтреснутым, и в эту секунду она превращается в самую обыкновенную старуху.

— Нет. Они не убивали.

Она первой услышала, как я произнес эти слова. И она первой задала мне этот вопрос.

 

24

Сидя в кабинке у дальней стены темного бара, я пью «будвайзер» из бутылки с длинным горлышком, которую только что достали из ледника. Пиво всегда вкуснее, когда пьешь его из бутылок с длинным горлышком, и холоднее, если подержать их под глыбами льда, погрузив в темно-зеленую воду.

Напротив меня за столом сидит рокер из Альбукерке. Его зовут Джин. В Альбукерке он президент филиала «скорпионов» — той же общенациональной организации, в которой состоят и мои подзащитные. Ростом он шести футов шести дюймов, вылитый Арнольд Шварценеггер, только одетый под рокера, который не в ладах с законом. С Одиноким Волком они закадычные друзья еще с тех пор, как подростками познакомились в одной из школ для трудновоспитуемых в Питтсбурге, в штате Пенсильвания.

— Вот Одинокий Волк, — задумчиво говорю я. — Как он мог распустить нюни? Странно, парень, с которым шутки плохи, ни с того ни с сего ударился в романтику.

— Ты хочешь сказать — сдрейфил?

Я еле заметно пожимаю плечами — можно и так сказать, мне все равно.

— Какая-нибудь цыпочка задурила ему голову. Наверное, начиталась романов о любви.

— Его никогда не подначивали на этот счет?

— Пытался один, черт бы его побрал! Пока он как-то раз не разобрал этому ублюдку руку на запчасти. Потом странным это уже никому больше не казалось.

Он прикладывается к бутылке с пивом, изучающе смотрит на меня.

— Пораскинь мозгами! — растягивая слова, говорит он. — Каким же идиотом надо быть, чтобы, имея за плечами две судимости и только что освободившись из тюрьмы условно, пойти на убийство да еще оставить труп и свидетеля в придачу, чтобы тот обо всем рассказал?

— А таким идиотом, который считает, что на закон можно наплевать! Который, подцепив пьяную в дымину девку на глазах у двух сотен свидетелей, потом трахает ее по очереди с дружками. Вот каким!

— Им хотят пришить изнасилование?

— Ты же знаешь, что нет! — огрызаюсь я.

— Тогда они последние идиоты, потому что с обвинением промашка вышла. Все же знают, что она — шлюха, ей к этому не привыкать, она готова трахнуться с любым сифилитиком. Да я могу назвать тебе восемь десятков мужиков, которые трахнули ее, причем остались живы!

— Они все из «скорпионов»?

— В основном. Еще несколько человек из «ангелов ада» и «bandidos».

— И все могут дать показания в их защиту?

— Если до этого дойдет. — Он наклоняется вперед, нежно поглаживая пивную бутылку, которая почти не видна в его ручищах. — А ты как считаешь? — спрашивает он, вдруг переходя на серьезный тон.

— В смысле?

— Чего ждать-то?

— Приговора.

— А-а. — Залпом допив пиво, он подходит к холодильнику, достает еще четыре бутылки и, держа их в руке, возвращается к столику. Откупоривает две из них и ставит одну передо мной.

Я пью длинными глотками, чувствуя, как по спине ползут мурашки. Бывают минуты, когда кажется, что надо завязывать, сам себе потом спасибо скажешь. Но сейчас я так не думаю.

— Борьба предстоит тяжелая, — честно говорю я. — Я даже не знаю всех свидетелей со стороны обвинения, но голову даю на отсечение, что рот у них на замке. Если я буду лезть из кожи вон, да еще подфартит, то наверняка нащупаю в ком-нибудь слабину, поднажму и заставлю-таки расколоться.

— А как насчет свидетелей с твоей стороны?

— Этим я сейчас и занимаюсь. Потому и пришел.

— Выходит, одно честное слово против другого.

— Как правило, так и бывает. Уверен, тебе это в диковинку.

— Не совсем так. К тому же я знаю, что такие, как мы, чаще всего остаются с носом.

Такие, как мы. Всю свою адвокатскую практику я только и слышу эти слова, повторяемые на разный лад. Это что, какой-то неведомый слой общества, который социологи так и не сумели распознать? Я не говорю о тех категориях населения, на долю которых приходится большая часть преступлений, связанных с применением насилия: о семьях, оставшихся без отцов, о затюканных национальных меньшинствах (как правило, это черные или испаноговорящие американцы), о вконец опустившемся сброде, живущем в центральных районах городов, о жителях захудалой сельской глубинки, об алкоголиках, наркоманах, душевнобольных. Общее у них одно — бедность. Но я даже не об этом.

Речь о другом — возникает ощущение, что вот есть общество и есть ты, но обществу до тебя дела нет. Я сам вырос в относительной бедности, но мне повезло: я не пережил подобного ощущения. И в радости, и в горе я был не один, и мне знакомо то, что называют сопричастностью. Но ведь миллионы людей осознают, что они не являются частью общества, даже те, кто достиг уровня среднего благосостояния, — они все равно чужие, не часть целого. А если ты не причисляешь себя к этому целому, то с какой стати соблюдать его законы? Мне кажется, у большинства таких людей никогда не было выбора, они — как те семьи, четвертое поколение которых живет на пособие по безработице, — ничего другого они не знают. Но вот те же рокеры предпочитают держаться особняком, стоять в стороне.

Почему? Над этим вопросом я ломаю голову последние несколько дней, после того как им предъявили обвинение.

— А почему так? — спрашиваю я у Джина.

— Да потому, что в нашем обществе кому-то надо быть побежденным. Я имею в виду идейку насчет победителей, которая выдержана в типично американском духе: нужно уметь побеждать и так далее. А если нужны победители, победители для того, чтобы вся система срабатывала, значит, должны быть и побежденные. А для олуха, получающего заем под закладную, которому всю жизнь только и твердили, что, если будешь делать то-то и то-то, как пить дать станешь победителем, такие, как мы, считающие, что все это — чушь собачья, и без обиняков говорящие об этом, черт возьми, — побежденные, так? Вот и выходит, что победители оказываются на коне, а мы, которым заранее уготована участь побежденных, остаемся с носом.

— Значит, ты согласен, что все вы — побежденные.

— Черт бы тебя побрал, приятель! — Он допивает первую бутылку из тех, что только что принес, и, откупорив вторую, одним махом опустошает ее наполовину. — Это ты согласен с тем, что мы — побежденные! Что до нас самих, то больших победителей, чем мы, никогда не было. Взять хотя бы жюри присяжных, где должны сидеть люди равного с нами положения! Да в этом чертовом жюри не найдется ни одного человека, которого я бы считал за равного! Сначала, приятель, ты мне дай жюри такого состава, чтобы я считал их за равных, а потом я буду иметь с ними дело!

Это что-то новое. Нужно запомнить, может, на суде пригодится. Интересно, как в адвокатских кругах отнеслись бы к такому начинанию?

— Вряд ли у меня пройдет такой номер, — отвечаю я и принимаюсь за новую бутылку. Здесь уютно. Жара не чувствуется. Сижу, пью за чужой счет «будвайзер» в холодных бутылках с длинным горлышком и веду задушевную беседу с человеком если и не блестящего, то, во всяком случае, развитого ума.

— Ты читал когда-нибудь Карла Маркса? — равнодушно спрашиваю я.

— Прочел от корки до корки, — отвечает он, слегка улыбаясь. — А заодно Веблена, Хоффера, Франца Фанона, не считая других. Милтона Фридмэна тоже читал, хотя, мне кажется, сейчас он уже здорово дискредитирован. И Рейгана, черт бы его побрал, — презрительно ворчит он, — на фоне этого ублюдка президент Никсон только выиграл!

О Боже! Так я пью пиво в компании рокера, который не в ладах с законом, придерживается радикально-социалистических воззрений в экономике и политике, а в своей повседневной речи употребляет словечки типа «подспудно».

— Расскажи мне об Одиноком Волке и об остальных.

— А что тебя интересует?

— Все, что я могу использовать для их защиты.

Неторопливым шагом он снова идет к холодильнику и возвращается, прихватив еще дюжину охлажденных бутылок. Сегодня я уже точно ни с кем больше не побеседую. Подняв руки с бутылками, мы салютуем ими друг другу. Он откидывается на спинку кресла, соображая, что нужно рассказать такого, что спасет жизнь друзьям.

— Он много чего натворил в жизни, но убийцей никогда не был. Одинокий Волк, одно слово. Да и остальные, насколько я знаю, тоже никогда никого не убивали.

— Ну и что из того?

— А ты что, хочешь знать, был он бойскаутом или нет? Не вытаскивал ли старушку из горящего дома, это тебе надо, что ли?

— Пригодится.

— Он воевал во Вьетнаме. Валялся в полевом госпитале в Дананге. Две медали за ранения в ходе боевых действий. Медаль за отвагу.

Это уже кое-что. Я делаю пометку в блокноте, позже надо будет проверить. Мне нравится парень, сидящий напротив, но, может, он просто хочет меня разжалобить.

— Конечно, под конец войны во Вьетнаме медали раздавали одну за другой, что плитки питания, — говорит он. — Надо же было сделать хорошую мину при плохой игре, понятно?

— Все равно это здорово! Жюри присяжных обожают героев войны. Что еще?

— У него был брат-гомосексуалист.

— Был?

— Он умер. По крайней мере, Одинокий Волк так говорит. Деталей я не знаю. Сам он об этом помалкивает, а набраться наглости и спросить никто не решается.

Мой ум работает с лихорадочной быстротой. Чего еще ждать после подобного вступления? А ведь это только один из четырех подзащитных.

— Об этом мало кто знает, — добавляет Джин. — Ты лучше спроси у него, хочет ли он, чтобы об этом стало известно. Вряд ли его обрадует то, что я рассказал тебе об этом.

— Не волнуйся, спрошу, — отвечаю я и, помедлив, продолжаю: — Ты — его друг, знаешь, что он за человек. А этот факт не сделал его терпимее?

— Как раз наоборот. Он ненавидит педиков лютой ненавистью. Мы все их не очень-то жалуем, — качает он головой, — но Одинокий Волк при виде гомиков просто звереет. Однажды чуть не замочил одного, решив, что тот к нему пристает. За что и схлопотал девяносто суток тюрьмы.

Никогда еще за всю свою практику я не был в большем затруднении. Поначалу я возликовал, день ото дня убеждаясь, что мои подзащитные невиновны, и проникаясь все большей злобой к тем слоям общества, которые взялись их судить. А теперь передо мной улика, вынуждающая признать, что допустимо и обратное: если убийство и не было открыто направлено против гомосексуалистов, у него достаточно яркая гомосексуальная окраска. А в довершение всего я узнаю, что мой подзащитный ненавидит педерастов животной ненавистью. Если Робертсон раскопает со своими ребятами этот лакомый кусочек, на пути у меня возникнет еще одно труднопреодолимое препятствие.

— Это хреновая новость! — откровенно говорю я. — Если она выплывет, и Одинокому Волку, и всем остальным могут дать вышку.

Он кивает.

— Пойми меня правильно, я рад, что ты сказал мне об этом, и мы с ним поговорим… но мне нужно сделать так, чтобы все было шито-крыто.

— То есть, если кто-то еще спросит меня об этом, я знать ничего не знаю, да?

Я делаю еще глоток пива.

— Подумай, может, тебе стоит поступить на юридический факультет? — шутливо предлагаю я. — Из тебя вышел бы неплохой адвокат.

— Пробовал.

— Ты поступал на юридический?

— Да, в Кейс-Уэстерн-Резерв. В Кливленде. Проучился в университете целый семестр. Понял, что это не для меня. Последняя моя тщетная попытка жить, как все.

Я смотрю на него во все глаза. Может, дает о себе знать выпитое пиво, трудно сказать, но я должен спросить его об этом.

— Ты умный человек, — искренне говорю я. — Зачем ты выбрал себе такую жизнь?

— Ну и вопросик, черт бы тебя побрал! — Он откупоривает новую бутылку.

— Ответь, сделай одолжение.

— Не каждый может жить так, как вы того хотите, — без обиняков отвечает он. — Или так, как следует. Так или иначе, на самом деле ответ тебе ни к чему.

— Но я же только что спросил тебя об этом!

— Слушай, приятель! Давай со мной без выкрутасов, ладно? Я знаю, почем фунт лиха. В результате такие, как я, превращаются в романтиков. Да, это опасно, потому что мы сами опасны. В общем, знаешь что… Я не такой плохой, как иной раз обо мне думают, но я и не кумир, по которому вся Америка сходит с ума. Иными словами, я не такой, как Питер Фонда в его «Беспечном ездоке», понял? Я бывал в каталажке. Знаешь, поделом ребятам, которые туда попадают! Они что-нибудь да натворили, может, связанное и с насилием. О нем они только и думают. Такое впечатление, что, когда их мысли не заняты тем, чтобы трахнуть телку, они ни о чем другом не помышляют, кроме как задать трепку какому-нибудь обывателю, честное слово! А клоню я, приятель, к тому, что не надо искать в этом романтику. А не то здорово разочаруешься.

— Даже и не думал! — Этот мужик за словом в карман не лезет. — Но все-таки хочу понять… какой вас черт дернул выбрать жизнь, при которой вы так и будете козлами отпущения?

— Может, это она нас выбрала.

— По тебе не скажешь, что ты безропотно смиряешься с судьбой. Да и по Одинокому Волку тоже.

Он буравит меня взглядом.

— Хочу рассказать тебе маленькую историю. В прошлом году поехал я в Новую Англию — первая поездка на восток за последние пятнадцать лет. Дело было осенью, листья на деревьях начали уже желтеть, ну, сам знаешь… Я да моя подружка, с виду — обычные туристы. Не взял ни мотоцикла, ни цветастой рубахи. Инкогнито, одним словом.

Он опустошает еще бутылку. Я жду. Похоже, он не очень-то торопится продолжать.

— И что дальше? — наконец спрашиваю я.

— Чувствовал я себя, правда, не в своей тарелке. Но не в этом дело. Были мы в Нью-Хэмпшире… черт побери, ну и красотища! Ты бывал там? Осенью, когда опадают листья, ну и все такое прочее, черт побери!

— Был как-то. — Однажды, еще в колледже, я ездил туда на зимний карнавал. Тогда мало что запомнилось, большей частью я был пьян, как, впрочем, и не только я.

— Нет, в самом деле красиво! Моя девчонка чуть нюни не распустила, стала болтать, что вот, мол, неплохо бы сюда переехать, и так далее в том же духе! Я ей говорю, надо обождать месячишко, пока снега не навалит до самой задницы, вот тогда и заводи разговор о переезде! Но, знаешь, на номерных знаках машин в Нью-Хэмпшире я заметил наклейку с надписью. Меня она задела за живое. Знаешь, что там было написано? Я качаю головой.

— Жить Свободным или Умереть! Это обо мне, приятель! Об Одиноком Волке, других ребятах! За это мы и боремся! — Он испытующе смотрит на меня через стол. — Я съел бы тонну дерьма за унцию свободы! — говорит он. — А ты?

 

25

Я должен знать правду об этом педике, который доводился братом Одинокому Волку. К нему я и иду.

— Не буду говорить об этом дерьме! — грубо отвечает он.

— Будешь, дружок! У этого убийства гомосексуальный запашок. Если ты припас для меня сюрпризы, я должен к ним приготовиться.

Он обхватывает голову руками. Одинокий Волк во власти неподдельных человеческих чувств — я впервые вижу его таким.

— Он умер. — Подняв голову, он смотрит на меня. — Он давно умер.

— При каких обстоятельствах это произошло?

— Это было давно, — качает он головой. — И давай закончим на этом, о'кей?

— А что стало с другими членами твоей семьи?

— «Других» нет. Одинокий Волк, приятель, так меня зовут. Это я и есть.

 

26

Клаудия спит. Я держу ее на руках, дожидаясь, когда Патриция откроет мне дверь. Как было бы хорошо, чтобы Патриция не услышала моего нарочито тихого стука, чтобы болтала себе по междугородному телефону с матерью в глубине квартиры, чтобы орал телевизор. Мне хочется простоять так всю ночь, до самого рассвета. Жарко даже в столь поздний час, ни намека на дождь, все лето солнце жарит напропалую. Тучи мотыльков, привлеченные ароматом жасмина и жимолости, вьются в душном, неподвижном воздухе, образуя живой нимб над головой моей девочки.

Патриция открывает дверь бесшумно, сказывается материнское чутье.

— Почему так поздно? — шепчет она, но так, чтобы я непременно уловил сварливые интонации в ее голосе. Пусть я считаю себя человеком, которому все нипочем (это она так думает), но наша дочь живет вместе с ней, и она не хочет, чтобы я об этом забывал. — Завтра в восемь утра у нее занятия по плаванию.

— Мы веселились от души, — огрызаюсь я, — и она ни в какую не хотела уходить, пришлось подождать, пока она уснет.

— О'кей. — Она все понимает. Она может быть великодушной, ей это больше свойственно.

Я несу Клаудию через маленькую квартирку в ее спальню, кладу на кровать, осторожно снимаю туфли, носки, шорты. Спать она может в майке и трусиках. Я накрываю ее простыней, стараясь не столько укрыть, сколько защитить, а от чего — сам не знаю. Нет, вру, знаю, причем лучше, чем все остальное. Мне нужно защитить ее, ощутить, что я — ее защитник, что иначе просто быть не может. Перевернувшись на бок, она сворачивается калачиком, слегка приоткрыв рот.

— Может, выпьешь чаю перед уходом? — Патриция в шортах и майке сидит за угловым кухонным столиком и делает пометки на кратком изложении какого-то дела. У нее вошло в привычку надевать при чтении очки с половинчатыми стеклами, что придает ей сходство с черепахой. От этого она почему-то делается еще более соблазнительной; впечатление такое, будто разглядываешь рекламный плакат, где изображена женщина в нижнем белье и очках — этакое сочетание секса и интеллекта. Интересно, мелькает мысль, сколько воды утекло с тех пор, как я не представлял себе секс без интеллекта!

— А пиво у тебя есть? — небрежно спрашиваю я. На улице все-таки душно, так что я спокойно могу попросить пива, не рискуя выглядеть нахалом.

— Дома я больше не пью, — качает она головой и закатывает глаза. — Из-за Клаудии. Не хочу, чтобы она плохо обо мне думала.

Интересно, говорила ли ей Клаудия о том, что я пью? Она видит, как я балуюсь спиртным, но молчит по этому поводу. Мысленно я спрашиваю себя, как часто пью в ее присутствии? Если не считать пива, то почти не пью: может, бокал-другой висни, когда готовлю ужин. Не люблю пить один, если напиваюсь, то, как правило, в больших компаниях, с незнакомыми людьми.

— Ну, тогда чай. Не беспокойся, — говорю я, видя, что она порывается встать. — Я знаю, где он лежит.

— Ничего. Давай лучше я.

Я сажусь за стол, пока она наливает воду в чайник. На столе разложены бумаги — краткое изложение дела и блокноты линованной бумаги с ее пометками. Я мельком бросаю взгляд: дело, связанное с коммунальными службами, оно уже четвертый год на рассмотрении в апелляционном суде. Терпеть их не могу, скучища смертная. Понятно, почему она хочет уйти. Я бы тоже ушел, если бы каждый день только этим и занимался. Она права: слишком мало платят за работу, когда без конца приходится читать этот мусор. Если и терять зрение, то по крайней мере хоть на чем-то стоящем.

— Тебе какой чай, обычный или с травами? У меня есть «Слипи-Тайм», «Пепперминт», «Эрл Грей». — Снимая с полки коробки с чаем, она показывает их мне.

— Все равно.

— Тогда «Эрл Грей». Ты ведь все равно будешь спать как убитый.

Она ставит передо мной чашку, не вынимая из нее пакетик с чаем, себе тоже заваривает. Она пьет чай с травами, помню, что она всегда с трудом засыпала, кофеин ей противопоказан.

— Интересно? — киваю я на бумаги.

— Нет. — Карандаш рисует на полях знак вопроса. — Знаешь, сколько выпускников юридических факультетов не умеют писать? Я говорю о самых простых предложениях. Просто ужас! А изложения дел написаны так, что дальше ехать некуда. И попадают ко мне на стол.

— Скоро тебя это перестанет волновать.

— Не так уж и скоро.

Я подстроил ей ловушку, надеясь услышать, что она передумала и отказалась от работы в Сиэтле. Проглотив наживку, она преспокойно выплюнула крючок.

— Как твоя подготовка к делу об убийстве? — вскользь спрашивает она.

— Ничего, все в порядке.

— Неужели? — Она поднимает голову.

— Да, все даже лучше, чем я думал, во всяком случае, пока. Я подыскал неплохих адвокатов для остальных троих подзащитных, на следующей неделе мы соберемся вместе, как и полагается, чтобы выработать план действий. Но лучше всего то, что мало-помалу я нахожу в их построениях такие прорехи, сквозь которые танк может проехать. И прежде всего время никак не сходится, что бы ни твердил Робертсон. Вот смотри! Послушай и скажи, спятил я или нет.

Она смотрит на меня так, словно я и вправду спятил. А по фигу!

— Они уехали из бара в два, что могут подтвердить десятки свидетелей. Затем отвезли ее в горы. На это ушло добрых сорок пять минут, сама знаешь, ты же бывала в тех местах. Всем скопом они трахают… вступают с ней в половые сношения. Каждый по два раза. Ты следишь за тем, что я говорю?

Она кивает. Мало-помалу ее лицо обретает заинтересованное выражение.

— О'кей, — продолжаю я. — Скажем, каждый — минут по десять. Затем ее отвозят обратно. Значит, полтора часа на дорогу и еще столько же, чтобы поиграть с ней в кошки-мышки. Вот уже пять утра. Да, я совсем забыл, в мотеле они еще пару раз ее трахнули, это еще пятнадцать минут, может, им много времени и не нужно. Выходит, уже четверть шестого. Без пяти шесть они приезжают в Серильос, у меня есть квитанция и свидетель, а еще через час — в Мадрид, этому тоже есть свидетель. А теперь ответь: когда у них было время отвезти этого парня в горы, Бог знает сколько раз пырнуть его ножом, выстрелить в голову, кастрировать и отвезти ее обратно в мотель? Не сходится, Пэт. Это просто уму непостижимо.

Сияя улыбкой, я смотрю на нее. Боже, как легко на душе! А когда выскажешь все вслух, становится еще легче.

— Если только мне не подложат свинью, у меня, черт побери, все шансы добиться, чтобы эту четверку оправдали! Я знаю, что говорю.

Она пристально глядит на меня. Такое впечатление, будто я сделал что-то не так, а не приводил доказательства своей правоты, причем так, что они не оставляли ни малейших сомнений.

— Что случилось? — Я отхлебываю чай, конечно, ничего, хотя лучше бы пивка сейчас.

— Ничего.

— Что случилось? Рассказывай.

Она отодвигает бумаги, снимает очки. Классическое движение, хотя она, разумеется, не отдает себе в этом отчета, но исполнение — высший класс! Она ни разу в жизни не вела дело в суде, но готов побиться об заклад, что смотрелась бы там очень даже неплохо.

— Не надо обманывать себя.

Всякий раз, когда кто-нибудь говорит так, я знаю, что из чувства противоречия поступлю наоборот.

— Что?

— Я решилась сказать тебе об этом лишь потому, что думаю, тебе стоит это знать.

— Что именно? — Терпеть не могу, когда начинают тянуть резину, я сам достаточно часто прибегаю к этой уловке, поэтому меня просто бесит, когда кто-нибудь действует в том же духе.

— Я тебя выслушала, звучит все очень складно, Уилл. Но по городу ходят слухи, что дело безнадежное. Что ты сражаешься с ветряными мельницами.

Терпение у меня лопается.

— Это штучки Робертсона, черт бы его побрал? — спрашиваю я, переходя на повышенный тон. Немудрено, я вне себя от злости. — Этот ублюдок, — бушую я, — хочет обтяпать дельце на свой манер, черт побери! Вот видишь, — говорю я, назидательно подняв указательный палец, — это доказывает, что он нервничает! Видит, что от проблем никуда не денешься, вот и пытается их решить, не доводя дело до суда. Ты сама только что все слышала и видишь, что у меня все сходится как в аптеке.

— Не кричи на меня, пожалуйста, — тихо говорит она. — Я же ни в чем тебя не обвиняю.

— Извини, крошка, извини! Просто терпеть не могу, когда люди себя так ведут! Типичные прокурорские уловки, но я до сих пор не слышал, чтобы Джон прибегал к ним.

— Он не хочет уступать.

— Конечно, не хочет! Я тоже не хочу, но я же не действую исподтишка, стараясь решить дело в свою пользу, не доводя его до суда!

— А он не хочет уступать именно в этом деле! Ведь в прокуратуре только о нем и говорят! У него нет ни малейших сомнений в том, что они виновны, он и мысли не допускает, что этим четырем гнусным ублюдкам — это его слова, не мои — все сойдет с рук только потому, что их взялся защищать адвокат, толком не знающий, что к чему. Это опять его слова, не мои, — быстро оговаривается она.

— Так же нельзя! Ты сама это знаешь: профессионалы так не поступают.

Она накрывает мою руку своей. От ее прикосновения у меня мурашки по коже. Я пристально гляжу на наши руки.

— Уилл… Я просто хочу предупредить тебя. По крайней мере послушай, что я тебе говорю.

— Эти люди — мои клиенты! — убежденно отвечаю я. — Они вправе рассчитывать на самого лучшего адвоката. Особенно если я убежден: они не убивали этого парня.

— О'кей. Я все сказала. Закончим на этом.

— Спасибо. — Я тронут. — Я тебе благодарен. Правда.

На самом деле я здорово встревожен, слишком уж она хочет, чтобы я отказался от дела. Все этого хотят. Все хотят, чтобы мои подзащитные оказались побежденными, боятся, что я, пытаясь этого не допустить, буду гореть синим пламенем.

— Ты же отец моего ребенка! — напоминает она. — Я не хочу, чтобы ты кончил жизнь в какой-нибудь дыре.

— Попробую сделать так, чтобы до этого не дошло. Я покажу все, на что способен.

— Как всегда. Поэтому тебя и считают лучшим из лучших.

Ничего не скажешь, приятно, когда тебя хвалят, но одна мысль не дает мне покоя.

— Ты разговаривала с Энди или Фредом?

— А о чем мне с ними разговаривать?

— Ни о чем. Я просто так спросил.

— Они что, тоже занимаются этим делом?

— Да нет. Они занимаются мной в целом, — вставляю я, надеясь, что больше вопросов не последует.

— Я знаю.

— В самом деле?

— В городе только об этом и говорят.

Я плюхаюсь в кресло.

— А о чем именно «говорят в городе», как ты выразилась?

— О том, что ты, возможно, уйдешь из фирмы. — На секунду она отводит взгляд.

— Ты шутишь!

— Нет, не шучу.

— Чушь собачья! Глупые слухи, только и всего. Что касается моего отпуска, то это простое совпадение.

Она снова кивает.

— Я и понятия не имею, откуда возникли такие слухи, — продолжаю я. — За ними ничего нет.

— Хорошо. Иначе дела были бы хуже некуда. Духота невыносимая. Пора уходить. Но беда в том, что уходить мне не хочется. Хочется остаться в этой квартирке, с которой связано столько воспоминаний, где в соседней комнате спит мой ребенок, а рядом сидит ее мать и держит мою руку в своей.

— Уже поздно. Я, пожалуй, пойду.

Хоть бы она меня остановила. Нет ничего проще.

— Я страшно устала. Завтра тяжелый день.

— У меня тоже. — Я с усилием поднимаюсь.

Она провожает меня до двери.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Подавшись вперед, она слегка целует меня в губы. По-моему, я придаю этому больше значения, чем она.

— Удачи, Уилл.

— Спасибо. Все в порядке.

— Прошу, не слишком увлекайся. Нельзя же только и делать, что выигрывать.

— Я знаю, — Боже, как хорошо я это знаю! То, что я стою с ней здесь, на крыльце, — нагляднейшее доказательство того, как хорошо я это знаю.

 

Часть вторая

 

1

Голова идет кругом, я накурился наркотиков так, что уже лыка не вяжу, я сижу в сауне к западу от Таоса с моим старинным другом Томасом по кличке Где рюмка, там и две (другие прозвища — Донахью, Найтлайн), человеком, который вечно улыбается и смеется, несмотря на то что его с сородичами травят столько, сколько он себя помнит, а это немало, если учесть, что ему семьдесят семь, хотя на вид можно дать немногим больше, чем мне, если не столько же.

Если строго придерживаться буквы закона, мне здесь не место. Всякому, кто не является приверженцем Коренной американской церкви, иными словами, всякому, в чьих жилах не течет хотя бы восьмая часть индейской крови, запрещается принимать участие в этих обрядах, особенно когда дело касается принятия мескалина, который в переводе на язык невежественных и скучных американских адвокатов англосаксонского происхождения означает всего-навсего еще одну разновидность наркотика, вызывающего галлюцинации, который по природе своей вреден и на редкость опасен для здоровья. И мне, представителю судебных инстанций, конечно, следовало бы проявить особую щепетильность, когда дело доходит до определения того, что законно, а что нет. Но здесь я — гость, и с моей стороны было бы невежливо отвергнуть гостеприимство хозяина. К тому же, думаю я, мысленно вновь облачаясь в черную мантию юриста, закон — дамочка строгого нрава, в одно и то же время ей свойственны понимание и сочувствие (по крайней мере, так пишут в учебниках для первокурсников), все события — это просто нагромождение случайностей и закономерностей, а дело «Плесси против Фергюсона», которое рассматривается сегодня, завтра, может, сменится делом «Браун против Управления по делам образования».

Я здесь, поэтому и витаю в облаках. Если для того, чтобы получить такое удовольствие, нужно нарушать закон, что ж, черт с ним!

Пошел уже первый час ночи. Мы балдеем больше двенадцати часов, сидим в сауне и при свете горящей свечи вглядываемся как во внутренний, так и во внешний мир, пока пот струится по нашим обнаженным телам. Затем выходим наружу и начинаем танцевать, сначала под слепящим солнцем, а последние несколько часов — при свете луны. Над головами у нас мерцают миллионы звезд, каждая по-своему, каждая стремится найти со мной общий язык, я тоже, я протягиваю к ним руки, а иной раз, совершив скачок во времени и пространстве, мы парим рядышком в поднебесье, шепотом поверяем друг другу свои тайны, упиваясь изумительным чувством причастности к судьбам мироздания, которое связывает всех нас вместе и превращает в одно целое.

— Старик, ты так накурился! — смеется Томас. Мы нырнули в озеро, чтобы освежиться, — он, я и остальные мужики, которые составляют нам компанию. Я задержался под водой, чтобы побеседовать с рыбами — изумительными, со сверкающей чешуей рыбами всех мыслимых оттенков и пород. Не отрываясь, они смотрят на меня выпученными глазами, пытаясь про себя сказать что-то в ответ, так, как это умеют делать только рыбы. Боже, сколько в них сексуальности, сколько кокетства, словно в крохотной рыбке Клио из диснеевского «Буратино». Я могу остаться под водой и поболтать с ними, потому что они научили меня пользоваться моими скрытыми жабрами — атавизм времен плейстоцена, которым могут пользоваться только очень просвещенные люди.

Сейчас я именно в таком состоянии. Солнце, звезды, жизнь — все это со мной здесь, под водой.

— Мы беседуем с рыбами, — объясняю я. По какой-то неведомой мне причине Томас начинает хохотать как сумасшедший.

— Я тебе говорю! — терпеливо продолжаю я. Когда объясняешь, что такое просвещение, нужно быть терпеливым, даже если слушает тебя человек, которого тоже можно назвать просвещенным.

— Беседует с рыбами! — Не в силах остановиться, он продолжает хохотать. — Ну, ты даешь!

— Я тебе говорю! — Сколько можно ржать, в самом деле!

— Давно, видно, беседуете.

— Довольно давно, я уже знаю все их тайны, — откровенно, хотя и чуть напыщенно отвечаю я. — И кончай ржать, это совсем не смешно!

— Ты пробыл под водой меньше десяти секунд. Потом я тебя вытащил. Иначе ты, наверное, нырнул бы на самое дно.

Ну и что? Десять секунд — это немало. Но все равно мне малость неловко. А казалось, прошла целая вечность.

— Рыбы в озере пока нет, — говорит он. — Еще не успели запустить молодняк.

Я улыбаюсь про себя. Теперь понятно, как мало он на самом деле знает. Их там тысячи, всех цветов радуги, они без конца сновали вокруг, показывая, как пользоваться жабрами, которые достались мне с доисторических времен.

— Хорошо еще, что я решил окунуться вместе с тобой, — добавляет он. — Ты что, не знаешь, что люди не могут дышать под водой? — Он искоса смотрит на меня, покачивая головой: — Черт бы тебя побрал, Уилл, из-за тебя о галлюциногенах могла пойти дурная молва! Брось свои дурацкие шутки, о'кей?

Мы стоим довольно далеко от остальных. Он бросает взгляд в их сторону, но те ушли в себя и не обращают на нас никакого внимания.

— Вообще-то старейшинам не нравится, когда белые участвуют в обряде. Не хотят неприятностей на свою голову от легавых! — И он с сомнением смотрит на меня.

— Я буду хорошо себя вести. — У меня вырывается невольный смешок. — Эти рыбы были такие красивые. Вот не думал, что рыбы могут быть сексуальными.

Он тоже смеется.

— У тебя один секс на уме, старина!

Один секс на уме. Даже в таком состоянии, когда голова варит с трудом, этот парень в два счета меня раскусил. Я внимательно смотрю на него, он отвечает мне бесхитростным, естественным взглядом, и после минутного недопонимания, усугубленного тем, что мозг мой достиг сейчас такой степени просветления, что сердце не понимает, что происходит, внутри у меня словно взрывается бомба, казалось, только и ждавшая своего часа, — бомба подозрения, притаившегося в подсознании, словно черная туча неизвестности, постоянно висящая над головой. Безотчетный страх мало-помалу тисками сжимает мне мозг, и вдруг, без предупреждения, перед глазами встает багровое пятно Роршаха, сметая добрые чувства, которые накапливались весь день и всю ночь. А затем вступает в силу трепетное просветление ума, возможное только у того, кто накурился наркотиков, когда можно заглянуть и в прошлое и в будущее, превратив их в одно целое. И что же? Все они ополчились против меня, все до единого, с Томасом во главе, с самого начала все было подстроено, задумано и приведено в исполнение моими недругами, чтобы сломать меня. Черт, как я мог оказаться таким безмозглым, ни о чем не подозревающим идиотом? В моем положении никогда нельзя давать слабину, даже на секунду.

— Эй, Уилл! — Томас выводит меня из этого состояния. — Посмотри, звезда падает. — Он подымает палец к небу, где виден падающий огонек. — Красиво, правда?

— Угу. — Я запрокидываю голову. В самом деле красиво. Очень красиво. Красив и он, и я тоже, и небо, и звезды, и луна, и остальные мужики, и все вокруг. Все красиво, кругом одна лишь любовь. Черт бы побрал меня и извечные мои проклятия — цивилизацию и предстоящую тяжбу в суде!

Все возвращаются в сауну, а я остаюсь на улице, наедине с ночью. Темное небо усыпано звездами. Когда я стою в чем мать родила, по волосатому моему телу струится пот (я далеко ушел в своем развитии, не то что мужички, сидящие внутри, у которых волосы едва прикрывают лобок, не говоря уж об остальном), потовые железы с силой источают запах, свойственный первобытному человеку, который жил здесь, — какой-нибудь сбившийся с пути пришелец из другой галактики мог бы принять меня за первого представителя своего рода, стоявшего на том же самом месте десять миллионов лет назад.

Как я стар, чудится мне, и как молод.

По краю Столовой горы, где я стою, по соседнему кряжу неторопливой трусцой бежит одинокий койот, его темный силуэт отчетливо виден на фоне сине-фиолетового неба. Кажется, на мгновение он поворачивает голову, глядит на меня, и меня охватывает неодолимое, безотчетное желание превратиться в него, влезть в его шкуру, породниться душой, и тогда ни с того ни с сего, запрокинув голову и откинувшись всем телом назад, я испускаю звериный вопль. Обращенный к звездам, протяжный, оглушительный, пронзительный вопль эхом разносится во мраке, отражается от стен каньона, словно воет самый коварный из старых койотов, воет на самого себя и на все, что его окружает. Теперь я снова всем сердцем с ними. Чувствую благотворное воздействие мескалина, благодаря которому начинаю сознавать всю нарочитую дерзость своего глупого, смятенного, унылого и все же на редкость прекрасного мирка. Когда внутри у тебя мескалин, а снаружи всеобъемлющая ночь на севере Нью-Мексико, приходит убеждение, что Богу присуще чувство юмора. Так и должно быть, если уж Он с такой легкостью закрывает глаза на бредни ума, изобретающего все новые банальности и неспособного смириться с голыми жизненными фактами. Внезапно перед мысленным взором возникает Клаудия и висящий на стене в ее спальне плакат с изображением Эйнштейна и надписью внизу: «Жизнь должна быть по возможности простой, но ни на йоту проще».

Я продолжаю выть на луну, разойдясь уже вовсю, по-настоящему войдя в образ, словно томящийся от любви пес, рыщущий взад-вперед в поисках сучки, сгорающей от желания. Люди, у которых я в гостях, снова вышли наружу, они находят все это чертовски забавным, чуть не подыхают со смеху, передавая один другому бутылку мескаля с червяком внутри, чтобы уважить религиозные обычаи и согреться. Я, получивший образование в колледже, но не имеющий ни малейшего представления о земле, представляю сейчас мишень для их языческих шуток. Впрочем, мне это нравится, нравится валять дурака, разыгрывать шута горохового перед королем и его приближенными, строить из себя этакого рубаху-парня. В их поведении и смехе нет ничего обидного, они напоминают детей, простодушных и счастливых.

Детей? У них у всех и наркотики, и квартиры в собственных домах разного уровня, и автомобили с открывающимся верхом в гаражах, а не однокомнатная полуразвалившаяся халупа с нужником во дворе. Хорошо быть свободным и ловким, как эти люди. И так же, как они, уметь прощать.

Близится рассвет. Окатив друг друга водой и одевшись, мы скачем верхом на восток, к вершине Столовой горы. Говорить никому не хочется, для моих хозяев это вполне естественно, а я, после того как целые сутки мою душу пытались покорить, переделать, сформировать, обласкать, счастлив уже оттого, что могу расслабиться и плыть по течению.

Остановив лошадей у края Столовой горы, мы наблюдаем, как встает солнце: такое впечатление, что находишься под гипнозом, накатывающиеся волны разбиваются о берег — одна, вторая, третья… От красоты захватывает дух, но сердце щемит от грусти, к которой примешивается легкая тревога, — совсем скоро предстоит вернуться в зал суда и начать отбор присяжных. От этого я никуда не денусь.

Мы расстаемся. Все они дружески хлопают меня по спине, они рады, что я составил им компанию. А не сделать ли татуировку на тыльной стороне руки, чтобы в следующий раз, когда станет невмоготу, можно просто взглянуть на нее, как на часы, и сказать себе: а-а, это мои проблемы, волноваться не стоит, все будет в норме. Может, стоит?

 

2

Последние несколько секунд наедине с Томасом, и вот я уже за рулем своего БМВ держу курс на юг. Еще рано, даже семи нет, страшно хочется есть, целые сутки маковой росинки во рту не было. Когда проезжаю мимо «Макдональдса», возникает искушение притормозить, но я его преодолеваю: вряд ли удастся заморить червячка при помощи яичницы «Макмаффин».

Небольшой круглосуточный магазинчик предлагает хотдоги, бутерброды с горячей сосиской, острым соусом по цене 95 центов за пару, включая тертый сыр, приправу и лук. Я потягиваю черный кофе из большой чашки, а тем временем хозяин, среднего возраста, толстяк со стрижкой, как у морского пехотинца, упаковывает мне хотдоги на дорогу. Вручая засаленный пакет и сдачу, он вскидывает голову, всматриваясь в меня. Я невольно оглядываюсь, потом снова перевожу взгляд на него.

— Мы не знакомы? — спрашивает он, прищуриваясь.

— Вряд ли. Что-то не припомню, чтобы я раньше здесь бывал.

Не хватало еще, чтобы какой-нибудь обалдуй, которого грабанули в прошлом месяце и который так наложил в штаны со страху, что видит ворюгу в каждом покупателе, заглянувшем к нему в неурочный час, начал изводить и унижать меня.

— Нет, тут что-то другое. — Пожав плечами, он отворачивается. Затем, вспомнив, поворачивается ко мне с торжествующей улыбкой. Зубы у него черные — он либо жует, либо нюхает табак: — Ты ведь тот адвокат, который взялся защищать рокеров! Ну тех, что прикончили паренька в горах. Я видел тебя по телевизору, в последних известиях.

Я обезоруживающе улыбаюсь:

— Не успели еще предъявить им обвинение, а они уже виновны?

— Вот именно, виновны! — мрачнеет он. — Этих мерзавцев надо посадить на электрический стул, чтобы весь дух из них вышибить, да и из тебя тоже!

Черт побери! Ну и ну! Обычно на рокеров смотрят как на народных героев, этаких современных Робин Гудов, которые гоняют на мотоциклах, опустив упоры до уровня мостовой, особенно это касается таких вот пентюхов. Если даже для них мы, как кость поперек горла, значит, мои ребята восстановили против себя черт знает сколько народу! Плохой признак.

Все равно, не стоит связываться с этим куском дерьма, я же пришел сюда поесть.

— Им ведь только предъявили обвинение, дружище, — сообщаю я, чувствуя, как медленно закипаю, — но еще не судили. А до тех пор, пока суд не признает их виновными, точнее говоря, если признает их виновными, в чем я не уверен, они невиновны. Вот так. Ясно?

Он бросает на меня злой взгляд.

— Нет! Не ясно! Они виновны, это всем ясно, а что до суда, то можешь взять и засунуть его себе в задницу!

— А пошел ты к чертовой матери! — громко посылаю его я.

Секунду он смотрит на меня, словно решая, связываться со мной или нет, но ведь я на целый фут выше, на тридцать фунтов тяжелее и на десять лет моложе. Прикинув это, он ограничивается злобным взглядом.

— Они виновны! Они виновны, черт побери, и все это знают! И адвокатишка, который не поймешь чем занимается, а это ты и есть, если ты с ними заодно, ничего не сможет тут поделать! — Вне себя от ярости из-за того, что не может набить мне морду, он мотает головой. — А теперь мотай отсюда и чтоб ноги твоей больше у меня не было!

Не оглядываясь, выхожу на улицу, изо всех сил хлопнув напоследок дверью.

Прислонившись к машине, я вдруг чувствую, что меня трясет, но не от страха, а от ярости. Такие ублюдки, как он, мне нипочем, я сталкивался с десятками из них, они только глотку драть горазды. Но он открыл мне глаза на другое, и это пугает меня больше всего: выходит, штат Нью-Мексико уже свершил суд над моими подзащитными и вынес им приговор. В газетах, по телевидению, да где угодно, только об этом и говорят. Если даже сейчас и наступило относительное затишье, то с началом суда шум поднимется несусветный.

Как ни странно, хотдоги оказываются сносными, острыми на вкус. Вытирая соус с губ и размахнувшись, я швыряю обертку в фасад магазина. Оглядываясь, вижу, как он провожает меня злым взглядом, словно разъяренный барсук, брызгающий слюной у себя в норе. От этого инцидента на душе муторно, но я-то знаю, что он далеко не последний.

На улице жарко, уже совсем светло, но меня бьет озноб, по телу струится липкий пот. Заведя двигатель, я отъезжаю — домой, навстречу решениям, которые уже не терпят отлагательства.

 

3

Одинокий Волк листает автобиографии адвокатов, которые я принес, остальные наблюдают за ним. Духота становится невыносимой, несмотря на то что кондиционеры в комнате для встреч включены на полную мощность. Он швыряет бумаги на рабочий стол, стоящий между нами.

— Ты что, вздумал шутки шутить? Раз не смог принести нам мультфильмы для видео, то взамен решил притащить эту муру! — Я начинаю ненавидеть его холодные голубые глаза, этот парень может сидеть битый час, ни разу не моргнув.

Я молчу, напустив на себя равнодушный, спокойный вид. За последний месяц я научился сбивать с него спесь.

— Баба, мексикашка и старый пропойца, который, может, и соображать уже перестал, что к чему! Ты кого нам суешь? — орет он, что есть силы грохая по столу кулаками. Руки у него опускаются одновременно, иначе и быть не может, у него и руки, и ноги, и талия, все на месте. Схватив автобиографии, скрепленные скобками, он рвет их пополам, еще пополам, еще… — Можешь ими подтереться! — буравит он меня дьявольским взглядом своих голубых глаз.

Собрав обрывки, я выбрасываю их в корзину, стоящую позади.

— Тебе решать, — ровным голосом говорю я. Затем нарочито спокойно сую их досье в кожаный портфель ручной работы, встаю, застегиваю пуговицы на обшлагах рубашки, снимаю пиджак со спинки стула, куда его повесил. Медленно надеваю пиджак, ни на секунду не сводя с них взгляда. Взяв портфель, поворачиваюсь к двери.

— Ты куда? — спрашивает Таракан. Глаза его так и бегают от Одинокого Волка ко мне и обратно. В них мелькают тревожные огоньки. Другим тоже не по себе. На это я и рассчитывал.

— Ухожу, — сухо говорю я. — Ухожу к окружному прокурору, чтобы сказать: вы больше не хотите видеть меня своим адвокатом. Эту формальность нужно соблюдать, — объясняю им, — чтобы он мог обратиться к суду с просьбой подыскать каждому из вас подходящего поверенного.

— Какого черта… — начинает Одинокий Волк.

— Я скажу секретарше, чтобы подсчитала время, которое я отработал. Остаток аванса верну к концу недели. — И грохаю кулаком по двери, чтобы охранник меня выпустил.

— Погоди. — Мы поворачиваемся к Гусю, который, может, больше всех удивлен тем, что подал голос. — Ты что, уходишь от нас?

— Нет. Это вы даете мне отставку.

— Черта с два! — Теперь уже встает Таракан, он побагровел, родимое пятно винного цвета набухло, вены на шее вздулись. — С чего ты взял?

— Спроси лучше El Jefe, — поворачиваюсь я к Одинокому Волку, который глядит на меня так, будто съесть готов, — у него на все есть ответ.

— Черт бы тебя побрал, Александер!

— Кишка тонка, господин!

Игра пошла начистоту. В отличие от меня, крыть им нечем.

— Скажете, я не прав? Или я чего-то недопонял? — Я сыт по горло всей этой трепотней, которой не видно ни конца ни края, вроде взрослые мужики, а ведут себя, словно малые дети! Пусть их вожак зарубит себе на носу, что я сматываюсь, а если не зарубит, то до суда дело просто не дойдет!

Он улыбается мне, обаятельно улыбается, мерзавец, ничего не скажешь!

— Все о'кей. Просто нам нужны лучшие из лучших.

— Вы их и получили. — Охранник, распахнувший дверь, просовывает голову в проем. Я качаю головой, он исчезает из виду, закрывая дверь и снова запирая ее на ключ. — Для предстоящего суда, для таких, как вы, с учетом того, кто вы есть и сколько готовы заплатить, — сколько, сказать не могу, все мы смертны, — вам достались самые лучшие адвокаты!

— Без дураков? — Вид у него серьезный.

— Без дураков.

— А среди них евреи есть? — спрашивает Гусь.

— Нет. — Боже, да что творится с этими ребятами, они что, ненавидят все меньшинства, какие только есть на свете? — А в чем дело? Вы евреев тоже не жалуете?

— Нет, нет, — быстро отвечает он, — адвокаты из них хорошие. Лучший адвокат, который меня защищал, был евреем. Я хочу сказать, пусть у меня адвокат будет еврей, если можно, — жалобно договаривает он.

— И у меня тоже, — рокочет Голландец. — У них тут кое-что есть, — легонько похлопывает он себя по виску, — соображаешь, к чему клоню?

— Извините, — смеюсь я, — времени было в обрез, потому я не привел ни одного, но те, которых я подобрал, ничем не хуже. Можете поверить на слово.

— Выбора у нас нет. — Теперь уже Одинокий Волк серьезен. — Так ведь?

— Пока это дело веду я, то нет.

— Тогда ладно.

— Они за дверью, сейчас их позову. И вот еще что…

Я делаю паузу. Первым не выдерживает Голландец.

— Что такое?

— Отныне шутки в сторону! Никакого самовосхваления, никакой лапши на уши! У меня никаких секретов от вас, у вас — от меня. Я спрашиваю, что и когда произошло. Вы отвечаете: да или нет. Это дело — крепкий орешек, джентльмены! И мне нужна свобода действий! Договорились?

Они переглядываются, все трое смотрят на Одинокого Волка.

— Договорились, — отвечает он.

Я стучу кулаком по двери и говорю охраннику, чтобы он привел моих коллег. Затем оборачиваюсь к рокерам:

— Все будет в ажуре.

— Мы верим тебе, не забывай! — Это Одинокий Волк.

— Стараюсь, — искренне отвечаю я. — Хотя с вами непросто.

Дверь распахивается. Первой входит Мэри-Лу, глаза у них лезут на лоб от удивления, Таракан открывает рот, чтобы что-то вякнуть (насчет ее груди, киски, ног или всего вместе), но Одинокий Волк пригвождает его к месту взглядом, который говорит: «На первом месте — дело, а о своем члене пока что забудь!» Таракан отворачивается, заливаясь краской, словно его мысли кто-то взял и написал на доске. Лицо у него становится таким же, как родимое пятно. У Мэри-Лу деловой вид, она ничего не замечает или просто делает вид, что не замечает, и не поймешь, так это или нет.

Следом за ней входят Томми и Пол и усаживаются рядом с нами. Стороны смотрят одна на другую, прикидывая, чего ждать. Несколько месяцев мы будем друг другу как родные, даже больше, чем родные.

Сначала я знакомлю коллег с рокерами, кратко представляя каждого, заметив, что на всех у меня есть досье. Цель сегодняшней встречи не в этом — мы собрались, чтобы посмотреть друг на друга, воплотить бездушные имена в конкретные образы, разобраться в людях, а не в абстрактных цифрах и статьях расходов, расписанных вдоль и поперек.

Затем я знакомлю рокеров с адвокатами, делая упор на факты их биографий, не хвастаясь, но факты говорят сами за себя; они прекрасные специалисты, рокеры сразу усекают, что попали в хорошие руки, мне пришлось немало передумать, кого привлекать к этому делу, где нужно — давить, чтобы в итоге собрать такой ансамбль. Преуспевающие адвокаты не будут жертвовать своей карьерой и репутацией ради более чем сомнительного дела, это не Перри Мейсон и прочие герои телесериалов. Нет, преуспевающие адвокаты, выступая на стороне защиты, хотят выигрывать процессы, во всяком случае, большинство из них, принимаясь за дело, хотят знать, что у них неплохие шансы его выиграть. Поэтому они и имеют такую репутацию, создавая при этом видимость, что риск им нипочем. Даже готовые на все типы из Американского союза борьбы за гражданские свободы, и те, оказывается, в душе консерваторы, иначе они не были бы адвокатами. А если учесть, с кем и с чем мы нынче имеем дело, то понятие «неплохие шансы» применительно к нему звучит слишком сильно.

Я решил, что один член команды будет из государственных защитников, — не только для того, чтобы снизить издержки, но и потому, что ребята оттуда собаку съели на подобных делах. Третьим станет какой-нибудь многообещающий адвокат из солидной компании, который не прочь пуститься в авантюру, чтобы снискать себе репутацию надежного партнера, выигравшего дело, которое не сулило никаких шансов на успех. Что касается четвертого, то скорее нужен адвокат, работающий по договорам, из числа тех же государственных защитников, который, если повезет, окажется не забулдыгой или бабником. Я понимал, что в этом плане могу во многом положиться на суд, — власти штата слишком в деле заинтересованы, чтобы позволить себе опротестовать его из-за некомпетентности или совершения неправомерного действия.

Томми Родригес — государственный защитник. Ему это далось непросто, он — живая иллюстрация к одной из тех людских историй, о которых читаешь в художественной литературе. Начать с того, что появился на свет он на бахче, в семье мексиканцев, вкалывавших там на сельскохозяйственных работах по найму. То, что ему вообще удалось поступить в американскую школу, — само по себе маленькое чудо, а то, как он колесил из одной школы в другую по всему югу, пока семья год за годом приезжала сюда с мексиканских гор на эти работы, вообще уму непостижимо. Одна старая дева, учительница английского из Таллахасси (штат Флорида), в восьмом классе взяла его под свое крылышко и стала учить азам юриспруденции, и с тех пор он начал преуспевать: лучший ученик класса в средней школе, полный курс обучения в университете Дьюка, юридический факультет Виргинского университета (упоминание фамилии на страницах юридического «Ло ревью», а это большая честь, звание адвоката высшего ранга, словом, все, что полагается). Уйдя на пенсию, старушка переехала в Нью-Мексико ради его сухого климата, и он, как самый послушный из сыновей, последовал за ней, став государственным защитником в Нью-Мексико, вместо того чтобы работать в какой-нибудь фирме на Уолл-стрит за жалованье, измеряющееся шестизначной цифрой. Когда-нибудь и это придет, ведь ему всего двадцать шесть. Он говорил мне, что в прошлом году получил приглашения на работу от фирм в Лос-Анджелесе и Нью-Йорке. Пока в ожидании благоприятного момента он отдает кое-какие долги, а к отъезду у него уже должно быть имя. Крупное дело об убийстве типа нынешнего — как раз то, что ему нужно.

Восходящая звезда в крупной фирме, такой, как «Симпсон энд Уоллес», одной из трех самых известных в нашем штате, где работает свыше шестидесяти адвокатов, что по меркам Нью-Мексико довольно много, — это Мэри-Лу Белл. Как сказал бы мой приятель Трэвис из Остина, штат Техас, у этой женщины все при ней. Она молода (меньше тридцати), себе на уме, не боится борьбы, прилежна и к тому же красавица, каких мало. При иных обстоятельствах я бы стал за ней увиваться, закинул бы удочку, чтобы показать — вот он я, словно пес, всюду сующий свой нос. Но у меня хватило выдержки (продолжаю заверять себя я), чтобы не гадить там, где я ем, к тому же что-то в ее манере держаться подсказывает мне, что в любом случае с моей стороны это было бы свинством, ей нужны товары отборного качества. Поэтому мы с ней — добрые приятели. Просто у меня появился еще один друг, который по чистой случайности носит юбки и туфли на высоких каблуках. Насколько я могу судить, львиная доля ее гонораров достается «Симпсон энд Уоллес». Мне даже не пришлось давить на них, они на седьмом небе от счастья оттого, что она выходит в люди. Им это только на руку.

И наконец, Пол Марлор — наше секретное оружие. Он нам в отцы годится, ему лет шестьдесят или около того, точно не знаю. Он преуспевал на Восточном побережье, то ли в Филадельфии, негласном центре юриспруденции, то ли где-то еще (в подробности он никогда не вдавался), в 60-х годах его ушли, он бросил жену с детьми, объявился в здешних краях лет десять назад с молодой женой и ребенком и обзавелся частной практикой. Блестящий адвокат, он вникает в суть дела с точностью ювелира и делает работы ровно столько, сколько требует дело. Предпочитает держаться в тени — как говорится, береженого Бог бережет. Его сын и моя дочь учатся в одной школе, мы познакомились через ассоциацию, объединяющую родителей и учителей. Хороший мужик, виски может выпить столько, сколько влезет, всегда рад помочь. В нем чувствуется основательность — может, это приходит с возрастом, как больная печень или глухота. Пол придает нашей группе солидность. Остальные будут считаться с его мнением по процедурным вопросам. Он будет считаться со мной — это ведь мое дело. К тому же он недорого взял, что немаловажно.

Словом (мысленно похлопываю я себя по спине), нашей четверке палец в рот не клади.

Мы беседуем уже час. Пока ничего особенного, идут разведывательные действия, мы прощупываем друг друга. При первой встрече обычно так и бывает. С моими помощниками мы уже пробежались по аргументам обвинения, так что они довольно хорошо представляют, чего можно ждать.

Сегодня я должен закрепить адвоката за каждым подзащитным. Я все заранее спланировал и определился с выбором еще до того, как привел сюда всю команду, но не стал объявлять пары, а решил прежде посмотреть, вдруг они не сработаются? К счастью, все обошлось. Оказывается, я знал рокеров уже достаточно хорошо и не ошибся в выборе пар.

Голландца будет защищать Пол: тертый калач и необузданный мальчишка, ни дать ни взять Марк Твен и Гек Финн. Пол будет успокаивающе действовать на Голландца, может, это вообще первый случай благотворного влияния в его жизни.

Гуся я вверяю заботам Томми, их альянс — полная противоположность Голландцу и Полу. Само того не сознавая, жюри присяжных обожает такие парочки. Из всех рокеров у Гуся наилучшие шансы выйти сухим из воды, а Томми с его испаноязычным происхождением это лишь на руку в штате, где заметно сказывается испанское наследие, исполненное чувства гордости. По тому, как они, переглядываясь, скалили зубы, я почувствовал, что их тянет друг к другу, его и Гуся. Словно старый пес, который после бесчисленных пинков решил прикорнуть в теплом укромном местечке у камина, Гусь хотел произвести хорошее впечатление, а Томми принимал и понимал его. Он знал, что в нем нуждаются.

Таракан получает то, что хотел, — Мэри-Лу. Мы говорили о нем еще до того, как я привлек ее к делу. Этот тип, по-видимому, будет самым непредсказуемым, в известном смысле он даже опаснее Одинокого Волка, чей природный ум сполна заявит о себе. Тут все построено на контрасте, но вывернутом наизнанку: женщина сильная и знающая свое дело, но вместе с тем хрупкая, с присущими слабому полу особенностями (она всегда будет надевать скромные платья, юбки), и мужчина, который ловит каждое ее слово. В результате к тому времени, когда присяжным нужно будет выносить вердикт, они помягчеют к Таракану и станут шелковыми. К тому же в глубине души мне кажется, что и Гусю, и Голландцу не по себе в присутствии Мэри-Лу, слишком уж она для них женщина. Раз-другой Таракан попробует подвалить к ней, она от него отмахнется, как от назойливой мухи, тем дело и кончится.

Каждый договаривается со своим подзащитным о встрече на завтра. Большую часть времени мы будем проводить вместе, взяв на себя общую ответственность за неразглашение сведений, сообщенных нам подзащитными, но каждый из них должен знать своего поверенного, подобрать к нему ключики. К тому же мне нужно побыть наедине с Одиноким Волком, ведь исход дела зависит от него: если удастся вытащить его, за остальными дело не станет.

Рокеры провожают нас грустными взглядами. Каким бы крутым ты ни казался, поджилки-то все равно трясутся! Одна мысль о том, что до конца дней окажешься в зарешеченной камере размером шесть на девять футов или, чего доброго, угодишь на электрический стул, может привести в чувство любого, кто еще не сбрендил. А эти мужики не сбрендили, просто у них такой стиль, и вот теперь он начинает выходить им боком.

Мы пьем кофе и разговариваем.

— Может, они в самом деле невиновны, — говорит Мэри-Лу тоном, в котором сквозят удивленные нотки.

— Им шьют дело, это точно! — добавляет Томми. — Более политизированного дела мне еще не попадалось.

— Привыкай! — советует Пол, помешивая ложечкой два куска сахара в чашке. — Политика на этом суде будет в центре внимания. Виновен ты или нет, в такой ситуации это мало что значит, черт побери!

Он старается сделать вид, будто все не так плохо — искусство, которое приходит с годами, с опытом.

Нельзя судить подзащитных, нужно представлять их интересы. Нельзя допускать, чтобы эмоции брали верх над ходом мыслей и тем, как ты строишь защиту. Нужно выполнять свою работу так, чтобы комар носа не подточил, и мириться с тем, что люди, чьи сердца обливаются кровью, зарабатывают себе еще и язву в придачу.

Завтра, после раздельных встреч с подзащитными, мы соберемся снова и попытаемся сопоставить свои выводы. Я счастлив: пока они тоже считают, что, независимо от того, виновны рокеры или нет (в той или иной степени они еще воздерживаются от комментариев), власти штата явно шьют им дело. Единомыслие придает нам бодрости и оптимизма, и подготовка к суду, сама по себе тягостная, обещает пойти как по маслу.

Пол и Томми уходят, Мэри чуть задерживается. Меня так и подмывает пригласить ее на ужин, особенно когда она накрывает мою руку своей.

— Спасибо, что привлек меня к этому делу, Уилл, — говорит она. — Именно оно мне и было нужно, ты даже представить себе не можешь, как нужно! — Она сидит так близко, что я чувствую аромат ее духов. «Шанель № 5». Пахнет так, что голова идет кругом.

— Я рад, что ты рада. — Ну же, старик, подгоняю я себя, не упускай такой случай, тебя послушать — уши вянут!

— Захватывающее дело, правда? Стоит подвернуться чему-нибудь подобному, как сразу вспоминаешь, зачем пошла в адвокаты. Разница просто бросается в глаза, — в такт словам она сильно хлопает ладонью по столу, — после всей той муры, которой занимаешься в «Симпсон энд Уоллес», хотя там и платят большие бабки. — Она пристально глядит на меня: глаза у нее огромные, такие же голубые, как у актера и режиссера Пола Ньюмена (может, она носит контактные линзы, ну и что с того?), и блестят так, как могут блестеть только у адвоката, который сил не пожалеет, чтобы защитить обвиняемого.

— Поэтому мне и нравится адвокатская практика. То, что я делаю, хоть что-то, да значит, — скромно добавляю я. Осталось еще застенчиво похлопать ресницами, чтобы все видели, какой я скромный и самоотверженный.

— Если нужно будет, звони мне в любое время. Я серьезно, Уилл. Это дело займет у нас дни и ночи.

Я киваю. Мне хочется есть, так почему бы…

— Кроме сегодняшнего вечера, — сочувственно, даже озорно улыбается она. — Ужин у меня занят.

— У меня, кстати, тоже, — улыбаюсь я в ответ, давая понять, что ценю такую исключительную самоотверженность, ни в коем случае не хочу посягать на ее личную жизнь.

Черт! А ведь все казалось уже на мази!

Стоя на пороге, я провожаю ее взглядом. А что, отсюда она тоже смотрится неплохо! Хватит, Александер, укоряю я себя. Вы же с ней коллеги, а ты уже собрался ее трахнуть!

Нет, поступив так, я допустил бы ошибку, доходит до меня, хотя я чуть было не решил приударить за ней. Боже, останови меня, пока я снова не убил человека, — или как там говорят о такой бестолочи, как я. Если уж на то пошло, надо сделать татуировку на руке: делу — время, потехе — час. Так будет лучше, с какой стороны ни возьми. Безопаснее, во всяком случае.

 

4

— Я хочу тебе кое-что показать.

— Да? — Я не обращаю внимания на ее слова, уже поздно, мы с Клаудией весь уик-энд косо смотрели друг на друга. Я не мог отделаться от мыслей о деле, и она, конечно, тут же не преминула заметить это, дети чуют такие вещи почище радара командования стратегической авиацией, они в два счета определят, что с тобой что-то неладно. Она повзрослела, перешла в следующий класс, стала самостоятельнее, старые правила уже не срабатывают. Непринужденного, безропотного представления о том, что папа всегда и во всем прав, нет и в помине, я уже не безусловный авторитет по поводу всего, что творится на свете. Время летит, и мне от этого не по себе, дело не только в том, что она мое дитя, я хочу, чтобы она оставалась дитем — юным, невинным — и нуждалась во мне. В эти выходные впервые до меня дошло, что я нуждаюсь в ней больше, чем она во мне. Это открытие причинило мне самую настоящую физическую боль, рвущую сердце. Переезд в Сиэтл она переживет играючи, пройдет месяц, и у нее начнется новая жизнь, в которой мне не останется места. Она уже завела речь о новом доме, где они будут жить, о новой машине. Да все, что ни возьми, будет новым! Но папа останется таким же, она все время будет ко мне приезжать, чаще, чем когда бы то ни было, — она утешает меня, как только может.

Она утешает меня.

Расставание будет тяжелым. Она спит в своей кроватке в тридцати футах от меня, а я уже скучаю по ней.

— Я хочу тебе кое-что показать, — снова говорит Патриция.

Я поднимаю голову. Она стоит на пороге своей спальни, силуэт ее четко вырисовывается на темном фоне.

— Что показать? Мне уже пора идти, надо еще поработать вечером.

— Всего на минутку.

Я подхожу к двери в спальню. Она стоит спиной ко мне. Кроме шорт, на ней ничего нет. Я чувствую, как член у меня начинает подниматься. Она поворачивается ко мне лицом.

— Что скажешь?

В горле у меня становится сухо. Никогда еще не чувствовал я себя так скованно с женщиной — с тех пор, как учился в неполной средней школе.

— Красота! — отвечаю я, обретая дар речи. Она подходит ко мне, но, не доходя фута, останавливается.

— Ты серьезно?

Я киваю, я не настолько уверен в себе, чтобы говорить слишком много.

— Они не слишком большие?

— Нет. В самый раз. То, что нужно, — севшим голосом говорю я и провожу языком по пересохшим губам.

Я не могу отвести от них глаз. Такие сиськи, когда я был еще мальчишкой, мы называли бамперами от «кадиллака».

Она улыбается:

— Я боялась переборщить с размером. Знаешь, не хотелось, чтобы на тебя смотрели, как на потаскуху.

Я молча киваю.

— Но я решила, что раз уж взялась за это дело, то доведу его до конца. Но так, чтобы было видно, что у меня есть вкус, — добавляет она застенчиво, словно школьница. — Как будто с такой бредовой идеей вообще можно говорить о вкусе.

— Они прекрасно смотрятся. Совсем как настоящие.

— А они на самом деле настоящие. Я их малость подправила, только и всего.

— Ну да. Я об этом и говорю. — Она продолжает стоять, а ее на редкость твердые, большие груди лезут мне прямо в глаза. Вот не думал, что у нее хватит смелости не только решиться на операцию, но и стоять вот так, как сейчас, позволяя, да нет, заставляя меня смотреть на нее. Она начинает новую жизнь — во всем. На самом деле. Хочется зааплодировать.

У меня эрекция. А теперь мотай отсюда! Мотай отсюда, черт бы тебя побрал!

— Я боялась тебе показаться.

— Верю, ведь я тебя знаю.

— После обеда только об этом и думала.

Член у меня встал навытяжку, чего в ее присутствии давненько уже не случалось. Сама увидит, если посмотрит. Засмущается, она не так уж смела, когда дело касается секса. Ну, теперь точно задерет нос! Наверное. Или примет вид, будто ей сказали гадость. Не знаю, мысль об эрекции как о чем-то ненужном раньше мне в голову не приходила, и от нее становится не по себе.

— Но в конце концов я подумала, что кому-то же нужно показать, какой смысл пускаться во все тяжкие, если никто ни о чем не знает? А кроме тебя, у меня никого больше нет. — Она подходит еще ближе. — А теперь потрогай их. Ты же хочешь, я знаю.

— Ничего ты не знаешь.

— Ну просто пощупай, а? В интересах медицины?

Где это она набралась такой смелости? Стоит женщине заполучить пару новых сисек, как она начинает воображать, что весь мир у ее ног. Черт, может, так оно и есть! Мне бы только радоваться за нее, а то она всегда, когда нужно было показать, что и ты не лыком шита, держалась тише воды, ниже травы!

Какие они упругие на ощупь! Пальцами я легко прикасаюсь к ним снизу — нежная и, надеюсь, безобидная ласка.

Не тут-то было. У нее невольно вырывается стон, и в тот же момент член у меня встает так, что становится невмоготу. Я отдергиваю руку, словно дотронулся до раскаленного утюга.

— Прости меня, Уилл. — Она краснеет до корней волос.

— Ничего. — Надо сматываться. И немедленно, черт побери! Но я стою как вкопанный.

— Не стоило мне этого делать. Не знаю, что на меня нашло.

У тебя потрясающие новые сиськи, ты не захотела это скрывать, или я чего-то не понимаю, тебе нужно их кому-нибудь показать, и тут подвернулся я — бывший муженек, больше похожий на евнуха, который и мухи не обидит. Ты хочешь покрасоваться, хочешь знать, что по-прежнему можешь раззадорить мужчин. Если не всех, то некоторых.

— Ты гордишься тем, что сделала, тем, как сейчас выглядишь. Понимаю. — Дышать стало легче, кое-как удалось сладить если не с тем, что творится, то, по крайней мере, с самим собой. — Сделай одолжение, надень майку.

Она надевает майку, держа руки над головой, на мой взгляд, дольше, чем следует. Придется посмотреть спектакль от начала и до конца, включая вызов актрисы на сцену.

Давно уже я не получал такого удовольствия от пива, мне на самом деле нужно было выпить, поэтому после обеда она сходила в магазин и купила его, зная, что должно или по крайней мере могло произойти, если только у нее хватит смелости. Если она собиралась показать мне свои новые груди, свое новое «я», что, как мы оба знали, ей будет трудно сделать, несмотря на внешнюю непринужденность, то должна была заодно помочь мне прийти в себя потом. Она проявила заботу обо мне, что в известном смысле значит для меня больше, чем состоявшаяся демонстрация новинки.

— Как подвигается твое дело? — Протянув руку, она берет у меня бутылку и отпивает из нее.

— Подвигается.

— Как твои помощники?

— Ничего, справляются. Землю роют.

— И Мэри-Лу тоже?

— Она особенно. — Я поднимаю голову, в ее голосе сквозят ревнивые нотки.

— Она что, хороший адвокат? — Риторический вопрос, она знает, чего Мэри-Лу стоит в профессиональном отношении. Она хочет, чтобы я возразил, начал говорить, что Мэри-Лу ничего особенного собой не представляет, что ей просто подфартило. Дудки! Признав, что это так, я бы солгал, она это знает, как знает и то, что Мэри-Лу — мой компаньон. А за компаньонов я готов стоять до конца. По крайней мере до тех пор, пока они меня не подставят. Не приведи Господь, чтобы с Мэри-Лу так вышло!

— Пока не жалуюсь. Это дело ей позарез нужно.

— Да разве ей одной? — Она ревнует, ясно как Божий день. А я и ухом не веду.

— Ты удивишься, но многие адвокаты бежали бы от этого дела сломя голову. Даже если победа окажется за нами, политики нас в порошок сотрут.

— Я бы ради такого дела ничего не пожалела. Отдала бы за него левую сиську. — Она невесело смеется. — Даже свою новую левую сиську.

— По тебе не скажешь. — Допивай пиво и вежливо откланяйся, продолжать разговор бессмысленно, чем дальше, тем хуже.

— Черта с два, Шерлок!

— Будет тебе, крошка! И не вздумай! Все меня и так готовы сожрать с потрохами.

— Извини. Я тебя ревную, ничего не могу с собой поделать.

— Тогда к чему…

— А к тому, что Мэри-Лу заполучила это дело, а я нет! Вот к чему! К тому, что она известный в городе адвокат, числится в штате солидной фирмы, почти на десять лет моложе меня, красива, вертит всеми, как ей вздумается. Знаешь, как адвокат, я лучше нее, но у нее все идет как по маслу, а у меня — нет, и если я буду куковать здесь, в Санта-Фе, то никогда в жизни не выйду в люди. Вот в чем дело, Уилл! Не сиди ты, черт побери, с такой постной физиономией!

— Тут я — пас. К тому же, если уж на то пошло, она нисколько не красивее тебя.

— Ну, по крайней мере сиськи у нее хуже! Не такие клевые, как эти дыньки! — Она выпячивает грудь, чтобы лучше было видно ее, сидящую за столом напротив. Взяв бутылку «хайнекена», делает длинный глоток. — Правда же?

Еще немного и я бы поперхнулся пивом.

— Мне пора.

— Сначала ответь.

— Не знаю. — Иной раз я говорю правду. — Я сильно в этом сомневаюсь.

— Ты спишь с ней.

— Нет. Не сплю.

— Ну, ладно, пока нет. Но будешь спать. Это вопрос времени.

— С чего ты взяла, что она согласится, даже если я захочу?

— Вреда от этого нет, а польза, может, и будет. Ты — шеф, звезда, каждой хочется потрахаться со звездой, думают, им это поможет.

— У профессионалов так не принято. — В голове крутится давняя песенка Джимми Дуранте: «Не казалось ли тебе, что ты хочешь уйти, а потом начинало казаться, что хочешь остаться?»

— Раньше тебе это не мешало. — Она встает. — Ну ладно, я тебе не судья. Дай Бог, чтобы лучше любовника, чем ты, у нее не было. — Обойдя вокруг стола, она прижимается ко мне, я грудью чувствую прикосновение ее упругих сосков. — Я ведь знаю, о чем говорю.

Она легко касается пальцами моей шеи, от этого возбуждаешься куда больше, чем от прикосновения ее грудей.

Мы трахаемся так, словно на носу конец света, ни к чему, кроме беды, это не приведет, может, за всю жизнь я не вел себя глупее и безрассуднее, а потому придумываю себе такую нелепую отговорку: ничего страшного в этом нет, потому что я все равно не буду об этом жалеть. Бред собачий: я начинаю жалеть об этом уже тогда, когда мы трахаемся, даже раньше, когда мы еще только раздеваемся. Быстро ложимся друг на друга, чтобы не осталось времени на то, чтобы задуматься, иначе все пойдет насмарку. Все должно быть непроизвольно, нужно постараться сделать так, чтобы все было непроизвольно.

«Я трахну ее так, что позабудет, как звали!», «Я трахну ее так, что на уши встанет!», «Я сейчас задам ее киске жару!» — помню весь этот хвастливый школьный треп, в котором мы упражнялись, изощряясь друг перед другом в мужском туалете, когда заскакивали туда перекурить украдкой, а в бумажнике у каждого непременно лежал презерватив. Не любовь, а подчинение. Любовной прелюдией тут и не пахнет, поцелуи, которыми я осыпаю ее новые, упругие груди, сродни животному голоду, ее чувственность только обостряется благодаря моей грубости и сильнейшему смущению, которое и она сама из-за них испытывает. Она стонет, на моей памяти нет случая, чтобы она так стонала, впиваясь зубами в подушку, чтобы ее не услышала через стены Клаудия.

Я поражен ее сексуальностью, ничего похожего на занятия любовью, которым мы предавались в то время, когда были женаты, такое впечатление, что изменились не просто груди, изменилась она сама от начала и до конца. Киска у нее становится влажной, у меня вся рука в смазке. Когда я вхожу в нее, она с такой силой вонзает мне ногти в ягодицы, что я начинаю бояться, как бы не пошла кровь. «Я трахну ее так, что позабудет, как звали!» Шутка, мне самому нужно спасать свою шкуру! Мы оба трахаемся так, что неровен час позабудем, как нас звали, таких скачек у меня раньше никогда не было.

Кончая, она зубами впивается мне в плечо, прижимая к себе с такой силой, что, того и гляди, я провалюсь внутрь нее, и тогда все — кранты! В ней прорывается наружу все — оргазм, слезы, грусть, сдерживаемая ярость. Ее страсть подобна реке, вышедшей из берегов. Мне от этого страшно.

— Не стоит нам больше этого делать.

— Я знаю. — Она сидит голышом на кровати, откинувшись на изголовье, груди у нее стоят торчком. Держа в руке по «хайнекену», мы пьем прямо из горлышка.

— Да и вообще не надо было.

— Почему?

— Послушай, Патриция, ты отлично знаешь почему, черт побери!

Она садится на постели в позе «лотос». Я не могу отвести глаз от ее грудей. Они такие же упругие.

— Потому что мы больше не муж и жена? Ты же перетрахал половину баб в городе, Уилл, одной больше, одной меньше, какая разница?

— Но мы были мужем и женой.

— Выходит, затащить в постель какую-нибудь приглянувшуюся тебе потаскушку можно, а бывшую жену нельзя? — спрашивает она, наклоняясь вперед. — Я что, хуже шлюхи из бара?

— Я любил тебя. Вот в чем разница.

— Ты можешь спать с бабой, на которую тебе ровным счетом наплевать, но не можешь спать с той, которую любишь! Любил, — оговаривается она.

— Примерно так. — Я смертельно устал, она выжала меня без остатка. Самое время собирать манатки и сматываться.

— Тебя послушать — уши вянут! Когда я слышу от тебя такие речи, мне тебя жаль, — говорит она.

— Давай горевать вместе.

— Можешь не волноваться. Это больше не повторится.

— И думать нечего!

— Потому что мне это больше не нужно. Я гляжу на нее.

— Мне надо было самоутвердиться, — без обиняков продолжает она. — Операция на груди — первый шаг. Чтобы логически завершить его, мне нужен был мужик, а ты — единственный, на кого я могу положиться.

— Пожалуй, хватит! — сердито говорю я. О Боже!

— А что?

— У меня такое чувство, будто меня использовали как вещь, вот что! А тебе так не кажется, черт бы тебя побрал?

— Да, использовали. Ну и что?

— А то, что мне это не по душе. Тем более что сделала это ты.

— Ничего не поделаешь, Уилл. Порой всем нам приходится использовать друг друга, — пожимает она плечами.

— Именно это я всегда и говорил.

— А что здесь плохого?

— А то, что это говоришь ты. Ты без конца придиралась ко мне, когда я так рассуждал. — Дожил, теперь меня уже трахают, когда захотят!

— Плохи твои дела, Уилл. Теперь ты знаешь, каково мне было все это слышать.

1:0 в ее пользу. Взмахом руки с бутылкой я показываю, что пью за ее здоровье. Она тоже прикладывается к горлышку, делая большущий глоток.

— Не знаю почему, но мне казалось, ты больше не пьешь.

— Случается иной раз. Если чувствую, что нужно немного встряхнуться. Мне непросто было с этим примириться, — доверительным тоном говорит она, — я весь день была как на иголках, все думала и думала. — Качнув бутылкой, она пьет за меня. Шея у нее по-прежнему хороша — длинная, в лунном свете кажется, что она из слоновой кости. Со стороны такое впечатление, что либо она держится на редкость естественно, нимало не смущаясь собственного тела, либо притворяться умеет лучше, чем я думал. Она много чего умеет лучше, чем я думал.

— Я слышала, ты окончательно уходишь из фирмы? — спрашивает она, разглядывая меня поверх горлышка бутылки.

— Не совсем так, — подбираю я для ответа голос побеспечнее. — А от кого ты слышала?

— От Энди. Он сказал, что ты решил уйти.

— Признаться, одно время я перебирал по части спиртного. Теперь вот решил завязать, ничего крепче пива и вина не пью. Может, это и к лучшему.

— Наверное, я неправильно его поняла. Похоже, он действительно был расстроен.

— Он вечно обо всех беспокоится. Такой уж у него характер.

— Подумай, — кивает она.

— О чем?

— О том, чтобы вообще бросить работу.

— Это еще почему?

— А потому, что ты либо спился, либо скоро сопьешься, что, в общем, одно и то же. Ни для кого это не секрет. Клаудия и то знает.

— Чушь собачья! — начинаю оправдываться я.

— Ты волен поступать так, как считаешь нужным.

— Вот именно! — отвечаю я, может, слишком уж запальчиво.

— Но не забывай и о ней.

— У нас с ней все в порядке. — Как же я допустил, что меня заставляют оправдываться?

— У тебя всегда все в порядке! Но она же все видит.

— Если тебе станет от этого легче, я больше не буду пить в ее присутствии. Спиртное, по крайней мере.

— Спасибо. И вправду полегчало. — Наклонившись вперед, она дотрагивается до моей руки. — Ты же прекрасный отец, никогда не забывай об этом.

Я стою на пороге. Сбоку от крыльца сильно пахнет жасмином и жимолостью. Она прислонилась к косяку, набросив короткий халат.

— Ты по-прежнему обалденный любовник! Извини, что я не сказала тебе всю правду.

— Ничего. Да и ты — ого-го!

— Будет что вспомнить на старости лет.

— И думать позабудешь, как только подвернется мужик получше. — Ярость из-за того, что меня использовали, уже испарилась.

— Надеюсь, что нет. — Похоже, она не лукавит.

Как все-таки хорошо стоять вот так на стареньком крыльце собственного дома, глядеть на бывшую жену и чувствовать, как в нас обоих еще тлеют остатки бурной страсти, которой мы предавались.

— Уилл, — говорит она при расставании, — удачи тебе с этим делом!

— Спасибо. Мне она будет нужна.

Она умолкает, хочет что-то сказать, но не знает, захочу ли я слушать. Она первая не выдерживает.

— Команда у тебя подобралась неплохая. Даже несмотря на Мэри-Лу.

— Пожалуй.

— Я завидую ей исключительно в профессиональном отношении, ты не думай!

— И завидовать нечего. Тебя ведь ждут великие дела, крошка, не забыла еще?

Она на секунду улыбается. Затем, снова приняв серьезный вид, спрашивает:

— Можно задать тебе вопрос? По работе.

— Валяй.

— Как вышло, что фирма здесь ни при чем?

— Что ты имеешь в виду? — осторожно спрашиваю, чувствуя, как по коже у меня ползут мурашки.

— Насколько я могу судить, ведь информации из первых рук у меня, конечно, нет, они не очень-то тебе помогают. Да, я понимаю, ты в отпуске, далеко идущие выводы делать пока рано, но все равно это дело — настоящая сенсация, может, ты на всю страну прогремишь. Такое впечатление, что они словно сквозь землю провалились.

У меня вырывается медленный, длинный вздох. Черт побери, кому же можно все рассказать, как не бывшей жене?

— Ответ простой.

По слабой улыбке, мелькнувшей на ее лице, видно, как отлегло у нее от сердца. Боже мой, я на самом деле небезразличен ей!

— Я ушел в отпуск не по собственному желанию. — О Боже! — Она прижимает руки ко рту, потом обнимает меня так, что я чувствую ее груди. Не такие уж они мягкие и ласковые, думаю я, воистину нет пределов совершенству.

— Вот мерзавцы! Вот дерьмо поганое! И это после всего, что ты для них сделал! Да без тебя они пустое место!

— Они считают, что со мной им крышка. И, если придерживаться их мерок, они правы.

— К черту их мерки! И я так думаю.

— Давай я тебе помогу! — Она сжимает мне руки, показывая, что не бросит меня в беде.

— Нет. — Я качаю головой.

— Почему?

— Не нужно этого делать, вот почему.

— Да кому какое до этого дело? Тебе как никогда нужна помощь и поддержка, а остальное не имеет значения. — Должно быть, она права. Она гораздо практичнее меня.

Но я должен быть с ней честным, как никогда.

— Да, Патриция, от кого угодно, но только не от тебя.

— Ну и скотина же ты!

— Знаю, но больше встречаться мы уже не будем. Вообще. Никогда. Между нами все кончено.

— Из-за сегодняшнего вечера?

— Да.

— Черт! — Она вне себя от ярости. — Почему ты мне раньше ничего не сказал?

— Смысла не было. Что бы от этого изменилось?

— Не знаю, — искренне говорит она. — Может, что-нибудь и изменилось бы.

— Извини.

— Кто же знал? — Печально улыбаясь, она глядит на меня. — На какого же прохвоста я променяла свою карьеру в Санта-Фе, у меня же была возможность ее сделать!

Я так же грустно улыбаюсь ей в ответ. Теперь, выложив все, в глубине души я дрожу от страха.

— Если как-нибудь будет желание поговорить… — Слова повисают в воздухе.

— Я тебе позвоню.

— Обещаешь?

Я киваю. Целомудренно поцеловав ее в лоб, я выхожу через прозрачную дверь и спускаюсь по ступенькам крыльца. Отъезжая, я вижу, что она так же стоит, глядя мне вслед.

В квартире не убирали уже две недели, кондиционер дышит на ладан, такое ощущение, что я зарос грязью. Если бы я не экономил каждый цент, то на эту ночь снял бы номер в гостинице, а утром позвал бы уборщицу, чтобы она навела порядок.

Вместо этого я наливаю себе приличную порцию «Джонни Уокера» со льдом. Ах ты, гнусный ублюдок, ты не мог свалить подобру-поздорову, мало того, что ты ее трахнул, так еще начал плакаться ей в жилетку, рассказывая о нашей фирме! О Боже, завтра с утра об этом уже весь город будет знать! Второй бокал виски меня успокаивает: хватит паниковать, не такой она человек, если речь идет о чужой тайне, она будет держать язык за зубами! А если вся история случайно выплывет наружу? Она же работает у Робертсона, а он просто помешан на этом.

После третьего гудка она берет трубку.

— Быстро ты!

— Да. — Черт, чего я вообще позвонил?

— Что-нибудь случилось?

— Нет, нет. — Одним махом я допиваю виски, протянув руку через кухонную стойку, наливаю себе еще, на два пальца — не больше.

— Уилл? — Она встревожена.

— Слушай, то, о чем мы с тобой говорили…

— Да?

— Давай забудем об этом и все, ладно? Будем считать, что этого разговора не было.

— Но… как же я смогу? Почему ты так хочешь? — Просто никому ничего не рассказывай, о'кей? — Ни жив ни мертв от страха, я пытаюсь говорить спокойно, но мне это не очень-то удается. В трубке воцаряется молчание.

— Пэт?

— А с какой стати мне рассказывать?

— Так я и знал. Знаешь, бывает, иной раз проговоришься ненароком. — Черт, если еще хоть раз сболтну лишнего, трахнув бабу, то, клянусь, вырву себе член с корнем!

— Нет, за меня можешь не беспокоиться! — безапелляционно заявляет она. — По-моему, ты боишься, как бы самому обо всем не разболтать.

— Я же говорю — случайно! Только и всего.

— Я ведь не такая, как ты, Уилл. Можешь быть уверен, я не проболтаюсь.

— Слушай, я так и знал.

Мы молчим, в трубке раздается слабое потрескивание.

— Уже поздно, — напоминает она.

— Да. А мне утром вставать ни свет ни заря.

— Я рада, что ты позвонил, решил, что стоит это сделать.

— Я тоже. — Это сущая правда.

— В следующий раз постарайся быть поувереннее, ладно?

Я стукаю себя трубкой по лбу.

— Ладно. Обещаю.

— Вот и хорошо. Спокойной ночи, Уилл.

— Спокойной ночи, Пэт.

Она вешает трубку. Черт побери, всякий раз, когда ты думаешь, что весь мир у тебя в кармане, оказывается, что не тут-то было. К тому же голова у меня просто раскалывается.

 

5

— Ваша честь, хотелось бы, чтобы нас выслушали по этому вопросу.

Судья Мартинес кивает.

Проводится слушание по возбужденному нами ходатайству о переводе дела в другой судебный округ. Так как жюри присяжных пока еще не выбрано, это заседание может иметь решающее значение.

Встав с места, Моузби неторопливо подходит к нам. Наверное, он завтракал хлебом, приправленным чесноком, от него так сильно разит чесноком, что его чувствуют все, кто сидит на местах, отведенных для адвокатов. Сморщив носик, Мэри-Лу машет рукой у себя перед лицом. Глядя на нее, Фрэнк усмехается, ощеряя зубы с остатками завтрака. Качая головой, Мэри-Лу всем своим видом демонстрирует открытую неприязнь. Остальные делают вид, что ничего не замечают. Я давно отношусь к нему исключительно как к оппоненту. Наше дело слишком серьезно, чтобы размениваться на симпатии и антипатии.

— Господин адвокат? — Мартинес переводит взгляд в нашу сторону. Раньше он был окружным прокурором, сейчас старший судья и позаботился о том, чтобы дело попало именно к нему, — не столько из-за него самого, на своем веку он рассмотрел десятки дел об убийствах, и ему ни к чему ни паблисити, ни лишние осложнения. Если рокеров признают виновными, он не хочет, чтобы вынесенный им приговор был опротестован, и считает, что лучше, чем любой другой судья, сумеет обтяпать это дельце. Он жесткий юрист, как правило, благоволящий к представителям обвинения, но на суде у него не особенно разгуляешься.

— На каком основании вы ходатайствуете о переводе дела? — спрашивает Мартинес.

— На том основании, что наши подзащитные не могут рассчитывать на справедливый и беспристрастный суд здесь, в Санта-Фе, Ваша честь, — отвечает Томми. — На моей памяти в истории Нью-Мексико не было дела, которое до суда получило бы большую огласку.

— Но где-то ведь их нужно судить.

— У нас уже три тома газетных и журнальных вырезок, Ваша честь, — говорит Пол. — Видеозаписей в общей сложности на шесть часов. Уму непостижимо, чтобы в Санта-Фе нашелся человек, который не читал или не слышал об этом деле.

— Не знаю. Подбор членов жюри присяжных покажет, так это или нет.

— Нам кажется, что это более чем веские доказательства, Ваша честь, — настаивает Томми.

Мартинес бросает на него сердитый взгляд:

— А об этом уж позвольте мне судить, господин адвокат! — огрызается он.

— У меня и в мыслях не было оскорблять вас, Ваша честь, — почтительно отвечает Томми. Правило первое: не злить судью. — Я просто хотел сказать, что из всего, что мы пока обнаружили, это самое убедительное доказательство.

Мартинес поворачивает лицо к Моузби: «А каково мнение обвинения по этому поводу?»

— Мы за то, чтобы дело рассматривалось здесь, Ваша честь, — отвечает Фрэнк, стараясь не дышать на Мартинеса. — Мы считаем, что здесь, в Санта-Фе, как и в любом другом городе штата, можно подобрать справедливых и беспристрастных присяжных. Дело-то громкое, господин судья! И обвинение приложит все усилия для того, чтобы его рассмотреть. Защита, наверное, тоже в долгу не останется.

Разгильдяй, но хитер, ничего не скажешь! Не отрицая, что проблема налицо, он добивается того, что она снимается как бы сама собой. И в результате оказывается в выгодном положении: в то время как мы мутим воду, он делает все от себя зависящее.

Все ждут, пока Мартинес размышляет. Он понимает, что возражение Моузби по большому счету яйца выеденного не стоит и само по себе служит веской причиной в пользу того, чтобы повременить с принятием окончательного решения. Понимает он и то, что речь идет об очень ответственном решении. Дело обещает быть канительным, грозит затянуться сверх всякой меры. Если после того, как суд закончится и обвиняемых признают виновными, апелляционный суд решит, что жюри присяжных было пристрастным при вынесении вердикта, то все может начаться по-новой. Все знают, как власти не любят раскошеливаться на повторное рассмотрение дел, в которых можно было разобраться с первого раза.

— Пока я воздержусь от решения по этому поводу, — произносит Мартинес. В глубине души у меня вырывается стон, именно этого я и опасался, поэтому мы и не стали сразу просить о переводе дела в другой округ, столько времени проведя в мучительных дискуссиях и самокопаниях. Можно было бы угробить месяц на то, чтобы добиться назначения жюри присяжных и заставить Мартинеса признать, что мы правы и рассмотрение дела нужно переносить в другой округ. Тогда нам пришлось бы начинать все сызнова. Здесь такая практика уже входит в моду, что ни в какие ворота не лезет, не говоря уже о том, что на это уходит уйма времени и чертовски много денег.

Мы уныло возвращаемся к своему столу. Сидящие позади подзащитные, которых привели в порядок, прежде чем показать в зале суда, пытаются определить по нашему виду, какие это новости — хорошие или плохие. Мы стараемся держаться невозмутимо, о том, что творится на душе, поговорим позже, с глазу на глаз, ни к чему обнажать истинные мысли на виду у всех, неровен час, обвинение этим воспользуется. Впрочем, орлы уже знают, что плохих новостей не бывает, они уже много месяцев сидят в тюряге и с присущей арестантам обреченностью готовы биться до последнего. Я ловлю себя на том, что мне их жаль, но тут же гоню эту мысль прочь: ведь при иных обстоятельствах я был бы счастлив, что такие, как они, изолированы от общества его же безопасности ради. Но сейчас передо мной еще четыре человека, которые стали жертвами системы, приказавшей долго жить.

 

6

— В эфире последние известия Эн-би-си с Томом Брокау.

На часах — половина шестого. Мы сидим у меня в кабинете и смотрим телевизор: Пол, Томми, Мэри-Лу и я. О нас говорят уже по всей стране. И, хотя день тянулся страшно медленно, сейчас мы на коне. Мы упиваемся триумфом, испытывая какое-то болезненное удовлетворение, словно ранние христиане на арене Колизея, которые таращат глаза на сто тысяч жаждущих крови римлян.

Речь о нас заходит после первой же паузы, заполненной коммерческой рекламой. Корреспондентка Эн-би-си, тощая как жердь дама, чья шея искусно обмотана изысканным шарфом от Гуччи, стоит у подножия лестницы, ведущей в здание суда. За спиной у нее непременная толпа зевак вовсю работает локтями, чтобы хоть на пару секунд попасть в объектив телекамеры.

В Санта-Фе судья Мартинес наконец утвердил список присяжных заседателей, которым предстоит рассмотреть самое сенсационное за последние несколько лет дело по обвинению в убийстве, совершенном в штате Нью-Мексико. Согласно предварительной версии, четверо из объявленной вне закона банды рокеров, известной под названием «Скорпионы», убили, применив насилие, изуродовали Ричарда Бартлесса, который вел бродяжнический образ жизни. Рядом со мной — окружной прокурор Джон Робертсон, чье Управление выступает в качестве обвинителя по этому делу.

Камера отъезжает назад, и в кадре появляется Робертсон. В классном костюме-тройке от «Хики-Фримэн» он выглядит именно так, как должен выглядеть примерный служитель закона (на мой взгляд, говорит он чересчур вкрадчиво, к тому же немного потеет).

— Вы довольны, что дело наконец передано в суд? — задает ему вопрос худосочная телекоролева, гримасничая так же, как и все они, наверное, в студии считается, что так выглядишь значительно.

Робертсон кивает. Он серьезен, это дело слишком важно для него лично.

— Жители Нью-Мексико заслуживают того, чтобы эти люди были преданы суду. Речь идет о гнусном, отвратительном преступлении, и совершившие его лица должны быть сурово наказаны. Мы не хотим, чтобы это дело утонуло в бесконечной болтовне юристов, — как ловко, на глазах у общественности бросает он камешек в огород защиты; тут важно исподволь довести до сознания слушателей те моменты, которые считаешь нужным. — Мы располагаем уликами, не оставляющими ни малейших сомнений в их виновности, и хотим, чтобы они сполна заплатили за содеянное.

— Вы будете добиваться вынесения смертного приговора?

— Меньшее означало бы грубейшую судебную ошибку.

— Черт тебя побери, Джон! — говорит Мэри-Лу, обращаясь к изображению на экране. Она сидит рядом со мной. Непроизвольно пытаясь подбодрить меня, она прикасается рукой к моему бедру. Я вздрагиваю.

Двое других освистывают происходящее на экране, поскольку думают так же, как мы. Мало-помалу мы начинаем мыслить сообща, вчетвером противостоя окружающему миру. Да пошли они все к чертовой матери, мысленно говорю я, приходится понукать себя таким образом, а не то копыта отбросишь.

Телекамера дает то одну картинку, то другую, пока вдруг откуда ни возьмись на экране не появляюсь я. Выгляжу я на все сто: костюм на мне сидит отлично, без единой морщинки, волосы причесаны, лицо оживленно. Словом, достойный противник, который все время начеку, уверен в себе и в исходе дела, к тому же держится не так скованно, как Робертсон во время интервью.

Сидящие в кабинете аплодируют. Я думаю о Клаудии — наверное, сидит сейчас у телевизора и с гордостью наблюдает за папой. Душа воспаряет — я опять веду дело.

— Рядом со мной сейчас Уилл Александер, один из лучших в Нью-Мексико адвокатов, специализирующихся на рассмотрении уголовных дел в суде, возглавляющий группу поверенных, которые защищают обвиняемых. Скажите, вы и ваши партнеры довольны тем, как на сегодняшний день ведется судебное разбирательство?

— Нет. — Я серьезен, притворяться нет нужды. — На самом деле судебное разбирательство еще не началось, — уточняю я, — все, что имело место до сих пор, носило предварительный характер, но на ваш вопрос я отвечаю отрицательно. Мы удовлетворены, но не в той степени, как нам хотелось бы.

— Почему?

— В отличие от представителя обвинения, мы будем вести защиту в стенах суда, — объявляю я ей и всем остальным, пусть знают, что я тоже не лыком шит. — Но я не верю, что судьбу этих подзащитных решает справедливый и беспристрастный суд. Во всяком случае, в том значении, которое я вкладываю в слова «справедливый» и «беспристрастный». Больше половины присяжных — женщины, никто из них никогда не ездил на мотоциклах, никто не попадал в тюрьму, не говоря уже о том, чтобы отбывать там наказание. И это только некоторые причины, почему мы обратились с ходатайством о переносе слушания дела в другой судебный округ, но, как это ни прискорбно, наше ходатайство было отклонено.

— Значит, вы утверждаете, что налицо предвзятое отношение к обвиняемым.

— А вы как думаете? — отвечаю я. Всегда нападай, если твой противник только и делает, что защищается, нападать у него нет времени. — Почитайте местные газеты и увидите, что приговор нашим подзащитным уже вынесен людьми, которые слышали об этой истории краем уха. А таких подавляющее большинство — если не в штате, то в округе уж точно!

— И поэтому вы подали ходатайство о переводе слушания дела в другой судебный округ? — не отстает она.

— Да, это тоже одна из причин.

— Как вы расцениваете решение судьи Мартинеса, отказавшего в этой просьбе?

— Задайте мне такой вопрос по окончании суда.

Мое изображение исчезает, телекамера крупным планом показывает журналистку, которая вкратце подводит итог своему репортажу. А говорит она следующее: еще ни одному члену рокерских банд не был вынесен приговор по обвинению в совершении преступления, особенно такого тяжкого, как убийство. Помимо самого дела, интерес к нам подогревается еще и тяжестью содеянного. Ведь общество хочет во что бы то ни стало воздать по заслугам тому, кто не считается с законом. Пол выключает телевизор.

— Неплохо, — говорит он.

— Выглядел я что надо. — Чем-чем, а излишней скромностью я не страдаю. — Такой серьезный и заботливый.

В ответ слышу смешок. Я готов на что угодно, лишь бы разрядить напряжение, которое так и витает в воздухе.

— Ты смотрелся неплохо, — подтверждает Томми. — А Робертсон держался нервозно.

— Это потому, что он больше всех поставил на карту, — продолжает Пол. Строго говоря, это не совсем так, больше всех поставили на нарту рокеры. Но он прав в отношении суда как такового — когда юрист скрестит шпаги с юристом. Каждый понимает, что для обвинения это дело — палка о двух концах: если они проиграют, а мы выиграем, их дело — швах. Так гласит неписаное правило. С другой стороны, на своем веку я выиграл предостаточно дел, поначалу не вселявших оптимизма. Поэтому не нужно думать, что исход пари известен заранее.

Вчетвером мы совещаемся еще пару часов, напоследок репетируя вступительные речи, которые предстоят завтра. Я возьму слово последним: ведь я — звезда, jefe. Моузби наверняка будет в своем репертуаре и начнет, как всегда, валять дурака, но серьезно открывать рот вряд ли станет, а если все-таки рискнет, то я размажу его по стенке. В зале суда нужно ясно осознавать, чего ты на самом деле стоишь: если можешь луну с неба достать — валяй, доставай, а не можешь, лучше перестрахуйся и не блефуй — во всяком случае, на первых порах.

Пол и Томми уходят. Мэри-Лу яростно стучит по клавиатуре компьютера, шлифуя напоследок свои тезисы. Она еще не попадала в такую переделку, мне-то известно, как душа в пятки уходит, когда берешься за первое дело об убийстве. Я стою у окна, глядя на погруженный в темноту город. Светятся только окна баров, где сегодня вечером меня не будет. Я усаживаюсь в кресло, поворачиваясь спиной к Мэри-Лу, ко всей комнате, и, включив автопилот, мысленно проигрываю вступительную речь.

Внеся в свой текст последние изменения, она распечатывает его на лазерном принтере. На секунду становится тихо — она ушла делать ксерокопию.

Я чувствую ее за спиной еще до того, как она кладет руки мне на плечи и сильными движениями начинает их массировать. Я напрягаюсь, потом расслабляюсь. От ее рук, ритмично двигающихся взад-вперед, ощущение возникает приятное, умиротворяющее.

— Ты не представляешь, как я тобой восхищаюсь, — говорит она, надавливая руками еще сильнее. — Иной раз я так увлекаюсь, глядя на тебя, что забываю, что сама на работе.

— Спасибо. — Прикосновение ее рук творит со мной чудеса. У меня возникает неодолимое искушение поцеловать ее ладонь, провести по ней языком. С трудом подавляю в себе это желание. Я чувствую ее аромат, запах ее духов, смешавшийся с еле уловимым запахом пота, — ведь мы без передышки отработали пятнадцать часов. Сбросив туфли на высоких каблуках и оставшись в одних чулках, она стоит, раскачиваясь из стороны в сторону.

Член у меня встает, несмотря на то что впервые в жизни я этого не хочу. Я пытаюсь думать о таблице умножения, каких-то средних показателях. Она продолжает массаж, растирая мышцы шеи сильными пальцами. Я хочу раствориться.

Пальцы ее подходят к вискам. Я закрываю глаза, вдыхая и выдыхая в такт этим движениям. Наконец тело расслабляется, желание обладать ею слабеет, но тут ее рука еле-еле дотрагивается до моей шеи, несомненно лаская меня. Я едва сдерживаю стон.

О Господи! Это она хочет меня. Патриция была права, как и все женщины, она некоторые вещи нутром чует.

Сняв ее руку с шеи, я сжимаю ее, встаю и поворачиваюсь к ней. Вот наконец все и прояснилось. Грядет самое грандиозное совокупление всех времен и народов — что-что, а это я знаю наверняка.

— Я до смерти хочу спать с тобой, Мэри-Лу. — «До смерти» — самое уместное здесь выражение, но не в том смысле, в каком она его понимает.

Мэри-Лу улыбается, будто девчонка, радостно и облегченно.

— О Боже! А я боялась, что веду себя как дура, но ничего не могла с собой поделать, вот и…

Теперь я понимаю, что подразумевают, когда говорят, что ноги стали ватными. Еще немного, и я рухну в обморок. Подумать только: все это время я втайне сходил по ней с ума, а она, оказывается, тоже!

— Но я не могу. Во всяком случае, не сейчас. Она смотрит на меня вопросительно.

— Мы не можем. — Я делаюсь скованным, двух слов, и тех толком не могу связать. — Мы с тобой работаем по восемнадцать часов в сутки, — тороплюсь я сказать ей все, прежде чем окончательно ослабею, — и, если станем любовниками, от этого пострадает дело. Стоит мне провести ночь с тобой, и на мне можно ставить крест, я втюрюсь в тебя по уши, как школьник. Это будет непрофессионально, Мэри-Лу.

Что за дурацкая шутка, черт побери! Раньше же мне было на это наплевать. Век живи — вен учись.

Она смотрит на меня так, будто я с луны свалился.

— С чего ты взял? Да это сплошь да рядом творится.

— Правда? — Я чувствую себя, словно семиклассник.

— Ну конечно.

— Не знал, — заикаясь от волнения, отвечаю я.

— И у тебя ни разу этого не было?

— Ни разу.

— Но ты же известный… бабник.

— Может быть. Но не на работе.

— Но от этого же никуда не деться, Уилл, ты работаешь с одними и теми же людьми двадцать четыре часа в сутки и рано или поздно непременно находишь кого-нибудь, к кому неровно дышишь.

Она смотрит мне прямо в глаза, желая удостовериться, что я не вешаю ей лапшу на уши.

— Ты что, серьезно?

— Боюсь, что да.

— Черт! А я-то который год берегу себя для своего ненаглядного, отшила уже половину старших компаньонов у себя в фирме, и нате вам — втюрилась в ходячую добродетель! Может, в городе таких, как ты, больше нет, уж больно не верится!

— Извини, — говорю я. Черт побери, я и вправду чувствую, что виноват перед ней.

— Непрофессионально, — повторяет она, словно услышала иностранное слово, произнесенное на языке, к которому не привыкла. — По-моему, в наше время найдется немного людей, которые рассуждают так, как ты.

О Боже, Мэри-Лу, не сдавайся так легко!

— Тогда отложим до следующего раза, ладно? — Притворства нет и в помине, она совершенно серьезна.

— Хорошо, когда закончится суд, — обещаю я, — если у тебя еще будет такое желание.

— Будет, не сомневайся, — успокаивает она.

Может, это доброе предзнаменование. Хорошая женщина может оценить по достоинству то, что у мужчины глубоко внутри.

Я провожаю ее до машины, которую она поставила на стоянке напротив. Открыв ключом дверь, она поворачивается ко мне.

— Это задаток, — говорит она, быстро чмокая меня в губы, — чтобы ты не сдрейфил, когда дело дойдет до следующего раза.

— Не волнуйся. — Я до сих пор ощущаю ее поцелуй на губах. Добродетель всегда нуждается в вознаграждении.

Она отъезжает, помигав мне на прощание фарами. Я провожаю машину взглядом, пока она не исчезает из виду. В первый раз в жизни я отказался от лакомого кусочка, который проглотил бы, не задумываясь.

 

7

— Слушается дело штата Нью-Мексико против Дженсена, Патерно, Хикса и Ковальски, председательствует судья Луис Мартинес, прошу всех встать.

Стоит мне встать, как урчание в животе прекращается. Процесс проходит в зале А, самом большом судебном зале во всем штате. Здание из саманного кирпича построено в типичном для юго-запада архитектурном стиле: высокий потолок, балки из темного дерева, скамьи с затейливой резьбой. По идее, зал суда так и должен выглядеть, лично мне он импонирует даже больше, чем вся неоримская и неогреческая показуха, которой навалом на востоке. Когда я участвую в процессах, которые здесь проходят, то невольно чувствую, что адвокатская профессия — удел избранных.

Все места заняты, люди стоят даже в конце зала, в нарушение всяких правил пожарной безопасности.

Повсюду мельтешат репортеры, рисовальщики примчались ни свет ни заря, чтобы занять местечко получше. Семеро адвокатов, нас четверо и трое со стороны обвинения, не считая помощников, горят желанием высказаться, оказаться на высоте.

Сначала с краткой речью выступает Мартинес. Все процессы уникальны, все важны, напоминает он, но нынешний, пожалуй, особенный. Здесь речь идет о преступлении, караемом смертной казнью. Нескольких обвиняемых, а то и всех вместе, власти штата могут приговорить к смерти. Это значит, обращается он ко всем присутствующим, что дело нужно расследовать самым тщательным образом. Никакой показухи, никакой шумихи в средствах массовой информации, никакой игры на публику. Сам он не собирается затыкать рот участникам процесса, особенно адвокатам, если они только не вынудят его к этому.

Вот это меня устраивает, думаю я про себя, пресса все равно будет писать о суде, пока он не кончится, большей частью не в нашу пользу. Выиграть дело вне зала суда Робертсону и его прихлебателям не удастся. Чтобы его выиграть, им придется доказывать свою правоту прямо здесь, лицом к лицу с жюри присяжных, надежно огражденным от влияния со стороны. Чтобы его выиграть, им придется показать все, на что они способны.

Умники из газет и с телевидения, возомнившие себя верховными судьями, которые вправе определять, кто прав, а кто виноват, заведомо обрекли нас на поражение, но все это — чушь собачья и в конечном счете роли не играет.

Вступительную речь со стороны обвинения произносит Моузби. Он отгладил костюм, чисто побрился и подстригся. Но как был мужланом, так им и остался: образованный мужлан, такой, как все. Простой обыватель, примерный муж и отец, набожен, как и вы, ребята, говорит он о себе, регулярно хожу в церковь. (Я чуть не прыскаю со смеху, но слишком хорошо знаю, что такие вот дешевые трюки как раз и срабатывают.)

— Я — самый обыкновенный государственный служащий, — обращается он к присяжным, — и не преследую никаких корыстных целей. Выступая здесь от имени народа Нью-Мексико, ставлю перед собой единственную задачу — сделать все для того, чтобы свершилось правосудие.

Он разглагольствует больше часа, делая упор на таких обстоятельствах: в его распоряжении неопровержимые улики — очевидец происшедшего, в показаниях которого невозможно усомниться. На руках у них неоспоримые выводы, сделанные одним из ведущих в стране судебно-медицинских экспертов. Они располагают вещественными доказательствами, недвусмысленно указывающими на связь между жертвой и обвиняемыми. И так далее в том же духе.

По ходу речи он обрушивается с нападками на обвиняемых, что, недвусмысленно дает он понять, собственно, и дало повод открыть дело. Не могу его осуждать, на его месте при таких подсудимых я вел бы себя так же. Он поливает их грязью, но пока это ерунда в сравнении с тем, что он скажет в заключительной речи. Ясно заранее, как дважды два. Они, мол, отщепенцы, ни в грош не ставят правила, по которым живут все цивилизованные люди, у них нет ни морали, ни совести. Это психопаты, они хорошо знают, что можно, а что нельзя, но им на это наплевать, они свободны от каких-либо обязательств как перед обществом, так и перед собственной совестью; единственное, что их волнует, — поскорее доставить себе удовольствие. А если при этом страдает или гибнет ни в чем не повинное существо, то, черт побери, тем хуже для него!

Закругляясь, он буквально исходит праведным гневом. Четверо зверей совершили хладнокровное убийство, тщательно рассчитанное, преднамеренное убийство. Они причинили своей жертве неимоверные страдания, подвергли ее страшным унижениям, к тому же в извращенной форме. А сами лишь смеялись над этим.

Под занавес Моузби направляется в ту часть зала, где сидим мы, и встает у нашего стола, на расстоянии вытянутой руки от подсудимых, особенно от Одинокого Волка.

— Посмотрим, кто будет радоваться, когда жюри присяжных вынесет приговор, — говорит он, глядя в упор на Одинокого Волка. — Когда жюри присяжных, состоящее из достойных, цивилизованных мужчин и женщин, вынесет единственно возможный приговор — убийство с отягчающими обстоятельствами. Убийство, караемое смертной казнью.

Опустив руку под стол, я что есть силы сжимаю запястье Одинокого Волка. Сердце бешено стучит, мы без конца говорили, чтобы они приготовились к таким нападкам и во что бы то ни стало сохраняли хладнокровие. Стоит им хотя бы раз сорваться, выйти из себя, и это будет равносильно признанию в том, в чем их обвиняют. Им трудно держать себя в руках, они ведь знают только один путь — полный вперед.

Я смотрю на Одинокого Волка. Глаза у него холодные, в них стылая злоба. Он способен на убийство, мне это ясно как Божий день.

Он расслабляется, я снимаю руку с его запястья. Пот льет с меня градом. Он поворачивается ко мне, всем своим видом показывая: «Можешь на меня положиться».

Не говоря ни слова, я с облегчением вздыхаю. Так, первое препятствие позади. Я горжусь им. Он меня не подведет.

Мы выступаем по очереди: Томми, Мэри-Лу, Пол. Каждый говорит о характерных особенностях своего подзащитного, каждый излагает собственное видение дела, описывая положение вещей в различных ракурсах, с различных точек зрения. Чувствуется профессионализм, хорошая подготовка. Сейчас нужно заронить крошечные семена сомнений, которые, будем надеяться, к нужному моменту дадут сильные всходы, сомнений, основанных на здравом смысле, и раздвигать их границы, тоже исходя из здравого смысла. Могли они совершить убийство? Да, могли. Мог его совершить кто-нибудь другой? Конечно, мог. У нас тоже будут свои свидетели, десятки свидетелей, которые докажут, что при сложившихся обстоятельствах подсудимые не могли, никак не могли совершить это преступление. Этого просто не могло быть, господа присяжные!

Дело близится к вечеру. Окна в зале от потолка до пола и выходят на юг. Проникая сквозь них, солнечные лучи отбрасывают длинные причудливые блики. Работают кондиционеры, но и они не могут справиться с пылью, которой с каждым часом становится в тяжелом воздухе все больше и больше. Моя очередь, последняя вступительная речь. Я встаю. Ну, сейчас вы у меня попляшете!

В дальнем конце зала слышится шум, кто-то приоткрыл входную дверь. Мартинес раздраженно поднимает голову. Это не разрешено, тем более когда слушается такое дело, да еще в первый день.

— Господин судебный пристав!

Быстро подойдя к судейскому месту, тот что-то шепчет судье на ухо.

Я перевожу взгляд на Моузби. Он сидит, непринужденно откинувшись на спинку стула. Робертсон рядом с ним улыбается. Он просидел здесь большую часть сегодняшнего дня и просидит в зале суда еще Бог знает сколько, чтобы все видели, как серьезно он относится к этому делу. Что бы там ни было, слишком уж самоуверенно они держатся, видно, оба в курсе дела. Робертсон смотрит на меня, покачивая головой. Черт бы меня побрал, говорит его взгляд, если я не добьюсь, чтобы он заодно побрал и тебя тоже!

— Хорошо, — говорит Мартинес судебному приставу, — впустите ее.

Дверь распахивается. Толкаемая помощником судебного пристава, в зал суда въезжает каталка. Женщине, которая на ней сидит, лет пятьдесят или около того, но выглядит она по меньшей мере на десяток лет старше. Видно, что она из деревни: гладкие седые волосы стянуты в аккуратный пучок, длинные, жилистые руки покрыты пигментными пятнами, пальцы с костными мозолями, потрескавшиеся, причудливо скрюченные ногти — у нее жестокий, мучительный артрит. Некрасивое, застывшее лицо без косметики. Одета во все черное, словно старая дева из протестантской секты меннонитов. Тягостную картину довершают зашнурованные ортопедические ботинки.

Вокруг, особенно там, где сгрудились репортеры, слышится гул, пока женщину везут по центральному проходу до барьера, отделяющего участников суда от зрителей. Помощник судебного пристава останавливается, ожидая дальнейших указаний. С трудом развернув каталку, женщина не отводит глаз от подсудимых. Смотреть на нее тяжело, даже Одинокий Волк не выдерживает ее взгляда.

— Вы позволите подойти, Ваша честь? — спрашивает Моузби.

Мартинес отвечает еле заметным кивком. Мы с Моузби подходим к судье. Пусть объяснит, за каким чертом ему понадобился этот балаган!

— Господин прокурор, вы ведете себя довольно странно, черт побери! — укоризненным тоном, в котором отчетливо сквозят раздраженные нотки, говорит Мартинес, обращаясь к Моузби.

— Да, Ваша честь, я знаю. — С видом кающегося грешника он поворачивается лицом ко мне. — Не подумай, что я хочу подложить тебе свинью, Уилл, честное слово, просто дело в том, что…

— Погоди, приятель! — От злости я готов разнести все в пух и прах, важно не потерять темпа, а не то, даже не заговорив, я стану для присяжных пустым местом. — Кто, черт побери, эта женщина, и почему ее вводят сюда в тот самый момент, когда я собираюсь начать свою вступительную речь, господин судья?

— Ее зовут Кора Бартлесс, — отвечает Моузби, выкладывая на стол козырную карту. — Это мать погибшего.

О Боже, этого еще не хватало! Удар под дых, ничего не скажешь!

— Мы ждали ее сегодня рано утром, Ваша честь, — говорит Моузби, снова поворачиваясь к Мартинесу, — но при пересадке на самолет в Солт-Лейк-Сити из-за каталки у нее возникла заминка. Ее полдня продержали в аэропорту, пока не разобрались, что к чему. Она прилетела сюда из Арканзаса на собственные сбережения, хотя по ее виду не скажешь, что у нее водятся лишние деньги. Но она хочет присутствовать на суде, Ваша честь, — твердо говорит он. — Это ее право.

— Вы выбрали для этого не лучший способ, господин прокурор! — Мартинес вне себя от гнева и не скрывает этого.

— Это авиакомпания виновата, — скулит Моузби.

— Авиакомпания, как же! Это вы виноваты! Слишком много себе позволяете. Но раз она все равно уже здесь, ничего не поделаешь. — Он поворачивается лицом ко мне. — Может, мне объявить перерыв до завтра, господин адвокат? Если так, то скажите.

Я смотрю на коллег, на подсудимых, на бедную, ничего не подозревающую женщину в каталке, несчастную пешку в грязной игре, которую затеяли Робертсон и Моузби.

— Я предпочел бы выступить сейчас, Ваша честь. Я настаиваю на этом.

— Тогда я объявлю получасовой перерыв, а тем временем мы усадим ее там, где она не будет слишком бросаться в глаза, — обращается к нам Мартинес. — Потом я дам вам слово.

Во время перерыва я рассказываю обвиняемым и коллегам о том, накую пакость подстроил нам Робертсон. Мой бывший друг и Моузби осторожно усаживают женщину в дальнем конце переднего ряда, откуда ее хорошо видно присяжным.

— Теперь этому ублюдку крышка, — громко шепчет Одинокий Волк, переводя взгляд на эту троицу. — Крышка, черт побери, и точка!

Я наклоняюсь к нему, понижая голос так, чтобы никто ничего не слышал:

— Ты, идиот безмозглый! Я не собираюсь дважды повторять одно и то же: сиди и помалкивай, в этом ли зале или в любом другом месте, где тебя могут ненароком подслушать, comprende? Я не хочу, чтобы все наши усилия пошли прахом только потому, что тебя услышит какой-нибудь репортер или судебный чиновник. Услышит, что ты несешь! Либо ты делаешь то, что я говорю, либо мы сматываемся, все четверо!

Рокеры глядят сначала на него, потом на меня.

— Делай, что он говорит, старик, — шепчет Таракан.

Одинокий Волк всем телом разворачивается к нему, насколько позволяет кресло.

— Подумай обо всех нас, — добавляет Голландец. Впервые я вижу, что они пробуют утвердить себя как личности, а не как пешки, позволяющие Одинокому Волку не только говорить, но и думать за себя.

— Не подставляй всех только потому, что тебе что-то не по нутру, — говорит он.

— Всем нам жить охота, — умоляюще произносит Гусь. — Ты же знаешь, Волк, мы с тобой заодно, но сейчас не упрямься, старик. Пожалуйста.

Одинокий Волк явно захвачен врасплох этими неожиданными поползновениями на самостоятельность.

— Бог с вами, я просто ругнулся! — Он кладет руку Гусю на плечо. — Ругнулся, вот и все. Вы ж меня знаете.

— Да, я тебя знаю, — отвечает Гусь. Раньше я не замечал, чтобы он пробовал тягаться с Одиноким Волком. — Потому и говорю.

— Я же сказал, что ругнулся. В конце концов… чем мне его пронять, если он мне даже пикнуть не дает?

— Сам соображай, — отвечает Таракан.

— Ладно, — говорю я. — Замнем. Но чтобы больше никакой самодеятельности. Это ко всем вам относится.

— Согласен. — Одинокий Волк откидывается на спинку стула.

— А что будем делать с убитой горем матерью? — спрашивает Томми. Он не привык еще к подобным сюрпризам и встревожен.

— А что с ней делать? — переспрашиваю я. — Пусть сидит себе и смотрит. — Я выдерживаю паузу. — Как и все. Может, увидит что полезное.

Пол и Томми улыбаются в ответ. Секретное оружие наготове и вот-вот даст первый залп. Мэри-Лу тоже улыбается. Мне это нравится, впечатление такое, словно странствующий рыцарь отправляется в поход, чтобы если и не убить дракона, то, по крайней мере, здорово его потрепать. Бедняжка, я же затрахаю ее до смерти, как только покончу со вступительной речью! Я одергиваю себя: член тут ни при чем, старик. Здесь на карту поставлены жизни людей. А член пусть пока возьмет отпуск.

— Ваша честь! Господа присяжные! — Выдержав паузу, я оглядываюсь.

Солнце вот-вот скроется за горизонтом, заливая все напоследок мягким, обволакивающим пурпурным светом. Мирная идиллическая картина, если бы не суд над четверкой, которую обвиняют в убийстве. Как только это вспомнишь, зал уже не выглядит таким мирным, скорее он напоминает саркофаг.

Стоя лицом к присяжным, я гляжу в их лица. Двенадцать человек, женщины и мужчины, они не знают меня, но все же не мудрствуя лукаво я постараюсь выяснить, что у них за душой. Мне нужно, чтобы они мне поверили, чтобы восприняли мои слова не как разглагольствования адвоката, призванные защитить его подопечного, а как некую истину, соответствующую действительности.

— Ваше присутствие здесь вызвано определенной причиной. Причиной очень простой — сделать все, чтобы свершилось правосудие. Для этого же здесь и я. Для этого же здесь судья и прокурор. Наши представления о правосудии могут быть различны по каждому конкретному делу, но все мы здесь для того, чтобы служить ему. Даже зрители, репортеры в зале суда и за его пределами — все причастны к этому, никто не остается беспристрастным, ибо один из основополагающих устоев нашей великой страны заключается в том, что правосудие — это кровное дело всех нас и все мы несем за него ответственность. Все мы здесь для того, чтобы определить, кто виновен, а кто — нет.

Сделав паузу, я поворачиваюсь и пристально смотрю на мать убитого. Она оглядывается по сторонам, пока до нее не доходит, что я гляжу на нее в упор, и резко отворачивается. Вместо нее ответные взгляды бросают на меня Робертсон и Моузби. В перерыве Эллен, одна из наших помощниц, у которой пока еще нет диплома юриста, при помощи одного из телефонов-автоматов в вестибюле наскоро выяснила кое-что и, вернувшись в зал, с торжествующей улыбкой вручила мне листок бумаги.

— Эту даму, — продолжаю я, указывая на госпожу Бартлесс, чью каталку поставили так, чтобы она находилась в поле зрения присяжных (они ведь еще не знают, кто она; Моузби ждет подходящего момента, чтобы сообщить им об этом), — тоже привела сюда надежда на то, что правосудие восторжествует. Она особо заинтересована в том, чтобы оно восторжествовало. Ибо жертвой убийства стал не кто иной, как ее сын.

Как я и предполагал, зал загудел. Пара репортеров стремглав бросаются к выходу. Робертсон и Моузби не отрываясь глядят сначала на меня, потом на нее и наконец в ужасе — друг на друга. Мартинес посылает взгляд, по которому видно, что я его снова заинтересовал; борьба разгорится нешуточная, так что пусть не опасается, как бы ему не заснуть среди бела дня, когда солнце печет вовсю.

— Она хочет знать, чьих рук это дело, и хочет, чтобы виновный был найден и казнен. Не просто упрятан в тюремную камеру до конца дней своих, нет, она хочет, чтобы он был уничтожен, стерт с лица земли так же, как исчез ее сын.

Так, еще очко в нашу пользу. Один человек, а не несколько. Убийство — дело рук одного человека, говорю я. Если им был кто-то из тех, кто сидит на скамье подсудимых, то кто именно? Решить эту задачку будет куда сложнее, чем накрыть одним махом всех четверых.

Госпожа Бартлесс приоткрыла рот, глаза у нее беспокойно бегают из стороны в сторону, она сидит, сжавшись в каталке, глядит на Робертсона и Моузби, ища у них поддержки. Те встревожены.

— Мне понятны ее чувства. Уверен, что и вам тоже. Эти чувства законны, искренни, и если кто и заслуживает того, чтобы быть здесь, так в первую очередь эта несчастная женщина. — Тут я бросаю камень в огород обвинения. — Однако незаконно то, что эту женщину используют в неких целях!

— Протест! — Моузби, красный как рак, вскакивает на ноги.

— Протест отклоняется. — Мартинес поворачивается лицом к присяжным. — Не обращайте внимания на этот выпад обвинения. Вступительные и заключительные речи субъективны по самому своему характеру и не подчиняются тем правилам, которых мы придерживаемся во время основной части процесса. — Он резко поворачивается туда, где сидят представители обвинения, и наклоняется вперед. Тяжела судейская доля, и он хочет, чтобы все это знали, обвинители в особенности. Свести процесс на нет из-за какого-нибудь мелкого несоответствия букве закона типа этого — только этого ему не хватало!

— Вы нарушили установленный порядок! — резко выговаривает он Моузби.

— Да, сэр. — Этот ублюдок даже не осмеливается посмотреть судье прямо в глаза.

— Еще один подобный выпад, и я накажу вас за неуважение к суду.

— Да, сэр.

Мартинес снова поворачивается ко мне.

— Суд просит прощения за то, что был вынужден вас прервать.

— Ну что Вы, Ваша честь, о каком прощении может идти речь! — почтительно отвечаю я. Моя команда — и адвокаты, и обвиняемые — улыбаются. Что ж, раз привалила такая удача, грех ею не воспользоваться.

— Продолжайте.

Я снова поворачиваюсь лицом к присяжным.

— Эта женщина оказалась сегодня здесь не случайно. Она не сняла деньги со счета в Сбербанке и, оставив дом, до которого отсюда тысяча миль, не прилетела сюда, чтобы взглянуть на тех, кто, как утверждает обвинение, убил ее сына. Она даже не знала о том, что суд начался, пока вчера один из подчиненных окружного прокурора не позвонил ей и не рассказал об этом. Дамы и господа, эта женщина оказалась сегодня здесь стараниями представителей обвинения. Они потратили многие месяцы на то, чтобы разыскать ее, а когда наконец нашли, то купили ей билет на самолет, сняли номер в мотеле на этой же улице, в центре города, и собираются оплачивать ей расходы на проживание, питание и все, что она ни захочет, до самого конца суда. Оплачиваются даже услуги тех, кто возит ее на каталке, — им отстегивают по двадцать долларов в час. Все делается за их или, скорее, за ваш счет. За счет налогоплательщиков нашего штата.

Я делаю паузу, чтобы сказанное отложилось в памяти у присяжных.

— Так они и должны поступить. Это минимум того, что они могут для нее сделать. — Я тут же становлюсь в позу праведника. — Но ни они, ни кто-либо из нас не должен использовать несчастную мать в своих целях. Жизнь и так уже потрепала ее, пожалуй, даже слишком. Представители обвинения хотят, чтобы госпожа Бартлесс была здесь не для того, чтобы самой видеть, как идет суд, а для того, чтобы ее видели. Видели вы. — Я стою у поручня, ограждающего скамью присяжных, чуть ли не перегнувшись через него, жестикулируя перед ними, по очереди глядя на каждого.

Потом оборачиваюсь. Робертсон с мрачным видом понурил голову, Моузби сверлит меня взглядом. Что ж, хорошо, может, сделает еще какой-нибудь ляп.

— Представители обвинения хотят, чтобы вы прониклись жалостью к этой бедной женщине. Настолько прониклись, что осудили бы всякого, кто, по их мнению, убил ее сына, даже если тот, на кого они вам укажут, тут ни при чем. Что ж… на мой взгляд, ничего страшного тут нет. Хотя мне лично кажется, что они пытаются надавить на вас. Все это выглядит мелодраматично и не очень красиво, но ничего не поделаешь — работа есть работа.

Я возвращаюсь к своему столу, делаю глоток воды из стакана и, пройдя через весь зал, останавливаюсь у скамьи, где сидят обвинители. Отсюда видны все — и они, и госпожа Бартлесс, и присяжные.

— Страшно другое, — обращаюсь я к присяжным, — то, что обвинители используют ее в своих целях. Хуже того, они используют и вас тоже. Не располагая достаточно вескими уликами против сидящих здесь обвиняемых, они собираются ходатайствовать перед вами о вынесении им приговора, исходя не из имеющихся улик, а из того, что эта бедная женщина в каталке лишилась сына и кто-то должен за это заплатить.

В этом они правы, но только в этом, потому что основные их доводы шиты белыми нитками. Но вот что я вам скажу, господа присяжные: настоящему суду нет никакого дела до матери Ричарда Бартлесса! Она — тоже жертва, как и он сам, она тоже вынуждена страдать! — Я снова выдерживаю паузу. — Неужели она и так недостаточно страдала?

Присяжные переводят на нее взгляд. Кое-кто из женщин смущенно опускает глаза. Сейчас довольно щекотливый момент: нужно разобраться с проблемой жалости. Мне не нужно, чтобы они сейчас проглотили все, что им ни скажут, но в то же время я просто-таки обязан добиться, чтобы они перестали обращать на нее внимание.

— В этом зале все мы подсудимые! Но по итогам процесса лишь подсудимые могут быть признаны виновными, и лишь они обречены на нескончаемые страдания. Их могут заточить в тюрьму или даже казнить за преступление, которого они не совершали. Мне нет нужды это доказывать, это — задача обвинения. Взвешивая по ходу процесса все «за» и «против», пожалуйста, помните это. Обвинение должно неопровержимо доказать их виновность, так, чтобы на этот счет не осталось ни малейших сомнений.

Совершенное убийство и так уже принесло немало страданий. Так давайте не будем понапрасну их причинять. Той же госпоже Бартлесс. Тем же четырем невиновным парням. Я убежден, вы вынесете приговор, исходя из фактов, представленных на ваше рассмотрение, и примете единственно возможное решение, руководствуясь голосом разума, а не сердца. И тогда вы признаете моего подзащитного и других подсудимых невиновными.

 

8

Поганый выдался уик-энд! Стоит ли удивляться? После звездного часа, когда я воспарил, произнося вступительную речь, ничего хорошего ждать не приходилось. В тот вечер во всем городе только и делали, что пили за мое здоровье. Еще бы, ведь я утер нос властям штата, когда они этого не ждали, пусть на один-единственный день! На свете нет ни одного адвоката, который не хотел бы вставить фитиль обвинению, когда оно приоткрывается для удара. Удобный случай упускать нельзя. И всякий раз, когда обвинение попадает в ловушку из-за собственной глупости, все адвокаты, которые держат частную практику, празднуют победу. Во всяком случае, я уж точно!

Я бы хотел, чтобы рядом была женщина, а вот ее как раз и не было. Мэри-Лу тут как тут, но этот вариант исключается: после того как я столько распинался насчет профессионализма, нужно совсем рехнуться, чтобы приударить за ней. Вот если бы я по-настоящему влюбился, такой номер, может, и прошел бы! А я не готов снова влюбиться по-настоящему, похоже, у меня это вообще не очень здорово получается.

Суббота, утро. Совещаемся у меня в кабинете. Начинать предстоит обвинению, и мы решаем затаиться и подождать. Нужно как можно лучше подготовиться к тому, что нас ждет, — с чем собирается выступить обвинение, мы примерно себе представляем.

Мэри-Лу медлит, дожидаясь, когда остальные уйдут. Она выглядит на редкость молодо и соблазнительно — в сандалиях, майке и джинсах, волосы гладко зачесаны назад, на лице почти никаких следов косметики.

— Прошлой ночью я думала о тебе.

— А я — о тебе.

— Меня тянет к тебе. И не в том дело, что ты — адвокат и здорово выступаешь в суде. К тебе самому.

— Просто ты видишь меня тогда, когда я предстаю в самом выгодном свете.

— Ну и что?

— Да ничего, по-моему. — Что ей нужно? Мне всегда сложно разговаривать с людьми начистоту, я предпочитаю другой стиль. Может, поэтому с Патрицией мы и расстались. Она тоже не любит ходить вокруг да около.

— Мы могли бы с тобой видеться, — говорит она. — Я не хочу сказать — спать. Просто быть вместе.

Это что-то новенькое.

— Я вот что хотела сказать, Уилл, — продолжает она. — Мы вместе защищаем людей, обвиняемых в убийстве. Нам с тобой никуда друг от друга не деться, пока не кончится суд. Так что давай не будем избегать друг друга только потому, что хотим заниматься любовью, но не можем или не должны этого делать. Это же глупо, разве не так? Ты же не сторонишься Пола или Томми и не стал бы бегать от меня, если бы я весила двести фунтов, а весь подбородок у меня был в бородавках? Мы, как мальчик и девочка из неполной средней школы, дички, отправившиеся на экскурсию.

Дойдя до двери, она оборачивается.

— Ты знаешь, где меня найти. Так найди.

Через несколько минут после ее ухода дверь приоткрывается, и я вижу, как показывается голова Энди. Дальше порога он не проходит. Мы смотрим друг на друга и молчим.

— Я слышал, ты там такую кашу заварил! — говорит он, ломая лед отчуждения между нами.

Слегка кивнув, я пожимаю плечами.

— Черт побери, ты в этом деле дока, Уилл! Любому сто очков вперед дашь!

— Спасибо.

— Да и команда у тебя подобралась неплохая.

— Пожалуй. А как у тебя дела? — Волей-неволей приходится об этом спрашивать.

— Помаленьку. Вообще-то работы малость поубавилось, стало поспокойнее. Твой отпуск влетел нам в копеечку, но ничего — держимся.

— Хорошо. Хорошо, что держитесь, хотел я сказать. — Ну и черт с ним, я слишком сейчас занят, чтобы урвать свой кусок еще где-то!

— Я хочу, чтобы ты выиграл, Уилл.

— Я тоже, так что нас уже двое.

— Выиграл это дело, да и все остальное.

— Я тоже, как уже сказал.

На прощание он дружески грозит мне пальцем, затем поворачивается спиной и исчезает за дверью. Я развеселился — оказывается, вся эта история вышла боком не одному мне.

 

9

— Вызовите Риту Гомес.

Я не отрываю взгляда от главной надежды обвинения, пока она, встав со своего места в самом конце зала, идет к месту для дачи свидетельских показаний. Она изо всех сил смотрит прямо перед собой, делая неуверенные шаги в новых туфлях на высоких каблуках, к которым еще не привыкла, и всячески избегая встречаться взглядом с кем-нибудь из рокеров. Одинокий Волк как-то странно, пристально глядит на нее, его взор пылает.

— Помалкивай, — на всякий случай напоминаю я.

Он по-прежнему сидит как вкопанный и буравит ее взглядом. Рано или поздно ей все равно придется взглянуть на него, и, когда это произойдет, нервы у нее могут сдать. Другие рокеры уставились на нее. До сих пор они видели в ней легкую добычу, беззащитную самочку, нежданно-негаданно оказавшуюся в компании ничем не гнушающихся хищников, а теперь она превратилась в главную угрозу их жизни, в водораздел между ними и свободным миром, и ее следует устранить. Для них это единственный способ избавиться от того, что непосредственно угрожает их жизни. Другого они не знают. Физически устранить ее в зале суда они не могут, но постараются получить результат, подчинив ее своей воле. Такое возможно, мне доводилось видеть, как это делается.

Вид у нее такой, что хоть стой хоть падай, ни дать ни взять манекен из витрины «Кей-Март». Волосы так густо смазаны гелем, что по жесткости не уступают глазури на итальянском свадебном пироге. Судя по всему, они отправили ее по магазинам прикупить кое-что из одежды, но позволили самой выбирать вещи — непростительная ошибка, даже Моузби, напрочь лишенный вкуса, должен был это понимать. Кричащее платье на размер меньше, чем следует, разлинованное желтыми, красными и зелеными горизонтальными полосами, туго обтягивает грудь и задницу, чересчур короткая юбка, чересчур темные и блестящие колготки, туфли на чересчур высоких каблуках — наверное, она срисовала этот прикид из каталога «Фредерикс оф Голливуд», в нем она выглядит как самая настоящая шлюха, какой мы и намереваемся ее представить.

Не знаю, кто делал ей макияж (вряд ли она сама), но впечатление такое, что этот человек работал мастерком — ресницы так сильно подведены тушью, что напоминают положенные в ряд бусинки четок. Кроваво-красная помада, румяна, глаза, подведенные фиолетовым карандашом, — все это смотрится настолько вульгарно, что ее лицо похоже на застывшую маску манекена роковой женщины из музея восковых фигур. Стоит ей открыть свой кукольный ротик, как вся эта картинка рассыплется в два счета. Ей ведь только двадцать один год, а для меня она восьмидесятилетняя, нелепого вида старуха из фильма Феллини. Впрочем, думаю я, это все же лучше, чем сыпь, высыпавшая у нее по телу на нервной почве, которую только отчасти скрывает весь этот маскарад.

Четырех мужиков могут приговорить к смерти из-за того, что они трахнули эту трогательную на вид девушку. Чего после этого стоит человеческая жизнь!

Я обрываю себя, не так давно подобные мыслишки мелькали у меня самого. Наглядное напоминание о том, что может случиться, если мозги мужику начинает заменять собственный член.

Моузби уверенно допрашивает ее, у него вид священника, который пользует своими советами беззащитную молодую особу, вступившую в полосу неприятностей, но лишь временных, ведь по складу характера она — примерная девушка, которая сумеет осознать свои ошибки и стать добропорядочным членом общества. Медленно, терпеливо, шаг за шагом вместе с нею он воссоздает картину того, что произошло за те сутки, когда было совершено преступление.

Ближе к вечеру они с убитым отправились в бар, начинает она, на улице было еще совсем светло, они выпили немного, стаканчик-другой от силы, нет, они не напивались, потом подкатили рокеры, они повели себя так, чтобы всем стало ясно — вот, мол, приехали настоящие мужики, нагнали страху на всех, кто там был…

— Все это чушь собачья! — жарко шепчет мне Одинокий Волк.

— Отлично, — шикаю я на него. — При перекрестном допросе мы выведем ее на чистую воду.

— Но ведь присяжные слушают этот бред!

— Ничего страшного. Чем больше она будет врать и путаться, тем лучше для нас.

— Но она же принесла присягу, старина! — упорствует он. — Как же она, черт бы ее побрал, может так врать напропалую?

— Ты что, с луны свалился? Что, по-твоему, творится в суде? Тебе ведь уже объясняли, что к чему!

— И разделали под орех! — презрительно фыркает он.

— Остынь! Мне важно внимательно слушать, что она говорит. — Я передвигаю блокнот для записей так, чтобы он оказался перед ним. — Делай записи, я потом посмотрю.

Он принимается яростно черкать что-то в блокноте. Я снова переключаю внимание на девицу, стоящую на месте для дачи свидетельских показаний.

Ричард стал наезжать на этих парней, продолжает она, потом они все вместе вышли на стоянку, и он понял, что свалял дурака, решив трахаться с… извините (смутившись, она заливается краской, впечатление такое, что ей подсказали, что сначала нужно нагрубить, изобразить деваху, которой все нипочем, а потом прикинуться паинькой; мне это напоминает фильм «Вердикт», когда герой Джеймс Мейсон поправляет почтенного старого анестезиолога: «Нужно говорить не „отсосал при помощи аспиратора“, а „отрыгнул“». Не надо говорить «повздорить», наверное, поучал ее Моузби, когда они вместе репетировали ответы, говори «трахаться», а потом сделай вид, что ты вдруг вспомнила, где находишься, и поправься, тогда у присяжных сложится мнение, что ты говоришь искренне, и больше шансов на то, что они тебе поверят)…повздорить с ними, продолжает она, тогда он перетрусил и сбежал, оставив меня одну, потом они все вместе вернулись в бар, пробыли там остаток вечера…

И так далее в том же духе. Передо мной лежит стенограмма ее показаний перед большим жюри, слушая ее, я перелистываю страницы, она ничего не упустила, повторяет написанное слово в слово.

Конечно, так и должно быть — ее неплохо поднатаскали. Через это проходит каждый свидетель, так принято. Впрочем, уже замечено, что это палка о двух концах, иной раз в выигрыше оказывается противоположная сторона. Если начнешь болтать лишнее, обмолвишься при перекрестном допросе, то кончится тем, что будешь сидеть, поджав хвост, и тогда — пиши пропало! Со мной самим это случалось не раз.

Рита Гомес продолжает рассказывать: когда бар уже закрывался, рокеры спросили, не нужно ли кого подвезти до дому, и она вызвалась, потому что парень, с которым она приехала, так перепугался, что смылся от греха подальше; они сказали, что подвезут, но вместо того, чтобы высадить у того места, где она живет, поехали дальше, в горы, и там изнасиловали.

— Протест! — Пол молниеносно вскакивает с места. У нас выработан план действий, в ситуациях, подобных этой, мы заинтересованы в том, чтобы Пол как можно чаще заявлял протест. Именно Пол, учтивый, преклонного возраста джентльмен, присяжным и в голову не придет, что он способен вести себя в угрожающей или оскорбительной манере, не то что парнишка испаноязычного происхождения, молодая и, судя по всему, агрессивно настроенная дамочка или известный забияка, которому палец в рот не клади. Пол так напоминает милого, постаревшего и любимого Грегори Пека. Всякий раз, когда Грегори Пек играет адвоката, его подзащитные выходят сухими из воды.

Будучи опытным юристом, Мартинес тут же удаляет присяжных из зала, он ведь понимает — останься они сейчас, неровен час, разойдутся во мнениях, когда дело дойдет до вынесения приговора.

— Изнасилование не имеет отношения к предмету рассмотрения, — говорит Пол, обращаясь к Мартинесу, как только присяжные удаляются. — Пока противной стороной не выдвинуто обвинение в изнасиловании, не представлено никаких медицинских свидетельств, не заявлено никаких протестов.

— Она рассказывает о том, что произошло, Ваша честь, — уточняет Моузби.

Мартинес переводит взгляд на Риту.

— Мы собрались здесь не для того, чтобы выяснять, изнасиловали вас эти мужчины или нет. Это нужно будет выяснить только в том случае, если они кого-то убили. Если вы хотите возбудить против них дело по обвинению в изнасиловании, то это отдельный вопрос.

— Но ведь это на самом деле было так, — в замешательстве говорит она. — Они на самом деле меня изнасиловали.

— Ваша честь, мы пытаемся показать, что действия подсудимых носят устойчиво противозаконный характер, — упорствует Моузби. — Это относится как к их прошлому, так и к данному конкретному случаю, я имею в виду то, что произошло в тот вечер. Если бы убийство случилось потому, что, решив ограбить банк, эти парни укокошили еще и охранника, разве не было бы у нас права вести речь еще и об ограблении? Мы намерены показать, что это убийство было совершено не в безвоздушном пространстве — на совести у этих парней уйма темных делишек, убийство же стало их кульминацией.

— Но моего и остальных подзащитных судят не по обвинению в убийстве и изнасиловании, Ваша честь, — говорит Пол. — Речь не идет о побочном обвинении, такое даже не предъявлялось.

Мартинес секунду размышляет.

— Я разрешаю продолжать допрос свидетельницы в том же ключе, — наконец говорит он. — Но помните, что речь на суде идет не об изнасиловании. Я разрешаю обвинителю затронуть эту тему, поскольку это, возможно, сказалось или продолжает сказываться на показаниях и поведении свидетельницы в момент совершения убийства. Однако, если прокурор хочет предъявить это обвинение, ему придется взять на себя труд представить свидетельства того, что было совершено изнасилование, что подсудимые изнасиловали свидетельницу и оно имело отношение к этому делу. Тогда только оно будет частью рассматриваемого дела и будет иметь для него основополагающее значение.

Обернувшись к Моузби, он предупреждает его:

— Если окажется, что все это к делу не относится, то, возможно, мне придется смириться с тем, что присяжные разойдутся во мнениях, а я самым решительным образом подчеркиваю, что не хочу, чтобы такое разномыслие имело место в стенах этого зала.

Расстроенный Пол садится. Мы все расстроены. Мало убийства, что само по себе хуже некуда, теперь еще и групповое изнасилование, так сказать, холодная закуска перед основным блюдом. Впрочем, я не уверен, что в отдаленной перспективе это причинит нам больше неприятностей, чем до сих пор. То, что, как она утверждает, ее изнасиловали, еще не означает, что так оно и было, и если в конечном счете удастся доказать, что она по собственной воле вступила с ними в половые сношения (мы не можем сказать, что они вообще ее не трахнули, слишком много улик, свидетельствующих об обратном), то доверия ко всему, что она говорит, заметно поубавится.

Я знаком подзываю к себе Эллен, которая помогает нам в расследовании дела. Несмотря на молодость, в способностях ей не откажешь, я непременно замолвлю за нее словечко, когда она будет поступать на юридический факультет. Понизив голос так, чтобы никто не слышал, я коротко инструктирую Эллен. Она делает пометки в блокноте, пока я говорю, и быстро выходит из зала.

Рита продолжает рассказывать. Когда она доходит до описания убийства, голос ее, и без того тихий и неуверенный, становится еще тише, переходя чуть ли не в шепот. Мартинес просит говорить громче. Она повинуется, но тут же снова понижает голос. Теперь Мэри-Лу просит ее говорить громче, потом — Томми.

Присяжные наклоняются вперед, чтобы расслышать, что она говорит. Я отношусь к этому спокойно, это только и значит, что все свое внимание они переключают на нее; я, к слову, тоже заявляю протест. Мартинес настойчивее прежнего просит свидетельницу говорить погромче, но он защищает ее, ведь это до смерти перепуганная крошка, которая, по ее словам, испытала жесточайшее душевное потрясение. Даже если то, что она говорит, лишь наполовину соответствует действительности, случившееся с ней мерзко и ужасно.

Моузби знает, что судья сочувствует его подопечной, как это обычно и бывает со свидетелями по линии обвинения, к тому же она испаноязычного происхождения, как и сам Мартинес, и подсознательно он защищает ее со всем рвением, на которое способен, понимая, что на ее стороне самый главный козырь: она перепугана до смерти, они угрожали убить ее, ведь судят-то не ее, а их.

А вот я считаю, что судить нужно и ее тоже! Да и вообще всех свидетелей по линии обвинения. Их дело — доказательства, свидетели с их стороны должны говорить правду по той простой причине, что их вызвали в суд. Но как часто они лгут. Причин тут великое множество. Иной раз они даже не знают, что лгут. У них есть идефикс, которая въедается в плоть и кровь и заменяет собой истину в последней инстанции.

Я занят своими мыслями — перед моим внутренним взором сейчас судят Риту Гомес, и я прикидываю, как заставить ее признаться, сказать правду. Ведь то, что она сейчас говорит, — чушь собачья, и, даже если большая часть сказанного — правда, эта чушь сводит все на нет! Если яблоко начинает гнить, то это все, пиши пропало! Хорошее сравнение, оно частенько находит подтверждение в жизни.

Теперь ее повествование переносит нас в горы, куда вместе с убитым привезли ее рокеры, вот они несколько раз пырнули его ножом, вот отрезали член, вот сунули его ему в рот, вот Одинокий Волк достал пистолет и выстрелил в труп. Ее рассказ отличается полнотой и наглядностью.

Присяжные съеживаются от страха. Некоторые переводят взгляд туда, где сидят адвокаты. Это трудные минуты, нелегко вести себя как ни в чем не бывало. Да, безусловно, рокеры — страшные типы, я бы не хотел, чтобы кто-нибудь из них женился на моей дочери, и их загодя признают виновными, исходя из прошлых представлений. Теперь эта мысль уже засела в сознании всех до единого: судьи, присяжных, подсудимых, всех, кто сюда пришел. Она липнет к нам, словно холодный пот, которым обливаешься со страху, ее запах и то чувствуется.

— Здесь изображен убитый, Ричард Бартлесс? — спрашивает у нее Моузби, поднимая руку с увеличенным снимком размером два на три фута.

Потемневшая от времени фотография, сделанная по случаю окончания средней школы, запечатлела симпатичного юношу. Моузби поворачивает фотографию так, чтобы ее отчетливо могли видеть присяжные.

— Да, сэр. Это Ричард.

Зал приглушенно гудит. Это тот самый случай, когда одна фотография стоит тысячи, десятка тысяч слов, сейчас одно из тех мгновений, когда хочется накрыть голову воображаемой подушкой и уповать на то, чтобы все скорее прошло, вместе с тем сознавая, что может и не пройти.

Я бросаю взгляд на коллег. Настроение у всех одно и то же — поганое.

Теперь уже ничто не мешает свидетельнице заканчивать рассказ. Рокеры подбросили ее обратно до мотеля, трахнули еще разок («Хоть в этом не соврала, — доверительно шепчет мне Одинокий Волк, — причем, обрати внимание, она не сказала „изнасиловали“!»), заставили поклясться, что она будет держать язык за зубами, не то пожалеет, что осталась жива, и укатили. И с того самого дня она их больше не видела. До сегодняшнего дня.

— И эти люди, — подводит итог рассказу Моузби, — эти люди находятся сейчас в зале суда?

— Да.

— Не могли бы вы показать их господам присяжным?

Она выпрямляется, балансируя на шпильках. Впервые с момента, когда она переступила порог судебного зала, она смотрит прямо на них. Дрожа, вытягивает вперед правую руку и с видом обличительницы указывает на них пальцем. Знаменитым указательным пальцем, он у нее с обкусанными костяшками, с искусственным, целый дюйм в длину ногтем, выкрашенным ярко-красным лаком, отчего палец кажется алым.

— Вот они.

 

10

Половина двенадцатого вечера. Завтра мы устраиваем перекрестный допрос Рите Гомес. Ну мы ей покажем, где раки зимуют, постараемся сделать так, чтобы ей вообще не было веры, сотрем в порошок, если придется! Мысль, что эта шлюшка, эта проститутка, пустышка, у которой решето вместо головы, может внушить присяжным доверие к себе настолько, чтобы те вынесли смертный приговор четверым мужикам, возмущает меня до глубины души, приводит в ярость куда большую, чем то праведное негодование, которое обычно переполняет такого, как я, адвоката-неудачника.

Когда я рассержен, разъярен, это хороший знак. И наоборот, когда веду дело как бы между прочим, не особенно утруждая себя, значит, и мне, и моему подзащитному не миновать неприятностей. Так что сумбур в мыслях, соответствующее ему поведение означают порядок.

Сегодня вечером я разговаривал с Клаудией по телефону. Приятного в разговоре было мало: она скучает по папе, ее беспокойство растет по мере того, как приближается срок переезда, разлука грозит затянуться на веки вечные. Последние несколько недель я ее почти не видел и не буду видеть, пока не закончится суд. Она рассказывает о школе, о друзьях и подругах, о новой работе, которой вскоре займется мать, но обо всем говорит без всякого воодушевления. Она чувствует, что обманута, что в наших с нею отношениях что-то неладно. Она права, разумеется, но права по-своему, и черт бы меня побрал, если в наших силах что-либо изменить. Меня и по сей день не отпускает чувство вины, засевшее внутри, словно камень в почках!

Мы не можем разговаривать столько, сколько хотели бы. Она берет с меня слово, что в следующие выходные какое-то время мы побудем вместе, пусть даже несколько часов, скажем, в субботу вечером. Я по голосу чувствую, что, вешая трубку, она дуется на меня; на всем белом свете она единственный родной мне человек, а мы все больше и больше отдаляемся друг от друга. В такие минуты я жалею, что откликнулся на просьбу рокеров, что на самом деле не ушел в отпуск, пусть даже в вынужденный. Столько времени мы могли бы провести вдвоем, времени, которого у меня для нее всегда не хватало. Теперь уже поздно, эти мгновения утеряны безвозвратно, что бы ни случилось в будущем.

Без четверти час. Мы все разложили по полочкам, завтра — наша очередь. Мэри-Лу ухитряется, не вызывая подозрений, задержаться у двери, когда остальные уже вышли, адресуя мне молчаливое приглашение. Но не сегодня же, не хватало только заняться любовью, к тому же в первый раз! Скорее она просто хочет показать, что рядом и готова прийти на помощь. Мило. Она милая женщина, инстинктивный страх, который я поначалу испытывал перед этой красивой, энергичной, смекалистой молодой женщиной-адвокатом, думая, что такую, наверное, ничем не прошибешь (этакий мужик в юбке, иными словами), теперь исчез. Просто удивительно, как быстро можно проникнуться симпатией к человеку, когда ясно, что и он к тебе неравнодушен. Я уже заметил — женщины нравятся мне больше, когда я не боюсь, что меня отвергнут.

Я захлопываю за ней дверцу машины и провожаю взглядом, еще ощущая прикосновение ее губ. Небо усыпано звездами, стоит теплая, сухая ночь, исполненная радужных надежд, которыми мне не суждено на этот раз воспользоваться. Прислонившись к своей машине, я стою, одержимый желанием взять больше от окружающего мира, вступить в новый мир, еще больше слиться с ним. Хочу как бы родиться заново. Хочу быть счастливее, чем я есть.

 

11

— Так вы утверждаете, что они вас изнасиловали?

— Да. — Она то и дело вертится, ерзает на стуле. В зале душно, дышать нечем.

— Все вместе?

— Ну да, я же тысячу раз уже говорила! — капризным тоном отвечает она.

— Протест! — Моузби вскакивает с места еще до того, как она договаривает фразу до конца.

— На каком основании? — спрашивает Мартинес, может, уже в сотый раз.

— Мы обсуждали эту тему, Ваша честь, вдоль и поперек.

Идет третий день перекрестного допроса Риты Гомес. Каждый из моих коллег с ней уже поработал. Теперь моя очередь.

— Ваша честь, сколько еще раз нас будут прерывать подобными протестами, не относящимися к делу? — спрашиваю я. Моузби всеми способами пытается остановить поток наших доводов, заявляя протесты, которые яйца выеденного не стоят. Мартинесу такая тактика порядком надоела, взгляд, который он бросает на Моузби, нельзя назвать дружелюбным.

— Согласен, эта тема действительно обсуждалась, — отвечаю я на вопросительный взгляд Мартинеса, — но совершенно очевидно, что не во всех возможных ракурсах. Не мы, а обвинители затронули вопрос о якобы имевшем место изнасиловании. Мы были рады ограничиться тем делом, которое нами рассматривается, но его решили толковать расширительно, ладно, мы не против! Однако мы должны изучить все его обстоятельства настолько тщательно и всесторонне, насколько это необходимо, ибо обвинение — не мы, Ваша честь, а представители обвинения — строит свою аргументацию на причинно-следственной связи. Мы должны заручиться разрешением следить за ее построением, вне зависимости от того, к чему это нас приведет.

— Согласен. Протест отклоняется. И вот еще что, господин Моузби…

— Да, сэр?

— Давайте больше не встревать без нужды, о'кей?

— Да, Ваша честь. Совершенно с Вами согласен.

— Госпожа Гомес… — Я снова поворачиваюсь к ней лицом. Сегодня она одета скромнее, не то что в первый день. Я выяснил, что, увидев ее, Робертсон рвал и метал, спустил с Моузби три шкуры и в тот же вечер отправил по магазинам собственную жену, чтобы та купила ей что-нибудь сама. Сегодня девица одета, словно учительница воскресной школы: скромное синее платьице с белым воротничком, белые туфельки на низком каблуке, нитка искусственного жемчуга. Косметики на лице куда меньше. Она выглядит более юной, более хрупкой.

— Наверное, это было очень больно. Ведь, как вы говорите, они все насиловали. Да еще столько раз.

— Боль была адская. Кровь лилась рекой.

За моей спиной слышится хруст — кто-то сломал карандаш. О! Моузби. Он быстро переглядывается с Гомесом и Санчесом, благодаря их усилиям это дело и выплыло наружу.

— И тогда вы обратились в больницу… кстати, что это была за больница?

Она хочет что-то сказать, но, передумав, сжимает губы.

— Я… — начинает она и останавливается.

— Вы говорите, началось сильное кровотечение.

— Ну да. Очень сильное.

— Так вы обратились в больницу или нет?

Она снова плотно сжимает губы, вглядываясь в зал. Я перехватываю ее взгляд: так и есть, он устремлен на Гомеса и Санчеса. Те сидят, уставившись прямо перед собой, напоминая деревянные фигурки индейцев у входа в табачную лавку.

— Нет, — еле слышно отвечает она.

— Громче, пожалуйста! — просит Мартинес.

— Нет!

Я поворачиваюсь лицом к присяжным. Они — само внимание.

— Неужели вам не было страшно? Когда началось такое сильное кровотечение, неужели вам не пришло в голову, что надо показаться врачу?

— Конечно, я была перепугана до смерти. Вы бы, наверное, тоже испугались на моем месте. Но я боялась обратиться к врачу еще больше, чем боялась кровотечения.

— Почему?

— Врач выложил бы все полиции, она в два счета вычислила бы рокеров, а я их боялась до смерти: вдруг они вернутся и порешат меня, как и обещали, если я только пикну. А я видела, как они обошлись с Ричардом.

— Значит, вы так и не обратились в больницу и не показались врачу?

— Нет.

В данном конкретном случае я ей верю. Независимо от того, было убийство делом рук моих подзащитных или нет, они на самом деле ее трахнули, причем трахнули на славу. Но и думать нечего, что полицейские повезут ее куда-то, где нужно составлять протокол. Убежден, это одна из причин, по которым обвинение не стало присовокуплять изнасилование к делу по обвинению в убийстве. Можно, конечно, допустить, что она пошла на прием к частнопрактикующему врачу, в городе не найдется адвоката, который не знал бы врачей, состоящих в приятельских отношениях с полицией, но, когда дело касается составления протокола, таких днем с огнем не сыщешь. Может, эти ребята из полиции совсем спятили или купились на взятку, но в уме им не откажешь.

— Даже после того, как полицейские нашли вас?

Она поворачивается к обоим агентам сыскной полиции, сидящим за тем же столом, что и обвинители, в ее взгляде читается мольба: «Что мне сказать?»

— Отвечайте на вопрос, госпожа Гомес, — в голосе Мартинеса явственно слышатся раздраженные, сердитые нотки.

— Нет. — Она сглатывает набежавшую слюну. — К тому времени мне уже… стало лучше.

— Это же хорошие полицейские, первоклассные ребята! Вам, наверное, здорово полегчало оттого, что они не отвезли вас в больницу безопасности ради.

— Ну да, так оно и есть! Здорово полегчало.

— Но вы сказали им, что вас изнасиловали.

— Ну да. Сначала не хотела, но в конце концов сказала.

— И это несмотря на то, что вы боялись гнева рокеров. Вы ведь сами об этом несколько раз сказали.

— Они обещали, что защитят меня.

А что еще они тебе обещали, крошка?

— К тому же я много думала о том, что они сделали с Ричардом, — нараспев говорит она. — Вспоминала и не хотела, чтобы все это сошло им с рук.

Я перевожу взгляд на присяжных. Неужели купились на такой дешевый трюк? Кто их знает.

— За то время, что прошло между изнасилованием, которое, как вы утверждаете, имело место, и встречей с полицейскими, вы вступали в половые отношения с другим мужчиной или мужчинами?

— Вы что, рехнулись? Я едва на ногах держалась!

— По-моему, вы только что говорили, что вам полегчало.

— Я имела в виду кровотечение. А чувствовала я себя все еще неважно.

Врет, сучка! Если бы мои подзащитные не сознались, что вступали с ней в половые сношения, я засомневался бы, а было ли вообще что-нибудь.

— Значит, они приняли на веру заявление о том, что вы были изнасилованы этими четырьмя мужчинами.

— Конечно. А почему бы им не поверить?

С какой стороны ни возьми, обвинению сейчас приходится несладко. Если она не показывалась врачу, а нет никаких свидетельств, говорящих об обратном, выходит, Гомес и Санчес здорово опростоволосились. А если показывалась, выходит, они скрывают от суда улики. От всей этой затеи воняет так, что так и подмывает сказать им об этом открытым текстом.

— Давайте вернемся в бар, где вы впервые встретились с подсудимыми. Когда вы туда пришли, который был час — шесть, семь вечера?

— Ну, около того. На улице еще было довольно светло.

— Вы поехали туда вместе с убитым? С Ричардом Бартлессом?

— Ну да, с Ричардом. — Глаза у нее бегают.

— На его машине?

— Ну да.

Это мы уже установили. Я спрашиваю просто так, на всякий пожарный.

— Кто был за рулем?

— Он. Меня временно лишили водительского удостоверения.

— Да ну? Что, выпили лишнего?

— Нет. — Потаскушка того и гляди покажет мне язык. — Я несколько раз не заплатила штраф за нарушение правил парковки, вот у меня его и отобрали.

— Но потом вы получили его обратно…

— Ну да…

— С помощью полиции? Тех самых агентов, которым заявили об изнасиловании?

— Протест! — Моузби вскакивает, качаясь на каблуках модных ботинок от «Том Макэнс».

— Снимаю вопрос, Ваша честь, — быстро говорю я, не давая Мартинесу времени сказать, что протест принимается. — Значит, за рулем сидел он? — снова спрашиваю я у нее.

— Сколько раз можно спрашивать одно и то же?

Я не отрываясь смотрю на нее, словно меня только что осенило. Подойдя к столу, на котором разложены вещественные доказательства, я беру документ и возвращаюсь к месту для дачи свидетельских показаний.

— Будьте добры, взгляните вот на эту бумагу, — передаю я ей листок. — И повнимательнее. Прочтите все, что там написано.

— Вслух?

— Это необязательно, — качаю я головой, — хотя можно и вслух, как хотите.

— Да нет, пожалуй. Читаю я не очень хорошо.

— Тогда про себя. Не торопитесь.

Она медленно читает слово за словом, шевеля губами. В зале тихо, духота такая, что кажется, будто кроме одежды на тебе есть еще что-то. Дочитав до конца, она протягивает листок мне. Я на ходу выхватываю его, направляясь к скамье, где сидят присяжные.

— Что вы только что прочитали, госпожа Гомес? Что было у вас в руках?

— Это какой-то счет? — Она в явном замешательстве.

— Абсолютно точно. Очень хорошо. — Я поворачиваюсь лицом к присяжным, дружески улыбаясь им. Затем, прислонившись спиной к дальнему концу поручня, за которым они сидят, снова поворачиваюсь лицом к ней.

— Не знаете, что это за счет?

— Я… я не совсем уверена.

— Может, за машину, за ремонт машины?

— Ну да, так я и думала.

— Вообще-то, это счет за машину Ричарда Бартлесса. Голубую «хонду» — добавляю я, глядя на счет. Затем снова обращаюсь к ней: — Значит, это и есть та машина, за рулем которой он был? Голубая «хонда»?

— Ну да, верно, — поспешно отвечает она, желая показать, что тоже кое-что знает. — У нее еще из выхлопной трубы валило столько дыму.

— Поэтому ему и приказали остановиться, да? Остановил его инспектор… — в этом месте я читаю, — Дэн Клайн из патрульной дорожной полиции.

Она хихикает.

— Ну да, его и вправду остановили! Он был зол как не знаю кто.

— Судя по тому, что тут написано, инспектор Клайн сказал Ричарду, чтобы он не ездил на машине до тех пор, пока ее не отремонтирует. И дал срок — трое суток, после чего велел представить документы в подтверждение того, что ремонт сделан. Иначе машина будет конфискована.

— А как по-вашему, из-за чего еще Ричард был зол как не знаю кто?

— Но он поехал ремонтировать машину?

— Ну да, поехал в какую-то мастерскую рядом с мотелем.

— «Автомастерская Рики», — говорю я, держа в руке листок и читая то, что на нем написано.

— Да вроде. Ну да, вроде она самая.

— А вы тоже подписали квитанцию на ремонт, да? Ведь это ваша подпись стоит рядом с подписью Ричарда Бартлесса?

— Он не был жителем Нью-Мексико, к тому же у него не было ни кредитных карточек, ни вообще ничего, вот мне и пришлось расписаться. Это не значит, что я раскошелилась или еще что.

Забрав у нее квитанцию, я передаю ее Мартинесу.

— Ваша честь, мы хотели бы приобщить это к делу в качестве вещественного доказательства номер 35, представленного защитой.

Посмотрев на квитанцию, Мартинес кивает, передает ее судебному исполнителю, который, подойдя, отдает квитанцию Моузби. Фрэнк мельком бросает на нее взгляд, потом внимательно рассматривает, дает посмотреть помощнику, забирает обратно и читает снова. Нахмурившись, он смотрит на свидетельницу, потом, обернувшись, на обоих сыщиков. Долго держит этот клочок бумаги, прежде чем возвратить его назад.

— Обвинение не возражает, — бесстрастным голосом говорит он.

Я подавляю улыбку, я застиг его врасплох. Кому понравится быть застигнутым врасплох собственными же свидетелями! Судебный исполнитель заносит квитанцию в протокол как вещественное доказательство под тридцать пятым номером. Забрав квитанцию у него, я возвращаюсь к месту для дачи свидетельских показаний.

— Вы нас здорово выручили, — говорю я, обращаясь к свидетельнице, и после паузы добавляю: — И сколько времени машина была в ремонте? Дня два?

— Как минимум. За какой-то деталью пришлось ездить в Фармингтон.

— А он тем временем что делал? Брал машину напрокат?

Она прыскает со смеху.

— Вы что, шутите? Машина напрокат была ему не по карману.

— Тогда как же он обходился?

— Топал на своих двоих. Просил подвезти.

— И вы тоже, когда бывали с ним вместе?

— Да, а как же иначе! Ведь водительское удостоверение у меня отобрали на время, вы же меня уже спрашивали.

— Совершенно верно. Прошу прощения.

Моузби сидит, обхватив голову руками. Волей-неволей ему приходится слышать, что творится, но видеть этого он не хочет. Счастье еще, что в зале сегодня нет Робертсона.

— Если взглянуть на дату, то интересная история получается, — продолжаю я, глядя на квитанцию. — Похоже, дата совпадает с тем днем, когда вы с Ричардом Бартлессом поехали в бар и там познакомились с моими подзащитными, ну и так далее.

— Что-что? — До нее еще не доходит.

— Вы показали, что вместе с Ричардом поехали на машине в бар. Вы заявили об этом уже несколько раз.

— Ну?

— Вы также показали, что у Ричарда вышла размолвка с моим подзащитным и остальными, после чего ему пришлось сматываться, бросив вас на произвол судьбы. Вы же говорили об этом, не так ли?

— Ну да. — Она ерзает на стуле; несмотря на кондиционеры, в зале душно, к тому же она не привыкла к колготкам, мне кажется, что у нее чешется то место, которое на людях чесать не принято.

— Между тем явствует, — говорю я, придвигаясь к ней настолько, что в нос ударяет запах дешевых духов, — именно в тот день его голубая «хонда» была в ремонте. По сути, обратно он ее так и не получил.

— А как же иначе? — язвит она, показывая мне и всем остальным, что тоже не лыком шита. — Сначала его убили.

— Совершенно верно. Сначала его убили. Но в тот вечер, в тот вечер, когда вы поехали в бар, машины-то у него не было. Она была в ремонте, а машину напрокат, по вашим словам, он не взял.

Договаривая эту фразу, я поворачиваюсь лицом к присяжным. Они смотрят то на меня, то на нее.

Она снова ерзает на стуле — попалась в собственную ловушку.

— Черт! — вдруг говорит она. — Как это я могла забыть?

— Забыть что?

— Что машина Ричарда была в ремонте. — Она облизывает губы, прежде чем сломя голову броситься в наступление. — Знаете, на самом деле все было по-другому, сначала мы покатались, затем, как вы и говорили, его прихватили, так что пришлось нам в тот вечер добираться на перекладных.

— В самом деле? — сухо переспрашиваю я, поворачиваясь к присяжным. Какой же я все-таки молодец — только что уличил главную свидетельницу обвинения в самой беззастенчивой лжи!

— Ну да. А как, по-вашему, мы бы добирались до места? Вы когда-нибудь пробовали ездить на автобусе в наших краях?

В задних рядах у кого-то вырывается смешок. Мартинес грохает судейским молотком по столу.

— Вы попросили подбросить вас до бара «Росинка»?

— Ну да. Теперь я припоминаю.

Наверное, зрелище было еще то. Длинноволосый гомик на пару с девицей, у которой вид потаскухи ценой в два доллара.

— Из чего следует, что, рассказывая ранее суду о том, что вы поехали с ним туда на машине, вы лгали.

— Я совсем забыла! Вы что, сами никогда ничего не забываете? — Сквозь пудру на лице у нее проступает пот, на платье под мышками расплываются влажные пятна.

— Вы принесли присягу, госпожа Гомес, — напоминает ей Мартинес. — Важно вспомнить все, что в ваших силах.

— Выходит, — подхватываю я, — когда вы говорили всем нам — мне, судье, присяжным, когда говорили, что некому было отвезти вас домой после того, как, судя по вашим словам, Ричард Бартлесс смылся, испугавшись моего подзащитного и его дружков, это не соответствовало действительности? — Она уже целиком в моей власти. — Вообще говоря, он смылся еще до того, как мои подзащитные появились там, не так ли? — Ни с того ни с сего я срываюсь на крин, мой голос эхом отдается от стен зала.

— Нет!

— Протест!

— Они даже никогда не видели друг друга?

— Нет!

— Протест!

— Протест отклоняется! — отрывисто бросает Мартинес Моузби.

— Возможно, вы в одиночку добрались туда на перекладных или попросили, чтобы вас подбросили, но не захотели таким же способом возвращаться домой поздно вечером. Вы скорее предпочли прокатиться на мотоцикле вместе с симпатичным парнем, которого, может, немного и побаивались, но он от этого только выигрывал в ваших глазах. Разве не так было на самом деле, Рита?

Я несусь вперед сломя голову, она совсем запуталась и не знает, что теперь делать.

— Протест! — Моузби красный как рак брызжет слюной. Такое впечатление, что его вот-вот хватит апоплексический удар.

— Снимаю вопрос, Ваша честь. — Я улыбаюсь судье: — Прошу-прощения-если-я-зашел-слишком-далеко-но-мне-надо-было-докопаться-до-истины, — так примерно можно истолковать мою улыбку.

— Не выходите за рамки дозволенного, господин адвокат, — мягко журит меня Мартинес. Этим меня не проймешь.

— Да, сэр. Прошу прощения.

— Продолжайте, пожалуйста.

Отпив из стакана с водой, я снова подхожу к Рите.

— Вернемся к тому, что произошло в баре. В «Росинке». Вы туда часто заходите?

— Когда как.

— Вы хотите сказать, смотря за чей счет?

— Вроде того. Если в этот день дают зарплату, то обычно да.

— А одна вы там когда-нибудь бывали?

— Ну да, время от времени. Но не в тот вечер! — с жаром добавляет она. — В тот вечер я была там вместе с Ричардом.

— Да, вы говорили. Вы вместе добирались туда на перекладных.

Она кивает. Теперь заставить ее разговориться сложнее.

— Начали пить в семь — вы сказали, что пришли туда примерно в это время.

— Около того.

— И пили до самого ухода.

— Время от времени. Не думайте, что я опрокидывала один стакан за другим!

— То есть начиная с семи вечера и до двух утра.

— Ну да, но не все время. Денег-то у меня было немного. Так что приходилось экономить.

— А Ричард не угощал вас? Предположим, что он там был.

— Он там был. Ну да, угостил несколько раз.

— А еще кто-нибудь? Другие парни?

— Может, двое… ну да, двое парней еще угощали.

— Каждый из них угостил несколько раз.

— Ну да.

— А что вы пили? Текилу? — Догадаться нетрудно.

— Да, немного, в ведерке со льдом.

— Значит, текилу из ведерка со льдом, запивая водой. Наверное, и несколько банок пива в придачу.

— Я не очень-то пью пиво в барах, — качает она головой. — У меня почки слабые. Разве что одна, дома.

— Значит, в основном баловались текилой.

— После текилы у меня не бывает похмелья, — кивает она.

— Подумать только — текила с семи вечера до двух утра! На вашем месте я бы давно уже отрубился!

— А у меня после нее ни в одном глазу, — говорит она, льстя самой себе. Словно речь идет о чем-то таком, чем нужно гордиться. Вообще-то говоря, сам я всегда так и считал. Может, теперь лучше переменить точку зрения?

— Если бы я столько выпил, то сомневаюсь, что смог бы вспомнить, как меня зовут, не говоря уже о том, что вообще произошло в тот вечер.

— А вот я помню! — с вызовом отвечает она. — Помню, причем довольно отчетливо.

— Вы об этом уже говорили. Когда последний раз вы были в «Росинке» до того вечера, о котором идет речь? — спрашиваю я, вновь меняя тему.

Она сосредоточенно сводит брови.

— По-моему… не могу сказать точно.

— Накануне вечером были?

— Не знаю. Не могу же я упомнить всего, что делала каждый божий день!

— Бывает.

— Ну да, по-моему.

— Если я вызову свидетелей, которые совершенно точно видели вас там накануне вечером, это не поможет освежить вашу память?

Она снова облизывает пересохшие губы. Помада на них крошится. Пожалуй, обвинению пора ходатайствовать перед судьей о перерыве, чтобы поднатаскать ее. А то она не производит благоприятного впечатления на присяжных.

— Да, теперь я сама припоминаю, — соглашается она, — я абсолютно уверена, что была там накануне вечером.

— Вы ведь постоянно там бываете, не так ли?

— Более или менее. Хотя и не сижу там дни напролет, если вы на это намекаете.

— Нет, не на это, — качаю я головой. — Просто я пытаюсь хотя бы отчасти уяснить, что вы за человек, госпожа Гомес, как ведете себя на людях. — Я было наклоняюсь к ней, но тут же резко отстраняюсь: разит духами так, что стоять рядом просто невозможно.

— Значит, вы были там накануне вечером, — гну я свою линию.

Она кивает. Мартинес обращает внимание присяжных на то, что она ответила утвердительно.

— С Ричардом, еще с кем-нибудь, одна?

— Одна. Не нашла никого, с кем могла бы пойти туда.

— Но нашли кого-то, с кем оттуда вышли, не так ли?

— Протест! Это совершенно не относится к делу, Ваша честь, — чуть не хнычет Моузби.

Мартинес смотрит на нее, размышляя. Я вижу, что чем дольше он видит и слышит ее, тем меньше верит.

— Протест отклоняется. Я считаю, в данном случае важно понять, как она ведет себя на людях, — поясняет он, обращаясь к Моузби. Вот это дело, думаю я, он заговорил моими словами, значит, прислушивается! — Пусть защита досконально разберется в этом вопросе. Если окажется, что этот путь ни к чему не приведет, мне придется остановить вас, господин адвокат, — говорит он мне.

— Благодарю, Ваша честь. — Я снова поворачиваюсь к ней.

— Вы познакомились с парнем вечером, за сутки до того, как, согласно вашим показаниям, было совершено убийство, и пригласили его к себе домой, так?

Она бросает на Моузби взгляд, в котором читается немой вопрос: я должна отвечать? Он пристально глядит на нее. Видно невооруженным глазом, как он злится из-за того, что мало-помалу теряет инициативу.

— Отвечайте на вопрос, госпожа Гомес, — повелительным тоном приказывает Мартинес.

— Да, — говорит она чуть ли не шепотом.

— Говорите громче, чтобы присяжные могли слышать.

— Хорошо, — отвечает она и уже громче, с вызовом добавляет: — Да, я пошла домой с парнем, с которым познакомилась в баре.

— Это что, ваш знакомый? — спрашиваю я. — Друг?

— Я его раньше видела.

— В баре.

— Ну да.

— Но вы не были с ним знакомы.

— Я раньше его видела.

— Вы завели знакомство с парнем, с которым никогда раньше не встречались, пошли с ним домой и переспали, не так ли?

Теперь она ненавидит меня лютой ненавистью, но еще больше ненавидит Моузби. Он не подготовил ее к такому повороту дела. Конечно, если бы он все предусмотрел, она, пожалуй, хорошо подумала бы, прежде чем раскрываться.

А теперь уже слишком поздно.

— Хорошо. Пусть так. Ну и что? Они… — показывает она на подсудимых, — все равно сделали то, о чем я сказала. А то, сделала я что-то или нет в другое время, ничего не меняет.

— Сколько он заплатил за ночь? — пропускаю я мимо ушей ее объяснение.

— Протест! — Моузби вне себя от ярости.

— Протест отклоняется. — Мартинес сидит в кресле, подавшись вперед, он явно заинтересовался.

— Сколько? — повторяю я. — Вы легли в постель с этим парнем, с которым свели знакомство в «Росинке». У вас были половые сношения, и он рассчитался с вами. Сколько?

— Пятнадцать, — запинаясь, отвечает она, не поднимая глаз от кончиков туфель.

— Пятнадцать долларов? — переспрашиваю я. О Боже, ну и дешевые нынче шлюхи пошли!

— Сначала он несколько раз угостил меня спиртным. — Она канючит, пытаясь сохранить остатки самоуважения. — Он оказался приятным парнем, я пошла с ним совсем не из-за денег, — в отчаянии добавляет она.

В зале раздаются смешки. О Боже, хоть бы кто-нибудь подсказал этой сучке, что делать! Если бы на карту не была поставлена жизнь подзащитных, я, пожалуй, и сам ее пожалел.

Мартинес ударяет молотком по столу, требуя тишины.

— Расходы, ясное дело, — говорю я, приходя ей на помощь.

— Ну да. А то я на два часа опоздала на работу.

— Надо же девушке на что-то жить! — как бы между делом бросаю я и тут же добавляю: — Прошу прощения, Ваша честь. — Не зарывайся, Уилл, напоминаю я самому себе, Мартинес мало-помалу склоняется на твою сторону, так что нет нужды его раздражать без особой на то необходимости.

— О'кей, — подвожу я итог. — В протокол уже занесено, что вы часто одна посещаете бары, ложитесь в постель с мужчинами, с которыми никогда раньше не встречались, и берете с них за это деньги. В нашем штате, госпожа Гомес, все это называется проституцией. — И сразу вопрос, как будто он только что пришел мне в голову: — Вас никогда не привлекали к ответственности за проституцию, госпожа Гомес, а?

Я искоса бросаю взгляд на присяжных, спать пока никто еще не думает.

Она словно воды в рот набрала.

— Отвечайте, пожалуйста, на вопрос, — говорит ей Мартинес Бог знает в какой раз.

— А это обязательно? — хнычет она.

— Да, обязательно. — Он даже не пытается скрыть раздражение. — Вы обязаны отвечать на все вопросы, которые вам задают, а не только на те, на которые хочется.

Она скрещивает ноги, расставляет их в стороны, потом снова скрещивает, ерзает на стуле, пытаясь избежать неминуемого; нога, перестав ее слушаться, повисает над полом, туфелька с нее того и гляди свалится.

— Отвечайте, пожалуйста, на вопрос, — прошу я.

— Да, — еле слышно отвечает она.

— Сколько раз?

— Я… я не помню.

Подойдя к столу, за которым сидят представители защиты, я беру досье на нее и возвращаюсь на прежнее место.

— Разве вы дважды не привлекались к ответственности за проституцию? — спрашиваю я, заглядывая в досье. — И еще дважды за приставание к прохожим на улице?

— Вы же сами все прочитали.

— Иными словами, вы согласны с тем, что здесь написано?

— Если там так написано, то да! — зло выкрикивает она. — Так я и сказала, о'кей? Теперь довольны? — хнычет она, словно маленькая девочка, которая изо всех сил старается не расплакаться.

Я снова заглядываю в досье. Делаю я это для отвода глаз, потому что наперед знаю, что там написано.

— Здесь сказано также, что вы привлекались к судебной ответственности за пьянство в общественном месте.

— Я никогда не…

Я сую ей досье под нос, пальцем указывая на нужную строку. Она отшатывается, словно я подношу ей к лицу паяльную лампу.

— Вы никогда не… Что именно?

— Так, ничего особенного. Бог ты мой, люди, случается, хватят через край, ну и что с того? Тоже мне! Просто я сболтнула лишнего не тем, кому нужно, вот и все.

— Понятно. Со мной это тоже случалось. Когда я спохватываюсь, уже поздно. Мартинес вопросительно смотрит на меня, я качаю в ответ головой и продолжаю дальше.

— Вот о чем мне еще подумалось, госпожа Гомес, — говорю я так, словно эта мысль только что пришла мне в голову. — Мы установили, что в тот вечер машина Ричарда была в ремонтной мастерской. Она вышла из строя. Вы согласны?

— Ну да, она была не на ходу, о'кей. Я тут напутала, я просто забыла, вот и все.

— Ничего страшного. Но тогда меня вот что смущает…

Прежде чем задать следующий вопрос, я поворачиваюсь к присяжным.

— Каким образом подсудимые доставили Ричарда Бартлесса на вершину горы? Не могли же они забраться туда на мотоцикле. Он просто свалился бы с сиденья.

В зале становится тихо.

— Итак, госпожа Гомес?

— Он… ну… они… ну… они украли машину! — выпаливает она.

— Что?

— Я совсем забыла. Они взяли одну из машин со стоянки рядом с мотелем, замкнули провода, чтобы запустить двигатель без ключа зажигания, вот и все. Так и привезли меня с Ричардом в горы.

Я перевожу взгляд на Мартинеса, присяжных, туда, где сидят обвинители. Все они не отрываясь смотрят на нее, не веря своим ушам.

— Госпожа Гомес! — Мартинес чуть не падает из кресла. Сказать, что он взволнован, значит ничего не сказать. — Почему за все время свидетельских показаний вы ни разу не удосужились упомянуть об этом?

— Да я забыла! — опять канючит она. — Они изнасиловали меня, угрожали ножом, связали Ричарда так, что тот не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, я думала, они и меня собираются убить, память как отшибло. — С ней, того и гляди, случится истерика. — Какая разница, на чем они нас туда привезли? В конце концов, главное, что привезли, а остальное не важно.

— А куда запропастилась эта украденная машина? — спрашиваю я. — Она что, улетела?

Моузби без конца ерзает на стуле. Тут он дал маху, и он это знает.

— Они вернули ее на прежнее место. По-моему, поставили туда же, где она и была.

— Вернули на прежнее место и всего-то? Госпожа Гомес… Надеюсь, вы не сочтете мои слова невежливыми, но разве такое объяснение не кажется вам самой нелепым?

— Я мало что помню! — кричит она. — Просто я видела, как они сначала изуродовали, а потом убили человека! Не обращала я внимания на какую-то чертову машину!

Несмотря на эту вспышку, рассчитанную на сочувствие со стороны, к тому времени, когда я заканчиваю перекрестный допрос и Мартинес объявляет перерыв в судебном заседании до следующего утра, я доволен. Она — штучка еще та, мало того, что врет на людях и не краснеет, к тому же еще алкоголичка и шлюха! Трудновато будет приговорить четырех человек к смертной казни, исходя из показаний такой свидетельницы!

 

12

День прошел замечательно, ни слова об этом чертовом суде. Мы с Клаудией весь день провели в горах, гуляли, когда хотели, рассматривали полевые цветы, растущие на высокогорье; при виде каждого цветка, поражавшего неповторимой красотой, у Клаудии вырывалось восторженное восклицание, словно никто и никогда не видел, как красивы эти стелющиеся по земле цветы. Мир открывался перед ней новыми гранями. Наловив рыбы, мы тут же ее зажарили и съели, а остатки, завернув, унесли с собой, постаравшись оставить как можно меньше следов своего пребывания. Солнце уже садилось за горизонт, когда мы собрались домой, небо над горами, виднеющимися далеко на западе, окрасилось в багряно-оранжевые тона, лица у нас обгорели, задубели от ветра. Неторопливо следуя по извилистому шоссе, ведущему обратно в город, мы спели одну за другой и «Водителя грузовика», и «Оркестр дядюшки Джона».

Словом, денек выдался такой, что хоть запечатывай его в бутылку и храни до скончания века.

Мы вместе переворачиваем страницы «йерлинга». Ее светло-каштановая головка, еще мокрая после купания, покоится у меня на плече. Читая, я смотрю на ее лицо; какие тонкие черты! Дочь вся в меня, плоть от плоти моей. Я скорее умру, чем отпущу ее. Я умру, если буду вынужден отпустить ее. Я уже медленно, плавно продвигаюсь навстречу смерти. Но в эту минуту не помню себя от счастья. Если бы только минута длилась вечно.

Я дочитываю главу. Она подвигается поближе ко мне, не желая ложиться спать, расставаться со мной.

— Можно мне побыть у тебя еще чуть-чуть? — умоляющим тоном спрашивает она. — Ну хоть четверть часика!

— Поздно уже, ангел мой. День у нас с тобой выдался тяжелый. Когда ты все время на солнце, оно забирает у тебя энергию, причем так, что ты даже этого не замечаешь. Мне хочется, чтобы ты как можно больше отдыхала. — Ее мать заранее сказала, что дочь, того и гляди, простудится, а раз так, ей нужно побольше спать.

— Ну пожалуйста!

— Конечно, оставайся.

Я рассказываю ей сказку, которую рассказываю уже много лет, — о маленькой девочке, которая случайно натыкается на потайную дверь, ведущую в другой мир, и на доброго сторожа, который служит ей проводником. Волшебный мир! Даже когда в нем темно и жутко, ты знаешь наверняка, что надежда притаилась прямо за углом и в конце концов все будет хорошо.

Спать она отправляется во вторую спальню, там ее комната. Там у нее кое-что из одежды, игрушки, картинки, книжки. Их не очень много, в доме, где я жил раньше, у нее была комната, достойная принцессы. Нынешнее мое жилище носит более временный характер, мне не хочется тут особенно задерживаться. Но может статься, что этот дом станет последним, где мы с ней были вместе, если не иметь в виду встреч по выходным и летних отпусков, которые я буду проводить с ней. Она прижимает к себе старого мишку, губы у нее слегка вытягиваются в трубочку, напоминая то время, когда она вот так же сосала большой палец. Она была тогда совсем маленькой. Кажется, с тех пор прошла целая вечность.

Я осушаю бокал сильно разбавленного виски, просматриваю кое-какие бумаги. На душе у меня слишком муторно, чтобы по-настоящему сесть за работу, я хорошо вымотался и знаю, что пройдет по меньшей мере еще неделя, прежде чем мы начнем вызывать своих свидетелей. Знаю и то, каких свидетелей собирается выставить обвинение, и даже то, что они скажут.

Клаудия сейчас видит сны, и я могу только догадываться, о чем они. Я чувствую, что нужно что-то делать.

Через двор живет девчонка, которая раньше сидела с моей дочерью, когда я задерживался. Жалкое создание, фигурой там и не пахнет, нездоровый цвет лица, к тому же характер, как у тряпки. Словом, крошка явно не из тех, что в субботу вечерком гуляет с подругами по аллее.

К ней всегда можно заглянуть, если я возвращаюсь домой до полуночи. Никаких проблем, просто смена образа, я даю себе торжественное обещание не пить ничего крепче бокала вина или банки пива. Потолкаюсь часок-другой среди взрослых, послав дела к черту, погляжу на перезрелых дамочек, на их сиськи, задницы, длинные ножки. И ничего больше, голое созерцание, сейчас даже с подвернувшейся на ночь телкой, которую вижу в первый и последний раз, толком переспать и то не смогу. Я вернусь домой один, помастурбирую, если не смогу уснуть, закрою глаза и буду думать о Мэри-Лу. Как думал уже не раз. Какого черта я занялся самокопанием? Стоит только оказаться вне зала суда, отстраниться от процесса, поглощающего все мои силы, как я превращаюсь в комок обнаженных нервов. У меня и в помине нет того, что принято называть точкой опоры, я не хочу оставаться наедине с собой, предпочитаю уйти от одиночества с помощью случайных встреч со знакомыми, а еще лучше, с незнакомыми людьми. Вот и говори после этого о тех, кто готов умереть от жалости к себе! Жалость, того и гляди, самого меня захлестнет с головой. К тому же это так приятно.

 

13

От моего кабинета до бара «Ла Фонда» рукой подать. Меня там знают даже по имени. Если добавить к этому мою нынешнюю известность, то я стал знаменитостью, а до того, сколько у меня денег, никому сегодня вечером дела нет. Надо бы воспользоваться случаем и опрокинуть пару бутылочек «Шиваз», однако я остаюсь верен себе и потягиваю «Шардонне», которым хозяева угощают меня за свой счет.

Похоже, здесь собралась добрая половина адвокатов города, все они хотят поговорить, обменяться соображениями, обсудить сплетни. Я — герой местного масштаба. Стоит человеку покрутиться рядом, и от моей славы, глядишь, и ему что-нибудь да перепадет!

— Привет, старик! — За моей спиной как из-под земли бесшумно, словно индеец, вырос Энди. Он пришел вместе с женой Хэрриэт, с которой познакомился, когда учился в Колумбийском университете.

— Здравствуй, Уилл! — говорит она, подставляя мне щеку для поцелуя. Я еле-еле касаюсь ее губами. Она — женщина что надо, такая ни за что не подведет. Энди всегда принимал правильные решения.

— Привет, Хэрриэт! Ты отлично выглядишь. — Высокого роста, с аристократической внешностью, прекрасного сложения. Ни дать ни взять фотомодель из каталога «Твидс».

— Решил по-холостяцки скоротать вечерок? — спрашивает Энди.

— Дай, думаю, загляну на часок! А уик-энд проведу вместе с Клаудией.

Передо мной бокал вина, но я не могу его поднять. Энди видит, что к чему, но благоразумно воздерживается от комментариев. У него виски со льдом. Он допивает то, что еще оставалось в его бокале, подает знак бармену, чтобы тот принес еще один, показывая пальцем на меня.

— Нет, спасибо. Постараюсь хотя бы один вечер обойтись без выпивки.

— Один так один, — улыбается он. — Хотя при таком стрессе, как у тебя, одним можно и не ограничиваться.

Ну вот, допрыгался! Теперь этот сукин сын уже позволяет себе покровительственный тон. Бедняга Уилл, несчастный пропойца, другого такого среди адвокатов не сыщешь, у него не хватило силы воли даже на то, чтобы сдержать слово, данное компаньону по фирме!

— Энди говорил, что ты отлично ведешь это дело, — говорит Хэрриэт.

— Поживем — увидим, — скромно отвечаю я.

— Это на самом деле так, — вступает Энди. — Если кто и может вытащить этих болванов из петли, то только ты, старик! — Я получаю дружеский шлепок по спине. Он уже пропустил несколько стаканчиков и порядком навеселе.

— Они невиновны, Энди.

— Ну и что? — огрызается он. — Думаешь, кому-то есть до этого дело? Я понимаю, Уилл, ты хочешь предстать перед присяжными во всем блеске, но даже если тебе удастся доказать, что на момент убийства рокеры были в каком-нибудь монастыре в Берлингтоне (штат Виргиния), разве это что-нибудь изменит? Посмотри вокруг себя, старик, разве не чувствуешь, откуда ветер дует?

— Я и слышать об этом не хочу!

— Такова реальность, сынок.

— Сегодня суббота, дело близится к вечеру, Энди. Давай на пару часиков пошлем эту реальность к чертовой матери, ладно?

— Ладно, черт бы тебя побрал! Может, старик, у тебя что и выгорит. Я видел тебя в деле. Тягаться с тобой здесь некому. — Подняв бокал, он показывает, что пьет за мое здоровье. Мы чокаемся. Черт бы побрал это белое вино!

— Будь осторожен.

— Ты тоже.

— Еще увидимся.

— Бывай.

Они уходят. Он что-то нашептывает ей на ухо. Она оборачивается и смотрит на меня. Я улыбаюсь. Задело.

Ну, еще одну и пора сматываться отсюда. Не знаю, зачем я пришел, но делать мне здесь нечего.

И тут из обеденного зала выходит Мэри-Лу. С ней какой-то мужчина. Мы с ним знакомы, это один из старших компаньонов в фирме, где она работает, он женат и вдвое старше нее. Я тут же ловлю себя на том, что помимо своей воли ревную ее, хотя, может, между ними и ничего нет. Налицо эгоизм чистой воды, раз уж она не принадлежит мне, то я хочу, чтобы она не принадлежала никому. Даже если речь идет о любви сугубо платонической, хотя я никогда не верил, что она есть на самом деле. Если женщина тебя привлекает, ты хочешь обладать ею, пусть даже она лучшая подруга твоей жены или ее сестра, если ты хочешь ее, значит, так оно и есть. Какая уж тут мораль, если в дело вмешивается твой собственный член!

Наверное, они поужинали в ресторане и остановились у стойки бара, чтобы пропустить стаканчик. Они садятся у противоположной стены. Судя по одежде, она вспомнила, что прежде всего она женщина, а уж потом адвокат. Падающий свет придает ей еще больше очарования, она выглядит просто потрясающе, на редкость соблазнительно.

Я не хочу, чтобы она меня увидела. То, что я вижу, мне не по душе. Я невольно начинаю думать о ней плохо. Черт, я ревную!

Конечно, она меня увидела. Секунду пристально смотрит на меня, потом, извинившись, встает и подходит.

— А ты что здесь делаешь?

— Я и не знал, что требуется разрешение. — Я изображаю на лице подобие улыбки, но весь сам не свой от волнения.

— Я не об этом. Почему ты один?

— Несовершеннолетних сюда не пускают. — Я рассказываю ей о Клаудии, о своей краткой отлучке. — Вообще говоря, — заканчиваю я, бросая взгляд на часы, — мне уже пора.

— Я с тобой. — Ее ладонь ложится на мою руку, случайным этот жест не назовешь.

— Что?

— Я поеду с тобой. Я на машине.

— Нет.

— Почему? — Ее рука снова ложится на мою.

— Во-первых, потому, что ты пришла сюда с другим.

— О Боже, но он же адвокат! — Как будто среди адвокатов одни евнухи. — Он работает в той же фирме, что и я.

— Старший партнер. Старший партнер, у которого есть семья, — добавляю я, не в силах устоять перед искушением подкусить ее.

Но она не попадается на удочку.

— Поехали, ладно? Я даже не буду приставать к тебе, обещаю. Просто поговорим. Мне нужно поговорить с тобой, Уилл, правда.

Вернувшись через зал к своему спутнику, она что-то объясняет ему, тот бросает на меня взгляд, потом кивает. Ничего не поделаешь, дела. Взяв сумочку и шаль, она снова подходит ко мне.

— Что ты ему сказала?

— Сказала, что мы едем домой.

— О Боже!

— Шутка, Уилл, шутка! Сказала, что нам нужно срочно обсудить кое-какие вопросы. Он все понимает, каждый из нас через это прошел. — Она знает, что я все равно не верю. — Уилл, это был дружеский ужин, не более того. Его жена уехала за город, и он скучает. К тому же он не в моем вкусе. — Она смотрит на меня в упор. — Я не гоняюсь за мужиками, с которыми все равно ничего не выйдет.

Она допивает то, что остается в моем бокале, берет меня под руку. Мы степенно направляемся к выходу. Мне все это не по душе, но приятно, ничего не скажешь. Или лучше так: мне это по душе, но вот смогу ли я совладать с собой — пока это большой вопрос.

Мы говорим уже который час. Не включая свет, сидим на кушетке в гостиной. Окна открыты, душный, сухой ветер, дующий на исходе лета, доносит до нас аромат ночных цветов. Она рассказывает о себе, своей жизни, семье, я — тоже, словом, все то же самое, что входит в арсенал ухаживания, что приберегаешь до тех пор, пока не оказываешься наедине с человеком, который непременно захочет тебя выслушать.

Мы не можем не говорить о нашем деле, ведь оно свело нас и отнимает сейчас все наше время и силы. Она рассказывает мне о городских сплетнях, о том, что большинство жителей настроены против того, чтобы рокеры свободно раскатывали по улицам, о том, что по этому поводу думают наши коллеги по ремеслу.

У нее безоблачное будущее — женщина, молодой адвокат, выступающий защитником по делу о сенсационном убийстве. Мое положение более сложно и шатко. Домыслы насчет моих взаимоотношений с фирмой звучат все громче, все настойчивее, судя по всему, Фред ведет себя не слишком осмотрительно. (Мысленно я даю слово как следует отчитать его при следующей встрече, мы же договорились, и я заставлю этого мерзавца держать слово!) Меня можно сравнить с канатоходцем, которому предстоит еще долгий путь. Если победа окажется на моей стороне, я по-прежнему буду на коне, независимо от того, останусь в фирме или нет, если поражение, тогда придется помучиться.

Мы разговариваем до тех пор, пока говорить уже не о чем, кроме как о том, останется она или уйдет. Я замираю, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой от страха, ведь и в том и в другом случае поделать я все равно ничего не могу.

Мое мнение тут ничего не значит, она действует по собственному плану, который составила задолго до сегодняшнего вечера.

Мы начинаем осыпать друг друга долгими поцелуями, когда, еще не раздевшись, лежим на кровати. Жаркие поцелуи, которым мы обучались в средней школе, поцелуи, которые остаются с тобой навсегда. Затем она раздевается. Я смотрю, как она раздевается — совсем не стыдливо, не торопясь, давая мне возможность вдоволь налюбоваться каждой частичкой своего тела, которое она выставляет напоказ — мне, для меня, для меня одного. У нее красивое тело, вовсе не такое хрупкое, каким кажется в одежде. Такое мягкое, настоящее женское тело. Нигде ни капли жира, наверное, она за этим специально следит. Округлые бедра, очаровательная, пухлая попка, груди, вопреки моим ожиданиям, меньше, чем могли бы быть у женщины ее сложения, матовая, просвечивающая кожа. Выпуклые соски обведены большими кружками. Волос на теле не так уж много, не считая завитков у влагалища. А так кожа у нее везде гладкая, словно воск.

Мое раздевание гораздо прозаичнее, я тоже не тороплюсь. Хочу как можно больше продлить удовольствие, расцеловать ее всю, с головы до пят. Но стоит мне прикоснуться к ней, как все вылетает из головы, она вся пылает, да и я тоже. Мы страстно ласкаем друг друга, не проходит и минуты, как я вхожу в нее.

Ее киска увлажнилась от смазки, но член входит с трудом, ведь она еще не рожала. Почти сразу я чувствую, что еще немного, и кончу, поэтому приходится остановиться — мы замираем в объятиях друг друга, стараясь не шевелиться. Затем начинаем снова, плавно, медленно толкаясь навстречу друг другу, она сжимает руками мои ягодицы, стараясь, чтобы я еще плотнее вошел в нее, покрывая поцелуями лицо и шею, впиваясь ногтями в спину и издавая исступленные стоны.

Я прижимаюсь губами к ее губам, не хочу, чтобы Клаудия нас услышала. Она кончает, несколько раз содрогнувшись всем телом, отчего я испытываю ни с чем не сравнимое блаженство, теперь моя очередь: чувство такое, что внутренности у меня расплавились, как при взрыве, и теперь жидкой массой перетекают в нее.

Мы открываем глаза одновременно и осыпаем друг друга легкими поцелуями. Я не смог бы сейчас сдвинуться с места, даже если бы весь дом был охвачен огнем.

— Уилл?

— Что?

— Как по-твоему, мы профессионально сработали?

— По-моему, мы удержались на очень даже приличном уровне.

— Значит, все о'кей?

— Ну да, о'кей.

— И только-то?

— Нет. Лучше.

— Ты всегда такой экспансивный, после того как позанимаешься любовью? — Вид у нее на редкость довольный.

— Я не привык к любовницам, которые, потрахавшись со мной, употребляют слово «экспансивный». Ну а что касается твоего вопроса, то нет.

— Вот даже как!

Я бросаю взгляд на нее. Она на самом деле любит меня.

— Я больше не хочу спать ни с кем, кроме тебя.

В ответ она ласково гладит меня по щеке.

— Нам придется вести себя осторожно на людях. Я не хочу, чтобы про меня пошли сплетни.

— Я тоже, — заверяю ее я. О Боже, другого мне и не нужно!

— Но я хочу как можно больше быть с тобой. Как по-твоему, я тороплю события?

Внезапно меня охватывает страх; дело не в том, что она думает, что торопит события, а в том, что я хочу ее.

— Надеюсь, что нет.

— Я очень откровенна с тобой, Уилл. Ты можешь сделать мне больно, сам о том не догадываясь.

— Я бы догадался. Успокойся, не сделаю. — Во всяком случае, умышленно.

— О'кей. На этом, пожалуй, пока все.

Свернувшись калачиком, она подвигается поближе ко мне, чтобы заснуть, положив голову мне на плечо. Странное дело — меня это нисколько не удивляет.

В коридоре вспыхивает свет, его полоска выбивается из-под двери.

Я рывком сажусь на постели, голова Мэри-Лу слетает с моей руки на подушку, она широко раскрывает глаза.

— Папа? — слышится голос Клаудии. Он у нее дрожит.

— Сейчас приду, радость моя! — откликаюсь я, ловя на себе вопросительный взгляд Мэри-Лу, в котором читается: может, мне лучше…

Я отрицательно качаю головой, приложив палец к губам. Накинув халат, выхожу в коридор, плотно притворив за собой дверь.

— Что случилось, ангел мой? — Она стоит на пороге своей комнаты, крепко прижимая к груди мишку.

— Мне приснился плохой сон.

Подойдя, я беру ее на руки и на секунду прижимаю к себе. — А что тебе снилось?

— Снилось, что я в пещере, а за мной гонится какое-то чудовище.

— Ты в последнее время смотрела фильмы ужасов? — спрашиваю я. От них, как правило, и снятся кошмары, у некоторых моих друзей дети без конца смотрели «Канун Дня всех святых» или «Пятницу, 13-е» только потому, что никого не нашли, кто бы мог присмотреть за детьми в их отсутствие.

— Да нет. Хотя перед сном я посмотрела по телику фильм вроде ужастика.

— Может, в нем-то все и дело! Впрочем, теперь уже все позади. — Я несу ее обратно в комнату. — Все хорошо, я здесь, рядом. Постарайся снова заснуть.

— Мне очень страшно.

— Не думай об этом. Я побуду с тобой немного.

— Я хочу спать у тебя.

— Нельзя, ангел мой! Не сегодня.

— А я все равно хочу! — Она начинает плакать — то ли на самом деле, то ли понарошку, не поймешь. — Одна я все равно не смогу уснуть.

— Знаешь что, я побуду с тобой, пока ты не заснешь.

— Я все равно проснусь. — Она льнет ко мне еще теснее. — Пожалуйста, папа. Я буду спать спокойно.

Я усаживаю ее на кровать, сам сажусь рядом.

— Не могу, Клаудия. Не сегодня.

— Почему? — Она ничего не понимает, откуда ей понять? — Я же спала у тебя в прошлый раз.

— Потому что я не один.

Мгновение она пристально глядит на меня, потом, отпрянув, поворачивается лицом к стене и принимается плакать. Вытянув руку, я трогаю ее за плечо, она отталкивает мою руку.

— Клаудия…

Кипя от ярости, она резко оборачивается ко мне.

— Мы же решили провести этот уик-энд вместе! — кричит она сквозь слезы. — Ты же обещал!

— Да, обещал.

— Обещал, что будешь один! А не с кем-то еще! — Она снова отворачивается, все ее тело сотрясается от рыданий.

— Девочка моя, я…

Она начинает биться, словно в истерике. О Господи! Она изо всех сил молотит кулачками по матрацу, дрыгает ногами, плачет во весь голос, уткнувшись лицом в подушку. Я отодвигаюсь от нее, сажусь на самый краешек кровати. Тут я — пас, пусть она отведет душу.

— Уилл, — слышится из коридора шепот Мэри-Лу.

Я оборачиваюсь. Одетая, она стоит в полумраке. Встав, я подхожу к ней, прикрыв дверь в комнату Клаудии.

— Я ухожу.

Да, если уж не везет, так не везет.

— Я не хочу, чтобы ты уходила.

— Все в порядке, Уилл, я все понимаю. Я отлично вижу, что она сейчас чувствует, ведь, как и она, я хочу, чтобы ты принадлежал мне. — Она проводит рукой по моей шее. — У нас с тобой еще будут ночи вместе. Совсем скоро.

Вместе с ней я выхожу на улицу, провожаю ее до машины, целую на прощание. Затем возвращаюсь в дом, взяв Клаудию на руки, несу к себе в спальню, кладу на кровать, накрываю одеялом. Я думал, она уже спит, но не тут-то было, она рывком садится на кровати, повернув ко мне лицо.

— Я не хочу тебя ни с кем делить, папа.

— И не нужно, ангел мой. Это ни к чему.

— Я не хочу от тебя уходить. Не хочу уезжать.

Что тут ответишь? Что я тоже этого не хочу? Она и так это знает, а остальное от меня не зависит.

— Но ты же еще здесь. Вот когда настанет пора переезжать, тогда и поговорим.

Слабое утешение и для нее и для меня.

— Жалко, что у тебя голова сейчас занята этим дурацким судом. Жалко, что я не могу приезжать к тебе каждый день, чтобы мы каждый день были вместе.

— Суд уже скоро кончится. К тому же ты ведь знаешь, что сердцем я всегда с тобой.

Она рада моим словам, это все-таки лучше, чем ничего.

— Папа?

— Что, ангел мой?

— Обещай, когда мы вместе, ты никого больше не будешь к себе приводить.

Я обнимаю ее за плечи. Девочка моя.

— Обещаю.

 

14

— Как она?

— Все в порядке.

Мы с Мэри-Лу сидим в кафе, на первом этаже в здании суда. Мы одни, до начала заседания целый час. Пол и Томми еще не пришли. Вот и хорошо, нам нужно хоть немного побыть наедине.

— А ты?

Глядя на нее, я вздыхаю. Я не выспался, потому что ночью как раз об этом и думал.

— Мы не сможем с тобой больше встречаться. — Я помешиваю ложечкой сахар в чашке, хотя уже размешал его, налив кофе. — Пока она не переедет и не кончится суд.

— Уилл…

— Ни от нее, ни от суда мне никуда не деться. На большее я сейчас просто не способен. Черт побери, Мэри-Лу, у меня хватает и других проблем, о которых ты и не догадываешься!

— Думаю, что догадываюсь.

— Да ну?

— Речь о твоих компаньонах?

Я смотрю на нее, стараясь не показать, права она или нет.

— Ни для кого не секрет, что ты подумываешь, не стоит ли податься куда-нибудь в другое место. Ведь ты из-за этого и ушел в отпуск, правда? Чтобы все хорошенько обдумать?

— В том числе.

— Ладно, давай поговорим о нас с тобой. Не знаю, что и сказать. Ты мне нравишься и… пожалуй, больше ничего говорить и не стоит.

— Ты мне тоже нравишься, Мэри-Лу. Очень!

— Звучит довольно смешно.

— У меня просто голова идет кругом! Нам с тобой это ничего хорошего не сулит, как бы у нас ни сложились отношения дальше.

— Мне непросто будет это сделать.

— Мне тоже. Я очень хочу тебя, я сам этого не ожидал, но нужно какое-то время обождать.

— Разве что какое-то время.

— Вот именно.

— Интересный ты парень, Уилл. Совсем не похож на других.

— Раньше мне казалось, что это здорово. — Подняв голову, я вижу входящего Пола, он нас заметил и идет к нашему столику. — А теперь я просто старею. Знаешь, надо же сказать что-то ради собственного успокоения.

— Если бы ты был таким, я бы на тебя никогда не запала!

Я отвечаю ей кислой улыбкой. На секунду она накрывает мою руку своей, затем убирает ее, как только вблизи появляется Пол.

— Я буду паинькой, — шепчет она, поддразнивая. — Но лишь до тех пор, пока суд не кончится.

— Надеюсь. — Так оно и есть. Я в самом деле на это надеюсь.

 

15

— Вызовите доктора Милтона Грэйда.

Грэйд не торопясь идет между рядами к месту для дачи свидетельских показаний. Зачитывают присягу — он стоит прямо, как столб, затем садится, осторожно положив ногу на ногу, поддернув брючину указательным и большим пальцами, чтобы не помять тщательно отутюженную складку. Местная молва утверждает, что он — единственный в Нью-Мексико, кому костюмы шьют на заказ в Лондоне. Сейчас он уже в преклонном возрасте, в штате установлен обязательный возраст для ухода на пенсию, но для него из этого правила уже дважды делались исключения. Хотя выглядит он неплохо: густая копна седых волос, пронизывающий взгляд голубых глаз, крупный нос, как у истого римлянина. Одним словом, краса и гордость американской медицины.

На стенде между местом для дачи свидетельских показаний и скамьей присяжных установлен крупный, в натуральную величину снимок Бартлесса, сделанный в тот момент, когда его труп доставили в морг. Фотография отснята на черно-белой пленке и сильно размыта, но все равно зрелище жуткое. Подсудимые с любопытством разглядывают ее, похоже, она не слишком их шокирует, но для меня важнее то, что, судя по всему, они никогда его раньше не видели, по крайней мере в таком вот состоянии.

Снимок производит сильное впечатление. Как только Моузби выставил его на всеобщее обозрение, я, конечно, первым делом бросил взгляд на своих подзащитных, а потом — на присяжных. У одних вырвался судорожный вздох, у других — какое-то невнятное бормотание, но в целом они отнеслись к нему спокойнее, чем я ожидал. Если бы кто-нибудь из женщин завопил не своим голосом, я тут же стал бы ходатайствовать об отводе жюри присяжных на том основании, что оно не способно прийти к единогласному мнению.

Отвернувшись от присяжных, перевожу взгляд на мать убитого. Она внимательно рассматривает снимок, но, к моему удивлению, молчит, словно воды в рот набрала. Либо с ней уже поработало обвинение, предупредив, что ее в два счета выведут из зала, если она даст волю чувствам, либо она с трудом отдает себе отчет в том, что изображено на фотографии.

Грэйд дает свидетельские показания, отвечая на вопросы Моузби, на чем он строил свои выводы, особенно заключение о том, что смерть наступила не от огнестрельных, а от ножевых ранений. Грэйд подробно, на мой взгляд, чересчур подробно, рассказывает об оскорблении убитого, о том, как, судя по всему, это произошло, о том, был погибший еще жив или нет, когда лишился этого органа. Надо отдать ему должное, Грэйд утверждает, что убитый был уже «почти наверняка» мертв.

Он свидетель что надо, толковый, знающий, точный в деталях, его показания искренни, конкретны и изобилуют фактами. Он почти не позволяет себе делать предположений, но если все же решается, то опровергнуть их трудно — опыт у него колоссальный, он прекрасно знает, что и как нужно говорить, чтобы не загнать самого себя в угол. Практически в стране нет ни одного штата, где бы за последние тридцать пять лет он не выступал в качестве свидетеля и ни разу его показания не служили основанием для обжалования и последующей отмены уже вынесенного приговора. Адвокатам подсудимых иной раз непросто иметь с ним дело, потому что присяжные ему симпатизируют, у него прочная репутация первоклассного специалиста в своей области, что большая редкость в таком штате, как наш. К тому же ему трудно не симпатизировать: давая свидетельские показания, он улыбается, напрочь лишен напыщенности, ни дать ни взять римский патриций, который уважительно держится с людьми и говорит с ними на равных.

Допрос свидетеля длится все утро, обвинение хочет использовать его так, чтобы повернуть дело в свою пользу. Его оставляют в покое перед самым перерывом на обед.

Когда заседание возобновляется, с нашей стороны вопросы свидетелю начинает задавать Пол. Он пытается, как будем пытаться при перекрестном допросе все мы, найти брешь в аргументах противной стороны, что позволило бы если и не доказать абсолютную непричастность наших ребят к этому делу — при таком свидетеле этот номер у нас не пройдет, — то, по крайней мере, заставить задуматься о том, что же на самом деле произошло тогда в горах. Мы ищем любую возможность заронить тень сомнения в души присутствующих.

— Что касается ножевых ранений… в общей сложности их сорок семь… они, как вы, доктор Грэйд, утверждаете, и стали истинной причиной смерти, — говорит Пол.

— Да?

— Но почему же тогда у убитого не наблюдалось более сильного кровотечения? В отчете, составленном после вскрытия, вы указали, что потери крови почти не было.

— Да, совершенно верно.

— Но ведь, по идее, она должна была быть, не правда ли? При таком-то количестве ножевых ранений?

— Разумеется, при обычных обстоятельствах, — непринужденно отвечает Грэйд. Он слегка меняет позу, подаваясь вперед. — Но обстоятельства этого убийства нельзя назвать обычными.

Тут я начинаю что-то слабо припоминать. О чем там говорила Рита Гомес? Что-то о том, каким именно образом они пырнули свою жертву ножом. Что-то там было из ряда вон выходящее. Поскольку мы настаивали прежде всего на том, что их там вообще не было, упомянутые ею подробности не отложились в памяти. Надо будет в перерыве внимательно перечитать этот раздел стенограммы ее показаний.

Я бросаю взгляд на Пола. Он и сам почувствовал — тут что-то неладно.

— Давайте поговорим о том, когда, собственно, наступила смерть, — говорит он, ловко переводя разговор на другую тему. — Похоже, мнения по этому вопросу могут разойтись, не так ли, если учесть, что тело успело сильно разложиться?

Грэйд со знанием дела отвечает на поставленный вопрос. Я слушаю его вполуха — мысль о том, что несколькими минутами раньше сказал Грэйд, не дает мне покоя.

Дальше Грэйда допрашивает уже Томми. Ничего нового — мы ведь имеем дело со специалистом, который отлично разбирается, что к чему. Особых надежд мы и не питали, мы построим защиту иначе, независимо от результатов медицинской экспертизы.

Заканчиваем допрос за несколько минут до половины пятого. Мартинес посматривает на часы, он вот-вот объявит заседание суда закрытым.

— Если допрос этого свидетеля у нас все… — начинает он.

Моузби вскакивает с места. Я никогда еще не видел его таким шустрым.

— Ваша честь, я хотел бы задать свидетелю два вопроса по окончании перекрестного допроса.

— Хорошо. Завтра с утра с этого и начнем.

— Если суд не против, я хотел бы задать их прямо сейчас. Много времени это не займет, я хочу продолжить тему, которая уже затрагивалась ранее.

Повернув голову, Мартинес вопросительно глядит на нас.

— Если это не займет много времени, мы не возражаем, Ваша честь, — отвечает за всех Мэри-Лу.

— Тогда приступим. Если получится, что мы увязаем в ненужных деталях, я объявлю перерыв в заседании до завтра.

— Постараюсь этого не допустить, — заверяет Моузби.

Он поворачивается лицом к Грэйду.

— Вы показали ранее, что смерть наступила в результате сорока семи ножевых ранений, а не выстрелов в голову из огнестрельного оружия.

— Совершенно верно.

— Вы также показали, что, вопреки обыкновению, крови при этом было мало.

— Да, это мои слова.

— Но разве он не должен был обливаться кровью? Как-никак сорок семь ножевых ранений! По-моему, если человека столько раз пырнули ножом, он должен был буквально изойти кровью.

— При обычных обстоятельствах, да. Но, как я уже показал, обстоятельства этого убийства не были обычными.

— Что вы хотите этим сказать?

— Жертву пырнули одним или несколькими ножами, раскаленными добела. От этого кровь вокруг ран, по идее, должна была свернуться, и кровотечение оказалось не таким сильным.

— Интересная у вас теория, доктор. Никогда не слышал ни о чем подобном. С чего вы взяли, что дело обстояло именно так?

— Я наткнулся примерно на такой же случай в одном медицинском журнале незадолго до того, как анатомировал труп убитого. Сходство слишком уж бросалось в глаза.

Я чувствую, как по спине у меня побежали мурашки. Рита Гомес показала, что, прежде чем наброситься на Бартлесса с ножом, рокеры прокалили его над костром. Мы еще подумали, что все это — чушь собачья, как и все, что она говорила. А теперь Грэйд излагает теорию, которая почти в точности совпадает с ее словами.

— Прошу прощения, Ваша честь. — Встав, я оглядываюсь на коллег. Они отвечают мне таким же тревожным взглядом. — Я сам прочел от корки до корки составленный доктором Грэйдом отчет о результатах вскрытия и все последующие его отчеты, относящиеся к данному делу. Ни в одном из них о раскаленных ножах не было сказано ни слова. — Я смотрю на Моузби. Этот ублюдок держится как ни в чем не бывало, словно кот, слопавший канарейку. — Ваша честь, если обвинение утаило от нас улики, улики, которые имеют отношение к данному делу, то мы хотели бы знать об этом. Причем немедленно.

«И тогда я смогу ходатайствовать о прекращении процесса на том основании, что в его ходе допущены нарушения закона», — как бы говорю я. Мартинес сразу чувствует, что я не договариваю. Он всем телом подается вперед, глядя на Моузби.

— Господин прокурор?

— Мы ничего не утаивали, Ваша честь, — отвечает Моузби, по всей видимости, не кривя душой. — Если уж на то пошло, этот вопрос подняли не мы, а защита в ходе перекрестного допроса, который состоялся менее двух часов назад. Пусть пеняют на себя. Доктор Грэйд наткнулся на интересные факты в журнале, которые, может, и не обязательно имеют отношение к непосредственной причине смерти Ричарда Бартлесса, но, пожалуй, помогут выявить определенные нестыковки в обстоятельствах, в каких был обнаружен труп. Если так, то, как мне кажется, мы вправе знать, о чем идет речь. Возможно, в итоге причастность подсудимых к убийству найдет новое подтверждение, — добавляет он.

Пол первым из нас поднимается с места. Ведь это после его вопроса Моузби подвернулся шанс, которого он не упустил.

— Ваша честь, нам нужно время на размышление.

— Согласен. В заседании суда объявляется перерыв до утра. — Мартинес ударяет молотком по столу и сразу же выходит из зала.

Грэйд покидает место для дачи свидетельских показаний. Моузби неторопливо направляется туда, где сидят обвинители. Что-то с нами неладно, ведь с самого начала суда он подстраивал нам эту ловушку, и в нее-то мы и угодили.

Мы совещаемся, и выясняется, что никто и слыхом не слыхивал об этом. Раскаленные ножи? Это какой-то ритуал, что ли? Мы отмахнулись от того, что говорила Рита Гомес, ее вранье и тупость были слишком очевидны. Но теперь, когда такой известный патологоанатом, как Грэйд, по сути, говорит то же самое, меня охватывает ужас.

Мы выпроваживаем Эллен, поручив ей проверить по медицинским и правовым журналам, насколько это соответствует действительности, затем расспрашиваем подзащитных. Рокеры не знают, о чем толкует Грэйд. Да и откуда им знать? Во-первых, они там не были. Вся эта история с раскаленными ножами их совершенно не волнует, в их представлении речь идет об очередной прокурорской затее, преследующей цель во что бы то ни стало пришить им дело.

 

16

— Что он сказал?

Мэри-Лу вешает трубку.

— То же, что и остальные, — нет.

— Черт! — запрокинув голову, ору я.

— Вот-вот, смельчак!

На часах скоро полночь. Мы сидим у меня в кабинете. Последние несколько часов не отходим от телефонов, как во время программы Пи-би-эс по сбору средств на общественные нужды, пытаясь связаться с кем-нибудь из известных патологоанатомов, кто взял бы на себя труд опровергнуть показания Грэйда или, по крайней мере, усомниться в них. Мы даже не можем разыскать специалиста, который спешно, но тщательно изучит дело, особенно если это врач с такой же высокой репутацией, как и Грэйд.

— Труднее всего заставить врача сказать, что его коллега ошибается, — говорит Мэри-Лу. — Я даже не знаю, сколько наша адвокатская фирма принимает дел по обвинению врачей в преступной небрежности при лечении больных, причем на совершенно законном основании, и это без учета всяких придирок к работе «скорой», где с терапевта взятки гладки: ведь администрация больницы, в которой он числится, ни за что не согласится лишить этого врача привилегий. О том, чтобы самой принять участие в его профессиональной аттестации, речь даже не идет.

— Тут адвокаты им в подметки не годятся, — шутливо замечает Пол в присущей ему сдержанной манере.

Шутка встречается гробовым молчанием. Мы беспокойно ерзаем на местах, глядя друг на друга и по сторонам.

— Сейчас уже поздно звонить кому бы то ни было и куда бы то ни было, — замечает Пол, глядя на часы. — Завтра с утра займемся этим снова.

— Завтра с утра нам надо быть в суде, — резко обрываю его я. Не выношу, когда меня щелкают по носу. — Терпеть не могу, когда меня прилюдно размазывают по стенке! Ощущение такое, будто ты не адвокат, а какой-то сопливый мальчишка.

— Ты несправедлив, — возражает Мэри-Лу. — И к самому себе, и ко всем нам.

Я и сам знаю, ну и что с того? Сегодня нас взяли и у всех на глазах размазали по стенке.

— К тому же ни в одном из документов, представленных в суде, об этом и не упоминалось, — добавляет она. — Мы не ясновидящие, чтобы знать заранее, как может повернуться дело.

— Мы должны это знать, — огрызаюсь я. — Так и делают все хорошие адвокаты. За это нам деньги платят. — Логики в моих словах нет и в помине, я сознаю это, но ничего не могу с собой поделать. Я просто сам не свой.

— Пожалуй, нам следовало повнимательнее отнестись к тому, что говорила Рита Гомес, — осторожно начинает Томми.

— То есть?

— Она ведь упомянула о ножах, которые нагревали над костром. Наверное, нам следовало бы, скажем, проверить, не был ли разожжен костер рядом с тем местом, где потом нашли труп.

— Проверять тут нечего, потому что все, что говорила Рита Гомес, — чушь собачья от начала и до конца! И мы это доказали на открытом судебном слушании.

— Но ведь присяжных по-прежнему нет в зале, — еле слышно укоризненным тоном говорит мне Пол.

— Ну и что? — Сегодня я готов рвать и метать, пожалуй, я отвернул бы башку собственной дочери, если бы она посмела так же искоса взглянуть на меня.

— Если ты ей не веришь, это еще не значит, что ей не верят и все остальные, — ровным голосом отвечает он. В отличие от меня, Пол не боец по натуре, он предпочитает в спокойной, ненавязчивой манере отстаивать то, что считает правильным. Это одно из тех качеств, которые я ценю. Как правило, ценю.

— Ты что, хочешь сказать, что ее слова не лишены правды?

— Уилл… — Мэри-Лу пробует разрядить напряженность.

— По-моему, в том, что они ее изнасиловали, сомневаться не приходится, — спокойно отвечает Пол.

— Их обвиняют не в изнасиловании!

— Ты спросил, верю ли я хоть чему-нибудь из того, о чем она говорила.

— О'кей! Допустим, они ее изнасиловали. Тогда при чем тут убийство?

— Но они говорят, что не насиловали.

— Это спорный вопрос.

— Нет. Не спорный.

— Ребята, хватит препираться! Нам работать надо. — Мэри-Лу встает между нами. Томми держится в стороне, не встревая в спор.

— Если тут она не лжет, а я склонен считать, что так оно и есть, — говорит Пол, — а они, как мне кажется, лгут, то, может, и кое-что еще в ее показаниях соответствует действительности, а что-то в их показаниях, может, и нет. Это не спорный вопрос, Уилл.

Я глубоко вздыхаю.

— По-твоему, они виновны, что ли?

— Я этого не говорил.

— Но ты же так считаешь.

— Не знаю. Но уверен, за ними есть что-то такое, что имеет отношение к данному делу.

— Этого парня они не убивали. — У меня сосет под ложечкой, еще немного, и я сорвусь. — Неужели ты этого не видишь? Теперь ты даже этого не видишь?

— Нет, в отличие от тебя я не так в этом уверен.

Мы в упор смотрим друг на друга. Нечто подобное уже было — сейчас мы в зале заседаний, в том же зале, где Энди с Фредом огорошили меня сюрпризом. Причем, как и в том случае, сидим по разные стороны стола.

— Тогда какого черта ты вообще взялся за это дело?

— Потому что полагал, что должен за него взяться, — искренне отвечает он. — Я был им нужен.

— Им нужен был человек, готовый драться за них не на жизнь, а на смерть! — Я уже срываюсь на крик.

— Я готов, — отвечает Пол. Он сохраняет спокойствие, по крайней мере внешне.

— Хороша готовность, если с твоей подачи и всплыли эти ножи, которые накаляют на огне, черт побери! — набрасываюсь я на него, не подумав. Не успеваю сказать эти слова, как тут же начинаю ругать себя за них.

— Уилл! Ты переходишь всякие границы! — бросает мне в лицо Мэри-Лу.

— Знаю, знаю, — сразу же отвечаю я. — Извини, сорвался. Извини, Пол.

— Ты не хотел сказать ничего обидного. На нас всех сегодня что-то нашло.

Я без сил прислоняюсь спиной к стене.

— Это мерзавец Моузби подстроил нам ловушку! Он нам подстроил ловушку, а мы взяли и угодили в нее! Как сурки, черт побери! Я думал, что знаю этого мерзавца как облупленного, а он обставил меня, как желторотого юнца, который только что поступил на юридический факультет!

— Пусть тут он нас обставил, но суд ведь только начался, — говорит Мэри-Лу. — У нас же неплохие шансы выиграть дело.

— Все равно мы не должны были этого допустить! Мы не можем позволить себе ошибаться.

— Все будет в порядке. Как только пойдут наши свидетели, от этих показаний камня на камне не останется.

Сейчас в ней говорит не адвокат, а женщина. Она пытается помочь мне, успокоить. Жаль, что я не могу дать ей это сделать.

— Так или иначе, они все равно нашли бы способ затронуть данный вопрос, — подает голос Томми. — Просто совпало, что все шишки достались Полу. На его месте мог оказаться каждый из нас. Чтобы выиграть это дело, обвинение и не собирается придерживаться правил, если только суд не принудит его к этому.

Он прав. Я чувствую, как мой гнев постепенно испаряется. Пол тут ни при чем. Он делает все, что может. Ну и что, если в глубине души он не верит, что рокеры невиновны, вообще или хотя бы отчасти? Адвокат может защищать человека, который как виновен, так и невиновен. Если бы все подзащитные на самом деле были невиновными, у большинства из них не было бы адвокатов. В этом одно из самых больших преимуществ нашей профессии.

Когда мы решаем, что пора уже расходиться, Пол подходит и по-отечески обнимает меня за плечи.

— Ты в порядке?

— Все будет нормально. Не могу, когда мне преподносят неприятные сюрпризы.

— Не ты один. — Глядя на меня, он улыбается. — В свое время я заработал язву, потому что как-то раз слишком многих задел за живое. Точь-в-точь, как ты. Уилл, ты должен делать все, что можешь, только смотри, не сыграй от этого в ящик!

Я тяну на голом энтузиазме, вот в чем штука. Если в один прекрасный момент энтузиазм испарится, как адвокат я гроша ломаного стоить не буду, а пока это единственное, за что я сам хоть что-нибудь бы дал.

 

17

— Ваша честь! Мы хотели бы ходатайствовать о продлении объявленного вами перерыва, с тем чтобы досконально изучить факты, о которых упомянул в своих показаниях доктор Грэйд, и найти собственного эксперта по этому вопросу.

Мы сидим в кабинете у Мартинеса. Мы и Моузби.

— Мы возражаем, — говорит Моузби.

— Так я и думал, — отвечает Мартинес. Он подается вперед в своем кресле. — Я не могу разрешить, — обращается он к нам, — и не разрешу. Вчерашние показания прозвучали благодаря действиям, предпринятым не обвинением, а вашей стороной. Ведь уже составлен список присяжных. Я не могу остановить судебный процесс, во всяком случае, на этом основании.

Он переводит взгляд на Моузби, потом снова на нас.

— Можно сделать для вас только одно — включайте в список свидетелей новых людей. По идее, и этого нельзя, но я хочу, чтобы вы использовали все возможности. Суд возобновится примерно через неделю. Если собираетесь подыскать эксперта, думается, времени для этого должно хватить.

Хотел бы поблагодарить вас за помощь, господин судья, но язык не поворачивается. Шансы на то, что за неделю мы найдем эксперта с хорошей репутацией, познакомим его с обстоятельствами дела и убедим выступить со свидетельскими показаниями, идущими вразрез с мнением собрата по профессии, воистину призрачны, а то и вовсе равны нулю.

 

18

— Все это довольно просто, — говорит Грэйд часом позже, когда судебное заседание возобновилось.

Он обращается к Моузби, но смотрит на присяжных, терпеливо разъясняя им, что к чему.

— Сложного тут ничего нет. Когда я в первый раз осматривал труп, меня поразило одно обстоятельство. Разумеется, за несколько дней он успел здорово разложиться и, конечно, оставлял желать много лучшего, но что-то в том, как он выглядел, показалось мне странным.

— Что именно? — спрашивает Моузби.

— Как уже говорилось ранее, кровотечения почти не было. И это при сорока семи ножевых ранениях, некоторые из них весьма глубокие. А кровотечения не было.

— Почему же его не было? Почему кровь больше не текла?

— А потому что, — тут Грэйд подается всем телом вперед, давая понять, что сейчас скажет нечто важное и хочет, чтобы присутствующие в зале это слышали. Понимая это, судья и присяжные, в свою очередь, тоже подаются вперед, — сразу после нанесения ножевых ранений кровь свертывалась. — Он встает с места, берет указку, лежащую у стенда: — Вы позволите?

Мартинес кивает. Покинув место для дачи свидетельских показаний, Грэйд подходит к стенду и указывает на одно из ранений, видных на снимке.

— Как вы можете заметить, края раны окаймлены темными пятнами. По виду они напоминают корку. — Указкой он обводит нужное место.

Я думал, темные разводы по краям ран остались после того, как нож вонзался в тело, так мне объясняли. Никакой корки я не вижу, но ведь это всего-навсего снимок.

— Эта темная корка видна вокруг почти всех ран, имеющихся на теле, — Грэйд указывает сразу на несколько ножевых ранений на фотографии. — Я пришел к выводу, что она образовалась под воздействием высокой температуры. Благодаря ей кровь вокруг свернулась и перестала течь. В медицине такое явление широко распространено.

— Доктор Грэйд, — медленно, нараспев говорит Моузби, — следует ли понимать ваши слова в том смысле, что эти раны были вызваны…

— …раскаленными ножами. Да! — подхватывает Грэйд.

— То есть всякий раз перед тем, как пырнуть свою жертву, в общей сложности сорок семь раз, убийцы нагревали нож на огне?

Вот мерзавец, дурака решил повалять! Присяжные навостряют уши, готовые проглотить все, что им ни скажут. Словно бабочки, которых огонь притягивает к себе, будто магнитом.

— Именно это я и имею в виду. — Грэйд кладет указку, возвращается на прежнее место, но остается стоять, возвышаясь над всеми сидящими в зале, кроме Мартинеса.

— Интересный вывод, доктор Грэйд, — говорит Моузби, — хотя встречается он нечасто. Вообще говоря, нечто подобное я слышу впервые.

Черта с два, думаю я. Об этом вообще никто не слышал. За исключением главного свидетеля со стороны обвинения.

— Согласен. Если бы я сам не наткнулся на данную теорию незадолго до того, как пришлось осматривать труп, мне бы это и в голову не пришло.

— Вы имеете в виду какой-то медицинский журнал?

— Название я точно не помню, — кивает Грэйд, — я многие из них читаю. Приходится, чтобы быть в курсе. Насколько мне помнится, автор статьи — врач, который специализируется на изучении гомосексуализма и, в частности, преступлений на этой почве.

При этих словах я вижу, что еще немного, и Одинокий Волк совсем рассвирепеет. О Боже, этого нам только не хватало! Парень, того и гляди, сорвется прямо в зале суда, если ему попробуют пришить еще и убийство гомика. Я наклоняюсь к нему.

— Держи себя в руках, старик.

— Если этот ублюдок назовет меня педиком, я из него душу выну! — рявкает он.

— Тогда считай, что сам подписал себе приговор, — шипя, отвечаю я.

Он бросает на меня сердитый взгляд.

— Правда.

И откидывается на спинку стула, кипя от ярости. Господи, только бы пронесло, только бы продержаться, больше мне ничего не надо!

— Стало быть, доктор, вы полагаете, что убийство носит гомосексуальный характер?

Я крепко сжимаю запястье Одинокого Волка. Он так скрипит зубами, что, того и гляди, сломает себе челюсть.

Прежде чем ответить, Грэйд заглядывает в какое-то досье.

— В ректальных мазках, взятых из заднего прохода убитого, обнаружены следы спермы. Так сказано в отчете.

— Мне это известно, доктор. Просто я хотел, чтобы это было занесено в судебный протокол.

Вот ведь паразит! Будь на его месте более порядочный адвокат, он бы сделал все по-честному. А то сейчас игра идет больше на публику.

Грэйд откладывает досье в сторону.

— Если позволите, я хотел бы еще кое-что добавить…

— Разумеется, доктор. Вы же в этом специалист, — улыбается ему Моузби.

— Даже если бы спермы не было, я все равно пришел бы к такому же выводу.

— Вы хотите сказать — к выводу, что убийство совершено на почве гомосексуализма.

— Этому парню отрезали половой член, — говорит Грэйд, всем своим видом выражая отвращение; впечатление такое, что он буквально выплевывает слова, настолько они ему неприятны. — Речь идет о гнусном, жестоком, отвратительном акте. Не знаю, чьих рук это дело, но у человека, совершившего его, не все в порядке с головой.

В зале поднимается легкий гул. Присяжные сидят, поджав губы. Кое-кто из них переводит взгляд на подзащитных.

— Должен добавить: у того, кто это сделал, не все в порядке и с сексуальной жизнью. Он… — тут он выдерживает паузу, потом подчеркивает: — Или они страдают расстройствами на сексуальной почве.

— Протест! — выкрикиваю я.

— Протест принимается. Свидетелю следует воздерживаться от предположений подобного рода, — говорит Мартинес, обращаясь к Грэйду.

— Прошу прощения, Ваша честь.

— Исключите последнее предложение из протокола, — обращается Мартинес к стенографистке.

Какая, к черту, разница!

— Так вот, что касается этого убийства на почве гомосексуализма… прошу прощения, убийства, которое, возможно, было совершено на почве гомосексуализма…

— Протест! — Мэри-Лу вскакивает с места. — При расследовании этого убийства ни о гомосексуализме, ни о каком-либо сексуальном поведении вообще речи не было. Из того, что в заднем проходе убитого обнаружена сперма, еще не вытекает, что половые сношения через задний проход и убийство произошли примерно в одно время. Это два совершенно разных вопроса.

— Протест отклоняется. Очевидно, что убийство носит сексуальный характер. Ведь убитому отрезали пенис. — Мартинес оборачивается к Моузби. — Продолжайте, господин обвинитель.

Черт! Мы лишились его расположения, по крайней мере, пока.

— Допустим, убийство было совершено на почве гомосексуализма, — говорит Моузби. — А при чем тут группа рокеров?

Я снова заявляю протест.

— С каких это пор доктор Грэйд считается экспертом по рокерам, Ваша честь?

— Позвольте вас заверить, что я им не являюсь. — Грэйд улыбается Мартинесу, затем принимает презрительный вид и добавляет: — Отнюдь. Однако многие издания по психиатрии и психологии изобилуют информацией и о совокуплениях среди мужчин, и о гомосексуализме в бандах рокеров, особенно в тех из них, которые считаются противозаконными. Это общеизвестно.

— Иными словами, доктор, убийство носит ярко выраженный гомосексуальный оттенок, а состав рокерских банд, если посмотреть на них с точки зрения психиатра, свидетельствует о том, что им, говоря языком психиатрии и медицины, свойственны гомосексуальные элементы.

— Вне всякого сомнения.

— Хана тебе, ублюдок! Слышишь? Хана, черт бы тебя побрал!

Одинокий Волк вскочил на ноги, впечатление такое, что он сейчас опрокинет стол и ринется на Грэйда, чтобы задушить его голыми руками.

— Хана тебе, мужик! Я тебя сожру с потрохами, черт побери!

В зале поднимается невообразимый гвалт. «Судебных исполнителей сюда!» — не своим голосом вопит Мартинес. Я крепко обхватываю руками Одинокого Волка, не давая ему вырваться. Остальные жмутся. Присяжные привстали со своих мест, готовые смыться.

А что Грэйд? Он стоит, глядя на нас в упор. Единственный в зале, кто не испугался.

На Одинокого Волка надевают наручники, ноги заковывают в кандалы и выволакивают его из зала. Мартинес ударяет молотком по столу.

— Перерыв на тридцать минут! — рявкает он. — Поверенных прошу ко мне в кабинет.

— Вам что, шекспировские лавры Оливье покоя не дают? Имейте в виду, так просто вам это с рук не сойдет, понятно?

Мы все собрались у него — мы и представители обвинения. Мартинес бушует.

— Сначала этот спектакль с матерью убитого, — говорит он, с видом обвинителя указывая пальцем на Моузби, — а теперь вы, — показывает он на меня, — не можете удержать своего подзащитного, черт побери!

— Мы сами не ожидали, Ваша честь, — говорю я, — больше это не повторится.

— Да уж больше не надо, черт побери! — Мартинес чуть не брызгает слюной от злости. — Я не хочу продержать его в наручниках и заткнуть рот до самого конца процесса, так не годится, но, если удержать его можно только так, придется это сделать! Это опасные люди, господин адвокат, и я не вправе подвергать опасности сотрудников суда или присяжных.

— Я сделаю все, что в моих силах.

— Надеюсь, этого окажется достаточно. Да, ребята, дело гиблое! Давайте не будем доводить его до крайностей. Надеюсь, что все вы проявите профессионализм в суде, на котором я председательствую.

Все соглашаются впредь действовать, как подобает настоящим профессионалам. Стоит Мартинесу произнести это слово, как я перевожу взгляд на Мэри-Лу. Она не глядит в мою сторону.

После обеда мы начинаем перекрестный допрос Грэйда, который продолжается до самого конца рабочего дня. Эллен возвращается уже под вечер — никакой литературы, где упоминались бы убийства, совершаемые бандами гомосексуалистов, и раскаленные ножи, она не нашла. Пока мы занимаемся переливанием из пустого в порожнее.

Грэйд отвечает на вопросы солидно и откровенно, но ведь он свидетель со стороны обвинения. С таким свидетелем надо держать ухо востро, если слишком давить на него, то, неровен час, можно настроить против себя присяжных. С другой стороны, если не приставать к нему с расспросами, то, выходит, ты просто отбываешь номер.

Так мы и ходим вокруг да около, пока солнце вот-вот не скроется за горизонтом. На сегодня, пожалуй, хватит, пора закругляться. Я оставляю за собой право вызвать Грэйда свидетелем еще раз для продолжения перекрестного допроса.

Поганый сегодня выдался для нас денек. Поганый.

Этой ночью мы не ложимся, бодрствуем в кабинете до самого утра, пытаясь найти брешь в теории Грэйда насчет «раскаленных ножей». Мы перелопачиваем горы литературы по прецедентному праву, просматриваем все до единой компьютерные программы, к которым имеем доступ, — вплоть до библиотеки конгресса — словом, все мыслимые издания по психиатрии или психологии. Пусто.

— А если этой статьи вообще не существует? — выдвигает предположение Томми. Уже светает, остается час на то, чтобы сбегать домой, принять душ, переодеться и вернуться в суд.

— Ты что, хочешь сказать, что Грэйд высосал эту историю из пальца? — спрашивает Мэри-Лу. — Мне что-то не верится.

— Он — стреляный воробей, — говорит Пол. — Может, он просто перепутал ее еще с чем-то?

Я обвожу их кислым взглядом. Изо рта у меня воняет, подмышки мокрые от пота, я устал, расстроен и зол.

— Кто-нибудь из вас возьмется предъявить такое обвинение одному из ведущих в стране судебно-медицинских экспертов?

Никто не решается.

— И тут происходит чудо: он точно припоминает, где это вычитал, — продолжаю я. — Хороши мы тогда будем! Мы же готовились, не так ли? Присяжные будут просто в восторге. — Я вздыхаю. — Все уже схвачено, и выхода у нас нет. Придется принять факты такими, как они есть, и самим проверить их достоверность.

Взяв дипломат, я сую туда кое-что из бумаг.

— Кто будет уходить последним, пусть закроет дверь на ключ.

С трудом волоча ноги, я выхожу из кабинета. «Александер, Хайт энд Портильо» — почему-то я уже не чувствую себя здесь как дома.

 

19

— Вы были в мотеле, когда приехали полицейские?

— Да, сэр. — Перепуганная до смерти, она говорит тихим, почти неслышным голосом.

— А когда Рита Гомес уехала с ними, вы еще оставались там?

— Да.

Ее зовут Эллен Сэйдж. Это вторая горничная, работающая в мотеле, та самая, с которой я встретился, пустившись на поиски очаровательной Риты, для чего мне не хватило одного дня и одного доллара.

Допрашивает ее Томми. Ему удается выяснить, что нашли ее не кто иные, как Гомес и Санчес, потом забрали и в конце концов заставили написать заявление, которое и положило начало этому спектаклю.

— После того как вы впервые увидели Риту в том состоянии, о котором говорили, как скоро появилась полиция? — спрашивает Томми.

— Не знаю. — Эта тоже хнычет, ерзает на стуле, теребит юбку. Про нее не скажешь, что нарядилась, словно кукла, так, ничего особенного, дурочка, каких много.

— Пожалуйста, постарайтесь вспомнить, это важно.

— Не то через два, не то через три дня. Точно не помню.

— А когда они ее увозили, вы видели, как они уезжали? Видели собственными глазами, как она села к ним в машину и уехала?

Она кивает.

— Я убиралась в шестом номере, он прямо у выхода, и оттуда все видно.

— А дверь была распахнута?

— Ну да. От нас требуют держать ее открытой… начальство.

— В полицейских, с которыми она уехала, вы опознали агентов сыскной полиции Гомеса и Санчеса, правильно?

— Ну да. Вон они. — Она указывает на эту пару в первом ряду, сразу за столом с представителями обвинения.

— О'кей. Теперь вот что… Она лучше себя чувствовала, когда уезжала с ними? Ей не стало лучше по сравнению с утром, когда вы ее нашли?

— Протест! — говорит Моузби, тяжело поднимаясь с места. — Свидетельница не обладает необходимыми познаниями в медицине, чтобы ответить на этот вопрос.

— Протест принимается.

— Хорошо, я поставлю вопрос иначе, госпожа Сэйдж. Как по-вашему, она оклемалась?

— Какое там! Она и ходила-то с трудом. Я прямо с утра выскочила на минутку и купила ей две пачки «супер-котексов». Утром она полпачки сунула себе в трусики. — Она прикрывает рот рукой, чтобы не хихикнуть. — Так упаковалась, что еле ноги переставляла.

— Когда она уехала с ними, у нее еще шла кровь?

— За час до этого еще шла, я знаю, потому что помогала ей переодеваться. Выглядела она ужасно. Я обрадовалась, когда они приехали, подумала, что они-то смогут доставить ее к врачу. Ей это нужно было позарез, но она так и не пошла к нему, потому что была здорово напугана.

— А полицейские ничего не говорили о том, что проследят, чтобы ее осмотрел врач?

— Они сказали, что проследят, чтобы с ней все было в порядке. Я и представить себе не могла, что может быть иначе. Из девочки кровь хлестала ручьем.

 

20

Санчес и Гомес (последний не имеет никакого отношения к очаровательной Рите, в наших краях у каждого десятого такая фамилия) дают показания, рассказывая, как, выбиваясь из последних сил, нашли ее, убедили, что сумеют защитить от рокеров, в конце концов заставили разговориться и, разумеется, сообщили обо всех имеющихся у нее правах, включая и предложение нанять адвоката (от него она отказалась, хотел бы я знать, сколь настойчиво они ей это предлагали). Они ни о чем с ней не договаривались, если ей что и можно поставить в вину, так только то, что она была перепугана до смерти. Она сама изъявила желание дать показания, никто ей ничем не угрожал, ни к чему не принуждал.

— Ее изнасиловали? Так вы утверждаете? — спрашивает у Санчеса Мэри-Лу. Она расхаживает перед ним взад-вперед, стуча каблучками по полу, выложенному плиткой.

— Она сама это сказала. — Веки у него тяжелые, что неудивительно, учитывая его происхождение; из-за этого кажется, что он, того и гляди, заснет. Может, он и так уже спит.

— Но разве вы не заставили ее показаться врачу? Разве не отвезли в больницу?

— Нет. — Как и все, кто живет на юго-западе, он не отличается особой словоохотливостью. Никогда не скажет больше, чем требуется.

— Почему?

— Она все равно не поехала бы.

— А она не сказала почему?

— Боялась рокеров, боялась, что они разыщут ее и убьют.

— Но потом же она обо всем рассказала.

— Так ведь это было потом.

— Когда?

— Когда мы с ней поговорили.

— А точнее — когда она согласилась поговорить?

— Через пять дней.

— Значит, вы с напарником, прихватив девушку, пять дней прятались неизвестно где…

— Протест!

— Протест принимается.

— Пять дней вы с напарником допрашивали девушку, пока она не согласилась выступить свидетелем со стороны обвинения.

— Ну да.

— И все это время она приходила в себя после изнасилования.

— Она сама так сказала.

— И вы ей поверили.

— А почему бы и нет?

— Но даже после того как она согласилась выступить свидетелем с вашей стороны, после того как ей пообещали защиту от людей, которые, согласно ее утверждению, взяли ее силой и убили спутника, вы так и не удосужились отвезти ее в больницу. Правильно?

— Ну да.

— Неужели вам не было ее жалко? Ведь речь идет о женщине, которую, по ее словам, столько раз насиловали, о женщине, которая, опять же по ее словам, стала невольной свидетельницей убийства, которая утверждала, что собственной ее жизни угрожает опасность. Как же получилось, что полицейский, добросовестно исполняющий свои обязанности, не удосужился показать эту женщину врачу?

— Она сама этого не хотела. Послушайте, подруга, я же не отцом ей прихожусь! Мы предложили. Она отказалась.

— А разве не ваша святая обязанность позаботиться о том, чтобы она попала на прием к врачу, коль скоро она заявила, что ее изнасиловали, независимо от того, хочет она этого или нет? Тем более если учесть, как она себя чувствовала. Ее подруга показала, что кровь «хлестала ручьем». Так, по-моему, она описала состояние свидетельницы?

— Она нам сказала, что все в порядке. Я не собирался заглядывать ей под юбку.

В зале раздаются смешки. Как раз это ты и не прочь бы сделать, думаю я. Интересно, скольких потаскух он наказал по всей строгости закона на заднем сиденье патрульной машины?

— Конечно, — после минутной паузы размышляет Мэри-Лу, — вы могли отвезти ее к кому-нибудь из частнопрактикующих врачей. К кому-нибудь из друзей, кто уже выручал вас раньше.

— Нет, подруга. Правилами это запрещено.

— К частнопрактикующему врачу, который не стал бы задавать лишних вопросов, не стал бы даже заводить никаких документов на пациентку, чтобы свидетельнице не пришлось тут же, не сходя с места, писать заявление в полицию…

— Протест! — выкрикивает Моузби, на сей раз в его голосе сквозят озабоченные нотки.

— …а у вас с напарником было время, чтобы поднатаскать ее так, как вам того хотелось бы… — продолжает Мэри-Лу на одном дыхании, чтобы успеть сказать.

— Протест принимается.

— … чтобы все было именно так, как нужно, и чтобы она не болтала все, что взбредет в голову, когда вы решите впервые показать ее на людях.

— Протест!

— Протест принимается! — Мартинес сердито смотрит на нее. — Вы что, оглохли, госпожа адвокат?

— Прошу прощения, Ваша честь, — отвечает она, принимая самый смиренный вид.

— Считайте, что можете не обращать внимания на последнюю серию вопросов, — говорит Мартинес, обращаясь к присяжным. — Вычеркните это из протокола, — указывает он стенографистке.

— Если еще раз замечу что-нибудь подобное, — предупреждает он Мэри-Лу, — то буду вынужден наказать вас за неуважение к суду.

— Да, сэр. Прошу прощения.

— Хорошо. Продолжайте.

Прежде чем говорить дальше, обернувшись, она секунду смотрит туда, где сидим мы. Я незаметно киваю: из протокола, может, все и вычеркнули, но в головах у присяжных это засело прочно. Еще теплится надежда на то, что у главной свидетельницы обвинения и тех, кто производил арест, так или иначе рыльце в пушку.

— Вы допрашивали ее в присутствии сестры-хозяйки? Или, может, женщины-полицейского?

— Нет.

— А разве это по правилам? Тем более что вы допрашивали ее столько времени.

— А где ее было взять, женщину?

— Неужели во всем округе не нашлось ни одной? Ни сестры-хозяйки, ни женщины-полицейского?

— Да нет вроде. Мы просили, но нам не дали.

— Это же против правил.

— Мы обращались с такой просьбой. А обо всем остальном спросите у кого-нибудь другого.

— Оставшись наедине со свидетельницей, о чем вы и ваш напарник с ней разговаривали?

— Об этом деле.

— Вы имеете в виду факты по нему?

— Да, она приводила нам факты.

— А что еще?

— Больше ничего.

— Разве вы ничего не рассказали ей из того, что знали? Например, вкратце познакомили с заключением по результатам вскрытия?

— Протест! — Моузби тут как тут.

— Протест принимается. Не давите, — укоризненным тоном говорит Мартинес, обращаясь к Мэри-Лу.

Такое впечатление, что все ополчились против нас. Ну и компания подобралась, черт бы их побрал!

— Вы обсуждали обстоятельства дела, исходя лишь из того, что ей известно.

— Вот именно. Как и положено по правилам.

— Неужели? Женщина, которая утверждает, что стала жертвой группового изнасилования, которую, возможно, принудили выступить свидетельницей по делу о страшном убийстве, женщина, которой устраивают допрос в отсутствие другой женщины, так и не удосужившись отвезти на прием к врачу, — вы что, хотите сказать, что это по правилам? Из какой они книги, агент сыскной полиции Санчес, может, из древней «Книги мертвых»? Ведь эта женщина спокойно могла отправиться на тот свет, пока вы, Санчес, ее охраняли.

С неприязненным видом она отходит от него.

— У меня больше нет вопросов, — бросает она в ответ на очередной протест Моузби.

— Но этого же не случилось, — бесстрастно заключает Санчес.

Вот так, в общем, и выглядит аргументация обвинения. Есть и другие улики: на брюках Таракана были обнаружены пятна крови той же группы, что и у убитого, — четвертая, резус-фактор отрицательный. Мало у кого она такая, всего-навсего у одного из каждых двадцати человек. Само по себе это еще ни о чем не говорит, мы можем представить свидетельства, что у их знакомого рокера, погибшего в автокатастрофе в Альбукерке, была та же самая группа, а Таракан помогал нести его, возможно, кровь и попала ему на штаны. При обычных обстоятельствах два эти факта стали бы взаимоисключающими, но ведь обстоятельства-то обычными не назовешь.

Ножи рокеров прошли экспертизу на наличие крови. По результатам нельзя сказать ничего определенного. Колотые раны на теле убитого, возможно, были нанесены этими ножами, хотя сами они так себе. Но факт остается фактом: у всех рокеров при себе были ножи.

Когда зачитывают вслух досье на наших подзащитных, я наблюдаю за присяжными: если бы выносили приговор прямо сейчас, во всем Лас-Вегасе на нас не поставил бы ни один человек.

 

21

Но это было вчера, а сегодня все начинается заново. По-моему, без ложной скромности можно сказать, что сегодня мы просто в ударе. Мы поражаем собравшихся объемом предварительной работы, порхая по залу суда, словно на крыльях. Мы остроумны, обаятельны, прекрасно владеем фактической стороной дела, играем свидетелями так же непринужденно, как скрипач играет на бесценных творениях Страдивари. Прекрасно дополняя друг друга, каждый из нас принимает эстафету из рук коллеги так же четко, как морские пехотинцы на учениях. У нас десятки свидетелей, мы позаботились о том, чтобы их показания были заранее отшлифованы у нас в кабинетах и с наибольшей выгодой использованы в зале суда.

Мы прослеживаем каждый шаг рокеров с момента, когда они прикатили в Санта-Фе, до отъезда и дальше, до тех пор, пока не был найден труп. Каждый час их времени на счету, причем во многих случаях он расписан у нас даже по минутам.

Важнее всего то, что они делали той злополучной ночью и утром следующего дня. Несколько свидетелей, каждый из них выступает сам по себе, включая бармена и менеджера, показывают, что, кроме того вечера, рокеры у них больше не появлялись. Свидетели отвечают за свои слова, таких типов, как эти четверо, просто так из головы не выкинешь. Они уехали ближе к закрытию бара, в два ночи, потом бар закрылся. Рита Гомес уехала вместе с ними. Бесспорно, говорят свидетели, они могли уехать и пораньше. Это совершенно бесспорно.

Одна сторона в передней части зала сплошь заставлена стендами с большими схемами и крупномасштабными картами. На них помечены время, место, расстояние от одного района, где находились или якобы находились рокеры, до другого. Мы допрашиваем наших свидетелей, начиная с того момента, как рокеры выехали из города, так что выстраивается убедительная цепочка алиби, над которыми нашим оппонентам придется попотеть: здесь паренек, который заправлял их мотоциклы бензином, Мэгги с 14-й автострады, люди, с которыми они кутили в Альбукерке. Нашлись десятки лиц, которые их видели, пусть даже мельком. Мы приобщаем к делу квитанции, по которым с точностью до минуты можно установить, где они побывали после того, как выехали из Санта-Фе. В дело идут все свидетельские показания, все мало-мальски существенные улики. Мы перекрыли все ходы-выходы, словно густой туман, что опускается над гаванью Сан-Франциско.

Пошла вторая неделя процесса. В барах, клубах и ресторанах, где адвокаты коротают время после работы, только о нас и говорят. Мол, как здорово мы ведем защиту! Я сейчас на подъеме, все мне дается легко, энергия переполняет меня, я живу полной жизнью. Мне и вправду палец в рот не клади! Вот закончится суд, и прежние компаньоны упадут мне в ноги, умоляя вернуться в фирму.

Остывая и начиная анализировать свое поведение, я понимаю, чем вызвано это ощущение, — самым настоящим эгоизмом, причем довольно мелкого пошиба. Приятно, когда тобой восхищаются, когда тебя уважают, но все это может кончиться еще быстрее, чем летит мяч, пущенный Ноланом Райаном. Чему быть, того не миновать, как гласят эта и подобные ей крылатые фразы. Я не прочь вернуться в фирму, но на своих условиях. Я хочу разобраться, на самом ли деле меня что-то связывает с Мэри-Лу, кроме важного процесса, от которого голова может пойти кругом. Я хочу, чтобы меня любили, чтобы меня уважали, чтобы у меня водились деньги. Но чего я на самом деле хочу, так это того, чтобы у меня не забирали дочь, а моих подзащитных признали невиновными. А именно в этом я меньше всего уверен.

 

22

Голос у судебного исполнителя тонкий, писклявый, он растворяется в таком зале, не успев отозваться эхом от стен и потолка. Казалось бы, он у него должен быть звучным, раскатистым, в нем должны громыхать властные нотки: ведь его голосом говорит сам закон. Может, кроме меня, никто на такие вещи и внимания не обращает. Мне лично нравится, когда у меня в голосе слышатся властные нотки.

— Вызовите Стивена Дженсена, — говорит судебный исполнитель.

Одинокий Волк встает с места. На мгновение он поворачивается лицом к присяжным и пристально смотрит на них, угрозы в его взгляде нет, он как бы говорит — вот он я, перед вами, смотрите и запоминайте! Бесспорно, в присутствии духа ему не откажешь. Он подходит к месту для дачи свидетельских показаний, кладет руку на Библию и твердым, звонким голосом принимает присягу. Он в костюме, при галстуке. Но никого этим не проведешь: одним словом, волк в овечьей шкуре.

Как знать, может, на исход суда и повлияют его показания. Мы намеренно пошли на риск. Обсуждали такую перспективу бессчетное число раз и пришли к выводу, что другого выхода нет. Остальных в качестве свидетелей вызывать мы не будем. Они ведут себя слишком нервно, непредсказуемо. Одинокий Волк тоже непредсказуем, из-за него все может полететь к чертовой матери, но у нас нет другой возможности лицом к лицу свести его с присяжными, особенно после того выпада против Грэйда.

Я уже давно уяснил, что молчание подсудимого, его отказ самому давать показания слишком часто трактуются как молчаливое признание вины, несмотря на то что по конституции у него есть такое право, но присяжные хотят услышать от подсудимого, что он тут ни при чем.

Есть и другая причина, особенно в таких делах, как наше, когда считается, что подсудимым все нипочем.

Мы же хотим показать присяжным, что они тоже люди, человеческие существа. Что у них тоже есть, о чем сказать, что они не звери, а нормальные мужчины, пусть придерживающиеся иных жизненных принципов, но все же мужчины. Как и у всех мужчин, у них есть границы, которые они сами для себя определили, обозначили, за которые они не переступят. В данном конкретном случае эти границы ни за что не позволят им проявить гомосексуальные наклонности и совершить убийство, во всяком случае, и то и другое одновременно, а это важно, поскольку преступление носит особый характер. Может, если бы обстоятельства сложились иначе, они бы и пошли на убийство. Может, и я пошел бы или любой другой, будь он на моем месте. Однако при данных конкретных обстоятельствах они не стали бы убивать. Эту цель и преследует его присутствие и то, что он скажет.

Конечно, опасность есть. Она в том, что стоит Одинокому Волку занять место для дачи показаний, как обвинение при перекрестном допросе непременно припомнит прошлые делишки и ему самому, а заодно его приятелям. Нам это выйдет боком, тут мы уверены на все сто, мы без конца обсуждали такой вариант с подзащитными, но в конце концов единогласно решили, что еще хуже вообще не давать показаний.

Отвечая на мои вопросы, он рассказывает, как было дело. Да, все они трахнули Риту, когда приехали в горы, но она была не против. Так она зарабатывает себе на жизнь, она же сама это признала, говорит он. Тут он кривит душой, оба мы это понимаем, но тут уж я ничего поделать не могу. Мне платят деньги за то, чтобы я защищал его, а не за то, чтобы я искал оправдание всем его действиям. Если бы эти чертовы полицейские сделали все как нужно, он сказал бы правду. А теперь дудки! Я не собираюсь делать за них то, что положено.

Все идет отлично. На такого свидетеля не нарадуешься — обаятелен, четко излагает свои мысли, с чувством юмора. На людях у него голос громче, чем я думал, он говорит, слегка растягивая слова, как будто выпил виски. Такой голос наверняка понравился бы женщинам. Я замечаю, что кое-кто из представительниц слабого пола поглядывает на него, он их явно заинтересовал. Такой, как я, поступает наперекор всем и вся, но мужики так и делают, говорит он. Настоящие мужики, имею я в виду. Гомики, может, и нет, но о них другой разговор. Их он и знать не хочет. Ни малейшего интереса к мужику, ни желания трахать его у него нет, ему такое даже в страшном сне не приснится. Настоящие мужики этим не балуются.

Я заканчиваю допрос уже к вечеру. Объявляется перерыв до утра, когда перекрестным допросом свидетеля займется Моузби. Мы с коллегами собираемся у меня в кабинете, заказав сандвичи и кофе. День прошел неплохо. Одинокий Волк поработал на славу — рассказал, как было дело, да и впечатление произвел довольно благоприятное. Кажется, в известной мере ему удалось развеять предубеждение, возникшее из-за выпада против Грэйда.

Подготовившись к завтрашнему дню, мы расходимся. Проводив Мэри-Лу до машины, я целую ее, желая спокойной ночи. Я бы хотел поехать к ней, но придется подождать до следующего раза — раз уж дал обещание не спать с ней, надо его держать. Я играю сам с собой в игру, мысленно прикидывая, что будет, если я сделаю то-то и то-то. Если я какое-то время воздержусь от связи с ней или какой-нибудь другой женщиной, то Клаудия останется в Санта-Фе. Это похоже на сон, на мечту. Только они меня и поддерживают.

 

23

Одинокий Волк сверху вниз смотрит на Моузби, который расхаживает перед ним взад-вперед.

— Старина, то, что ты об этом думаешь, — твое личное дело, я тебе говорю, как было на самом деле, — растягивая слова, отвечает он на очередной вопрос. Держится он с достоинством, спокойно.

Такое впечатление, что с утра прошла уже целая вечность. Первые полчаса перекрестного допроса я просто места себе не находил. Не дай Бог, Одинокий Волк допустит какую-нибудь оплошность, сорвется и смажет то благоприятное впечатление, которое произвел накануне. Но по мере того как он отвечал на новые и новые вопросы, мое напряжение стало спадать, а теперь я и вовсе успокоился. Он держится настороже, но вместе с тем непринужденно. Все утро Моузби искал, как бы к нему подступиться, за что бы ухватиться, чтобы вывести Одинокого Волка из равновесия. Но наш подзащитный держит ситуацию под контролем.

— Давайте вернемся к тому, когда вы поднимались в горы, — говорит Моузби. — В тот, первый раз.

— А других не было, старина. Моузби начинает ковырять в зубах.

— Тот раз, когда вы четверо вместе с девушкой были в горах. Вот что я имею в виду.

— Правильно, старина. Мы там были в первый и последний раз.

В таком духе они и пикируются все утро. Интересно, долго ли будет Моузби продолжать в том же духе, а то выглядит он сейчас не лучшим образом. Он неглуп и знает, когда это бывает.

— Одним разом дело не ограничилось. Вы говорите, что Рита Гомес по собственной воле вступила с вами в половые сношения. Ни угроз, ни принуждения не было. Вам даже не пришлось платить ей.

— Знаю, такому растяпе, как ты, в это не верится, но так и было! Дамочки души не чают в бандюгах, а те — в них, ты что, не знаешь этого, приятель? Ты что, не любишь слушать «кантри»? А я думал, на западе «кантри» слушают все!

В зале видны улыбки, кое-где раздаются смешки. Присяжные тоже улыбаются. Таких свидетелей еще поискать, артист, одним словом! А то, что говорит он точь-в-точь как кинозвезда Джон Уэйн, ему не вредит.

— Я сам люблю классику, — заискивающе улыбается Моузби, пуская в ход свой излюбленный приемчик. Ему это хорошо удается, так он и набирает очки. — Так или иначе… вы вступили в половые сношения с госпожой Гомес, но не с Ричардом Бартлессом.

— А как, если его там не было?

— Но даже если бы он там был, вы все равно не стали бы, потому что не вступаете в половые сношения с мужчинами.

— Ты правильно понял, старина!

— А как вы относитесь к половым сношениям с мужчинами? Если говорить отвлеченно, в общем плане.

— Мне от этого блевать хочется! — отвечает Одинокий Волк, скорчив гримасу.

— От одной только мысли об этом.

— Да, черт подери!

— А как вы относитесь к гомосексуализму вообще, господин Дженсен?

— Протест! — заявляю я. — Гомосексуализм не имеет отношения к рассматриваемому делу. — Я знаю, что отчасти имеет, но хочу по возможности отделаться от этого вопроса, так как Одинокий Волк может тут сорваться.

— Протест отклоняется, — парирует Мартинес. — Убитый был изнасилован через задний проход. Гомосексуализм в чистом виде. Отвечайте на вопрос! — приказывает он Одинокому Волку.

— Лечить их надо.

— Вы считаете, что гомосексуалистов надо лечить. Тогда еще один вопрос — вам их жалко?

— Ты что, спятил, старик?

— Значит, нет?

— Черт побери, конечно, нет! — Он наклоняется к Моузби. — Если бы я кого и убил, хотя никого я не убивал, то только не педика. Педиков убивать вообще не в моем стиле. Это ниже моего достоинства, понятно?

— Иными словами, — подытоживает Моузби, — вы не имеете ничего общего ни с гомосексуализмом, ни с гомосексуалистами.

— Вот именно!

Моузби направляется было туда, где сидят представители обвинения, как будто хочет взять что-то, но потом внезапно оборачивается к судье.

— У меня больше нет вопросов, Ваша честь. — Он садится, развалясь на стуле.

Мартинес переводит на него взгляд. Он удивлен, я тоже. Впечатление такое, что Моузби действует заодно со мной, а не против меня.

Мартинес пожимает плечами.

— Свидетель может вернуться на место.

Сойдя с места для дачи свидетельских показаний, Одинокий Волк возвращается к нашей скамье и садится. Он подмигивает мне так, чтобы не видели присяжные.

Он вышел сухим из воды. Я встаю.

— Ваша честь, у защиты на сегодня все.

— Если у обвинения и защиты больше нет свидетелей, которые могут выступить с контрдоказательствами, в понедельник начнутся заключительные прения. — Он вопросительно смотрит на Моузби. На того больно смотреть.

— Ваша честь, местонахождение одного из таких свидетелей мы как раз и пытаемся сейчас выяснить. К сожалению, нам не очень это удается.

— Крайний срок — в понедельник утром. Если вы держите про запас кого-то еще, то он должен располагать важными сведениями, в противном случае я не разрешу ему давать показания. Суд и так уже затянулся. Пора закругляться. Я хотел бы обратиться к присяжным с напутственным словом во вторник, к концу рабочего дня.

— Да, сэр. Если этот свидетель объявится, вы сами захотите его выслушать.

 

24

Каждый раз повторяется одна и та же история. Как всегда, вкалываешь всю неделю напролет, по восемнадцать часов в сутки. Наконец приходишь домой, и тут начинается: либо терпеть не можешь тех, с кем живешь, взять, скажем, наши отношения с Холли — женщина, на которой я был женат, а теперь собираюсь с ней разводиться, суд со дня на день должен вынести окончательный вердикт, как будто у меня и без того неприятностей не хватает, — либо не терпишь то место, где живешь, как, скажем, этот вшивый кондоминиум. Это одна, если не самая главная причина того, что вкалываешь по-черному. Сам себе в этом не признаешься, людям говоришь, что обожаешь свою работу, не представляешь жизни без нее. Чушь собачья, просто закрываешь глаза на факты. Может, и обожаешь эту чертову работу, пропадаешь на ней целыми днями, но не притворяйся, что только поэтому не хочешь возвращаться домой!

С какой стороны ни возьми, ты сейчас на взводе, без конца мотаться в суд — все равно что держаться за голый электрический провод, а это не водопроводный кран, который можно то включить, то выключить. Через несколько часов снова пора в суд, где нужно держать ухо востро — от этого очень многое зависит. Нужно бы хорошенько отоспаться, отдохнуть. Сейчас ты разденешься, примешь душ или горячую ванну, посмотришь последние известия по Си-эн-эн. А чтобы отключиться и хоть немного поспать, выпьешь бокал вина. Один, не больше, уже поздно, он поможет тебе быстрее уснуть. Вечером лучше красное вино, «Цинфандель» — отличная вещь — или, может, «Мерло». Есть еще несколько бутылочек «Ньютона» урожая 1982 года, которое было куплено по случаю какого-то памятного события и потом припрятано. Кстати, какое это было событие? Впрочем, какая разница, все равно она такая красивая, у нее такое тело, такие ноги, а если эту ночь ты не можешь провести с женщиной, которая тебе снится, выпей бокал «Мерло», отличное вино, и окажется, что оно ничем не хуже.

Вкус у него приятный, ты и позабыл, насколько приятный, ты же, оставшись дома один, не откупориваешь бутылочку, а рядом в последнее время нет никого, кто сумел бы оценить это по достоинству (кроме Мэри-Лу, и ее нет), выпьешь весь бокал, может, полежишь с ним в постели и посмотришь немного телевизор, например, субботнюю развлекательную передачу, клевое шоу, раньше его уже показывали, но ты же все равно не видел. Медленно потягивая вино, чувствуешь, что наконец после всей этой недели, когда вкалывал почем зря, начинаешь расслабляться. Вот и давай, расслабляйся, пока есть возможность, завтра во второй половине дня предстоит генеральная репетиция перед заключительными прениями. Снова пора на сцену! Тут уж совсем нужно будет держать ухо востро, выпить пару чашечек кофе и то не сможешь. Времени не будет.

Так и прокручиваешь все, попивая вино и медленно проваливаясь в забытье, пока не засыпаешь совсем.

Может, в один прекрасный день я поумнею и хоть чему-нибудь научусь. Уже утро, бутылка пуста, из ящика, включенного на полную катушку, знакомый голос телепроповедника, черт бы его побрал, а изо рта воняет, как на кладбище слонов. Не скажу, что я сейчас с похмелья, для пьяницы с такой репутацией и стажем, как у меня, бутылка вина — все равно что ничего, но чувствую я себя хреново. Движения какие-то замедленные, перед глазами все плывет, голова словно ватой набита. Сегодня во что бы то ни стало нужно подготовить заключительную речь, пройтись по ней вместе с коллегами, послушать, что получилось у них, покритиковать, если понадобится, и ненароком попробовать сохранить жизнь четырем мужикам, которые, убежден, невиновны в том, в чем их обвиняют.

А виноват ли на самом деле я, поскольку нарушил обещание, которое сам же себе и дал. Я не имею в виду то вынужденное обещание Энди и Фреду, когда я готов был принести в жертву даже свое правое яйцо, и не те завуалированные обещания, которые я много лет давал Патриции, когда она заводила речь о том, как Клаудия относится к моим выпивкам. Все это здесь ни при чем. Я говорю об обещании позаботиться о самом себе. Меня беспокоит не столько то, что я пью, — противно обманывать самого себя. Если не можешь быть честен с самим собой, то тогда с кем еще? Хватит заниматься самокопанием, Александер! Пей, черт с тобой, но знай меру, расскажи компаньонам, что у тебя на душе. Хватит выискивать предлоги, хватит принуждать тех, кто любит тебя больше всего на свете, искать предлоги тебе в оправдание. А то в один прекрасный день просыпаешься, смотришь по сторонам и видишь, что их тут больше нет. Ты сразу от всех избавился. Хуже того, черт подери! Они тебя бросили. Нет больше ни семьи, ни детей, ни компаньонов по адвокатской конторе.

Того, что было для тебя важнее всего на свете, уже нет.

 

25

У меня три шикарных костюма, все три — фланелевые: серый с угольным оттенком, темно-синий и бледно-серый в тонкую полоску. Их я и буду носить в предстоящие три дня. К тому времени все уже закончится, останутся только прения. В Нью-Мексико судья обращается с напутственным словом к присяжным перед заключительными речами сторон, поэтому сначала утром, самое большее на час, слово возьмет Мартинес, а Моузби выступит с первой заключительной речью. Для него она будет первой и последней: бремя доказательств ложится на обвинение, оно наверняка подготовило опровержения. И только потом, возможно, уже после обеда, наступит наша очередь.

Сегодня все сидячие места в зале заняты, не было восьми утра, а начальники пожарных команд уже отгоняли людей от здания суда. Я приехал рано, когда никого из адвокатов еще не было. Обожаю такие дни, только тогда понимаешь, зачем живешь на этом свете, сколь непрочна стена, отделяющая подсудимого от физического уничтожения, сколь высока твоя ответственность. От одного этого можно прийти в ужас.

Появляются остальные. Все нервничают, оно и немудрено. За несколько минут до девяти входит Моузби со своими подчиненными, вид у них измученный, встревоженный. Я не верю, что он не подготовился к сегодняшнему заседанию, но чувствую, что должно произойти что-то неожиданное, моя работа в том и состоит, чтобы попробовать догадаться, что у людей на уме, по тому, как они ведут себя, — а у обвинителя такой вид, словно он намерен добиваться вынесения смертного приговора всей четверке.

Вводят заключенных, они садятся на места. Мы ждем. На часах — две минуты десятого, судебный исполнитель призывает присутствующих к порядку, и из двери в глубине зала, ведущей в кабинет Мартинеса, появляется он сам. Вид у него раздраженный.

— Если стороны не намерены вызвать свидетелей, которые могли бы опровергнуть данные ранее показания, — говорит он, со злостью глядя на Моузби, — я готов обратиться с напутственным словом к присяжным. Намерены ли вы заявить протесты или вызвать дополнительных свидетелей?

Я поднимаюсь с места как представитель защиты.

— С нашей стороны ни протестов, ни свидетелей нет.

Встает Моузби.

— Ваша честь, обвинение хочет вызвать еще одного свидетеля, который выступит с контрдоказательствами.

— Протест! — Я слышу, как мой голос сливается с голосами Пола и Мэри-Лу.

— Прошу вас подойти к судейскому месту, — говорит Мартинес.

Когда мы направляемся к судье с разных сторон зала, я бросаю взгляд на Моузби. Мерзавец что-то затеял, поэтому он так и выглядел утром, а Мартинес был, словно туча. Наверное, перед этим у себя в кабинете он оформлял протокол. Немудрено, что Моузби припозднился.

— Защита не была поставлена в известность о каких-либо свидетелях, желающих выступить с контрдоказательствами! — с жаром говорю я. — Так не годится, Ваша честь, — продолжаю я, тыкая пальцем в грудь мерзавцу, стоящему напротив, — это просто-напросто не по правилам!

Мартинес поворачивается к Моузби. Я жду объяснений, всем своим видом говорит он, так что потрудитесь сделать это.

— Ваша честь, как я и говорил в пятницу, мы много недель безуспешно пытались найти этого свидетеля. Поэтому никого и не поставили в известность. Нашли мы его лишь вчера поздно вечером. Пришлось зафрахтовать самолет, чтобы он успел прибыть сюда вовремя.

— Слушай, черт бы… — начинаю я.

— Господин адвокат! — укоризненно останавливает меня Мартинес.

— Мне теперь уже все равно, Ваша честь! — Я готов рвать и метать, плевать мне на приличия. — У тебя, ублюдок, этот номер дважды не пройдет!

— Слушай, ты… — начинает Моузби, заливаясь краской.

Я пропускаю его слова мимо ушей.

— Он уже проделал такой трюк с матерью убитого! Просто цирк какой-то, это же неэтично, мы на эту уловку больше попадаться не намерены! Это идет вразрез с правилами, мне дела нет до того, что у него за свидетель, не верю, что они не могли его найти и заранее поставить нас в известность. Это дешевый трюк, недостойный суда, на котором вы председательствуете, и дела, которое он рассматривает.

Мартинес щелкает пальцами.

— Господин обвинитель, ваше поведение в этом вопросе не совсем корректно.

В глубине души я издаю стон. Он позволит Моузби вызвать своего свидетеля!

— Однако, — продолжает Мартинес, — ввиду насущной потребности в том, чтобы суд полностью рассмотрел обстоятельства дела, я разрешаю ему дать свидетельские показания. — Он поворачивается в нашу сторону. — Прошу прощения, господа адвокаты. Я не могу отказать в этой просьбе. Слишком важные последствия она может иметь.

Мы садимся, стараясь и виду не показать, что расстроены. Не вешай носа, старик, бодро говорю я себе, всего-то еще один свидетель, уж с ним-то ты наверняка справишься, как справлялся до сих пор со всеми остальными. Моузби передает судебному исполнителю листок бумаги.

— Вызовите Джеймса Ангелуса, — читает тот. Одинокий Волк подпрыгивает на месте так, словно ему в одно место шило воткнули.

— Какого черта… — начинает он достаточно громко, чтобы его слышали присяжные.

— В чем дело? — спрашиваю я. — О ком речь?

— Ни о ком! — огрызается Одинокий Волк. — Один мерзавец, для меня он не существует.

Я внимательно смотрю на него. Никогда не видел его таким — он трясется так, словно его колотит озноб.

В дальнем конце зала открывается дверь, в нее входит мужчина. На вид лет тридцать, хрупкого сложения, для наших краев одет немного аляповато: явно не из Нью-Мексико, разве что один из тех выскочек, что за последний десяток лет перебрались сюда из Нью-Йорка или Лос-Анджелеса.

— По-моему, он жив-здоров, — замечаю я.

— А для меня его нет. О'кей? — У него начинает дергаться веко одного глаза, он так сильно сжал край стола, что побелели костяшки пальцев.

Мне не сразу удается сообразить, почему свидетель кажется не таким, как все. А-а, ясно, он голубой. Не похож на франта, не семенит при ходьбе, не отличается изнеженностью рук. Но наметанному глазу сразу видно — голубой.

Я внимательно разглядываю Ангелуса, пока он занимает место для дачи свидетельских показаний и приносит присягу, потом перевожу взгляд на сидящего рядом Одинокого Волка он замер, словно сова, которая провожает взглядом бегущую по заснеженному полю мышку, крошечное создание, и не подозревающее о том, что через несколько безмолвных секунд его съедят на ужин. Думаю это и снова гляжу на нежданно-негаданно появившегося свидетеля.

— Назовите ваше имя и фамилию.

— Джеймс Энтони Ангелус.

Он до смерти напуган. Секунду он и Одинокий Волк не отрываясь глядят друг на друга, потом он, дрожа, отворачивается, кровь отливает у него от лица. Мой мозг работает с лихорадочной быстротой: неужели эти ублюдки чего-то мне не рассказали, неужели на самом деле поддерживали какие-то отношения с убитым? Сначала убийство на гомосексуальной почве, теперь — свидетель-гомосексуалист, свалившийся на наши головы в самый последний момент, поведение Одинокого Волка, изменившегося до неузнаваемости. Если подзащитные утаили от нас что-то важное, нам, считай, крышка.

— Благодарю вас за то, что пришли, господин Ангелус, — говорит Моузби.

Свидетель молчит, будто воды в рот набрал.

— Состоите ли вы в родственных отношениях с кем-либо из подсудимых, проходящих по этому делу? Это нужно для протокола.

— Да, — отвечает Ангелус, прежде чем я успеваю вскочить с места.

— Протест! — кричу я что есть силы. — Все это не имеет никакого значения и к делу не относится.

Мартинес бросает на меня взгляд. Он-то знает, что за этим последует.

— Протест отклоняется.

— С кем именно? — спрашивает Моузби.

— Со Стивеном Дженсеном. С тем, кто называет себя Одиноким Волком.

— Кем вы ему доводитесь?

— Я — его брат.

 

26

Это история, в которой любовь, горе, страх и, наконец, полное неприятие смешались воедино. История двух братьев, брошенных пропойцами-родителями и перебирающихся из одного окружного сиротского приюта в другой. Старший изо всех сил оберегает младшего, старший здорово вымахал для своих лет, не парень, а великан, младший поменьше ростом, более ранимый и по виду больше нуждающийся в поддержке. Они любят друг друга до потери пульса, друг без друга они — пустое место, которое если и существует, то лишь на бумаге.

Как-то раз, когда одному пятнадцать, а другому двенадцать лет, какой-то пустобрех подходит к старшему и говорит, что его младший брат — педик, его, мол, застукали в душевой в тот момент, когда он дотронулся до стручка кого-то из мальчишек. В знак благодарности старший звезданул этому пустобреху промеж глаз, да так, что тому теперь до конца дней обеспечен прием у невропатолога. За это его отправляют на шестьдесят суток в окружную исправительную колонию для малолетних преступников. Перед этим он выпытывает у младшего брата: ты что, на самом деле занимался этой гадостью? Младший клянется и божится, что нет. Старший ему верит. Он отправляется в колонию, отбывая там положенный срок, — один из многих, которые еще последуют.

Он возвращается то в колонию, то снова к маленькому брату. Формально говоря, он уже может начать самостоятельную жизнь, ему почти шестнадцать, здесь его не хотят больше держать, но он ни в какую не хочет оставлять брата, и ему разрешают остаться. Он устраивается на работу, днем зарабатывает деньги, а к вечеру возвращается в колонию. У братишки неплохо идут дела в школе, он строит планы на будущее. Старший готов сделать все, чтобы эти планы сбылись.

Затем история повторяется снова, только на этот раз скрыть ее младшему не удается. Его застали в тот момент, когда он взял в рот член другого мальчишки. Старший рвет и мечет, сгорая от стыда, его переполняют и страх за братишку, и любовь к нему. Перестань заниматься этой гадостью, поучает старший младшего, это ненормально, мерзко, подумай, что будет с тобой самим! Со мной. Младший принимается плакать, он бы и не хотел, но ничего не может с собой поделать.

Врет, конечно. Он хочет этого, хочет больше всего на свете. Только занимаясь любовью с мужчиной, он чувствует себя человеком, пусть даже в таком юном возрасте — к тому моменту ему исполнилось тринадцать. Только так он чувствует, что живет полной жизнью, и не скрывает этого. Но врет старшему брату, говоря, что просто не знал, что делать, — девчонок-то все равно нет. Теперь он займется онанизмом, пока не познакомится с девушками и не трахнет их, словом, пока все не будет так, как и должно быть.

Старший теперь знает, что делать. Выбить из него всю эту дурь, и чем скорее, тем лучше! На выходные вместе с младшим братом он уезжает за город. У него есть деньги, много денег, есть даже машина, которую он купил. Только не рассказывай об этом в колонии, предупреждает он младшего брата, меня в два счета оттуда вышибут, и тогда ты останешься один. Младший не хочет оставаться один, он ничего никому не скажет.

Они отправляются в бордель. Дешевая квартирка, где живут несколько девчонок-подростков, сбежавших из дому, торгующих собой: десять баксов за сеанс, включая стоимость презервативов, словом, по полной разметке, все, что полагается. Старший выбирает ту, что посмазливее и помоложе других, сует ей двадцать долларов, говоря, чтобы она показала брату все, на что способна, сделала из него настоящего мужчину, чтоб не выходили из спальни до тех пор, пока оба не выползут оттуда на карачках. Он треплет младшего брата по руке, давай, Джимми, займись ею, в душевой он видел, что за молодец у его брата, для тринадцати лет очень даже ничего, все будет в порядке! Детей потом настрогает целый выводок.

Через двадцать минут она выходит из комнаты одна и возвращает старшему двадцать долларов. Держи свои деньги, говорит она ему с таким презрением, с каким может говорить только пятнадцатилетняя проститутка, его агрегат вышел из строя, у нее челюсть свело, пока она пробовала его растормошить. Сходи с ним на автостанцию, найди какого-нибудь матроса, их там пруд пруди.

Он заходит в грязную комнату, где валяются простыни, залитые пятнами спермы. Братишка сидит на краешке кровати. Глаза красные, но слез нет. Я ничего не могу с собой поделать, говорит он старшему брату, такой уж я уродился. Если ты больше не хочешь считать меня братом, что ж, о'кей, я тебя не виню. Но не пытайся больше изменить меня, все равно ничего не получится. Не могу я идти против самого себя.

Но он же еще совсем ребенок, подросток, и то с натяжкой, о нем нужно заботиться. Он снова начинает плакать, оборачиваясь к старшему брату, тому, кто всегда был рядом, единственному, на кого можно опереться, обнимает его. Старший тоже плачет, потом отталкивает братишку. Ты — гомик, говорит он сквозь слезы, самый настоящий педик, черт бы тебя побрал! Ненавижу голубых! Ненавижу тебя!

Младший пытается ухватиться за него. Ему очень плохо, старший брат для него — все. Старший снова отталкивает его, на этот раз изо всей силы, так, что младший отлетает к стене, потом со всего размаху бьет его в зубы, потом еще раз.

Младший на месяц попадает в больницу. Ему чудом удается выжить. Выйдя из больницы, он узнает, что старшего отдали под суд по обвинению в оскорблении действием. Младший отказывается давать показания против старшего, но того все равно осуждают. Его приговаривают к заключению в исправительной колонии штата сроком на год. (Там они и познакомились с Джином, президентом филиала «скорпионов» в Альбукерке.) Когда ему объявляют приговор и судебный пристав уводит его из зала суда, младший брат кричит ему: «Я люблю тебя! Ты же мой брат, я всегда буду любить тебя, что бы ни случилось!» Старший оборачивается к нему. «Ты мне больше не брат, педик!» — бросает он.

С тех пор они больше не встречались. До сегодняшнего дня.

 

27

Моузби с пристрастием допрашивает Джеймса Ангелуса.

— Чем можно объяснить то, что ваш брат так боится гомосексуалистов? — спрашивает он ласковым тоном, словно добрый дядюшка, который обращается к любимому племяннику.

— Протест! Свидетелю исподволь подсказывают ответ на вопрос.

— Протест принимается.

Все это было бы смешно, если бы не было так грустно. Моузби — деревенщина, все знают, что уже который год он вовсю гоняет педиков. Зато теперь он — сама обходительность и понимание.

— По-вашему, брат ваш боится гомосексуалистов?

— Да.

— Почему?

— Протест, Ваша честь! При допросе свидетеля в подобной манере ему исподволь подсказывают, что говорить, к тому же сам вопрос носит преднамеренно подстрекательский характер.

— Протест отклоняется. Черт!

— Отвечайте на вопрос, пожалуйста, — приказывает Мартинес Ангелусу.

— Потому что я сам — гомосексуалист, и он боится, что раз мы с ним братья, то и он, может, тоже.

Повернувшись, я смотрю на Одинокого Волка. Он сидит, обхватив голову руками.

— Неужели он так этого боится, что убил бы гомосексуалиста, если бы дело дошло до того, что тщательно подавляемые им истинные чувства дали о себе знать?

— Протест!

— Протест принимается.

А толку-то? Все присяжные слышали эти слова, отпечатавшиеся у них в мозгу.

— Почему ты изменил фамилию? — спрашиваю я.

— Она мне не нравилась. Фамилию же не выберешь. Я не хотел, чтобы она была у меня такой же, как у него.

Черт бы меня побрал, если я знаю, что делать! Попробовать дискредитировать его? Но как? Он не проходит ни по одному из досье, не числится ни среди уличных педерастов, ни среди прочих представителей этой разодетой в пух и прах публики, мы проверяли по компьютерной базе данных Национального центра информации в области преступности — через пару минут выяснилось, что он в ней не значится. Работает программистом в Силиконовой долине. Самый обычный парень, только голубой, ненавидит брата лютой ненавистью, потому что брат не хочет, чтобы он любил его.

— Ты любишь брата? — спрашиваю я, закидывая удочку сам не знаю зачем. Кошмар какой-то.

— Хотел бы ответить «нет», но думаю, что да. Хотя мы и братьями друг другу сейчас не считаемся. Разве что гены одни и те же.

— И после сегодняшнего дня уже больше не увидитесь?

— Надеюсь, нет. — Он делает паузу. — Знаю, он не хотел бы. Сейчас уже не хочет, — подчеркнуто добавляет он.

Я решаю рискнуть.

— Сколько вам заплатили за то, чтобы приехать сюда и дать показания?

— Протест! — Моузби, того и гляди, сейчас хватит удар.

Мартинес раздумывает.

— Протест отклоняется, — наконец решается он. — Отвечайте на вопрос.

Повезло. Почему же ты раньше мне не помог?

— Я… не знаю, о чем вы говорите, — запинаясь, отвечает он, заливаясь румянцем.

О Боже! Закрыв глаза, я проскочил опасный поворот и теперь вовсю мчусь к дому.

— Сколько, — медленно повторяю я, отчетливо выговаривая слова, — заплатило вам обвинение за то, чтобы вы прилетели сюда и дали показания против своего брата Стивена Дженсена?

Он опускает голову.

— Десять тысяч. — Вид у него несчастный.

— Сколько? Громче, старик! — Наклонившись вперед, я оказываюсь так близко к нему, что чувствую запах мятной жвачки у него изо рта.

— Десять тысяч долларов.

— Вам заплатили десять тысяч долларов за то, чтобы вы прилетели сюда и дали показания против собственного брата, за исключением которого родных у вас больше нет.

— Я сделал бы это и бесплатно.

— Не сомневаюсь. В своей жизни, господин Ангелус, я видел много ненависти или еще чего — называйте, как хотите! Не знаю, что у вас там вышло, но если смотреть на все это с точки зрения любящего сердца…

— Протест! — орет Моузби.

— …то никогда в таких случаях не оказывался виноват только один человек, — как ни в чем не бывало продолжаю я, несмотря на то что Мартинес принимает протест, поданный Моузби. — Вы должны быть ненавистны самому себе. — Теперь уж я отвожу душу. — Тому, во что вы превратились!

— Протест!

— Снимаю свои слова. — Я возвращаюсь на свое место. Тоже победа, пусть и не из великих. Но будет за что зацепиться, когда дело дойдет до апелляции. Едва эта мысль приходит мне в голову, как я одергиваю себя, невольно сознавая, что подсознательно уже веду себя так, будто мы ее уже подали.

Такие мысли нужно гнать подальше, иначе от моей защиты останутся рожки да ножки. Они невиновны, я был убежден в этом с самого начала, время для сомнений прошло.

Я встречаюсь взглядом с Полом, Мэри-Лу, Томми. По их виду ясно, что они думают о том же самом.

— У меня больше нет вопросов, — говорю я, обращаясь к судье.

— Обвинение закончило допрос свидетеля, Ваша честь.

 

28

— Старик, я не убивал его. Поверь.

Мы с Одиноким Волком сидим за столом друг против друга в зале ожидания, расположенном в подвале суда. Резкий свет ламп над головой придает Одинокому Волку зловещий вид, под глазами, почти не видными в полумраке, залегли глубокие тени. Лицо у него, как у трупа. Вид по-прежнему угрожающий, но события сегодняшнего утра, связанные с появлением брата, сильно его испугали. Впервые я заметил, как его охватил страх, который он не сумел скрыть.

— Дело не во мне, — отрицательно качаю я головой, — а в двенадцати присяжных, это они должны тебе поверить.

— Старик, я тут ни при чем, черт побери! — Он мнется. — Ты еще веришь мне?

Я на мгновение задумываюсь. Здесь все должно быть ясно, я обязан быть с ним откровенным.

— Какая разница? Я твой адвокат и делаю все, что в моих силах, чтобы защищать тебя. — Я словно пытаюсь стряхнуть какое-то жуткое наваждение. — Если уж на то пошло, то да, верю. Хотя сейчас предпочел бы не верить.

— Почему?

— Потому что тем больше будет разочарование, если мы не сумеем вытащить вас из этой передряги.

— Сколько у нас шансов?

— Если полагаться на факты, процентов восемьдесят, а то и девяносто, а если на эмоции, то… немного.

— Пятьдесят на пятьдесят?

— Меньше. Пока. — Я встаю с места. — Мне пора на работу. Нужно пройтись еще раз по заключительной речи.

Входит охранник, надевает на него наручники. Выходя, он оборачивается ко мне.

— Я его не убивал.

— Хорошо, но ты также сказал мне, что брата для тебя не существует.

— Да. — Он отводит глаза. — Для меня не существует.

 

29

— Господа присяжные…

Мир — сцена. Здесь тоже сцена, но только моя. Зал со сводчатым потолком, судья, восседающий на возвышении в черной мантии, обвинители, дожидающиеся своей очереди, мои коллеги по этому делу, сидящие за одним столом, подсудимые. Все они смотрят на меня, слушают меня. Настоящий театр, где все — как в настоящей жизни. Я сгораю от нетерпения. Возбуждение переполняет меня. Одни адвокаты приходят от этого в ужас, другим справиться со стрессом не под силу. Зато третьи чувствуют себя как рыба в воде, это их родная стихия. Они-то и есть те короли и королевы, которые правят бал в суде, его краса и гордость.

— В некоторых свидетельских показаниях, которые вам довелось услышать, в уликах, которые были здесь представлены, наличествует определенная крупица истины. Такое впечатление, что ищешь золотую жилу, — знаешь, что она есть, но иной раз трудно определить, так это или нет, а еще труднее до нее добраться и добыть золото. Приходится отделять золото от всего того, что лишь выглядит как золото, однако таковым не является, от всего того, что может сбить с толку, направить по ложному пути, увести в сторону от того, что тебе нужно. А нужна тебе истина. Не месть, не деньги, не желание решить проблему, оказав таким образом услугу обществу. Тебе нужна истина, надо ее найти и строго ею руководствоваться, не обращая внимания на то, как смотришь на нее и ты сам, и общество, и на то, как, по-твоему, «должно быть». Вам предстоит установить истину и решить, убил Стивен Дженсен, мужчина, сидящий перед вами, человека или нет.

Я произношу свою заключительную речь последним из адвокатов. Первым выступал Томми — нам хотелось, чтобы первым был человек, к которому присяжные невольно прониклись симпатией, к тому же его подзащитного, Гуся, защищать легче всего. Затем настала очередь Пола со своим малышом — прямая противоположность Томми. За ними — Мэри-Лу.

Я выступаю последним, потому что несу ответственность за это дело. Я привлек к нему остальных, мне предстоит сделать последний надрез и перерезать пуповину. К тому же ведь я звезда, на которую приходят поглазеть, которую будут показывать по телевизору. Эгоизм чистой воды, не отрицаю, ну и что? Я заработал это право, так на самом деле и есть.

Главное внимание я уделяю анализу того, в какой последовательности развивались события, если судить по показаниям свидетелей обвинения, прежде всего Риты Гомес и доктора Милтона Грэйда, а также тому, насколько можно верить свидетелям, особенно Рите Гомес и в меньшей степени Джеймсу Ангелусу, этому братцу-перевертышу.

Две схемы на стендах расположены так, чтобы их четно видели и со скамьи присяжных, и с судейского места. На одной из них, крупномасштабной карте района, обозначены бар «Росинка», где рокеры подцепили Риту, и то место в горах, куда они ее отвезли (и где впоследствии был обнаружен труп), и мотель, где она работала и откуда (по ее словам) они и похитили Бартлесса и тоже отвезли его в горы. Там же и 14-я автострада, ведущая из Санта-Фе в Альбукерке, где они заправлялись и завтракали. Вторая схема воспроизводит время всего, что происходило между двумя ночи и полуднем. Таблица разделена на графы, соответствующие получасовым промежуткам, напротив каждой оставлено чистое место: 2.00 — 2.30……….. и так далее. Между двумя схемами поставлен большой макет часов с передвижными стрелками.

Не торопясь, почти академично я излагаю присяжным события в той последовательности, в которой о них рассказывала Рита Гомес, — о ней ведь сейчас речь. Если мы сумеем показать, что того, о чем она говорила, просто не Могло быть, если опровергнем ее версию происшедшего, то с полным на то основанием можем надеяться на вынесение оправдательного приговора.

— В два ночи они уехали из бара, — говорю я. — Несколько свидетелей, включая госпожу Гомес, показали это. Так что тут все ясно.

Напротив графы «2.00» я пишу: «Выехали из бара» и перевожу стрелки на два часа ровно.

— Они поехали сюда, — указка моя следует по дороге в горы, до того места, где, как она говорила, они остановились и где впоследствии был найден труп. — Судя по карте, подготовленной и заверенной Управлением дорог штата Нью-Мексико, расстояние составляет двадцать семь миль. Дорога извилистая, на ней особенно не разгонишься. Скорость ограничена сорока милями в час. Но предположим, они ехали быстрее и добрались до места за полчаса. — Напротив графы «2.30» я пишу: «Прибыли на место предполагаемого преступления».

— По ее собственному признанию, она вступала с каждым из них в половые сношения по два раза. Даже если допустить, что этому предшествовали любовные ласки, а я не думаю, господа присяжные, что потаскушка, берущая по пятнадцать долларов за раз, способна на ласки, — говорю я, выжидая, пока этот намек, призванный показать, что она за штучка, отложится в их памяти, — даже если все ее общение с ними свелось к грубому, быстрому, грязному половому акту, это заняло как минимум еще полчаса. — Снова пауза. — Обратите внимание, жестко ограничивая время, я сознательно иду на ущемление интересов своего подзащитного, но хочу, чтобы у вас появилось побольше оснований усомниться в ее показаниях. О'кей, значит, полчаса занял секс.

Я заполняю графу «3.00», передвигаю стрелки часов.

Вместе с присяжными мы воссоздаем события той ночи, исходя из показаний главной свидетельницы со стороны обвинения. Сколько времени понадобилось им на то, чтобы вернуться в мотель? Сколько ушло на то, чтобы, как она говорила, трахнуться еще разок и выпить пива? Сколько с ними спорил и боролся Бартлесс? Сколько ушло на то, чтобы утихомирить его и вместе с ней заставить сесть в машину?

— В машину, которой не было и в помине, — заявляю я. — В машину, о которой никто никогда даже словом не обмолвился. В машину, которую никто никогда не крал и не бил. Только машины подсудимым и не хватало для того, чтобы взять и отвезти Ричарда Бартлесса туда, где он был убит.

Я делаю паузу.

— Несуществующая машина. Ее там и в помине не было, дамы и господа. Вы знаете это так же хорошо, как и я. Это всего лишь одна нить в паутине лжи, которую плетет свидетельница.

Стрелки на часах продолжают свое движение. Одна за другой заполняются графы в таблице. Уже рассвело, а мы до сих пор обретаемся в горах вместе с Бартлессом, Ритой и рокерами.

— После того как несчастного взяли силой, — говорю я, не пытаясь обойти эту тему, — после того как он стал жертвой надругательства, а мы этого не оспариваем, так свидетельствуют улики, мы с ними согласны, так вот, после этого его убили. Как следует из заключения коронера, сорок семь раз пырнули ножом. Того, что ему было нанесено сорок семь ножевых ранений, мы тоже не оспариваем. А между тем, по словам Риты Гомес, нож, которым наносили удары жертве, то и дело держали над костром, пока он не раскалится добела. — Дойдя до этого места, я качаю головой. — Они убивают парня, но хотят, чтобы кровь на ранах свернулась. Не знаю, как вы, уважаемые, но, независимо от того, ритуальное это было убийство или нет, по-моему, все это смахивает на бред сивой кобылы. Но главная свидетельница обвинения показала, что дело обстояло именно так, давайте представим, что так оно и было. Просто представим, потому что на самом-то деле у нас это в голове не укладывается. Потом они его кастрируют и какое-то время еще остаются на том же месте. По словам госпожи Гомес, минут пятнадцать-двадцать. А потом убивают его.

— Дамы и господа, — поворачиваюсь я к схемам, — судя по этим диаграммам, а также исходя из моих собственных, на редкость осторожных оценок, получается, что времени уже семь, самое большее половина восьмого утра, а мой подзащитный и госпожа Гомес все еще в горах. — Я заполняю еще несколько граф и передвигаю стрелки часов. — Как явствует из ее собственных показаний, времени, может, уже больше, не то половина девятого, не то девять, но я хочу, чтобы все выглядело так, чтобы комар носа не подточил, хочу, чтобы у вас возникли все основания для того, чтобы усомниться в правдивости ее слов. О'кей, пусть будет половина восьмого, нет, даже семь. А они все еще здесь, — говорю я, показывая нужное место на карте, — вот здесь, в горах Сангре-де-Кристо.

Мы добираемся до конца странствий, о которых поведала нам Рита Гомес. Они выбрасывают труп у обочины дороги, отвозят ее домой и снова начинают угрожать; двое из них (включая моего подзащитного) снова вступают с ней в половые сношения. Затем они наконец уезжают.

Я бросаю взгляд на схему. Девять часов.

— Судя по показаниям главной свидетельницы обвинения, данным под присягой, они расстались с ней самое раннее в девять. Проследив цепь событий, только что подтвержденных нами в документальном порядке, можно, не рискуя ошибиться, утверждать, что к тому времени на часах было уже часов десять-одиннадцать. Но пусть будет девять, мы согласны. Ни четвертью часа больше.

Подойдя к стоящему у противоположной стены столу, за которым сидят представители защиты, я наливаю себе воды. До смерти хочется пить. Затем, взяв папку, возвращаюсь к скамье присяжных.

— В этой истории есть лишь один изъян — ее и в помине не было. Если полагаться на показания главной свидетельницы обвинения, ее попросту не могло быть. В то время как, по ее словам, все они находились вот здесь, в горах, — взяв указку, я показываю на место убийства, — вещественные улики доказывают, что они были вот здесь. — Я провожу указкой по темной линии, которая обозначает шоссе, ведущее по направлению к Серильосу. — Они в пятидесяти милях отсюда, это час езды на машине.

Я выдерживаю паузу, чтобы сказанное отложилось в памяти слушателей, и бросаю взгляд на Мартинеса. Он смотрит на меня с неподдельным интересом. Мне важно если и не привлечь его на свою сторону, то, по крайней мере, склонить к нейтралитету.

— Как и у обвинения, — продолжаю я, — у нас свои свидетели, которые под присягой показали, что мой подзащитный и остальные находились в их компании именно в то время, когда, как утверждает свидетельница обвинения, произошло убийство. О'кей, у обвинения — свои свидетели, у нас — свои, мы во всем полагаемся на вас, решайте, кто из них говорит правду, а кто лжет. Это в наших силах, как в силах и самого суда.

Я постукиваю папкой с уликами по поручню, ограждающему скамью присяжных.

— Но этого недостаточно. Дамы и господа, как и вы, я понимаю, что тут происходит. Я понимаю, этого недостаточно, если учесть, что за люди, я говорю о подсудимых, сидят перед вами, если учесть смехотворное, постыдное и предосудительное освещение процесса средствами массовой информации, если учесть то, с какой вольностью свидетели обвинения обращаются с фактами, извращают истину. Я располагаю убедительными доказательствами в подтверждение своих слов.

Я перевожу дух.

— Но прежде чем познакомить вас с этими доказательствами, должен сказать еще вот что. В мои обязанности, равно как и в обязанности моих коллег, не входит выяснение того, кто на самом деле совершил это убийство. Я — не Перри Мейсон и не собираюсь гадать на кофейной гуще, кто же в действительности является преступником. Я здесь для того, чтобы доказать — мой подзащитный невиновен, доказать так, чтобы не осталось ни малейших сомнений.

Раскрывая папку с уликами, я беру квитанцию об оплате при помощи кредитной карточки, выписанную на заправочной станции, и, подержав мгновение перед ними, передаю ее старосте.

— Я хотел бы, чтобы вы все хорошенько ее осмотрели и передали дальше. Особое внимание обратите на день и час, они пропечатались. День и час написаны не от руки, а проставлены машиной, вы помните, что с помощью двух независимых друг от друга организаций, занимающихся испытанием оборудования, мы ее проверили, и обе организации подтвердили точность показаний машины. Дата всем нам известна. Теперь взгляните на час. Повнимательнее. Без трех минут шесть утра. Подумайте, дамы и господа, без трех минут шесть утра, того самого утра, о котором здесь идет речь.

Я жду, пока квитанция, побывав по очереди у всех присяжных, не возвращается к старосте, который отдает ее мне. Я кладу листок в папку.

— Это не досужий вымысел. Это факт. Есть и другие факты. Завтра, удалившись в комнату для совещаний присяжных, чтобы приступить к прениям, вы заберете эти факты с собой. Для меня факт, — продолжаю я, подчеркнуто произнося это слово, — что так оно и будет, потому что считаю вас добросовестными людьми.

Папка возвращается на стол, где лежат другие улики.

— Вся аргументация обвинения зиждется на одном-единственном обстоятельстве. На показаниях Риты Гомес. Это единственный его аргумент. Не знаю… может, в горах все и было так, как она говорит, но, повторяю, может, и нет. Десятки свидетелей утверждают, что в это время подсудимые были совсем не там. Десятки свидетелей утверждают, что мой подзащитный и остальные не удосужились даже взглянуть на убитого, в то время как она говорит обратное. Десятки свидетелей показали под присягой, что Рита Гомес — алкоголичка, и ни для кого не секрет, что в ту ночь она была пьяна. Она и сама показала, что занимается сексом за плату. К тому же она признала, что солгала. Получается, что аргументация обвинения построена на показаниях спившейся шлюхи, пьяницы и лгуньи. Все это в одном и том же лице.

Свидетельница утверждает, что ее изнасиловали, но в больнице она так и не побывала. Даже после того, как ее нашли полицейские и она им рассказала, что, по ее словам, произошло, они не отвезли ее в больницу. Может, это неспроста, уважаемые. Может, она солгала, утверждая, что стала жертвой изнасилования, чтобы усугубить вину этих мужчин. Может, они, я имею в виду и ее и полицейских, знали, что это ложь, как знали и то, что если бы ее осмотрел врач, он не обнаружил бы никаких следов изнасилования, и тогда остальные ее утверждения не стоили бы и выеденного яйца. И они решили: пусть она утверждает, будто ее изнасиловали, но врачебного осмотра в любом случае следует избегать. Другого выхода скорее всего и не было, потому что на поверку оказалось бы, что все это липа. А может, она сама оказалась не без греха, они же не хотели, чтобы об этом раньше времени стало известно, поскольку им позарез нужно было время, чтобы поднатаскать ее, поднатаскать так, как они того хотели. Они не могли рисковать, опасаясь, что она брякнет что-нибудь не то раньше, чем следует, заведет речь с кем-то из представителей властей, например, с врачом. Мы ничего не знаем, кроме того, что она, да и они тоже, на несколько дней словно сквозь землю провалились. В высшей степени своеобразное поведение.

Я на мгновение останавливаюсь, переводя дыхание, затем шпарю дальше. Я чувствую, что сейчас на подъеме, и не хочу терять темпа.

— Рита Гомес, единственный очевидец со стороны обвинения, утверждает, что видела убийство. Однако она никому ничего не сказала, будучи, по ее словам, до смерти перепугана. Затем нагрянула полиция, нагнала на нее страху, тогда она и раскололась. А как же пресловутый страх? Да, знаю, они ведь пообещали защитить ее, но что из этого следует? Неужели вы на самом деле полагаете, что женщине, себя не помнившей от страха, понадобится так мало времени и усилий, чтобы разговориться? Так оно и будет, если на нее поднажмут, вытрясут из нее всю душу. Однако, судя по всему, надобности в этом не было. Не успели они переступить через порог, как она зачирикала.

— Никак не сходится, — качаю я головой. — Поставьте себя на ее место. Они и не подозревают, что ты что-то знаешь. По чистейшей случайности ты познакомилась с Ричардом Бартлессом и с этими мужиками. Ты могла сказать, что не знаешь, как он там оказался, и они бы тебе поверили. Почему бы им не поверить? При подобных обстоятельствах, когда, по ее словам, она со страху была готова умереть, окажись вы на ее месте, стали бы открывать рот? — Тут я делаю многозначительную паузу. — И вы и я знаем ответ. Нет.

Я умолкаю на мгновение, чтобы все сказанное отложилось у них в памяти.

— Дамы и господа, все просто. Просто, как ни угнетающе и оскорбительно это для нашего правосудия. Либо она всю эту историю высосала из пальца, либо ее принудили к этому. И в том и в другом случае она солгала. Ничего подобного не было, а если было, то не так, как она говорит.

Я смотрю на присяжных, обводя взглядом одного за другим. Одни глядят на меня, другие — на подсудимых, третьи — туда, где сидят обвинители. Не то один, не то двое устремили взгляд на агентов сыскной полиции, с чьей подачи и начался суд.

Повернувшись, я смотрю на сыщиков. Санчес и Гомес перехватывают мой взгляд: я им не нравлюсь. Что ж, хорошо. Может, и присяжные это заметят, может, пораскинув мозгами, осознают — то, что они слышат, не лишено оснований, не лишено достоверности.

— Подумайте вот о чем! — снова поворачиваюсь я к присяжным. — Агенты на несколько дней изолировали ее от всех. Никто не знал, где она находится, даже женщины-полицейские. А теперь задайтесь вопросом: зачем это нужно, если только нет здесь чего-то такого, что они хотели бы скрыть, если только ты не помогаешь им в этом? Подумайте об этом, дамы и господа. Принято считать, что полицейские защищают людей, стоят на страже их интересов. Разве они стояли на страже ее интересов, когда не позволили пойти к врачу после имевшего-де место изнасилования? Разве они стояли на страже ее интересов, изолировав ее от тех, кто мог прийти ей на помощь? Они не защищали ее, не стояли на страже ее интересов, уважаемые. Как не защищали и не служили правосудию. Нет, они защищают и служат обвинению. Может, они все это дело и подстроили.

Обернувшись, я снова смотрю туда, где сидят представители обвинения. Теперь борьба пойдет уже не на жизнь, а на смерть, эти ребята не постоят ни перед чем, чтобы свести со мной счеты. Пускай. Я-то знаю, как вольно они обходятся с истиной, но стоит мне произнести эти слова, как во мне крепнет убеждение, что так оно и есть.

— А как быть с заключением коронера? — продолжаю я. — Он назвал точное время смерти, но оно противоречит выдвинутой обвинением версии развития событий, это мы с вами уже проследили сегодня, — говорю я, указывая на схемы. — Что тогда? Один из самых известных судебно-медицинских экспертов страны ошибся в расчетах? Если мы поверим показаниям Риты Гомес, единственного очевидца со стороны обвинения, придется сделать это. Придется сказать, что он опростоволосился. Нам нужно либо поверить ему, либо не поверить ей. Показания Риты Гомес и показания доктора Милтона Грэйда противоречат друг другу. Нельзя одновременно верить им обоим.

— Впрочем, и в ее, и в его показаниях одно обстоятельство я не могу не поставить под сомнение. Речь идет о так называемой теории «раскаленных ножей». Вы видели жуткие снимки убитого, сделанные в морге, где доктор Грэйд проводил вскрытие. Его тело было в ужасном виде. Тем не менее доктор Грэйд показал, что его убили раскаленным ножом, который, кстати, так и не нашли. На редкость странная теория, обвинение до сих пор не удосужилось представить ни одного свидетеля, который мог бы ее подтвердить, за исключением Риты Гомес, которой, как мы уже доказали, верить нельзя. К тому же, несмотря на все свое уважение к доктору Грэйду, я обращаю ваше внимание на одно странное совпадение: они-де пришли к вышеуказанной теории «раскаленных ножей» независимо друг от друга. Мне лично не верится в такое совпадение, слишком уж оно невероятно. Вам, я думаю, тоже.

Теперь перейдем к брату Стивена Дженсена. Я искренне ему сочувствую. У него не жизнь, а сплошное мучение. Старший брат от него отказался, половая жизнь вызывает у него одно отвращение. И вот он заявляется сюда и говорит, что Стивен Дженсен так ненавидит голубых, что, если один из них подвернется под руку, он тут же прикончит его.

Что ж, если все это так, то почему до сих пор Стивен Дженсен не поднял руку ни на одного гомосексуалиста? Уверен, они ему попадались, как и любому из нас. И что из этого следует? А то, что и в показаниях Джеймса Ангелуса одно с другим не вяжется. Здесь он оказался не для того, чтобы сказать, что его брат готов убить гомосексуалистов. — Я начинаю закипать, я вне себя от гнева и хочу, чтобы они это видели, хочу, чтобы они видели, что все это — чушь собачья, высосанная из пальца обвинением! — Он оказался здесь потому, что обвинение ему заплатило. Десять тысяч долларов… Мало того, оно попыталось скрыть эту грязную работу, этот удар ниже пояса. Джеймс Ангелус здесь потому, что обвинение покупает свидетелей, точно так же оно заполучило мать убитого, купив ее. Наверное, других доказательств у него нет, если необходимо прибегать к такой неблаговидной тактике.

Я перевожу дух.

— Позвольте мне сказать, в чем на самом деле заключается истина. Истина состоит в том, что мой подзащитный не совершал этого убийства. Так же как и его друзья. Да, был убит человек. Но они тут ни при чем. Никто не знает, чьих рук это дело, обвинение просто шьет его кому ни попадя. Надо же бросить псу кость, если он голоден! Вот и выбрали четырех мужиков, которые, я первый готов это признать, далеко не ангелы. Они были с той девицей в ночь, когда произошло убийство. И обвинение заключило, что убийство на их совести, наскоро состряпав историю, подходящую под этот случай.

Не торопясь, я расхаживаю перед скамьей присяжных, глядя в лицо каждому.

— Единственная свидетельница обвинения выдала себя с головой. Вещественными доказательствами оно не располагает, нож так и не нашли. Как не нашли и пистолет, из которого его застрелили. У защиты не один, а десятки свидетелей, каждый из них заслуживает большего доверия, чем Рита Гомес, осмелюсь напомнить еще раз, не только проститутка, привлекавшаяся к судебной ответственности, не только пьяница, что ни для кого не секрет, но и отъявленная лгунья.

Кто бы ни совершил это убийство, неужели он был так глуп, что оставил в живых свидетеля? И это после убийства, чреватого смертной казнью? Нет конечно. Ведь он только что уже убил одного. С какой стати ему щадить другого и оставлять после себя свидетеля? Вот почему эти люди не могли сделать того, в чем их обвиняют. Да, они — подлецы, бандиты, но они же не дураки. Настоящий убийца не стал бы брать пленных. Если эти мужики и не убили Риту Гомес, то по той простой причине, что они не убивали и Ричарда Бартлесса.

Так… для чего же мы сегодня здесь собрались? Для того, чтобы выяснить, виновны наши подзащитные или нет. Казалось бы, нет необходимости доказывать их невиновность, но все-таки приходится. Мы представили вашему вниманию конкретные вещественные доказательства, свидетельствующие, что эти люди тут ни при чем. Обвинение обязано доказать, что они виновны, однако оно этого не сделало — ни в малейшей степени, ни на йоту.

На присяжных, рассматривающих дело об убийстве, ложится колоссальная ответственность. Вам решать, виновен тот или иной человек или нет, казнить его или миловать, а если вы решите, что они виновны, значит, вы целиком и полностью в этом уверены. Вы должны быть уверены в этом, руководствуясь сердцем и разумом, полагаясь на показания свидетелей, на твердые факты. Так, чтобы у вас не оставалось ни малейших сомнений в собственной правоте.

Господа присяжные! Не судите моего подзащитного по тому, что он собой представляет, или по тому, что водилось за ним в прошлом. Сейчас речь не об этом. Судите его, исходя лишь из того, что имеет отношение к данному делу, из фактов. И тогда вы сделаете единственно возможный вывод, а именно: он невиновен и должен выйти из этого зала свободным.

 

30

— Доброе утро, дамы и господа. Меня зовут Джон Робертсон. Я прокурор округа Санта-Фе.

В шикарном костюме-тройке, развернувшись так, чтобы был отчетливо виден значок «Фи Бета Каппа», он стоит у края стола, за которым располагаются представители обвинения. Он уверенно, дружески улыбается присяжным, так, как улыбаются люди, знающие, что их дело — правое, что истина на их стороне.

Он сознательно идет на риск, выступая последним со стороны обвинения. Уверен, взвесил все «за» и «против» и решил, что в худшем случае у нас с ним равные шансы. Его минус в том, что он мало кому известен: вот Моузби присяжные изучили вдоль и поперек, может быть, в глубине души он ненавидит Робертсона за то, что, свалившись ему на голову в самый последний момент, он лишил его возможности отличиться в этом громком процессе. Правда, Робертсон здесь свой человек, к тому же все равно он всем заправляет, в конечном счете вся ответственность за дело лежит на нем. Выступая сейчас, он дает понять присяжным: дело имеет такое большое значение, что его заключительный акт я не могу доверить никому, даже своему способному и пользующемуся доверием помощнику. Меня избрали на этот пост, и я обязан сделать все. Прошу прощения, если сам факт моего выступления может быть истолкован превратно по отношению к господину Моузби, присутствующему здесь, но я никоим образом не хочу его обидеть. Здесь за все отвечаю я и только я.

Он на самом деле излагает это, пусть и в менее нарочитой и эгоистичной манере. В действительности же этот мерзавец, не думающий ни о ком, кроме собственной персоны, имеет в виду другое: я политический деятель, я делаю себе карьеру, взбираясь по служебной лестнице, а нынешний процесс — самое шумное в Нью-Мексико дело этого года, оказавшееся в моей компетенции, и я не допущу, чтобы меня обошла какая-то мелкая сошка из числа госслужащих; люди выбиваются в сенаторы и губернаторы благодаря заключительным речам такого типа, что я намерен сейчас произнести! Пусть меня снимает телевидение. Для него я — лакомый кусочек.

— В рассматриваемом вами деле нет ничего сложного, — начинает Робертсон. С невозмутимым видом он стоит перед тем местом, где сидят присяжные. Я восхищаюсь его манерой говорить. Если я — Джек Николсон, то он — Карлтон Хестон, может, со стороны он слишком уж правильный, малость отставший от жизни, зато сразу видно, с кем имеешь дело, такой человек никогда не испугает.

— Вам предстоит сделать выбор, — продолжает он, — предстоит решить, кому поверить — свидетелям обвинения или защиты. С одной стороны, есть очевидец происшедшего, который, с чем уже согласилось как обвинение, так и защита, был на месте убийства вместе с подсудимыми в ту ночь, когда оно было совершено, есть и профессиональные показания одного из ведущих в стране судебно-медицинских экспертов. Оба свидетеля независимо друг от друга поведали одно и то же об обстоятельствах, сопутствовавших смерти Ричарда Бартлесса. Давая показания, ни один из этих людей ничего не приобретает, так же как и все остальные представленные нами свидетели. Напротив, им есть что терять. Рита Гомес может потерять жизнь. Люди, которых вы судите, далеко не ангелы, если пользоваться выражением, употребленным самой защитой. Они — составная часть действующей в масштабах всей страны шайки бандитов и преступников, которым никто и ничто не указ. Их приятели по банде рокеров — такие же бандиты, как они сами, поклялись мстить всем, кто выступит против их дружков со свидетельскими показаниями. Над Ритой Гомес дамоклов меч будет висеть до конца жизни, независимо от того, признают эту четверку виновной или нет. Рита Гомес, испуганная молодая женщина, и та не могла молчать перед лицом такого гнусного злодеяния.

Мне нет необходимости подробно рассказывать в этом зале о квалификации доктора Милтона Грэйда, все вы его знаете как в высшей степени знающего и объективного специалиста. Он недвусмысленно рассказал вам о том, что произошло в ту ночь в горах. Он пришел к таким выводам, исходя из своих знаний и опыта, за которыми стоят годы труда. И его слова целиком и полностью совпали с тем, что Рита Гомес поочередно рассказала полицейским, большому жюри и вам. До сих пор они не встречались друг с другом, тем не менее оба говорят об одном и том же: Ричард Бартлесс был похищен четырьмя подсудимыми, сидящими в этом зале, похищен против своей воли, отвезен в горы к северу от города, подвергнут изнасилованию в особо жестокой форме и убит. Без всяких угрызений совести.

Теперь обратимся на минутку к спектаклю, который уже не одну неделю разыгрывала в этом зале защита. Должен признаться, я восхищен: она сделала все возможное для того, чтобы подсудимые ушли от ответственности, такой защите позавидовал бы сам известный иллюзионист Гудини. Настоящее волшебство в сочетании с отчаянной смелостью и ловкостью. Но, как и всякое волшебство, она основывается на восприятии действительности… господа присяжные, позвольте заострить ваше внимание на данных словах, на восприятии действительности, а не на самой действительности. На самом деле защиты как таковой у них нет, вот они и пытаются обвести вас вокруг пальца. И если вы не проявите осмотрительность, если самым тщательным образом не изучите обстоятельства дела, если позволите им ослепить себя, то совершите ошибку, приняв за действительность ее восприятие вами. В этой связи вспоминается рекламный ролик, который несколько лет назад крутили по телевидению, помните, о том, что маргарин «Империал» не отличишь от масла?

Кое-кто из присяжных улыбается: помнят или думают, что помнят.

— «Подделку от оригинала не отличишь», — гласил рекламный ролик, — говорит Робертсон, тоже улыбаясь. — Что ж, может, так оно и есть, может, кое-кто на самом деле не отличит маргарин от масла, к тому же большинству людей это, может, и не важно, если у них нет проблем с холестерином, а вот если есть, тогда это действительно важно. Тогда уже речь идет в буквальном смысле слова о жизни и смерти. А если применительно к этому делу подделку нельзя отличить от оригинала, а правду — от лжи, тогда точно речь пойдет о жизни и смерти. А именно: выйдут убийцы и насильники на свободу или же заплатят сполна за свои злодеяния.

Он делает паузу. Неплохо, думаю я про себя, надо отдать этому мерзавцу должное.

— Вот какую двойную игру ведет защита, дамы и господа! Она не отрицает, что подсудимые и Рита Гомес вместе уехали из бара. Да и не может отрицать, поскольку десятки представленных ею самой свидетелей показали, что так оно и было. Вот они и утверждают, что она была слишком пьяна, чтобы ее словам можно было доверять. Но ведь никаких доказательств этого приведено не было. Да, она пила в тот вечер. Но она была достаточно трезва, чтобы заговорить с ними в тот момент, когда они собирались уже уходить, четко и недвусмысленно изложив им просьбу отвезти ее домой. Никто из свидетелей не заявил об обратном.

К тому же она была вместе с ними на месте убийства, в ту самую ночь, когда это произошло. Этого опять-таки никто не оспаривает. Они вступили с ней в половые сношения. Она говорит, ее изнасиловали. Они заявили, что ее никто к этому не принуждал. А для того чтобы подкрепить это свое утверждение, согласно которому она по собственной воле, без какого бы то ни было принуждения или угроз по два-три раза вступила с каждым из них в половые сношения, защита заявляет, что она — проститутка.

Дамы и господа, знаете, чего стоит сей, с позволения сказать, довод? Согласно которому проститутка, мол, не может быть изнасилована? Это позорный довод, недостойный цивилизованного общества. Не впадайте в заблуждение, господа присяжные, Рита Гомес была изнасилована этими людьми в самой жестокой форме, до смерти запугана ими, ее даже грозились убить, если она возьмет и расскажет, что произошло. Прошу вас ни на секунду не забывать об этом. Не нужно превращать жертву в преступницу. Ведь судим мы не Риту Гомес.

Он поворачивается и указывает рукой на подсудимых, сидящих позади нашего стола.

— Мы судим их.

Подойдя к столу с вещественными доказательствами, он берет папку, в которой лежат квитанции с заправочной станции, и, вынув одну из квитанций, показывает ее присяжным.

— Вот к чему сводится вся аргументация защиты! — говорит он нескрываемо издевательским тоном. — Клочок бумаги с проставленной на нем датой. — Он с преувеличенно горестным видом качает головой, затем продолжает, но уже с презрением. — За всю свою жизнь не припомню случая, чтобы защита производила на меня столь жалкое впечатление. Вы только послушайте, дамы и господа! Они, наверное, думают, что вы утратили природную способность соображать. Клочок бумаги, который кто угодно мог при случае вытащить из автомата на какой-нибудь отдаленной заправочной станции. Кто может сказать наверняка, насколько можно этому автомату доверять? Откуда нам знать, может, он вышел из строя или квитанция была подделана, да мало ли что еще! Конечно, если только вы не считаете, что автоматы непогрешимы. Если только вы никогда не сталкивались с проблемами при оплате квитанций за газ, воду, электричество.

Присяжные кивают и улыбаются, глядя на него и переглядываясь между собой. Насколько я могу судить, они не считают, что автоматы непогрешимы.

— А взять этого свидетеля! — продолжает Робертсон. — Паренек, глядящий на жизнь широко раскрытыми глазами, для которого предел мечтаний — купить мотоцикл и гонять на нем с такими же, как эти. — Небрежный взмах тыльной стороной руки в сторону подсудимых.

— А другой их главный свидетель? Семидесятивосьмилетняя женщина, которая помнит, что Элвис Пресли заказал себе на завтрак, когда тридцать лет назад был у нее в забегаловке. Мало того, она еще помнит день и час, когда обвиняемые переступили порог ее заведения, а также то, что именно каждый из них заказал и во сколько все это обошлось. Что ж, не знаю, как вы, но я лично не способен удержать в памяти такое обилие подробностей и не уверен, что могу доверять тому, кому это под силу. Особенно если речь идет о человеке, который уже в возрасте. Не подумайте, что я имею что-то против возраста, ведь когда-нибудь, если повезет, и сам я буду в годах и мне не понравится, если люди начнут ставить под сомнение каждое мое слово, но ведь врачи утверждают, что постепенно память начинает слабеть, принимает все более избирательный характер. А если человек к тому же долго живет один, как эта свидетельница, он все больше времени проводит наедине с собой и создает собственный внутренний мир, не то ощущение одиночества станет невыносимым. И тогда он, может, и не прочь рассказать кому-нибудь то, что тот хочет услышать, даже если это расходится с истиной, если ему составят компанию и не откажутся выпить одну-другую чашечку кофе.

Это убийство носит ярко выраженный гомосексуальный оттенок. Защита хотела бы внушить вам, что это обстоятельство к делу не относится. Она пытается доказать, что ненависть, питаемая одним из подсудимых к своему брату, единственному родному ему существу на всем белом свете потому, что тот — гомосексуалист, не имеет значения. Это оскорбительно не только для вашего ума, но прежде всего для памяти о Ричарде Бартлессе, который вынес неимоверные страдания и отправился в мир иной из-за того, что один из подсудимых, который, как известно, является вожаком банды, с ненавистью и страхом относится к гомосексуализму.

Гомосексуализм не просто имеет отношение к этому делу, это стержень, на котором все в нем держится. Вот уже много лет Стивен Дженсен ненавидит брата. Вот уже много лет он живет в страхе, что, может, и он сам такой, что, может, у них обоих это в генах заложено. Он из кожи вон лезет, чтобы вести себя как настоящий мужчина. Спит с десятками женщин. Примыкает к жестокой рокерской банде, становится ее вожаком. Он думает, что теперь ему все нипочем, что та зараза к нему не пристанет. Но он ошибается. Любой психолог вам скажет, что этим рокерским бандам свойствен гомосексуализм, проявляющийся в скрытой форме, в круговой поруке, которой связаны эти парни, и в безграничном презрении к женщинам.

— Знаете, какая участь ждет женщину, чей парень или муж вступает в одну из таких рокерских банд, которым никто и ничто не указ? — спрашивает он дрожащим от гнева голосом. — Она должна переспать с каждым членом банды, а после этого все они мочатся на нее. Возможно, найдутся люди, которым это покажется проявлением мужественности, настоящего мужского характера. У меня же это ничего, кроме отвращения и омерзения, не вызывает.

Он с презрением смотрит на нас. Мы изо всех сил удерживаем рокеров, особенно Одинокого Волка, чтобы не дать им выйти из себя.

— Если ты сейчас сорвешься, — в который уже раз напоминаю ему я, — можешь считать себя покойником! — Коллеги то же самое говорят своим подзащитным.

Он держит себя в руках, а я все время боюсь, что он вскочит, опрокинув стол, и бросится на Робертсона.

— Потом разберемся, — только и говорит он. — Голова у меня занята сейчас другим, некогда допытываться, что все это значит.

— В любом преступлении, особенно в таком, как это, связанном к тому же с применением насилия, — продолжает Робертсон, — должна присутствовать побудительная причина и возможность осуществить задуманное, если только имеешь дело не с психически неуравновешенными людьми. Что ж, может, мы и имеем дело с психически неуравновешенными людьми, хотя, поверьте, они в состоянии отличить добро от зла, поступая соответственно этому, но вот что касается побудительной причины и возможности осуществить задуманное, то они налицо. Ричард Бартлесс услышал, как эти люди угрожали Рите Гомес, и попытался прийти ей на помощь. Смелое решение. Однако на таких людей оно не действует. Они воспринимают его как оскорбление своей так называемой «мужественности» и мириться с этим не намерены. Достаточно веская побудительная причина для таких хладнокровных убийц, как эти. К тому же они ведь уже вступали с ней в половые сношения, за что могли быть привлечены к уголовной ответственности. Они думали, что могут так запугать Риту Гомес, что та и не пикнет, но понимали, что с мужчиной, с Ричардом Бартлессом, такой номер не пройдет. Им пришлось заткнуть ему рот. Так что мотив очевиден.

К тому же у них была возможность осуществить задуманное. Глухой ночью они могли увезти его в горы так, чтобы никто не заметил. Они так и сделали.

Как только они его туда привезли, их уже ничто не останавливало. Может, он сделал что-то такое, что вывело их из себя, может, усомнился, что они на самом деле такие уж крутые мужики, как говорят. И тогда они захотели проучить его во что бы то ни стало. Им захотелось показать ему, что они такие крутые, что могут поиметь не только женщину, но и мужчину. Так они и сделали. Они вступили в половые сношения и с ним тоже.

После этого им ничего не оставалось, как убить его, иначе он был бы живым свидетелем их позора. Вот они и решили еще больше надругаться над ним. Не могли просто пустить пулю в лоб, избавив от мучительных страданий, нет, им понадобилось сорок семь раз пырнуть его раскаленным ножом и отрезать пенис, символ его мужского достоинства, чтобы даже мертвый он не мог угрожать им. А потом уже они решили сбить полицию со следа и застрелили его.

— Вам предстоит сделать выбор, — заключает Робертсон, понижая голос чуть ли не до шепота. — Вы можете оставить без внимания все истинные улики, неопровержимые улики, профессиональные показания одного из ведущих патологоанатомов нашей страны, показания единственного очевидца преступления и дать возможность этому отребью, сидящему перед вами, выйти на свободу. Но вы можете и рассмотреть представленные улики тщательно и беспристрастно. И тогда придете к единственно возможному выводу — они виновны в убийстве и за это должны быть приговорены к смерти. Меньшее наказание было бы равносильно судебной ошибке. Я верю, вы сделаете единственно возможный, единственно правильный выбор. Признаете их виновными в убийстве при отягчающих обстоятельствах.

 

31

Это аксиома: чем дольше совещаются присяжные перед вынесением приговора по делу о преступлении, за которое предусматривается смертная казнь, тем лучше для защиты. Присяжные не показываются уже три дня. В первый день мы сидели как на иголках: если бы присяжные вернулись в зал суда, это бы значило, что нашим ребятам прямая дорога на электрический стул.

Но вот прошел день, еще один — их не было. Когда мы гурьбой вернулись в зал на исходе второго дня и Мартинес посоветовал нам расходиться по домам, стало ясно, что ждать, по крайней мере до утра, нечего. У всех нас одновременно вырвался такой вздох облегчения, который мог бы подхватить воздушный шар и нести его до самого Таоса.

Внешне Робертсон невозмутим, что у него на душе, он не показывает. С Моузби пот катит градом, у него на лице все написано. В их рядах замечена размолвка. Наши соглядатаи (секретарши, которые общаются со Сьюзен, хранящей мне верность, несмотря ни на что) донесли, что под конец суда разгорелась перепалка из-за того, кому выступать от лица обвинения. Впервые на моей памяти Моузби взбунтовался, открыто выступил против босса, обозвав его показушником, политиканом, о котором после ухода не останется даже воспоминаний. Робертсон, в свою очередь, напустился на Моузби и на его сыщиков, Гомеса и Санчеса, за то, что те напортачили в истории, связанной с изнасилованием, да так, что это могло бросить тень на результаты всего расследования.

Может, присяжные чувствуют, что обвинение нервничает. У присяжных так бывает, время от времени у них вырабатывается на редкость обостренное восприятие действительности, которое подсказывает им, у какой из сторон лучше обстоят дела, и тогда они могут принять решение в ее пользу. Мне не раз доводилось видеть, как это делается. Вот почему, как бы ни скребли у меня на душе кошки, внешне я всегда держусь как ни в чем не бывало.

Третий день заканчивается так же, как и два предыдущих. Теперь в комнате для совещаний присяжных события могут развиваться по нескольким возможным сценариям, ни один из которых не устраивает обвинение, жаждущее отправить на виселицу всех четверых рокеров. Может, жюри присяжных рассматривает возможность смягчения приговора, например, за совершение убийства со смягчающими вину обстоятельствами или за непреднамеренное убийство, или, может, решило, что в нем замешаны только двое рокеров (мне лично это не сулит ничего хорошего, если на кого и укажут пальцем, то на моего подзащитного). Лучше всего, если бы один, а то и больше присяжных сочли, что обвинение не располагает достаточно вескими аргументами для доказательства своей правоты. Я мечтаю, чтобы сомнения зародились у всех двенадцати, чтобы они вынесли оправдательный приговор, но в суде мечтать не полагается. Пусть бы хоть один из присяжных отказался участвовать в голосовании, пусть они не придут к согласию — это все, что сейчас нам нужно.

 

32

Сегодня четверг, сейчас четыре часа дня — пошел уже четвертый день. Мартинес посылает присяжным записку. Как идут дела, спрашивает он, есть ли прогресс, позволяющий надеяться на вынесение приговора? Приближаются выходные, если обсуждение зашло в тупик, сообщите об этом.

Мы ждем, сидим, так сильно сцепив пальцы, что кажется — вся кровь остановилась. Если староста присяжных ответит, что у них нет единого мнения, Мартинесу придется объявить об этом. Тогда во всем Санта-Фе не хватит шампанского, чтобы отпраздновать нашу победу.

В ответ приходит записка, из которой следует, что у них есть кое-какие проблемы, но сдаваться пока они не намерены и просят дополнительное время, по крайней мере еще полдня.

Завтра к обеденному перерыву мне нужен более определенный ответ, снова пишет Мартинес. Сделайте все, что в ваших силах. Вы под присягой обязались вынести приговор, если только это возможно.

Лучше он вырвет себе ногти, чем будет снова рассматривать это дело в суде. И он и Робертсон. Если состоится повторный суд, номер с матерью убитого уже не пройдет, от брата Одинокого Волка тоже, пожалуй, останутся только воспоминания. Обвинение понимает, что мы камня на камне не оставим от их топорного расследования.

По пути домой Мэри-Лу заходит в церковь и ставит несколько свечек. Она не католичка.

 

33

— Вы вынесли приговор?

— Да, Ваша честь.

Уже четверть шестого вечера, суд давно должен был бы закрыться. Перед самым обедом присяжные известили, что им наконец удается прийти к единому мнению.

К тому времени мы уже вернулись в зал суда, я имею в виду адвокатов, а не подсудимых. Нам показалось добрым предзнаменованием то, что они не стали объединять в одном деле убийство и изнасилование, теперь им было определенно сказано, что этого делать не стоит. Если бы они на самом деле пошли по этому пути, то могли бы и не прийти к единогласному решению. Мартинес ясно дал им это понять.

Ему-то больше ничего и не нужно, но в самый последний момент присяжные плюют на инструкции, и весь этот расклад летит к чертовой матери.

Без десяти пять от них приходит записка: мы готовы.

Из камер временного содержания приводят подсудимых. Они садятся за один стол с нами. Робертсон, Моузби, остальные представители обвинения рассаживаются за другим столом. За ними мать убитого, Гомес с Санчесом. Брата Одинокого Волка среди нас нет. Как нет, разумеется, и Риты Гомес, и всех остальных свидетелей.

Зал переполнен, дышать нечем. Журналисты стоят даже в коридорах, куда ведет открытая дверь.

Я гляжу на Робертсона. Почувствовав мой взгляд, он поворачивается и смотрит на меня. У меня сейчас на карту поставлена жизнь четверых подзащитных, моя должность компаньона в фирме, у него вообще все зависит от исхода процесса.

— Передайте вердикты присяжных сюда, пожалуйста, — говорит Мартинес, обращаясь к старосте.

Тот вручает вердикты судебному приставу, который несет их на судейское место. Мартинес медленно перебирает их один за другим и бросает взгляд на подсудимых. По виду не скажешь, что у него на уме. Он снова рассматривает вердикты и с кивком возвращает их судебному приставу, тот отдает их судебному исполнителю.

— Вердикты присяжных огласит судебный исполнитель, — глядя на нас, говорит Мартинес.

Судебный исполнитель встает.

— Рассмотрев дело, возбужденное властями штата против Стивена Дженсена, — торжественно читает он, — мы пришли к выводу, что подсудимый виновен в совершении убийства при отягчающих обстоятельствах.

В зале поднимается страшный гвалт. Робертсон и Моузби кидаются в объятия друг другу. Мартинес ударяет молотком по столу, требуя тишины.

— Тихо! — кричит он. Какое там!

Одинокий Волк обмякает. Я ободряюще обнимаю его за плечи.

— Я не убивал, старик.

— Знаю, — говорю я. Слабое утешение.

— Рассмотрев дело, возбужденное властями штата против Ричарда Патерно, мы пришли к выводу, что подсудимый виновен в совершении убийства при отягчающих обстоятельствах.

Теперь очередь Таракана валиться на стул. Я не верю своим ушам, впечатление такое, что меня шарахнули обухом по голове.

— Рассмотрев дело, возбужденное властями штата против Роя Хикса, мы пришли к выводу, что подсудимый виновен в совершении убийства при отягчающих обстоятельствах.

Голландец. Двадцать два года. Он ошарашенно смотрит на остальных. Как я сюда попал, это что, на самом деле или я вижу сон?

И наконец, Гусь, этот седобородый старик. Виновен. Ему тоже изменяет выдержка, у него единственного на глазах появляются слезы.

— Господи! Не может быть.

Просто слов нет. Чушь собачья, а присяжные ей поверили, черт побери! Четыре человека, которые, я знаю, знаю наверняка, невиновны, только что приговорены к смертной казни.

 

34

Через неделю присяжные снова собираются на заседание для вынесения смертного приговора, что представляет собой пустую формальность. Поскольку мне не удалось вытащить их из этой передряги, им теперь прямая дорога на электрический стул. Присяжные времени не теряют. Жалеть этих людей ровным счетом нет никаких оснований. Они не принадлежат к цивилизованному обществу, стало быть, надо изолировать их от него, и чем надежнее, тем лучше. Их будут держать в тюремных камерах, пока не приведут смертный приговор в исполнение, сделав инъекцию яда.

На рокеров надевают наручники, заковывают в ножные кандалы и уводят. Я уже сказал им, что мы подадим апелляцию — после обвинительного приговора по делу о преступлении, караемом смертной казнью, это делается автоматически. Если апелляция, минуя все промежуточные инстанции, в конце концов доберется до Верховного суда, то приведение приговора в исполнение потребует лет семь, а то и больше.

— Надеюсь, ты на меня не злишься, — говорит Робертсон. Подойдя, он протягивает мне руку.

Своей руки я не подаю.

— Они невиновны, черт побери! — Это просто невыносимо.

Ему этого все равно не понять, он страшно рад, но держится спокойно.

— Присяжные рассудили иначе. Так уж получилось.

— Их подставили.

— Ты писаешь против ветра, Уилл!

— Когда-нибудь я это докажу! — запальчиво восклицаю я. К черту вежливость!

— Они были виновны, — спокойно отвечает он. Победа осталась за ним, он может позволить себе быть вежливым. — Они были виновны еще до того, как переступили порог зала суда. Все это знали, кроме тебя.

— Ну да, как ведь раньше говаривали? «Сначала мы будем судить их по всей справедливости, а потом повесим». — Эти слова даются мне с трудом. — Ты забыл мне об этом сказать, когда я с твоей подачи взялся за это дело, многозначительное упущение, тебе не кажется?

Он и ухом не ведет.

— А мне казалось, правосудие, понимаемое так примитивно, — уже дело прошлого, Джон.

— Иной раз иначе нельзя, — отвечает он и, повернувшись ко мне спиной, выходит.

Зал суда пустеет. Мне не хочется уходить, ничего хорошего меня все равно не ждет. Впрочем, тут тоже. Такое ощущение, что все чувства атрофировались.

Все ушли, мы остаемся вдвоем с Мэри-Лу. Она то ли обнимает меня, то ли прижимается ко мне.

— Мы сделали все, что могли.

— Слабое утешение.

— Пойдем. Уже пора.

Она берет меня за руку.

— Не сейчас. Мне нужно посидеть еще немного. Пожалуйста.

Она понимающе кивает.

— Ты будешь составлять апелляцию?

— Да.

— Сам?

— Наверное. Так или иначе, теперь это пустая формальность, хоть тут повезло.

— Тебе помочь?

Я пожимаю плечами. Даже не знаю, что сказать.

Она выпрямляется, берет портфель.

— Ты знаешь, как меня найти.

Я киваю.

Она хочет еще что-то сказать, но, передумав, поворачивается и уходит, стук ее каблучков гулко разносится в опустевшем зале.

Уже темно, когда я наконец выхожу на улицу. Вокруг — ни души, журналисты обхаживают победителя. Я сажусь в машину и еду домой. Сегодня вечером повода для веселья нет, если он и есть, то скорее для траура. И в том и в другом случае я напьюсь так, что уже не смогу вспомнить, зачем я это делаю.

 

Часть третья

 

1

Я сижу в баре аэропорта в Альбукерке и жду, когда объявят посадку на мой рейс. Из радиоприемника, стоящего в глубине, доносится попурри из любимых моих рождественских песенок: «Про бабку, которая попала под оленя», «Санта-Клаус и его старуха» в исполнении «Чич энд Чонг», «Рок с бубенцами». Через полчаса я с подарками вылетаю в Сиэтл. Рождество в незнакомом городе, с дочерью, которая живет уже в новой квартире.

Я лечу туда в первый раз. Можно было бы пригласить ее к себе на каникулы, ведь мы с Патрицией договаривались в том числе и об этом, но мне кажется, что не следует гонять Клаудию туда-сюда, словно пешку. Пусть побудет и со мной и с матерью, привыкая к своему новому окружению. Это не так-то просто.

Я перехватываю взгляд бармена, делаю ему знак. Еще одну. Хосе Куэрво, я с тобой дружу. Хотя на самом деле этого парня зовут Джонни Уокер. Один черт!

Прошедшие два месяца были, мягко говоря, погаными. На следующей неделе после того, как был оглашен приговор, я получил итоговое постановление суда, занимавшегося расторжением нашего брака. Холли обобрала меня до нитки: дом, вся мебель, ее машина, большая часть денег с нашего общего счета в банке — словом, все подчистую. Твое — это мое, а мое — это тоже мое. Ну и черт с ней, мне было наплевать, если честно, даже легче на душе стало! С прошлым покончено, о нем мне больше ничто не напоминает.

Я не стал платить ей алименты: она работает, руководит картинной галереей, неплохо зарабатывает. Детей у нас не было, она была вечно «не готова». Слава Богу, задним числом думаю я, от одного-то, которого приходится делить на двоих, взвоешь! Она снова взяла девичью фамилию, собирается продать дом и махнуть в Таос. Меня это вполне устраивает, по мне, так больше никогда ее не видеть!

Неделю спустя другой сюрприз преподнесли мне Энди с Фредом. Они все решили уже давно, может, в тот самый день, когда заставили уйти в отпуск за свой счет. Если бы я выиграл дело, они могли бы передумать.

Но я его проиграл.

Мы старательно делаем вид, что расстаемся, как и подобает друзьям, которые, мол, просто разошлись во взглядах на то, по какому пути следует развиваться нашей адвокатской конторе. Разрыв обошелся им в двести тысяч долларов, но эта сумма подлежит выплате в рассрочку сроком на пять лет, так что в конечном счете она ненамного превысит мои служебные расходы.

Некоторые из клиентов ушли со мной вместе. Фред начал было ворчать, что, мол, неплохо бы ограничить начавшийся отток, но клиенты поступили так исключительно по собственному желанию, сам я помалкивал. В глубине души, конечно, я был рад. Сьюзен тоже ушла вместе со мной.

С голоду я не умру, к тому же у меня будет довольно много работы, чтобы не заниматься самокопанием и не растравлять душу, норовя вызвать жалость к самому себе.

По крайней мере, я утер нос Холли. Не так, как хотелось, но, если неудачи следуют одна за другой, любая победа приятна на вкус, даже если для того, чтобы ощутить его, приходится съесть целую тонну дерьма. От продажи дома она не выручит ни единого цента, вот если бы переезд состоялся двумя неделями раньше, она бы положила себе на счет лишнюю сотню тысяч долларов. Когда она об этом узнает, то наверняка подумает, что ее надули и подставили. Ну разве это не плохо, черт побери? Как я уже говорил, была бы победа, а как она достигается — дело десятое.

Фред хотел показать мне на дверь, зная, что впереди у меня напряженные дни, связанные с разводом. Энди не позволил ему это сделать. Как только избавлюсь от ненависти к этим ублюдкам, у которых, как оказалось, кишка тонка, надо будет когда-нибудь поблагодарить его.

Вообще-то, я уже избавился, в тот первый день, когда меня попросили вон, бросив на произвол судьбы, а теперь все оформили, как полагается. Я не хочу им зла, у нас было много хорошего в то время, когда мы только начинали.

Мэри-Лу позвонила мне сразу, как только обо всем узнала. Голос у нее был встревоженный, чувствовалось, что она по-настоящему расстроена. С тобой обошлись страшно несправедливо, сказала она, как бы невольно давая понять, что на мне можно ставить крест. Как будто это не происходит каждый божий день. Если на тебе крест ставить еще рано, с тобой таким голосом говорить не станут, правда же?

Мы встретились, чтобы вместе выпить, и она смогла воочию убедиться, что я в полном порядке. Она еще хотела отвезти меня домой и начать за мной ухаживать. Стараясь говорить как можно вежливее и мягче, я отказался.

Причина проста: если бы я поехал к ней домой, то уехать уже не смог бы. Мы принялись бы ворковать, как голубки, и дело кончилось бы тем, что она стала потакать любому желанию такого типа, как я. Мы стали бы и завтракать, и ужинать вместе, даже после изнурительного рабочего дня она в два счета может приготовить что-нибудь такое, что пальчики оближешь, или уединяться в романтической обстановке в каком-нибудь тихом ресторанчике.

Мы по-настоящему влюбились бы друг в друга. А я не могу влюбляться. Черт побери, у меня и так на душе кошки скребут, а тут еще это! Мне нужно время, чтобы прийти в себя, нужно, подсказывает внутренний голос, разобраться в себе. У меня такое ощущение, будто на меня все смотрят, все меня жалеют, причем я уверен, что так оно и есть. А я не хочу с этого начинать отношения с женщиной. К тому же в самых дальних уголках подсознания, где, как на маленьком чердаке, у меня хранятся обиды, аккуратно свернутые, словно кипы старых газет, притаилась жгучая неприязнь ко всем женщинам, всколыхнувшаяся сейчас из-за Холли и всего того, чего мне стоила женитьба на ней, — ведь я тоже любил ее когда-то. Мэри-Лу не должна нести этот крест. Когда такое ощущение пройдет, а для этого понадобится время, я буду думать о том, чтобы снова завязать отношения с женщиной.

Может быть.

Если бы речь шла лишь о том, чтобы спать друг с другом, проблем бы не было. Но с ней я не смог бы просто спать и все. Я попытался ей объяснить. Она не согласилась, сказав, что, если о большем пока говорить не приходится, ее это устраивает.

Она сама не поверила в то, что сказала, да и я тоже. Вот почему мы порознь отправились по домам.

С тех пор я ей не звонил. А когда наберусь храбрости и позвоню, у нее наверняка будет уже кто-то другой.

Повалят беды, так идут не врозь, а скопом — так, кажется, писал Шекспир. Черта с два! Самое плохое случилось под конец. Патриция переехала месяц назад, в первый же уик-энд после Дня благодарения — 24 ноября. Они уехали в субботу утром на ее машине.

Последние несколько дней Клаудия провела со мной, День благодарения мы с ней отметили на свой манер. Вместе сходили в магазин, чтобы купить самую что ни на есть натуральную индейку, которую я потом приготовил с гарниром. А она сама, так что мне даже не пришлось ей помогать, испекла тыквенный пирог. Погуляли в горах, порыбачили, побросали друг дружке ее мяч от американского футбола с автографом Дэна Мэрино. Чего мы только ни делали, но вот о предстоящем отъезде не сказали ни слова.

Мы молчали об этом до пятницы, до того момента, когда вечером сидели у нее на кровати в окружении старых плюшевых игрушек. Мы толком даже не знали, что сказать, кроме фраз типа «Я буду по тебе скучать», «А я буду тебе звонить», «Мы часто будем видеться» и так далее в том же духе. Мы вступали в полную неизвестность. Мы расстались чуть ли не с того самого дня, как она родилась, но никогда не расставались на самом деле.

Я стоял у дома Патриции и смотрел, как они уезжают. Забравшись на заднее сиденье, где уже лежали книги и пластинки, Клаудия прижалась носом к заднем стеклу, глядя на мою удаляющуюся фигуру. Я помахал ей рукой. На улице было холодно, на предыдущей неделе раньше обычного выпал снег, и на земле там и сям еще лежали его остатки. Я чувствовал обжигающий ветер, который овевал мои мокрые щеки.

«Джонни Уокер» приятен на вкус, даже приятнее, чем обычно. Я буду смаковать его до тех пор, пока не сяду в самолет. Из радиоприемника слышится «Грустное Рождество» в исполнении Элвиса. Вот и говори после этого, бывают ли в жизни совпадения: в кино сказали бы, что песенка пришлась более чем кстати. Иной раз в жизни это и угнетает: в ней все не так, как в кино.

 

2

Несмотря на то, что Партиция уже говорила мне, куда они собираются переезжать, вид ее новой квартиры застигает меня врасплох. Квартира расположена на двадцать втором этаже небоскреба, чуть ли не на самой крыше, откуда открывается потрясающий вид на залив. Так высоко, что видно чуть ли не до Канады. Вся мебель новая, но хозяйка дома, памятуя о правилах хорошего тона, отзывается о ней довольно сдержанно, как и подобает адвокату, дела у которого внезапно пошли в гору.

— Это все заслуга декоратора, — признается она, с видом собственницы поглаживая абажур из хлопчатобумажной ткани на настольной лампе от Анны Тэйлор. — У меня времени не было. Все уже было готово и дожидалось меня… то есть нас.

— Шикарно, — говорю я. И слепому ясно, что это заслуга декоратора, — квартира выглядит так, будто в ней никто не живет. Не видно ни дыр, оставшихся от горящих сигарет, ни винных пятен. Кроме нескольких детективов, валяющихся на полу, ничто не говорит и о присутствии Клаудии. Я расхаживаю по комнатам, любуясь открывающимися из окон видами. Дело близится к вечеру, Патриция только что вернулась с работы, где у нее свой кабинет (который, как я узнаю позже, тоже заново отделан). Она сбрасывает туфли, швыряет пальто на кресло, и без того заваленное вещами. Вещи у нее тоже новые. Со вкусом подобранные, дорогие, словом, не прикид, а сказка. Пожалуй, после сисек она сменила все, что только можно было. Интересно, какой теперь ждать пластической операции.

— Пришлось обновить гардероб, — поясняет она, перехватывая мой взгляд.

Она нервничает, оставаясь наедине со мной, не может спокойно усидеть на одном месте. Когда самолет приземлился, я позвонил ей на службу, она отпросилась с работы, и мы договорились встретиться у нее дома. Я сразу отправился туда, не заезжая в отель, где она забронировала мне номер, — в двух кварталах от дома. «На мой взгляд, тебе не стоит останавливаться здесь», — сказала она по телефону. Я не был в этом так уверен: легкое шевеление у меня в брюках при звуках ее грудного голоса напомнило о нашей последней встрече, о которой у меня остались довольно приятные воспоминания. Но теперь, увидев ее, я целиком и полностью с ней согласен: ту женщину, которая стоит передо мной, я в упор не вижу. Новая одежда, новый блокнот для записей, что ни возьми — все новое, выглядит она потрясающе, я искренне за нее рад, на самом деле рад, и все же что-то не так, как если бы девочка надела мамины туфли, которые ей слишком велики, и старательно изображает взрослую. Это не она, не та Пэт, которую я знаю. Вся сексапильность, так меня притягивающая, испарилась, улетучилась куда-то вместе с майками и шортами для бега.

Окликнув кого-то внизу, она просит мать Лили сказать Клаудии, чтобы та как можно скорее поднималась.

— Выпьешь? — спрашивает она. — Уже не помню, по-моему, ты пьешь мартини?

Мартини? В последнее время, когда мы с ней виделись, она терзалась угрызениями совести из-за пива.

— Был за мной такой грешок.

— Я тоже с тобой выпью. — Она идет на кухню, достает из холодильника бутылку джина — «Бомбей», я восхищен ее вкусом, — бутылку вермута, кувшин, кубики льда.

— Тебе вермута меньше?

— Чем меньше, тем лучше. — Я наблюдаю, пока она со знанием дела смешивает коктейли. Опыт в этом деле у нее есть.

— Я и не знал, что ты пьешь. То есть ты же не пьешь, да?

— Ну, знаешь! — со смехом отвечает она, смех слишком громкий, принужденный. — Когда все остальные… вообще, я не слишком увлекаюсь. Так, время от времени, чтобы расслабиться. — Она передает мне бокал с мартини, положив туда две маслины, как и себе. — Будь здоров!

— Будь здорова! — Мы отпиваем из бокалов. Не нравится мне все это. За месяц она переехала в квартиру в небоскребе, отделанную без нее и совсем не в ее вкусе, стала иначе одеваться, копируя стиль деловой женщины, одержимой желанием сделать карьеру, и пристрастилась к крепкому спиртному.

Выпив, она корчит гримасу и, взяв маслину, кладет ее в рот.

— Мало-помалу начинаешь входить во вкус.

— Вряд ли это станет моей привычкой. Этого недостаточно, чтобы войти во вкус по-настоящему.

Как получилось у тебя, недоговаривает она. Плевать! Если из-за того, что сам я пью, она не хочет всерьез увлекаться спиртным, значит, я исполнил свой долг перед человечеством. И перед своим ребенком.

— Может, это и неплохая мысль. — Я вижу, что от волнения она буквально места себе не находит. Ведь я — то, что еще связывает ее с прошлым, от которого она старается отделаться, она хочет, чтобы никто и ничто, а я — особенно, не вставало у нее на пути.

Дверь позади распахивается, и, не успел я обернуться, как Клаудия уже повисла у меня на шее. Взяв на руки, я обнимаю ее.

— Папа! — восклицает она таким голосом, что не поймешь — ребенок она или уже выросла. — Я и не знала, что ты здесь.

— Только что приехал, солнышко. Даже в отель не заезжал. — Я опускаю ее на пол. Она уже совсем взрослая, я и забыл. Прошел всего месяц.

— Пойдем. — Она хватает меня за руку. — Я покажу тебе свою комнату. Она такая миленькая.

Она тащит меня за собой. Оборачиваясь, я смотрю на Патрицию, которая стоит на еще неистоптанном коврике в середине прихожей с застывшей на губах робкой, выжидательной улыбкой. Она выпила свой бокал до дна, даже не заметив.

Удивительно, как быстро могут пролететь две недели. Не у ребенка, у него время тянется медленно, неделя может продолжаться бесконечно. Но у взрослого, пытающегося выгадать драгоценные часы, даже минуты, чтобы откладывать их про запас на недели и месяцы разлуки, время несется, словно космический корабль. Трудно жить данным конкретным моментом, если нет уверенности в будущем.

Занятия в школе закончились, идут рождественские каникулы, поэтому я и здесь. Патриция работает буквально на износ, у нее нет праздников. «Мне надо наверстать потерянные пять лет, — говорит она мне вечером того же дня, когда я прилетел, — другие и так носом землю роют!» Добро пожаловать в частный сектор, так и подмывало меня ответить. Но я не стал этого делать, потому что не ее же вина, что предыдущая работа оказалась неудачной. Сейчас она рада, что приходится вкалывать как проклятой, рада и тому, что на время можно сбыть Клаудию мне на руки, а самой повкалывать, не мучаясь угрызениями совести.

В результате мы с Клаудией все время вместе. После первых нескольких дней, когда я утром захожу за ней, а вечером привожу домой, я уговариваю ее переехать ко мне в отель, прихватив с собой книжки, одежду, плюшевого мишку. Мы шатаемся по улицам, заглядываем в музеи и кафе — папа и дочка, гуляющие по городу. Я поражаюсь тому, как сильно она повзрослела: Санта-Фе напоминает прекрасный маленький бриллиант, но Сиэтл — настоящий город, большой, на редкость разнообразный, и она чувствует себя в нем как рыба в воде, прекрасно ориентируясь в бесконечной череде кинотеатров, мест, где можно пообедать, походить по магазинам. Мы с опозданием покупаем рождественские подарки для каких-то ее друзей и подруг, оставшихся дома, она грустит по ним, тем более что со многими дружит еще с пеленок, но новые друзья — тоже ребята что надо.

В глубине души, будучи эгоистом (преобладающая черта моего характера), я жалею о том, что она так быстро освоилась. В глубине души я выстроил план, по которому испуганная девочка упрашивает отца забрать ее с собой, туда, где ее настоящий дом, где ей все хорошо знакомо. Иными словами, туда, где живу я сам. Но лучшая часть моего характера — я обнаруживаю, что такая существует, — счастлива, на самом деле счастлива, потому что, вопреки моим опасениям, переезд оказался не столь болезненным и ее, похоже, все устраивает. Конечно, все для нее здесь в новинку. Может, когда жизнь заявит о себе, она будет думать иначе. Я надеюсь, что нет. Или большая часть моей натуры хотела бы на это надеяться.

— Ты разрешишь мне остаться у тебя до полуночи, чтобы посмотреть бал, когда он начнется?

— Конечно. А иначе как ты узнаешь, наступил уже Новый год или нет?

— А как же календарь, дурачок? — хихикает она. В ее смехе слышатся еле уловимые кокетливые нотки. Она подрастает, девочка моя.

Несколько дней мы провели, катаясь на лыжах, несколько отличных дней, и вернулись в Сиэтл в самый канун Нового года. Снова сидим в моем гостиничном номере и ужинаем тем, что нам принес дежурный по этажу, — она сама так захотела, я позволил ей принять решение, хотя мы могли бы пойти куда-нибудь в город и поужинать там. Я рад, что она так решила, не хочу ни с кем ее делить. К тому же я знаю, что в ее представлении ужин в номере отеля — синоним ослепительной роскоши. Коктейли с креветками, чизбургеры, имбирный эль и шоколадные пирожные с мороженым. Словом, все, что полагается. Из уважения к ней (только на словах, но все же…) сегодня вечером я спиртного в рот не беру, из-за этого я на самом деле доволен собой, дело не только в раскаянии.

Мы разговариваем: о ее новой школе, друзьях, матери, обо мне самом. Новая работа матери ее беспокоит. Она отнимает у Патриции больше времени, чем предыдущая, гораздо больше. К тому же после школы она не может заходить к ней на работу, как это было раньше. До нее слишком далеко ехать, Патриция не хочет, чтобы она одна ездила на городских автобусах, к тому же атмосфера в офисе не такая, чтобы дети могли себе валяться на полу, читая и рисуя. Клиенты не поймут, было ей сказано. Что-то, связанное с конфиденциальностью — очередное новое словечко, которое она выучила. Мама теперь куда строже, чем раньше.

Теперь мама меньше бывает дома, больше времени проводит на работе, к тому же с кем-то встречается. Постоянного ухажера, насколько Клаудия знает, у нее нет. Услышав, что она с кем-то встречается, я чувствую, что ревную, я не хочу с ней видеться, честное слово, но мысль о том, что на горизонте появился другой мужчина, беспокоит меня. Самая заурядная, примитивная мужская ревность: другие мужики спят с матерью моего ребенка. Грязное это чувство — ревность. Я и не подозревал, что оказался таким агрессором.

— А тебе попадался кто-нибудь из тех ребят, с которыми она встречается?

— Один.

— Ну и каков он из себя?

— Лысый.

— И это все? — смеюсь я. — Ну и что, если человек лысый?

— Да ничего, по-моему. Ты же не лысый.

— А если бы был лысым, ты бы так же меня любила?

— Ну да. Но ты же не такой.

— А тебе он понравился?

— По-моему, да. — Она пожимает плечами, как бы давая понять, что не хочет об этом говорить. — Я и видела-то его мельком, когда он как-то заезжал за мамой.

То, что приобретает Патриция, теряет Клаудия. От этого никуда не деться, в конечном счете это, может, пойдет лишь на пользу, но, черт побери, меня это беспокоит! Девочка оказалась одна в незнакомом городе и слишком много времени проводит вместе с матерями других детей и их няньками. Я знаю, что не мое это дело, но обязательно поговорю с Пэт. Ей это не понравится, но мне плевать. Клаудия — это и моя дочь тоже.

На экране появляется ведущий Дик Кларк, и начинается бал, который приурочен к Новому году. Мы видим по телевизору, как тысячи психов носятся словно угорелые по Таймс-сквер на острове Манхэттен, распивая спиртное и испуская истошные вопли, некоторые обнажены до пояса, хотя на улице мороз, впечатление такое, что смотришь на оголтелых болельщиков, которые встречаются на футбольных матчах в Питтсбурге или Кливленде. По прошествии времени я начинаю отдавать себе отчет в том, что люди, копошащиеся на экране, словно муравьи, сейчас уже либо спят, либо где-нибудь размозжили себе головы. Буйство толпы осталось, хотя и отличается от того, что я видел в возрасте Клаудии, когда смотрел телевизор вместе с дедом и бабкой. Настоящий канун Дня всех святых, с настоящими ножевыми ранениями и настоящей кровью. Я всегда был рад тому, что мой ребенок растет не в большом, а в маленьком городе, но теперь она неминуемо вольется в эту громогласную орду.

Я отгоняю от себя эту тревожную мысль. Сейчас дочь здесь, через несколько минут она заснула после телевизионного бала, даже не сняв праздничного платья. Глядя, как она лежит, по-детски приоткрыв рот, я на мгновение ловлю себя на том, что, словно по мановению волшебной палочки, представляю ее маленькой девочкой, дочуркой старого любящего отца, которая только отвыкла от пеленок и по-прежнему не выпускает изо рта большой палец.

Но теперь она не такая, в самом деле не такая. Еще пара лет, и она будет самостоятельной девушкой. Будет изменяться, расти, искать собственное «я», с которым проживет уже до конца дней своих. Искать, как ищу я сам. Судя по всему, добьется она этого раньше, чем я.

 

3

Тюрьма штата Нью-Мексико находится менее чем в получасе езды к югу от Санта-Фе, рядом с той самой проселочной дорогой, по которой двинулись рокеры, когда уезжали из города (навсегда, как им казалось) семь месяцев назад. На улице мерзко, промозгло. Февраль — самый холодный месяц года, сейчас он даже холоднее обычного. Целый месяц в наших краях гуляли северные ветры и сдули все, что только можно было, — даже краски, и те потускнели, небо бледно-бледно-голубое, как выстиранное белье, без облаков, словно голубая вода ручья, несущегося с гор во время паводка весной, наступившей раньше положенного. Над головой иной раз проплывают клочья перистых облаков, невысоко над горами видно бледно-желтое, полупрозрачное солнце. Зимний этот день не назовешь приятным при всем желании, на улицу выходить ужас как не хочется.

Еду повидаться с рокерами, которых навещаю раз в месяц. Еду к ним в четвертый раз. Будут еще сотни таких же поездок, как только мы обратимся в суд с ходатайством о пересмотре дела.

Я единственный человек, благодаря которому они поддерживают связь с внешним миром. Я много думаю об этом. Возможно, это смешно, а может, и не очень смешно, но я поймал себя на том, что стал относиться к ним, к их делу по-своему неоднозначно. Я имею в виду не его исход, а свое в нем участие. Весь во власти эмоций, я представлял, что буду всецело поглощен составлением апелляции, руководствуясь допущенной по отношению к ним вопиющей несправедливостью. Это так и есть, их подставили самым наглым образом, и сама мысль об этом мне ненавистна, ненавистно то, что вообще возможны такие гнусности по отношению к ним и им подобным, а это то и дело происходит при действующей системе правосудия. И я стану лезть из кожи вон, добиваясь пересмотра решения. Это не пустое обещание, которое я даю сам себе, чтобы приглушить голос совести. Я во что бы то ни стало доведу дело до конца.

И все-таки какой-то внутренний голос подсказывает, что я зря ввязался в это дело. Начать с того, что я его проиграл. Не так уж часто это со мной случается, на душе кошки скребут, думать ни о чем не хочется, тем более сейчас, когда в личной жизни все пошло наперекосяк. Наверняка это ускорило и то, что меня вывели из числа компаньонов фирмы. Конечно, я бы и сам не остался, разлад зашел слишком далеко, но я предпочел бы уйти не на их, а на моих условиях. Никому не нравится, если ему дают пинка под зад, какие бы красивые слова при этом ни говорились. А когда уходишь, сам диктуя условия, но проиграв свое последнее дело, по большому счету это не так здорово, как если бы ты ушел, выиграв его. У меня есть и другие дела, но, может, их было бы больше, если бы последнее осталось за мной. Людей привлекают победители, а проигравшие их отталкивают.

Но и это еще не все. Проигрывают многие, я свое еще возьму. Словно крыса, вгрызающаяся в тело, не дает мне покоя мысль о том, сколько потеряно времени, которое я мог бы провести с Клаудией. Его уже не воротишь. Я вроде бы понимал, что теряю это время, но в известном смысле это было не так, мне казалось, что такого просто не может быть — до тех пор пока они с Патрицией на самом деле не уехали и я не остался один. Я не верил в то, что это возможно, и только теперь понимаю, что нужно было проводить с ней больше времени. По большому счету эти ребята стоили мне части моей жизни. Иной раз, мелькает у меня мысль, она важнее, чем отправление правосудия, где надо отличить правых от виноватых.

Теперь слишком поздно искать предлоги, строить предположения, гадать по принципу «если бы да кабы…». Тут все происходит так же, как с человеком, когда он напивается: поначалу все идет отлично, но, протрезвев, начинаешь думать, а стоит ли овчинка выделки? Все эти сравнения, рассуждения — удел неудачников. А я выступаю сейчас в этой роли — проиграл дело, вышибли из фирмы, упустил ребенка, лишился большей части сбережений. Неудачник? Мне нужно во что бы то ни стало наверстать упущенное и жить так, как учил Микки Риверс, один из моих любимых бейсболистов, знающих толк в жизни: «Я не собираюсь волноваться из-за того, что мне не по плечу, потому что, если это мне не по плечу, с какой стати мне из-за этого волноваться? Но я не буду волноваться и из-за того, что мне по плечу, потому что если это мне по плечу, то с какой стати мне из-за этого волноваться?»

— Ну что, приятель, как делишки?

— Да вроде не жалуюсь.

— Не то что у нас, грешных. — Одинокий Волк ощеряет рот, обнажая клыки в злорадной улыбке, зубы у него стали почти черными от плитки жевательного табака, которую он все время держит за щекой. В тюрьме мужик может приобрести кое-какие вредные привычки оттого, что делать нечего: сиди себе и дожидайся, когда вынесенный приговор приведут в исполнение.

Комната для встреч адвокатов с подзащитными в камере смертников не самое приятное место. Она сверкает чистотой, слишком ярко освещена и отличается на редкость угрюмым видом. В таком месте чувствуешь себя, как пациент, которому делают операцию в полости рта без инъекции обезболивающего новокаина. В прежние времена, еще до того как тюрьма была перестроена, собираться там стало своего рода традицией. Это было то место, где, пусть даже при самых мрачных обстоятельствах, могли общаться человеческие существа, что имеет здесь важное значение, потому что все, связанное с пребыванием в камере смертников, ужасно, на редкость унизительно и угнетающе действует на человека, представляя сочетание скуки, тщетности и неотвратимости.

Мы сидим на жестких пластмассовых стульях. За продолговатым пластмассовым столом, который тянется во всю комнату. От пола до потолка нас разделяет перегородка из пуленепробиваемого плексигласа толщиной два дюйма. Мы разговариваем через телефонные трубки, соединенные при помощи шнура, протянутого через перегородку. В комнате мы одни. Все, что мы говорим и делаем, носит строго конфиденциальный характер: каждый месяц здесь проводится обыск на предмет обнаружения подслушивающих устройств, что делается в интересах как властей штата, так и самих заключенных. Стоит хотя бы раз подслушать беседу адвоката с подзащитным, и дело может кончиться возбуждением громкого иска, даже отменой смертного приговора. Поэтому власти штата действуют так, чтобы и комар носа не подточил. Они могут себе это позволить, все настолько складывается в их пользу, что нужно быть полным идиотом, чтобы пытаться смухлевать.

— Хорошие новости есть? — спрашивает Одинокий Волк.

Я отрицательно качаю головой. Каждый раз, когда мы встречаемся, он задает этот вопрос не потому, что надеется на хорошие новости — он знает, как только они у меня будут, я тут же сообщу о них, — а потому, что считает его частью своего рода ритуала. Еще одна привычка, которую нужно в себе вырабатывать, чтобы дни тут шли быстрее, как отжимание в упоре на турнике или чистка зубов через определенные промежутки времени, которые ты сам же себе и устанавливаешь.

— Значит, все по-старому.

Я киваю. Не надо было мне приходить. Хотя Одинокий Волк этого и не говорит, мне кажется, что он тоже так думает. Все равно сейчас я не могу ничего ни сказать, ни сделать. Процесс подачи апелляции по делу, завершившемуся оглашением смертного приговора, — долгая история, на редкость утомительная и монотонная процедура (если только не ты сам оказался за решеткой, к тому же впервые в жизни), изобилующая разными заковыками. Что касается соблюдения юридических формальностей, то этот процесс, в общем, во многом идет сам по себе. Ни один судья, ни одни органы правосудия, какими бы суровыми они ни были, в том числе в Техасе, Луизиане, Флориде, где десятки людей убивают под предлогом правосудия и защиты американских интересов, не хотят, чтобы власти казнили человека до того, пока не исчерпаны все имеющиеся у него возможности опротестовать смертный приговор. Как единственное оставшееся во всем мире демократическое государство, которое по-прежнему казнит своих граждан, в данном вопросе нам нужно соблюдать осмотрительность или же делать вид, что мы ее соблюдаем.

Что касается нашего дела или апелляции по нему как таковой, ситуация складывается парадоксальная. Мы слишком хорошо его провели, и сейчас это оборачивается против нас же. Чтобы добиться пересмотра дела об убийстве, за которое полагается смертная казнь, нужно найти какую-нибудь ошибку, желательно грубую, из-за которой исход дела мог бы быть другим. Обычно из-за грубых ошибок защиты аннулируется больше приговоров, чем по любой иной причине. При поганой защите нашим ребятам подфартило бы больше, потому что в этом случае мы имели бы больше оснований для ходатайства о повторном рассмотрении дела.

Но тут — шалишь! Любой адвокат в Нью-Мексико, начиная с больших шишек и кончая мелкой сошкой, знает, что мы сделали максимум возможного. (Если не считать вступительной речи, мы опростоволосились один-единственный раз — при обнародовании заключения коронера, но теперь ясно, что это не имело никакого значения. Так или иначе они все равно подловили бы нас на этих ножах.) И единственное, что остается, — придраться к чему-нибудь из того, что сказал или сделал судья, к чему-нибудь такому, что сделало (или не сделало) обвинение и что требует если не повторного разбирательства дела, то по крайней мере направления его на дознание.

Пока все мои усилия тщетны. Мартинес исполнил свою роль на первоклассном уровне. Иной раз судью можно подловить, когда он дает указания присяжным, говоря, как отнестись к тем или иным показаниям, какие из них не могут быть приобщены к делу. Здесь этого не было и в помине. Более беспристрастного судьи нечего было и желать. Естественно, я собираюсь направлять кипы ходатайств на предмет опротестования принятых Мартинесом решений, но ни по одному из них не добьюсь желаемого. Выиграю только немного времени.

Если мне и удастся разворошить этот гадючник, то лишь с помощью какой-нибудь оплошности, допущенной обвинением. Робертсон и Моузби. Какой-нибудь их промах, что-нибудь такое, что позволит утереть им нос. Я пока не знаю, существует ли такой промах на самом деле, зато знаю наверняка, что для четырех мужиков, коротающих время в камере смертников, это единственный шанс. Но где его раздобыть?

Одинокий Волк все это знает. Он знает, что раскопать новые улики на манер Перри Мейсона, которые бы суд согласился приобщить к делу, переманить на свою сторону какого-нибудь свидетеля, словом, испробовать эти и другие уловки, рассчитанные на то, чтобы пустить пыль в глаза, практически равны нулю. Но он и остальные жаждут другого, и, даже зная все, Одинокий Волк все равно спрашивает:

— Ничего? Черт бы тебя побрал, старина, но ведь какие-то новости должны быть!

— Я делаю все, что в моих силах. Не могу же я выдумывать новости на пустом месте.

— А почему бы и нет? — Он все еще пытается шутить, хотя юмор у него мрачноватый.

— Да потому, что если бы я попался, то пополнил бы вашу компанию. И что бы тогда стало со всеми нами?

Какое-то время мы беседуем, я рассказываю, как дела у его друзей. Кроме меня, к нему не пускают никого, разве что ближайших родственников, а так как он не женат и единственный его родственник брат, из-за которого он тут и оказался, встречаться ему не с кем. Друзей он тоже не видит, даже мельком. Они сидят в камерах на том же этаже, но полностью изолированы друг от друга.

— А как поживает эта шлюха? Ты еще не вывел эту изовравшуюся сучку на чистую воду?

— Нет.

Рита Гомес. Певчая птичка, основная ставка обвинения. Лгунья, каких еще поискать, но нам так и не удалось вывести ее на чистую воду. Вспоминая все, что произошло, я понял, что она оказалась достаточно сообразительной, чтобы выдумать историю, в которую можно поверить с грехом пополам, и достаточно упрямой, устойчивой, чтобы не расколоться. Не важно, какие вопросы ей задавали, главное, что на все у них были свои ответы, и она изо всех сил цеплялась за эти ответы. Ее много раз выводили на чистую воду, но ничего не менялось, она вела себя как ни в чем не бывало, проглатывала все, включая и те небылицы, которые рассказывала. К концу суда она буквально с ног до головы была покрыта наслоениями лжи, как знаменитый кит Моби Дик ракушками. Но и тут она и ухом не повела. Она была слишком глупа, черт побери!

Или… слишком напугана. Да, ее хорошо поднатаскали, очень хорошо. Это не упрек, все натаскивают своих свидетелей, но с Ритой Гомес произошел явный перебор: временами казалось, что это она вместо обвинения рассказывает о том, что произошло. И вроде хочется ей поверить, но не получается, потому что, если поверить, значит, ни за что уже поручиться нельзя. Если власти приговаривают людей к смерти на основании вымышленных показаний, значит, мы снова вернулись в первобытнообщинный период.

После суда я пытался ее найти, но она как сквозь землю провалилась. Никаких следов. Правда, после окончания суда нельзя начать его заново, как нельзя заставить свидетелей снова давать показания, если, разумеется, они не соврали самым беззастенчивым образом, а в данном случае об этом говорить не приходится — она на самом деле была вместе с ними, они ее изнасиловали, она была знакома с убитым и так далее в том же духе. Но я-то знал, да и все мы знали, что кое-каких деталей тут не хватает. Я хотел бы в этом спокойно разобраться, чтобы обнаружить кое-какие зацепки в том, как полицейские натаскивали ее.

Все мои усилия найти Риту Гомес пошли прахом. Она больше не проживала в штате Нью-Мексико. Надежда на то, что мы когда-нибудь ее увидим, столь же призрачна, как и шансы на то, что моим парням удастся выбраться из кутузки. Остается пока одно — если они будут вести себя тише воды, ниже травы, то губернатор, кем бы он ни оказался к тому времени, когда наступит черед рассмотрения их апелляции, аннулирует смертный приговор и дарует им жизнь.

Конечно, обо всем ртом я не говорю. Слишком это жестоко отнимать последнюю надежду. Поэтому мы сидим и беседуем, несем разную чепуху в течение часа, отведенного для встречи.

Пора идти. Мы встаем, положив руки на плексигласовую перегородку, ладонь к ладони, пальцы к пальцам. Этому бедолаге еще долго-долго не касаться рук другого человека так близко, как теперь.

 

4

Моя новая контора всего-то в двух кварталах от прежней, но вот что касается престижа, то здесь их разделяют несколько световых лет. Это старое, полуразвалившееся здание из саманного кирпича, которое когда-то представляло собой особняк, теперь поделено на множество тесных комнатенок, где обретаются адвокаты-неудачники вроде меня. Вместо привычного мне и полагающегося обычно набора — библиотеки по юридической тематике, секретарш, копировальных машин — здесь только одна секретарша, работающая на полставки, не библиотека, а сплошное огорчение, копировальная машина, которая, как правило, сломана, и кофеварка. И все. Конторы состоят из двух комнат, в каждой кто-то сидит, в передней, как правило, секретарша, в задней — начальник. Может, атмосфера тут не менее замкнутая, чем в крупной нью-йоркской фирме, где старшие компаньоны не знакомы с половиной работающих у них адвокатов, но все равно это ничем не напоминает то место, где я был своим человеком.

Первые два месяца оказались просто тяжелыми: как-никак добрый десяток лет я жил по одному и тому же распорядку дня. Даже когда меня ушли в отпуск без сохранения содержания, я продолжал пользоваться прежним кабинетом. Словно старый пес, дорогу туда я мог найти с закрытыми глазами. А если еще учесть все разлуки и разводы, выпавшие на мою голову, то кабинет был для меня домом даже в большей степени, чем те места, которые я домом называл.

Впрочем, ко всему можно привыкнуть, и я начинаю потихоньку осваиваться. Если уж на то пошло, я всегда держался особняком. А народ здесь подобрался, в общем, неплохой, особенно несколько молодых ребят, недавних выпускников юридического факультета, которые не терпят бюрократическую волокиту, присущую государственной системе судопроизводства. Пока они не могут устроиться на работу в более крупные, престижные фирмы. (Типа компании «Александер, Хайт энд Портильо». Сейчас она ведет дела, изменив название на «Хайт энд Портильо». Через неделю после того, как меня вышибли, они поместили в утренней «Нью-Мексикэн» объявление размером в четверть полосы, чтобы довести эту новость до всеобщего сведения. Большие люди — мои прежние компаньоны. Когда это объявление попалось мне на глаза, я испытал странное ощущение, но, как ни удивительно, не почувствовал себя уязвленным. Может, к тому времени мне уже было все равно.)

В других частях здания — тоже фирмы, в них по два-три человека, в том числе несколько женщин и старых холостяков. Не таких, как я, со мной в городе по-прежнему считаются. Я имею в виду адвокатов, похожих на Пола, которым нужно место, где они могут повесить шляпу, куда могут прийти из дому, даже если выпадают дни, может, их большинство, когда ни одна живая душа не переступает порог. Но здесь они вновь превращаются в профессионалов.

Кстати, о Поле. Я не видел его с момента окончания суда. Мы подбили бабки, договорились не терять связи друг с другом и быстренько вычеркнули номера телефонов из записных книжек. Это неизбежно, у каждого собственные планы, своя жизнь. Сомневаюсь, чтобы Пол сгорал от желания встретиться со мной после того, как я поддел его из-за истории с «раскаленными ножами», в наших отношениях появилась прохладца, от которой так просто не отмахнешься.

С Томми мы встречаемся регулярно. После того как мне показали на дверь, он сам нашел меня и предложил стать его компаньоном. В этом был смысл: со временем он вырастет в адвоката, с которым волей-неволей надо будет считаться. Но я отказался, сделав, впрочем, оговорку, что позднее могу вернуться к нашему разговору. Наши с ним отношения — своего рода вариации на тему того, что происходит между мной и Мэри-Лу: об этой части моего прошлого я пока стараюсь не вспоминать. Когда же мне снова захочется с ним встретиться, окажется, что, как и в случае с ней, он будет занят.

Томми — добрая душа, каждый месяц он аккуратно навещает в тюрьме Гуся. Он больше не адвокат Гуся, мы договорились, что я буду подавать апелляцию от лица всех, ведь с самого начала это дело было на моей совести, таковым и останется до самого печального конца. Несмотря на это, Томми, словно заботливый сын, не оставляет старого рокера одного. Может, только поэтому тот до сих пор и жив. В отличие от остальных, которые моложе него и для которых даже через много лет в жизни еще не все будет потеряно, Гусь примирился с мыслью, что умрет в тюрьме, даже если его не казнят. От таких дум можно сойти с ума. Томми его сильно выручает.

В целом же жизнь моя постепенно возвращается в нормальное русло. Я встаю утром, иду на работу, встречаюсь с клиентами, составляю письменные изложения дел, хожу в суд, словом, все, как обычно. Я записался в гимнастический зал, бываю там три раза в неделю после работы. Принимаю водные процедуры, занимаюсь аэробикой, плаваю. Сбросил вес, набираю форму. Пью уже не так, как раньше. Бокала виски или вина, похоже, хватает, на большее и не тянет. Может, задуматься об этом меня заставила встреча с Патрицией.

Не считая ежемесячных поездок в тюрьму, больше всего о подзащитных мне напоминают чудаки, которые горят желанием признаться в совершении этого преступления, — словно дохлые карпы, они периодически всплывают на поверхность. Всякий раз, когда совершается какое-то сенсационное преступление, эти идиоты выскакивают откуда ни возьмись, словно чертики из табакерки, одержимые желанием хоть чуть-чуть побыть в эпицентре всеобщего внимания. Либо они заявляют, что это их рук дело, либо знают, кто убил. И приводят свои доказательства, с которыми нужно разбираться, даже если ты знаешь, что имеешь дело с непроходимыми болванами с психическими отклонениями. Проверка вдоль и поперек отнимает время у тебя и деньги у клиента. Спустя какое-то время, когда дело затягивается так же, как наш процесс, ты прилагаешь уже минимум усилий для того, чтобы удостовериться, что оно высосано из пальца, но все-таки прилагаешь. Если хотя бы в одном из миллиона случаев этого не сделать, окажется, что именно тогда и подвернулось что-то такое, что на самом деле имело место.

Пока к нам поступило семнадцать таких признаний — все они яйца выеденного не стоят. Пройдет несколько месяцев, пока их поток иссякнет, до следующего сенсационного дела.

Самая большая перемена в моей жизни в другом — я еще ни разу ни с кем не трахался с тех пор, как побывал в Сиэтле. Время от времени вроде бы и подворачивается какая-нибудь цыпочка, но все как-то не получается. С момента окончания средней школы я еще ни разу так долго не постился. Я думаю о Мэри-Лу, интересно, как у нее дела, но, за исключением звонка под Новый год, мы с ней не разговаривали. Иной раз я трахаю ее мысленно, снедаемый мечтами, которые могли быть сладкой реальностью.

Если я не на работе, то большей частью оказываюсь наедине с собой. Как-то раз, около месяца назад, решил пообедать в городе и в ресторане заметил Энди. При виде него я буквально застыл, не хотелось, чтобы он меня увидел, эгоизма у меня заметно поубавилось. Эта мысль поразила меня, словно молния, я и понятия не имел, что она может прийти мне в голову. Я ощутил, как весь дрожу, словно в ознобе.

Он сидел спиной ко мне. Повернувшись к спутнику, молодому адвокату из соседней конторы, и придумав неубедительную отговорку, я сказал, что возвращаюсь, поскольку забыл, что должен дождаться какого-то важного звонка.

На улице меня снова прошиб холодный пот. Я двинулся обратно в контору, стараясь не перейти на бег.

— Привет, Уилл.

Энди все-таки высмотрел меня.

— Привет, Энди! — Я старался говорить как можно небрежнее, хотя на самом деле этого не было и в помине.

Он окинул меня взглядом.

— Как дела? — В тоне, которым он задал вопрос, непринужденностью и не пахло.

— Потихоньку.

Он посмотрел на меня повнимательнее.

— Что это у тебя на рубашке? — спросил он, указывая на пятно, видневшееся из-под галстука.

— Пролил утром кофе, — стал оправдываться я. — Обычно в таких случаях я переодеваюсь, но сегодня, поскольку у меня нет деловых встреч… — Я слышал, что говорю, словно извиняясь перед ним, но не мог остановиться и замолчать. С какой стати я должен оправдываться?

Большим и указательным пальцами он провел по тому месту, где застегивается рубашка.

— Ты что, сейчас сам себе стираешь? — полушутя спросил он.

— Я эту рубашку случайно надел, — смущенно ответил я.

— Если хочешь стирать себе сам, то заодно научись и гладить. А то рубашка выглядит так, словно ты в ней спал.

— У меня нет привычки спать, не раздеваясь. А, собственно, в чем дело? Я в фирме больше не работаю, так что тебе за меня краснеть не придется.

— Краснеть приходится тебе самому за себя, Уилл! — резко произнес он.

— А пошел ты к черту! — Повернувшись, я двинулся дальше. Он остановил меня, положив руку мне на плечо.

— Ты кипятишься, как и раньше, Уилл. Даже больше, чем когда бы то ни было.

— Да, черт побери! — Он же сам вытолкал меня взашей. — Тебе-то какое дело?

— Ты мне друг, вот в чем дело. Поэтому я не могу махнуть на тебя рукой, несмотря на то что сам на себя ты махнул рукой уже давно.

— Прибереги эти проповеди для зала суда.

Он бросил на меня взгляд, в котором жалость соседствовала с открытой неприязнью.

— Ты стоишь на краю пропасти, Уилл, того и гляди, свалишься! Причем стоишь ближе, чем думаешь.

Он повернулся и ушел, а я остался стоять, дрожа всем телом.

С тех пор я посылаю Сьюзен за сандвичами из гастронома или хожу в те места, где они с Фредом появляются нечасто.

Тот случай меня напугал, показав истинное положение дел. Оказывается, при всей своей напускной независимости я обеспокоен тем, как воспринимают меня другие. Судя по всему, лестным для меня это восприятие не назовешь. Нужно этим заняться и либо перестать быть заложником собственного эгоизма, либо не обращать больше внимания на то, как относятся ко мне окружающие. А если сделать и то и другое? Выходит, я работал, создав вокруг себя нечто вроде защитной оболочки, а когда она исчезает, получается, что не такой уж я храбрый, как думал.

Эта мысль тревожит меня. Раньше я не испытывал такого ощущения. Нет, не так: я никогда не признавался себе, что такое ощущение существует.

Сейчас я раскаиваюсь за все годы, растраченные впустую. Надеюсь, за это мне воздастся сторицей.

 

5

— Привет, незнакомец.

— Привет, незнакомка.

Я и не знал, что она стоит у меня за спиной.

— Ты неплохо выглядишь, Уилл. Такой подтянутый, стройный. — Она ударяет рукой по мускулам на моей руке. Удар получается довольно-таки увесистый, сильный.

— Сбросил несколько фунтов, — отвечаю я, расслабляя мышцы. Я и не знал, что она такая сильная. — В общей сложности, около десяти. Работы было хоть отбавляй.

— Судя по твоему виду, она пошла тебе на пользу. Впрочем, я не хочу сказать, что раньше ты выглядел хуже, — поправляется она.

— Ты тоже неплохо выглядишь, Мэри-Лу.

— Большое спасибо, сэр, вы очень добры. И куда же ты собрался?

— В Денвер. Есть там одно дело в суде. — Черт побери, она на самом деле хорошо выглядит. Строгий деловой костюм с иголочки, как у Патриции, но на ней он выглядит естественно. Может, дело в том, что я смотрю на нее иначе, чем на свою прежнюю жену. От нее так же приятно пахнет, она стоит прямо за мной, пассажиров на рейс много, я невольно чувствую аромат духов, смешивающийся с запахом ее тела, несмотря на то что сейчас раннее утро и пару часов назад она еще стояла под душем.

— А ты?

Мы стоим в очереди за билетами в аэропорту Альбукерке. Помимо «дипломата», у нее еще небольшой чемодан и складная сумка с одеждой.

— Туда же.

— Тоже в Денвер? А зачем? — Черт!

— Там устраивают небольшой семинар — ответственность производителя за выпускаемую продукцию. Он продлится два дня — сегодня и завтра.

— Верно, я совсем забыл. Я сам туда собирался, но сейчас мало приходится этим заниматься, так что отказался. — Ничего не могу с собой поделать, надо показать ей, что я снова начал работать. Что, как и раньше, я весь в делах.

— Счастливчик! А у меня там со скуки сиськи отвиснут.

— Надеюсь, нет, — отвечаю я, машинально переводя взгляд на ее грудь.

— Сегодня вечерком мог бы и проверить! — поддевает меня она. И тут же добавляет: — Я шучу, шучу, Уилл.

Наверное, сейчас у меня на редкость глупый вид. Она меняет тему разговора.

— Где ты остановишься?

— Нигде. К трем часам я уже управлюсь. Туда-сюда, и все дела.

Она улыбается при этих словах. В былые времена, когда я еще работал в фирме, я бы задержался, хорошенько поел, провел бы вечерок, развлекая какого-нибудь потенциального клиента. Теперь, когда приходится жить на собственные деньги, я становлюсь экономнее. Не очень-то приятное чувство, оно напоминает мне о детстве, когда я время от времени выбирался с родителями в ресторан, где мне разрешалось заказывать только самые дешевые блюда в меню — гамбургер с бифштексом, спагетти или биточки, тогда как мне хотелось жареного цыпленка или телячью котлету, запеченную в сухарях, что обошлось бы в лишние двадцать пять центов. От этого чувства я так и не избавился.

— Я забронировала номер в «Браун-палас». Сегодня вечером там устраивают коктейль. Почему бы тебе туда не прийти, когда покончишь с делами? Уверена, ты знаком с большинством из тех, кто там будет.

Я тоже уверен, в этом-то все и дело.

— Ладно, о'кей, может, и приду. — Я откровенно лгу, она должна это понимать.

— Я очень расстроюсь, если не придешь. — Она смотрит на меня в упор. В чем-чем, а в настойчивости ей отказать нельзя.

Купив билеты, мы переходим в зал и ждем, когда объявят посадку на рейс. Я наливаю себе еще чашку кофе, мельком просматриваю заголовки в «Уоллстрит джорнэл».

— Ты сейчас с кем-нибудь встречаешься? — вдруг спрашивает она.

— У меня сейчас никого нет.

Она недоуменно вскидывает брови.

— В самом деле. Честное слово. Я ни с кем не встречаюсь… наверное, уже месяца два. — Я и понятия не имел, что так долго.

— Тем более есть повод, чтобы встретиться.

Я делаю глоток из чашки. Кофе такой горький, что невозможно пить.

— А ты?

— Случается.

Я пожимаю плечами, надеюсь, глядя со стороны, можно сказать, что меня это не особенно трогает.

— У тебя кто-нибудь есть?

— А если бы был, ты стал бы меня ревновать? Да, черт побери, конечно, стал бы!

— Да нет, просто любопытство разобрало. Считай, что я тебя об этом не спрашивал. Меня это не касается. — Ладони у меня вспотели. Я чувствую, что краснею.

— Как жаль! А я-то надеялась, ты будешь меня ревновать. Хоть чуть-чуть.

Она ничего от меня не скрывает. При этой мысли я замираю. Мне тоже не нужно от нее ничего скрывать.

— Пожалуй. Разве что чуть-чуть.

Кончиками пальцев она дотрагивается до моей руки. Мне до смерти хочется ее поцеловать.

— Задержись сегодня на вечер.

— Я не взял запасного костюма.

— Я тебе его куплю.

 

6

Теперь я понимаю, что Патриция развязала мне руки. Она сделала это бессознательно, явно ничего не планируя заранее, в сущности, если бы она об этом подумала, то могла бы поступить иначе, если учесть, с какой завистью она относится к Мэри-Лу, не только к ее участию в сенсационном деле об убийстве и связанному с этим продвижению по службе, но вообще к ее близости со мной — как в работе, так и в личном плане. Мэри-Лу не только начала работать со мной (к чему Патриция стремилась изо всех сил многие годы, добиваясь от меня профессионального признания, убеждая себя в принадлежности к избранному кругу, чему она сама не верила, пока жила в Санта-Фе… а как ей хотелось пробиться в высшую лигу или, по крайней мере, в то, что считалось высшей лигой в наших краях… хватит заниматься самоуничижением, старина, ведь те дни уже миновали, помнишь? Конечно, такое дело давало пропуск в высшую лигу, я был звездой, несмотря на то что проиграл его), она также стала моей любовницей, да, всего на одну-единственную ночь, но я нутром чую, что она будет принадлежать мне гораздо дольше; теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что никогда с ней не расставался с того самого момента, когда мы впервые коснулись друг друга, засидевшись допоздна у меня в кабинете. Теперь я понимаю, что был не нужен Патриции, мы оба это понимали уже давно, но по каким-то важным, серьезным причинам не хотели в этом друг другу признаться. Как и я, она не хотела, чтобы кому-то доставалось то, что было недоступно ей самой, пусть даже она в этом не нуждалась, не могла нуждаться.

А может, все дело было во мне самом, в том, что я всегда выплескивал на нее всю душевную муть, все накопившееся раздражение.

Так или иначе, но ее переезд в Сиэтл, то, что она увезла с собой Клаудию, разлучив со мной, перемены в ней самой, перевоплощение в новый образ, который незнаком мне и пугает, отталкивает меня, теперь дает мне возможность заниматься с Мэри-Лу любовью не так, как я делал это на протяжении последних десяти лет, почитай, с тех пор, когда мы с Патрицией были еще вместе и я думал, что по-настоящему люблю ее.

Мэри-Лу выходит из ванной голышом, перекинув через руку аккуратно сложенную одежду. Положив ее на один из вычурных стульев в стиле королевы Анны, она юркает под одеяло, ложась со мной рядом. В ванной она поставила себе резиновый колпачок, стерла с лица остатки косметики и зачесала волосы назад. Ее матово поблескивающая кожа издает слабый аромат и отливает еле заметным румянцем.

— Ты что, возишь с собой колпачок? — раздраженно и ревниво спросил я, когда она сказала, что будет готова через минуту.

— О Боже! Почему ты такой недоверчивый?

— Просто у меня такое ощущение, что я малость…

— Непрофессионален? — засмеялась она.

— Ты знаешь, что я имею в виду. Выходит, ты готова трахнуться, если подвернется мужик, способный тебя разжечь? Куда же девалась настоящая любовь?

— Ты помнишь, как я звонила из салона самолета, на котором мы с тобой летели? Я попросила подругу сходить ко мне домой и тут же выслать мне его быстрой доставкой по «Федерал экспресс». Я получила его час назад. Хватит ревновать, Уилл, у тебя же все на лице написано, я занимаюсь любовью только с теми мужчинами, по которым схожу с ума, и у меня никого не было с тех пор, как мы с тобой спали!

Есть книжка, которая называется «Последний страстный поцелуй», написал ее человек по имени Джеймс Крамли. Я прочел ее много лет назад и уже не помню, о чем там речь. Да это и не важно, название крепко засело у меня в памяти, но до этого момента я толком не сознавал, что же оно значит на самом деле.

Этим мы сейчас и занимаемся. Долгие, медленные ласки на пути к земному раю, полное самоотречение во имя того, чтобы доставлять удовольствие партнеру и получать удовольствие от него. Для нас больше ничего не существует, вообще ничего, мы позабыли обо всех булавочных уколах, которыми время от времени напоминают о себе житейские проблемы. Работа, дети, прошлое, будущее — ничего этого сейчас не существует. Она обволакивает меня, исполняет каждое мое желание, доставляя невыразимое наслаждение.

Проходит по меньшей мере час, прежде чем я овладеваю ею. Наконец-то, хотя, впрочем, какое это имеет значение, ведь я хочу, чтобы это ощущение никогда меня не покидало!

Такой и должна быть настоящая любовь. В сорок лет она выглядит не так, как в двадцать, — в этом возрасте у тебя уже нет той безграничной животной энергии и выносливости, их сменяют всепоглощающая чувственность и стремление дарить удовольствие партнеру, и ты отдаешься им без остатка! Когда мы с ней трахались во время суда, ничего этого не было: мы трахнулись в первый раз. К счастью, получилось неплохо, так бывает не всегда, даже мы, заядлые бабники, это знаем, но, независимо от того, как получилось — хорошо или плохо, первый опыт сам по себе уже много значит.

Сейчас все по-другому. Если попытаться уложить наше чувство друг к другу в жесткие рамки и представить, как оно должно развиваться, ничего не получится. Так люди и влюбляются.

— Ты проголодалась? — спрашиваю я.

— Умираю с голоду. Только не трогай меня, я и так слишком возбуждена. Нет! Давай немного передохнем. — Она хватает меня за волосы, снова притягивая к себе так, что мы лежим лицом друг к другу.

— Ты такая красивая.

— Ты такой хороший.

— Не красивый?

— Симпатичный.

Мы снова целуемся, снова ласкаем друг друга, потом лежим на спине, сплетя пальцы рук, совсем выдохшиеся.

— На самом деле, я бы съел что-нибудь.

— На самом деле?

— На самом деле.

— На самом деле я бы тоже. Твой член. А еще я съела бы большущий сандвич и выпила бы «хайнекена».

— А я съел бы вишневый пирог. С мороженым. И в придачу орех-пекан с маслом.

— Ты говоришь так, будто накурился наркотиков.

— Так и есть. Когда я щекочу твою киску языком, у меня голова идет кругом, как после травки.

— Черт бы тебя побрал, Уилл! А как же романтика, вечно ты все опошляешь!

Спотыкаясь, я иду в ванную, чтобы налить себе стакан воды. Я не то чтобы идти, ползти на карачках не в состоянии.

— Я позвоню, чтобы нам принесли еду в номер, — говорит она.

— Хорошая мысль. А то мне неохота одеваться.

— Тем более что в обеденный зал тебя все равно не пустили бы.

— Это еще почему?

— Ты только посмотри на себя в зеркало! — хихикает она. — У тебя же на лице все открытым текстом написано.

— Что у меня написано? На каком лице?

— На лице завзятого бабника, у которого на уме одна только киска. А таким типам в общественные места отеля «Браун-палас» вход воспрещен!

На свете нет ничего, что можно сравнить с тем, как возникает любовь. Когда ты влюбляешься, чувствуешь, что влюбляешься, тебя неодолимо влечет к любимому человеку, тебе страстно хочется обладать им. Когда ты весь во власти желания дарить ему удовольствие, получать его самому, брать, отдавать. И когда, наконец, ты втайне терзаешься упоительными сомнениями, а на самом ли деле к тебе пришла любовь! Эти мысли то и дело проносятся у меня в голове, пока мы самозабвенно любим друг друга почти всю ночь напролет, почти до самого рассвета, пока наконец я вообще ни о чем не думаю, целиком отдавшись во власть эмоций, — все равно за мной никто не следит, никто не видит, что происходит, я сам решаю, что делать. Я весь, без остатка отдаюсь ей, как и она мне, всем телом откликаясь на мои ласки.

Она изумительно хороша в постели, да, она знает толк в любви, я понял это еще в тот, первый раз, когда мы спали вместе, но дело не только в этом, киска у нее все время мокрая, любовь ко мне и секс слились в ней воедино. Она жаждет доставлять мне наслаждение, дарить мне свою любовь. Мы с ней — прекрасная пара, наши тела льнут друг к другу, ее груди и киска тесно прижимаются к моей груди и члену, мы не перестаем целовать друг друга, наши ноги переплелись. От нее исходит аромат, который меня безмерно возбуждает, — не только от киски, но и от всего ее тела: подмышек, ног, впадин под грудями, ступней, ладоней, пальцев рук, пальцев ног. Я ласкаю ей влагалище, целую, потом она ласкает мне член, мы трахаемся, потом отдыхаем, всем телом прижавшись друг к другу, потом касаемся друг друга, начинаем легкие поглаживания, целуемся — и все повторяется заново.

Я и представить себе не мог, что нам будет так хорошо. В жизни все оказывается куда лучше, чем в мечтах.

В три часа мы просим по телефону принести в номер бутылку шампанского — «Дом Периньон», 175 долларов. Она расписывается на квитанции, мальчишка-коридорный, заступивший в ночное дежурство, получает от нее щедрые чаевые, к тому же у него встает член, он даже не пытается скрыть бугорок, вздувшийся на брюках, когда она, сидя по-турецки на кровати, расписывается на чеке, накинув поверх себя простыню, которая почти ничего не скрывает, смеясь после того, как он, пятясь, выходит из номера (не сводя с нее глаз), над тем, как у нее в фирме отнесутся к тому, что она включит эту цифру в отчет о расходах за время командировки. Мы пьем шампанское прямо из бутылки, поглядывая на телевизор, где тоже любовь, — показывают «Грозовой перевал». На душе у меня неспокойно, ну хватит, наверное, мы приглянулись какому-нибудь ангелу на небесах! Наверное, все ниспослано нам свыше — этот вечер, этот день, эта ночь.

Мы трахаемся еще раз, потом медленно засыпаем, ее рука нежно сжимает мне член и яички.

— Просыпайся, Уилл! — нараспев говорит она. — Кофе уже готов.

— И не собираюсь.

Не открывая глаз, я шарю рукой по кровати. Как это у человека, который и спал-то всего часа два, может быть такой веселый голос? Она отводит мою руку в сторону и сдергивает простыню.

— Ложись обратно, Мэри-Лу. Мы еще не занимались любовью сегодня утром. — Я слышу собственный голос — как у малыша, которому захотелось еще два пончика, облитых шоколадом, и который не хочет довольствоваться тем, что ему уже дали. Я хочу съесть все, все, что только есть в кондитерской.

— Ах ты, жадина! Мы с тобой уже занимались любовью в четыре утра, — напоминает она, как будто я об этом забыл.

— На улице было темно, поэтому, строго говоря, была еще ночь. Впрочем, разве тебе не все равно?

— Нет, не все равно, потому что утром у меня запланирована встреча. Рано утром.

— Ну так отмени ее.

— Рада бы, но не могу.

Я открываю глаза и приподнимаюсь, оперевшись на локоть. По тому, как она одета, я вижу, что она уже настроилась на работу.

— Ты прекрасно выглядишь. Даже когда одета.

— Спасибо. Ты тоже. Даже когда не одет. — Она присаживается на край кровати. — Но тебе пора бы уже и вставать.

— Не могу.

— Почему?

— Есть одно затруднение. — Я показываю пальцем.

Она еле-еле дотрагивается до пульсирующей головки члена ногтями, покрытыми ярко-красным лаком.

— Это несправедливо, — отвечаю я, не в силах сдержать стон.

Секунду она нежно и почти машинально поглаживает мой член, потом берет его в рот, обхватывая целиком губами. Я почти сразу кончаю, в изнеможении откидываясь на подушки, словно вытащенная на берег рыба.

— Я пока пущу воду из крана, чтобы ты принял душ, — говорит она, осторожно вытирая губы кончиком простыни.

— У меня другое предложение, получше. Я подожду тебя здесь. Делай все свои дела и приходи. А я буду ждать, раскрыв объятия.

— Не пойдет! У меня все утро забито совещаниями, затем, во время обеденного перерыва состоится симпозиум, а потом надо сломя голову мчаться домой, чтобы вкратце информировать своего старшего компаньона обо всем этом, и вот тогда на сегодня, пожалуй, все! — Она решительно сбрасывает простыни на пол. — А ну живей, малыш, живей! Ну-ка, раз, два и готово! Первым делом ты пригласишь меня позавтракать, а поэтому надо торопиться. А ну, живей!

Она вытаскивает меня из постели, силой ставит под душ. Регулируя кран с горячей водой, я слышу, как она говорит с кем-то по телефону. В ее голосе сквозят нетерпеливые нотки: «Чем скорее, тем лучше, о'кей? Штаны на себя натянешь, и вперед!»

Таким голосом адвокат, знающий себе цену, говорит с упрямым клиентом.

Я нежусь под душем меньше времени, чем хотелось бы, у нее куча дел, и мне приходится с этим смириться, по крайней мере до завтрака. Я надеваю новый костюм, который она мне купила вчера, модный, дорогой костюм, и мы спускаемся в лифте навстречу новому дню в нашей жизни.

— А чем тебе не подходит ресторан в отеле?

— Здесь будет лучше.

Мы едем на машине по центральной части Денвера. Она за рулем «тауруса», который мы взяли напрокат.

— Я смотрю, ты прекрасно ориентируешься.

— Я два лета подряд проходила здесь практику. Она целеустремленно ведет машину: спина прямая, руки твердо сжимают руль.

— А что это за место, куда мы едем завтракать? Как оно называется? Где находится? — Я смотрю через окно. Райончик так себе.

— Увидишь. — Она загадочно улыбается, словно Джоконда. — Ты мне доверься. Тебе понравится. Обещаю.

Мы в самом центре испанского района, проехали уже по меньшей мере с десяток кварталов, и ни в одном из них я не видел указателя на английском языке.

— Мне казалось, у тебя сегодня день расписан по минутам.

— Я сама знаю, что мне делать, — в ее тоне проскальзывает легкое раздражение. — Поэтому сиди и не рыпайся, ладно?

— Не знаю, куда ты меня везешь, но там, наверное, подают на завтрак одни кукурузные лепешки, черт бы их побрал!

В ответ — та же самая улыбка Джоконды, которая выводит меня из себя.

— Такого завтрака у тебя никогда еще не было и не будет, иначе я верну тебе всю сумму в двойном размере.

Она ставит машину в середине квартала перед домиком, покрытым бледно-розовой штукатуркой и выкрашенным краской бирюзового оттенка, которая уже сильно облупилась. Тихая улица, вокруг только жилые дома, во всем квартале ни ресторана, ни вообще какой-нибудь коммерческой структуры.

— О'кей. За чей счет?

— Один старый друг захотел угостить тебя завтраком.

— Старый друг? Слушай, Мэри-Лу, что происходит?

Не отвечая, она вылезает из машины. Я неохотно следую ее примеру, она устраивает какой-то розыгрыш, и я не знаю, в чем тут дело. Не люблю, когда мне преподносят сюрпризы. Я уже начинаю строить догадки, а не подстроена ли вся эта история, начало которой было положено нашей случайной встречей в аэропорту?

Дверь, ведущая в дом, открывается. Выходит мужчина. Он невысокого роста, ладно скроен, судя по виду, испанского происхождения. Этакий живчик, мелькает у меня мысль. Он напоминает мне франтоватого игрока на скачках — ботинки начищены до блеска, складка на брюках остра, словно бритва. И лишь по гладко зачесанным назад седым волосам со стальным отливом видно, что ему уже за пятьдесят, так что молодым его не назовешь. Подойдя, он чопорно здоровается с Мэри-Лу за руку.

— Быстро доехали. — Говорит он без акцента, голос слишком низкий для такого тщедушного мужчины. Голос, в котором слышны властные нотки.

Он полицейский. У меня возникает смутное ощущение, что его лицо мне знакомо, но я не могу припомнить, где его видел.

— Виктор Меркадо, Уилл Александер, — говорит Мэри-Лу, представляя нас друг другу.

— Я слышал, вы на редкость здорово готовите! — говорю я, даже не пытаясь скрыть сарказм.

Он криво улыбается, так, что все лицо пересекают морщины.

— Для вас я приготовил кое-что вкусное. Заходите.

Гостиная маленькая, но в ней идеальная чистота. Над диваном большой портрет Элвиса, выполненный на черном бархате. Я перевожу взгляд на Мэри-Лу. Она стоит с напряженным видом. Что, черт побери, все это значит?

Пройдя по коридору, Меркадо открывает дверь, ведущую в спальню.

— Заходите.

Секунда, и в комнату, дрожа и спотыкаясь, входит… Рита Гомес. Секунду она глядит на меня, потом отводит глаза.

Не знаю, кто из нас больше дрожит, — она или я.

— Садись, — повелительным тоном говорит ей Меркадо, указывая на диван.

Она садится, сжав кулачки. Я поворачиваюсь к Мэри-Лу, которая широко улыбается.

— Виктор раньше возглавлял отделение ФБР в Сан-Антонио, в штате Техас, а теперь руководит лучшей на юго-западе фирмой, занимающейся предварительным расследованием дел. Мы познакомились пару лет назад, когда расследовали одно дельце, — говорит Мэри-Лу, — и время от времени он оказывал мне услуги, причем… не только в Техасе, но и в Санта-Фе, да и еще много где.

— Мне до смерти надоела бюрократическая волокита, — поясняет Меркадо. — К тому же получаю я теперь гораздо больше прежнего.

Я наверняка раз-другой видел его в Санта-Фе, поэтому его лицо и показалось мне знакомым. Я перевожу взгляд с него на Мэри-Лу. Могла ли она спать с ним? И тут же отбрасываю эту мысль. Ока просто не может этого сделать, а вот я могу и, чувствуя за собой такой грешок, валю все на нее. Он помогает ей по работе, не более того. Боже, иной раз я сам себя не узнаю!

Мэри-Лу бросает взгляд на часы.

— Мне в самом деле уже пора. — Она быстро чмокает меня в щеку. — Позвони, когда вернешься. — Она улыбается: — Может, хоть теперь будешь мне верить!

Мэри-Лу выскакивает за дверь прежде, чем я успеваю спросить, что к чему. Она сделала мне этот невероятный подарок и даже не дождалась, чтобы я мог сказать ей «спасибо», как и полагается.

Я поворачиваюсь к Меркадо.

— Как…

— Я подумал, что ей обязательно придется разговаривать по телефону с кем-нибудь в Санта-Фе, — объясняет он, глядя на Риту, которая с несчастным видом сидит на самом краю дивана. — Одиночество, отчаяние. Да что угодно. Страх. Я приехал в ваши края, разобрался в ситуации и позволил себе… скажем, установить прослушивание нескольких телефонных линий, которыми она вероятнее всего могла воспользоваться. Обычное дело, которому учат в ФБР.

— Но разве это… не противозаконно?

— Мэри-Лу — хороший человек, — прямо отвечает он. — Она сказала, что для нее это важно. Иной раз приходится ловчить.

И все это она сделала ради меня. Мэри-Лу.

— Я подожду на улице, — предупредительно говорит Меркадо.

Он закрывает за собой дверь, и мы остаемся наедине.

Я стою, выжидая. Наконец Рита Гомес поднимает голову и смотрит на меня.

— Они сказали, что мне больше ни с кем не придется видеться. Никогда. Так и сказали. Прямо в лицо. — Она говорит тихо, чуть ли не шепотом, словно сама с собой, вспоминая, что они ей сказали, словно не она, а сами они произносят эти слова.

— Кто? — допытываюсь я. — Кто тебе это сказал?

— Сами знаете кто.

— Нет, не знаю. — То есть знаю, я почти уверен в этом, но хочу слышать это от нее.

— Они сказали, как только все закончится, я больше не увижу никого из тех, кто связан с этим делом. Что мне больше никогда не придется о нем говорить. Они обещали, — хнычет она, чуть не плача.

— Полиция.

Она кивает, еле заметно наклоняя голову.

— Гомес. И еще один… как его… Санчес. — Она снова кивает. — И еще другой.

— Какой другой? — Я не знаю, что и думать, насколько мне известно, кроме тех двух полицейских, с ней никто больше дела не имел.

— Тот, у которого вся рубашка и галстук в пятнах. Тот, что ковыряет в зубах, стоя прямо перед тобой. Который еще выступал в суде.

Моузби.

— Окружной прокурор. То есть помощник окружного прокурора.

— Ну да. Он самый.

— А Робертсон? Окружной прокурор.

— Кто?

— Ну, еще один, тот, что тоже выступал в гуде. Помимо судьи.

— А-а… Нет, его не было.

— Значит, всего их было трое… это они втроем давали тебе обещания, больше никого не было.

— Ну да. — Она снова кивает, наклоняя голову так, словно молится.

— Они-то и добились от тебя нужного признания. Она глядит на меня, всем своим видом как бы говоря: «А что еще мне оставалось делать?»

— Они сказали: «Выбирай — либо ты, либо мы». Сказали, что у них и так уже полно улик и, если, мол, я не покажу, что все это — дело рук рокеров, меня будут судить вместе с ними по обвинению в убийстве. Как соучастницу убийства Ричарда.

 

7

Они отвезли ее в охотничий домик в горах. Других домиков вокруг не было, из него ничего не было видно. Ехали они туда долго, несколько часов, она спросила, неужели нельзя было устроить допрос в Санта-Фе, а они ответили, что там никто ее не побеспокоит, никто не тронет.

Слабость от кровотечения у нее еще не прошла, кроме того, она была голодна, сказала, что хочет поесть, а потом немного поспать, тогда один из них вышел на улицу и принес немного чили, несколько банок кока-колы, все вместе они съели чили, она выпила пару банок кока-колы, а они — пива, ей надо было сходить в ванную, но она почему-то побоялась сказать им об этом, может, из-за кровотечения, она держалась до тех пор, пока не стало совсем невмоготу, и тогда наконец решилась спросить, можно ли ей сходить в ванную. Конечно, ответили они и разрешили, сказав, чтобы она приняла душ, что она и сделала, а позднее, пару дней спустя, обнаружила дырку в стене ванной, через которую они подсматривали за ней, пока она принимала душ. К тому времени произошло уже столько всего, что ей было плевать, они видели ее сиськи, ее распухшую киску, ну и что? Наверное, от такого зрелища члены у них встали по стойке «смирно».

Когда она вышла из ванной, в первый раз приняв душ, они разложили груду снимков на столе, который с натяжкой можно было назвать кухонным, и сказали, чтобы она внимательно на них посмотрела. На всех снимках был изображен Ричард, на котором живого места не было. Ее чуть не стошнило, они попытались заставить ее снова взглянуть на фотографии, но она не смогла и, почувствовав, что ее вырвет, бросилась в ванную, и там ее вырвало. Снимки были ужасные. Когда она вернулась, они рассказали, что случилось с Ричардом, все то, о чем она рассказала большому жюри, а потом на суде. Так она узнала, что произошло с Ричардом, впервые узнала. Потому что сама она не видела, что там произошло. Она сказала, что видела, — сначала большому жюри, а потом во время суда, но на самом деле это было не так.

Когда ее вырвало и чили с кока-колой оказались в унитазе, полицейские повели себя с ней мягко. Ну разве не ужасно то, что приключилось с беднягой Ричардом, и так далее в том же духе, а потом спросили, как все произошло? Вы о чем, спросила она. Тогда они сказали, чтобы она объяснила, что произошло в горах, где она была с Ричардом и рокерами, как все вышло. Что произошло сначала, что — потом, кто изнасиловал тебя сначала, кто — потом, кто изнасиловал Ричарда сначала, кто — потом и так далее, кто пырнул его ножом сначала, кто отрезал член. Словом, все, как было.

Я не знаю, о чем вы говорите, ответила она. Насчет изнасилования она рассказала им все, что помнила, затем рассказала, как они наконец довезли ее до мотеля, изнасиловали еще пару раз и укатили. Ей было страшно вспоминать об этом, но она все-таки рассказала, и чем больше говорила, тем больше ненавидела рокеров, она ведь хотела заставить себя не думать об этом, словно ничего и не было, но теперь, когда от нее потребовали рассказывать все, оказалось, что нет, все происходило на самом деле, она сама это знала и не могла отрицать. Но что касается Ричарда, тут она ничего сказать не могла, потому что ничего и не было.

Тогда они посмотрели на нее как-то странно, такое было впечатление, что то ли они ей не поверили, то ли еще что, и сказали: вот что, ты была с ними, когда они убили Ричарда, отрезали ему член и засунули в рот. Она сказала, что не была, не была, и все тут.

Тогда они снова стали говорить, что была, и она опять сказала, что нет, тогда они снова посмотрели на нее как-то странно и сказали, чтобы она ложилась спать и отоспалась: она, мол, устала после всего, что с ней произошло — сначала ее изнасиловали, потом отвезли в больницу и так далее. Утром они снова с ней поговорят. Это на самом деле было так, она на самом деле устала от всего, она пошла в одну из спален (спален там было две) и заснула, даже не раздеваясь, так она устала. Позже она обнаружила дырку и в стене спальни тоже, через которую они, наверное, видели, как она одевается и раздевается. Ей было плевать: миллион мужиков видели, как она раздевается, так что какая, в конце концов, разница! Она слышала, как они разговаривают, достают банки пива из холодильника, следующее, что она помнит, это как наутро проснулась с мерзким ощущением во рту после того, как накануне вечером ее вырвало; они угостили ее кофе и сдобными булочками, купили для нее новую зубную щетку, зубную пасту, туалетные принадлежности. Симпатичные вещички, такое впечатление, что выбирала их настоящая леди.

Затем они снова показали ей фотографии и заставили рассматривать их очень долго. Рассказали, как все было, как, по их мнению, все произошло, это был рассказ, который она позже повторила перед членами большого жюри. Она без конца говорила им, что все не так, что она не знает, как все было, потому что ее там не было. Тогда они сказали: ну ладно, давай начнем снова с самого начала. Ты же была знакома с убитым Ричардом Бартлессом? Да, ответила она, была, она этого и не отрицала. О'кей, а вы с ним когда-нибудь ходили в бар? Да, снова ответила она. В тот вечер ты встретила там рокеров? Да. Они отвезли тебя в горы и там изнасиловали? Да. А потом отвезли обратно в мотель? Да. В то время Ричард тоже жил там, в соседнем номере? Да. Теперь она могла уже разобраться, куда они клонят. А потом Ричард пришел к тебе в комнату и попытался помешать им изнасиловать тебя? Нет, ответила она, с того момента все было иначе, если исходить из того, что я сама знаю, что со мной случилось. Они просто продолжали свое дело, потом связали его и вместе с тобой увезли в горы? Нет. Потом трахнули его через задний проход, продолжали они, словно она все время говорила не «нет», а «да». Потом достали нож, прокалили на костре и пырнули его несколько десятков раз? Нет. Но они продолжали задавать ей вопросы, как будто она все время отвечала «да». Потом отрезали половой член и засунули ему в рот? Нет. И убили выстрелом в голову? Нет. Потом сбросили труп со скалы, отвезли тебя обратно в мотель, поговорили, убивать тебя или нет, и в конце концов решили, что нет? И да, и нет. Потом они уехали, укатили на своих мотоциклах, бросив тебя одну, заставив поклясться, что ты ничего не скажешь? Да.

Покончив с этим, они выпили кофе (она пила кока-колу) и начали все сызнова, все то же самое, с самого начала. Те же вопросы, те же ответы. Ей снова захотелось в ванную, она у них спросила: «Можно?», они ответили, что пока нет. Она была готова расплакаться и сказала им, что ей нужно в ванную, она больше не может терпеть, а то помочится прямо на пол, что для нее было бы хуже всего остального. И тогда наконец один из них, что пообходительнее, Гомес, сказал ей: валяй, иди в ванную, но, слушай, когда вернешься, мы снова будем задавать те же вопросы и хотим, чтобы ты наконец начала говорить правду.

После обеда к ним присоединился еще один. Моузби. Представившись, он сказал, как сильно сожалеет о том, что с ней произошло, и хочет ей помочь. Она успокоилась, пока он не завел с ней речь о том же, о чем уже говорили оба сыщика, — об убийстве, о том, как она там оказалась и что видела. Тогда она сказала ему то же, что и им, что, может, все на самом деле и было так, как они говорят, но она сама ничего сказать не может, так как не была там и ничего не видела.

Тогда он вышел из себя, обозвал ее лгуньей, шлюхой, потаскухой, сказал, что, если она и дальше будет врать в том же духе, у него не будет иного выбора, кроме как арестовать ее и предъявить обвинение в сокрытии преступления и соучастии в нем. Это до смерти ее напугало, но что она могла поделать? Ей всегда говорили ни в коем случае не лгать полиции, а теперь сама полиция говорит, чтобы она солгала.

Они проговорили с ней всю вторую половину дня, до самого вечера, она с ног валилась от усталости, до смерти хотела спать, но они ни за что ее не отпускали. Они проговорили с ней всю ночь напролет, сменяя друг друга, полицейские и Моузби спали один за другим, урывками, не давая ей заснуть, толкая ее всякий раз, когда она начинала клевать носом, заставляли пить кофе, который ей не нравился, и кока-колу и не разрешали пойти в ванную, пока она не помочилась прямо в трусики. Они не давали ей спать всю ночь и весь следующий день, пока она совсем не перестала соображать, почти не могла разговаривать и понятия не имела о том, что говорит. Они снова и снова задавали ей те же самые вопросы. Наконец силы совсем ей изменили, и она потеряла сознание.

Это произошло ближе к вечеру, а когда она снова проснулась, было опять темно. Она лежала в постели, голая. Кто-то раздел ее. Насколько она могла судить, ее опять изнасиловали, киска была прикрыта свежим «котексом», на котором виднелись свежие пятна крови. Кто-то потрудился над ней в то время, когда она была без сознания. Ладно, не важно, только бы все как можно скорее кончилось. Она по-прежнему боялась солгать, думала, что они пытаются обвести ее вокруг пальца, и, если она ответит «да» на вопросы, на которые раньше отвечала «нет», они арестуют ее за лжесвидетельствование, что все это не более чем уловка, нужная для того, чтобы за что-то ее арестовать. Поэтому она понятия не имела, что предпринять.

Они вошли к ней в комнату и приказали одеться, одежда была та же, в которой она приехала, другой у нее не было, эта уже начала рваться, она не хотела надевать ее, но пришлось, выбора не было. Войдя в гостиную, она увидела, что там стоит еще один мужчина, четвертый, а на кухонном столе — какой-то аппарат. Ей сказали, чтобы она села к столу, рядом с аппаратом, обхватили ей руну ремнем, который был присоединен к аппарату, который, как они сказали, называется детектором лжи. Они сказали, что будут снова задавать те же вопросы, а аппарат скажет, лжет она или говорит правду.

Ей это пришлось по душе, потому что она не лгала, она говорила правду, аппарат скажет, что она говорила правду, тогда они отпустят ее наконец, поверив. Они снова стали задавать вопросы, все те же вопросы, а четвертый мужчина все это время как-то странно смотрел на аппарат и что-то записывал на рулоне бумаги, который медленно выползал из него, а потом, подняв голову, как-то странно посмотрел на Моузби. Моузби тоже как-то странно посмотрел на него, такое впечатление, что он был зол, словно аппарат говорил им что-то такое, что им не хотелось слышать. Она ничего не могла с этим поделать, она говорила правду.

Четверо мужчин стали совещаться между собой. «Все это серьезно, — говорили они, — все это очень серьезно». Тогда Санчес подошел и сел рядом, лицом к ней, и неожиданно наотмашь ударил по лицу, сильно ударил, так, что она чуть не слетела со стула: это безмерно удивило ее, она страшно испугалась — и от боли, причиненной ударом, и от неожиданности.

— Ты лжешь, мерзавка! — заорал он. — Детектор лжи только что показал, что ты лжешь! — Он попытался было ударить ее снова, но его остановил Гомес, сказав, что этим делу не поможешь.

Вот тогда она и вправду струхнула, ведь она говорила правду, а детектор лжи показал, что, оказывается, нет. Тогда они снова стали задавать ей вопросы о том, что произошло, когда рокеры отвезли ее обратно в мотель после того, как в первый раз трахнули в горах, и она рассказала им, рассказала о том, что произошло, как наконец они укатили на своих мотоциклах, а она отключилась.

Потом Гомес, тот, что пообходительнее, сказал: «Дайте мне возможность поговорить с ней наедине», а Моузби ответил: «Нет, черт побери, она лжет самым бессовестным образом, я забираю ее с собой в Санта-Фе, заведу на нее дело по обвинению в соучастии в убийстве, отправлю на электрический стул вместе с этими чертовыми рокерами, она их выгораживает, она, сучка, виновна так же, как и они!» А Гомес сказал: «Да остынь ты, старик, дай мне поговорить с ней минутку наедине!», на что Моузби ответил: «О'кей, но только на минутку, потом я прекращаю этот балаган, мы забираем ее обратно в Санта-Фе и заводим дело по обвинению в соучастии в убийстве, а то пытаешься человеку помочь, а он, черт побери, в твоей помощи и не нуждается!» «Хорошо, на минутку», — согласился Гомес.

Они вышли на улицу, он предложил ей сигарету, поднес зажигалку, словом, повел себя как истинный джентльмен, глядя на нее ласково, а не так, как смотрят на потаскуху, мокрощелку, куда любой мужик, если захочет, может засунуть свой стручок, даже несмотря на то, что она потеряла сознание и у нее идет кровь.

— Мы знаем теперь, что они тебя изнасиловали и до смерти напугали, — спокойно говорит он. — Ты нам сама об этом сказала. — Да, она сказала, это правда. Тогда он говорит: «Когда они привезли тебя обратно в мотель, ты была практически без сознания и почти не помнишь, как они уехали, может, к тому времени ты уже потеряла сознание». Она ответила, что и это правда. «И, когда вы вернулись в мотель и все это уже происходило, кто-то постучал в стену номера?» — спросил он. И снова она ответила «да». «А это мог быть Ричард?» Она думает, это мог быть и он, он жил в соседнем номере, к тому времени ее уже так измочалили, что она не может сказать наверняка. Может, и он.

— О'кей, — сказал он. Она взяла еще сигарету, он снова помог ей прикурить. У него были грустные глаза, красивые глаза, такие же темно-карие, как у нее самой, они смотрели на нее так, словно она на самом деле ему дорога, словно он хотел, чтобы у нее все было в порядке, чтобы против нее не заводили дело по обвинению в убийстве, которого она не совершала, которого, она уверена, что он это знает, она не совершала.

— О'кей. Ты больше уже ничего не вспомнишь, пока не отоспишься как следует. — Говоря это, он посмотрел на нее так, словно говорил совершенно искренне. Она, в свою очередь, посмотрела на него и ответила «да», это так. Тут она потеряла сознание и ничего больше не помнит до тех пор, пока несколько часов спустя не проснулась.

Тогда он взял ее ладошку в свои руки, у него большие руки, ее ладонь полностью исчезла в них, но в то же время мягкие, ей было приятно, когда он держал ее за руку, он нежно держал ее за руку, как мужчина держит за руку женщину, если она нравится ему, если он относится к ней как к человеку и как к женщине, не просто как к подстилке, а как к настоящему человеку, и сказал:

— Значит, могло оказаться и так, что ты была такой измотанной, такой уставшей, такой перепуганной, что они отвезли тебя снова в горы вместе с Ричардом Бартлессом, и все это на самом деле произошло, они убили Ричарда и так далее, а ты была такой уставшей, такой измотанной, такой перепуганной, что ничего не помнишь. Ты просто не способна что-либо вспомнить.

Она почувствовала, как сердце на мгновение перестало биться. Он держал ее за руку, глядя прямо в глаза, и она ответила: «Да, может, и так», несмотря на то что была довольно твердо уверена в обратном. Но ведь могло быть и так, все ведь возможно. И он сказал: «Иной раз так уж устроен наш мозг, что он отказывается вспоминать что-то очень плохое, он просто закрывается, словно глухая дверь, а то, что ты ищешь, убрано где-то далеко, и тебя не волнует, где именно, достаточно того, что убрано, и ты перекладываешь эту вещь туда, где на нее не нужно смотреть, потому что она слишком безобразна. Вот так мозг защищает нас от самих себя».

Тогда она посмотрела на него и кивнула, показывая, что поняла, о чем речь. Она действительно поняла, поняла, о чем он говорил и что от нее требуется.

Они выкурили вместе еще по сигарете, выпили банку кока-колы на двоих, потом он сказал, что все будет хорошо, что он позаботится, защитит ее. Что никто снова на нее не нападет, а если кто и посмеет, будь то Моузби или еще кто-то, он им покажет, где раки зимуют, теперь он больше не даст ее в обиду, ее и так уже достаточно обижали. Потом он снова сжал ее руку в ладонях, как будто она ему на самом деле понравилась — и как человек, и как женщина.

Она провела там еще три дня вместе с обоими сыщиками и Моузби. Они купили ей новую одежду и хорошо обращались с ней. Раз за разом они перебирали то, что произошло в ту ночь, раз за разом, пока она на самом деле не поверила, что все было именно так, как говорил Гомес, что все на самом деле было так, как они говорят, а память ее просто подвела в том, что касается Ричарда, потому что от одной мысли о нем ее охватывал жуткий ужас. И через какое-то время она на самом деле поверила в это или подумала, что поверила, ей было так легче — думать, что поверила, и они снова обсуждали все с ней вместе, рассматривая снимки, обсуждая все, что произошло, кто что сделал и когда. Пока наконец она сама не поверила в это, тогда, по крайней мере, поверила, позже начала сомневаться, а тогда поверила так, что была способна рассказать все лучше, чем они сами, чем кто бы то ни было, потому что сама была там, все видела, все испытала на собственной шкуре. Она сама прошла через все это, поэтому и поверила.

Они отвезли ее обратно в Санта-Фе, и в присутствии свидетеля она продиктовала стенографистке в суде заявление о том, что все сказанное ею — истинная правда, что она сделала свое заявление без какого-либо принуждения или нажима, что это ее собственное заявление и никто не подсказывал ей, что следует говорить. Потом то же самое она заявила большому жюри и в суде.

Не знаю, что мне делать: то ли обманывать самого себя, то ли притворяться, что ничего особенного не произошло. Она глядит на меня, ожидая, как я отреагирую. Я могу отреагировать по-разному. В данный конкретный момент больше всего на свете мне хочется выпить, я ловлю себя на том, что дрожу как осиновый лист. Но тут же одергиваю себя, может, срабатывает какой-то внутренний сторож, желающий мне только добра, может, прошлой ночью во мне что-то изменилось, что даст возможность начать новую жизнь. К черту спиртное, старик, только этого тебе недоставало! Если тебе чего на самом деле недостает, так это ясности.

— Но теперь-то ты сама знаешь, что это была ложь от начала и до конца, — говорю я.

Она молча кивает.

— В твоей голове не нашлось ни одного уголка, где ты могла бы хранить правду, страшную правду.

Она снова кивает.

— Значит, это ложь от начала и до конца, — продолжаю я. — Чушь собачья! — Я вне себя от ярости. Я вне себя от ярости, черт побери, но я должен сохранять хладнокровие: этот предлог, объясняющий поведение девицы, настолько хрупок, что от одного неверного слова или поступка у нее снова голова может пойти кругом. — Все, о чем ты говорила на суде, начиная с того момента, когда они привезли тебя обратно в мотель. Все, что касается Ричарда Бартлесса. Это ложь от начала и до конца.

— Зато все остальное — правда. Они на самом деле меня похитили. И изнасиловали.

— Да.

— И должны понести за это наказание, правда?

— Совершенно верно. Но только за это, за это, а не за убийство, которого не совершали.

— Ну да. По-моему, так будет правильно. Я знаю, что мне делать. Еще один вопрос.

— Почему ты уехала из Санта-Фе? Почему уехала из Нью-Мексико?

— Они мне приказали. Сказали, что мне не придется ни видеться больше ни с кем из проходящих по этому делу, ни слышать о нем. Я и сама не хотела.

— Они давали тебе деньги? На то, чтобы ты переехала?

Она кивает.

— Пятьсот долларов.

— Сейчас нам надо будет съездить в одно место. Туда, где я могу документально оформить все, что ты мне рассказала.

Я вижу, как в глазах у нее мелькает страх.

— Они посадят меня в тюрьму. Они обещали, что сделают это, — говорит она умоляющим тоном.

— Нет, — качаю я головой, — не посадят. Я позабочусь об этом, обещаю. Мы же обратимся не в полицию. Учитывая, что ты мне рассказала. Сначала я получу от тебя заявление, а потом спрячу тебя где-нибудь. Я сам за это заплачу. Где-нибудь там, где они не смогут тебя найти.

— А как же рокеры?

— Они в тюрьме, милочка. Это ты их туда засадила, помнишь?

— А как же их друзья? Они тоже будут за мной охотиться.

— Нет, не будут. Обещаю.

Она глядит на меня, она ни на секунду не верит мне. Винить ее за это у меня язык не поворачивается. С какой стати она мне должна верить? Всякий раз, как кто-нибудь просил ее довериться ему, она оказывалась у разбитого корыта.

 

8

Дон Стрикленд — сотрудник одной из денверских адвокатских контор, с которой мне доводилось работать раньше. Все уже готово, когда мы с Меркадо привозим Риту к нему в офис, — стенографистка из суда, свидетели (Дон и его секретарша), видеокамера. Она излагает свое заявление от начала и до конца, наконец-то она решилась сказать всю правду. Затем я показываю ей отснятую пленку, мы вносим необходимые коррективы, она ставит подпись, подтверждая истинность того, что только что просмотрела.

— От этого кое у кого голова непременно пойдет кругом, — замечает Дон.

— Твоя правда. — У Робертсона, вот у кого голова пойдет кругом. По крайней мере, он чист, пока, во всяком случае. Простофиля. Не знаю, что хуже: задавать тон или даже не подозревать, какими делишками занимаются подчиненные у тебя за спиной. И так и этак получается хуже некуда.

Моузби исключат из коллегии адвокатов. В кое-каких элитных питейных заведениях будет сказано много тостов по этому поводу. Санчеса с Гомесом, пожалуй, сцапают с поличным и спровадят на пенсию. У полицейских принято самим разбираться с теми, кто из их числа.

Плевать! Я хочу, чтобы четверо парней вышли из тюрьмы, и точка. Пусть общество само разбирается, что к чему, мне лично будет достаточно победы, которую я одержу в собственных глазах.

Секретарша Дона сняла по моей просьбе меблированную квартирку для Риты, одно из тех помещений, которые крупные корпорации снимают помесячно для своих нужд. Заодно ей дают телефон, я проверяю, чтобы его номер не упоминался в телефонном справочнике. К концу дня мы перевозим ее туда, я вношу задаток за два месяца вперед, заодно договариваясь с Меркадо, чтобы он поручил какому-нибудь местному сыскному агентству время от времени проверять, на месте ли она. Пусть она знает, что за ней следят, но не знает, когда именно. Я хочу, чтобы каждый ее шаг был под контролем.

Сначала я подумывал взять ее с собой, но быстро отказался от этой идеи. Если по возвращении в Санта-Фе она попадется на глаза не тем, кому надо, прежде чем я передам ее заявление в суд и оно получит огласку, не пройдет и дня, как ее укокошат. Если они и раньше не особенно стеснялись в средствах, то теперь и подавно ни перед чем не остановятся.

Войдя в свое новое жилище, Рита озирается по сторонам, вид у нее довольный. Может, это самое уютное местечко, где ей когда-либо приходилось обретаться, берлога, в которой я сейчас живу, ей и в подметки не годится. Ну и славно, я хочу, чтобы она чувствовала себя здесь как дома, хочу, чтобы она осела на каком-нибудь одном месте, а не носилась взад-вперед. Мы целых две недели только и делали, что мотались по бакалейным лавкам. Она накупила продуктов, пива, кое-каких безделушек, по которым все девчонки сходят с ума, цветной телевизор с кабельной приставкой, кое-что из тряпок. Что еще остается желать?

— А здесь мило, — говорит она, проводя рукой по матерчатым занавескам. — Мне нравится, что тут есть бассейн.

— Смотри только, чтобы в этом бассейне у тебя не завелись друзья-приятели, — говорю я. — Смотри, чтобы никого не было.

— Ладно, и без того ясно! Вы мне уже раз десять сказали об этом.

— Я хочу, чтобы ты зарубила это себе на носу. Пока дело не будет передано в суд, нам нужно вести себя очень осторожно. Если полицейские только разнюхают насчет этого… — Я не договариваю конца фразы.

Она с торжественным видом кивает. На нее и так уже слишком многие заимели зуб.

— Я постараюсь звонить тебе каждый день. А ты можешь звонить мне, если потребуется. Номера моих телефонов у тебя есть.

Она вытягивает руну с листом бумаги, на котором значатся номера моего домашнего и служебного телефонов.

— О'кей. — Прежде чем уйти, я озираюсь еще раз. — Все это скоро кончится.

— Надеюсь. Я сыта по горло всем этим дерьмом! Мне все это не по душе.

— Это еще не самый плохой вариант.

— Что? — Словарный запас у нее небогат.

— Я хочу сказать, что все могло выйти иначе, — поясняю я. — Дело могло кончиться тем, что тебя похоронили бы в сосновом гробу или, хуже того, погребли бы где-нибудь в чистом поле, под многотонной грудой всякого хлама.

— Ого! Ну да. — Теперь до нее дошло. — Я буду осторожна. Не беспокойтесь.

— Когда я уйду, запри дверь. На оба замка.

Не беспокойтесь, легко сказать. Даже во сне, Рита, будешь ли ты чувствовать себя спокойно? Будут ли твои сны безмятежными? Ни бандитских рокерских банд с ножами, которыми отсекают члены у жертв, ни парней, трахающих тебя по очереди так, что, того и гляди, разорвут внутренности, ни разъяренных полицейских, угрожающих засадить в тюрьму до конца жизни? Сумеешь ли ты жить день за днем как ни в чем не бывало, пока вся эта дерьмовая история не подойдет к концу, ни о чем не тревожась, не чувствуя, как тело сжимают щупальца страха? Потому что стоит тебе только подпустить их к себе, позволить дотронуться до тебя, обхватить тебя, как ты без конца только и будешь тревожиться. В твоих ли это силах, Рита? Можешь ли ты жить, ни о чем не задумываясь? Искренне уповаю на то, что так оно и есть.

Нет, не получается, все равно я тревожусь. Тревожусь за нее, за рокеров, за всех нас, влипнувших в эту чертову историю.

 

9

— Ты что, шутки вздумал со мной шутить? Это что, правда, черт побери? Говори, черт бы тебя побрал! — Одинокий Волк орет во весь голос, подавшись всем телом вперед, привстав и упершись костяшками пальцев о стол так, что они побелели от напряжения. Он вплотную прижался к разделяющей нас перегородке, от его дыхания она запотела. — Говори, так это или нет, ублюдок?

— Так. А теперь сядь, пока тебя не отправили в одиночку.

Он садится на место, тяжело дыша, пот льет с него градом, вся рубашка спереди и под мышками вдруг стала мокрой. Много месяцев он все держал в себе, а теперь вдруг его словно прорвало.

— Черт побери, не верю! Не верю и все!

— Это правда.

Мы смотрим друг другу в глаза. Вдруг он широко улыбается.

— Слава тебе, Господи! Может, и есть Бог на свете.

Может, и есть, но, мелькает у меня мысль, в нашем деле то, так это или нет, роли не играет.

— И что теперь? Когда мы отсюда выберемся?

— Не рыпайся. Придется пока посидеть.

— Но она же отказалась от своих слов! Ведь на ней держится все дело, — говорит он, не понимая, что я хочу этим сказать. — Справедливость теперь восстановлена… разве не так?

— Справедливость не в счет. Ты и сам это теперь знаешь.

— Но ведь…

Видно, что он снова испугался. Минуту, даже меньше, он не помнил себя от радости, а теперь все вернулось на круги своя.

Я объясняю, как все делается. (В течение дня надо будет провести такие же беседы с остальными тремя. Я просил, чтобы мне дали возможность увидеться со всеми вместе, делая упор на то, что дело особое и не терпит отлагательства, но мою просьбу в конце концов отклонили, прежде всего потому, что я подробно не информировал начальника тюрьмы о причинах такой просьбы — их мне надо приберечь для суда.) Я представлю видеозапись, сделанную Ритой Гомес, в Верховный суд и направлю ходатайство на предмет назначения нового судебного разбирательства, основанного на этих показаниях, от которых свидетельница ранее отреклась и которые оказались скрыты во время первого суда. Как только в Верховном суде удовлетворят ходатайство, а я думаю, что так оно и будет, подам апелляцию с требованием аннулировать предъявленные рокерам обвинения, потому что все, что она говорила, уже нельзя будет использовать, а без этого аргументация обвинения рассыпается в пух и прах, к тому же, с какой стороны ни возьми, первый суд от начала и до конца изобиловал лжесвидетельствами и фактами нажима на свидетелей. У меня есть все основания надеяться, что все будет именно так, как я и задумал, Робертсон захотел показать щенкам, где раки зимуют, но он же не идиот.

— Так сколько? — спрашивает он.

— Считай, месяцев шесть. Может, и меньше, но правосудие разворачивается уж больно медленно, особенно когда оказывается, что власти сели в лужу.

— Ну да.

Он может провести эти шесть месяцев, стоя на голове. Да и не только он, все. Ему это не нравится, остальным тоже, но, по крайней мере, они видят, что конец уже близок.

Я бросаю взгляд на него.

— Как ты себя чувствуешь?

Он бросает на меня ответный взгляд, тот взгляд, который я запомнил еще раньше, когда мы впервые встретились.

— Как человек, который невиновен, старина! Таким я всегда был.

 

10

Верховный суд штата Нью-Мексико постановляет: «Рассмотрев апелляцию, поданную ответчиками по делу штата Нью-Мексико против Дженсена и остальных, суд настоящим возвращает это дело на дознание с последующим назначением нового судебного слушания по ходатайству ответчиков».

 

11

Довольно незамысловатое заявление. Правда, у меня ушло два месяца на то, чтобы его добыть. Я не смог разыскать Пола в тот первый вечер, но мы втроем — Томми, Мэри-Лу и я — устроили себе праздник, затянувшийся за полночь, который получил продолжение, когда мы с Мэри-Лу остались вдвоем. У нее, новой девушки моей мечты, очаровательная квартирка к северу от города — домик из саманного кирпича, откуда вечером открывается вид на раскинувшийся внизу город, переливающийся огнями. Домик хоть и новый, но на нем чувствуется отпечаток истории, внутри, от стены до стены, пол покрыт досками из съедобной сосны. Я провел ночь у нее, я впервые заночевал дома у женщины, после того как Холли ушла от меня (формально говоря, тот дом был моим, несмотря на то, что она утверждала обратное). Первая ночь, за которой, надеюсь, последует много других.

Наступает утро. Я сижу в кабинете Робертсона, он заставил меня прождать сорок пять минут, а так все осталось по-старому, с прежними друзьями расставаться, может, и тяжело, но надо. Я сижу за столом напротив него, стараясь держаться не с видом кота, слопавшего канарейку. Он проявляет нетерпение: «У меня сегодня весь день расписан по минутам, так что у тебя должно быть по-настоящему важное дело».

Не говоря ни слова, я передаю ему некий документ.

Он начинает бегло просматривать его, внезапно останавливается, бросает на меня тревожный взгляд, снова принимается медленно читать. Отпивая из чашки с кофе, я наблюдаю за ним. Он читает сосредоточенно, раз-другой возвращаясь назад, чтобы проверить то, что уже прочитал.

Документ довольно пространный — двадцать с лишним страниц, ну что ж, пусть приятно проведет время. Мне спешить некуда, если захочет, может читать хоть все утро, мне хочется, чтобы до него дошло, о чем, собственно, речь.

Закончив читать, он выпускает документ из рук, тот падает на стол, я ловко подхватываю его и кладу обратно в портфель. Щелкнув пальцами, он переводит взгляд на противоположную стену кабинета, потом на потолок. Видно, что всячески старается собраться с мыслями. Я могу потерпеть, на сей раз я смогу его пересидеть, если понадобится.

— Я могу снять копию? — спрашивает он.

— Всему свое время.

— И когда ты собираешься передать это в суд?

— Если получится, то сегодня, во второй половине дня. Если нет, то завтра.

Он кивает.

— Будь я на твоем месте, я не стал бы этого делать, — наконец говорит он.

— Для моих подзащитных благо, что ты не на моем месте. А почему бы и нет?

— А потому, что это ложь чистой воды. Все, что тут написано, сфабриковано от начала и до конца. Уилл, от всего этого воняет на много миль кругом, и вся твоя карьера может пойти прахом. — Он берет со стола карандаш и начинает нервно вертеть его, как тамбурмажоретка — свой жезл.

— Не согласен.

Мы в упор глядим друг на друга, словно два мексиканца, столкнувшиеся лицом к лицу. Стена отчуждения, в этот момент разделяющая нас, крепче и непроницаемее стены из плексигласа, которая отделяет меня от рокеров при встречах в тюрьме.

— Значит, я лжец, — ровным голосом говорит он. — Лжесвидетель. Человек, фабрикующий ложные показания. Словом, преступник.

— Никто этого не говорит. — Осторожно, старик, упаси тебя Бог начать меряться с ним силами!

— Но здесь так сказано. — Он показывает на мой портфель. — Я говорю о той халтуре, что там лежит.

— Я имею в виду обоих полицейских. Моузби. Но не тебя.

— За все отвечаю я, — нараспев говорит он, с силой стуча пальцем по столу, — мое управление, мои люди. — У него вырывается шумный выдох. — Это дело всей моей жизни.

— Тебя подставили.

— Иди ты к черту, Уилл!

— Я серьезно, Джон. Твои же собственные люди обвели тебя вокруг пальца. Неужели ты сам этого не видишь? Бог ты мой, неужели ты сам этого не видишь? Теперь, после всего того, что произошло?

Он багровеет, на лбу вздуваются вены. Если бы он не славился отменным здоровьем, мне было бы страшно за него. Мне уже страшно за самого себя.

— Ты хочешь, чтобы я поверил на слово потаскухе, черт бы ее побрал, гулящей девке, которая не знает, сколько будет дважды два, хочешь, чтобы я взял и поверил в то, что все сказанное ею до сих пор — ложь, а теперь она говорит правду, поверить, что мой ближайший помощник и двое самых лучших подчиненных шерифа полиции в нашем округе, у которых за плечами опыт работы в общей сложности свыше сорока лет, более двухсот благодарностей, безукоризненная репутация, что они все это дело высосали из пальца?

— Да, — отвечаю я самым спокойным тоном, на который способен. Я на редкость спокоен, я знаю, что прав, знаю, что и он это знает или, по крайней мере, начинает всерьез сомневаться в правомерности этого дела. В собственной правоте.

— Смешно! — задумчиво говорю я, стараясь развить успех. Иной раз я просто не в силах совладать с самим собой. — Когда она выступала в качестве твоей свидетельницы, то была просто воплощением истины. А теперь превратилась в гулящую девку и лгунью.

— Иди к черту! — Он отмахивается от моих слов. — Это тут совершенно ни при чем. — Он смотрит на меня так, словно я попал ногой в собачье дерьмо и принес его к нему в кабинет.

— Где она?

— В безопасном месте.

— Где?

— Там, где твоим людям ее ни за что не найти! — огрызаюсь я. — Не то что в прошлый раз.

— Надеяться никогда не вредно. Я прихожу в ярость.

— Это что, угроза, Джон? Ты угрожаешь моей свидетельнице? — Сукин сын, теперь игра уже пошла всерьез!

— Как хочешь, так и понимай, — с мрачным видом отвечает он. — Я не нарушаю закон, а стою на его страже, не забывай!

— Иной раз с трудом в это верится, особенно когда слышишь от тебя такие заявления, черт побери!

— А пошел ты к чертовой матери! — Перегнувшись через стол, он смотрит на меня в упор. Я не отвожу взгляда.

— Если мои парни лгут, то лжет и Грэйд. А это сущая ерунда, ведь он — один из самых известных и уважаемых судебно-медицинских экспертов в стране. Он что, тоже лжет, Уилл?

Я уже думал об этом.

— Не обязательно.

— Да нет, как раз обязательно! Их показания взаимоподтверждающие. Без его показаний то, что она говорит, подозрительно. Они не могут существовать друг без друга.

Карандаш в руке Робертсона ломается.

— Ты хватил какого-нибудь сильнодействующего наркотика, Уилл. Что еще скажешь? Может, она вообще не была с ними знакома? Как тебе идейка? Может, и тут она солгала?

— Мы оба знаем, что она была с ними знакома. Показания доброй сотни свидетелей подтверждают это.

— А если все они тоже лгут?

Я встаю. Продолжать в таком же духе далее бессмысленно.

— Увидимся в суде, Джон.

— Непременно. — По тому, как он на меня смотрит, видно, что он абсолютно убежден в собственной правоте. — Я уже почти размазал тебя по стенке, Уилл. На этот раз я закончу то, что начал.

Или собственными руками выроешь себе могилу, болван, думаю я про себя, направляясь к выходу и чувствуя, как он смотрит мне вслед до тех пор, пока я не захлопываю за собой дверь.

 

12

— Рита! Это я, Уилл Александер. Открой.

Я стучу еще раз. Ответа нет. Уже почти десять вечера, она должна быть дома.

— Рита?

Черт побери! Почему ее нет? Ведь только вчера я с ней разговаривал по телефону, сказал, что скоро приеду, и попросил, чтобы она обязательно была дома и ждала меня. На следующей неделе мы обратимся с ходатайством на предмет назначения нового судебного разбирательства, и я хочу снова все с ней обговорить.

Прошло уже четыре месяца с тех пор, как я получил от нее заявление, четыре месяца с тех пор, как в первый раз рассказал обо всем ребятам, сидящим в кутузке, четыре месяца с тех пор, как мы схлестнулись с Джоном Робертсоном у него в кабинете. Четыре месяца, которые вымотали меня без остатка. С Робертсоном мы встречались в общей сложности свыше двух десятков раз. На некоторых встречах присутствовал Моузби, хотя Робертсон осторожности ради старался не делать ничего, что в дальнейшем могло бы выйти ему боком: ведь его помощник номер один в любую минуту может оказаться по другую сторону баррикад, к примеру, может быть обвинен в лжесвидетельстве, в создании препятствий работе суда, если дело до этого дойдет.

При вынесении смертного приговора апелляции принимаются автоматически, суды высшей инстанции принимают к рассмотрению их все до единой, так что здесь проблем нет. Как только Робертсон успокоился и сообразил, что все совершенно законно, что я не пытаюсь выпендриться, не занимаюсь саморекламой, стараясь во что бы ни стало устроить цирковой балаган, привлечь лакомый для газетчиков кусок, мы договорились: делать все скрытно, пусть решение принимает суд, а не пресса.

Впрочем, когда вся эта история выплывет наружу, она будет иметь эффект разорвавшейся бомбы.

Чем меньше времени остается до начала судебного слушания, тем меньше мне удается поспать, причем, думаю, не мне одному — Робертсон, его подчиненные, мои коллеги-адвокаты, рокеры, словом, все, кто знает, что близится начало процесса, ежедневно продирают глаза часов этак в три утра.

— Ну хватит, Рита, открывай! — Я снова стучу в дверь, уже сильнее.

Из-за других закрытых дверей в противоположных концах коридора доносятся приглушенные звуки телевизоров, магнитофонов, обычные звуки, которые слышатся вечером. Но за этой дверью — тишина.

— Рита!

Я стучу изо всех сил. Ничего.

Ее там нет. И это несмотря на то, что я предупредил, что приеду, и заставил ее повторить все, что от нее требуется. Черт побери, почему же тебя нет на месте, сучка поганая? Почему моя жизнь на девять десятых состоит из того, что я кручусь волчком вокруг этой безмозглой дуры, этой пустышки?

Наверное, трахается с кем-нибудь, вот в чем все дело. Пригласила к себе какого-нибудь парня, и они сейчас за дверью, которую я уже готов снести с петель. Если я и дальше буду молотить по ней с такой силой, то разобью все пальцы в кровь. Подцепила себе какого-нибудь матроса (матроса? Только не в Денвере. Какого-нибудь ковбоя!) и до сих пор лежит перед ним, раскинув ноги, а ее тренированная, взмокшая от желания киска ждет, когда он кончит. А может, это один из сыщиков, которым мы платим за то, чтобы они не спускали с нее глаз. Надо смотреть фактам в лицо: эта профессия уже далеко не та, как в блаженные прошедшие времена.

Налицо классический пример раздвоения личности на первобытном уровне, когда и любишь и ненавидишь человека: в одно и то же время я отчаянно нуждаюсь в ней и ненавижу ее всеми фибрами души.

Терпеть не могу нарушать любовное свидание, но делу — время, потехе — час. У меня есть ключ от квартиры, в свое время я об этом позаботился. Я достаю его из кармана, отпираю дверь.

— Крошка, я дома! — Я распахиваю дверь. Держи себя в руках, старина, ведь она значит для тебя буквально все!

Как поется в песне, «свет горит, но никого нет дома». В квартире полный кавардак: посуда в раковине не мылась, наверное, дня два, продукты в холодильнике, полупустые шкафы, то же самое — в ящиках стола, некоторые из ее туалетных принадлежностей по-прежнему лежат в ванной. Она собиралась второпях, взяв с собой то, что могла прихватить на скорую руку. Отъезд не был запланирован заранее, она смылась, потому что ее что-то испугало.

Птичка выпорхнула из клетки, куда ее заперли, и улетела.

Мэри-Лу прилетает на следующее утро. Вдвоем мы рыщем по всему городу: бары, гостиницы, мотели, приюты Ассоциации молодых женщин-христианок, рестораны — словом, все места, где может прятаться человек, находящийся в бегах. Управление железной дороги, представительства авиакомпаний. Тщетно, собственно говоря, этого я и ожидал. Я не знаком с ее друзьями и подругами, если таковые вообще имеются, не знаю, сколько у нее денег, какую она мне дала фору. Если она улизнула сразу после нашего последнего разговора, то сейчас может быть где угодно, в том числе и за пределами страны.

На поиски уходит двое суток. Это все равно что искать иголку в стоге сена, даже хуже, так как мы не знаем, где находится стог сена, если он вообще существует.

Может, ее уже нет в живых.

Я пытаюсь выбросить эту мысль из головы, но ничего не могу с собой поделать. Может, до нее все-таки добрались. Я без конца предупреждал ее: не заводи новых знакомых, не давай никому номер своего телефона, никого не приводи домой. И самое главное — ни при каких обстоятельствах не обращайся к полицейским. Среди них у тебя друзей нет. Они больше чем кто бы то ни было хотят тебя видеть, потому что ты можешь стереть их в порошок, камня на камне не оставить от того, что они берегут как зеницу ока.

Вообще-то они знали, что она живет здесь, добрались до нее. У них было четыре месяца — достаточный срок для полиции, чтобы найти человека, если она захочет это сделать. Денверские полицейские, наверное, помогли им, если не приняв непосредственное участие, то, по крайней мере, решив в это дело не вмешиваться.

От такой мысли у меня мурашки бегут по коже. Робертсон ни за что на свете не дал бы на это добро. Моузби тоже не решился бы на такую авантюру, но вот что касается Гомеса и Санчеса, то кто их знает? Рискованное мероприятие, но и оно иной раз удается.

Более вероятно, что ей не по силам оказалась сама реальность, пугающая перспектива вернуться в Санта-Фе, предстать перед судом, взглянуть в лицо людям, которые ее натаскивали. Не ее вина, что она стала жертвой изнасилования, что она знакома с каким-то разгильдяем, который пал от руки таких же парней, которые насиловали ее и угрожали убить. Она была жертвой, только и всего. И больше жертвой быть не хочет.

Я могу это понять. Впервые мне становится ее жаль.

— Что теперь? — спрашивает Мэри-Лу.

— Не знаю. Ты сама-то что думаешь?

Мы сидим в аэропорту Стэйплтон, ожидая, когда объявят посадку на наш рейс до Альбукерке. Не прошло и получаса, как мы здесь, а я уже осушил три бокала «Джонни Блэкс». Черт побери, это происходит всякий раз, когда я пытаюсь бросить пить!

— Никогда не была на Гавайях.

— Ты взяла с собой купальник?

— Я захватила золотую кредитную карточку «Америкэн экспресс». Это одно и то же.

Мы в отчаянии смотрим друг на друга. Я делаю официантке знак, чтобы она принесла мне еще выпить.

— Уилл… — В ее голосе слышатся предостерегающие нотки.

— А тебе-то что, черт побери? — Настроение у меня такое поганое, что хочется плакать. — Имею же я право. Всего-навсего пять долларов.

— Они не хотели бы, чтобы ты пил. Я тоже.

— Это они платят мне как адвокату, а не наоборот, — говорю я, кипя от злости и упиваясь чувством жалости к самому себе.

— А я нет.

— Ну ладно, малыш, — жалобно говорю я, — хватит, смени гнев на милость, хорошо? Я не заслуживаю, чтобы мне читали нотации. Во всяком случае, не сегодня вечером.

— О'кей. — Пожав плечами, она умолкает.

Черт! Терпеть не могу, когда так легко отступаются. Стоит заставить человека проникнуться сознанием своей вины, и все — он уже твой.

К нашему столику подходит официантка, чтобы налить виски. Я накрываю бокал ладонью.

— Передумал, — слабо улыбаюсь я. Она отходит. Я радостно смотрю на Мэри-Лу. — Ты довольна?

— Да. Значит…

— Не знаю. — Я допиваю то, что еще оставалось в бокале, слизывая с кубиков льда виски до последней капли.

— Нам обязательно надо найти ее, — говорит она. — Это в наших силах.

Подавшись вперед, она берет мою руку в свои и целует ее.

— Мы можем это сделать. И мы это сделаем. Обязаны сделать.

 

13

— У госпожи Гомес грипп, Ваша честь. У нее высокая температура, и она должна соблюдать постельный режим. У меня есть заключение врача, который ее наблюдает.

Я передаю этот документ судье. Мартинес бросает на него взгляд. Это не фальшивка, реально существующий врач, который живет в Боулдере, штат Колорадо, написал это заключение и расписался под ним. На самом деле никакой больной не было, а сам врач — друг одного нашего друга.

— На какое время вы хотели бы отложить заседание суда, господин адвокат? — вежливо спрашивает судья.

Я бросаю взгляд через плечо. Робертсон и Моузби сердито смотрят на меня, им это не нравится, они знают, что я импровизирую на ходу. Робертсон не догадывается, как обстоит все на самом деле, он считает, что я ломаю комедию ради пущего эффекта, но понятия не имеет об истинном положении вещей. Что касается Моузби, то его я разглядываю с превеликим вниманием, если ее исчезновение его рук дело, то, нужно отдать ему должное, с организацией наружного наблюдения он справился лучше, нежели я предполагал.

— Уверен, недели будет достаточно, Ваша честь. Мы хотим удостовериться в том, что она чувствует себя достаточно хорошо для того, чтобы приехать сюда и выдержать напряжение, связанное с рассмотрением дела в суде.

— Протесты? — спрашивает Мартинес.

Робертсон может рвать и метать сколько ему влезет, но он знает, что в этом вопросе судья будет на моей стороне.

— Нет, Ваша честь. Если речь идет об одной неделе, мы не возражаем.

— Хорошо, неделя, начиная со вторника, — сверяется со своим календарем Мартинес. — Итого полторы недели, господин Александер.

— Спасибо, Ваша честь. Через полторы недели мы будем здесь.

— Вы готовы, господин Александер?

— У нас возникла одна проблема, Ваша честь.

— Вы хотите сказать суду, что не готовы, господин адвокат? — резко спрашивает он.

— Моя свидетельница исчезла.

— Простите?

За моей спиной Робертсон и его присные быстро о чем-то переговариваются.

— В настоящее время мы не имеем возможности установить местонахождение Риты Гомес. Она… м-м… она исчезла из виду или, по крайней мере, ускользнула, несмотря на все наши усилия найти ее, — с несчастным видом говорю я.

Если бы в этот момент земля разверзлась под ногами и поглотила меня целиком, я воспринял бы это как милость Божью.

Еще никогда в жизни я не вкалывал так, как в последние полторы недели. Сразу после того как удалось добиться отсрочки в слушании дела, я вернулся самолетом в Денвер. Мэри-Лу прилетела вместе со мной. Она оказалась выше всяких похвал, большего от нее нельзя и желать — и как от компаньона в делах, и как от женщины. Под это она взяла весь свой отпуск. Когда история кончится, если она вообще когда-нибудь кончится, я должен буду преподнести ей огромный букет цветов, что и сделаю с превеликим удовольствием.

Сыскное агентство тоже взялось за работу, засучив рукава, выделив трех человек, по двести долларов каждый плюс расходы, оплату которых они целиком взяли на себя. После того как Рита исчезла, у нас вышла размолвка, но они с полным на то основанием заявили, что несут ответственность за все ее действия, когда она бодрствовала, но не устанавливали наблюдения в самой квартире, чего мы не просили. Действительно, этого мы не просили, поскольку не считали необходимым, а точнее, не могли бы себе этого позволить. Мы обратились за помощью ко всем, кого знали в Денвере, ко всем адвокатам, старым друзьям, знакомым, словом, ко всем, кого могли привлечь к поискам. Тысячи звонков. Все без исключения бары, рестораны и ночлежки. Больницы и морги. Все, что находится в радиусе сотни миль, было прочесано вдоль и поперек. Но она так и не объявилась, ни малейшего следа, ни одной мало-мальски серьезной зацепки.

— Она может быть где угодно, — как-то раз поздно вечером сказала Мэри-Лу, когда мы, совершенно выбившись из сил, вернулись в гостиничный номер. — Прошло целых две недели.

— Не думаю, что она уехала из города, — упрямо ответил я. — А если и уехала, то совсем недалеко. — Я верил в то, что говорил, не знаю почему, но это так. — По-моему, она просто затаилась. Живет у подруги и сумела выскочить, воспользовавшись какой-нибудь лазейкой. — Я убежден в этом, она была слишком напугана, чтобы разработать какой-то план, и ее мозгов хватило только на то, чтобы юркнуть в ближайшую норку, словно кролик, и сидеть там достаточно тихо. Авось, так охотники ни за что ее не найдут.

— Ты просто хочешь верить в то, что говоришь, Уилл.

— Совершенно верно.

— Я тоже. Но если мы ее не найдем? Нам нужно подготовиться и к такому случаю.

Я и так это знаю. Готовиться тут не к чему.

Руководитель сыскного агентства не знал, куда деваться от смущения.

— С более безнадежным делом мне сталкиваться еще не доводилось.

— Вы сделали все, что могли.

— В неофициальном порядке мы будем продолжать поиски. Бесплатно.

Поблагодарив его, я вышел на улицу. Мэри-Лу дожидалась меня в такси. Мы доехали до аэропорта и вылетели оттуда домой.

Мэри-Лу связалась с Меркадо и попросила его разузнать, что к чему. И тут ничего. Рита стала умнее, не оставив на этот раз никаких следов, по которым ее можно было бы разыскать при помощи компьютера. С ней мы связывали свою последнюю надежду, которая умирает последней.

Это было вчера.

Мартинес смотрит на меня со своего судейского возвышения.

— Господин Александер, вы имеете хотя бы приблизительное представление о том, где в настоящее время находится госпожа Гомес?

— Нет, сэр. Наверняка утверждать не берусь.

— Хотя бы в общем?

— Нет.

— Вы ходатайствуете еще об одной отсрочке в слушании дела?

— Учитывая, что сложились особые обстоятельства, Ваша честь, то да, я хотел бы попросить еще об одной отсрочке.

— Протест, Ваша честь! — восклицает Робертсон, вскакивая с места. — Для предоставления еще одной отсрочки нет оснований. Если основания для первой отсрочки носили довольно сомнительный характер, то вторая явилась бы абсолютно неоправданной.

Судья смотрит сначала на него, потом на меня.

— Если бы я предоставил вам еще одну отсрочку, могли бы вы дать суду гарантии того, что удастся разыскать свидетельницу? Что с определенной долей уверенности можно рассчитывать на то, что ее удастся доставить в зал суда в более или менее приемлемые сроки?

— Нет, Ваша честь. Таких гарантий я дать не могу.

— В таком случае нам придется слушать дело в ее отсутствие, — говорит он, обращаясь ко мне.

Мартинес просмотрел видеозапись показаний Риты.

— У вас есть что добавить? — спрашивает он. — Есть другие свидетели или нечто такое, что может подтвердить или дополнить сказанное здесь?

— Нет, Ваша честь. Заявление говорит само за себя.

Фигурально выражаясь, Робертсон разорвет его на мелкие кусочки. Задача, которая перед ним стоит, не из трудных, любому мало-мальски грамотному первокурснику юридического факультета она оказалась бы по плечу. Она утверждает, что тогда лгала, а теперь говорит правду, а почему не наоборот? Вполне допустимо и то и другое.

Он вызывает Гомеса на место для дачи свидетельских показаний.

— Совершали вы какие-либо из тех действий, о которых она ведет речь?

— Нет.

Потом очередь Санчеса.

— Нет. Ложь от начала и до конца.

Моузби поворачивается поочередно к Мартинесу, ко мне, к Робертсону. Сегодня на нем чистая, выглаженная рубашка. Первая такая за все время.

— Я не только не совершал ничего из того, что тут сказано, но и пустился во все тяжкие, желая удостовериться в том, что все, что она нам тогда рассказала, соответствует действительности, учитывая, с кем в ее лице мы имели дело. Я проверил и перепроверил все, что она нам говорила. Я никогда подобным образом не обращался со свидетелем, никогда подобным образом не преступал закон, не говоря уже о том, чтобы хоть в малейшей степени извратить его. У меня такое впечатление, что судят не ее, а меня самого, — с искренней грустью говорит он, — а ведь на самом деле судить меня не за что. К тому же я испытываю глубокое отвращение от того, что господин Александер предъявил подобные сфабрикованные обвинения против меня и сидящих здесь полицейских. Пытаешься работать на благо общества, а получаешь в ответ вот такую благодарность!

Я поднимаюсь с места и поворачиваюсь лицом к присяжным.

— С позволения суда, я прошу о назначении нового судебного слушания на основании новых показаний, содержащихся в ходатайстве и заявлении свидетельницы, записанном на видеопленку.

— Я возражаю против нового слушания, — говорит, обращаясь к ним, Робертсон. — Возражаю категорически. Мы должны закрыть это дело не сходя с места, прямо сейчас. Речь идет не более чем об отчаянной попытке не допустить рассмотрения дела справедливым и беспристрастным судом. О прискорбной, отчаянной попытке, смысл которой понятен любому. Недостойно суда даже рассматривать подобное издевательство над правосудием, системой правосудия в нашей стране.

Он умело сгущает краски на тот случай, если Мартинес не поймет, что к чему.

Не вдаваясь в объяснения, Мартинес отклоняет наше ходатайство. На обдумывание своего решения у него уходит меньше двадцати минут, по большому счету, и обдумывать ему было нечего.

Ощущение такое, будто меня ткнули носом в дерьмо.

 

14

Никогда еще с такой остротой не ощущал я свою никчемность и бессилие, как сейчас; в последние два года это ощущение посещало меня так часто, что превратилось чуть ли не в привычку. Даже когда ушла Холли, когда Фред с Энди вышибли меня пинком под зад, когда Патриция переехала в другой город, даже в конце суда, когда нам казалось, что земля уходит из-под ног. Эти парни доверили мне свою жизнь, а я их подвел снова, самым беззастенчивым образом подвел их. Хуже того, я их обнадежил, а теперь приходится признать, что все надежды пошли прахом.

Начальник тюрьмы, приличный человек, оказывает мне большую услугу, разрешая встретиться со всей четверкой сразу. Строго говоря, правилами это запрещено, но он привык распоряжаться у себя в тюрьме и может управлять ею во многом так, как ему заблагорассудится, пока дела в ней идут более или менее нормально, как сейчас.

Впервые с тех пор, как почти год назад всех четверых развели по разным камерам, они встретились. У них возникает безотчетное желание броситься друг к другу и обняться, обняться так крепко, как только можно, но они знают, что этого делать нельзя: прикасаться друг к другу строжайше запрещено, при первой же попытке ударить друг друга по рукам встреча закончится, даже не начавшись, что чревато для них дополнительным наказанием, кроме того, что они уже отбывают, — их не только изолируют друг от друга, но, может, придумают что и похуже. Поэтому они обнимаются мысленно, пожирая друг друга горящими от любви глазами.

Эти человеческие существа, опаснее и страшнее которых мне видеть не доводилось, жаждут любить; то, что я сейчас вижу, доказывает, что даже самое отвратительное животное становится ручным, если достаточно долго находится в неволе. Я циник и всегда им был, но в такие моменты во мне крепнет ощущение, что на свете действительно существует такая вещь, как перевоспитание, что даже закоренелый грешник может встать на путь истинный. (Сейчас я говорю так, как один из этих пустоголовых телепроповедников, будь то Джим Бэккер или еще какой-нибудь идиот, но это на самом деле так.)

Мы сидим в большой комнате, на сей раз никакой перегородки из плексигласа между нами нет. Они уже слышали новость до того, как я пришел и сообщил им о ней, существующая в тюрьме система оповещения работает так, что «Америкэн телефон энд телеграф» ей в подметки не годится, но не знают, что все это значит на самом деле. Значит, она так и не объявилась, рано или поздно ей придется дать о себе знать, и тогда мы снова возьмемся за дело. Она — главная свидетельница обвинения, если она все-таки объявится, придется назначать новое судебное разбирательство, разве нет? Ведь это вопрос времени, правда?

— Значит, ты хочешь сказать, даже если она даст о себе знать, роли это не играет? — спрашивает Таракан.

— Возможно.

— Почему, черт побери? — Голландец, он никак не возьмет в толк, что к чему.

Одинокий Волк молчит, его взгляд ничего не выражает, он не отрываясь смотрит на меня.

— Потому… — Голова у меня раскалывается от нестерпимой боли. — Потому что нельзя то и дело бегать к колодцу для того, чтобы напиться, никто не позволит возвращаться к нему всякий раз, когда тебе вздумается. Наше ходатайство могли отклонить в первый раз, я имею в виду ходатайство, которое мы подали в самом начале. Нам повезло, оно было принято к рассмотрению. В этой игре второго такого шанса уже не будет, как правило, так не бывает, — грустно заключаю я.

— Но она же призналась, что солгала, — говорит малыш.

— Это не имеет значения. — Все мы поворачиваемся к Одинокому Волку. С начала встречи он заговорил впервые. — Так ведь? — спрашивает он у меня.

— Да.

— Почему? — упорствует Голландец.

Он не понимает, этот двадцатидвухлетний юнец, который с виду уже совсем мужчина. Отказывается понимать, потому что понять, понять и со всем согласиться — значит обречь себя на то, чтобы уже больше не выйти из стен этого здания, разве что тебя вынесут из него в гробу.

— Есть особая процедура, — поясняю я. Я хочу, чтобы все они поняли, как обстоит дело, сообщить им все, что знаю сам. — Есть правила подачи апелляции. Нельзя бегать в суд всякий раз, когда ты считаешь, что у тебя появились какие-то новые факты, особенно если ты уже обращался в суд с каким-то конкретным фактом, как в данном случае поступили мы с ложными показаниями свидетельницы. В противном случае люди всю свою жизнь потратили бы только на это, а власти штата никогда не смогли бы никого убить и похоронить заживо в таких заведениях, как это, а властям это не по душе. Власти хотят, чтобы время от времени кто-нибудь отправлялся на тот свет.

— Значит, если все дело построено на лжи, — говорит Гусь, — это не имеет значения, потому что они могут действовать как ни в чем не бывало, держась формальной стороны дела.

— Совершенно верно. — Он понимает, в чем дело, всегда понимал.

— Не верю, — говорит Таракан. Он дрожит, то и дело пристукивая ногой по полу под столом. Из всех он самый слабый, такое впечатление, что нервы у него могут сдать прямо сейчас.

— Это как в том фильме, — говорит Голландец. — Про парня, который жил в Техасе. Помните?

— «Голубая ниточка», — подсказывает Гусь.

— Ну да! Тот парень, наверное, и по сей день там сидит. А все потому, что какой-то стервец соврал, а полицейские взяли да поверили ему на слово. Так и у нас. Черт побери, готов поспорить, что так все время и есть! — с изумлением в голосе говорит он.

— Нет, — отвечаю я. — Нет, слава Богу. Но время от времени так все же случается, и всякий раз налицо явный перебор.

— Особенно когда речь о тебе самом! — говорит Таракан.

— Значит, даже если она объявится, — повторяет Гусь, он хочет быть абсолютно уверен в том, что понимает, что творится, — даже если объявится и поклянется хоть на дюжине Библий, это роли уже не играет.

— Не знаю. Но шансы против нас. Не только потому, что она не объявилась на этот раз, а и потому, что она — лгунья, она говорит: «Тогда я солгала, а теперь говорю правду». Одно исключает другое. Кто может поручиться, что теперь она говорит правду, что она не говорила правду тогда и лжет сейчас? Это мы уже видели.

В комнате воцаряется тишина.

— Что дальше? — наконец спрашивает Гусь. — Что нам теперь делать? Что, откинуть лапки кверху, черт побери, и ждать, пока нас не отправят на тот свет?

— Нет, будем бороться. Есть ведь и другие возможности. Я обязательно постараюсь ее разыскать и добиться, чтобы было назначено повторное разбирательство, но, если ничего не выйдет, есть и другие возможности. Если ими воспользоваться, дело может затянуться на годы.

— Юридические тонкости, — бесстрастным голосом произносит Одинокий Волк.

— В большинстве своем да, — соглашаюсь я. — Но раньше они срабатывали.

— Ну да! — фыркает он. — Смотреть, чтобы тебя ненароком не треснули обухом по голове! Вместо смертного приговора мы будем прохлаждаться за решеткой до самой смерти. Красота! — добавляет он мрачно.

Я говорю им все, как есть, на сегодня мы ничем больше не можем им помочь.

Мы беседуем еще немного. Всякое человеческое общение для них на вес золота. Потом наступает момент, когда говорить уже не о чем. Надев наручники и заковав в ножные кандалы, их уводят обратно в камеры, Бог знает сколько времени они теперь не увидятся.

Последним уводят Одинокого Волка. Перед уходом, с усилием волоча ноги, тяжелые цепи свисают с него, словно вериги, он в упор смотрит на меня.

— А к чему все это? — спрашивает он.

— Ты же еще жив, старина. — Я изо всех сил стараюсь вбить ему это в голову. — Все можно сделать, пока ты жив.

— Смотря о чем речь. Тут все зависит от того, на чьей ты стороне.

Его уводят.

Я напуган. Опасно дать надежду отчаявшемуся человеку, а потом ненароком отобрать ее. Тогда он становится безумным. На его месте я бы тоже обезумел.

Безумные люди совершают безумные поступки. Посылая к черту мысли о том, чем все это может обернуться.

 

15

Уже за полночь. Выключив свет, я сижу в кабинете и через окно смотрю на город, точнее, на то, что я могу еще увидеть, на дома из саманного кирпича, в которых уже погас свет, на офисы государственных учреждений, тоже погруженные во мрак. Кроме меня, никого больше нет.

Я чувствую, что оказался на распутье. Подобное ощущение возникало у меня и раньше, похоже, вне зависимости от того, где я и что я, оно прочно вошло в мою жизнь. По своему характеру я всегда был склонен драматизировать положение вещей, в суде это оказывалось мне на руку, но теперь, когда я наконец попытался разобраться, что к чему, боюсь, привычка выходит мне боком. В итоге я потерял дружеские отношения с людьми, которыми дорожил, начал выдумывать проблемы на пустом месте или преувеличивать их. У меня появилась потребность делать из мухи слона, превращая это раздражение в источник душевных терзаний, пока они не становились реальностью и я не обрушивался на причины их возникновения — не на самого себя, кого и следовало винить в первую очередь, а на причины, которые сам же и придумал. Беда в том, что я из числа тех, кто скорее даст отрезать себе нос, чем позволит унизить. Я так и не сумел преодолеть в себе эти детские взгляды на жизнь. Кроме того, что-то ущербное есть во мне самом, я это чувствую. Психолог, возможно, сказал бы, что я считаю себя недостойным того, чтобы ко мне относились по-хорошему, вот и стремлюсь, чтобы ко мне так не относились. В результате же я лишаюсь самого важного — способности, когда не сгораю от жалости к самому себе, радоваться жизни, чувствовать всю ее прелесть на самом деле. Я злюсь на Энди и Фреда, но было время, когда они мне нравились, нас многое связывало, вместе нам удалось добиться кое-чего значительного, что просуществовало какое-то время, но на заключительном этапе уже без меня. И я сам все разрушил. Не они, а я. Уже столько времени прошло с тех пор, как мы с Патрицией расстались, что всех деталей и не помню, но уверен: и в этом случае я вел себя приблизительно так же — все то же самолюбование, потребность все время находиться на переднем плане, чувствовать себя важной птицей, помыкать людьми, контролировать их. Я согласен, в конечном счете нашим отношениям, вне всякого сомнения, все равно пришел бы конец, ведь причина та, что вел я себя не как мужчина, не как настоящий мужчина.

Боюсь, так же будет и с Мэри-Лу, а я не хочу, чтобы так было. Я начинаю бояться, что мне на роду написано собственными руками ставить крест на том, что мне дороже всего на свете. Это меня пугает.

Такие невеселые мысли догнали меня во второй половине дня, когда я возвратился из тюрьмы в город, доработал до конца дня, попрощался со Сьюзен, поболтался еще какое-то время просто так, делая вид, что занимаюсь работой. Сегодня вечером мне не хотелось уходить со службы, сам не знаю почему. Может, потому, что если я пойду домой, лягу спать, то эти мысли исчезнут сами собой, этот эпизод станет достоянием прошлого, а кто знает, что принесет с собой следующее утро?

Возвращаясь в город, я думал о рокерах, о том, как несправедливо обошлась с ними судьба, о том, что проживут они на свете меньше, чем думали, о том, как тяжело все это им дается, тяжелее, чем кому бы то ни было, потому что они — бандиты, бандиты в романтическом смысле этого слова, по самой своей природе признанные носиться взад-вперед так же дико и необузданно, как носятся мустанги. Для них попасть в клетку еще хуже, чем оказаться в глухой изоляции, это все равно, что навесить замок им на душу, лишить собственного «я». Сам того не сознавая, я стал ловить себя на том, что сопереживаю им, воображая, что и я заодно с ними — адвокат-бандит со своими подзащитными — бандитами-рокерами. Такая ассоциация пришлась мне по вкусу. Этакий Хантер Томпсон среди адвокатов! Я воображаю, как мчусь на мотоцикле по горам и долинам, на заднем сиденье — мальчишка-рокер, обхвативший руками мою мощную спину, который и пьет, и распутничает и так далее в том же духе. Разумеется, в отличие от них, для меня это не призвание, а лишь минутная мечта, из которой я, окунувшись, тут же выплыву наружу. Это было классно, как классно было бы стать рок-звездой и потусоваться вместе с Миком Джеггером и остальными ребятами. Бандит-знаменитость!

Но тут мысль о том, как все это нелепо, поразила меня до глубины души. Черт побери, эти парни не романтические герои, а преступники. Они насилуют, грабят, причиняют зло людям, причем находят в этом удовольствие. Мне сорок лет от роду, и неужели это то, к чему я стремлюсь? Так насколько же незрел я не только в глубине души, но и в том, что касается поведения на людях? Разве я не возражал бы, если бы моя жена (если я вообще когда-либо снова женюсь), или моя девушка, или, если уж на то пошло, какая угодно из моих знакомых женщин, или, хуже того, спаси и сохрани, Боже, моя собственная дочь хотя бы на секунду оказалась в их компании? Черт побери, что же стряслось со мной, если подобные глупые, постыдные, позорные мысли кажутся мне привлекательными? Чего мне не дано понять, если я ощущаю внутреннюю потребность в том, чтобы соревноваться с ними, пусть даже в мелочах, не говоря о том, чтобы восхищаться ими?

Так вот почему я сижу здесь? Потому что чувствую в себе потребность думать об этих вещах!

Мне хочется стать взрослее, вот о чем я сейчас думаю. Я устал от собственной жизни, от того, что вечно приходится провоцировать, бросаться в погоню за демонами, которых в природе не существует, выдумывать их для того, чтобы они существовали, и позволять вертеть собой, как им хочется. Я устал портить себе жизнь во имя благодарности и романтики, присущей подросткам. Отчасти я так и не сумел преодолеть в себе эти мрачные настроения, и теперь этому должен наступить конец.

Я пью, следовательно, я существую. Я строю из себя забияку, выпутываюсь из неприятных ситуаций, никогда не хочу, чтобы надо мной висели какие-то обязанности, настоящие обязанности, которые даются с трудом, но от которых никуда не денешься. Я ношу галстук, но в глубине души считаю себя бандитом с большой дороги. Мальчишкой, которому так и не суждено стать взрослым. Романтиком меня назвать нельзя, а парни, которые сидят в тюрьме, независимо от того, что я очень хочу им помочь, не имеют ничего общего со мной. Совсем ничего.

Мы будем бороться, ощущая, что в известной мере связаны друг с другом, но в то же время действуя каждый сам по себе.

 

16

— С днем рождения тебя, с днем рождения тебя, с днем рождения тебя, Клаудия, с днем рождения тебя… — Ни дать ни взять настоящая капелла. Друзья и подруги нараспев поздравляют ее с днем рождения, их не назовешь еще даже подростками, гак, мелочь пузатая, но им принадлежит мир.

Одиннадцать лет. Мой ребенок — больше не ребенок, она меняется у меня на глазах. Поскольку я вижу ее теперь не каждую неделю, как раньше (между нашими встречами может пройти месяц, а то и больше, несмотря на то что я стараюсь во что бы то ни стало проводить с ней один уик-энд в месяц, еще немного, и расстояние, которое я покрыл, мотаясь на самолете туда-сюда, наберется на целое кругосветное путешествие). Каждая новая встреча становится для меня откровением, потому что перемены в ней видны невооруженным глазом и пугают меня; сейчас она переживает такой этап, когда события развиваются на редкость быстро, впечатление такое, что глядишь на снимок движущегося предмета, который используют при съемках документальных фильмов о природе, когда за тридцать секунд видишь, как цветок вырастает из земли и распускается, как облака проплывают по небу от рассвета до заката так быстро, что ты и глазом не успеваешь моргнуть.

В последний свой приезд сюда она доверительно сообщила мне, что у одной из ее подруг, которая всего на пару месяцев старше, начались месячные. Я поморщился, даже не потрудившись скрыть этого. А теперь таких подруг уже три, словно стоит месячным начаться у одной, как пошло-поехало. Выходит, с точки зрения физиологии они могут теперь рожать? К тому же им хочется носить лифчики, независимо от того, есть месячные или нет, есть сиськи или нет. Учатся всего-то в пятом классе, а все туда же — так и норовят попробовать, что это за штука. Как-то раз в субботу во второй половине дня мы с ней отправились по магазинам, она встретила кое-кого из подруг и, вдоволь нахихикавшись, посплетничав и собравшись вместе, они стали околачиваться в секции женского белья, примеряя лифчики для молоденьких девушек, давясь от смеха и оглядываясь, чтобы проверить, не смотрят ли за ними родители.

К счастью, Клаудию все это интересует гораздо меньше, чем других, по крайней мере если исходить из того, что я вижу и о чем она сама мне рассказывает, но я не уверен, что она теперь все мне рассказывает, как раньше. Теперь всякий раз, когда мы с ней встречаемся, какое-то время приходится приспосабливаться друг к другу, на это уходит час, иной раз меньше, но это чувствуется, я уже не вхож к ней в доверие, со мной нельзя вести себя запросто, независимо от того, хочу я сам того или нет. По тому, что она говорит, даже тогда, когда корчит из себя взрослую, я вижу, что она еще девственница. Ее мать поздно начала половую жизнь, пройдет, может, еще два-три года, прежде чем ее станут волновать «тампаксы» и прочая дребедень. Хотя когда у твоей собственной матери силиконовые груди, ты и сама должна быть не лыком шита. Я читал недавно (раньше такие вещи вообще не замечал), что сейчас наблюдается резкий всплеск раннего полового созревания, связанный со стрессом, которому в наши дни подвергаются и дети, что заставляет их взрослеть раньше, чем полагается. Не знаю, по-моему, жизнь детей всегда была довольно бесшабашной, но твердо знаю, что хочу, чтобы она как можно дольше оставалась ребенком.

День выдался теплый. Место празднования дня рождения выбрано к северу от города, на ранчо моего друга Лукаса (в прошлом хиппи, занимавшегося освоением земельных участков), того самого парня, в чьих ручьях мы с Клаудией удили рыбу, когда был найден труп Ричарда Бартлесса, после чего и заварилась вся эта каша. Местечко на редкость славное, помимо конюшен и домов, там есть теннисный корт, бассейн, ванна с гидромассажем. Лукас не только остался моим другом и клиентом после того, как я порвал отношения с фирмой, но и направляет ко мне заказчиков, что иной раз оборачивается непосредственным ущербом для Фреда и Энди. Лукаса вся эта история приводит в восторг. По его мнению, мои рокеры просто недотроги, и слишком рано их осуждать. Поэтому мы с ним и выпиваем вместе, а они — нет, а я не прочь усвоить преподанный мне очередной урок.

Своих детей у них с Дороти нет, они слишком привыкли жить в свое удовольствие, но всегда души не чаяли в Клаудии, осыпали ее подарками. Сегодняшний день — не исключение: они подарили ей качину, эта кукла-амулет, сделанная индейцами племени пуэбло, стоит пятьсот долларов, а к ней ожерелье цвета спелой тыквы. Она уже достаточно взрослая, чтобы оценить подарки по достоинству, и принимается ахать и охать над ними, как и подобает в таких случаях.

По идее я должен бы возражать против такой щедрости с их стороны, но я этого не делаю. Никому другому я бы не позволил баловать ее подобным образом, но, по-моему, богатые крестная и крестный — это вполне допустимо. В нашем мире с кем только ни приходится поддерживать отношения, так что пускай привыкает к тому, чтобы делать это как полагается.

На вечеринку приглашены полдюжины лучших подруг Клаудии. Все они страшно счастливы побыть вместе. В Сиэтле все о'кей, но дом все-таки здесь.

Все ранчо празднично украшено в ковбойском стиле. На день каждой девочке выделили по лошади. Утром мы отправляемся верхом к подножиям холмов, виднеющихся на востоке, — семь девчушек в джинсах и шлемах для верховой езды едут след в след. Я замыкаю кавалькаду и, удерживая на плече видеокамеру и стараясь, чтобы кадры получались четкими, стремлюсь запечатлеть все события сегодняшнего дня для будущего, для нее, чтобы она могла посмотреть, когда подрастет, для ее детей, для меня самого, когда она вырастет и будет слишком далеко, чтобы туда можно было долететь самолетом за два часа.

— Папа режет торт! — объявляет она, обращаясь ко всем сразу. — Оставь мне кусок с розой, папа!

Девчонки сейчас в купальниках. Дело уже близится к вечеру, жарко. Вечеринка мало-помалу подходит к концу, сейчас мы съедим торт с мороженым и будем двигаться в обратном направлении. Сам того не желая, я обращаю внимание на формы кое-кого из ее подружек. У некоторых тела уже вполне сформировавшиеся. Маленькие, только начинающие оформляться груди, округляющиеся бедра. Похоже, они еще не отдают отчета в собственной сексуальной притягательности, а может, и наоборот, не знаю. Но я помню, как сам целовал девчонок в пятом классе и стал приставать к ним в шестом. А ведь я жил в провинции.

— Очень вкусный торт, — говорит Элли Годсуайлинг. Мы сидим в креслах-качалках у бортика бассейна. Ее дочь — в числе приглашенных. Элли приехала на машине, чтобы отвезти кое-кого из девочек домой.

Девчонки раскинулись на траве неподалеку. Они болтают друг с другом, смеясь и нисколько не смущаясь. Я спрашивал у Клаудии, не надо ли пригласить мальчиков.

— От мальчишек будет одна обуза, — ответила она. — Да они только и делали бы, что строили из себя героев. А я сама хочу быть в центре внимания.

— Торт сами пекли? — спрашивает Элли.

— Ну конечно! — отвечаю я. — С самых азов начали.

— Я имела в виду не тебя, — говорит она, слегка заливаясь румянцем. — Я подумала, что, может, торт испекла твоя девушка.

— Девушка?

— Клаудия говорила Мэрайе, что у тебя есть постоянная подружка. Кто-то из коллег по работе, — говорит она полувопросительным тоном.

Подняв голову и щурясь на послеполуденном солнце, я смотрю на нее. Неужели она на меня нацелилась? Она примерно одного со мной возраста, разведена, недурна собой.

— Не совсем, — с ленцой отвечаю я, кривя душой. Ничего из этого не выйдет, мне хочется поиграть с ней в кошки-мышки и посмотреть, куда это заведет.

— Вот как!

— Торт был куплен в универмаге. У «Лукавича».

— Неудивительно! — восклицает она. — У них торты лучше, чем домашние. Чем те, что я сама пеку, во всяком случае, — добавляет она, осторожно улыбаясь. Мне кажется, она положила на меня глаз, но не знает, как подступиться, может, она не так уж много встречается с мужчинами сейчас, а то и не встречается вообще. Слегка подавшись вперед, чтобы, грациозно поддев вилкой кусочек торта, отправить его в рот, она на минутку приоткрывает передо мной ложбинку в низком вырезе платья. У нее большая нежная грудь, сверху слегка покрытая веснушками. В постели она, наверное, будет вести себя как глупая, сентиментальная барышня, о том, чтобы трахнуть ее, находясь в здравом уме и доброй памяти, не может быть и речи.

Попробовать можно. Можно сегодня вечером устроить так, чтобы мы с ней остались наедине. Великодушное предложение со стороны дорогого папы: мы продолжим вечеринку у меня дома, а Клаудия может пригласить всех на пиццу, я же знаю, как она скучает по подругам и хочет за то ограниченное время, что гостит здесь, провести с ними как можно больше времени, она сама мне об этом говорила. Временами я ревную ее к остальным, хочу, чтобы она целиком принадлежала мне, но у меня времени не хватает. Она об этом тоже думает.

Девочки уже достаточно взрослые, чтобы на время оставить их одних вечером, и я держу пари, что Элли не замедлит ко мне присоединиться, придумав какой-нибудь благовидный предлог, например, скажет, что боялась, что мне не хватит чашек, тарелок или банок с кока-колой. Мы могли бы оставить девчонок одних и пойти в какой-нибудь бар неподалеку, чтобы пропустить стаканчик и посидеть вдали от шума. Выпьем по одной, а там, глядишь, и до трех дело дойдет, потом она уже будет слишком навеселе, чтобы ехать обратно одной, я предложу подвезти ее до дому, это недалеко. А затем, само собой, провожу до дверей, ведь я же джентльмен, дружески поцелую на прощание, желая спокойной ночи, и тогда мы почувствуем, что хотим друг друга, начнем щупать друг друга, а остальное будет уже делом техники. Это в моих силах, но поступить так было бы жестоко. Но, даже несмотря на это, я способен так поступить. Я сижу и смотрю на ее усыпанные веснушками груди, на мягкое, полное тело, перспектива обладать им вызывает во мне легкое возбуждение. Легкое, не более того.

Я бы возбудился по-настоящему, если бы прыгнул на тело Мэри-Лу и мы с ней начали один из наших марафонских любовных забегов. Мы условились, что уик-энд проведем отдельно друг от друга. Она не захотела вмешиваться в то время, которое Клаудия проводит со мной. Благородный поступок, который кажется еще более благородным сейчас, когда я сижу и размышляю об этом, нашедший выражение скорее в мыслях, нежели в конкретных делах. Клаудия мало-помалу начинает чувствовать себя все свободнее с Мэри-Лу, но всякий раз, когда я нахожусь в обществе и той и другой, мое внимание раздваивается. Поскольку сегодня у Клаудии день рождения, она заслуживает, чтобы я безраздельно ей принадлежал. Если мне станет совсем худо, то, посадив Клаудию на самолет в воскресенье вечером, можно будет заглянуть домой к Мэри-Лу.

Я выбрасываю из головы мысль о том, чтобы трахнуть Элли. Если бы она сама на меня набросилась, я не смог бы оказать сопротивление, но, родившись как бы заново, я хочу теперь быть добрым. Мне хотелось бы верить, что у меня достаточно силы воли для того, чтобы отмахнуться от такого поведения, хотя раньше от подобных возможностей я никогда не отказывался.

— Тебе было весело, папа?

— Да. А тебе?

— Никогда в жизни так не веселилась!

— Я рад. К тому же смотри, сколько тебе всего подарили!

— Мне так нравится новая кукла!

Та сидит на почетном месте на полке, рядышком с плюшевым мишкой и пингвином, ее самыми старыми и самыми любимыми игрушками, которые она, ложась вечером спать, берет с собой в кровать.

— И ожерелье тоже. Лукас и Дороти такие милые!

— Они души в тебе не чают. Для них ты все равно что дочь.

— Но папа у меня один-единственный, — говорит она, прижимаясь ко мне. — Ты у меня лучше всех.

— Спасибо, ангел мой! — О Боже, неужели я мог пожертвовать этим вечером ради обвислой попки! Или хорошенькой попки, загодя ведь никогда не скажешь. Впрочем, не важно, этот вечер все равно лучше, о разнице даже говорить не приходится.

— А у меня только одна дочь, и она тоже лучше всех.

— У нас в семье вообще все самые лучшие.

— Мы с тобой — уж точно.

— Мама тоже. Она тоже лучше всех.

— Да.

На мгновение мы умолкаем, каждый думает о своем.

— Мама скучает по тебе.

— Неужели? — Неужели. Это еще почему?

Она кивает.

— Очень.

— По-моему, нет. — Мне не нравится, какое направление ни с того ни с сего принял разговор, хочется перевести его на другую тему, пока он не зашел слишком далеко.

— Она хорошо ко мне относится, — говорю я, ощупью двигаясь дальше, — мы всегда оставались друзьями, хотя недолго жили друг с другом, может, она поэтому и скучает. Я тоже по ней скучаю, но потому, что она всегда меня ждала и я всегда виделся с ней из-за тебя. Может, и она примерно так же ко мне относится. Вот и все. Теперь у нее совершенно новая жизнь, которая по-настоящему насыщенна, новая работа у нее гораздо более многообещающая, чем прежняя, может, время от времени она ее и достает, может, иной раз и обронит фразу типа: «В Санта-Фе мне жилось намного легче!», что-нибудь в этом роде.

Я смотрю на нее, имеет ли смысл то, что я говорю?

— Это так, — говорит она, — там на самом деле было намного легче. Мне было намного легче, да и намного беззаботнее. Мы виделись с тобой всякий раз, когда мне этого хотелось, а не только раз в месяц.

— Я почти весь летний отпуск проведу с тобой, — напоминаю ей я. — Ты будешь со мной все лето.

— Это не одно и то же. Конечно, а как же иначе?

— Но ведь в Сиэтле неплохо. У тебя появились симпатичные друзья и подруги, в том числе и те, с которыми я познакомился. Ты мне сама говорила, что тебе нравятся ребята и девчонки, что там живут.

— Ну да, но они не такие, как мои друзья и подруги здесь. Настоящие друзья и подруги.

— Они станут такими. На это нужно время.

Она не верит тому, что я говорю. Я сам не верю тем словам, которые срываются у меня с уст, а она, черт побери, все нутром чует почище любого радара!

— Я хочу обратно.

— По-моему, это невозможно, моя хорошая. Во всяком случае, не сейчас.

— Почему?

— Потому.

— Почему потому?

— Потому что сейчас ты живешь с матерью, а молоденькой девушке нужно быть вместе с матерью. Большую часть времени.

— А если бы я была мальчиком?

— Не думаю, что от этого что-то изменилось бы. К тому же ты ведь не мальчик.

— Ты сам всегда говорил, что не важно, кто я — девочка или мальчик.

— Это действительно не важно.

— Тогда почему это не не важно, если я — девочка и хочу жить вместе с тобой?

— Я имел в виду другое. Маленьким детям, как правило, нужно жить с матерями.

— Но не всегда. Мы же с тобой отлично ладим, разве нет?

— Конечно.

— Тогда почему это не не важно?

О Боже! Я вроде бы считаюсь одним из лучших адвокатов в городе, который мыслит на редкость логично, а она, черт побери, ставит меня в тупик!

— По-моему, тут ты права.

Подняв голову, она улыбается: ну вот видишь?

— Но дело не только в этом.

— Я знаю, что ты сейчас скажешь.

— Ну и что же?

— Что я стану взрослой девушкой, а взрослой девушке нужна мать, которая бы ее опекала. — Она говорит изменившимся тоном, стараясь подражать взрослой женщине, скажем, Патриции.

— Ну… это действительно так.

— Мэри-Лу могла бы мне в этом помочь.

— Мэри-Лу?

— Разве она не твоя девушка?

— В известном смысле. — У меня такое ощущение, что я стою на месте для дачи свидетельских показаний и мне сильно не по себе.

— Ну вот, она и могла бы.

— Это не ее дело. Это дело твоей матери.

— Сейчас у мамы нет на это времени. Она вкалывает почем зря.

Ну вот, приплыли.

— Я тоже, — осторожно говорю я.

— Так и должно быть.

— Как это понимать?

— Отцы и должны вкалывать почем зря. А она — мать.

— Мэри-Лу тоже очень много работает.

— Этого бы не было, если бы у нее был ребенок, — парирует она.

— На это мне ответить нечего, потому что ребенка у нее нет, к тому же это все равно не имеет значения, потому что твоя мать — Патриция, а не Мэри-Лу. Речь идет о двух разных женщинах.

— Мы с мамой почти не видимся! — со злостью говорит она. Судя по всему, злость копилась в ней давно, а сейчас вырвалась наружу. — Иногда бывает так, что я ложусь спать, когда ее еще нет. Мне это до смерти надоело! — восклицает она с настоящей обидой.

Черт! Как дела могли зайти так далеко? С какой стати она должна страдать от наших амбиций? Она ведь еще совсем ребенок, который заслуживает того, чтобы рядом находился кто-нибудь из родителей. Интересно, думаю я, знает ли Патриция на самом деле, что творится?

— У мамы новая работа, — говорю я, стараясь быть терпимым и по возможности справедливым к ней. — Иной раз ничего не поделаешь. Скоро все будет по-другому.

— А если нет?

— Послушай! Занятия в школе кончаются через месяц, ты все лето будешь со мной, тогда обо всем и поговорим, о'кей?

— У меня же все равно нет выбора, правда? Хороший вопрос.

— Нет, — сама себе отвечает она.

— А тебе не кажется, что мама обидится?

— Не знаю. Может быть. Не знаю.

— Ты же для нее все! По-моему, она здорово обидится.

— Теперь уже нет. Я теперь уже не все для нее. — Глядя на меня, она опирается на локоть. — А для тебя? Разве я не много значу для тебя?

— Ты для меня значишь больше всего на свете.

— Ну и…

— У меня есть кое-что такое, чего нет у нее. Я больше преуспел, чем она. Я больше заработал денег…

— Сейчас она зарабатывает кучу денег. Готова побиться об заклад, что больше, чем ты!

— Может быть. — Черт, только этого мне еще не хватало! Чтобы Клаудия сидела тут и подсчитывала, кто из родителей больше зарабатывает.

— К тому же у меня это был уже второй брак, а она раньше не была замужем…

— Тебе же самому с ней страшно не нравилось! Это было еще хуже, чем быть вообще неженатым. Ты мне сам говорил. — Она видит меня насквозь.

— К тому же сейчас я живу с другой женщиной.

— С Мэри-Лу?

— Да.

— А почему она сегодня не приехала?

— Она не захотела мозолить тебе глаза, ведь это же твой праздник.

— Ты бы сам ей не разрешил, правда?

— Да.

— Надо было ей приехать. Мы бы здорово повеселились.

— Я ей передам. Она будет рада это слышать.

— Мне кажется, она бы мне понравилась.

— Ты бы ей тоже понравилась.

— Это важно. На тот случай, если ты на ней женишься.

Черт, мне за ней не угнаться!

— Мы пока даже не заикаемся об этом, Клаудия.

— Когда-нибудь, может, и заикнетесь. Просто я хотела тебе сказать, что она мне нравится. На случай, если это будет тебе интересно.

— Спасибо.

Мой мозг работает с лихорадочной быстротой. Общеизвестно, что дети обладают даром предвидения, неужели она догадывается о чем-то таком, о чем я сам не имею ни малейшего представления?

— Маме как раз это и нужно, — продолжает она.

— Выйти замуж? По-моему, на новой работе у нее нет времени думать об этом.

— Так или иначе, время у нее находится.

— Откуда ты знаешь? Она что, сама тебе об этом говорит?

— Она мне больше ни о чем не говорит. Она мне приказывает.

— Ты уверена, что не преувеличиваешь?

— Да. Она все говорит приказным тоном. Она без конца срывает на мне злость.

— Клаудия…

— Да, срывает! Теперь она то и дело выходит из себя. Что бы я ни делала, ее это не устраивает.

— Это все из-за новой работы. Ей, наверное, на самом деле трудно приходится, она работает гораздо больше, чем раньше. Она к этому не привыкла, ее гложет сознание вины из-за того, что она не уделяет больше времени тебе, вот она так и поступает. Ты же знаешь, что она души в тебе не чает.

— Ну да! — говорит она без всякого воодушевления.

Горячий шоколад в чашке уже остыл. Я снова наливаю его в кастрюлю, чтобы подогреть. Она бредет следом за мной на кухню. На ней ночная рубашка, она уже собралась ложиться спать. Уже одиннадцатый час, обычно она ложится пораньше. Я думал, что мы с ней выпьем горячего шоколада и поболтаем на сон грядущий.

— Она что, с кем-нибудь встречается? — спрашиваю я. — Она мне говорила, что видится кое с кем из мужчин.

— Одни зануды.

— Не все, наверное.

— Все до одного! Мама почти ни с кем и не встречается больше одного раза.

— Ей угодить трудно.

— Все они — зануды. Я бы никого из них даже близко к себе не подпустила.

— Рано или поздно она найдет себе кого-нибудь.

Теперь, когда она процветает и уверена в своих силах, это лишь вопрос времени.

— Мне все равно. Иногда я думаю, что она просто боится.

Устами младенца…

Когда я наливаю шоколад обратно в чашку, звонит телефон. Взяв трубку, Клаудия слушает секунду, потом передает трубку мне.

— Ты смотришь телевизор?

— А что там? Это Мэри-Лу.

— Включи телевизор. — Судя по голосу, она страшно взволнована.

— По какой программе?

— По любой. По всем программам одно и то же.

— А что мне там смотреть?

— Просто включи, и все! Я сейчас приеду. — Она бросает трубку.

Я передаю Клаудии чашку с шоколадом, захожу в гостиную и, взяв блок дистанционного управления, включаю телевизор. В желудке у меня бурчит сильнее прежнего, такое впечатление, что сейчас вырвет.

— Как только допьешь шоколад, — говорю я, — чисти зубы и марш в кровать. Comprende?

— В день рождения?

— Уже почти половина одиннадцатого. Пей и ложись… — Я замолкаю на полуслове, стоит четкой картинке появиться на экране телевизора.

Здание тюрьмы штата. Небо освещено прожекторами, которые обшаривают его вдоль и поперек позади проволочных заграждений, за главными воротами, где установлены телекамеры. Света в здании самой тюрьмы не видно, единственное место, где виден свет, это несколько зданий, которые полыхают пожарами. Все кадры сделаны с большого расстояния, от места, где стоят телекамеры, до любого из зданий, расположенных за заграждениями, будет добрых две сотни ярдов.

Десятки агентов полиции штата и пожарных скопились перед зданием. Полицейские и пожарные машины, передвижные телевизионные установки и другие автомобили заполнили стоянку и прилегающие к ней места для мусора. Повсюду царит суматоха, люди носятся взад-вперед, слышно, как, отключив микрофоны, они что есть силы орут друг на друга. Словом, столпотворение.

Перед объективом камеры появляется диктор. Внезапно у него за спиной, из-за тюремных стен, раздается взрыв. Диктор невольно нагибается, прикрывая голову руками. За первым взрывом следует еще один, над крышей одного из тюремных зданий в небо поднимается огненный шар.

Диктор берет себя в руки, поворачивается лицом к камере. Его бьет нервная дрожь, насколько ему известно, тюрьма вообще может взлететь на воздух, и восемьсот заключенных, вооруженных до зубов, в любую минуту могут ринуться наружу.

— Судя по информации, которую удалось получить от местных властей, — начинает он срывающимся от волнения голосом, — ссора, неожиданно возникшая после того, как на ужин арестантам была подана якобы протухшая пища, переросла в полномасштабный бунт в стенах тюрьмы. Арестанты четвертого блока, который считается тюрьмой умеренно строгого режима и где заключенным разрешается свободно перемещаться, без предупреждения напали на охранников, захватили их в качестве заложников, взяли штурмом другие блоки и заперли ворота тюрьмы изнутри. Они силой заставили охранников и администрацию тюрьмы открыть все камеры во всех блоках, включая изолятор максимально строгого режима, где арестанты содержатся в отдельных камерах двадцать четыре часа в сутки.

Камера смертников. Значит, мои ребята теперь на свободе: звери, вырвавшиеся из клеток, которые теперь рыскают по всем коридорам. И одному Богу ведомо, чем они сейчас занимаются.

Клаудия смотрит на меня.

— Папа… — начинает она дрожащим голосом. Она знает, что мои подзащитные в тюрьме.

— Ложись спать, моя хорошая.

— Пап…

— Ложись спать! И немедленно! Я не хочу, чтобы ты все это видела.

— Хорошо. — Вопреки обыкновению, она уступает. Она и сама не хочет все это видеть.

Я обнимаю ее за плечи и легонько целую в щечку. Она выходит из комнаты. Присев перед телеэкраном на корточки, я по-прежнему смотрю, что там происходит.

Перед объективом камеры появляется начальник тюрьмы. Вид у него еще тот, лицо черно от копоти и мота, волосы и одежда в беспорядке. Впрочем, он спокоен, по крайней мере внешне, за это ему и платят. Он хочет показать общественности, что не зря получает деньги, хочет удержаться на работе и впредь.

— Не могли бы вы рассказать о положении, сложившемся на данный момент в здании тюрьмы, господин Гейтс? — спрашивает у него диктор.

— Я этого не знаю, — напрямик отвечает начальник тюрьмы. — Сейчас никто этого не знает. У нас нет связи с теми, кто остался в тюремных корпусах. Они вывели из строя все линии связи.

— Что вы собираетесь предпринять?

— Мы стараемся восстановить хоть какую-то связь! — резко отвечает начальник тюрьмы. — Это сейчас самое главное. Нам нужно разобраться в том, что происходит, оценить создавшееся положение, выяснить, чего они хотят.

— Сколько заложников они захватили?

— Этого я тоже не знаю. — Пара вопросов, заданных в лоб, и начальник начинает раздражаться, он ведь утратил контроль за тюрьмой, ничего хуже для него быть не может. — По меньшей мере полдюжины охранников, может, и больше. А также несколько заключенных, которых мы использовали в качестве подсадных уток.

— Кто-нибудь был убит?

Начальник тюрьмы снова переводит взгляд на здание. Из некоторых окон выбиваются языки пламени, особенно это заметно в том месте, где расположен первый корпус максимально строгого режима.

— Да.

Внезапно к начальнику тюрьмы подбегает кто-то из подчиненных, что-то ему говорит, и тот срывается с места. Диктор продолжает как ни в чем не бывало.

— В настоящий момент здесь царит полная неразбериха. Никто из тех, кто находится за пределами тюрьмы, включая представителей ее администрации, не может сказать, что происходит внутри. — Обернувшись, он смотрит на человека у себя за спиной. Это начальник тюрьмы, он подходит к микрофону, держа в руке клочок бумаги.

— Я хочу сделать заявление, — говорит он. — У нас появилась кое-какая новая информация, которая хотя и требует частично проверки, но поступила от надежного источника, находившегося в здании тюрьмы, когда начались волнения. — Он мрачнее тучи и сейчас сердит больше, чем раньше. К тому же его основательно пугает запись на пленку, я чуть ли не носом чую страх, источаемый с экрана.

— Складывается впечатление, что бунт готовился несколько месяцев, — читает он, глядя на листок бумаги. — На прошлой неделе нескольких заключенных, все — закоренелые преступники, ранее содержавшиеся в одном из тюремных корпусов максимально строгого режима, были переведены в корпус умеренно строгого режима, где и начался бунт. Их перевели, чтобы разгрузить корпус максимально строгого режима: так постановил суд. — Он с неприязненным видом качает головой. — Мне это решение не понравилось, о чем я информировал суд, я сказал, что это опасное решение, но в ответ мне заявили, что у них нет выбора, мол, не хватает помещений для содержания заключенных и этих людей надо перевести на новое место. Мне пришлось исполнить указание. Сейчас я считаю, — говорит он, чуть не задыхаясь от переполняющего его гневного возмущения, — что эти люди, еще находясь в корпусе максимально строгого режима, готовили восстание, зная, что их собираются переводить.

Резонно, ничего не скажешь, на редкость резонно. Не могут же заключенные захватить тюрьму без предварительной подготовки! Возможно, они размышляли над этим, готовились к этому месяцы, а то и годы.

Открыв дверь своим ключом, входит Мэри-Лу. На ней майка и джинсы, лицо не накрашено. Подойдя, она в знак поддержки быстро и легко сжимает мне руку и плюхается в кресло рядом.

— Слышала? — спрашиваю я.

— Что сказал начальник тюрьмы? Да. Я слушала радио, когда ехала к тебе.

— Все это может плохо кончиться.

— Ты имеешь в виду ребят?

— Может, их уже и в живых нет.

— Ты так думаешь? — Она невольно поеживается, об этом она не подумала.

— Нет, но может быть и так. — Я иду на кухню, достаю из холодильника пару бутылок пива, откупориваю их и одну бутылку передаю ей.

— Более вероятно, что если там на самом деле кого-нибудь прихлопнули, то не обошлось без них.

— О Боже! Надеюсь, это не так. Боже, надеюсь, это не так!

Я тоже, хотя с какой стати им оставаться в стороне? Ведь они уже настроились на новый суд, судьба дала им шанс, чтобы выкарабкаться, а им взяли и нанесли удар под самый дых. Терять теперь уже нечего, можно отправиться и на тот свет, будучи овеянными ореолом славы.

Мы смотрим телевизор еще часа два. Скоро полночь. Поступающие сообщения носят отрывочный характер, много чего происходит, но свежих новостей практически нет.

Я поднимаю трубку телефона и начинаю набирать номер.

— Кому ты звонишь?

— Робертсону. Может, он что-то знает.

— Хорошая мысль.

— Если только он станет со мной разговаривать.

— Станет. Почему бы и нет?

— Потому что я спутал ему все карты, а он таких вещей не забывает. Он страшно злопамятен и на редкость хитер.

Номер занят. Несколько минут я слоняюсь по комнате без цели, потом пробую дозвониться снова. Номер по-прежнему занят. У него сейчас запарка, придется набраться терпения, чтобы выяснить, что же, собственно, происходит.

Мы занимаемся любовью. Ощущение странное, несуразное, все это каким-то нелепым образом накладывается на то, что сейчас происходит за стенами спальни, но мы изголодались друг по другу. По идее, после этого я должен почувствовать себя совсем без сил и уснуть (хорошее оправдание, как будто оно мне все еще нужно, я по-прежнему не могу избавиться от привычки к самокопанию), но не тут-то было. Ни она, ни я не засыпаем.

Поэтому мы не смыкаем глаз и говорим, говорим почти до самого рассвета. О том, откуда мы родом, о том, как исчезла Рита Гомес, о том, что, как нам обоим кажется, в стенах кабинета Робертсона зреет какой-то заговор, словно раковая опухоль, о которой не подозревают, но которая тем не менее налицо.

Мы с Мэри-Лу снова занимаемся любовью и наконец засыпаем, тесно прижавшись друг к другу.

 

17

Еда день ото дня становилась все хуже. Бывали дни, когда она буквально не лезла в рот, больной проказой в Калькутте, и тот, наверное, побрезговал бы ею. Затем в трех тюремных корпусах вышли из строя кондиционеры, и в течение недели жара внутри стояла невыносимая. Хуже всего пришлось арестантам в блоках максимально строгого режима, где при любом раскладе люди сидят в камерах по двадцать часов в сутки. Начальник тюрьмы хотел было пойти на уступки и разрешить заключенным в дневное время выходить из камер во двор, он понимал, что, держа их взаперти в таких условиях, нарывается на неприятности, но ему запретили это, спустив указание свыше — из Управления штата по делам исправительных учреждений. Как выяснилось впоследствии, начальник Управления даже не знал обо всем этом. Звонил кто-то из чиновников. Как всегда бывает, так и не удалось установить, кто именно.

Поскольку за последние несколько лет получали одобрение все законы о принудительном заключении лиц в ожидании приговора, заключенных в тюрьмах, и так переполненных, становилось все больше и больше. В камеры-одиночки стали сажать по двое, а то и по трое. Три человека в замкнутом пространстве размером двенадцать на десять футов по двадцать часов в сутки — пукнуть, и то стало негде. В результате резко возросло количество драк, чего и следовало ожидать. За последний год трое заключенных погибли от рук своих же.

Когда сломались кондиционеры, тюремная кухня, которая и раньше не слишком усложняла себе жизнь, взяла и подала арестантам явно протухшее мясо. Для того чтобы это определить, достаточно было одного взгляда. Свыше двухсот человек слегли с острым пищевым отравлением. Тюремный лазарет не мог вместить такое количество больных, пришлось оказывать медицинскую помощь прямо в камерах. Много дней по всей тюрьме воняло рвотой.

Словом, к бочке пороха оставалось только поднести спичку, чтобы последовал взрыв.

Три недели назад начались давно ожидавшиеся работы по реконструкции тюрьмы. Собирались строить новый тюремный корпус с тремястами новыми камерами. Это целиком решило бы проблему, но потребовало бы времени, скажем, нескольких лет. Бюрократам кажется, что несколько лет — это целая вечность, дальше этого они не заглядывают. Они считали, что теперь-то проблема решена на много лет вперед. Представители тюремной администрации знали, что это не так, понимая, что, как только появятся триста новых камер, число тех, для кого они предназначены, составит человек шестьсот. Но они надеялись, что это хоть как-то поможет снять остроту проблемы.

Прежде чем начать строительство нового тюремного корпуса, решили сначала реконструировать центр управления, размещавшийся в главном тюремном корпусе, — мозговой центр всей тюрьмы. Это считалось первоочередной задачей, хотелось усилить меры безопасности с учетом поступления шестисот новых гавриков. Сидя в центре управления, один охранник мог автоматически как закрыть всю тюрьму, так и открыть ее. Рабочие, представляющие хорошо известную многонациональную строительную корпорацию из Сан-Франциско, которая успешно (и с незначительными затратами — лишь позднее обнаружилось, что использовавшиеся ею строительные материалы не соответствовали стандартам качества) построила массу тюрем как в США, так и за рубежом, заменили устаревшие решетки практичными, с учетом требований безопасности заграждениями из стекла, способного, как показали испытания, выдержать давление в десять раз большее, чем металл, готового выстоять даже после землетрясения силой в 8,5 балла. Если установить такое стекло, охранники будут лучше видеть тюремный блок целиком, главный блок максимально строгого режима. Через решетки отдельные его места плохо просматривались, и в прошлом узники несколько раз пользовались этим, поднимая бунты.

Люди, работавшие на стройке, которых все время охраняли самым тщательным образом, на первых порах внимательно следили за тем, чтобы по окончании каждого рабочего дня не оставлять после себя ни одной гайки. Однако со временем они успокоились и уже не убирали за собой кое-какие строительные материалы и инструменты, собираясь использовать их на следующий день. Охранники не следили за рабочими, поскольку это не входило в их обязанности. Они следили за заключенными, чтобы те не напали на рабочих.

В последнюю неделю перед бунтом шестерых заключенных временно перевели из корпуса усиленного режима в корпус умеренно строгого режима. Как впоследствии объяснит начальник тюрьмы, это было сделано в соответствии с постановлением суда. Один из заключенных обратился в Верховный суд штата с ходатайством, в котором жаловался, что тюрьма переполнена, и Верховный суд вынес временно действующее предписание. Так как в корпусе умеренно строгого режима свободных мест было больше, кое-кого из заключенных решили перевести именно туда.

К несчастью, из-за бюрократических проволочек, которые случаются в любом учреждении, правда, в некоторых чаще, чем в остальных, имена некоторых заключенных перепутали и перевели кое-кого из тех, кого переводить не следовало. Ими оказались люди, которых из-за их преступлений, а также в силу склонного к насилию, неуравновешенного характера нужно было постоянно держать под замком. Именно они и собрались вместе на тюремном дворе в первый день своего пребывания в корпусе умеренно строгого режима и обо всем договорились. Словом, произошел один из тех прорывов, которые время от времени случаются, если штат охраны не укомплектован. Они не обдумывали заранее свой план, поскольку такой возможности раньше не было. Но стоило им собраться вместе, после того как им предоставили свободу передвижения, как все получилось само собой.

Так все и было: ряд случайностей, совпавших по времени. Сначала предоставили слишком много свободы не тем, кому можно было. Потом занялись приведением тюрьмы в порядок, но стали оставлять инструменты где попало. А новый центр управления со стенами из стекла как раз построили, но не успели проверить на соответствие нормам безопасности.

Заключенные, беспрепятственно вырвавшиеся из корпуса умеренно строго режима, штурмом овладели главным корпусом, корпусом усиленного режима. Тем временем охранники, отступая, проникли в центр управления и тут же перекрыли доступ к нему из тюрьмы, обезопасив себя от нападения извне. Теперь только они могли открыть двери камер по всему зданию (включая и камеры смертников), тогда как бунтовщики за стенами центра управления не имели возможности проникнуть внутрь.

Противника удалось нейтрализовать. Охранники продержатся, вызовут наряды полицейских, и бунт будет подавлен.

Но именно этого и не произошло.

Направляясь к корпусу усиленного режима, заключенные, поднявшие мятеж, проникли в оружейный склад, находящийся в корпусе умеренно строгого режима, — кто-то позабыл запереть его на ключ. Вломившись туда, они вооружились винтовками и дробовиками на любой вкус — в их руках это было самое смертоносное оружие, которое они профессионально пустили в ход при штурме корпуса усиленного режима.

Инструменты, которыми в тот день пользовались рабочие, после их ухода так и остались лежать снаружи. Заключенные их нашли и тоже захватили с собой. Карбидные лампы большой мощности, отбойные молотки, пневматические буры — все эти штуковины могли пробить или сломать что угодно.

Новые стеклянные стены, окружавшие центр управления, где забаррикадировались все охранники и находились все электронные системы, регулировавшие открытие и закрытие дверей, как известно, еще не прошли испытания. На пуленепробиваемость уж точно. При помощи пневматических сверл и отбойных молотков их превратили в крошево меньше чем за пять минут. Восьмерых охранников, которые оказали сопротивление, быстро сломили и разоружили. Щелкнув несколькими переключателями, «победители» распахнули двери всех камер в тюрьме.

Вырвавшись на волю, арестанты принялись бесчинствовать. Они крушили все, что попадалось под руку, вскрывали водопроводные трубы, разжигали костры, разрушая все, что только попадалось под руку. Учинив налет на аптеку, взяли психотропные и прочие препараты. Через час большинство арестантов уже лыка не вязали и стали буйствовать. Для самозащиты они изготовили тесаки — грубые, наскоро сработанные ножи, которыми можно перерезать горло одним взмахом руки.

Большинству охранников и всем сотрудникам администрации удалось спастись бегством, за единственным исключением. Три женщины, работавшие мелкими клерками и секретаршами, в нарушение правил заснули посреди дня. После обеда они дрыхли в одной из пустых комнат отдыха, где заключенные по выходным встречались с родственниками. По будням эти помещения не использовались, тюремный персонал знал, что там время от времени происходили также любовные свидания. Когда раздались первые сигналы тревоги, женщины утратили представление о том, где находятся, а когда поняли, что происходит, было уже слишком поздно, чтобы возвращаться в контору. Первая же группа заключенных обнаружила и схватила их. Хотя большинство мужчин готовы были всех их тут же изнасиловать, вожаки бунтовщиков охладили их пыл — не из-за сострадания к женщинам, которые, по их мнению, не заслуживают его вовсе, а потому, что это замедлило бы продвижение вперед и могло поставить под угрозу успех бунта. Сначала нужно захватить тюрьму, а потом уже можно трахаться до потери сознания. И они заперли женщин в комнате без единого окна, в которой практически отсутствовала вентиляция.

Когда по команде из центра управления двери во все камеры были открыты, единственное исключение составили камеры предварительного содержания, располагавшиеся в отдельном крыле. Там сидели мужчины, которых необходимо было полностью изолировать от остальных арестантов ради их же безопасности. Этих мужчин ненавидели все, никто даже не скрывал, что их жизнь гроша ломаного не стоит.

Некоторые из этих мужчин занимались растлением малолетних, их заключенные, как правило, считают самыми мерзкими среди людей с сексуальными отклонениями. Впрочем, в большинстве своем люди в камерах предварительного содержания использовались в качестве стукачей, которые доносили на остальных арестантов как в самой тюрьме, так и на более ранних этапах, скажем, во время суда или предварительного слушания.

Их камеры можно было открыть, лишь приведя в действие системы тройных замков. А ключи от них были не в самой тюрьме, а за ее пределами, в административных зданиях и в других помещениях, куда не мог проникнуть ни один заключенный. Только так и можно было обеспечить охрану и безопасность этих людей, ибо в противном случае их ждала бы неминуемая смерть.

Когда все произошло, Одинокий Волк выбежал из своей камеры, как и все остальные. Первым его желанием было встретиться со своими тремя братьями, вторым — вооружиться чем только можно, третьим — смыться куда подальше, черт побери, и затаиться, если осуществятся первые два желания.

Четверо рокеров без труда разыскали друг друга. Они ведь сидели в одном крыле, хотя и далеко друг от друга, насколько позволяли размеры тюрьмы. Вместе со всеми они добежали до оружейного склада, дверь в который уже снесли. Несмотря на то что с учетом подобных происшествий оружия в тюрьме хранится мало, для экстренных случаев несколько единиц огнестрельного оружия все-таки было припасено, а поскольку за рокерами ходила репутация узников камер смертников и вообще лихих парней и они пользовались определенным авторитетом в неофициальной тюремной иерархии, им предоставили право по своему усмотрению выбрать самое лучшее, что было в этом небольшом арсенале. Каждый взял по дробовику, а Одинокий Волк прихватил пару пистолетов, потому что спал и видел, как он будет смотреться при оружии.

Они взяли столько патронов, сколько могли, прежде всего чтобы обеспечить собственную безопасность не только от тюремщиков, но и от товарищей по несчастью. Бунты в тюрьмах могут заканчиваться так же, как и Великая Французская революция: заключенные, и без того отличавшиеся безумием и обезумевшие еще, неожиданно получив власть в свои руки, набравшись наркотиков, могут наброситься один на другого, как змея, которая пожирает кончик своего хвоста. А стоит только начать убивать, так все средства окажутся хороши.

Вооружившись таким образом, рокеры отступили в камеру Одинокого Волка. Вопрос о том, стоит ли рвануться навстречу свободному миру или нет, даже не вставал, никто этого делать не собирался. Проблема была в другом — как остаться в живых, как уберечь свою задницу.

Поэтому все четверо прижались задницами к стене в камере Одинокого Волка и смотрели на шествующую мимо толпу.

 

18

Я просыпаюсь от звонка телефона. Шаря рукой, сбиваю будильник и телефон, прежде чем нащупываю трубку.

— Кто это? — спросонья еле ворочаю языком.

— Ты не спишь? — Это Робертсон.

— Теперь уже не сплю! — раздраженно отвечаю я.

— Когда ты сможешь приехать ко мне в офис? — В его голосе сквозят нетерпеливые нотки. Он всю ночь напролет провел как на иголках.

— Зачем?

Привстав, Мэри-Лу смотрит на меня.

— Кто это?

— Ты не один? — спрашивает Робертсон в трубку.

— Не твое дело, черт побери! — говорю я, зажимая ладонью трубку и говоря ей, кто звонит.

— Что он хочет? — допытывается она.

— Пока не знаю. — Я по-прежнему прикрываю трубку рукой.

— Ты ни в чем перед ним не виноват! — с жаром говорит она. — Как раз наоборот.

— При встрече я ему об этом напомню.

— А когда вы с ним встретитесь? — Теперь она встревожена или, по крайней мере, обеспокоена. Уже долгое время от Робертсона у нас одни только неприятности.

— Ну хватит! — говорит он. Я снимаю ладонь с трубки.

— Почему ты не можешь сказать по телефону?

— Потому что все это очень сложно, черт побери! К тому же это касается и других людей. Дело срочное, Уилл! Оно интересует тебя, да и всех нас тоже!

Нетерпеливые нотки в его голосе становятся все отчетливее, похоже, еще немного, и он сорвется на крик. — Сам губернатор просил тебя приехать. Лично.

— Буду через час. Надеюсь только, что дело важное.

— Ты телевизор смотрел?

— Смотрел вчера вечером.

— Дело там швах, как в Аттике, когда они взбунтовались. Может, даже хуже.

— Через час приеду. — В последний момент у меня мелькает мысль. — И вот еще что.

— Да? — подозрительно спрашивает он.

— Чтобы Моузби не было! Видеть не хочу его лживую физиономию!

Я чувствую на расстоянии, как он зол, но ему удается совладать с собой.

— Твое право, Уилл. Если ты хочешь, чтобы было так, я не против. Так или иначе, он здесь ни к чему.

Мэри-Лу пытается удержать меня за задницу, когда я встаю с кровати.

— Смотри, чтобы я смог согреться, когда вернусь, — говорю ей.

— Это не проблема. Ты надолго?

— Не знаю. Впечатление такое, что они одумались. Но сейчас я в отпуске, отдыхаю вместе с дочерью, — напоминаю я. — Еще два дня осталось. И ничто не помешает мне догулять их до конца.

 

19

Я поднимаюсь в кабинет Робертсона с черного хода, избегая встречи с репортерами, которые собрались на ступеньках парадной лестницы. В такие моменты журналисты — самое страшное, что только может быть, они ни за что не согласны дать событиям возможность идти своим чередом, обязательно нужно раздувать пламя до тех пор, пока не вспыхнет большой пожар, что даст им возможность побыть в эфире лишние тридцать минут.

Робертсон ждет меня в кабинете. Он один. А я-то думал, что народу будет полным-полно.

— Спасибо, что приехал, — начинает он. — Я по-настоящему благодарен тебе за это. Другие тоже оценят это по достоинству.

— Только не спрашивай, что страна может сделать для меня и так далее, — скромно отвечаю я.

— Кто старое помянет, тому глаз вон. Согласен?

— Ты что, шутишь? — Да как он смеет даже предлагать мне такое? И ради этого я пожертвовал сном, в котором остро нуждаюсь, оторвавшись от груди женщины, которую люблю? — Слишком уж просто, Джонни! Ты хочешь сказать, что инцидент исчерпан, а это не так, он не исчерпан ни для меня, ни для них. — Хитрый сукин сын — теперь, когда чувствует, что его загнали в угол, снова набивается ко мне в лучшие друзья, делая вид, что ничего не произошло! Хочет и рыбку съесть и… Не выйдет, дружок!

Он плюхается в кресло.

— Неужели нельзя хоть на время оставить меня в покое?

— Об этом не со мной нужно разговаривать. Тебе надо бы об этом знать.

— Мне казалось, что попробовать все же стоит. — Он пытается не очень удачно сострить, рассчитывая на то, что в ответ я скажу какую-нибудь резкость.

— Не попробовать, а бросить все это дело вообще — вот что тебе стоит сделать!

— Ну да. О'кей. Один черт, попробовать все же надо было!

Выглядит он препогано. Не выспался, не побрился, не принял душ. Он наливает кофе и себе и мне. Это мне уже знакомо, когда я сам баловался «Тэйстерз чойс» вместо амфетаминов, ему эта штука тоже понадобится, прежде чем дело подойдет к концу.

На селекторе оперативной связи загорается лампочка — это звонит его секретарша.

— Начальник тюрьмы Гейтс едет сюда, сэр.

— Просите его сразу, как только приедет.

— Кроме того, губернатор звонил из своей машины. Он будет через пять минут.

Я прислушиваюсь и, попивая кофе, выпрямляюсь в кресле. По крайней мере, вид у меня довольно солидный, хотя на самом деле чувствую я себя скверно. Пять минут холодного душа усталость не прогнали. Мэри-Лу отпросилась с работы, сославшись на недомогание, они с Клаудией будут гулять в парке, пока я не присоединюсь к ним. Впервые две самые любимые мои женщины останутся один на один. Надеюсь, все пройдет нормально.

Робертсон наливает себе еще кофе, откусывая сразу половину пирожного с начинкой из желе. Никуда не годится — если ты решил непременно питаться этой ерундой, то заодно садись на диету без всяких добавок, которая состоит из сплошных порошков.

Такое ощущение, что меня заманили в ловушку. Тот факт, что сюда приезжают начальник тюрьмы и губернатор не случайное стечение обстоятельств. Втроем они наверняка приготовили мне какой-то сюрприз. И я нервничаю.

— Может, лучше зайти попозже, когда ты покончишь дела со всеми этими шишками? — предлагаю я, поднимаясь с кресла. — А я пока погуляю где-нибудь рядом.

— Лучше оставайся. Может, у нас будет для тебя кое-что интересное.

Например? Моих ребят уже нет в живых, они были в числе первых погибших, и теперь он хочет посмотреть, как я на это отреагирую? Или, напротив, они стали зачинщиками бунта и, после того как он кончится (а он так или иначе кончится), будут казнены все вместе?

Почему именно на меня пал выбор при отборе кандидатур тех, кого нужно представить перед этим королевским судом? В этой дыре прохлаждаются в общей сложности восемьсот гавриков, их-то адвокаты где? Почему одному мне оказана высокая честь принять участие в этом бардаке?

Я запихиваю пирожное в рот, снова наливаю кофе в чашку.

Секретарша Робертсона вводит в кабинет Гейтса, даже не сообщив предварительно о его приезде.

— Никого, кроме губернатора, не впускайте, — инструктирует ее он.

Не спрашивая разрешения, начальник тюрьмы наливает себе кофе. Он страшно устал, но нашел время, чтобы привести себя в порядок. Хочет иметь презентабельный вид, пусть окружающие не думают, что он какой-то вышибала. Теперь много дней он будет встречаться с репортерами, общенациональные газеты и телекомпании уже послали на место происшествия корреспондентов и съемочные группы. Те, что не дежурят сейчас на лестнице, ведущей в здание суда штата, расположились у входа на территорию тюрьмы. Сегодня утром я посмотрел начало «Тудэй», выпуск теленовостей открылся сообщением о бунте.

— Доброе утро, господин Александер! — Начальник тюрьмы достаточно любезен, если принять во внимание сложившиеся обстоятельства. — Спасибо, что приехали. — Он протягивает руку, мы обмениваемся рукопожатием. Ладонь у него сухая, он держит себя в руках. При этой мысли я немного успокаиваюсь.

— А в чем, собственно, дело? — раздраженно спрашиваю я у Робертсона. — Если у тебя что-то на уме, я хотел бы знать, что именно! Я питаюсь не из государственной кормушки и не обязан тут присутствовать.

— Нам, возможно, понадобятся твои особые способности. Поверь, никаких задних мыслей у меня нет.

Меня охватывает недоброе предчувствие. Всякий раз, когда кто-нибудь говорит «поверь мне» или «доверься мне», я сразу оглядываюсь, хотя, честно говоря, не понимаю, что я теряю от разговора с ними. Пока, во всяком случае.

Дверь открывается, входит губернатор в сопровождении единственной помощницы, натуральной блондинки, к тому же крашеной; несмотря на строгое выражение лица и манеру одеваться, она довольно привлекательна. Политики никогда не появляются на людях с непривлекательной женщиной, если только это не их жены. Хотя и у него ночь была бессонной, выглядит он на редкость свежо. На нем спортивная рубашка с короткими рукавами, брюки защитного цвета и неизменные ковбойские ботинки — вид такой, будто он едет на матч команды по американскому футболу, за которую играет сын.

Мы знакомы уже много лет. Как-то раз я даже участвовал в его предвыборной кампании, правда, особо себя не утруждая. Он — неплохой парень, так уж принято у политиков.

Помощница скромно устраивается в уголке, не сводя взгляда с Его превосходительства.

— Спасибо, что приехали, несмотря на позднее предупреждение, господин Александер.

— Из того, что мне сказали, сэр, я заключил, что выбора не было.

— Так или иначе, спасибо. — Он переводит взгляд на Робертсона и Гейтса. — Вас вообще ввели в курс дела?

— Я знаю только то, что пишут в газетах.

— Мы ждали вашего приезда, — обращается Робертсон к губернатору.

Он кивает, всем видом показывая, что все правильно они сделали, что он не пытается уклониться от этой трудной задачи.

— Мы проговорили всю ночь, — говорит губернатор. — Вы не нальете мне кофе, Элен? — на секунду отвлекается он, обращаясь к помощнице. — Сегодня утром можете положить лишний кусочек сахара: сегодня потребуются силы. — Он всегда улыбается, всегда в превосходном настроении — на случай, если вдруг откуда ни возьмись появится фотограф.

— Прошу прощения, — поворачивается он ко мне. — Так вот, мы говорили с коллегами, которые здесь присутствуют, и другими людьми, кто причастен к этому делу, говорили все время, пока летели сюда из Вашингтона. Да, тюрьма находится в ведении ее начальника, он несет за нее ответственность, но сейчас ситуация там вышла за все мыслимые рамки.

— Она вышла у меня из-под контроля, — договаривает начальник тюрьмы. Он не лукавит, хотя таким признанием ставит на себе крест. Ему уже шестой десяток, всю жизнь он провел в системе исправительных учреждений, пройдя путь от рядового сотрудника до руководителя, и вот, как ни крути, ситуация вышла у него из-под контроля и ему теперь кранты. Он уже лишился работы, его уволят еще до конца года, независимо от того, как повернется дело.

— Тюрьма полностью оцеплена, — продолжает губернатор, переходя к сути дела, из-за которого я здесь, и не забывая, что, пока мы разговариваем, тюрьма горит. — Все, кто мог оттуда выбраться, уже выбрались. Остальные оказались заживо погребенными.

Я киваю, отпивая кофе из чашки, держусь замкнуто, а они пусть распинаются кто во что горазд!

— В плену одиннадцать заложников, — продолжает он, — восемь охранников, все — мужчины, и три женщины, мелкие клерки. — Он делает паузу, понимая, о чем я думаю, о чем думал бы любой на моем месте. — Мы считаем, что с ними пока все в порядке, они не подвергались ни побоям, ни… приставаниям. Мы не уверены, но, судя по имеющейся в нашем распоряжении информации, есть основания так думать. Разумеется, сейчас эта информация уже устарела.

В подобных ситуациях любая информация, полученная пятнадцать минут назад, считается устаревшей. За то время, как мы точим здесь лясы, лопаем пирожные и пьем кофе, десяток с лишним людей могут преспокойно отправиться на тот свет.

— Примерно так я и понял, — осторожно говорю я, — когда сегодня утром смотрел телевизор. Да и радио послушал.

— Дела хуже некуда! — В первый раз он обнаруживает признаки настоящей обеспокоенности. — Я без конца думаю о женщинах. Боже, ведь они — простые конторские служащие и не приучены к тому, как вести себя в подобных ситуациях. Если бы на их месте оказались хоть женщины-охранники… начнется истерика, а вы понимаете, к чему это может привести!

К панике, хаосу и уничтожению. Это как ребенок, когда он плачет в церкви, а ты готов на все, лишь бы заткнуть ему глотку.

— Так или иначе, — продолжает губернатор, — сейчас обозначился новый поворот. Их руководство, мы понятия не имеем, кто в него входит, так вот, они создали совет и через начальника тюрьмы связались со мной около… что?.. полутора-двух часов назад.

Гейтс кивает.

— Они готовы иметь с нами дело, — говорит губернатор, обращаясь ко мне. — Они хотят вступать в переговоры.

— Правильный шаг, — говорю я. — Когда люди ведут переговоры, они обычно перестают убивать друг друга.

— Но дело в том, что они не хотят вступать в переговоры с людьми, связанными с официальными властями, — уточняет он. — Они не доверяют системе правосудия, за что, положа руку на сердце и принимая во внимание, что это за люди и в каком положении они находятся, я не могу их осуждать.

Он переводит взгляд на Гейтса, потом на Робертсона и в конце концов на меня.

— Мы с губернатором говорили на эту тему, — вступает в разговор Робертсон, — сегодня рано утром. Он отказался брать на себя ответственность в этом деле, несмотря на то что я был против. — Он пристально смотрит на меня. — Категорически против. Но он принял решение, и при сложившихся обстоятельствах приходится констатировать, что возможности выбора у нас сильно ограничены.

Губернатор смотрит на меня так, словно я должен понимать, о чем идет речь. Я смотрю на Робертсона. Я не вполне отдаю себе отчет в том, что сейчас произойдет, но знаю, что мне с самого начала устроили ловушку.

— Заключенные попросили, чтобы нас представляли вы, — холодно говорит губернатор. — Они хотят, чтобы вы вели переговоры от… ну, от нашего лица. От лица властей. Мы согласны… что вы лучше всех справитесь с этой задачей. — Взгляд, который он бросает на Робертсона, означает следующее: «Мальчик, мы все в равном положении, не забывай об этом». — В сущности, господин Александер, мы уполномачиваем вас на то, чтобы посредством переговоров добиться урегулирования конфликта. Возьмите на себя ответственность за это, возьмите на себя управление тюрьмой, пока бунт не кончится. Потому что сами мы этого сделать не в состоянии. — Он разводит руками, показывая, что безмерно сожалеет, но поделать ничего не может. — Мы утратили контроль за ситуацией. Вы — единственный человек, с которым они согласились говорить.

— А почему именно со мной? — Слова вылетают у меня прежде, чем я успеваю собраться с мыслями.

— Они считают, ты — парень, на которого они могут положиться, — говорит Робертсон. Судя по его тону, это не комплимент в мой адрес. — Считают, что могут тебе доверять. — Он делает паузу. — Мы тоже тебе доверяем, — ворчливым тоном говорит он, переводя взгляд на губернатора.

— А это обязательно? — спрашиваю я.

У губернатора вырывается шумный выдох.

— Мы не собираемся вас принуждать.

Ложечкой я помешиваю кофе в чашке, на вкус он напоминает графит.

— А что в противном случае? Если я откажусь?

— Мы об этом не думали, — отвечает Робертсон. — Мы не… черт побери, Уилл, нам же буквально все приходится решать на ходу!

— Какие я получаю гарантии? — Я пытаюсь соображать как можно быстрее.

— Ты имеешь в виду свою безопасность? Честно? Мы не можем дать тебе никаких гарантий. Сила на их стороне.

Я качаю головой.

— Не от них, от тебя.

— Какие угодно. — Он переводит взгляд на губернатора, который кивает в знак согласия. — Ты сам себе хозяин.

— Хозяин. Ну-ну. Иными словами, я проведу переговоры, а вам останется только одобрить их результаты. В официальном порядке, документально оформив все как полагается?

Джон и Его превосходительство переглядываются.

— Ну… — начинает губернатор. Он не хочет раскрывать все карты, но вынужден это сделать.

— Да, — отвечает он. — Совершенно верно. Прежде чем что-либо одобрять, я должен ознакомиться с их условиями, но в принципе мой ответ — да.

Я смотрю на него.

— Мне нужно подумать.

— Сколько времени это займет? — спрашивает он тоном, в котором сквозит большая озабоченность, чем ему бы хотелось.

— Не знаю. Но мне нужно подумать.

 

20

— Почему это обязательно должен быть ты?

— Ко мне обратились с такой просьбой. Это примерно так же, когда говорят, что королева просит тебя зайти. Можно, конечно, отказаться, но это считается признаком дурного тона.

Она не улавливает шутки в моих словах.

— Но почему ты? Ты же гражданское лицо.

— В этом все и дело. Ребята, засевшие внутри, не доверяют никому из представителей властей… кажется, это одна из тех областей, где мы с ними думаем совершенно одинаково.

— Все это ненамного серьезнее тех лозунгов, которые наклеивают на бамперы водители, Уилл.

Мы с Мэри-Лу сидим в кафе на противоположной стороне улицы. Клаудия осталась в гостях у подруги, умнее ничего и не придумаешь. Мэри-Лу расстроена еще больше, чем я. Она лучше отдает себе отчет в том, что происходит на самом деле.

— Тебя хотят использовать как пушечное мясо.

— Может быть. Но что прикажешь делать?

— Скажи им, что отказываешься. Это грязная работа, пусть сами и разбираются!

— Они и хотели бы так сделать. Уверяю тебя, то, что они обратились ко мне с такой просьбой, далось им непросто.

— Ты же сам этого хочешь.

— Нет.

— Хватит, Уилл, сейчас не время в бирюльки играть! В тебе говорит обыкновенный мужской эгоизм, согласись!

— Ну… — Слушай, старик, это говорит женщина, которую ты любишь! Будь с ней откровенным.

— Да, не обошлось и без эгоизма.

— Эгоизм приводит людей к гибели.

— Я погибать не собираюсь. — Почаще повторяй эти слова, приятель, звучат они классно!

— А у тебя есть гарантии? Письменные, я имею в виду? Ты же адвокат и знаешь, что они должны быть закреплены в письменной форме.

— Конечно. Я обязательно покажу их заключенным. Вы не можете меня убить, потому что у меня есть письмо от матери.

— Значит, ты сделаешь это, да?

— У меня нет выбора, Мэри-Лу.

— Я тоже так думаю, — отвечает она, изо всех сил стараясь не расплакаться. — У других он был бы, а вот у тебя — нет.

Когда мы выходим на улицу, она порывисто обнимает меня.

— Я буду смотреть тебя по телевизору в выпусках последних известий.

— Кроме меня, ни у кого больше не будет гвоздики в петлице.

— Будь осторожен, милый! — Я слышу в ее голосе умоляющие нотки. — И возвращайся скорее.

 

21

— Значит, программа следующая, — говорю я, глядя прямо в физиономию губернатора. — Быть у вас мальчиком на побегушках я не собираюсь и не позволю, чтобы вы послали меня туда, чтобы сделать то, чего не можете сами, а потом вышибли бы у меня почву из-под ног, как только все образуется. Если я соглашусь на это, если — я подчеркиваю, то прямо в этой комнате решим, насколько далеко я могу заходить в своих действиях, а остальное уже на мое усмотрение. Кроме того, мне нужны письменные гарантии лично от вас.

— Уилл… — Робертсон хочет что-то сказать.

— Я все сказал, малыш! Спасибо за завтрак.

Меньше чем через час все бумаги, скрепленные, как и полагается, подписью губернатора и подписанные в присутствии двух секретарш и Сьюзен, благополучно покоятся в запертом на ключ сейфе у меня в кабинете.

 

22

Они встречают меня у главного входа. Их четверо, на лицах — маски самых разных видов. Вид у них, как у террористов с Ближнего Востока: лица полностью закрыты, за исключением глубоко запавших глаз, горящих усталостью, страхом и гневом.

Мы стоим на ничейной территории между двумя воротами, ведущими в тюрьму. Один из них обыскивает меня с ног до головы. Я изо всех сил держусь спокойно, две сотни человек видят все это воочию, а миллионы других увидят в вечернем выпуске последних известий. В голове у меня мелькает шутливый текст рекламного объявления: «Одного сумасшедшего адвоката раздели догола и обыскали, фильм смотрите в одиннадцать часов». Это преувеличение — никто меня не раздевал, а сумасшедшие дни в моей жизни, если такие вообще существовали, остались в прошлом. По крайней мере для меня самого.

Время уже позднее. Солнце на западе медленно скрывается за холмами. Я успел заехать домой, чтобы собрать чемоданчик, взяв лишь самое необходимое, и рассказать Клаудии о том, что происходит. Разумеется, она встревожилась, но, как и всех детей, ее выручает непоколебимая вера в родителей, которым все нипочем, особенно когда на их стороне правда.

Мы с ней попрощались. Мэри-Лу отвезла ее в аэропорт в Альбукерке. Она не хотела, чтобы я соглашался на эту затею. А если бы ты сама оказалась на моем месте, спросил я ее, ты бы тоже отказалась? Мы оба знали, каким будет ответ. Я крепко обнял и поцеловал их обеих, смотрел вслед машине до тех пор, пока она не исчезла из виду, вернулся в город и отправился на войну.

За себя я не чувствую страха. Давным-давно у меня выработались правила поведения в подобных ситуациях. Я сделаю все от себя зависящее, а там посмотрим, что из этого выйдет. В подобных обстоятельствах не принято стрелять в парламентеров, это же не Ливан.

Буду уповать на то, что у этих людей достаточно здравого смысла, чтобы помнить о неписаных правилах. Меня не особенно вдохновляет мысль превратиться в мученика, нет ни малейшего желания становиться Терри Уэйтом местного масштаба.

Чего я действительно боюсь, сполна отдавая себе в этом отчет, так это того, что не справлюсь с порученным делом. Что бы я им ни говорил или, скажем, обещал, этого может оказаться недостаточно, или, хуже того, они уже столько всего натворили, зашли так далеко, что другого выхода, кроме как осады тюрьмы, нет. Я не могу обещать им чудеса, не могу дать свободу.

Обыск заканчивается. Один берет мой чемодан, словно нанялся носильщиком, и мы проходим через внутренние ворота, которые автоматически запираются на засов по команде изнутри. Проходим еще пятьдесят ярдов по лужайке. Сопровождающие меня заключенные-охранники (они держатся на редкость серьезно, напоминая чуть ли не военных) идут спереди и сзади от меня, а также по бокам. Мы быстро поднимаемся по лестнице в административное здание, заходим внутрь, и свободный мир исчезает у меня за спиной в тот самый момент, когда солнце окончательно заходит за горизонт.

 

23

В новом мире мрачно, хотя повсюду полыхают пожары. Темно не только потому, что нет света, меня обступает настоящая вязкая темнота, плотная и давящая, которая вызвана не отсутствием света, а тем, что его искусственно выключили, словно высосали из воздуха и заменили непроницаемым мраком. Кажется, можно вытянуть руку и дотронуться до темноты, как до стены, настолько она плотная и реальная. Она удушливо нависает над головой всей своей огромной тяжестью. Если все время жить в такой темноте, в конце концов можно и свихнуться.

Во рту и носу щиплет от едкого дыма, едва я вхожу в старый корпус усиленного режима. Один из провожатых подводит меня к раковине, я погружаю руки в тепловатую воду, ополаскиваю руки и лицо. Затем он протягивает мне влажное полотенце и помогает замотать им лицо и шею.

— Здесь жарче всего, — говорит он. Это чернокожий, он говорит с южным акцентом, заметно растягивая слова. В тюрьме чернокожих не так уж и много, три четверти заключенных — чиканос, представители угнетаемого меньшинства в наших краях. — Пусть только попытаются пойти на штурм! — говорит он предостерегающим тоном. — Мы везде разбросали канистры с маслом и можем сделать так, что все это чертово заведение в два счета взлетит на воздух, вот и все. Полыхает и так уже здорово, правда?

Правда, жара внутри невыносимая, тюрьма уже более двадцати четырех часов изолирована, кондиционеры не работают. Кроме водоснабжения, которое представляет собой действующую в автономном режиме систему колодцев и резервуаров на территории тюрьмы, остальные коммунальные услуги вырублены. Если бунт затянется больше чем на неделю, у них кончатся продукты, если только не удастся договориться о снабжении в результате переговоров. Если бунт затянется больше чем на неделю, то куда более высокопоставленные лица, чем я, станут вести переговоры, но это уже будут переговоры под дулом пистолета. Если дело дойдет до этого, то заложников как пить дать прикончат.

Я попросил у властей трое суток. Если по истечении этого срока не удастся сдвинуть его с мертвой точки или хотя бы подойти к достижению урегулирования, то я откажусь от поручения. Тогда пусть сами действуют так жестко, как сочтут нужным.

Все находившиеся в тюрьме заключенные были переведены в этот блок. Блок. Здесь изначально была тюрьма, построенная по старинке, — зарешеченные камеры располагались в ней в несколько ярусов. Все новые здания поделены на отдельные камеры, в них нет ни одного блока, который вмещал бы более двух десятков заключенных. Такая система лучше, здесь арестанты не могут собираться большими группами.

Когда начался бунт, у начальника тюрьмы был выбор. Он мог перекрыть все выходы из здания, в котором — в блоке «Д» — все и началось. Этим он мог помешать бунту распространиться на всю тюрьму. Тогда бунтовали бы только двести человек, а остальные шестьсот с лишним были от них отрезаны. В этом случае заложники, по крайней мере те из них, что были захвачены первой группой нападавших, были бы обречены на верную смерть, если не сразу, то, во всяком случае, до того, как бунт был бы подавлен. Некоторые начальники тюрьмы, наверное, пошли бы на это, решились бы принести в жертву часть полицейских сил. Строго говоря, такое право у них есть.

К чести Гейтса, он этого не сделал. Он отдал тюрьму в руки заключенных, сохранив жизнь заложникам. Готов поспорить на что угодно, большинство представителей тюремной администрации считают, что он просто сдрейфил, что надо было взорвать все здание и принести необходимые жертвы.

Однако большинству из них никогда не приходилось сталкиваться с таким выбором, несмотря на то что он поджидал их всю жизнь. Я не сомневаюсь, что Гейтс поступил правильно, и подозреваю, что и сейчас он думает так же, несмотря на все сокрушительные последствия для себя лично.

Если смогу добиться успеха, вывести заложников целыми и невредимыми, то, возможно, помогу и ему спасти свою задницу. Но проблема заключается не в его заднице или любой другой части тела. Проблема в тех восьмистах заключенных, которых заперли, словно зверей в клетках. Сейчас речь не о том, заслуживают ли они этого или не заслуживают. Со многими из них иначе нельзя. Но вот как заставить маньяков, психопатов, неудачников, которым терять уже нечего, тихо-мирно вернуться в клетки.

Очень тихо. Обычно в тюрьме шумно. Люди там все время разговаривают между собой и кричат. В тюрьме встречаются арестанты, которые начинают вопить, как только просыпаются. Ничего похожего нет и в помине. От этого становится страшно, в тишине чувствуется напряжение.

Мы находимся в небольшой комнате для свиданий, рядом с главным корпусом. Обычно, для того чтобы войти внутрь, нужно миновать два ряда толстых, обитых свинцом ворот, — они запираются отдельно друг от друга. Миновав одни ворота, приходится ждать, пока откроются вторые. Это делается для того, чтобы какому-нибудь болвану не пришло в голову устроить побег. Сейчас все ворота открыты. Можно свободно войти, свободно и выйти, но люди не выходят, так как идти им все равно некуда.

— Надень-ка вот это, старик. — Один из провожатых протягивает мне пару небольших мешков типа тех, в которые обычно собираешь мусор. Я опускаю глаза и вижу, что у них у всех на ногах такие же мешки.

— Зачем?

— Внутри разлилась вода, — сухо отвечает он. — Ты же не хочешь, чтобы размокли твои новенькие кроссовки.

Я обертываю мешки вокруг кроссовок, закрепив их пластиковыми зажимами.

— Иди за мной, — говорит мне чернокожий, судя по всему, вожак. — Не зевай. Слушай, что ты так лупишься на меня? Попозже у тебя, может, и будет на это время. А теперь мы должны отвести тебя на встречу с членами совета. Иди за мной, только не отставай.

Мы гуськом направляемся в центральную часть тюремного здания. Провожатые совсем рядом, моя рука то и дело касается их спин. Мы делаем поворот и входим в собственно тюремный корпус. И тут в нос ударяет отвратительный, на редкость острый запах, настигая меня прежде, чем я успеваю осмотреться. Он накатывает, словно ударные волны при взрыве ядерной бомбы; то, что я вижу вокруг, даже не успевает отпечататься в памяти; более сильного, резкого, отвратительного запаха я не припомню, словно горит сразу тысяча баков с гнильем, словно десять тысяч сортиров прорвало в одно и то же время. Меня сразу начинает сильно подташнивать, весь завтрак подкатывает к горлу, я рукой зажимаю рот через полотенце. Нельзя, чтобы меня вырвало на глазах у этих людей, я дал себе слово еще до того, как переступил порог двери, ведущей в это здание.

Мы снова направляемся вперед.

— Осторожно, не упади! — предупреждает провожатый. Идти очень скользко. Пол покрыт линолеумом, мыть его проще простого. Я чувствую, что он мокрый, что под ногами течет настоящая река глубиной в несколько дюймов. И тут же понимаю, что это. От такого понимания меня снова тянет на рвоту. Не словно, а на самом деле все туалеты закупорились. Я слышу, как воду в них то и дело спускают, они засорились и практически перестали работать, и все нечистоты вылились наружу, потекли по полу, и я шагаю сейчас по речке, вода в которой состоит не только из грязи, но и из мочи, кала и рвоты. И еще крови. Я не могу устоять перед искушением и смотрю себе под ноги. Несмотря на темень, различаю кровь — красная, с серебристым отливом, она течет сгустками, чуть ли не фосфоресцируя, в бледно-желтой воде проплывают остатки рвоты. Все это медленно передвигается от одной стены к другой в поисках слива, выходного отверстия, но его нигде не видно, и все превращается в огромную лужу, поверхность которой слабо колышется, в свалку человеческих экскрементов.

Я заставляю себя идти дальше, стараясь не отставать от проводников.

Мы скользим дальше по поверхности пола, в надежде (хотелось бы!) выбраться на какое-нибудь возвышение.

То, что тут творится, не поддается описанию. Вся тюрьма в буквальном смысле слова охвачена огнем. Я стою на открытом месте, откуда видно все, вплоть до противоположной стены, до которой ярдов двести и где ярусами, на трех этажах, расположены камеры. Повсюду очаги пожаров, они везде. Все охвачено огнем: матрацы, всякий хлам, все деревянные предметы, попавшиеся под руку заключенным. Там и сям стоят огромные канистры с маслом, наверное, их принесли сюда с наружного двора, где они хранятся для заправки всякой техники. Задним числом можно задаться вопросом, с какой стати на территории тюрьмы должно валяться столько легковоспламеняющегося добра? Это ведь все равно что дать заряженный автомат трехлетнему ребенку. Изо всех горелок вырывается пламя, в большинстве своем это маленькие языки пламени типа тех, что можно видеть зимой на перекрестках Чикаго. Но сейчас-то на дворе почти лето, на улице жара, а здесь вовсю полыхают пожары.

Чувствую, что пот с меня уже течет градом, словно попал в адскую сауну. Клубы дыма от горящего масла поднимаются до самого потолка, густой едкий запах заполняет легкие. Я плотнее прижимаю полотенце к лицу, и мы идем дальше.

Впечатление такое, что в здании собрались все обитатели тюрьмы и в полном составе вышли в коридоры. Они стоят, глядя на меня, когда я прохожу мимо. Все в масках, как и мои провожатые. Лица закутаны пестрыми платками, на которые пошли полотенца и разорванные простыни, — лишь бы скрыть лицо. Из-под платков выстреливают напряженные взгляды, по глазам видно, что люди вот-вот взорвутся.

Все они вооружены. У нескольких, лучших из лучших, признанных вожаков, у тех, кто руководит восстанием, есть огнестрельное оружие — дробовики, винтовки, пистолеты. У них ружья, стреляющие слезоточивым газом, оружие, попавшее им в руки, которое может стрелять и патронами тоже.

У остальных, а их большинство — оружие собственного изготовления, сделанное при помощи того, что им удалось найти или придумать самим. Ножи, топоры, металлические прутья, грубые заостренные копья из матрацев, сорванных со стен и раскуроченных. Многие вооружились дубинками, кусками дерева, обрезками труб, кирпичами, цепями, которыми обмотали себе предплечья и запястья. Словом, в ход пошло все, чем только можно убивать.

Теперь я понимаю, что оружие и маски предназначены не только для нападения извне, но и для того, чтобы обезопаситься от своих же. Да, это восстание, в котором все объединены общей целью, но и здесь не обошлось без анархии, когда каждый сам за себя. Первое правило для оставшихся внутри: прежде всего спасай собственную шкуру. Никто ни о ком ничего не знает, за исключением нескольких человек, скажем, тех же чернокожих. Нужно во что бы то ни стало позаботиться о собственном спасении, скрыть лицо, неровен час, кто-нибудь из врагов воспользуется сумятицей, чтобы свести старые счеты. Во время тюремных бунтов больше всего убитых из числа тех, с кем расправляются в отместку: заключенные убивают заключенных обычно из-за какой-то ерунды.

— Эй, лучше смотри под ноги. А то мы, начальник, не хотим, чтобы ты упал и сломал себе шею! — Это обращается ко мне старший из провожатых, он явно шутит. — Ты же единственный можешь поставить во всем этом деле точку, чтобы снова не пролилась кровь.

Чтобы снова не пролилась кровь… При этих словах меня снова охватывает тошнотворное ощущение. Неужели люди уже погибли? Кто именно? Заложники, заключенные, о которых мы ничего не знаем, кто?

Меня подводят к металлической лестнице в центре комплекса, которая опоясывает башню, где размещаются центры управления, — в них, как правило, отгородившись от внешнего мира, сидят охранники. Из этого стратегически важного сооружения в сто футов высотой, в центре которого для каждого этажа расположены пункты управления, надежно защищенные стеной из пуленепробиваемого стекла, открывается удобный круговой обзор. Один охранник может обнаружить бунт еще в зародыше и в случае необходимости отгородиться от всего, пока не придет помощь. Восстание не могло начаться в этом блоке, здесь заключенные лишены свободы передвижения, которой располагают арестанты в корпусах с менее строгим режимом. Большая свобода передвижения подразумевает большую ответственность и свободу действий, а большая свобода действий и ответственность подразумевают анархию. Вот парадокс, над которым много будут ломать голову в предстоящие дни.

Мы сейчас на среднем ярусе. Следом за провожатыми я иду вдоль долгой вереницы камер. В них полно людей, они бесцельно расхаживают взад-вперед, не выпуская из рук оружия. Когда мы проходим мимо, все глядят на меня. У некоторых вырываются на редкость лестные для меня фразы типа «трепло поганое, интеллигент паршивый, дерьмо», кое-кто, когда я прохожу мимо, сплевывает на пол, но сотни глаз в прорезях масок безмолвно встречают и провожают меня взглядами. Такое впечатление, что идешь сквозь строй, кипящий от ярости и возмущения.

Меня вводят в большую комнату в самом конце тюремного корпуса, это место дневного отдыха для заключенных, заработавших очки за хорошее поведение, — стукачей и им подобных. Оба телевизора разбиты, как и стол для настольного тенниса. Кровати вспороты, матрацы и пружины пошли на оружие и заграждения по всему зданию — двигаясь по коридорам, я проходил мимо этих грубых проволочных заграждений. Сюда принесли стулья и столы, в углах свалены бутылки с водой и картонки с консервами.

— Эй, приятель! — слышится знакомый голос из дальнего угла.

Из всех заключенных только Одинокий Волк без маски. Он сидит за продолговатым столом вместе с членами совета. Место, занимаемое им за столом, то, что он без маски, а также властная манера держаться подсказывают, что он и есть вожак. Разумеется, все они заодно, но он — jefe, тот, который всем руководит.

Со времени нашей с ним последней встречи прошло полтора месяца. За это время борода у него отросла больше прежнего, я ловлю себя на мысли, что он напоминает мне кубинского Че Гевару. Его фотографии, фотографии Че, бывало, украшали стены комнат в общежитии колледжа в радикальных шестидесятых и начале семидесятых годов. Была она и в моей комнате. Че, Хьюи и Мао — белые юнцы почитали их за святое семейство, которое святым совсем не было, но они отчаянно стремились примкнуть к какому-то делу, горели желанием чем-то заняться, а не прозябать, как их родители, на обочине жизни. Теперь, с высоты прожитого вспоминая те годы, я понимаю, что Вьетнам стал своего рода скрытым благословением, особенно для тех, кто отказался там воевать, потому что это дело стоило того, чтобы за него бороться, особенно после того, как чернокожие, дав белым сверстникам пинок под зад, отстранили тех от участия в защиту гражданских прав. (Так мы думали про Вьетнам, нам казалось, что мы ни за что не поступимся своими принципами, не превратимся в зажиточных мещан. Черт, какими же пустыми мечтателями мы оказались!)

Три черно-белых плаката на стене моей комнаты, три кумира моего поколения — сейчас они уже в могилах, а их идеи дискредитированы или, хуже того, признаны неуместными. Воистину, нет на свете ничего более постоянного, чем временное.

Тут мне приходится одернуть себя, черт возьми, старина, ты в тюрьме, идеологии здесь нет и в помине, не надо настраиваться на романтический лад.

Рядом с Одиноким Волком сидят еще несколько заключенных, я сразу замечаю Гуся, он слева от него. Гусь улыбается мне, сдернув с головы пестрый платок, приподнимается и, перегнувшись через стол, пожимает мне руку.

Всего их девять человек, они сидят за столом и ждут меня. Это совет заключенных, который всем тут заправляет, с ним мне и предстоит вести переговоры.

В этой комнате почище, и воздух не такой тяжелый. Все дерьмо они убрали, поскольку здесь будет происходить торг, а они не хотят постоянно напоминать о том, что произошло. Ловкий прием, потому что то, что я вижу, непременно отразится на ходе моих мыслей, как бы беспристрастно мне ни хотелось себя вести. Да, я адвокат заключенных, но в то же время сейчас я представляю и официальные власти, нахожусь по другую сторону баррикад, с противоположной стороны стола, чего и не скрываю. Не скажешь, что мы с ними на короткой ноге, я с ними заодно лишь постольку, поскольку перед нами стоит одна и та же проблема, с которой надо сообща справиться.

Но, несмотря на все, я рад видеть Одинокого Волка и Гуся. Рад, что они живы, поскольку не был в этом уверен.

— У нас тут кое-что произошло, — говорит Одинокий Волк.

— Вижу, — отвечаю я. Он держится хладнокровно, но я могу быть еще хладнокровнее. Выдерживаю паузу, сохраняю официальное выражение лица, но потом улыбаюсь. Как хорошо, что я снова вижу этого человека, могу говорить с ним. Затем поворачиваю голову и по очереди смотрю на каждого, кто сидит за столом напротив. Мы внимательно разглядываем друг друга. Важный момент. От того, как они ко мне относятся, сколь откровенно, по их мнению, я стану вести себя с ними, во многом будет зависеть исход моей миссии. А она прежде всего состоит в том, чтобы бунт не перерос в открытое столкновение.

Повернув голову сначала в одну сторону, потом в другую, Одинокий Волк обводит взглядом товарищей.

— Мы составили список жалоб, — говорит он, пододвигая мне через стол груду разлинованных листов.

Я не дотрагиваюсь до них.

— Прежде чем перейти к жалобам, нужно решить ряд вопросов.

— Например? — спрашивает один из сидящих напротив.

— Я говорю о состоянии, в котором находятся заложники.

— С ними все в порядке, — отвечает Одинокий Волк.

— Я хочу увидеться с ними.

— Это можно устроить.

— Наедине.

Он пожимает плечами, всем своим видом как бы говоря: «Так я и думал».

— Ну да, можно. Хотя прежде я хочу тебе кое-что показать. Я сам тебя отведу.

Обойдя стол, он направляется к двери. Я иду следом за ним, стараясь не отставать. Мой чернокожий провожатый идет с нами. Остальные остаются ждать. Это у них хорошо получается.

Мы спускаемся в самое гиблое место — блок, где находятся камеры-одиночки. Здесь не так сыро, несколько лет назад судьи объявили этот корпус закрытой зоной, пойдя на слишком суровый и необычный шаг, поэтому там и не оказалось мужчин, стараниями которых унитазы могли засориться. Запах здесь не такой отвратительный, не такой резкий и кислый, какой исходит от человеческих экскрементов, а более сладкий и острый. Жара стоит невыносимая, здесь даже жарче, чем наверху, в тюремном корпусе. Со всех нас градом льет пот, хоть черпай его ведрами.

По обеим сторонам коридора тянутся массивные двери. В нижней части каждой из них виднеется небольшое отверстие, через которое в камеру передаются подносы с едой и затем вынимаются обратно.

— Возьми себя в руки, — предостерегающим тоном говорит мне Одинокий Волк, распахивая одну из дверей.

 

24

Вооружившись и захватив сложные инструменты достаточной пробивной мощи, способные за пять минут сокрушить стены центра управления, первая группа заключенных прорвалась в крыло, где располагались камеры предварительного содержания.

Среди заключенных была группа тех, кто больше всего боялся, что восстание арестантов увенчается успехом. Услышав, что мятеж завершился успешно, они принялись молиться. Это было единственное, что им оставалось, — молиться и уповать на то, что решетки камер защитят их от тех, кто во что бы то ни стало хотел вытащить их наружу. А то, что нападение неизбежно, они прекрасно знали. Все они добровольно пошли на риск, когда согласились доносить на своих же товарищей-заключенных. Да, они рисковали, но достаточно разумно, поскольку система тюремных учреждений была кровно заинтересована в безопасности и благосостоянии таких людей и защищала их практически от всего на свете.

Только не от захвата тюрьмы заключенными — от этого события их ничто уже не могло защитить.

Как же завопили сидевшие в этих камерах мужчины, увидев, кто стоит перед ними. Они испускали пронзительные, истеричные вопли, как женщины, которых насилуют, или мужчины, когда их кастрируют. Сбывалось то, что могло присниться только в самом кошмарном сне. Их презирали все, даже охранники, и они это знали, но пользовались преимуществами своего положения и даже тем, что срок заключения им могли резко скостить. Бывало, доходило и до того, что их сначала выпускали на свободу условно, а потом и вовсе освобождали от отбывания тюремного заключения. И все — прощай, друг!

Эти тайные осведомители правосудия, это отребье, зная, как их ненавидят и презирают и заключенные, знали и другое: никто и пальцем их не тронет, поскольку их ненавидели и нуждались в них одновременно. Если бы не они, некоторые из нынешних арестантов до сих пор свободно бы разгуливали на воле. Если бы не свидетельские показания осведомителей, суд не вынес бы им приговор. А теперь они угодили в ловушку, ибо те, кого заложили осведомители, и оказались среди зачинщиков мятежа.

Оказавшись лицом к лицу с теми, кому они были обязаны тем, что оказались в этой дыре, они горели жаждой мести и вооружились всем, что попалось под руку. У одних было самодельное оружие, у других кое-что посложнее и карбидные лампы. Их разделяли запертые на замок решетчатые двери камер — над этим препятствием нужно было попотеть.

Бунтовщики могли бы расправиться с осведомителями не сходя с места. Они могли бы поджечь камеры, и те сгорели бы заживо. Но это было слишком просто для обуревавших их ярости и жажды крови. Эти люди хотели, чтобы предатели умерли медленной смертью, настолько медленной и мучительной, насколько это можно было себе представить. Они выбрали для них долгую, медленную, психологически мучительную расправу, проникаясь ощущением сладости возмездия и оттого входя во все больший раж.

С помощью ацетиленовых ламп, попавших им в руки, они пережгли прутья решеток камер, где сидели стукачи, и пустили в ход кусачки для резки металла. Это была долгая, тяжелая работа, но она не была им в тягость. Напротив, работали они с удовольствием.

Расправляясь с решетками, они издевались над доносчиками, смакуя каждое слово, рассказывая, как именно будут их убивать.

Отчаянные вопли разносились по всей тюрьме. Их слышали даже рокеры в своих камерах смертников. По планировке тюремный корпус представлял собой как бы громкоговоритель, вопли эхом отдавались от стен, разносясь по всему зданию.

— Вот бедняги! — решил посочувствовать им Гусь.

— По-твоему, они заслуживают жалости? Ты что, забыл, что из-за таких вот ублюдков мы сюда и попали? — безжалостно напомнил ему Одинокий Волк. — Если уж ты согласился на такую роль, то будь готов, что из-за нее и умрешь!

Они и с места не сдвинулись, чтобы вмешаться. И никто не сдвинулся. Чему быть, того не миновать.

Перерезав прутья решеток, бунтовщики ворвались в камеры стукачей и выволокли их наружу, повалив на пол в коридоре, хотя те отчаянно брыкались и вопили как оглашенные.

Первых двоих убили, проявив к ним максимум снисхождения и сбросив с верхнего яруса на пол, в ста футах внизу.

— Раз, два, три, взяли! — Бунтовщики хрипло хохотали, бросая жертвы вниз, словно мешки с картошкой. Ударившись о бетон, они превратились в сплошное месиво; брызнувшая в сторону кровь перепачкала все стены.

Потом они стали действовать изобретательнее. Одному из бунтовщиков пришлось повозиться, пока он выволок стукача из камеры: тот распорол матрац и, вырвав куски прокладки и проволоки, привязал себя к решетке и так основательно, что его мучителю пришлось пустить в ход кусачки. Столкнувшись с таким препятствием, он здорово разозлился. «Хоть раз наберись мужества и умри как настоящий мужчина», — сказал он. Малодушие стукача вызвало у него отвращение. Если уж пришла пора умирать, так умри как настоящий мужчина, с достоинством. Стукачу на достоинство было наплевать, он ревел, как ребенок.

Это его не спасло, настала пора платить по счету в той игре, которую он сам выбрал. Ту же карбидную лампу, которой пережигали прутья решетки, его освободитель принялся подносить к обнаженным участкам тела. Ни одно человеческое существо не испускало таких душераздирающих воплей, как стукач, пламя карбидной лампы бегало по его телу, задерживаясь на интимных местах, словно его истязатель задался целью дотла спалить этого тюремного соглядатая.

Остальные бунтовщики всячески подбадривали его. Покончив со стукачом, они сбросили вниз то, что еще от него оставалось.

Это убийство их воспламенило, и началась кровавая вакханалия. Несколько мужиков один за другим трахали стукачей через задний проход, в то время как один из них медленно и мучительно для жертвы отрезал ему яйца, то и дело приговаривая: «Ну как, нравится, когда не сам трахаешь, а тебя трахают, теперь тебе уже нечем будет трахаться, птенчик!» В финале — выстрел в лицо из дробовика, пуля в спину — из винтовки, одному из убитых даже проткнули висок железным прутом.

Со стукачами расправлялись по очереди. Это заняло много времени. После нескольких часов расправы истязателям, которые многие годы мечтали о таком дне, все это стало уже претить, но надо же довести начатое до конца! Больше всего повезло тем, кто подвернулся им под руку последними, этих счастливчиков прикончили в гангстерском стиле, пустив пулю в голову за ухом и отрезав напоследок член.

Затем наступило временное затишье, всем, даже самым отчаянным, понадобилась передышка. Но подспудное напряжение в этой наэлектризованной атмосфере осталось, почувствовать его мог только человек с наметанным глазом, который, как зверь, узнаёт о приближении землетрясения до того, как оно произойдет. Таким человеком оказался Одинокий Волк.

Встав с койки, он вышел из камеры, подошел к поручням и выглянул наружу. Отсюда просматривался почти весь тюремный корпус. Повсюду были видны люди. Одни разводили костры, другие мочились где ни попадя. Он понял: если ничего не предпринять, скоро воцарится хаос, анархия. Каждый будет сам за себя, на всех остальных ему будет плевать, и половина заключенных, считай, мертва, если не удастся навести порядок.

— Ты куда? — спросил Таракан.

— Пойду посмотрю, что к чему. Пошли вместе. Тогда мало кто захочет схлестнуться с нами.

Прошло уже достаточно времени, чтобы людей постепенно начал охватывать страх. Сначала стукачи, кто следующий? У каждого есть на кого-нибудь зуб, у каждого есть кто-то, с кем при первом удобном случае он хотел бы свести счеты. А теперь такой удобный случай представился каждому.

На лицах появились маски. Сначала одним пришла в голову мысль, как их сделать. Они раскроили простыни и, прикрыв лица кусками материи, рванулись по коридорам, размахивая оружием, словно щитами. Это увидели другие и подхватили идею — скоро маски были уже у всех. Пожары полыхали вовсю, от коптилок валил такой густой дым, что в пяти метрах ничего не было видно. То и дело кто-нибудь выныривал из-за этой дымовой завесы, и у тебя начинало тревожно сосать под ложечкой: кто это — торговец наркотиками, который осторожно приставал к тебе во дворе тюрьмы на прошлой неделе, потом стал утверждать, что ты хапнул у него товар, не заплатив, а теперь требует деньги? Или кто-нибудь из тех, кто заимел на тебя зуб, о чем ты не имеешь ни малейшего понятия? Парень, которого ты считал закадычным другом, на самом деле ненавидел тебя лютой ненавистью, а виной тому — миллион пустяков, высосанных из пальца.

Одинокий Волк понимал, что у них на уме, видел, как нездоровое возбуждение растет, питаясь самим собой, словно ленточный червь. Понимал он и то, что единственная для него возможность выйти на свободу связана с тем, чтобы хоть немного навести порядок и положить конец бунту. Иначе к тому времени, когда власти в конце концов восстановят контроль над тюрьмой, делать им будет уже нечего. Здесь не останется ничего, кроме трупов.

Сначала они двинулись туда, где с самого начала держали заложниц. Одинокий Волк подозревал, что нечто подобное тому, что уже произошло, может повториться и там, и не ошибся. Теперь, когда убийцы стукачей сполна полакомились кровью, настала очередь отведать следующее блюдо, которым должна была стать женская киска. Полдюжины арестантов уже сорвали одежду с одной из женщин, когда Одинокий Волк и трое рокеров просунули головы в проем двери.

— Что, пришли поглазеть? — заржал вожак бунтовщиков. — Я слышал, вы тут за главных! — Он уже приготовился, член у него встал в предвкушении момента, когда хозяин вонзит его в зад первой женщины, которая подвернулась за десять лет, пока молодец сидел без дела.

Женщины визжали как резаные.

— Не смей ее трогать! — тихо сказал Одинокий Волк, обращаясь к мужику. Он любил при случае пускать в ход эту фразу, которую взял из своего любимого «Одноглазого Джека». На экране Марлон Брандо произнес ее после того, как его ударили сбоку в какой-то мексиканской забегаловке, а он развернулся и врезал противнику так, что тот согнулся пополам, — и все за то, что не слишком любезно обошелся с барменшей.

— Что ты болтаешь, черт тебя подери, кретин безмозглый? — спросил мужик в ответ и, повернувшись, собрался возобновить начатое.

Одинокий Волк дважды от души врезал ему прикладом дробовика сначала по яйцам, отчего тот, корчась от внезапной боли, сразу согнулся в три погибели, а следующим ударом сломал челюсть. Остальные в изумлении застыли как вкопанные.

— Кто следующий? — спросил Одинокий Волк. Его жертва, извиваясь всем телом, лежала на полу. Остальные посмотрели сначала на него, потом на остальных рокеров, окруживших вожака.

— Чтобы больше такого не было! — обратился к ним Одинокий Волн. — Что сделано, то сделано, так и нужно было. Но тут — другое дело. А теперь катитесь отсюда к чертовой матери!

После того как насильники смотались, таща за собой приятеля, так и не пришедшего в сознание, женщины оделись, и рокеры немного успокоили их. Одинокий Волк приставил к ним Голландца в качестве охраны, затем они вышли наружу и обратились ко всем арестантам.

Спустя три часа был образован совет заключенных. Одинокий Волк возглавил его, никто не возражал. Они стали действовать осмотрительно, ради собственного же блага. Женщин и охранников поместили в блоки, куда остальным вход был запрещен.

Заключенные составили перечень жалоб и стали обсуждать, с кем из представителей властей они могли бы вступить в переговоры.

 

25

Трупы свалены бесформенной массой по всему полу, они виднеются где попало, руки и туловища одних лежат на ногах и ступнях других. Головы поверх задниц и наоборот. Все они голые, невозможно без содрогания смотреть на эти обезображенные тела. Уму непостижимо, я и представить себе не мог, что все это так ужасно, не говоря уже о том, что я увижу это воочию. Всех убитых они стащили подальше от чужих глаз. Трупы распухли до неузнаваемости. Пара трупов, лежащих здесь дольше всех, не выдержала внутреннего давления и разлетелась на мелкие кусочки, стены залеплены обрывками человеческой плоти, хрящами и маленькими обломками костей.

Я не могу удержаться от рвоты.

— Я должен был тебе это показать, — говорит Одинокий Волк. — А тебе нужно будет об этом рассказать им.

Я усилием воли заставляю себя поднять глаза. Всего здесь семнадцать трупов, все погибшие — заключенные, точнее, раньше ими были. Белые, испаноязычного происхождения, чернокожие, молодые, средних лет. Жертвы — стукачи. Семнадцать ртов, куда засунуто семнадцать половых членов. Даже у тех, что обуглены до неузнаваемости.

— Я должен был тебе это показать, — повторяет Одинокий Волк.

— Понятно.

Мы выходим, прикрывая за собой дверь. Трупный запах, который чувствуется повсюду, не даст отвлечься от стоящей передо мной задачи.

Мы идем по коридору в направлении главного корпуса.

— Кто это сделал? — Вопрос напрашивается сам собой.

Одинокий Волк качает головой.

— Об этом никто никогда не узнает.

— Может, и узнает. Нельзя же просто так убить семнадцать человек и сделать вид, что ничего не случилось, мол, что было, то было! Даже если они стукачи.

— Не знаю. Их пришили, прежде чем остальные могли что-то сделать.

— Хочешь начистоту? Выкладывай мне все без обиняков, старик! Сейчас не время молоть вздор.

— Это правда. Слушай, старина, неужели ты думаешь, что я способен на такой бред? И это после того, как меня отдали под суд?

— О'кей! Я тебе верю. — Верю я ему или нет на самом деле, роли не играет, потому что в конечном счете я все равно узнаю это. Если не чьих рук это дело, то хотя бы то, замешаны мои ребята в этой истории или нет. Только это и имеет для меня значение. Я хочу как можно скорее положить конец бунту, хочу, чтобы четверо моих подзащитных как можно скорее вышли на свободу с чистой совестью.

На всех троих женщинах одежда насквозь мокрая от пота. Комната, где их держали, совсем маленькая, без окон, без кондиционеров. Они едва держатся на стульях, совсем одурев от жары, сбросив туфли на пол, подошвы чулок почернели от грязи. Та, что немного моложе и миловиднее остальных двоих (ее-то Одинокий Волк и спас от изнасилования), сняла колготки, напрасно надеясь, что так ей будет полегче. Пот ручьями стекает с подмышек и, струясь по ребрам, капает на пол. Юбки покрыты густой пылью. Если снять всю их одежду и хорошенько отжать, то наберется литров пять солоноватой воды.

Я поворачиваюсь к охраняющим их двум заключенным, явные педерасты, первые люди после евнуха, которые годятся для такой работенки. Да, голова у Одинокого Волка работает, ничего не скажешь.

— Подождите меня снаружи, — повелительным тоном говорю я. Мои сопровождающие выходят вместе с ними, и мы с женщинами остаемся наедине.

— Меня зовут Уилл Александер, — говорю я, обращаясь к женщинам. Я говорю тихо, как бы беседуя с ними. — Губернатор поручил мне уладить это дело, выступив в качестве посредника в переговорах между властями и заключенными.

— Ты адвокат тех ребят, что сидят в камерах смертников, да? — спрашивает меня та, которую едва не изнасиловали.

— Совершенно верно. — Теперь я узнаю ее, она работает секретаршей в медпункте. Марта, фамилии не помню.

— Почему ты взялся за это дело? Почему не приехал сам губернатор?

— А потому, что с ним они не стали бы разговаривать. — Мы только начали говорить, а она уже умудрилась подействовать мне на нервы.

— Скажите пожалуйста! — Она снова плюхается на стул, расставив ноги так, что носки оказываются вывернутыми наружу. Готов побиться об заклад, что перед обычными заключенными она так себя не ведет, не сейчас, во всяком случае. Интересно, как ей раньше удавалось соблазнять мужчин? Женщина в тюрьме, любая женщина, пользуется огромной властью. Одни ею злоупотребляют, другие поплатились за собственную неосмотрительность: несколько лет назад во время бунта в тюрьме Оклахомы одну из охранниц, которая выставляла напоказ фигуру, носила облегающие джинсы, лифчики, подчеркивающие грудь и все прочее, изнасиловали в общей сложности 167 мужчин.

— Сколько мы еще тут просидим? — спрашивает одна из женщин. Голос у нее дрожит.

— Не знаю. Пока не достигнем договоренности.

— О Боже, не представляю, насколько меня еще хватит! — стонет она. — Я, того и гляди, потеряю сознание!

— Слушай, — говорю я, подходя к ней поближе, — это самое худшее, что ты можешь сделать!

— Я знаю, — хнычет она, — меня, как и всех, кто здесь работает, учили, что нужно делать в таких ситуациях. Но я ничего не могу с собой поделать, я страшно испугалась!

— Я сделаю все, что смогу, причем постараюсь как можно скорее. Все мы в этом заинтересованы. — Я похлопываю ее по плечу. — Не вешай носа, о'кей? Все будет хорошо.

Я отхожу от нее. Не хочу приближаться к ним, иначе они уцепятся за меня, как утопающий хватается за спасательный круг.

— Как они с вами обращаются? Воды и продуктов хватает?

— Разве при такой жаре можно есть? — спрашивает третья. — Хотя воду дали.

— Ведут они себя прилично?

— Вначале хотели нас изнасиловать, — отвечает Марта.

— И что, изнасиловали? Вами пытались овладеть силой?

— Нет. Один собрался было, уже сорвал с меня одежду и достал из штанов член. Но они его остановили. Твои парни.

— Ну что ж, если это самое худшее, что с вами произошло, считайте, что вам крупно повезло. Иначе вас изнасиловали бы восемьсот мужиков. А у некоторых из них СПИД.

Они сглатывают набежавшую слюну и начинают хватать ртом воздух, словно вытащенные из воды караси.

— Сейчас вам ничто не угрожает, — успокаиваю их я. — Люди, которые вас охраняют, гомосексуалисты, а это значит, заключенные хотят быть уверены, что с вами ничего не случится. — Я поднимаюсь с места. — Теперь мне нужно идти и браться за работу. При первой возможности я приду посмотреть, все ли у вас в порядке.

— Он спас мне жизнь, — говорит Марта. — Всем нам.

— Приятно слышать. Рад за всех вас.

За них я тоже рад. За моих четверых парней. По правде сказать, за них я рад даже больше.

Охранники ведут себя более запальчиво.

— Мы сидели и слушали, как они убивают стукачей, одного за другим, — рассказывает мне старший среди них, — и знали, что потом наступит наша очередь. Мы знали, нам придется не легче, чем им.

Мы сидим в кафетерии тюремного корпуса, где их держат с того момента, как вытащили из центра управления, от которого почти ничего не осталось.

— Эти рокеры спасли нам жизнь, — говорит старший. — Я нисколько в этом не сомневаюсь.

— Мы в долгу перед ними, — вторит другой.

Вот и говори после этого об изворотливости, немудрено, что при выборе посредников выбор заключенных пал именно на меня. Если бы я ответил отказом, эта тюрьма превратилась бы во второе Аламо.

Во время одной из пауз в переговорах я задаю Одинокому Волку вопрос, почему он это сделал, почему взялся навести порядок и спасти жизнь заложникам.

— Потому что я не хотел, чтобы убили меня самого, — без обиняков отвечает он. — Когда начинается такая заварушка, без толку гадать, чем она кончится. На третьи, четвертые сутки все уже готовы взвыть от тоски, какому-нибудь пареньку померещится, что ты посмотрел на него не так, как следует, вот он возьмет и порешит тебя! Черт побери, старик, у большей части этих парней не все в порядке с мозгами!

Как бы то ни было, я верю в силу организации. В моей организации есть правила поведения, мы все живем по ним и прекрасно себя чувствуем. А когда люди начинают нарушать правила, все летит к черту! Беда этих бездарей в том, что они никогда не жили по правилам, поэтому, бедолаги, здесь и оказались и будут сидеть до скончания века. Но, уважаемый господин адвокат, остальным эта затея пришлась не по вкусу. У них не было плана, понимаешь, о чем я говорю? А человеку нужно иметь план в жизни. Мой план в том, чтобы выйти отсюда живым и невредимым. Поэтому я и сделал то, что должен был сделать.

 

26

Перечень жалоб обычный, все то же самое. Пять тысяч лет ушло на то, чтобы разобраться, в чем тут дело, но о чем бы ни шла речь — об Алькатрасе, Острове дьявола или ГУЛАГе, — нам и по сей день не удается изолировать людей от общества так, чтобы не унижать их человеческое достоинство.

— Они должны перестать кормить нас этим дерьмом.

Пища.

— От него можно в два счета сыграть в ящик, год поел, глядишь, на следующий год ты уже на том свете! Мы — люди, и кормить нас должны как людей. — В мясе, которое собирались подавать к столу, были обнаружены вши (причем неоднократно). Кто-то из поставщиков продуктов, наверное, здорово наживается.

— Камеры слишком маленькие даже для одного человека. Если поместить в них двоих, там становится слишком тесно, а втроем там вообще находиться невозможно. — За прошедший год количество изнасилований и драк между сокамерниками возросло на пятьдесят процентов.

— Библиотека — вообще смехота. У них нет там даже книг по законодательству штата, не говоря уже о федеральном.

— Ты можешь хоть помирать, но к врачу на прием не попадешь все равно. — Численность больных СПИДом среди заключенных растет не по дням, а по часам, дело дошло до того, что вскоре может потребоваться отдельный блок для этих больных. Одна из главных жалоб — поместить больных СПИДом, черт бы их побрал, отдельно от остальных! Между тем с ублюдками, у которых проверка на СПИД дала положительный результат, обращаются хуже, чем с прокаженными. Они оказались в полной изоляции.

(Эпидемия этого заболевания привела к тому, что количество используемых шприцев сократилось почти до нуля. Наркоманы скорее предпочитали вообще отказаться от дозы, чем пользоваться нестерилизованными шприцами.)

— Они ждут, что мы будем придерживаться их чертовых правил. Но и у них есть свои правила, и они должны следовать им так же, как следуем им мы. Скажем, охранник не должен бить заключенного без всяких на то оснований, если у того прическа не такая, как ему нравится.

Перечень в общей сложности содержит восемьдесят две жалобы. Две трети из них — по мелочам, те раздражающие пустяки, которые бюрократы плодят годами, чтобы еще больше задурить людям голову. Я сразу же соглашаюсь, ставя под ними свою подпись. Остальные носят более серьезный характер: улучшенное питание, решение проблемы с переполненностью камер, более внимательное отношение к жалобам, прекращение практики покровительства отдельным заключенным со стороны охранников и представителей администрации. Более важным представляется пункт о том, чтобы заключенные не подвергались беспричинному наказанию только потому, что у кого-то, кто облечен властью, утром вышла размолвка с женой или детьми.

Короче, они хотят, чтобы за ними признавали чувство собственного достоинства, чтобы обращались, как с людьми, а не как с животными. Даже живя в клетках, они хотят, чтобы с ними обращались, как с людьми.

Всякий раз, когда в тюрьме происходит взрыв, причину нужно искать именно здесь.

Я все бы отдал сейчас за холодный «Мишлоб»! Мы не встаем из-за стола по четырнадцать, шестнадцать часов кряду. Несмотря на уступки, которые мне удалось отвоевать у губернатора, свободы действий я так и не получил. Да она мне и не нужна. Ведь это их тюрьма, им предстоит жить в ней еще долгое время после того, как я, грациозно поклонившись, уйду со сцены. К тому же я не имею права одобрять что бы то ни было, будь то материальные претензии или юридические тонкости, об этом не может быть и речи.

У меня есть возможность связываться с губернатором по прямому телефону. Не успел отзвучать первый гудок, как он берет трубку. Мы беседуем.

— Питание — не проблема, — заверяет он меня. — Более того. Я воспользуюсь этим инцидентом, чтобы привлечь внимание к проблеме коррупции среди поставщиков продуктов.

Душа, а не человек, чего не сделаешь ради своего доверенного лица, тем более что он помогает тебе зарабатывать очки!

С переполненностью тюрем сложнее.

— Добрые граждане нашего бедного штата сначала высказываются за вынесение приговора заключенным в принудительном порядке, — говорит он тоном, в котором сквозят саркастические нотки, — а потом торпедируют план выпуска облигаций для строительства новой тюрьмы, куда можно посадить всех преступников, от которых они так жаждут избавиться.

Странные перемены происходят с этими политиками, они могут вести себя как нормальные люди, но стоит им занять какой-то пост, как они тут же начинают говорить так, словно выступают по телевидению, даже если речь идет о частной беседе. Наверное, это приходит но всем привилегированным лицам. Могу представить, как, лежа в постели, некто обращается к жене: «Дорогая, я проанализировал все возможные варианты и, взвесив все „за“ и „против“, считаю целесообразным заявить, что сегодня вечером нам с тобой нужно трахнуться».

— Если по первоначальному проекту каждая камера была рассчитана на одного человека, — говорю я, — то они хотят, чтобы там и сидел один человек. Вот и все. Если мы выполним это их требование, остальные труда не составят. Особенно учитывая проблему СПИДа.

— Окружные тюрьмы переполнены так, что дальше некуда! — огрызается он. — К тому же следует учитывать, что в большинстве своем прежде всего они не рассчитаны на содержание в заключении закоренелых преступников.

Он договаривает фразу, и наступает напряженная пауза. Я чувствую по сопению в трубке, что он вот-вот примет решение.

— Ладно, пускай так и будет! — В его голосе слышатся еле уловимые веселые нотки. Налогоплательщики? Пошли они к черту, а то они хотят и рыбку съесть и… Что ж, только ничего у них не выйдет.

— Так повелевает закон, и мы будем его соблюдать. Мы отберем у ФБР заброшенный армейский склад к западу от Гэллапа и найдем новое применение имеющимся там казармам. — Ловок, мерзавец, надо отдать ему должное, он держал эту карту в рукаве много месяцев и только теперь решил ее разыграть, заодно выставив себя в лучшем виде. — Вашингтону это не понравится, и нам надо будет отрядить людей на то, чтобы они навели там порядок и составили штат работающих. На все это понадобятся деньги, которых у нас нет. Впрочем, дело кончится тем, что по улицам теперь будет разгуливать множество людей с темным прошлым, но тут уж ничего не поделаешь. Может, хоть тогда народ возьмется за ум и проголосует за строительство новой тюрьмы.

Если Робертсон сейчас в кабинете губернатора и слышит наш разговор, а, вне всякого сомнения, так оно и есть, то при этой фразе он наверняка морщится. Этот ублюдок лезет из кожи вон, чтобы избавить общество от всякого рода темных личностей, а тут всего один мой звонок, и они в массовом порядке выходят на свободу.

— Что еще? — спрашивает губернатор.

— Амнистия.

— Но там же погибли люди!

— Да, погибли.

— Они были убиты самими же заключенными!

— Правильно.

— Это не может сойти им с рук.

— Я им так и сказал. Они это знают, но пытаются выторговать лучшие условия. Как и мы сами.

— Вы знаете, кто убийцы?

— Нет, — честно отвечаю я, — но они знают.

— Им придется примириться с тем, что музыку будем заказывать мы и, прежде чем объявить поголовную амнистию, спалим всю тюрьму дотла.

По большому счету я с ним согласен, но помалкиваю, мое дело маленькое, однако хочу, чтобы он помнил, что я действую на собственный страх и риск.

— Когда вы собираетесь возобновить переговоры?

— Утром. Сейчас мы с ног валимся от усталости.

— Удачи. Можете звонить мне в любое время, господин Александер.

— Меня это очень вдохновляет, — отвечаю я и вешаю трубку прежде, чем он успевает подумать, чего в моем голосе больше — сарказма или лести.

Ночь. Я и понятия не имею, который сейчас час, я не взял с собой в тюрьму ничего из ценных вещей, включая наручные часы. Жара просто одуряющая, от нее и от дыма я едва не задыхаюсь. Тело все липкое и мокрое от пота, на одежду жалко смотреть, подмышки и яйца чешутся, словно по всему телу ползают вши. То же испытывают и остальные восемьсот мужиков.

По идее, на исходе каждого дня мне бы надо выбираться из тюрьмы и являться на доклад к губернатору. Сегодня вечером мы решили, что лучше остаться, потому что принимать решение нужно или сегодня, или никогда. Либо мы вскоре договоримся, либо власти начнут осаду тюрьмы.

Но сон не идет, слишком жарко и душно. Я лежу на койке в камере, отведенной мне на верхнем этаже, в стороне от остальных, в самом конце коридора, она максимально удалена от того места, где разворачиваются основные события, хотя и находится в том же здании, что и остальные камеры. Вообще-то она должна неплохо проветриваться, им хотелось создать мне хотя бы минимум удобств, если о них вообще можно говорить.

Ни о каком проветривании нет и речи. Воздух застыл на месте, как те обезображенные до неузнаваемости тела, уснувшие вечным сном четырьмя этажами ниже.

У выхода из камер охранники из числа заключенных молча расхаживают взад-вперед по ярусам, периодически меняясь сменами, — они охраняют меня. Каждые несколько минут кто-нибудь заглядывает, проверяя, на месте ли я. Не знаю, кто они, их лица по-прежнему скрыты масками, они не снимут их до тех пор, пока бунт не кончится и всех не разоружат.

Весь прошедший час было очень тихо, такое впечатление, что по всей тюрьме пронесся ветер, нагоняющий сон, словно опустилась невидимая пленка, на время умиротворив всех и вся. Мне уже доводилось испытывать такое ощущение, подобное движущемуся туману, наркотическому сну, в котором находится человек после очередной дозы. Физическое и душевное истощение связало всех воедино, все, кто сейчас в тюрьме, стали частью одного организма, пребывающего в состоянии хаоса. Стоит оборвать одну нить, и он умрет.

Одно из правильных решений, принятых советом заключенных, состояло во введении комендантского часа в ночное время. Ночью все, кроме охранников, находятся в камерах. Заключенные с радостью встретили это известие, теперь они могут поспать и набраться сил. Нельзя же спать, будучи все время начеку, прислушиваясь, как бы какой-нибудь идиот, вколовший себе очередную дозу, не прокрался тайком в камеру и не всадил тебе нож в грудь.

Может, в тюрьме и найдется место, где кто-нибудь сейчас спит, но я в этом сомневаюсь, если только человека не сморил сон от истощения. У того, кто способен заснуть при подобных обстоятельствах, наверное, нет ни стыда, ни совести, не говоря уже о смелости. Я уверен, как и я, остальные тоже бодрствуют, остаются начеку, стараясь сохранять спокойствие. В сложившихся условиях это лучшее, что можно сделать.

Мертвая тишина, не слышно даже шагов охранников.

Осторожно и по возможности бесшумно встаю с койки. Я не стал раздеваться, лучше пусть одежда будет измятой, чем снимать ее, а потом снова надевать второпях. На цыпочках крадусь к двери и выглядываю наружу.

На этаже никого не видно. Охранников и след простыл. Мне видно не очень далеко, дым слишком густой, но я вижу, что на этаже никого нет.

Волосы у меня встают дыбом, я чувствую мурашки по коже.

Ловушка. Мне приготовили какой-то сюрприз.

Я пристально всматриваюсь сначала в один конец коридора, потом в другой. И в том и в другом направлении видно не дальше десяти ярдов. Вездесущий дым заполняет все здание, озаряемый отсветами пожаров, полыхающих как вблизи от меня, так и вдалеке.

Нужно выбираться отсюда. Нужно разыскать Одинокого Волка.

Выскользнув из камеры, я крадусь по коридору, прижавшись спиной к бетонной стене. С перепугу душа ушла в пятки. Так мы не договаривались. Стараясь ступать как можно бесшумнее, я тихонько иду по коридору в направлении командного пункта, где расположились лагерем Одинокий Волк и остальные заводилы.

Пол по-прежнему мокрый, а сейчас стал еще и липким, под водой Бог знает из чего образовалась корка, идти стало скользко. Впечатление такое, будто ступаешь по медузам, протухшим на солнце и превратившимся в вязкое, желеобразное месиво.

Я сейчас в самом начале того коридора, который ведет к центру управления, с другой стороны от него. Чтобы туда добраться, мне нужно пройти через все здание и, в довершение всего, спуститься на два этажа.

Я останавливаюсь. Несмотря на страшную жару, кожа у меня стала сухой, липкой. Губы внезапно потрескались, все во мне обострилось так сильно, что я начал чувствовать и видеть буквально все, даже те части своего тела, которые никогда раньше не ощущал. Впечатление, что я существую в какой-то неведомой, враждебной стране.

Впереди по коридору в мою сторону идет какой-то мужчина. Я не вижу его, да и он, по-моему, тоже меня не видит, но я его чувствую, чувствую тяжелые шаги по твердому полу. Я как индейский лазутчик на задании, чувствую, как пол у меня под ногами буквально ходит ходуном.

Наверное, это один из посланцев Одинокого Волка, который идет проведать меня. Это может быть только он, остальные в принудительном порядке должны сидеть в крошечном ограниченном пространстве и не рыпаться. По темным, задымленным коридорам разрешено ходить одним лишь специально назначенным охранникам.

Возвращайся в камеру, старик. Возвращайся в камеру и жди, как тебе и сказали. Все под контролем.

Шаги все ближе и ближе, теперь я уже различаю, что от меня их отделяют двадцать, может, тридцать ярдов. Медленные, размеренные шаги. На таком мокром и скользком полу один неверный шаг — и можно запросто упасть, переломать себе кости, а то и вообще разбиться насмерть, перелетев через ограждение и шлепнувшись на бетон в ста ярдах внизу.

Возвращайтесь в камеру, господин адвокат. Распоряжаетесь здесь не вы. Делайте, что вам сказали.

С противоположной стороны чувствуются еще одни шаги, оттуда кто-то тоже движется в моем направлении. Идет оттуда же, откуда шел и я сам, мимо моей камеры. Я слышу, как человек останавливается, но потом снова направляется в мою сторону.

Не знаю, в чем тут дело, но, что бы все это ни значило, что-то тут не так. Это явно не те люди, которых Одинокий Волн и совет заключенных выделили для моей охраны. Не знаю, почему мне так кажется, но я абсолютно в этом уверен.

— Это ты? — кричит один из них. Тот, второй.

— Ну да.

— Его тут нет! В той камере, которую они ему отвели.

— Черт!

Оба остановились, каждый на своем месте. И от того и от другого до меня пятнадцать ярдов. Они меня не видят, я их тоже. Впрочем, стоит им пройти еще пять ярдов, и я буду у них как на ладони.

Не знаю, кто эти люди, но то, что они собрались убить меня, — это точно. Кем бы они ни были, ясно одно — этим типам есть что терять, скорей всего, именно они и заварили всю эту кашу, сожгли камеры, где сидели стукачи, пытали их, а потом убили.

— В комнате свиданий его нет. Я проверил ее всю. Он должен был пройти мимо меня! — кричит первый.

— Наверное, он проскользнул мимо еще до того, как я начал его искать, — откликается второй. — Здесь такой густой дым, черт побери, что, если бы кто-то прошел мимо, я бы, наверное, и не заметил!

— Нет, он должен быть где-то здесь.

Я смотрю сначала в одну сторону, потом в другую. Сплошная стена, ни одной камеры, куда можно было бы нырнуть и спрятаться.

— Стой на месте. Я сейчас приду! — кричит первый.

Мерзавец Робертсон, болван губернатор, скотина начальник тюрьмы! Мы так не договаривались!

Первый направляется к своему товарищу, он должен пройти мимо меня. Теперь уже я отчетливо слышу его шаги, он осторожно ступает по мокрому бетону, изо всех сил стараясь не упасть.

Словно посланец ада, он наконец выступает из облака черного дыма и видит меня, а я — его. Он останавливается как вкопанный, занеся ногу, но так и не успев поставить ее на пол. Какие-то доли секунды мы пристально смотрим друг на друга. На моей стороне преимущество — я знал, что он приближается.

Все остальные преимущества — на его стороне.

— Какого… Эй! — что есть мочи орет он.

Я срываюсь с места, изо всех сил бросаясь прямо на него, к такому повороту он не готов, надо прорваться, сбить его с ног и укрыться в спасительной темноте.

Поскользнувшись на мокром полу, я теряю равновесие.

Падая вперед, в последнюю минуту я успеваю выставить перед собой руки и, приземлившись на них, тут же отталкиваюсь от пола. Он уже оправился от неожиданности и начинает подбираться ко мне, размахивая своим оружием — двенадцатизарядным дробовиком с обрезанным стволом.

— Эй, ты! — снова орет он. Дуло ружья мелькает у меня перед носом.

И тут он оступается.

Вскочив, я бросаюсь мимо него, опустив плечо, как много лет назад наставлял меня тренер команды по американскому футболу в двухгодичном университете, где я учился, и с размаху бью его прямо в живот, чуть пониже руки, которой он придерживает ружье. Он отлетает к поручню. Ноги у него подкашиваются, и он тяжело падает навзничь. При падении ружье выстреливает, звук такой громкий, будто над ухом разорвалась бомба. В мертвой тишине взрыв кажется просто оглушительным, отдаваясь гулким эхом от прочных бетонных стен.

Я бросаюсь бежать, для страховки держась рукой за поручень.

Я слышу, как ко мне бросается второй заключенный, гремит еще один выстрел, сделанный вдогонку, на этот раз стреляют из винтовки, пуля отскакивает рикошетом от стены всего в нескольких футах впереди.

Я бегу с такой скоростью, с какой только могу, но не знаю, хватит ли мне ее, чтобы спастись, я не в силах бежать быстрее, чем летят пули. Эти ребята, наверное, в гораздо лучшей форме, чем я, ведь весь день они только и делают, что тренируются, а это у заключенных встречается довольно часто, если они помешаны на отменном здоровье.

Теперь уже все арестанты повыскакивали из камер, все они орут благим матом, вокруг неразбериха, настоящий бедлам, я не то бегу, не то проскальзываю сквозь дымовые завесы, мимо людей, внезапно вырастая перед ними из темноты, и они невольно расступаются, не имея ни малейшего понятия о том, что сейчас происходит. Единственная мысль, которая приходит им в голову, — в очередной раз люди сводят счеты.

Я слышу топот ног за спиной, похоже, за мной бегут уже не двое, а куда больше людей. Я задыхаюсь; от дыма и жары силы, точнее, то немногое, что осталось от них после такого целого дня и половины такой ночи, начинают изменять мне, ноги становятся ватными, поскользнувшись снова, я валюсь на мокрый пол, падая лицом в какую-то липкую жижу, начинаю шарить руками в поисках опоры, стараясь встать на ноги, ползу на карачках, с ног до головы я в каком-то дерьме, снова пускаюсь наутек, чувствуя, что преследователи подбираются все ближе, их дыхание уже за моей спиной.

Впереди неясно вырисовывается лестница, ведущая вниз через все четыре этажа. К ней беспомощно притулилось расположенное на нескольких уровнях, развороченное помещение охраны, представляющее сейчас груду искореженного металла из пуленепробиваемого стекла и напоминающее проржавевший корпус затонувшего корабля — пульты управления разнесены вдребезги, проводка вырвана с мясом. Я бросаюсь к лестнице, опоясывающей это сооружение, одним махом перескакивая вниз через три ступеньки, потом, оступившись, падаю задницей на чайник, плечо разболелось вовсю, его ломит и жжет так, словно я только что выдернул руку из розетки. Стремглав несусь вниз. Позади, на расстоянии, слышатся чьи-то бессвязные голоса.

Преследователи уже почти настигли меня, они совсем рядом, в отличие от меня они лучше ориентируются в расположении тюрьмы. Я не могу бежать быстрее, чем они, не могу нестись сломя голову, пока не выберусь в такое место, где буду чувствовать себя в безопасности. Впрочем, есть ли тут такое место, где можно чувствовать себя в безопасности?

Совсем рядом раздается выстрел из дробовика, так близко, будто это у меня в голове, выстрел еще громче, чем предыдущий. Я чувствую, как дробинки вонзаются в чье-то тело и мышцы, какой-то мужчина испускает истошный вопль. Все это у меня за спиной, раз, два — и готово!

Еще два выстрела.

Они эхом отдаются от стен, звук такой оглушительный, что кажется, несколько ружей выстрелили одновременно. Эхо от них прокатывается волнами по всему зданию так, что закладывает уши.

Эхо не утихает, удаляясь все дальше и дальше, постепенно замирая, пока шум не смолкает вовсе и не воцаряется тишина.

Я не в силах сдвинуться с места. Я весь съежился, прикрыв голову руками.

На лестнице раздаются шаги, кто-то спускается вниз. Шаги затихают рядом, я все еще сижу, обхватив голову руками.

— С тобой все в порядке?

Рокеры пристально смотрят на меня.

— Все в порядке, — хорошенько всмотревшись, отвечает за всех Одинокий Волк. — Просто от тебя дурно пахнет. Но ты жив… да?

— По чистой случайности, — хриплым шепотом отвечаю я.

— Они подкупили твоих охранников, поэтому ты и оказался совсем один.

Я тупо киваю и медленно встаю, не отрываясь от поручня.

— Извини, — говорит он, еле заметно улыбаясь, — кажется, не все здесь так привязаны к тебе, как мы.

Вопрос об амнистии больше не стоит на повестке дня. Люди, пытавшиеся убить меня, как выясняется, не только явились зачинщиками мятежа, но и встали во главе тех, кто сначала пытал, а потом убил стукачей. Они должны поплатиться за это, причем поплатиться жестоко. Я сам об этом позабочусь. Здесь я не встречаю возражений со стороны совета заключенных.

К концу дня нам удается договориться. Все жалобы заключенных будут рассмотрены. Столь же важно то, что обитателям тюремных корпусов в целом не придется нести ответственность за происходящее. Обвинения будут предъявлены только зачинщикам восстания и тем, кто участвовал в убийствах. Совет заключенных установил их личности и поместил в надежное место.

Мы формально подписываем соглашение в кабинете начальника тюрьмы. Марта, которую взяли в заложницы, стенографирует его — электричество отключено, поэтому ни пишущие машинки, ни копировальные аппараты не действуют. Я ставлю свою подпись от имени властей штата, Одинокий Волк и еще двое вожаков арестантов также подписывают документ.

Все.

 

27

С гордо поднятой головой стою рядом с губернатором перед телекамерами. Сегодня я очень важная персона. Его превосходительство отзывается обо мне в самых лестных выражениях, словно речь идет о втором пришествии Христа, о спасителе человечества.

В беседе с ним с глазу на глаз я постарался в деталях рассказать о той роли, которую сыграли рокеры. Теперь их дело заслуживает того, чтобы его рассмотрели самым тщательным образом. Он не возражает, но никаких формальных обязательств на себя не берет.

— Ты проболтался, — укоряет меня Робертсон, когда мы с ним отходим в сторону так, чтобы губернатор остался в центре плана.

— Теперь твоя очередь! — огрызаюсь я. Сейчас неподходящий момент для того, чтобы давить на меня. — Я жизнью рисковал ради тебя и твоих приятелей! — напоминаю я. — Мои подзащитные спасли жизнь одиннадцати твоим людям и примерно сотне, а то и больше заключенных. Ты перед ними в долгу, Джон. Как в личном, так и в профессиональном плане. Власти штата перед ними в долгу. Будь в тебе хоть капля смелости, ты бы выпустил их на свободу. Пусть даже под честное слово, если не удастся найти никакой другой более или менее уважительной причины.

— Черта с два! — бормочет он. Ему уже жаль, что он подал голос, ему бы хотелось, чтобы весь этот эпизод ушел в прошлое.

— Помяни мое слово, так и будет! Они не должны сидеть в тюрьме. Именно твои люди засадили их туда, используя грязные методы. Если раньше я этого не знал, то теперь знаю наверняка, как знаю, что в груди у меня бьется сердце. И я выведу их на чистую воду, клянусь Богом! Они заработают себе по геморрою к тому времени, когда выберутся из того места, куда я собираюсь их засадить!

— Тише, старик, — шипит Робертсон. — Не забывай, где находишься.

— Я-то знаю, где нахожусь. А ты?

Повернувшись, он делает шаг в сторону. Я хватаю его за плечо и останавливаю. Он должен выслушать, что я сейчас ему скажу.

— Они действуют грязными методами, Джон! Они пагубно на тебя влияют. Говорю тебе это как друг. Если бы ты не утратил способность соображать и мыслить логически, то мог бы избежать неприятностей и отделаться легким испугом.

Он внутренне напрягается. Если его хорошенько завести, он способен показать кому угодно, где раки зимуют.

— Все равно теперь уже поздно, — отвечает он. — Я чист перед законом, как и мои люди, и какой бы бред собачий ты ни нес, все останется так, как есть!

— Это не бред собачий, и ты это знаешь, черт побери!

— Нет, вздор, готов побиться об заклад своей карьерой! Я ставлю только на верняк!

— Верняка в природе не существует, старина. Он отходит от меня еще дальше, затем оборачивается.

— Не думай, что отныне можешь рассчитывать на какое-то особое к себе отношение. Ты выполнял свой долг гражданина. И тебя никто не принуждал.

Я открыто смеюсь ему в лицо. После всего, что произошло, нужно быть редкостным ханжой, чтобы произнести подобные слова.

— В следующий раз, когда будешь мне звонить, я это вспомню.

Приехав домой, я сжигаю свою одежду и убираю пепел. Потом, прихватив картонку с шестью бутылками пива, иду в ванную, чтобы принять душ, и в течение часа яростно растираю тело и раз шесть по меньшей мере мою голову.

— Иди сюда, к папе.

Я лежу на спине в своей кровати, у себя дома. До этого я съел восхитительный домашний обед: бефстроганов с гарниром из неочищенного риса и свежей зеленой фасоли, салат и яблочный пирог с мороженым. (Плюс вино — бутылка коллекционного «Мондави Кабернэ» урожая 1985 года, приберегаемая для особого случая. По-моему, то, что я выбрался из тюрьмы целым и невредимым, может считаться особым случаем.) И все, даже яблочный пирог, собственными руками приготовила моя любимая.

Она кончает, цепляясь мне за волосы, все ее тело, напрягшись, извивается в оргазме. «Черт! — шепчет она, — Господи, как хорошо!» Все те фразы, которые непроизвольно вырываются, когда ты на седьмом небе от удовольствия, ласкают мой слух. Я прижимаю ее к себе, страстно целую ее влажные, липкие волосы, облизываю ее всю, нежно щекоча языком клитор, она снова кончает. Как же это здорово доставлять удовольствие любимому человеку! У меня мелькает мысль о тех мужчинах в тюрьме, которым до конца дней своих уже не поласкать женщину. При этой мысли я начинаю дрожать, словно в ознобе. Мэри-Лу подвигается ко мне и накрывает рукой мой член. «Расслабься, малыш, — успокаивает она меня, — все уже позади». Она прижимается ко мне всем телом, оставляя руку там, где она лежит, и на душе у меня становится легко и спокойно.

Спазм проходит, мы снова загораемся, как двое любовников из ветхозаветной книги «Песнь песней» Соломона.

— Мне было страшно, — говорит она. Мы смотрим популярное шоу Дэвида Леттермана по телевизору и допиваем вторую бутылку вина. — Я не стала тебе об этом говорить, но мне было очень страшно.

Поворачиваясь к ней, вижу, она еле слышно плачет, крупные слезы неспешно катятся по щекам.

— Мне было так страшно.

Я еще теснее прижимаю ее к себе. Звонит телефон.

— Господин Александер?

Я сажусь на кровати, у меня внезапно перехватывает дыхание.

— Да.

— Это Рита Гомес.

— Я понял, узнал по голосу.

— Я видела вас сегодня вечером. По телевизору. Вы сделали хорошее дело.

— Где ты?

— В Грили. Это в Колорадо.

— Кто еще знает о том, где ты находишься?

— Никто. Я от всех скрываюсь.

— Где ты была все это время? Что случилось?

— Мне позвонили. — Она умолкает, так обычно ведут себя люди, которые сильно чем-то напуганы, особенно женщины. — За день перед тем, когда я должна была приехать.

— Кто позвонил?

— Я… я не знаю. Ладно, пусть будет так.

— А как узнали, где ты находишься?

— Понятия не имею. Я никому ничего не говорила. Клянусь!

Даже на расстоянии пятисот миль стены имеют уши.

— Вы сердитесь на меня? — спрашивает она, и я слышу боязливые в вопросе нотки. — За то, что я убежала?

— Нет. — Я лгу, как я могу не злиться, если ее бегство вышло таким боком? Но это уже в прошлом, что же касается дня сегодняшнего, то не знаю. С учетом всего, что произошло, случившееся с ней, пожалуй, выглядит неизбежным, как бы ниспосланным свыше самим провидением.

— А что тебе сказали? Я имею в виду тех людей, которые звонили, хотя и не знаю, кто они.

— Сказали, что мне ни в коем случае нельзя снова давать показания. А если я все же попытаюсь, они меня прикончат. — Она буквально оцепенела от страха, я отчетливо это чувствую. Могу ли я злиться на нее, если для того, чтобы позвонить сейчас, ей понадобилась смелость, мне и не снившаяся!

— Тебя бы не убили, — говорю я с жаром и убежденностью, на какие способен. — Я же тебе обещал.

— Мне было страшно.

— Там, где ты сейчас, тебе ничто не угрожает?

— По-моему, нет. Надеюсь, во всяком случае.

— О'кей, теперь слушай! Ты помнишь того адвоката, моего приятеля? Того самого, в конторе которого ты делала заявление, в Денвере?

— Ну?

— Он скоро приедет за тобой. Потом отвезет тебя в Денвер и останется с тобой, пока я не приеду. Поняла?

— Да.

— Ты будешь в полной безопасности.

— Я больше не убегу, не хочу.

— Вот и хорошо. Хорошо. Это совсем ни к чему.

— Я ни в чем не виновата. Разве в том, что они меня заставили сделать. — Она начинает плакать.

— Ни в чем. Совершенно верно. Ты будешь в безопасности. И убегать тебе никуда не нужно.

— Когда вы приедете?

— По возможности скорее. К утру буду.

Она называет свой адрес в мотеле и номер телефона. Хоть один-единственный раз проявила сообразительность, потому что зарегистрировалась там под вымышленным именем.

— Мой друг будет у тебя через пару часов, а потом я и сам приеду.

— Я больше никуда не убегу, — снова повторяет она, словно повторение придает ей силы. — Когда я увидела вас по телевизору и услышала все, что о вас говорили, я сказала себе: «Рита, если он может помочь им, то может помочь и тебе».

Сукин сын! Ну что ж, поделом мне, в самом деле поделом.

— Совершенно верно. А теперь просто сиди и жди. Я скоро буду.

— Послушайте, — говорит она, когда я уже собираюсь положить трубку, — знаете, кто мне звонил? По-моему, я знаю… кто это был.

Сама призналась. Я так и думал, что рано или поздно до этого дойдет.

— Полицейский. Тот, что был пообходительнее.

— Гомес. — Обходительные обычно первыми тебя и трахают.

— Я узнала его по голосу.

 

28

— Мы готовы, Ваша честь.

— Пригласите Риту Гомес на место для дачи свидетельских показаний.

Прошло пять месяцев с тех пор, как я благополучно выбрался из тюрьмы штата и она позвонила мне. Моя главная свидетельница. И сегодня мы снова явились в окружной суд, чтобы добиваться удовлетворения своего ходатайства на предмет возобновления судебного разбирательства. Система правосудия, может, и не спит вечным сном, но, даже проснувшись, работает ни шатко ни валко.

Я не знал, что сделает Мартинес, однажды возможность повторного слушания дела в суде мне уже была предоставлена, я ею не воспользовался, а второго шанса обычно не дают. Уверен, что только урегулирование конфликта в тюрьме склонило чашу весов в мою пользу. В конечном счете все решают политические соображения, власти не хотят, чтобы пресса раздувала судебную ошибку, допущенную по отношению к закоренелым убийцам, которые прозрели и спасли жизнь ни в чем не повинным людям, а также их адвокату, который, продемонстрировав бескорыстие и мужество, добился урегулирования бунта.

Так или иначе, речь пока идет только о слушании дела. В лучшем случае Мартинес даст нам возможность представить свежие улики, из которых явствует, что на предыдущем процессе был вынесен неправильный приговор и следует назначить новое разбирательство. Даже если победа окажется на нашей стороне, шансов на то, что Мартинес отменит собственное решение, кот наплакал. Но новый судебный процесс, если таковой последует, берет начало именно здесь, и это важно: если и на этот раз мы потерпим неудачу, дело можно будет считать проигранным окончательно.

Робертсон вставлял мне палки в колеса везде, где только мог, и пришел в неописуемую ярость, когда Мартинес решил заслушать апелляцию, основанную исключительно на показаниях свидетельницы, признавшей, что она лжесвидетельствовала.

— В прошлый раз я вел себя по-джентльменски, — сказал он. — На этот раз пленных я брать уже не намерен.

— Размечтался! — отшил его я.

В глубине души у меня все клокочет — он заходит уже слишком далеко. Вражда с ним принимает слишком ожесточенный характер. Мы же оба адвокаты, неужели он это забыл? Всего несколько месяцев назад рокеры спасли шкуру ему, губернатору, да и всем остальным тоже. Он так уперся, руководствуясь какими-то одному ему ведомыми соображениями, что в случае проигрыша последствия для него могут быть самыми плачевными.

Мы сердито смотрим друг на друга, в то время как Рита клянется на Библии говорить правду и ничего, кроме правды, и усаживается на свое место.

Народу в зале немного. С одной стороны — стол, где сидим мы с Мэри-Лу и Томми, с другой — Робертсон и Моузби, а позади них, в первом ряду, Гомес и Санчес.

Я задаю Рите один за другим вопросы по поводу заявления, сделанного в Денвере. Она испугана, но держится спокойно, отвечает уверенно. Время от времени Мартинес тоже спрашивает ее, но большей частью для того, чтобы уточнить ответ. В остальном все выглядит довольно буднично.

После обеда за дело берется Робертсон. Он подходит к ней неторопливо, напустив на себя обычный недоверчивый вид.

— Вам никогда не приходилось читать книжку под названием «Алиса в Стране чудес»?

— Нет, сэр.

— Но вы, наверное, слышали о ней, не правда ли?

— Да, сэр. Кажется, по ней еще фильм сняли.

— Возможно, — сухо отвечает он, — о чем только фильмы не снимают! Значит, вы примерно представляете, о чем там речь?

— Более или менее, — осторожно говорит она, словно боясь, что сейчас он станет задавать вопросы об этом фильме, а она не будет знать, что ответить.

— Знаете, о чем я думаю? — продолжает Робертсон, почти с дружеским видом улыбаясь ей одними губами. — По-моему, вы все же читали «Алису в Стране чудес», госпожа Гомес.

— Нет, сэр. Не читала.

— По-моему, вы читали «Алису в Стране чудес» и тогда подумали про себя: «Черт побери, вот, наверное, здорово, что там все, что ни возьми, искажено настолько, что никто уже не может отличить правду от лжи, если только правда существует на самом деле!» Вы ведь об этом про себя подумали, когда прочитали «Алису в Стране чудес», не так ли?

— Нет. Я ведь сказала уже, что не читала.

— О чем пишут в этой книге? — задается он риторическим вопросом. — О том, как белое становится черным, о том, как все ставится с ног на голову, пока уже невозможно разобраться, что к чему… становится все любопытнее, помните, как там сказано, госпожа Гомес?

— Нет!

— Протест! — говорю я. — Обвинитель придирается к свидетельнице. К тому же подобная линия ведения допроса просто смехотворна.

— Неужели? — рявкает Робертсон, оборачиваясь ко мне, затем снова поворачивается к судье. — Неужели она смехотворнее тех высосанных из пальца показаний, с которыми свидетельница выступила сегодня в суде? Ваша честь, благодаря ей Алиса становится больше похожей на Диогена.

— Держитесь сути дела, господин обвинитель, — укоряет его Мартинес.

— Суть дела, сэр, заключается в том, что все, о чем говорила сегодня свидетельница, — беспардонная ложь от начала и до конца, ложь чистой воды, продиктованная испугом и недобрым умыслом, исходящим от женщины, которая не в себе и совсем запуталась. Ваша честь, эта женщина в течение недели выступала свидетельницей на предыдущем процессе. Она была буквально отдана на растерзание не одному, а сразу четырем уважаемым адвокатам, представлявшим защиту и задававшим ей вопросы независимо друг от друга. Тогда даже малейшего намека не было на весь тот вздор, который я слышу сейчас. А теперь, почти год спустя, она каким-то загадочным образом все вдруг вспоминает и начинает рассказывать прямо противоположное. Очевидно, что просто уму непостижимо поверить в то, о чем она говорит.

На Риту Гомес уже никто не обращает внимания, спор начался между Робертсоном и судьей. Я наблюдаю за Робертсоном, пока он излагает свои доводы в пользу того, почему ее рассказ непременно является вымыслом.

— Если свидетельница сейчас говорит правду, — с жаром начинает он, — значит, вся окружная прокуратура, вся полиция Санта-Фе коррумпирована от и до! Если она сейчас говорит правду, я сам коррумпирован.

— Давайте посмотрим, что она говорила сегодня, — продолжает он. — Один из помощников окружного прокурора якобы сказал ей, что, если она не будет лгать при даче свидетельских показаний, ей будет предъявлено обвинение в соучастии в убийстве. Если подобное заявление соответствует действительности, то этот человек, мой основной помощник на данном процессе, за спиной у которого сотни дел, коррумпирован.

Если то, что говорит лжесвидетельница, признавшая себя таковой, соответствует действительности, — гнет он свою линию дальше, — если то, что выдается за правду сейчас, тогда было ложью, значит, они натаскивали ее. Они сами состряпали доводы, которые она впоследствии приводила в суде. Если это правда, то эти люди виновны в том, что препятствовали отправлению правосудия при рассмотрении дела об убийстве. Если это правда, то они могут угодить в тюрьму и сидеть там до конца дней своих.

Я наблюдаю за судьей, он с неподдельным вниманием слушает Робертсона.

— До какой степени мы можем верить в совпадения? — спрашивает, обращаясь к нему, Робертсон. — Эта женщина, которая сама призналась в том, что лгала, которая была знакома с мужчинами, осужденными впоследствии беспристрастным судом присяжных и в настоящее время ожидающими приведения в исполнение смертного приговора за это гнусное преступление, вынесенного с соблюдением всех необходимых формальностей, она их знала, находилась вместе с ними и убитым в ту ночь, убийцы тоже были знакомы с убитым, в ту ночь их видели вместе, в ту же ночь ее изнасиловали, а жертва была убита ими же в том самом месте, где они ее изнасиловали, причем все это бесспорные сведения, достоверность которых ни у кого сегодня сомнений не вызывает, — так вот, как же, принимая во внимание все эти совпадения, у нас получается, что они его не убивали? В это невозможно поверить. Когда я стою и рассказываю вам об этом, у меня и мысли такой не возникает. Вы только послушайте, что она говорит!

Он оборачивается к ней.

— По ее словам, кто-то добрался до нее. Она говорит, причем говорит сейчас, не тогда, а сейчас, больше года спустя, что звонили из полиции, из прокуратуры. Я должен сказать, что она лжет.

Он всем телом подается к ней. Она испуганно откидывается на спинку стула.

— Может быть, она говорит правду, — продолжает он. — Отчасти. Может быть, кто-то на самом деле добрался до нее. Однако я самым категорическим образом утверждаю, что ни полиция, ни мой помощник тут ни при чем. Я готов поручиться за это всей своей репутацией. Всей профессиональной карьерой. Если на самом деле кто до нее и добрался, то человек из «скорпионов», бандитской рокерской группировки, которая и совершила это убийство. Они обнаружили ее местонахождение, принялись ей угрожать и тем самым напугали до полусмерти. Я готов гарантировать, что они куда более опасные люди, нежели господин Моузби.

— Это были не они! — кричит она.

Мартинес с силой ударяет молотком по столу.

— Прошу держать себя в руках, госпожа Гомес, — укоряет он ее. — Речь идет не о суде, а лишь о предварительном слушании.

— У меня протест, Ваша честь, — говорю я.

— На каком основании?

— Все это похоже на заключительную речь, которая к тому же, черт побери, сильно смахивает на небылицу!

— Повторяю, господин Александер, речь идет не о суде, а о предварительном слушании дела.

Поставив меня на место, он кивком делает Робертсону знак, что тот может продолжать.

— Разве не гораздо логичнее заключить, Ваша честь, что то, что я сейчас говорю, не лишено правды, а сегодняшние показания свидетельницы представляют собой попытку испуганной женщины спасти собственную шнуру? Разве не этим она руководствуется, если взглянуть на дело хоть мало-мальски непредвзято?

Подойдя снова к столу, он опирается на него руками, теперь уже успокоившись и овладев собой (хотя нельзя сказать, чтобы он хоть раз не владел собой).

— Задача сегодняшнего слушания — решить, существуют ли веские основания для того, чтобы назначить новое судебное разбирательство. Повторяю, веские основания. А их нет. Все, что мы видели, — одна-единственная свидетельница, которая сегодня говорит одно, а завтра — другое. С вашего позволения, это уже вчерашний день. Правдивы или нет были ее показания, как и показания множества других свидетелей, присяжные уже решили. Все это уже в прошлом. Это уже история. Ходатайство должно быть отклонено, иначе все мы так или иначе будем причастны к совершению грубейшей ошибки не только в том, что касается собственно законодательства, но и всей нашей системы правосудия в целом.

Мартинес объявляет получасовой перерыв. Он просит меня с Робертсоном пройти к нему в кабинет.

— Ваша аргументация звучит на редкость убедительно, Джон, — говорит он. — Но если она действительно тогда солгала, значит, четверо невиновных парней должны умереть. Неужели кто-нибудь из нас готов взять такой грех на душу?

Он оборачивается ко мне.

— У вас есть какие-нибудь другие свидетели, другие улики, что-нибудь такое, что можно было бы представить в подтверждение своей позиции?

Читай между строк, тем самым как бы говорит он. Ты — молодчина, помог властям штата, но, если хочешь, чтобы я тебе помог, придется представить что-то еще. Если это все, то шансы у тебя ничтожны, я не могу пойти против окружного прокурора после того, как тот представил столь убедительные аргументы.

Прежде чем я успеваю ответить, раздается звонок телефона. Взяв трубку, Мартинес несколько секунд слушает.

— Да, это так, — говорит он, отвечая на какой-то вопрос.

Зажав рукой трубку, он бросает на нас взгляд.

— Губернатор, — тихо говорит он.

Затем снова прикладывает ухо к трубке.

— Да, я знаю, — после долгой паузы говорит он. — Я целиком и полностью отдаю себе отчет в том, что они спасли жизнь людям. Согласен — они заслуживают снисхождения. — Он слушает еще несколько секунд, потом качает головой. — Нет. Я не стану заходить настолько далеко, чтобы утверждать, что они невиновны, не буду этого делать даже в частной беседе с вами. Возможно, они и виновны, доводы, представленные против них, выглядят достаточно обоснованно и убедительно. Но я склонен согласиться с вами в том, что при малейшей возможности, при малейшем сомнении в том, что свидетельница, возможно, раньше лгала, они заслуживают, чтобы им был дан еще один шанс.

Он слушает еще несколько секунд.

— Так я и сделаю, спасибо. Положив трубку, он смотрит на нас.

— По мнению губернатора, они заслуживают того, чтобы можно было усомниться в правомерности предъявленных им обвинений.

— Хорошо, если бы еще было, в чем усомниться! — отвечает Робертсон, не желая сдаваться без боя. — Губернатор вправе думать так, как считает нужным, однако закон есть закон и его надо соблюдать.

Вот ублюдок, упрям как осел! Во что бы то ни стало хочет поставить на своем!

Мартинес окидывает его холодным взглядом.

— Я отдаю себе отчет в том, что закон надо соблюдать, — бесстрастно отвечает он.

Приходит письмо от начальника тюрьмы, выдержанное в хвалебных тонах. Затем в аналогичном духе высказываются все восемь охранников и три женщины. Рокерам и особенно Одинокому Волку они обязаны жизнью.

— Когда я был у себя в кабинете, мне звонил губернатор, — объявляет Мартинес. — Открытое судебное слушание возобновляется. Он просил меня принять максимально возможное участие в судьбе этих людей, которые помогли предотвратить то, что обещало вылиться в серьезную трагедию. — Сделав паузу, он бросает взгляд в сторону, поверх голов собравшихся. Затем продолжает: — Я поблагодарил его за совет и поддержку, но напомнил, что в своих решениях я должен руководствоваться законом. И ничем другим. Он понял, что я имею в виду. — Мартинес склоняется над нашим письменным изложением обстоятельств дела, затем поднимает голову.

— Прошу принять во внимание, что я не питаю каких бы то ни было недобрых чувств ни к вам лично, ни к вашим подчиненным, ни к сотрудникам полиции.

В сущности, анализируя имеющиеся у нас на рассмотрении улики, я полагаю, что новое жюри присяжных на новом процессе придет к тем же выводам, что и прежнее. Однако при сложившихся обстоятельствах я считаю, что будет лишь уместным в интересах правосудия дать этим людям возможность повторного судебного разбирательства их дела, поскольку, если есть хоть малейшая вероятность того, что в ходе первого процесса имело место лжесвидетельство, простая справедливость вынуждает нас снова рассмотреть дело.

Следовательно, мы удовлетворяем ходатайство обвиняемых о проведении слушания по рассмотрению улик и постановляем, чтобы дело было направлено на повторное разбирательство на основании первоначально предъявленных обвинений.

Робертсон первый заговаривает со мной в коридоре.

— По-моему, настроение у тебя сейчас неплохое. — Для человека, потерпевшего поражение там, где нужна была только победа, он держится на удивление спокойно.

— Лучше, чем раньше.

— Тут не обошлось без политики, — говорит он, не повышая голоса. — Только и всего. Ты превратился в героя, вытащил власти штата из передряги, вот мы и бросили тебе кость. Теперь мы квиты. Но я по-прежнему считаю, что они виновны и должны поплатиться за содеянное, Уилл. И я сам буду сопровождать эту старушку в каталке на церемонию приведения смертного приговора в исполнение, когда она наконец состоится.

Он уходит, прямой как столб, я провожаю его взглядом. Для него речь идет не о деле, которое слушается в суде, нет, теперь это дело принципа, личной мести.

Пусть завидует. Сегодня мы победили. Значит, живем.

 

Часть четвертая

 

1

Патрицию уволили с работы. Она звонит — естественно, как раз тогда, когда у меня закрытое совещание. Важное совещание с важным клиентом и его супругой. С клиентом, который принесет мне кучу денег, если я сделаю свою работу так, что комар носа не подточит.

Сьюзен на цыпочках входит в кабинет, рассыпается в извинениях, что решилась нас побеспокоить, конечно, она бы этого ни за что не сделала, если бы Патриция не сказала, что дело срочное. Она нашептывает мне на ухо, что моей бывшей супруге срочно понадобился совет, затем тут же, пока мое кровяное давление еще не достигло опасной отметки, заверяет, что речь идет не о Клаудии, она нигде не разбилась, все у нее в порядке. Это дело вообще ее не касается. А раз так, я и не паникую.

— Если Клаудия тут ни при чем, то, о чем бы ни шла речь, это неважно, — спокойно отвечаю я Сьюзен. Повернувшись лицом к клиентам, я ободряюще улыбаюсь им. — Дочь живет с матерью в Сиэтле. Это моя бывшая жена… первая, — добавляю я, слегка привирая, хотя и без особой на то необходимости. Старик, да заткнись ты, твоя биография их совсем не интересует! У них и своих проблем по горло.

Они с понимающим видом улыбаются в ответ, у них самих есть дети. Улыбаются, потому что хотят мне понравиться. Потому что нуждаются во мне или думают, что нуждаются.

— Я обязательно позвоню Патриции. Больше нас не отвлекайте, — повелительным тоном говорю я, — если только не позвонит кто-нибудь из Верховного суда или губернатор. Насчет апелляции по делу об убийстве.

Сьюзен еще раз извиняется перед клиентами и выходит. Они понимающе улыбаются, как бы давая понять, что от души сочувствуют бедолагам, попавшим в такой переплет.

Человек, с которым я сейчас разговариваю, может стать моим первым денежным клиентом с тех пор, как я работал в фирме, а затем ушел. Его зовут Клинтон Ходжес. Начиная с грудной клетки вся нижняя часть тела у него парализована в результате повреждения спинного мозга. Он может поворачивать голову и шею, говорить и глотать, немного двигать кистью и рукой до локтя, но свобода движений у него все-таки ограничена. Во всяком случае, он не может сам управлять каталкой производства «Эверест энд Дженнингс». Пришлось приобрести для него машину на механической тяге, которая едет сама, если ты можешь шевелить только одним пальцем. А если даже этого не можешь, тебя научат управлять каталкой, дуя в специально сконструированную трубку. У Клинтона дела плохи, но пальцами он шевелить может. Люди его типа со временем ухитряются обращать недостатки в достоинства.

Сейчас он учится управлять каталкой; когда это получается у него лучше, когда — хуже. В одни дни он врезается на ней в стену и не может развернуться. Тогда бывает, что жена или техник находят его в углу, где он бесцельно крутит руками колеса, совсем как застрявшая там заводная игрушка.

О возвращении в строй можно забыть, у бедняги уже никогда не будет нормального пищеварения. До конца дней ему нужен будет постоянный уход. Если повезет, он сможет есть самостоятельно — если кто-нибудь прицепит поднос с пищей к его креслу, вложит столовые приборы ему в руку, а затем будет эту руку сжимать, чтобы они не выпали.

Ему тридцать три года. Раньше, когда он ходил на своих двоих, его рост был равен шести футам трем дюймам, а весил он 215 фунтов. У него ослепительная красавица жена — брюнетка с точеными формами. Старшему сыну восемь лет, а малышу недавно исполнился год.

До несчастного случая в прошлом году Клинтон готовил футбольную команду подростков, за которую играл его сын, к первенству клубов в классе не то «А», не то «Б» — он буквально помешан на физкультуре и спорте. У него своя строительная компания, шестнадцать человек заняты полный рабочий день, он создал ее на пустом месте. В прошлом году их чистая прибыль превысила миллион долларов, и он по выходным нет-нет да и заглядывал на какую-нибудь стройку, собственноручно укладывая бетон. Его компания столько всего понастроила по всей планете, что ему пришлось сдать экзамены на допуск к полетам и купить собственный самолет. Его доставили меньше полугода назад, когда он находился в отделении интенсивной терапии, где ему подгоняли грудной корсет.

Теперь, стянутый ремнями, он ездит на каталке, напрягая каждый мускул, пока еще повинующийся его воле, чтобы почесать в носу. Иной раз сделать это ему не удается.

Благодаря вот таким делам о нанесении телесных повреждений адвокаты моего типа и обогащаются. Не у всех же клиентами состоят нефтяные компании! А тут решение суда о возмещении истцу ущерба в размере трех миллионов долларов, что по нынешним временам не так уж много, может принести его адвокату миллион баксов, а то и больше. Парочка таких дел, и полученного гонорара за глаза хватит на хорошую жизнь.

А с Клинтоном произошло вот что. Как-то ясным солнечным утром он отправляется покататься на мотоцикле. Воскресенье, тот единственный день в неделю, когда он может себе это позволить; жена и дети пошли в церковь, они — мормоны, причем довольно набожные, но не воображалы. Он поехал вместе с группой приятелей, завзятых рокеров, все как на подбор — косая сажень в плечах, у каждого по мощному мотоциклу. Клинтон оказался где-то в середине и пытался настигнуть группу, которая ушла вперед. От нее его отделяет примерно двадцать пять ярдов и еще столько же — от другой группы, отставшей от основной. Он прекрасный мотоциклист, но некоторые напарники гоняют на мотоциклах по шесть дней в неделю, к тому же они кто на пять, а кто и на пятнадцать лет моложе него, но он предпочитает обходиться собственными силами. На перекрестке он не останавливается, потому что на светофоре зеленый свет только начал переключаться на желтый, он хочет проскочить на желтый, у него есть на это полное право, несколько свидетелей впоследствии покажут, что на светофоре едва успел загореться желтый свет, когда он рванулся через перекресток на скорости примерно тридцать пять миль в час на своем новом иссиня-черном гоночном мотоцикле, изготовленном за две тысячи долларов по индивидуальному заказу. В тот момент, когда, дав газ, он мчится вперед, нагнув голову и стремясь во что бы то ни стало настичь переднюю группу, грузовик с партией бурового оборудования движется в обратном направлении по встречной полосе. За рулем грузовика женщина, она только что поссорилась с мужем, который взял и сказал, чтобы она убиралась подобру-поздорову вместе со своим железным конем, на котором прикатила; не нравится — не ешь, говорит он ей, что означает, что он сматывается на два-три дня, он и раньше уезжал от нее с детьми, пропивал всю зарплату в какой-нибудь забегаловке, чередуя виски с пивом. Словом, обычные семейные неурядицы. И вот она едет по шоссе, она и так уже опаздывает с доставкой груза, а когда опаздываешь, то после обеда до самого конца рабочего дня придется слушать нотации от босса, а она не хочет, чтобы еще кто-то устраивал ей скандал, пытается прикурить, достав сигарету из пачки, выпить чашечку кофе из термоса, взятого с собой, с трудом управляя своей устаревшей, выпущенной без малого двадцать пять лет назад колымагой — таких уже больше никто не делает. Ни то, ни другое, ни третье у нее не выходит, педаль сцепления почти полностью износилась, тормоза порядком заржавели. Доехав до середины перекрестка, она вдруг понимает, что сейчас надо сворачивать, до следующего поворота ехать еще две мили, видит, что светофор переключается, на встречной полосе машин не видно, она круто поворачивает руль, автоматическим движением руки включая меньшую передачу; снизив скорость, резко сворачивает налево, пересекая распределительную полосу, и вдруг видит сбоку Клинтона. В доли секунды у нее мелькает мысль: если нажму на тормоз, то пролью кофе на чистые джинсы и здорово обожгусь. Поэтому она несильно нажимает на тормоза, пытаясь отвернуть в сторону, и боком грузовика сбивает Клинтона, так и не заметившего опасность.

Теперь у него до конца жизни парализованы и руки, и ноги, страховая компания по полису все равно не выплатит больше 250 тысяч долларов, чего не хватит даже на оплату расходов по лечению, не говоря уже о пожизненных издержках по уходу за ним, а компания, которой принадлежит злосчастный грузовик, вовсе не горит желанием раскошеливаться на сумму, превышающую размер страхового пособия. Почему? А потому что ее представители утверждают, что он попытался проскочить на красный свет. И при этом ссылаются на правила дорожного движения, согласно которым налево можно поворачивать только в том случае, если свет меняется с желтого на красный, а машина, которая пытается проскочить перекресток после того, как уже зажегся желтый свет, рискует попасть в аварию. Они утверждают, что, когда он оказался на перекрестке, на светофоре уже давно горел желтый свет и у него было достаточно времени, чтобы притормозить, но он предпочел этого не делать. Ложь, что они сами прекрасно знают. Это не причина, а черт знает что, точнее, причина, выдуманная для того, чтобы скрыть подлинную причину. А истина заключается в том, что Клинтон — белый, богатый, мормон по вероисповеданию, а женщина за рулем грузовика — испаноязычного происхождения. В нашем захолустье о белых, богатых, к тому же мормонах, народ не очень хорошего мнения, пусть даже речь идет о хорошем семьянине, который вкалывает почем зря, отличается огромным трудолюбием и имеет полное право на перекрестке ехать на желтый свет.

Компания ни за что не станет платить, там считают, что жюри присяжных, принимая решение, будет руководствоваться расовыми предрассудками, у нас же они таковы, что если ты белый, то с судом лучше не связываться. Дискриминация наизнанку, причем в своем самом неприглядном виде.

Но они забывают, что за это дело возьмусь я и буду вести его не против Иселы Муньос, женщины испаноязычного происхождения, матери четырех детей. Я намерен вести его против энергетической компании с оборотом в десять миллиардов долларов. Если в наших краях и есть нечто такое, что жюри присяжных ненавидит больше, чем богатых англосаксов, так это крупные энергетические компании. И я покажу присяжным, что они отбирают деньги не у Иселы, а у конгломерата, ворочающего миллиардами долларов!

Пару часов мы с четой Ходжесов обсуждаем детали предстоящего процесса. Подготовка к такому суду, как этот, требует денег, и немалых. К тому времени, когда будет готов план действий, подобраны следователи, отработана версия событий и все остальное, сумма с учетом затраченных рабочих часов перевалит за 50 тысяч долларов. Их я буду платить сам, из собственного кармана, потому что беру я с них не почасовой гонорар, как при рассмотрении обычного дела. Я возьму процент от общей суммы. Тридцать три процента. Некоторые адвокаты берут пятьдесят процентов. Это деньги, заработанные своим горбом, так как вкалывать приходится на свой страх и риск. Да, можно получить целое состояние, но в случае проигрыша мне не позавидуешь. Тут рискуешь по-крупному. Ощущение такое, словно высоко над землей идешь по туго натянутой проволоке.

Словом, дело из тех, что я люблю. Если я его выиграю, то моя репутация будет выше всяких похвал. Тогда я по-прежнему смогу появляться где угодно, и в тех злачных местах, куда заходят пропустить стаканчик мои бывшие компаньоны.

Только после обеда у меня появляется свободная минутка для того, чтобы позвонить Патриции. После первого же гудка она снимает трубку своего прямого телефона — такое ощущение, что все это время она ждала, когда я наконец позвоню.

— Уилл. — Она плакала. Сейчас уже плакать перестала, но я слышу звук пролитых слез.

— Что случилось?

Только бы не с Клаудией, больше я ни о чем не прошу. Знаю, она заверила Сьюзен, что дело в другом, но, возможно, это просто уловка, чтобы вызвать меня на разговор. Она знает, я уже не люблю говорить о ее личной жизни. Тема эта для меня осталась в прошлом, и я не хочу, чтобы оно снова затянуло меня с головой.

— Меня уволили.

— Что?

Она снова принимается плакать. Я слышу, как капают слезы и как она пытается скрыть их. Однако у нее ничего не получается.

— Меня уволили. Уволили с работы.

— Почему? — Я удивлен, если не сказать больше, я знаю, что Патриция отличный, добросовестный работник. К тому же сообразительный. Это я знаю о ней твердо. Кто станет увольнять сообразительную женщину через полгода после того, как ее приняли на работу и компания даже взяла на себя расходы по оплате ее переезда на новое место?

— Потому что… черт, прямо не знаю, что со мной! — Опять слезы. Она от души, нисколько не стесняясь, сморкается прямо в трубку.

Я уже знаю, что к чему. Знаю наверняка. Она искала любовь во всех тех местах, где ее не было и в помине.

— Я… О Боже! — Она снова всхлипывает. — Мне кажется, я такая непутевая. — Она и говорит, и плачет одновременно. — Извини, я веду себя так глупо. Я перезвоню тебе позже, когда я… когда я… — Она снова ударяется в слезы.

— Не глупи, — советую я и, пока это не взбрело ей в голову, быстро добавляю: — Не бросай трубку! Что бы ни случилось, я не собираюсь тебя судить, так что не волнуйся, о'кей?

— О'кей. — Она пару раз шмыгает носом. Потом р-раз — сморкается! Я отрываю трубку от уха, еще немного, и у меня лопнет барабанная перепонка. Эта женщина теряет всю скромность и воспитанность, как только дело доходит до того, чтобы выбить нос.

— Так… ты мне что-нибудь расскажешь? — Я и сам мог бы составить конспект, а она потом вписала бы в пробелы недостающие места и конкретных людей. Я же знаю ее как свои пять пальцев. Но я жду, когда ее потянет на откровенность, ведь она для того и позвонила, чтобы самой обо всем рассказать, а не для того, чтобы за нее это сделал я.

Патриция успокаивается. Я представляю, как она сидит в кабинете, глубоко вздыхает, берет себя в руки, выпрямляет спину. Она уже выплакалась и теперь намерена вести себя, как подобает взрослой женщине.

— У меня была связь с мужчиной.

— Понятно, — бесстрастным тоном отвечаю я. Это словечко, бывает, используешь в суде, вытягивая признания из не слишком разговорчивого свидетеля, С его помощью язык у того быстро развязывается.

— С одним из старших компаньонов нашей фирмы, — продолжает она. — Его зовут Джоби Брекенридж.

— Тот самый, который брал тебя на работу, — вставляю я.

— У тебя хорошая память.

Я знаю Джоби. Честный малый. Любовные интрижки не в его стиле. Тем более случайные. Однако в правилах всегда бывают исключения.

— У тебя с ним серьезно?

— Очень. Было серьезно, — поправляется она. — Было очень серьезно. По крайней мере, так мне казалось. А теперь… — Она запинается.

— Все кончено.

— Прощальный вальс уже отзвучал. Больше танцы его уже не интересуют.

— Ну… такое случается.

— Со мной такого никогда не случалось.

— Извини.

— Я любила его. — Пауза, она молчит. — Я думала, что любила. Может, я просто хотела любить. Так или иначе, это роли не играет — сейчас, во всяком случае.

— А как он к тебе относился?

— Говорил, что любит. — Снова пауза. Изливая мне душу, она слушает саму себя, возможно, то, что она сейчас говорит, только что пришло ей в голову. — Может, и любил. Обманщиком его назвать нельзя, хотя он порядочный трус и сукин сын.

Девушка в своем репертуаре, начинает сходить с ума. В мире нет ничего полезнее для здоровья. Ты-то что тут можешь сделать?

— О'кей, — говорю я. — У тебя была связь с мужчиной…

— Да не только о связи речь, Бог ты мой! У меня была связь с женатым мужчиной, который к тому же был моим начальником.

— Если у одного из вас или у обоих нет семьи, то это, как правило, связью не считается. В этом случае вы просто трахались друг с другом.

— О…

— У тебя была связь с мужиком, который работает с тобой вместе…

— С моим начальником…

— Хорошо, с начальником, к слову, так обычно и бывает…

— Спасибо. Иными словами, я точно такая же, как и все, — жалостливым голосом отвечает она. Снова, того и гляди, впадет в самоуничижение.

— Да нет, Патриция, ты не такая, как все, — успокаиваю я ее. — Просто связь, о которой ты говоришь, встречается достаточно часто.

— Бог с ней. Я не вижу большой разницы.

— Увидишь. В один прекрасный день, когда все уже будет кончено.

— Великолепно! — грустно восклицает она.

Черт бы тебя побрал! С какой стати ты забиваешь мне всем этим голову, подруга? Мы же развелись, помнишь? Давным-давно. И я не собираюсь больше влезать в твои проблемы. У меня и своих хватает.

Я не говорю об этом вслух. Не могу. Она же мать моего ребенка, такой была, такой и останется до конца своих дней. Я всегда буду рядом с ней, даже если рядом быть придется только ради Клаудии.

— Значит, у тебя была связь с начальником, — продолжаю я, возвращаясь к тому, с чего начал, — и вот между вами все кончено. Какое это имеет отношение к тому, что тебя уволили с работы?

— Потому что мы больше уже не можем работать вместе. Это слишком неудобно.

— Слишком неудобно? Хватит чепуху болтать!

— Но это так. Он сам мне так сказал.

— Он сказал тебе?

— Да, сказал, что я свободна.

— Когда это произошло?

— Сегодня утром… нет, вчера вечером… я хочу сказать, что мы говорили об этом вчера вечером и еще раз сегодня утром. Тогда он и сказал, что ему придется меня уволить.

Она опять принимается шмыгать носом. Я жду, пока она снова не возьмет себя в руки.

— Он увольняет тебя потому, что ему неудобно в твоем присутствии? — спрашиваю я как можно мягче.

Я мысленно вижу, как она кивает, держа трубку.

— Для него это слишком тяжело. Он говорит, что не может работать, когда я рядом. Он не может взять вину за это на себя, так он мне говорит, точнее, говорил, — поправляется она, предпочитая изъясняться в прошедшем времени. — Всякий раз, когда он меня видит, он чувствует себя не в своей тарелке. Потому что снова начинает хотеть меня, — добавляет она. — Он мне сам сказал.

— Ну хорошо. Стыд и позор!

— О чем ты?

— Ну а ты?

— А что я?

— Не надо повторять за мной, как попугай. Да, ты. Что ты обо всем этом думаешь?

— Это ужасно.

— Я не об этом. А ты по-прежнему могла бы справляться с работой? Даже если бы он был рядом, а ты бы хотела быть с ним?

— Это трудно.

— Но ты могла бы?

— Да, — наконец отвечает она. Ей пришлось собраться с мыслями. — Я бы по-прежнему могла справляться с работой.

— Значит, все дело в том, что он выгоняет тебя с работы потому, что в твоем присутствии чувствует себя неловко. Это не имеет ничего общего с тем, как ты работаешь.

— Ничего.

— Ну что ж, твоя проблема решается проще простого.

В трубке наступает пауза.

— В самом деле?

— Да. — Я секунду выжидаю, ведь я же прежде всего адвокат, представляющий ту или иную сторону в судебном процессе. — Пусть он сам увольняется.

— По-моему, я тебя не расслышала.

— Да нет, расслышала.

— Ты сказал: «Пусть он сам увольняется»?

— Вот видишь? Ты прекрасно слышала, что я сказал.

Снова пауза.

— Это… это невозможно.

— Почему?

— Потому… невозможно, и все.

— Почему?

— А потому! Это его фирма, где он начальник. Он взял меня на работу. Он может меня уволить.

— Черта с два!

— Уилл, это его фирма. Он старший компаньон.

— Мне плевать, будь он хоть самим Папой Римским! Он не может тебя уволить только из-за этого.

— Ну, я не знаю, — застенчиво говорит она после еще одной паузы. — Если ты говоришь как юрист…

— Именно как юрист. Я — адвокат, я не знаю, как по-другому говорить.

Молчание.

— Кто на кого запал первым?

— Кто…

— Хватит, Патриция! Если ты хочешь, чтобы я тебе помог, не заставляй меня тратить время попусту.

— Он.

— А ты нет.

— Мне он понравился. Мне он показался… Мне он кажется привлекательным. До сих пор. Но у него семья, я бы ни за что себе не позволила. — Она делает паузу. — Ты же меня знаешь.

Если бы знал.

— Ну да. Гоняться за женатыми мужчинами — это не в твоих правилах.

— Да.

— Я просто хотел удостовериться. За прошедший год в тебе произошло так много перемен.

— В этом я не изменилась.

— Ну да, понятно! — Разговор начинает приобретать слишком личный характер. — О'кей. Значит, твой женатый босс попытался подвалить к тебе, ты дала ему от ворот поворот… так?

— В первый раз.

— Ну да. Ты дала ему от ворот поворот, но он не унимался. Потому что ничего не мог с собой поделать. Он хотел во что бы то ни стало быть с тобой.

— Он сам так говорил. Слово в слово, — добавляет она, улавливая в моих словах насмешливо-циничные нотки.

Какими мужики были скотами, такими и останутся!

— А в семье у него дела пошли все хуже и хуже.

— Они и так плохи.

— Это что, ни для кого не секрет?

— Он сам мне говорил.

Черт бы тебя побрал, Джоби! Оказывается, по большому счету ты не такой уж честный малый.

— Он собирался бросить жену. Независимо от того, получится у него с тобой или нет. На его браке можно было ставить крест.

— Ты что, читаешь как по писаному, что ли? — спрашивает она сердито.

— Можно и так сказать, только раньше я ничего подобного не читал. А если и читал, то не это.

— Извини.

— И ты ему поверила.

— Я хотела ему поверить.

Мне от души жаль ее, несмотря на то что нас разделяют многие мили.

— Извини, Патриция.

— Ты не виноват, — тихо говорит она. Я слышу, как ее голос снова начинает дрожать от еле сдерживаемых рыданий.

— Не надо плакать, — умоляющим голосом говорю я. — Только не сейчас.

— О'кей. — Она снова берет себя в руки. — Я в порядке.

— Во мне говорит мужчина. Прости за то, что во мне сейчас говорит мужчина.

— Хорошо. За это я тебя прощаю.

— Патриция…

— Что, Уилл?

— Ты хочешь остаться на этой работе? Хочешь продолжать там работать?

— Да, конечно. У меня никогда не было такой хорошей работы.

— И ты можешь работать так, что комар носа не подточит, даже в его присутствии? Даже если он будет стоять прямо перед тобой?

— Да, — отвечает она решительно. — Наверное, это будет непросто, во всяком случае сейчас, но я бы, конечно, смогла. Я же профессионал.

Где мне уже приходилось слышать это слово?

— Кто об этом знает?

— О нашей связи? Или о том, что он меня увольняет?

— И о том и о другом. Сначала о связи.

— Никто… насколько я знаю. То есть я хочу сказать, что я никому не рассказывала. Мы были на редкость осторожны.

Еще бы! Старшие компаньоны, которые заводят шашни с коллегами по работе, как правило, на редкость осторожны.

— Я уверена, что и он никому ничего не рассказывал, — заверяет она меня и себя тоже.

— В том числе и жене.

— Ей само собой.

Я киваю, мне приятно разговаривать с ней в такой манере, приятно давать умные советы.

— Тебе надо рассказать об этом его жене.

— Уилл!

— Ты должна это сделать. Поговори с ней, как женщина с женщиной.

— Не думаю, что это нужно делать, — с неохотой отвечает она, выдержав приличествующую случаю паузу. Так, похоже, я попал в точку.

— Ты что, не думаешь, что она должна знать правду, что муж ей изменяет, трахаясь на стороне…

— Ну…

— С одной из рядовых сотрудниц собственной фирмы? Да еще с той, которую он сам взял на работу, вытащив из такой дали?

— Он же брал меня на работу не для того, чтобы заниматься со мной сексом.

Я чувствую, что она без конца задает себе этот вопрос: так ли на самом деле? Неужели в этом все и дело? Когда же это началось? Неужели я всегда была для него не более чем подстилкой, начиная с того дня, когда в первый раз вошла в его кабинет в поисках работы?

— Конечно, нет, — ободряюще говорю я. — Но ведь все так и вышло. По-моему, ты, как любящая женщина, должна обо всем рассказать ей, как другой любящей женщине. — И добавляю: — Ради ее же блага.

— Не знаю, насколько приятной будет для нее эта новость. По-моему, она просто убьет ее.

— Ну, в этом случае старине Джоби нужно было пораскинуть мозгами, прежде чем затевать с тобой роман!

Она молчит.

— А как насчет остальных старших компаньонов? Разве им не надо ничего сказать? — спрашиваю я.

— Ты что, серьезно?

— Вообще-то, да. Из-за такой истории от репутации фирмы может остаться мокрое место. Речь идет не о связи как таковой, — добавляю я, — такое бывает, все мы не без греха. Я имею в виду то, что он лжет, несет вздор. Он пытается использовать младшего партнера в своих целях.

— Он не использовал меня в своих целях… это не совсем так. Я сама сделала такой выбор.

— Черта с два! Ты просто запала на него, и у тебя были все основания считать, что он тоже на тебя запал, он обвел тебя вокруг пальца как последнюю дуру, а теперь, когда между вами все кончено, бросает тебя, причем не просто бросает, а выбивает у тебя почву из-под ног. Если это не плевок в душу, крошка, то я не знаю, как это называется! Я физически чувствую, как она соображает.

— Если ты так считаешь…

— Мы живем в двадцатом веке, Патриция! Уже почти в двадцать первом. Неужели ты не слышала об ущемлении прав женщин на сексуальной почве?

— Конечно, слышала, но…

— Никаких «но»! Он не может тебя уволить лишь потому, что больше не хочет тебя трахать…

— Да нет, он как раз хочет…

— Причина может быть какая угодно! Он боится развестись с женой, боится, что эта история чревата для него неприятностями в фирме, боится, что она влетит ему в копеечку, да мало ли чего он боится! Это роли не играет. Просто он не может это сделать, и точка!

— Ну и… ну и что же мне делать?

— Он с кем-нибудь говорил о том, чтобы тебя уволить?

Снова пауза.

— Не думаю, — осторожно отвечает она.

— Может, все-таки говорил?

— Нет. — В ее голосе звучат уже более уверенные нотки. — Вчера вечером, когда мы зашли выпить, он начал разговор об этом.

— Зашли выпить? — вырывается у меня.

— Я не знала, — извиняющимся тоном говорит она. — Я думала, что все будет, как обычно.

— Каков нахал! Извини, но это чушь собачья!

— Знаю, — тихо отвечает она. — Меня так и подмывало выплеснуть содержимое бокала ему в лицо.

— Хорошо, что ты этого не сделала. Пока хорошо. Так или иначе, пока это дело касается только вас с ним. И меня.

— Да. Он хочет, чтобы наши отношения складывались как можно более гладко. Нет, не так, как можно более тайно. Он не хочет портить мне карьеру…

— Ну и ну! — перебиваю я.

— Он просто не хочет, чтобы мы с ним работали в одной фирме. Первым делом он поможет мне подыскать новую работу. А потом…

— Видишь, как тихо-мирно все уладилось, вы расстаетесь друзьями. Так думают окружающие.

— Примерно так. — Несмотря на то что она произносит эти слова вслух, она сама чувствует их надуманность, исходящее от них лицемерие.

Приблизительно так же вышло у меня с Энди Фредом. Чем больше я живу, тем больше убеждаюсь в том, что на свете все же существует гармония.

— Ну и что теперь делать? — заключает она, чуть ли не вымаливая у меня ответ.

— Я не могу оставаться здесь, Уилл. Во всяком случае, надолго. Тут сущий ад, взять хотя бы сегодняшний день. Я не могу потратить неделю или не знаю сколько времени на поиски новой работы. Если мне вообще удастся найти работу, хотя бы отдаленно похожую на нынешнюю.

— Все проще простого. Заходишь к нему в кабинет, запираешь дверь, вежливо говоришь, чтобы он велел секретарше отвечать на все звонки, что он сделает с превеликим удовольствием, а потом заявляешь, что твоя работа тебе нравится и ты решила на ней остаться. Что ты на ней остаешься. Что у тебя нет ни малейшего намерения причинять ему вред. Тебе не нужно никаких денег, ты не хочешь, чтобы его жена или компаньоны знали о том, что произошло, а все, что тебе нужно, — это возможность выполнять работу, на которую он тебя взял, так, чтобы не подвергаться дискриминации только потому, что ты отличаешься от него хромосомным набором. И если он поведет себя как настоящий профессионал, за тобой дело не станет, на этой истории можно будет ставить крест. Все это ты выкладываешь ему очень спокойно и профессионально. Если по какой-либо причине для него это неприемлемо, говоришь ты так же спокойно и профессионально, придется поставить в известность о происшедшем его жену, компаньонов, коллегию адвокатов штата Вашингтон и, скажем, одного-двух репортеров в придачу. Ты не хочешь этого, здесь сделай особый упор, так как ты на самом деле этого не хочешь, но ты не позволишь ему уволить тебя. Это твоя работа, и он не может чмокнуть тебя в щечку на прощание только потому, что ему хочется щупать твои шикарные сиськи, а протестантская вера не позволяет. Если у тебя возникла проблема, ты же не станешь усугублять ее, ища козла отпущения в лице человека, который справляется со своей работой, сорвался с места сам, да еще и ребенка потащил за собой, наплевал с высокой колокольни на отношения этого ребенка с отцом, страшно по нему скучающим…

— Уилл! — обрывает она меня. — Ты же знаешь, мне очень стыдно за это.

— Да, знаю. Просто я хочу, чтобы и он об этом знал. — И ты тоже, Патриция. Ты тоже. — Иными словами, — договариваю я, — ты не собираешься со всем этим мириться. Не согласна ни в какую! Если найдет коса на камень, подашь в суд на него и на его досточтимую фирму по обвинению в ущемлении твоих прав на сексуальной почве. И баста!

— Не знаю, Уилл.

— Ты бы предпочла, чтобы тебя уволили.

— Нет! Просто я хочу сказать… мне страшно. Ты же знаешь, что я терпеть не могу затевать открытые ссоры.

— Речь о том, как ты будешь жить.

— Может, мне не стоило уходить из отдела по рассмотрению апелляций, — канючит она. — Может, там мне и нужно было работать.

Вот оно что. Теперь мы подбираемся как раз к тому месту, где собака зарыта. Ее гложет страх, что она — ни на что не годная дуреха, не заслуживающая своей нынешней работы. Если ты всю жизнь тянул лямку государственной службы, то волей-неволей начинаешь думать, что там и есть твое место до скончания века. Начинаешь трусить.

Но это же не так. Каждый заслуживает лучшей участи, клянусь, Патриция, и ты заслуживаешь! Иначе тебя бы там не было. Поэтому, Патриция, кончай вздор молоть, молча прошу я. Кончай вздор молоть в том, что касается тебя самой. И нашей Дочери.

— Не знаю, — говорю я. — Но я так не думаю. Я лишь высказываю свое мнение, но я так не думаю.

Наступает пауза.

— Хорошо, — наконец говорит она. — Я подумаю.

— Вот и славно.

— Я рада, что мы с тобой поговорили.

— Я тоже. Я знаю, ты примешь правильное решение. Каким бы оно ни было.

— Надеюсь… надеюсь. — Я слышу испуганные нотки в ее голосе. Решение обещает быть нелегким. Иным людям так и не удается его принять.

— Дай мне знать, когда надумаешь, — говорю я, вежливо давая понять, что разговор окончен.

— Уилл, — отвечает она, прежде чем я вешаю трубку, — спасибо тебе.

Не говори глупостей, будь ты на моем месте, ты бы тоже так поступила.

— Спасибо за то, что ты рядом.

— Ну конечно. Дай мне знать.

— Обязательно.

— Стой на своем.

— Попробую.

— Ну вот и хорошо.

— Пока, Уилл. Еще раз спасибо.

— Пока.

Я осторожно кладу трубку. Если у тебя есть ребенок от женщины, которая была твоей женой, нельзя говорить, что ты с ней разведен.

 

2

— Это адвокат Александер?

По акценту говорящего, по тому, как он произносит слова грудным голосом, растягивая их, можно без труда определить, откуда он, — из горных, южных районов страны.

— Да, — улыбаюсь я про себя. Голос в трубке напомнил мне о людях, с которыми я в прошлом проводил летние отпуска в Алабаме и Миссисипи. В этих штатах я не был уже больше двадцати лет после того, как поступил в колледж, и, откровенно говоря, больше и не надеюсь там побывать. Однако сам звук голоса, похожий на музыку, мне очень нравится.

— Здорово, что я наконец до вас добрался! — говорит голос. — Я пытаюсь дозвониться уже дня два, а то и три.

Жалостливых ноток нет и в помине, одно упрямство.

— Прошу прощения, — отвечаю я, хотя извиняться на самом деле не намерен, просто дань вежливости, если уж он повел себя так чопорно. Я и так знаю, что звонит не клиент, Сьюзен пару дней назад упомянула, что со мной пытался связаться некто Уиллард Дженкинс, которого она с трудом смогла понять. Не застав меня, он просил перезвонить ему в любое удобное для меня время. Первым делом я звоню клиентам и потенциальным клиентам, остальным приходится дожидаться своей очереди, особенно когда они дают понять, что время терпит.

— Я как раз собирался вам звонить. — Это на самом деле так, рано или поздно я бы ему перезвонил.

— Ничего страшного, — растягивает он слова, голос у него тягучий, как черная патока, и почти такой же густой. — Мои разговоры по телефону оплачивают власти округа, так что раскошелиться на лишние десять центов не такая уж и проблема.

Порывшись в бумагах на столе, я нахожу оставленное им сообщение. Код района, откуда он звонил, мне незнаком.

Словно угадав мои мысли, он возобновляет разговор.

— Я шериф в здешних краях. В Рэли. Это в штате Западная Виргиния, знаете? Городишко рядом с шоссе из Виргинии в Кентукки? Может, вы никогда о нем и не слыхивали. Так обычно и бывает, если ты не из наших мест.

Я припоминаю эту характерную для южан особенность — ставить на конце изъявительного предложения вопросительный знак.

— Да? — говорю я.

— Ладно, я о том случае, который произошел у вас в Нью-Мексико, когда эти ребята, ну, рокеры, прикончили паренька, отрезали ему член и так далее? — продолжает он. — На днях ко мне пришел один мужичок, говорит, это его рук дело.

Столько времени уже прошло, а я до сих пор чувствую, как кровь прилила к лицу. Может, все дело в том, что мне необходимо располагать чем-то более существенным, чем показания Риты. Я так хочу, чтобы это было именно оно, хотя наверняка чувствую, что все это — очередной сущий вздор.

— Алло? Вы меня слушаете?

— Да, да. Слушаю.

— О'кей, — успокаивается он. — Не хочу, чтобы вы куда-то пропадали. У нас телефон выходит из строя довольно часто, а при таком старье, как в наших краях, еще пара дней пройдет, прежде чем свяжусь с вами снова, — смеется он.

— Я вас слушаю.

— Хорошо. Меня утешает мысль, что у кого-то есть телефон, который работает как полагается.

До сих пор мне казалось, что поток самозванцев уже иссяк. Мы даже завели специальную папку для вымышленных показаний по данному делу, которую Сьюзен предусмотрительно положила передо мной на рабочий стол. Семнадцать человек признались в совершении этого преступления, однако в прошлом году ни одного такого звонка уже не было.

Не знаю почему, но при звуке голоса этого типа, о котором мне ровным счетом ничего не известно, я настраиваюсь на другой лад и явственно чувствую невольное волнение.

Впрочем, по всей вероятности, через пять минут после того, как я повешу трубку, от него не останется и следа. Это случается не впервые: в сердце человека надежда умирает последней. Во всяком случае, в моем. Издержки профессии.

— Значит, к вам пришел человек и с ходу признался в том, что совершил это преступление. Он что, заявился прямо с улицы или еще как?

— Примерно так оно и было, — отвечает шериф Дженкинс. — Вместе со своим приятелем-священником он пришел и спросил, не может ли он со мной поговорить. А потом этот приятель встает и с ходу заявляет, что, мол, это его рук дело. Я имею в виду то преступление.

— А что именно он сказал? Он стал вдаваться в подробности?

— В том-то и дело, он рассказал обо всем очень подробно. Всего он, конечно, говорить не стал, — тут же поправляется он, — сказал, что обо всем расскажет вам, все, как было, так как вы ведете это дело, но он привлек мое внимание. Видите ли, господин Александер, я знаю, вам довольно часто приходится иметь дело с людьми, выступающими с подобными признаниями, — он словно читает мои мысли, — но этот парень упомянул так много всяких подробностей, что это смахивает на правду. Я хочу сказать — таких подробностей, о которых не узнаешь по телевизору. Вы понимаете, что я имею в виду?

Меньше всего в жизни мне хочется ехать в Западную Виргинию, это же у черта на куличках!

— Да, я понимаю, что вы имеете в виду. — Я протягиваю руку к блокноту и карандашу. — Начнем с начала. Как его зовут?

Его зовут Скотт Рэй. Он бродяга, уже не то три, не то четыре месяца находится на территории района, подотчетного шерифу Дженкинсу. Ведет себя в общем нормально, может, больше чем нужно интересуется девочками, но ничего плохого за ним не водится — так мне говорят, я делаю пометки в блокноте. Некоторые женщины находят его весьма привлекательным, хотя большинство здешних мужчин считают, что он слишком уж выпендривается, не надо забывать, что здешний трудовой люд придерживается консервативных жизненных взглядов.

Дело в том, что Рэй увлекся религией. Он считает себя последователем преподобного Ройбена Хардимана. Преподобный Хардиман снискал в наших краях довольно хорошую репутацию, рассказывает Дженкинс. Это на редкость обаятельный проповедник, врачеватель людских душ, знахарь, лечит он больных молитвами и наложением рук, и равных ему нет даже в южных районах Западной Виргинии, где таких знахарей и врачевателей людских душ пруд пруди. Это диковатый на вид сукин сын, сорока — пятидесяти лет, сколько ему на самом деле, никто не знает, живет в горах, в окружении своей паствы, состоящей из горцев, которые работают не покладая рук. Словом, речь идет об одном из тех по-настоящему пылких проповедников, которые способны убедить кого угодно так, что он сам обратится к Богу за спасением души. В чем-чем, а в пылкости этому Хардиману отказать нельзя при всем желании.

Так вот, Скотт Рэй каким-то образом оказался в горах, где находится церковь Хардимана, и увлекся религией. На полном серьезе. А теперь он хочет встать вровень с Иисусом Христом, для чего ему нужно исповедаться во всех своих грехах. А самый большой грех, который он взял на душу, заключается в том, что он убил Ричарда Бартлесса в Нью-Мексико и не может допустить, чтобы невинных людей казнили за преступление, которого они не совершали.

— Вот что он рассказал. Как по-вашему, есть тут что-нибудь стоящее? — спрашивает Дженкинс.

Черт! Единственное, в чем я уверен, так это в том, что волнение мое как рукой сняло. Что касается признаний под воздействием религиозных верований, способности человека к перевоплощению и всякого рода знахарству, то я склонен верить в это примерно так же, как и во вложение капиталов в недвижимость на болотах Флориды.

— Сомневаюсь. Признания, сделанные под влиянием сиюминутных душевных порывов…

— Ну да. Я понимаю, о чем вы. И все же… Молча я жду, что он скажет.

— И все же…

— Ну, не знаю. Просто иной раз… возникает предчувствие. Вы понимаете, что я имею в виду?

Сьюзен берет мне билет на самолет до Западной Виргинии, с остановкой в Далласе, штат Техас. Еще один ложный след, я уверен, но ничего не поделаешь. Я все-таки решаю лететь. Приходится.

 

3

Рэли (штат Западная Виргиния) расположен примерно в двух часах езды от столичного Чарлстона, где приземляется мой самолет и где я беру напрокат заказанную «эвис-тойоту». Местность, по которой я проезжаю, довольно живописная, кругом холмы, лесистые вершины гор и хребты. Маленькие городки по дороге знавали в прошлом лучшие времена. Холодно, весна еще не наступила, повсюду поверх промерзшей глины снежные сугробы. У прохожих, которые временами попадаются мне на улицах городов, бледные, измученные лица, они кутаются во фланелевую и шерстяную одежду, в несколько слоев, укрываясь от пронизывающего, сырого ветра. Много лет назад, вернувшись из Вьетнама, еще до поступления на юридический факультет, я путешествовал по Югославии и Северной Греции. Лица людей, которые я вижу здесь, напоминают мне крестьян, живших там, в горах, только они еще более изможденные. Судя по их выражению, оптимистов тут нет.

Городок Рэли, административный центр округа, похож на остальные населенные пункты, как и они, раскинулся он на холмах, как и они, помечен серостью. Если ты всю жизнь проходил по этим улицам, значит, Бог наградил тебя сильными ногами. Я захожу в одно из местных кафе, чтобы подкрепиться перед тем, как дать инструкции шерифу и его подчиненным. Сидящие там люди, все пожилые, переводят на меня взгляд. Уверен, у них тут бывают посетители, но не такие. Я слишком хорошо одет, моя одежда слишком плотно прилегает к телу, кожа у меня слишком загорелая. Защитного цвета брюки, свитер с высоким завернутым воротником, теплая куртка и кроссовки — все это более высокого качества, чем то, к чему здесь привыкли. Куртка с капюшоном, подбитая патагонским мехом, возможно, стоит дороже, чем любая одежда в лучшем городском магазине мужского платья. Тем ребятам и девчонкам, которые хотят носить классные, стильные вещи, жизнь здесь — большая проблема. Решая ее, они вынуждены без конца переезжать с места на место.

Контора шерифа Дженкинса размещается в скоплении административных зданий округа на главной городской улице. Его помощница, обильно накрашенная женщина, наверное, лет на пять моложе, чем выглядит, узкие форменные брюки из полиэстера плотно обтягивают ее широкий зад, заслышав от меня имя и фамилию, радостно улыбается и препровождает в кабинет шерифа, на ходу предлагая чашечку кофе. Южное гостеприимство. На самом деле, если ее отмыть, она может оказаться прехорошенькой.

Дженкинс от души трясет мне руку. Весь его вид являет полную противоположность типичному шерифу с юга страны: он такой худой, что, как гласит пословица, если встанет боком, то превратится в человека-невидимку. Высокий, нескладный, гораздо моложе, чем я думал. Наверное, подсознательно я с известным предубеждением отношусь к жителям юга, ко всему южному, что создается средствами массовой информации. Это напоминает мне подспудно отрицательное отношение людей к адвокатам.

— Нашли нас без проблем? — заботливо осведомляется Дженкинс.

— Без проблем. — Он, видимо, приятный парень, который всегда и во всем хочет сделать как лучше.

— Надеюсь, вы любите кофе сладким, — улыбается помощница. Судя по произношению, она еще большая провинциалка, чем Дженкинс, она говорит и в нос, и нараспев.

— Чем слаще, тем лучше, — шутливо улыбаюсь ей в ответ.

Она заливается краской. Она не привыкла к тому, чтобы ее поддразнивали незнакомые мужчины, приехавшие из дальних краев.

В мою чашку с кофе кладется по меньшей мере четыре ложечки сахара, добавляется еще сгущенное молоко. Чуть не подавившись, я с трудом глотаю кофе и киваю в знак одобрения. Она снова улыбается, счастливая оттого, что кофе пришелся мне по вкусу, и выходит, притворяя за собой дверь.

— Быстро доехали, — говорит Дженкинс. — А ведь вы занятой адвокат!

— В графике выдалось свободное время. К тому же это дело имеет для меня большое значение. — Я стараюсь держаться по возможности приветливее, не вешая ему лапшу на уши.

— Понимаю.

Я бросаю на него взгляд. Похоже, этот мужик неспособен врать, ему можно во всем довериться.

— Что вы думаете об этом Скотте Рэе? — спрашиваю я. — Будучи профессионалом, вы же представляете, когда люди говорят правду, а когда — нет.

Он, не мигая, глядит на меня в упор.

— По-моему, он говорит правду. О Боже!

— Он говорит об этом так, как будто все видит.

— То есть?

— У набожных людей бывают свои причуды, господин Александер.

— Да, знаю.

— Особенно у тех, кто только что перешел в новую веру. Особенно у тех, кто наслушался преподобного Хардимана. Этот мужик способен выжать слезу даже из камня, а то и больше. Незаурядный человек.

— Значит, вы хотите сказать, — стараюсь я говорить по возможности точнее, — что этот парень, Скотт Рэй, действительно считает, что убил того человека, из-за которого моих подзащитных сейчас приговорили к смертной казни. Но ведь может быть и так, что он говорит об этом потому, что его… ну скажем, сумели убедить…

— Промыть мозги, можно и так сказать. Разумеется, он стал жертвой манипуляции. Знаете, эти проповедники иной раз словно не от мира сего. Они толкуют Евангелие слишком уж буквально. Иной раз настолько буквально, что то, что принято считать за правду, на поверку оказывается чем-то совершенно другим.

Я киваю. Хотя он и живет в каком-то захолустье, в сообразительности ему не откажешь.

— Стал жертвой манипуляции, — продолжаю я, рассуждая сам с собой. — Он или стал жертвой манипуляции, или убедил себя, что сгорает от желания снять грех с души, уверить себя в том, что это преступление на его совести, не вынашивая никаких злых умыслов. А если даже он не совершал убийство, то мог его совершить, что одно и то же, ибо если он признается в совершении воображаемого преступления, то станет чище душой, когда настанет пора отправляться в мир иной.

— Именно это проповедники и внушают пастве, — говорит Дженкинс.

— А как насчет этого Хардимана? Что он собой представляет? Что мне нужно о нем знать? Судя по всему, это сильная личность.

Шериф Дженкинс откидывается на спинку вращающегося кресла, стоящего рядом с письменным столом, и озорно улыбается.

— Пусть это будет для вас сюрпризом, приятным сюрпризом. Ибо, как бы я ни старался, все равно не подготовлю вас к встрече с преподобным Хардиманом. Скажу одно: во всем мире нет второго такого человека.

Он смеется, даже, можно сказать, ржет.

— Вот черт! Хардиман! — Его снова разбирает смех. — Да, этот мужик может проповедовать!

— Он опасен?

— Да что вы! Совсем нет. Честный, богобоязненный сельский проповедник. Просто дело в том, что… словом, сами увидите.

Не люблю никаких сюрпризов, но выбора у меня нет. Всему свое время.

— Когда я могу с ними встретиться?

— Сегодня вечером. Они вас ждут.

 

4

Храм Хардимана в тридцати милях от города, далеко в горах, к нему ведут извилистые дороги, ехать по которым — одно мучение. Можно подумать, что их не асфальтировали еще со времен администрации Рузвельта или, на худой конец, Джонсона. Моя японская машинка так подскакивает на ухабах, что я начинаю бояться за ось. Несмотря на пристегнутые ремни безопасности, голова моя несколько раз врезается в крышу салона. К счастью, машине все нипочем, упрямством она напоминает осла, только на механической тяге.

Уже ночь, луна на небе почти полная и светит добросовестно. Вокруг расстилается та провинциальная Америка, которую некогда снимала Маргарет Бурк-Уайт для «Лайфа», запечатлевая на пленку важнейшие события нашего века: обшитые вагонкой домики, краска на них давным-давно облупилась и улетела, подхваченная ветром, во многих из них нет ни водопровода, ни электричества; те, где оно есть, выделяются на общем фоне телевизионными антеннами, торчащими на крытых толем крышах; на колодках стоят старые, насквозь проржавевшие машины — «шевроле», «меркурии», несколько почтенных «хадсонов» и «паккардов». У каждого жилища — полоска земли, на которой при первой же оттепели будет высажено все, что потом можно будет подать к столу, в большинстве случаев это единственные овощи, которые эти семьи могут себе позволить; на веревках сушится выстиранная одежда, она не блещет ни яркой расцветкой, ни ярлыками известных домов моделей — время остановилось с 30-х до 60-х годов, потом остановилось еще раз, когда Вьетнам съел все деньги, которые так никогда и не вернулись. Живущие здесь люди оказались тут по той простой причине, что переезжать им незачем, все их амбиции, мечты, сила воли постепенно сошли на нет под влиянием места, куда забросила их судьба, и какой-то их врожденной ущербности. Этот район напоминает индейские резервации у меня на родине: люди там — третьесортные граждане в стране, богаче которой еще не было в истории. А в других западных странах, скажем, в Северной Ирландии, в таких местах живет много семей, у которых третье или четвертое поколения существуют, присосавшись, если можно так выразиться, к груди общества.

Еще ничего не видя, я слышу какой-то звук.

Сначала он напоминает резкое жужжание, но, когда я подъезжаю ближе и он становится громче, четче, впечатление такое, что это слились воедино множества самых разных звуков. Чувствуется масса людей, но разобрать, о чем они говорят, пока невозможно, со стороны все это смахивает на громкие всхлипывания.

Дорога резко сворачивает, и я выезжаю на просторную лужайку с еще голой твердой землей. Повсюду стоят машины, большей частью старые драндулеты вроде тех, которые я видел по дороге, но есть и поновее, кроме того, тут много пикапов, а также несколько шикарных авто последних моделей — «олдсмобили» и «бьюики». Судя по номерным знакам, большинство машин зарегистрировано в Западной Виргинии, но есть и автомобили из Виргинии, Кентукки, Северной Каролины, а владельцы некоторых машин прикатили даже из Теннесси, Мэриленда, Нью-Джерси, Джорджии. Уже одно это интересно.

Я вижу храм — большое деревянное одноэтажное строение. Без традиционной колокольни и витражей, скорее можно говорить о большом деревянном шатре. Когда я подхожу, звук усиливается. Громкоговорителя нет и в помине, но шум стоит страшный. Сотни голосов, орут так, словно их режут. Судя по всему, там молятся, но я не могу разобрать ни единого слова, это и не английский, и не один из языков, которые я знаю.

Сам я не набожен, как не были набожными и мои родители. Если учесть наше социально-экономическое происхождение, то в этом отношении мы производили странное впечатление. Не считая обязательных церковных служб в армии, сомневаюсь, чтобы я был в церкви, независимо от конфессии, в общей сложности больше двух десятков раз. Зато по телевизору я насмотрелся на эту публику более чем достаточно — как ведут себя и что вещают наши знаменитые телепроповедники, я представляю очень даже хорошо. Открывая дверь, я готов ко всему и хладнокровен. Но когда я действительно ее открываю, весь мой опыт, вся подготовка в мгновение ока куда-то исчезают.

Службу приверженцев этого фундаменталистского направления никогда не покажут по телевизору, разве что в каком-нибудь документальном фильме популярного кинорежиссера. Внутри человек двести в состоянии полной эйфории говорят что-то на непонятных языках. Впечатление такое, что они перенеслись в другой мир, — вертятся вокруг своей оси и танцуют, подчиняясь какому-то бешеному ритму, вращая головами, закрыв глаза и испуская зовущие, пронзительные вопли.

Я стою у входа, алтарь далеко, в противоположном конце (из-за пляшущих тел его не разглядеть, вижу только, что там стоят люди). Шум такой, что обдает меня волнами неведомой силы, волнами молитвы, которая то накатывает, то отступает.

Хорошо, что Дженкинс ничего не сказал заранее. Застигнутый врасплох, я не выстроил никакой линии обороны и пришел в большое возбуждение от увиденного.

Скорее всего, это даже не возбуждение, а самый настоящий шок. Чтобы как-то выйти из него, я начинаю озираться. Это деревенский храм, и те, что собрались здесь, приехали из деревни. Белые лица, мышиного цвета волосы, выцветшие, бледно-голубые глаза. Настоящие англосаксы. Многие, как мужчины, так и женщины, отличаются худобой — результат не следования моде, а скудного, неправильного питания, больше похожего на диету. У них не тело, а кожа да кости, руки с набухшими костяшками, скрюченные пальцы, заострившиеся подбородки, крючковатые носы. Это одни. Других, напротив, разнесло, как на дрожжах, они такие жирные, что наверняка помрут либо от сердечного приступа, либо от рака. Все они производят впечатление пожилых людей, в этих местах человек в сорок лет уже старик.

Мне как раз столько.

Молодых среди собравшихся мало, у них другие дела, в большей степени соответствующие требованиям сегодняшнего дня.

— Вы верите в Бога? — раздается вдруг звучный голос.

Он доносится с алтаря, перекрывая все остальные, то ли густой бас, то ли баритон, но громкий, звучный, с повелительными нотками.

И почти тут же молящиеся затихают, скопом переключая все свое внимание на переднюю часть храма, где расположен алтарь.

— Вы верите в Бога? — снова обращается к ним говорящий, звучный голос гулким эхом прокатывается под сводами деревянного храма.

— Аминь! — отзывается паства.

— Вы верите в Бога? — в третий раз взлетает вопрос. Он носит явно риторический характер, проповедник сам спрашивает и сам же отвечает.

— Аминь! — слышится в ответ. «Хорошо!», «Да!», «О Боже!» — эти громкие, пронзительные крики несутся со всех сторон.

Я захвачен происходящим — его ритмом, страстью, церемониалом. Перед мысленным взором проносятся отрывочные воспоминания о тех годах, когда я решил приобщиться к Корённой американской церкви. В результате я попадал в разные переплеты, но тогда все было иначе, тогда увлечение было связано с душевным состоянием. А здесь все другое — здесь животное поклонение, экстаз, добровольное подчинение многих людей одному человеку.

Я перехожу на другое место, чтобы рассмотреть говорящего. Он стоит на алтаре, но я его не вижу. И снова я не могу прийти в себя от изумления. Прежде всего, Хардиман — чернокожий. Не чернокожий американец африканского происхождения, у которого кожа цвета кофе со сливками. Нет, он черный как сажа, черный как уголь, чернее неба, без единой звездочки. Чернее, чем он, никого быть не может. Вряд ли мне когда-либо доводилось видеть такого африканца, не говоря уже об американце. А он — американец, судя по выговору, южанин до мозга костей, и голос у него совсем не тонкий, визгливый, а густой, зычный.

К тому же он огромного роста, настоящий великан. Отсюда не видно наверняка, какого он роста, но, думаю, не меньше шести футов девяти дюймов, а может, и семи футов, а весит по меньшей мере фунтов триста. Волосы, тоже черные, подстрижены ежиком, и волос на голове много.

Одет он на редкость просто — белая рубашка и темные брюки. В левой руке держит Библию, размахивая ею из стороны в сторону и сжимая так, что книгу в потертом переплете почти не видно в громадной ручище, на которой, кстати, не хватает одного пальца. Три пальца унизаны перстнями, разукрашенными драгоценными камнями.

— Аминь! — говорит он в ответ на «аминь» паствы, потом, уже тише, снова повторяет «аминь», потом снова. Кричать уже ни к чему, в церкви и так тихо.

Паства рассаживается по своим местам. Я нахожу свободное место у входа. Несколько человек, обернувшись, окидывают меня подозрительным взглядом, ясно, что я не принадлежу к их кругу. Я улыбаюсь в ответ, секунду они разглядывают меня ради любопытства, а потом уже не обращают внимания.

Вглядываюсь в собравшихся. Бросается в глаза обилие калек. Несколько каталок стоят между рядами. Те, кто может держаться на ногах, опираясь на костыли, пристроились так, чтобы в случае необходимости могли добраться до алтаря.

Мне кажется, я знаю, что сейчас последует, видел это по телевизору. Должно быть, теперь посмотрю в реальности, увижу, каков настоящий проповедник в действии.

Раскрыв Библию, Хардиман бросает взгляд на свою паству. Кто-то шаркает ногами, кто-то откашливается. Больше всего здесь постоянных прихожан, и многие связывают с храмом надежду на исцеление — хромые снова начнут ходить, слепые вновь обретут зрение, недуги, неподвластные медицине, исчезнут, словно по мановению волшебной палочки, во имя Господа Бога.

Но оказалось, что я ошибся, предсказывая себе дальнейший ход событий. Он так захватил меня, что голова пошла кругом, хладнокровия как не бывало — осталось лишь изумление, смешанное с восторгом.

К алтарю приносят два ящика. Большие, крепкие деревянные ящики напоминают те, в которые грузят апельсины, с пробитыми отверстиями для воздуха. Я всей кожей чувствую, как напряжена паства, — произойдет нечто, не связанное ни с проповедью, ни с отпущением грехов.

Разглядывая ящики, ломая голову в догадках, что же там внутри, я вдруг вижу: мужчина, один из двоих, что принесли ящик, выглядит таким же чужаком, как и я. Ему наверняка нет еще и тридцати, довольно модно одет, у него современная стрижка. Ставя ящик на алтарь, он смотрит на Хардимана взглядом, в котором читается благоговейный трепет, преклонение, абсолютное подчинение.

Скотт Рэй. Тот, кто мне нужен.

Я не свожу с него глаз. Он растворяется в толпе певчих, которые стоят сбоку, у дальнего конца большого алтаря. Он и выглядит как певчий, только из представителей более молодого поколения.

Я снова переключаю внимание на Хардимана, который тем временем приподнимает крышку одного из ящиков и запускает туда руку. Со всех сторон раздается шиканье, напряжение нарастает, в едином порыве паства вытягивает шеи. Хардиман вынимает из ящика руку, держа в ней… гремучую змею.

Змея большая, толщиной с хорошую бейсбольную биту, с гремушками по шесть дюймов каждая. Высоко вскидывая руку со змеей, он держит ее не за голову, когда она не может его укусить, а за середину тела, змея вовсю извивается, треугольная ее головка с ядовитыми наростами над веками болтается из стороны в сторону, вилкообразный язычок то выбрасывается из пасти, то исчезает так быстро, что и не углядишь.

Если змея ужалит его в артерию на лице или на шее, не пройдет и минуты, как он отправится на тот свет.

Прихожане открывают свои Библии. Украдкой заглянув через плечо соседа, я вижу, как его грязный, заскорузлый палец водит по строчкам старенькой Библии времен короля Джеймса. Евангелие от Марка, глава 16, стихи 17 и 18:

«Именем Моим будут изгонять бесов; будут говорить новыми языками; будут брать змей; и если что смертоносное выпьют, не повредит им; возложат руки на больных, и они будут здоровы».

«Будут брать змей». Вот и понимай после этого все в буквальном смысле! Я замираю — Хардиман держит змею в двух дюймах от лица, он и змея буравят друг друга взглядами.

— Вы верите в Бога?

— Аминь! — слышится ответный рев.

Приоткрыв крышку второго ящика и опустив туда вторую руку, он достает… мокасиновую змею. Она меньше первой по размерам, но столь же смертоносна. И снова проповедник берет ее не за голову, а за самую середину липкого тела.

Теперь он поднимает обе руки со змеями, держит их прямо перед собой, на одном уровне со своей массивной головой. Руки его вытянуты в направлении паствы, змеи извиваются, глядя на него и друг на друга. Я где-то читал о том, что различные виды ядовитых змей терпеть своих подруг не могут. Если они сцепятся между собой, он окажется как раз между ними.

Мобилизовав остатки хладнокровия, я успокаиваю себя тем, что все это не впервые, что раньше он уже наверняка все это проделывал.

Где-то в передней части храма какая-то женщина начинает причитать, издавая визгливые, леденящие душу вопли. Меня вдруг осеняет. Я уже видел этих людей, эта женщина, вероятно, мать Ричарда Бартлесса, остальные — его родственники, если не душой и телом, то, по крайней мере, по духу, а такое родство еще крепче. Я слышу ее голос и вспоминаю исполненный муки вопль, раздавшийся в зале суда. Я наедине со всеми родственниками убитого, совсем один, за исключением их священника и прислуживающего ему Скотта Рэя.

На первых порах причитает только одна женщина, испуская душераздирающие вопли. Постепенно возникает тот гул, который я услышал, зайдя внутрь храма: как если бы масса людей возносила молитву на каких-то непонятных языках.

«Будут говорить новыми языками».

Подпевают сначала женщины, их несколько, потом к ним присоединяются другие — как мужчины, так и женщины, и вот уже все снова начинают что-то бессвязно бормотать. Все, за исключением Хардимана. Он приплясывает вокруг алтаря так, словно пол жжет ему пятки, приплясывает, словно дервиш, буквально заходится в танце, но не теряет контроль над собой, твердо держит змей, щелкая ими о землю, словно длинными пастушескими кнутами.

Ничего более страшного и возбуждающего видеть мне в жизни не доводилось.

Скотт Рэй и я — единственные, кто не участвует в этом упоительном бормотании. Он молчит, не сводя взгляда с Хардимана.

И вдруг поворачивается и смотрит прямо на меня. Мы стоим далеко друг от друга, он — в передней части храма, а я — в задней, но смотрит он именно на меня. На доли секунды нахмуривается, затем расплывается в широкой улыбке, словно мое присутствие служит подтверждением чего-то такого, что неминуемо должно произойти.

Затем снова отворачивается, устремляя взгляд на своего наставника.

Этот короткий обмен взглядами напоминает, зачем, собственно, я сюда пожаловал. Душе от этого одиноко и грустно. Окружающее настолько необычно и так захватывает, что любое соприкосновение с реальной жизнью воспринимается как нечто малозначительное и в корне неверное.

Я снова поворачиваюсь к алтарю. С Хардиманом теперь танцуют две женщины, они моложе и привлекательнее остальных. Змеи у него в руках исполняют свой танец, словно подчиняясь какому-то неслышному ритму. Их язычки то юркнут в пасть, то высунутся, и женщины начинают подражать, в такт им выбрасывая языки и убирая их. Они танцуют уже не только с Хардиманом, но и со змеями, подстраиваясь под их ритм. Та, что справа от Хардимана, вскидывает голову и приближает ее прямо к змеиной головке, их разделяют считанные дюймы, передразнивая змею, которая то и дело высовывает кончик языка, женщина делает то же самое. Змея, зажатая в руке Хардимана, вытягивается во всю длину, и даже на фоне всеобщего невнятного бормотания слышится упреждающий стук ее гремушек — змея бросается вперед, жаля Хардимана прямо в грудь, туда, где находится сердце.

По какой-то неведомой причине, не знаю почему (под хлопчатобумажной рубашкой Хардимана больше ничего нет), змеиные зубы будто отскакивают от массивного тела Хардимана, яд сочится ему на рубашку и дальше, на ремень.

— Аминь! — восклицает паства, выходя из состояния экстаза.

— Аминь! — гремит в ответ Хардиман, замедляя ритм танца.

— Аминь!

Он передает теперь уже безвредную змею женщине. Она ее целует, крепко сжимает обеими руками, чтобы удержать, и кладет в ящик, осторожно опуская крышку на место.

Затем Хардиман поворачивает голову к мокасиновой змее. Шум в храме снова смолкает.

— Привет, дьявол! — говорит он.

— Сатана! — восклицают собравшиеся.

Подняв руку, он подносит гадюку к своему лицу, между ними буквально несколько дюймов.

— Сатана! Твой брат пытался ужалить меня! Он пытался отравить меня! Но я дал ему отпор! Сам Господь дал ему отпор! А теперь яда у него больше нет. И я смеюсь над ним!

— Аминь!

— Я смеюсь и над тобой тоже! Ты — сатана в змеиной шкуре! Ты такой же глупый, как и он? — Он улыбается так, словно у них со змеей есть любимая шутка, которую, кроме них, никто не знает.

Змея извивается в двух дюймах от его лица, там кожа не такая крепкая и грубая, как на груди. Но змея-то этого не знает. Она знает только, что находится в руках какого-то человека, какого-то существа, которое гораздо сильнее ее самой.

Она не нападает.

Змеи не отличаются особыми умственными способностями, но я готов поклясться на Библии, что эта змея попросту струсила. Хардиман взглядом заставляет ее свернуться клубком и откладывает в сторону.

Когда я приехал, мне было холодно, но сейчас я обливаюсь потом, и причиной тому не устаревшая система отопления в храме, работающая на угле.

Певчие затягивают песню, какой-то старый гимн, смутно знакомый. Не знаю, что еще произойдет, но то, что я уже увидел, привело меня в трепет.

Пока хор поет, одна из танцующих женщин, извиваясь, словно змея, несет к алтарю большое полотенце и масонский кувшин с какой-то густой, темной жидкостью, по внешнему виду она напоминает самогон, который я пробовал в детстве.

Хардиман полотенцем вытирает лоб, на котором выступила испарина, и берет кувшин.

Меня разбирает любопытство. Я наклоняюсь к старику, сидящему впереди.

— А что в кувшине?

— Цианид, — говорит он так, словно речь идет о лимонаде.

— А зачем он?

— Чтобы выпить. — Обернувшись, он смотрит на меня.

Выпить? Это еще что такое, черт побери? Парень, который пьет яд и шутя обращается с ядовитыми змеями? Ну ладно, он чертовски обаятелен, может, самый обаятельный из всех, к кому я проникался симпатией, но у меня четверо подзащитных, приговоренных к смертной казни, судьба их зависит от него и от какого-то уличного мальчишки, которого он недавно обратил в свою веру! А если он на самом деле выпьет эту бурду и окочурится?

— Он что, пьет цианид? — тупо переспрашиваю я.

— Если это будет угодно Господу Богу.

Если это будет угодно Господу Богу!

Взобравшись на алтарь, Хардиман берет кувшин с цианидом и высоко поднимает его над собой.

«И если что смертоносное выпьют, не повредит им».

Мне доводилось видеть, как проповедники в Индии ступали на раскаленные угли, от которых ноги у них, по идее, должны были бы обгореть до самых лодыжек, и сходили с них как ни в чем не бывало. Не спорю, во время моего увлечения Коренной американской церковью мне приходилось сталкиваться (правда, не воочию, такие сведения я почерпнул из источников, заслуживающих всяческого доверия) с такими же невероятными чудесами. Но люди, способные пить яд из масонского кувшина?

Хардиман разглядывает сосуд, подносит кувшин к лицу и, сунув голову в его отверстие, делает глубокий вдох.

— Ну и гадость! — говорит он. — Таким цианидом можно сжечь себе все внутренности.

Собравшиеся хохочут.

— Аминь! — орут они. — Скажи то же самое!

Долгим взглядом, в котором читается чуть ли не сожаление, смотрит он на сосуд и отставляет его в сторону, сбоку от алтаря.

— Этим я займусь попозже, — говорит он. — Может, попозже.

Выйдя на середину алтаря, он бросает взгляд на собравшуюся внизу паству.

— Вы знаете, кто такой Иисус Христос? — Голос у него тихий.

— Аминь! — отвечает ему толпа. — Конечно, да, это Бог.

— Знаете ли вы, кто такой Иисус Христос? Живет ли он внутри вас, в вашем сердце?

— Да!

— Аминь!

— Знаете ли вы Иисуса, живет ли он в вашем сердце?

— Да!

— Аминь!

— Вы знаете Его!

— Да!

— Он живет в вашем сердце!

— Да!

— Вы знаете Иисуса Христа!

— Да!

— Целиком!

— Да!

— Без всяких оговорок!

— Да!

— Он живет в вашем сердце!

— Да!

— Целиком!

— Да!

Рядом со мной какая-то женщина падает в обморок. Соседи укладывают ее на стул и снова поворачиваются к Хардиману, чтобы не пропустить ни одного слова.

— Какого же друга я обрел в лице Иисуса Христа! — Он произносит слова нараспев, густым, звучным басом, достойным самого Поля Робсона. Паства начинает подпевать, вкладывая в пение всю душу.

Слова почти незнакомые, но я тоже присоединяюсь к хору. Наверное, поступить иначе я и не могу, не потому, что так нужно, а потому, что меня захватывает чувство сопричастности с происходящим. Я начинаю понимать, с какой стати человек, якобы убивший другого человека (так, во всяком случае, утверждает Скотт Рэй), нанесший ему сорок семь ножевых ранений и отрезавший половой член, изъявляет готовность сделать добровольное признание. Преподобный Хардиман — на самом деле великая сила.

Мы исполняем еще несколько псалмов. Кроме Хардимана, чернокожих тут больше нет, но, похоже, это не играет ровным счетом никакой роли. Для людей он — своего рода духовный наставник, только это и имеет значение.

Начинается отпущение грехов. Вперед то и дело выступают как те, что уже получили отпущение грехов, так и те, кому это еще предстоит. Они с жаром рассказывают о своем превращении и переходе в Христово учение, о том, как Иисус Христос помог выбраться из косности, одиночества, греха и наставил на путь добродетели. Это производит довольно трогательное впечатление, но подобное мне доводилось видеть, оно не кажется из ряда вон выходящим, как танцы с двумя гадюками. Я не собираюсь просить об отпущении грехов, во всяком случае, не сегодня, и не нахожу себе места от беспокойства. Сейчас я уже хочу сесть где-нибудь в укромном уголке вместе со Скоттом Рэем и выяснить, что же на самом деле стоит за его признанием.

Служба уже кажется мне чересчур затяжной и канительной. Половина одиннадцатого, а ей не видно пока ни конца ни краю. Стараясь ступать как можно тише и незаметнее, я выхожу из храма.

Пахнувший мне в лицо холодный воздух я воспринимаю как благодать. Усевшись на мокрый потертый поручень, я запрокидываю голову к небу. Оно затягивается тучами, вот-вот может пойти дождь, луна чуть проглядывает сквозь клочья облаков, в туманной дымке едва заметно светятся звезды. Голоса в храме затихают, я позволяю себе расслабиться и ни о чем не думать, погружаясь в молочно-белую пелену, обступающую все вокруг.

— Что, слишком тяжело для первого раза?

Вздрогнув, я оборачиваюсь: не слышал, как кто-то подошел.

— Нет. Мне просто нужно было побольше свободного места. Все это для меня в диковинку.

Она подходит ко мне со стороны закрытой двери, ведущей в храм, кутаясь от холода в старое мужское полудлинное пальто. Я узнаю одну из женщин, которые танцевали рядом со змеями. Теперь вижу, что она довольно симпатичная, примерно одного со мной возраста, лицо без морщин, а веснушки отчетливые, даже в зимнее время года. Хороши большие зеленые глаза орехового оттенка на молочно-белой коже, золотисто-каштановые волосы, во время танца струившиеся по спине, теперь собраны в скромный пучок. Косметики нет и в помине, даже губы и те не накрашены. Пожалуй, ее можно было бы даже назвать красавицей.

— Ивлин Декейтур, — называет она себя. — Добро пожаловать к нам в церковь.

— Уилл Александер. Спасибо. — На редкость церемонный получается у нас разговор.

Она вежливо кивает в знак приветствия.

— Они говорили о вас.

— Они?

— Преподобный Хардиман… и Скотт.

— Вот оно что! — Внутренний голос предостерегает: они что, выслали ее навстречу, чтобы пронюхать, зачем я явился?

Она достает смятую пачку сигарет, не предложив мне, закуривает и делает глубокую затяжку. Она курит так, как курят женщины в Европе, мне вдруг кажется, так курила бы сама Симона Синьоре, и не на экране, а в жизни, получая удовольствие и не обращая ни на кого внимания.

— Скотт — хороший мальчик, — говорит она, глубоко затягиваясь. — Особенно теперь, когда обрел кумира в лице Иисуса Христа.

— Ну да, — уклончиво отвечаю я.

— В прошлом месяце он исповедался.

— Перед всеми? — Я не могу скрыть удивления и тревоги. Публичное покаяние в присутствии нескольких сотен заново родившихся христиан может бросить пятно на все дело.

— Перед Богом, — уточняет она, снова глубоко затягиваясь сигаретой с марихуаной. Повернувшись, она глядит на меня в упор, распахнутое пальто позволяет видеть налитое тело сформировавшейся женщины. Прекрасное тело. Я ошибся — работать здесь не над чем, она хороша и так.

— Вы христианин? — резко спрашивает она.

— Нет, — отвечаю я, чуть не подпрыгивая на месте. Я не привык к таким вопросам. — Мои родители были христианами. — Добавляя это, я чувствую себя виноватым и, повинуясь внезапному порыву что-то объяснить, уточняю: — Сам я не христианин. — И заливаюсь румянцем.

Она прислоняется спиной к поручню, стоя рядом, но не касаясь меня, выкуривает сигарету до самого фильтра, поднимая глаза на беззвездное небо, затянутое облаками. Время от времени мужчины мечтают все бросить и начать новую жизнь, стать новыми людьми. Мысленно представляя начало такой новой жизни, они встречают женщину. Когда меня посещают такие мысли, женщина всегда носит реальный характер, существуя не в данный конкретный момент, а живя как бы вечно. Такая женщина и стоит сейчас со мной рядом, стоит, прислонившись спиной к поручню.

Невольно я бросаю взгляд на ее безымянный палец. Кольца на нем нет.

— Вы вернетесь, чтобы получить отпущение грехов? — задает она вопрос.

— А это обязательно?

Не отвечая, она на мгновение упирается в меня взглядом, затем, докурив, бросает сигарету во мрак и скрывается в храме. Я провожаю взглядом ее голые ноги, белеющие из-под пальто, волосы, собранные на затылке пучком. Они послали свою самую красивую женщину, чтобы удостовериться, что я не сбежал, не испугался.

И правильно сделали, что послали именно ее. Я встаю с места и следом за ней иду в храм.

 

5

— Прежде чем вы начнете говорить, я должен кое-что пояснить. Я не ваш адвокат. Все сказанное в разговоре со мной не является конфиденциальным. Я могу эти слова использовать против вас. Вы понимаете, о чем я говорю?

Скотт Рэй отвечает мне немигающим взглядом.

— Это я убил его.

Мы находимся в передней части храма — Скотт Рэй, Хардиман и я. Остальные ушли. Все лампы в помещении погашены, за редким исключением.

Я просидел в храме все то время, пока совершались чудеса. На них ушло часа два. За это время хромые снова начали ходить, к слепым возвращалось зрение, как я того и ожидал. Они впечатляли, однако не были мне в новинку, и я истомился в ожидании своей очереди.

Наконец все подошло к финалу. Сначала начались пожертвования, потом прихожане принялись обниматься и целоваться друг с другом, потом им снова отпускали грехи. Стоя в уголке, я следил, как постепенно храм пустеет, и одна мысль не давала мне покоя: неужели я выясню то, что терзает меня уже более года?

Рэй и Хардиман сидят на скамье в первом ряду, на складном стульчике напротив них сижу я, так что алтарь находится за спиной. Оттуда льется свет из каких-то невидимых мне альковов, льется сверху, отчего их лица похожи на вампиров, какими их показывают в фильмах немого кино. И вообще мы словно внутри огромной пещеры, продуваемой сквозняками. Я засекаю по часам начало разговора — это половина второго пополудни по времени, принятому на Восточном побережье.

— До тех пор, пока вы сами не попросите меня об обратном, все ваши слова будут считаться сказанными в неофициальном порядке, — обращаюсь я к Рэю. — Это делается для вашей же безопасности. Если я и буду делать какие-нибудь пометки, то исключительно для себя, они пригодятся в работе. Что касается властей штата, то к ним они не прикоснутся, обещаю.

Рэй кивает.

— Мне нечего скрывать.

— Даже если это так, я не хочу, чтобы на меня как на адвоката была брошена тень из-за того, что имело место процедурное нарушение. Иначе все полетит к чертям, а я не имею права сгореть из-за пустой формальности. Вы меня понимаете?

— Формальности меня не волнуют, — отвечает Рэй, бросая на Хардимана взгляд в расчете на одобрение.

— Он хочет говорить со Всевышним, — говорит Хардиман. — Сейчас он хочет только этого.

— Я должен быть совершенно искренним с Иисусом Христом, — продолжает Рэй. — Я не могу предстать перед Создателем, зная, что на моей совести убийство.

— Он должен жить в соответствии со Священным Писанием, — кивает Хардиман, — в согласии с заповедями Божьими.

— Не убий, — говорит Рэй словами библейской заповеди, сохраняя бесстрастное выражение лица.

— Согласен, — отвечаю я. — Даже если бы об этом не было сказано в Священном Писании, я все равно так бы считал. А вы?

— Он должен жить в соответствии со Священным Писанием, — снова подключается Хардиман.

Черт побери, что это значит? Может, так принято на Ближнем Востоке, где Коран в буквальном смысле слова является законом, но мы живем в Америке и здесь суды светские. Они это понимают?

— Я слышу, что вы говорите, — осторожно подбирая слова, продвигаюсь я дальше. — Но вам нужно уяснить, что предстать чистым перед Всевышним, Иисусом Христом, да перед кем угодно, и оказаться под судом Соединенных Штатов — далеко не одно и то же. У нас в стране религия не является частью системы правосудия. Я еще раз напоминаю вам об этом. Мы не можем возводить тень на плетень, сводя все к сугубо религиозному вопросу.

Они с сомнением смотрят на меня.

— Господь, возможно, и дарует вам прощение, но власти Нью-Мексико этого могут и не сделать, вот что я имею в виду.

— Кроме прощения Божьего, нам ничего не нужно, — отвечает Хардиман. — Если власти штата хотят, чтобы за это был наказан какой-то конкретный человек, что ж, пусть будет так.

— Итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу, — цитирует Евангелие Рэй.

— Если исповедуем грехи наши, то Он простит их нам, — басит Хардиман.

Господи! Похоже, перед приездом мне следовало на скорую руку проштудировать Библию. Своими цитатами из Священного Писания они вгонят меня в гроб. Пока не поздно, нужно поскорее направить беседу в деловое русло. Я смотрю в упор на Скотта Рэя, взглядом пригвождая его к месту.

— Вы были в Санта-Фе? Он кивает.

— Когда вы туда приехали? За сколько дней до того, как был убит Ричард Бартлесс?

Такое впечатление, что плывешь в черной патоке. По всему телу разливается приятная истома. Но мало-помалу история того, как на самом деле все было, начинает обретать реальные контуры. И чем больше я слышу, тем больше она начинает меня захватывать.

— Я шатался туда-сюда, ничего особенно не делая, просто мотался по белу свету. Был в Мексике, Техасе, Аризоне. Где я только не был! Исколесил все эти места вдоль и поперек, словом, околачивался там то и дело. Промышлял в основном торговлей наркотиками. Работенка так себе, не деньги, а слезы, серьезным делом тут и не пахло, так что никому из больших шишек дорогу я не перебегал. Вот и занимался этим, а еще трахался, это и было, пожалуй, главным. Трахался напропалую, с любой телкой, которая позволяла сунуть ей стручок куда следует. Свеженькие, молодые телочки, чем моложе, тем лучше. Иногда заодно с дочкой трахал и ее мамашу. Старые перечницы, они это обожают. Особенно когда молодой парень. Как-то трахнул двух сестричек с мамашей. Острота ощущений такая, что даже охотник, заночевавший в долине реки Юконы с упряжкой из трех собак, и то бы позавидовал. Промышлял наркотиками, трахал баб одну за другой — словом, жил на полную катушку…

— Такое поведение было равносильно глумлению над Всевышним! — врубается Хардиман.

— Аминь! — отвечает Скотт. — Теперь я это понимаю, понимаю лучше всего на свете. Попросту говоря, такое поведение было сродни пороку.

— Прелюбодеяние вне супружеских уз — грех, — поддакивает Хардиман.

— Совершенно верно, — соглашается Скотт. — Поэтому я и дал обет безбрачия и буду хранить его до тех пор, пока не встречу на своем жизненном пути женщину, которая согласится простить такого грешника, как я, и вступить в брак.

Он произносит всю эту тираду с совершенно непроницаемым видом. Если он действительно верит в то, что говорит, это еще больше осложняет дело.

Внезапно откуда-то сзади появляется Ивлин Декейтур, возникает тихо и подходит почти вплотную к нам, прежде чем я замечаю ее. С ней еще женщина, она тоже была на возвышении и танцевала со змеями. У них подносы с чашками для кофе и сдобными булочками.

Своей ручищей Хардиман обнимает за талию вторую женщину. Глядя на него сверху вниз, она улыбается.

— Это моя жена Рэчел, — говорит он мне.

— Привет! — здоровается Рэчел.

— А это ее сестра Ивлин, с которой, я полагаю, вы уже встречались.

— Да, — отвечаю я, вежливо улыбаясь и встречая ответный, такой же вежливый взгляд. Мне кажется, она моложе сестры.

— Она не замужем, — говорит Хардиман.

— Плохо дело, — отвечаю я. — Плохо дело, если учесть, сколько мужиков кругом.

Он смеется, давая понять, что оценил шутку по достоинству. Двое мужчин, которые понимают, что представляют собой женщины и какую потребность в них испытывают мужчины.

— Правильно. Очень правильно. Но у нее высокие запросы, слишком высокие.

Ивлин отвечает ему улыбкой. Она не заливается румянцем, как застенчивая красная девица, что любую шутку в свой адрес воспринимает всерьез.

— Вам кофе с сахаром или без? — спрашивает она у меня.

— Без сахара, а то время уже позднее.

Налив чашку, она передает ее мне. На доли секунды наши пальцы соприкасаются, она ничего не замечает. Я чувствую себя школьником, пытающимся набраться храбрости и назначить свидание в городе признанной королеве бала. Хардиман по-прежнему держит жену за талию. Она льнет к нему, по всему видно, как она счастлива и довольна.

Женщины присоединяются к нам, мы пьем кофе, едим булочки. Все, кроме меня, пьют кофе со сливками и сахаром. Булочки домашнего приготовления выше всяких похвал. Я ухватил сразу две, Ивлин съедает половину, другую половину отдает мне. Я пытаюсь ощутить вкус того места, где она касалась пальцами, ломая булочку, но ничего не получается — вся она слишком сладкая.

Женщины уходят так же внезапно и тихо, как появились.

Скотт поворачивается к Хардиману. Проповедник кивает, и Скотт продолжает свой рассказ с того места, где он прервался.

Мы разговариваем до рассвета. По мере того как течет час за часом, Хардиман начинает выходить на первый план, прерывая, поправляя рассказчика, что-то ему напоминая. Скотт всякий раз безропотно подчиняется ему. Что же касается всех этих библейских текстов, то они доводят меня буквально до белого каления, впечатление такое, что на свете нет ничего реального, если при случае его нельзя подкрепить подходящей цитатой или фразой из Библии. А тогда все превращается в замкнутый круг, так как на каждый довод «за» обязательно отыщется довод «против», ибо в Священном Писании практически любой вопрос или проблема рассматриваются с двух сторон, что уже тысячелетия дает пищу для ученых умов: в новозаветном Первом послании к коринфянам было сказано то-то и то-то… а вот в ветхозаветной Книге пророка Иеремии — то-то и то-то, что представляет собой прямую противоположность первому утверждению. И так всю ночь напролет я вынужден напрягать все силы, чтобы отличить зерна от плевел, отличить то, что допустимо по меркам американского правосудия, от того, что должен будет решать авторитет, стоящий на более высокой ступеньке, чем все мы.

Медленно, дюйм за дюймом, деталь за деталью, проступает истина. Когда Рэй заканчивает рассказ, я уже не сомневаюсь: именно он убийца, именно его я искал все это время.

Если меня что и беспокоит, так это безраздельная над ним власть Хардимана. Она может оказаться большой проблемой, если мне удастся сделать так, что Рэя отдадут под суд. Сейчас он примерно в той же роли, как Рита Гомес, когда она давала первые показания. Если Робертсон обратит на это внимание, а он далеко не дурак, то докопается до истины, и нам придется солоно. Вот тогда придется здорово поплясать, чтобы фигура Хардимана оставалась в тени.

Скотт Рэй виновен. Его рассказ очень убедителен, слишком много он знает такого, о чем может знать только сам убийца.

Шериф Дженкинс сводит меня с одним из местных адвокатов. Это типично провинциальный адвокат, но дело свое знает достаточно хорошо и, похоже, человек неплохой. Я объясняю ему положение вещей, и, оправившись от первоначального шока, он соглашается защищать Скотта Рэя во время дачи показаний.

Они встречаются с глазу на глаз и говорят в течение часа. Хардиман тоже желает присутствовать при встрече, ссылаясь на имеющуюся в таких случаях у представителей культа вообще и у приходских священников в частности привилегию (я удивлен, как хорошо разбирается он в законодательстве), но и поверенный, и я отвечаем отказом. Я не убежден, так ли уж близки Хардиман и Рэй, но не хочу рисковать и боюсь испортить все дело из-за какой-то формальности.

Мы с Хардиманом расстаемся в офисе Дженкинса. Помявшись на месте несколько минут, Хардиман поворачивается ко мне.

— Я не хочу терять этого мальчика. — В его голосе сквозит боль. — Это заблудшая душа, но ее еще можно спасти.

Я молча киваю, не будучи убежден, останется ли от него что-то такое, что можно будет спасти, когда эта история кончится.

Соблюдая формальности, адвокат записывает показания Скотта Рэя на магнитофон. Большая часть дня уходит на расшифровку текста. Положив пленку в сейф и заперев его на ключ, он вручает мне два отпечатанных и заверенных нотариусом экземпляра.

Хардиман и Рэй провожают меня до аэропорта в Чарлстоне.

— Желаю удачи! — говорит Хардиман, пожимая мне руку.

— Спасибо. За всю помощь, которую вы мне оказали. — Я благодарю совершенно искренне.

— Ничего другого мне не оставалось.

Скотт Рэй тоже пожимает мне руку. Он отлично выглядит, нисколько не волнуется, на лбу ни единой морщинки.

— Спасибо, что приехали, — говорит он. — Благодаря преподобному Хардиману и вам я смогу теперь предстать перед Иисусом Христом безгрешным.

Я киваю. Может, он спятил, может, ум у него малость и помутился, но я знаю: говорит он совершенно искренне.

— Я рад, — отвечаю ему. — Мои подзащитные тоже будут рады. Очень рады.

Когда я направляюсь по бетонированному полю аэродрома к самолету, Хардиман окликает меня.

— Он не убежит! — кричит он. — Он будет здесь на случай, если вам понадобится. Я сам позабочусь об этом.

Я киваю и, поднимаясь по трапу в самолет, прощально машу им рукой. Усевшись на свое место, я выглядываю наружу — они все еще стоят и глядят мне вслед.

 

6

Я уехал зимой, а когда возвращаюсь домой, на дворе уже весна. У нас она не такая, как в других районах страны, где деревья ни с того ни с сего покрываются листвой, распускаются цветы. У нас наступление весны — это и какое-то новое чувство, это и запах, теплый запах прерий, когда сам воздух напоен им.

Сюрприз меня поджидает, едва я, сойдя с самолета в Альбукерке, прохожу через стойку регистрации пассажиров. Меня встречает Мэри-Лу — этого и следовало ожидать, я заранее позвонил и сказал, каким рейсом прилетаю. Она прекрасно выглядит, это видно даже через разделяющее нас летное поле, а то я уже забыл, какая она красивая женщина. Стоит на недельку выбраться из города, и я уже могу забыть такую важную вещь.

А вот того, что придет Клаудия, я не ожидал. Она стоит рядом с Мэри-Лу, головой возвышаясь над ее плечом. В последний раз, когда мы с ней виделись, дочь еще не была такой высокой. Она почти подросток, осеняет меня мысль, которая кажется мне настоящим откровением. Средних лет папа и дочка, почти подросток. Интересно, что она здесь делает, ведь школьные каникулы еще не начались.

— Мама ушла с работы, — выпаливает Клаудия еще до того, как мы целуемся.

Я бросаю взгляд на Мэри-Лу. Она пожимает плечами. Клаудия вручает мне запечатанный конверт.

— Она улетела, — приплясывает вокруг меня Клаудия, пока мы все вместе идем к машине. — А значит, я буду у тебя жить до конца школьного года. Здорово, правда?

И да и нет. Для меня это действительно здорово. А вот для Патриции, по-моему, нет.

Мэри-Лу садится за руль, Клаудия забирается на переднее сиденье рядом с ней, обе они слушают кассету Элвиса Костелло, пока мы едем на север в «акуре» Мэри-Лу, Развалившись на заднем сиденье, я просматриваю письма Патриции.

В конечном счете Патриция так и не вняла моему призыву. Она уволилась. Фирма здорово ей подсобила, если учесть, что она отработала у них совсем немного, три месяца ей оплатили по полной ставке (на часть этого отступного, уверен, пришлось раскошелиться самому Джоби Брекенриджу) и подыскали новую работу наподобие прежней — во всяком случае, в том, что касается зарплаты — в другой фирме Сиэтла, где она сразу по окончании отпуска может приступить к работе. Строго говоря, сказать, что с ней обошлись немилосердно, нельзя, ведь толковых женщин-адвокатов раз, два и обчелся. Ей не придется снова переезжать на новое место жительства, а благодаря свалившимся нежданно-негаданно деньгам и вновь обретенному чувству умиротворенности впервые за многие годы своей взрослой жизни она смогла взять отпуск. Сейчас она в Париже, оттуда поедет в Рим и Милан, побывает и на севере, и на юге. Трудно сказать, чем все это кончится, но она уехала на какое-то время, и Клаудия будет теперь со мной, начиная с сегодняшнего дня и до конца учебного года в школе. Все довольны, по крайней мере пока.

(Обо всем этом сказано в письме. Оно написано в более официальной манере, чем я ожидал, такое впечатление, что она чувствует себя виноватой. Все от начала и до конца, ее уход с работы, внезапный отлет — все это произошло в течение одной недели, и в результате она повесила мне на шею, это ее слова, Клаудию плюс все остальное.)

Удивительно, как может меняться жизнь людей всего за несколько дней. И ее, и моя жизнь. Мне думается, она счастлива. По складу характера она не склонна к конфронтации, она всегда уходила от открытого столкновения, необходимость рисковать каждый Божий день подточила бы ее силы, для этого она слишком ранимая натура. И все-таки мне жаль, что она не осталась и не довела дело до конца. Она должна была это сделать ради самой себя, ради дочери.

Мы ужинаем втроем, потом Мэри-Лу подвозит нас до моей квартиры. Она соскучилась по мне, я чувствую это, несмотря на то что и словом об этом сказано не было, к тому же она сгорает от желания узнать, как прошла поездка. Я рассказываю ей обо всем в общих чертах, чтобы только удовлетворить ее любопытство. Она хотела бы услышать обо всем подробно прямо сейчас, но ни за что не помешает мне провести сегодняшний вечер с Клаудией. Сам я выжидаю, что, может, Клаудия пригласит ее к нам, но она этого не делает. Она хочет побыть со мной наедине, после того как уже два дня провела в обществе Мэри-Лу. По пути в заморские края Патриция остановилась в Санта-Фе и, обнаружив, что я в отъезде, обратилась к Мэри-Лу с довольно-таки бесцеремонным вопросом: «Раз уж ее отец уехал, а я об этом ничего не знала, может, ты не будешь возражать, если?..» К чести Мэри-Лу, она сказала, что будет только рада, она сделала это из любви ко мне, они провели вместе два дня — я имею в виду мою дочь и женщину, с которой я теперь живу. Но сейчас для Клаудии наступил тот момент, ради которого она, собственно говоря, и вернулась: побыть вместе с папой. Никого больше ей не нужно.

Мы с Мэри-Лу целуемся, желая друг другу спокойной ночи. Завтра, после того как я отвезу Клаудию в школу, где она снова встретится со старыми друзьями и подругами, из-за чего уже сейчас сидит как на иголках, мы вместе позавтракаем. Я сильно скучал по Мэри-Лу, может, мне, словно мальчишке, понадобилось засмотреться на другую женщину, чтобы это стало совершенно ясно.

Дочь больше взяла от меня, чем от матери. Нового в этом ничего нет, в сущности, я знал это еще с того времени, когда она была ребенком. В случае нашей семьи такой поворот событий представляется вполне логичным, так как расстались мы с Патрицией, когда Клаудия была еще совсем маленькой, и ее роль в отношениях с дочерью изменилась. Временами бывало так, что она оказывалась слишком взрослой для Патриции. Со мной же, мужчиной, она всегда была маленькой девочкой. А с маленькой какой спрос. Отчасти именно по этой причине ей всегда было просто и уютно со мной.

С другой стороны, даже год назад, когда она жила не так далеко от меня, я не присматривал за ней изо дня в день. Я снимал урожай, в то время как вся черная работа ложилась на плечи Патриции, однако я и терял, не видя, как формируется у нее характер, как она развивается. Такова не поддающаяся измерению цена, которую приходится платить за развод. В глубине души она так и останется ребенком Патриции.

Пока мы уписываем за обе щеки пиццу, у нее возникает желание поболтать — о матери, о том, что с ней произошло, о ней самой и о том, что здесь происходит. Нежно, но твердо я останавливаю ее. Взрослая жизнь и так уже наложила на нее слишком тяжелый отпечаток, хотя она думает, что чувство сопричастности не станет ей в тягость. Но я этого не хочу. Мы поболтаем, будем еще болтать об этом много часов подряд, но не сегодня. Уже одиннадцать часов, и я хочу, чтобы она легла спать.

Перед этим я читаю ей вслух. Мы с головой уходим в книгу, по большому счету и она, и я одиноки, иной раз книги мы воспринимаем легче, чем жизнь, во всяком случае, для нас они более одушевленные существа, чем люди.

Она хочет, чтобы я почитал что-то новое, что-то такое, что нравится мне самому и что могло бы понравиться и ей тоже, что-то «более взрослое». И мне приходится искать «Одиссею» в хорошем переводе Лэттимора, с загнутыми кверху страницами и подчеркнутыми строчками. И я начинаю: «Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который, странствуя долго со дня, как святой Илион им разрушен, многих людей города посетил и обычаи видел, много и сердцем скорбел на морях, о спасенье заботясь, жизни своей и возврате в отчизну сопутников…»

Вместе мы одолеваем почти половину первой книги, пока она не засыпает. Отметив место, на котором закончил, я кладу книгу на прикроватную тумбочку. Завтра продолжим. Может, сегодня ночью моему ребенку, который всю жизнь провел на суше, вдруг приснятся парусники, море. Может, ей приснится мать, которая изо дня в день только и делает, что глядит на водную гладь.

Я целую ее, желая спокойной ночи, и, притворив за собой дверь, перехожу к обществу бокала, где налито на два пальца «Джонни Уокер блэк», и собственных мыслей.

Я ищу свой идеал женщины, но идеал женщины не существует, кроме как в моих детских мечтах, которые давным-давно полетели ко всем чертям. Я разругался с Патрицией — конечно, мы оба были виноваты, но в первую очередь все произошло из-за меня; если бы я как следует постарался, мы все еще могли бы быть вместе. Хотя все это чепуха. Мы все равно не остались бы вместе, но, так или иначе, нам обоим надо было постараться сохранить все как есть. Правда, я и понятия не имею, что следует делать для того, чтобы остаться вместе. «Ничего не получается? Тогда пока». Холли, конечно, была штучка еще та, я не раскаиваюсь в том, что порвал с ней, но, по большому счету, как я вел себя с ней? Я изменял и той и другой направо и налево, изменял, живя сначала с одной, а потом с другой, пока наконец в мою жизнь не вошла потрясающая женщина, которая чуть ли не сама вешается мне на шею. Перед моим мысленным взором, разливая по телу приятное волнение, снова возникает Мэри-Лу. Завтра ночью я буду заниматься любовью, она доставит мне больше удовольствия, чем ветхозаветная Далила Самсону, но готов поспорить на приличную сумму, что мысль об Ивлин Декейтур не покинет глубин подсознания. «Нельзя все время получать то, что хочешь» — это изречение лучше всего подойдет моему надгробию. А когда, разумеется, я это получу (я же хотел Мэри-Лу, очень хотел, разве нет?), то окажется, что это, что бы оно собой ни представляло, совсем не то, что мне нужно было. Или то, что, как я думал, мне нужно было?

Господи, вся эта терапия яйца выеденного не стоит, все это сродни самокопанию, но все же стоит попробовать. Мне нужно узнать, с какой стати я все время сжигаю за собой мосты, почему отвергаю то, что важнее для меня больше всего на свете. Я обошелся подобным образом со своими двумя женами, с компаньонами по фирме. Кто теперь следующий — Мэри-Лу, моя новая адвокатская практика или, может быть, Клаудия?

Я по-прежнему думаю о том, почему же все-таки Патриция не может служить Клаудии примером для подражания, сравниваю ее с другими женщинами и признаю, что сравнение не в ее пользу. Хотя, вообще-то, какое у меня право говорить об этом, сравнивать кого-то с кем бы то ни было? Каким, черт бы меня побрал, я могу служить примером для подражания собственной дочери? Бабник и кутила, если заниматься определениями. И она должна знать, она достаточно для этого взрослая и уже видела, как я терял работу и друзей, к которым был привязан.

Мне нужно стать другим. Ради нее, если ничего другого нет. Я не могу допустить, чтобы она видела, как ее старик ставит на себе крест. Забудь о том, чтобы преуспеть на рынке, все это по большому счету неважно, вырасти в собственных глазах я могу и во сне, а вот когда проснусь и увижу окружающий мир, то выяснится, что я для него не приспособлен. Мне обязательно нужно показать ей, что и мужчинам свойственна внутренняя красота и честность.

В бокале налито на два пальца, потом еще на два пальца, потом еще на два, и глазом не успеешь моргнуть, как оприходуешь большую часть бутылки. Поэтому я решительно отодвигаю старину Джонни, чтобы не наливать еще бокал. Мне хочется заснуть, чтобы в голове не шумело. Впрочем, если уж на то пошло, я вообще не хочу спать, хочу лежать с открытыми глазами, с ясной головой. Если меня посетят мысли, пусть они будут настоящими.

Одна приходит — я просто слабовольный мерзавец, только и всего! Мне все-таки удается не наливать в бокал больше, чем на два пальца, и я отхлебываю из него мелкими глотками, глоточками, чтобы бодрствовать теперь всю ночь напролет.

Черт, а здорово я наловчился обманывать самого себя! Настоящий мастер своего дела! Тут я не притворяюсь.

Конечно, оставляя бутылку в сторону, я начинаю придираться к самому себе по поводу и без повода и вообще критически отношусь к собственной персоне. Скотт Рэй стоит у меня перед глазами, как живой, мне нужно летать как на крыльях, а не помирать, причем даже не смертью храбрых, а хныча, словно побитый щенок.

 

Часть пятая

 

1

— Рассматривается ходатайство о повторном судебном разбирательстве с заслушиванием свидетелей по делу штата Нью-Мексико против Дженсена, Патерно, Хикса и Ковальски. Заседание объявляется открытым. Председательствует судья Луис Мартинес. Прошу всех встать.

Наконец-то! После поворотов, тупиков, разочарований, когда двери одна за другой захлопывались у нас перед носом, после того как нам сказали, что этого никогда не будет, мы снова в том же зале суда, в компании всех тех, кто был с нами в прошлый раз. Очень давно. Так оно и есть, уже больше двух лет прошло с того вечера, когда в первый раз позвонил Робертсон. Черт побери, с тех пор я успел разругаться с компаньонами и уйти из фирмы, оформил развод с женой, присутствовал при отъезде дочери и проиграл самый важный процесс в своей жизни! Впрочем, чему быть, того не миновать, только бы удача улыбнулась нам, только бы на этот раз дела сложились получше. Сейчас решается все. Я не питаю иллюзий, подачи апелляций затянутся на многие годы, но если я и сейчас ничего не сделаю, не вытащу мужиков из петли, опираясь на новых свидетелей и новые сведения, то не сделаю этого уже никогда. И тогда они умрут в тюрьме, очередные жертвы властей штата.

— Вы не на суде, — инструктирует нас Мартинес. — Мы собрались здесь не для того, чтобы определить, кто прав, а кто виноват.

Робертсон восседает в центре стола, за которым собрались представители обвинения. На нем шикарный, без морщинки, костюм в полоску, который он надевает для суда, он недавно подстригся, воскресный загар свидетельствует, что перед вами пышущий здоровьем, крепкий мужчина. Вот одежду Моузби, который сидит рядом, да и весь его вид, образцом элегантности и добропорядочности никак не назовешь.

За несколько минут до встречи Робертсон подошел ко мне в коридоре.

— Пока дыши свободно, — предупредил он. — На этот раз я не ограничусь тем, что размажу тебя по стенке, Уилл. Я намерен унизить тебя.

Я и бровью не повел. Постараюсь не угодить в его ловушку, защита изложит свои аргументы, чтобы добиться оправдания подсудимых, а его аргументы нас не касаются. Да у него и нет аргументов, они ему не нужны. Он может сидеть себе и время от времени задавать вопросы нашим свидетелям. По его мнению, мы просто удим рыбу на крючок без наживки, делая последнюю отчаянную попытку — авось что-нибудь да попадется!

— При подобном разбирательстве, — уточняет Мартинес, — обвинению нет необходимости доказывать виновность подсудимых так, чтобы в ней не осталось ни малейших сомнений. Это происходит на стадии суда. Сегодня мы собрались потому, что стало известно о новых уликах, которые могут привести нас к необходимости пересмотреть выводы, сделанные на предыдущем суде. Если их сочтут достаточно важными, тогда может быть назначено повторное судебное разбирательство.

Рокеры в наручниках и голубых тюремных комбинезонах вместе со мной и Мэри-Лу сидят за столом, где располагаются представители защиты.

В последний раз.

 

2

— Вызовите Риту Гомес.

И вот она снова подходит к месту для дачи свидетельских показаний, наша Вечная мучительница. Ни вызывающих платьев, ни пышных причесок, как в первый раз, когда всходила на этот эшафот, ни туши для ресниц в целый дюйм толщиной, ни туфель на высоких каблуках с ремешками вокруг щиколоток, на которые так западают мужики. Сегодня на всеобщее обозрение она предстает в своем первозданном виде: сыпь на лице, потрескавшиеся губы и так далее в том же духе. Эта крошка прошла длинный путь, причем все больше по наклонной плоскости.

— Клянетесь ли вы?..

Положив руку на Библию, она приносит присягу. Она проделывает это так же, как и в первый раз, с той же, как тогда, убежденностью.

На столе передо мной лежит текст ее показаний на предыдущем процессе. Чушь собачья, которую она наговорила и из-за которой четверых мужиков приговорили к смерти. На секунду я приподнимаю его, чувствуя, как лживые страницы скользят между пальцами, словно мертвые, ломкие листья. Где-нибудь на диких просторах штата Вашингтон срубили дерево, чтобы изготовить из него бумагу и напечатать на ней эту чушь; может, это было взрослое дерево, которому от роду многие сотни лет, оно давало тень, в которой можно было укрыться, и кислород. То был живой организм, поддерживающий жизнь, а теперь он мертв и пошел на то, чтобы отнять жизнь у ни в чем не повинных людей.

Одинокий Волк смотрит, как она сидит на дубовом стуле, — подавленная, съежившаяся, испуганная фигурка, вновь оказавшаяся в большой, страшной пещере.

— Черт побери, она совсем не изменилась! — восклицает он.

— Нет, изменилась, — отвечаю я. — Ты и понятия не имеешь, как сильно.

— А мне кажется, какой она была, такой и осталась. Та же сучка, которая двух слов связать не может!

— Вот запоет, тогда и увидишь, как сильно она изменилась.

— Вот когда запоет, тогда и поглядим, — с сомнением в голосе отвечает он. Она уже дважды подставила их — сначала во время суда, а затем не явившись на судебное слушание. И теперь, по их мнению, она тоже может их подставить. Ничего хорошего ждать от нее не приходится.

Рита тщательно избегает встречаться с ними взглядом. Она попытается их спасти, но не хочет никаких контактов — ни зрительных, ни каких-либо еще. Может, теперь она боится их даже больше, чем тогда, страх ведь накапливался в ней на протяжении двух прошедших лет.

Но она намерена говорить начистоту. Мы с Мэри-Лу уже счет потеряли часам и дням, готовя ее именно к этому моменту. Это легло на нас: Томми и Пола, с которыми мы вели предыдущий процесс, сейчас нет. Томми долгое время был к нашим услугам, хотел с нами работать, но через пару месяцев после беспорядков в тюрьме ему предложили на редкость выгодное место в одной из фирм в Альбукерке, и он не смог отклонить это предложение. Он и так рассчитался с нами сполна, даже более того, и ушел из коллегии государственных защитников с высоко поднятой головой. Фирма, куда он пришел, возлагает на него большие надежды, он их непременно оправдает, в этом у меня сомнений нет. Однако выкроить время и приехать сюда, чтобы быть с нами, он так и не смог.

Это его сильно смущает, такое ощущение, что он нас подвел, но я заверил Томми, что об этом не может быть и речи, он и так достаточно долго тянул свою лямку. Жизнь идет своим чередом. Мы с ним еще созвонимся. Он по-прежнему встречается с Гусем, отношения между ними будут продолжаться. Гусь понимает, чем вызвано его отсутствие, в первый день работы Томми на новом месте Гусь за свой счет послал ему бутылку шампанского.

А вот Пол как в воду канул. Какое-то время после окончания суда мы периодически общались, потом это случалось все реже и реже, и в один прекрасный день он пропал. В конторе на его месте обосновался уже кто-то другой, телефоны как на работе, так и дома отключили, а никаких других координат, по которым его можно было бы разыскать, не было. Человека просто больше не оказалось на месте, только и всего.

По-моему, ему все это надоело. Он уже столько раз участвовал в подобном балагане, что одна мысль о том, что при всех затраченных усилиях ты все равно попадаешь в число проигравших, избавила его от остатков честолюбия, тем более что единственная грубейшая ошибка нашей команды — обсуждение вопроса о так называемых «раскаленных ножах» — на его совести. Мы об этом не говорили, но, по-моему, в глубине души он полагал, что несет некую ответственность за наше поражение.

Разумеется, это не так, любой из нас мог допустить такую ошибку. Да и не по этой причине мы проиграли. Мы пали жертвой предрассудков, а не улик.

У него были свои злые гении, как у меня, и питались они возлияниями. В конце концов расплавилось слишком много клеток головного мозга.

Может, это своего рода предзнаменование. Если я не изменю своим привычкам, то в один прекрасный день на собственной шкуре испытаю, почем фунт лиха. Так оно, без сомнения, и будет. Ничего не скажешь, отрезвляющая мысль.

Я выпрямляюсь во весь рост, разглаживаю лацканы пиджака, выжидая. Затем делаю глоток из стакана с водой, поворачиваюсь и становлюсь лицом к рокерам и Мэри-Лу, ободряюще улыбаюсь им и направляюсь к свидетельнице. Она сидит на краешке стула с таким же унылым видом, как опоссум, угодивший в капкан и ожидающий, что вот-вот на него свалятся бог знает какие неприятности.

«Я столкнулся с противником, а он сидит в нас самих» — эти слова принадлежат Пого, одному из кумиров моего детства.

Ну что ж, пора идти на сближение и завязать с противником бой.

Мартинес не может отвести глаз от Риты. Теперь это уже не хладнокровный юрист, который беспристрастно вершит правосудие, не размениваясь на мелкие стычки, теперь это человек, который должен установить истину, подлинную истину, хотя он считал, что уже установил ее несколько раньше.

Робертсон тоже смотрит на нее как зачарованный и что-то строчит у себя в блокноте по мере того, как она говорит, то и дело ссылаясь на представленный мной суду документ, в котором содержатся ее показания, сделанные под присягой. Это та же бомба замедленного действия, ее я подложил ему в первый раз, когда нашел Риту в Денвере и она затянула вечную песню о преступлении, наказании и предательстве. Вначале, когда она рассказывает о том, как ее в два счета вывезли за город, так, что из-за Гомеса и Санчеса, своих духовников, она даже позвонить не успела, и о том, как стали промывать мозги, ей то и дело приходится останавливаться, так как протесты со стороны обвинения следуют, как автоматные очереди. Одни Мартинес принимает, другие — отклоняет, но после того как рассказ набирает силу, он затыкает Робертсону рот.

— Сейчас у нас не перекрестный допрос, господин адвокат, — укоряет его Мартинес. — Прошу дать свидетельнице возможность говорить по собственному усмотрению. Позже у вас будет предостаточно возможностей задавать вопросы.

Отмахиваясь от Робертсона, Мартинес снова поворачивается к Рите. Кипя от ярости, Робертсон плюхается на стул, успевая бросить взгляд на наш стол. Еще немного, и он испепелит нас. Рокеры, толкая друг друга, отвечают ему тем же. Только Одинокий Волк вдруг посылает ему широкую улыбку, давая понять: «Так тебе и надо, ублюдок, черт бы тебя побрал, ты вымазал нас с ног до головы в дерьме, теперь настала твоя очередь. Сейчас ты у нас попляшешь!»

Она уже два часа дает свидетельские показания, излагая свою версию случившегося — то, что я слышал в номере «Браун-палас». Решиться на это ей было непросто, она все еще до смерти боится, как бы все не вышло ей боком.

— Значит, — говорю я, — после того как вы столько времени провели в горах, они привезли вас обратно в Санта-Фе. Я имею в виду полицейских.

— Да.

— И вы сделали свое заявление. В официальном порядке.

— Да.

— И они сказали вам, точнее, вбили в голову, что, если вы измените свое заявление, внесете в него сколько-нибудь значительные коррективы…

— Что-что?

— Внесете коррективы… ну, возьмете свои слова обратно.

— А-а. Ну да.

— Что если вы откажетесь от своих слов, то они пришьют вам дело по обвинению в соучастии в убийстве. Так прямо они и заявили.

— Да.

Я перевожу взгляд на стол обвинения. Робертсон лихорадочно строчит что-то в блокноте. Моузби, внимательно наблюдающий за мной и Ритой, вздрогнув, отводит взгляд. Оба полицейских, Гомес и Санчес, со стоическим видом глядят прямо перед собой, словно два деревянных индейца, которые красуются у каждой табачной лавки. Все видят, но виду не показывают.

Мартинес тоже смотрит на них. Не пойму, что скрывается за его взглядом, но знаю наверняка, что сейчас он ей верит. Может, не целиком, но и этого достаточно, чтобы он заколебался. Четырех человек приговорили к смертной казни в суде под его председательством, во многом на основании данных ею показаний. Теперь же она заявляет, что все это ложь, хуже того, не просто ложь, а преступление, основанное на обмане, на коррупции, словом, все, что юристу, честному перед самим собой, может присниться только в самом страшном сне. И это в суде под его председательством и ответственностью.

Он уже читал ее новые показания. Но они были на бумаге, теперь он видит свидетельницу воочию, слышит ее собственные слова.

На лице у него грустное выражение, как у человека, которого нежданно-негаданно застигли врасплох. Впечатление такое, что солгали ему самому, словно он сам был виноват в этой лжи. Мне его искренне жаль, он честный человек, этого не должно было произойти. Сейчас почва уходит у него из-под ног, угрожая поглотить целиком.

Он опасается за свою репутацию, за репутацию руководимого им суда. Я сочувствую: ведь это не его вина. Его подвела система правосудия, так же как она подвела Джона Робертсона. Разница между ними есть: он понимает, в чем дело, готов это признать, внести необходимые поправки, а вот Робертсон — нет.

— Привезя вас обратно в Санта-Фе, — продолжаю я, снова поворачиваясь к ней, — они предложили вам прибегнуть к услугам адвоката?

— Нет, — не колеблясь отвечает она.

— Несмотря на то что в случае неправдоподобности вашей версии они предъявят вам обвинение как соучастнице убийства?

— Да.

— Они когда-либо предупреждали, что вы имеете право на адвоката, право на то, чтобы до его прихода не давать никаких показаний?

— Нет.

— Ваша честь! — Робертсон вскакивает с места. — Госпожа Гомес была не подозреваемой, а свидетельницей. А свидетельниц мы не знакомим с такими правами.

— Как это не знакомите, если полагаете, что сможете привлечь ее к ответственности по обвинению в соучастии в убийстве! — парирую я.

— Ваша честь, — Робертсон слегка повышает голос, — с нашей стороны никогда не предпринималось таких попыток. Поэтому необходимости знакомить ее с юридическими правами просто не было.

— Хорошо, — говорит Мартинес. — Отложим на время этот вопрос.

— Надолго, Ваша честь?

— На столько, на сколько потребуется для того, чтобы установить истинность показаний госпожи Гомес, господин прокурор. Тогда и решим.

Робертсон хочет еще что-то сказать, но, передумав, садится.

Мартинес поворачивается ко мне.

— Обо всем этом говорится в соответствующем документе, составленном в письменной форме, господин Александер. Вы хотите задать дополнительные вопросы своей свидетельнице?

— Да, сэр. Есть еще одно обстоятельство. Я снова поворачиваюсь к Рите.

— Четверо мужчин, сидящих за этим столом…

Усилием воли она заставляет себя посмотреть на них, но тут же отводит глаза.

— На суде вы заявили, что они вас изнасиловали.

— Да, — колеблясь, отвечает она.

— В самом деле?

Она снова смотрит на них. Они отвечают ей холодным, бесстрастным взглядом. Несмотря на то что сейчас она на их стороне, они не могут сострадать ей, это не в их характере. В глубине души они подонки, для которых изнасилование сродни развлечению.

— Да, — отвечает она.

— Несколько раз?

— Да.

— Наверное, это было ужасно?

— Очень.

— И больно.

— Боль была жуткая несколько дней.

— А вы обращались в больницу? Чтобы вас там осмотрели, как следует позаботились?

Она мешкает с ответом.

— Вы хотите сказать, обращалась ли я сама?

— Да.

— Нет.

— Почему же нет? Если вам было так больно?

— Я была слишком напугана.

— Напугана тем, что администрация больницы может известить полицию, вам придется выложить все начистоту о рокерах и тогда они сдержат свое обещание вернуться и убить вас?

— Да.

— Когда полиция… когда агенты сыскной полиции Санчес и Гомес… когда они вас обнаружили, вы все еще чувствовали боль?

— Да.

— Кровь еще шла?

— Да.

— Они пытались вам помочь?

— Да.

— Каким образом?

— Они сами отвезли меня в больницу.

— Протест! — Робертсон вскакивает на ноги, простирая руку к судье.

— Протест отклоняется! — рявкает Мартинес, не сводя глаз с Риты.

— И они позаботились о том, чтобы обеспечить за вами уход, — продолжаю я.

— Да.

— И только потом отвезли в горы и принялись выколачивать из вас нужную версию.

— Да.

Подойдя ближе, я останавливаюсь перед ней. Мы смотрим друг на друга в упор. Я гляжу на нее с такой нежностью и успокоением, на какие только способен.

— В прошлый раз вы солгали, не так ли? Я имею в виду тот суд.

— Да. — Она стоит, потупив глаза, все ее тело сотрясается, как в ознобе. Вот сейчас мне ее по-настоящему жаль.

— А сегодня говорите правду.

— Да.

— Чистую правду, без всяких оговорок, без какого бы то ни было принуждения или обещаний с моей стороны?

— Да, — отвечает она твердым, звонким голосом. — Теперь я не вру.

— Госпожа Гомес.

Робертсон останавливается перед ней, покачиваясь на каблуках, подаваясь всем телом вперед. Она инстинктивно отстраняется, прижимаясь к жесткой спинке дубового стула.

— С какой стати людям, сидящим в этом зале, верить тому, о чем вы нам сегодня рассказали?

— Потому что это правда, — оправдываясь, отвечает она.

— Понятно. Правда, значит.

— Вот именно, — отвечает она уже более вызывающим тоном. Я предупредил, чтобы она была готова к такому обороту дела и ни в коем случае не шла на попятный. Правда на ее стороне, она должна ее отстаивать, хотя это легче сказать, нежели сделать.

— А то, что вы говорили на суде, тоже было правдой, не так ли?

— Нет.

— Но вы утверждали обратное? Вы поклялись на Библии, что говорите правду.

— Поклялась, но это была неправда. — Подняв голову, она переводит взгляд на Мартинеса. — Мне пришлось это сделать, господин судья. Иначе они засадили бы меня за решетку.

— Это вы так говорите! — рявкает Робертсон. Его голос эхом разносится по всему залу.

— Это правда, — подскакивает она на стуле, вид у нее встревоженный и испуганный.

— Похоже, вы чего-то боитесь, госпожа Гомес, — говорит ей Робертсон. — Я ведь только слегка повысил голос. Разумеется, так и должно быть, ведь вы совсем запутались в паутине лжи, которая плетется в этом зале, что лично у меня вызывает чувство глубочайшего отвращения!

— Неправда, — упрямо отвечает она.

— С какой стати мы должны верить хотя бы слову из того, что вы нам здесь рассказали? — гремит он. — Из того, что написано на этих страницах, где все от начала и до конца притянуто за уши, — взмахивает он протоколом, куда занесены ее новые показания.

— Потому что…

— Потому что это правда, — говорит он за нее, не скрывая сарказма. — Потому что так говорите вы, женщина, прилюдно доказавшая, что является лгуньей и лжесвидетельницей.

— Но это действительно правда, — слабым голосом произносит она.

— Ну конечно, как правда и то, что луна сделана из зеленого сыра!

Мартинес, сидя в кресле, наклоняется вперед.

— Господин прокурор, — обращается он к Робертсону, — постарайтесь обойтись без образных сравнений, о'кей? И хватит запугивать свидетельницу!

— Запугивать свидетельницу?! — восклицает Робертсон. — Запугивать… о каком запугивании здесь вообще может идти речь, Ваша честь, эта женщина не заслуживает ровным счетом никакого доверия!

— А это уже я буду решать.

— Совершенно верно. Решать будете Вы и суд. — Робертсон пытается держать себя в руках, что совсем непросто, потому что он искренне верит в то, что говорит. — Но позвольте напомнить, Ваша честь, что решение должно основываться на очевидных и веских уликах, на неопровержимых уликах, а не на россказнях свидетельницы, что тогда она солгала, а сейчас говорит правду. Нужно иметь существенные доказательства того, что ее нынешние показания и представляют собой истину. Как и быть убежденным в том, — продолжает он, поворачиваясь на секунду лицом к моим подзащитным, чтобы те видели полное презрение к ним, написанное у него на лице, — что если сегодняшние показания, принесенные ею под присягой, соответствуют истине, то ряд служащих суда, на котором вы председательствуете, совершили уголовно наказуемые деяния. Выходит, они лгут напропалую, тогда как Рите Гомес самое время занять место по правую руку от Пресвятой Девы Марии.

— Я отдаю себе отчет в своих обязанностях, — ледяным тоном отвечает ему Мартинес. — Но все равно благодарю за напоминание.

— Никоим образом не хочу выразить вам неуважение, господин судья, — отвечает Робертсон, решая немного покаяться, — но дело в том, что я не верю ей. За все годы авдокатской практики мне не приходилось встречать более непредсказуемого и противоречивого свидетеля.

Мартинес бросает на него взгляд из-под полуопущенных ресниц.

— Когда она выступала свидетельницей с вашей стороны, вы ей верили.

На его месте я привел бы тот же самый довод.

— Потому что ее показания не противоречили остальным фактам по данному делу, — парирует Робертсон. — А то, что мы слышим сегодня, лишено всяких оснований.

— Не могу с вами согласиться, — качает головой Мартинес.

— Позвольте пояснить свое мнение на конкретном примере, — умоляющим тоном произносит Робертсон.

— Это было бы кстати, — сухо отвечает Мартинес.

Робертсон поворачивается к Рите.

— Вы сказали, что, когда агенты сыскной полиции Гомес и Санчес вас обнаружили, вы все еще неважно себя чувствовали после изнасилования.

— Да, это так. Мне на самом деле было еще очень плохо.

— Еще вы сказали, что они отвезли вас в больницу и там вам оказали помощь.

— Да.

— А что это была за больница, госпожа Гомес? Не помните?

— Точно не могу сказать. У меня перед глазами был сплошной туман. Я не обратила внимания.

— Но это была больница с травматологическим отделением? Они доставили вас в травматологическое отделение?

— Точно, в травматологическое отделение.

— А сама больница находится в Санта-Фе.

Она кивает.

— Ехать за тридевять земель не было нужды.

— А кто за все платил, госпожа Гомес? Вы сами?

— Да вы что! У меня таких денег нет.

— Ну, тогда, может, ваша страховая компания?

— Я не застрахована. — Рита готова смеяться, она ведь живет в буквальном смысле слова на улице, поэтому мысль, что человек может позволить себе такую роскошь, как страховка, кажется ей просто смехотворной. — Я не могу позволить себе ни машины, ни приличной квартиры.

— Может, полицейские за вас заплатили? Я имею в виду агентов сыскной полиции, которые якобы вас туда и доставили?

— Наверное, они. Я об этом не думала.

Робертсон поворачивается к судейскому месту. И я внезапно понимаю, к чему он клонит, и начинаю клясть себя на чем свет стоит за то, что не прислушивался толком к тому, что он говорит.

— Ваша честь, в Санта-Фе и его окрестностях есть три больницы с травматологическими отделениями. Мы побывали во всех трех и проверили всех больных, поступивших в день, когда, как утверждает госпожа Гомес, ее туда доставили. В период с того дня, когда, по ее словам, она была изнасилована, и до того дня, когда она добровольно сделала свое заявление, ни в одной из этих больниц не значатся сведения о женщине по имени Рита Гомес — ни в травматологии, ни в каком-либо другом больничном отделении.

Пройдя через зал, он подходит к своему столу, берет с него большой конверт и передает Мартинесу.

— Могу я попросить экземпляр и для себя тоже? — раздраженно спрашиваю я, бросая искоса взгляд на Мэри-Лу. Я чертовски зол на самого себя, я просмотрел этот оборот.

Он передает мне точно такой же конверт, я протягиваю его Мэри-Лу, которая на скорую руну просматривает его содержимое и молча отдает мне. Мы оба словно лишились дара речи.

Мартинес более внимательно изучает содержимое конверта.

— Похоже, все оформлено в надлежащем виде, — наконец говорит он.

— Совершенно верно, Ваша честь, — отвечает Робертсон. — Мои подчиненные лично проверили и перепроверили все эти данные. Нам самим нужно было в этом удостовериться. Ни в один из тех дней, о которых я говорю, ее и в помине не было ни в одной из больниц Санта-Фе.

Бросив суровый взгляд на Риту, он снова поворачивается к судейскому месту.

— Все просто, как дважды два, Ваша честь, она солгала, сказав, что была в больнице.

— Да, похоже, — отвечает Мартинес.

— У нее это в крови, Ваша честь! Она не может не лгать. А если она солгала в этом случае, кто может поручиться за то, что она не солгала и в чем-то другом? Кто может поручиться за то, что сегодняшние показания в суде и ее так называемое заявление, сделанные под присягой, на которых эти показания и основаны, не являются ложью от начала и до конца, на которую она решилась из-за отчаяния?

— Нет, это правда!

Мартинес ударяет молотком по столу.

— Госпожа Гомес, прошу, держите себя в руках!

— У меня свой взгляд на то, как развивались события, Ваша честь, — говорит Робертсон. — Он в большей степени согласуется с теми фактами, которые выяснились по ходу суда, и с замешанными в этом деле людьми.

Повернувшись, он пристально смотрит на наш стол, на четырех подсудимых в комбинезонах, выдаваемых в камерах смертников.

— Сидящие перед нами мужчины — настоящее отребье, самые отъявленные подонки, которые поразили наше общество, словно раковая опухоль. Они совершили преступления, за которые их можно упрятать за решетку до конца их дней. Состоялся справедливый суд, который вынес им приговор. Им было воздано по заслугам.

— Так что насчет этой чертовой истории с больницей? — шепотом спрашивает Одинокий Волк, наклоняясь поближе ко мне. — Это что, серьезно?

— Не знаю. Попробую выяснить.

Чем скорее я это сделаю, тем лучше, потому что в противном случае в нашей аргументации засияет большая прореха.

— Однако они не могли с этим смириться, — продолжает Робертсон. — Так или иначе им нужно было заставить ее изменить показания. — Он поворачивается к скамье присяжных. — Все мы знаем, какие жуткие истории ходят про таких вот типов. Знаем мы и о том, что своими ядовитыми щупальцами они уже опутали всю страну. Знаем, что их собратья по оружию из других филиалов той же организации уже стоят наготове, ожидая момента, когда смогут прийти им на помощь.

Парадокс в том, что он прав. Не по данному делу и не в данный момент. В целом он прав.

— Кто-то наверняка добрался до нее, один из «скорпионов», «ангелов ада», еще кто-нибудь. Каким-то образом они обнаружили ее, несмотря на то что она изо всех сил пыталась выпутаться из этой неприглядной истории, чтобы начать новую жизнь. И до того ее напугали, что она выдумала историю, которую выложила сегодня перед нами в этом зале. И не только…

— Протест! — Я вскакиваю на ноги. — Ваша честь, все это похоже на перекрестный допрос свидетельницы, а не на формальную заключительную речь.

— Согласен, — отвечает Мартинес. — Протест принимается.

— Я хотел бы ответить, Ваша честь, — продолжаю я.

— На что именно?

— На то, что кто-то, мол, добрался до Риты Гомес. Сначала это был я сам. Я нашел ее… впрочем, нет, одна из моих коллег, госпожа Белл, нашла ее, а я присутствовал в тот момент, когда она делала свое заявление. Затем, когда она уже собиралась явиться в суд, кто-то на самом деле добрался до нее. По ее словам, это был один из сотрудников полиции, которые на первых порах заставили ее изменить показания.

— Бред!

Все поворачиваются в ту сторону, откуда раздался крик. Вскочив с места, Моузби стоит красный как рак.

— Это ложь, Ваша честь!

Мартинес со всей силой ударяет молотком по столу.

— Сядьте на место и помалкивайте! — повелительным тоном говорит он. — В противном случае вас в принудительном порядке прямо сейчас выведут из зала суда!

Он поворачивается ко всем нам.

— Сейчас не совсем подходящее время для обсуждения всех этих утверждений. Мы займемся ими позже, но тогда, когда я скажу. Есть у вас еще вопросы к свидетельнице? — спрашивает он у Робертсона, не удосуживаясь скрыть сердитые нотки в голосе.

— Нет, Ваша честь.

— Тогда она может покинуть свое место, в случае необходимости мы вновь ее вызовем. — Подняв голову, он смотрит на настенные часы. — В заседании суда объявляется перерыв до десяти часов утра завтрашнего дня. — Он пристально смотрит на Робертсона, потом на меня. — Постарайтесь вести себя не так истерично и озлобленно, это относится к вам обоим.

Шурша мантией, Мартинес спешно покидает зал, оставляя нас стоять словно вкопанных.

В три часа ночи Эллен, бесстрашная моя помощница, входит в кабинет в компании какого-то дегенерата. Ей удалось невозможное — она разыскала иголку в стоге сена. Представляя его мне, она чуть не лопается от гордости. Мы пожимаем друг другу руки. Они у него холодные и влажные.

Потом этот прыщавый паренек лет двадцати или чуть меньше, помешанный на компьютерах, садится за мой рабочий стол, откидывает крышку портативного компьютера «Тошиба T3100SX», подсоединяет модем к моему телефонному аппарату и принимается печатать.

По настоянию Робертсона (при нашем с Мэри-Лу неохотном согласии, так мне показалось) на место для дачи свидетельских показаний вызываются Санчес и Гомес. И тот и другой категорически отрицают как то, что когда-либо отвозили Риту в какую бы то ни было больницу, так и то, что им приходилось промывать ей мозги и вынуждать менять показания. Они напирают на то, что уже говорили раньше, и на то, что их общий стаж службы в качестве помощников шерифа округа Санта-Фе составляет больше сорока лет, в течение которых они не получали от начальства ничего, кроме благодарности.

Все шиворот-навыворот, так что смех разбирает: с одной стороны, показания под присягой двух заслуженных сотрудников полиции, с другой — слова женщины, которая сама публично призналась, что раньше она лгала.

 

4

— Вызовите для дачи свидетельских показаний Луиса Бонфильо.

Неторопливо пробираясь по проходу между рядами, дегенерат подходит к месту для дачи показаний, вяло вскидывает руку и приносит присягу. Одет он так, словно числится в штате отдела кадров киностудии: рубашка из полиэстера, выглядывающий из нагрудного кармана пенальчик светлой пластмассы набит шариковыми ручками, брюки из габардиновой ткани подпоясаны ремнем, который он задрал чуть ли не до уровня груди, сандалии от «Биркенстока». Коротко подстриженные, нечесаные волосы, землистый цвет лица — видно, что мало бывает на воздухе. Весу в нем на добрых пятьдесят фунтов больше, чем нужно, словом, типичная жертва любви к компьютерам.

Но столе передо мной разложены несколько десятков отпечатанных на компьютере страниц. Я сгребаю их в охапку и, подойдя к нему, улыбаюсь, давая понять, чтобы он расслабился. Он улыбается мне в ответ улыбкой заговорщика, которому все нипочем, которого хлебом не корми — дай утереть нос властям.

Мы устанавливаем, кто он такой, и вот что получается: студент колледжа Сент-Джонс, который находится у нас, в Санта-Фе (он значится в сборнике наиболее престижных учебных заведений страны, здесь учатся провинциальные гении, которым заказана дорога в такие места, как Гарвард или Принстон), один из лучших студентов, специализирующихся в области математики и физики, а также президент студенческого компьютерного клуба. Своей известностью в подпольном мире компьютерных взломщиков он обязан тем, что в прошлом году проник в память компьютера, который контролирует работу атомных электростанций, снабжающих электроэнергией большую часть территории Соединенных Штатов, в результате чего на несколько часов они оказались парализованы. (Он известен не только благодаря этому поступку, но еще потому, что ему так и не было предъявлено обвинение; власти не захотели затевать дело, которое выставило бы их в неприглядном виде, поэтому, сделав строгое внушение, его отпустили на все четыре стороны. А теперь следят за каждым его шагом, словно ястребы.)

С тех самых пор он более или менее ладит с законом. До вчерашнего вечера.

— Вам недавно удалось раздобыть эти документы? — спрашиваю я, передавая ему пачку распечаток с экрана компьютера.

Он мельком бросает на них взгляд.

— Ну да.

Я поднимаю руку с бумагами, чтобы их было видно Мартинесу.

— Это сырые, неотредактированные распечатки компьютера травматологического отделения больницы Пресвятой Девы Марии у нас, в Санта-Фе, Ваша честь, за тот день, когда, как говорит Рита Гомес, ее доставили агенты сыскной полиции Санчес и Гомес. Женщина по имени Рита Гомес там значится. — Я указываю пальцем в середину страницы.

Мартинес широко раскрывает глаза.

— Дайте, я посмотрю.

Я передаю распечатки на судейское место. Он начинает читать.

Резко повернувшись на стуле, Робертсон бросает взгляд на обоих полицейских, сидящих у него за спиной. Они отводят глаза. Он вскакивает на ноги.

— Я сам хочу посмотреть.

— В свое время посмотришь! — обещаю я.

Он остается стоять на месте, кипя от негодования. Мартинес листает одну страницу за другой, затем возвращается к той, что я пометил для него, загнув уголок.

— Это все подлинники? — наконец спрашивает он.

— Как нельзя более, — заверяю я. — Это и есть единственные подлинные документы из больницы, попавшие в стены этого суда.

Он передает их судебному приставу.

— Оформите в качестве вещественного доказательства, — повелительным тоном говорит он и, подумав немного, добавляет: — Позаботьтесь о том, чтобы окружная прокуратура получила один экземпляр.

Встав с места за нашим столом, Мэри-Лу бросает экземпляр распечатки на стол, где располагаются представители обвинения. Робертсон хватает его и сразу принимается читать.

— Как вы это раздобыли? — спрашивает Мартинес.

— Господин Бонфильо доставил их по моей просьбе, Ваша честь. Сегодня в четыре часа утра они уже были у меня.

Терзаемый противоречивыми чувствами, судья пристально смотрит в нашу сторону.

— А вы их получили с соблюдением закона? — Чувствуется, он не хочет задавать данный вопрос, но вынужден это сделать.

— По правде говоря, Ваша честь, трудно сказать определенно. Как таковые, эти документы не предназначены для общего пользования, но больница Пресвятой Девы Марии финансируется из государственного бюджета, из чего можно заключить, что вся ее документация предназначается для общего пользования в той мере, в какой ее обнародование не представляет нарушения доверительных отношений, существующих между врачом и пациентом, а в данном конкретном случае, как мне кажется, этого не произошло.

Тем временем Робертсон, закончив читать, решительно выступает вперед.

— При всем моем уважении к вам, Ваша честь, эти документы никогда не попадались мне на глаза. До настоящего момента я и понятия не имел об их существовании. Однако мне представляется очевидным, что они были получены с нарушением закона, и Вы не должны допустить, чтобы их внесли в протокол настоящего судебного слушания и вообще каким-либо образом использовали при рассмотрении дела.

Мартинес окидывает его взглядом, способным пригвоздить к месту носорога, несущегося сломя голову.

— Это же не суд, черт бы вас побрал! Мы пытаемся выяснить, что, черт побери, происходит! — Он снова поворачивается ко мне. — Объясните, как их удалось раздобыть и почему эти данные не фигурируют в официальном порядке.

— Если позволите, пусть это объяснит мой свидетель.

Мартинес поворачивается к пареньку.

— Объясните.

Бонфильо улыбается — сейчас он выплывет на волю и будет как рыба в воде.

— Само собой, господин судья, буду рад. Значит, так.

Я делаю шаг назад, нужно, чтобы всеобщее внимание было сосредоточено на нем. Все смотрят сейчас на этого дегенерата: рокеры, Мартинес, Робертсон, Моузби — все, одним словом.

— Эта больная была доставлена в больницу. У нее получили все нужные данные, группу крови и так далее, занесли их вот сюда. — Он показывает соответствующие места на распечатках. — Все пациенты, которые обращаются в больницу, заносятся в компьютер. Они вынуждены это делать на случай, если потом какой-нибудь адвокат, который точит зуб на «скорую», захочет привлечь их к суду в надежде хапнуть бабки. — Он зло улыбается мне. Черт с ним, может, он и в самом деле дегенерат и ублюдок, но этот ублюдок работает на меня.

— Потом они принялись за лечение. Судя по тому, что здесь говорится, — читает он, — они назначили ей следующие процедуры: сначала расширили и выскоблили влагалище, потом обработали его лекарством, способствующим свертыванию крови, сделали инъекцию антибиотиков и напоследок стерилизовали рану.

— Так обычно и делают врачи, имея дело с изнасилованными женщинами, и когда не прекращается кровотечение, — прерывает его Мэри-Лу, вставая с места на нашим столом. — Если вы сочтете необходимым, мы можем пригласить гинеколога, который это подтвердит.

— Мне достаточно ваших слов, — отвечает Мартинес. Затем поворачивается к этому недоумку: — Продолжайте! — В голосе у него явное нетерпение.

— О'кей. После того как они привели ее в порядок, на что ушло, давайте-ка поглядим… пять часов, вот, смотрите сюда, это время, когда она поступила в больницу, а вот время, когда она оттуда вышла, здесь все, как в армии, так что комар носа не подточит, потому все двадцать четыре часа в сутки…

— Все это мне понятно, — перебивает его Мартинес. — Давайте говорить о компьютерных данных.

— Ну ладно. А теперь… — Он останавливается, усмехается. — Вот в этом-то вся и штука!

Он указывает на звездочку в конце истории болезни.

— Потом она пропала.

— Что значит «пропала»? — спрашивает Мартинес.

— Все записи о ней стерли. Так, словно ее там и не было.

— А это что, можно сделать?

— Да так все время делается.

Я бросаю взгляд на Робертсона. Челюсть у него отвисла, он просто отказывается верить в то, что слышит.

— В самом деле? — спрашивает Мартинес.

Дегенерат окидывает его презрительным взглядом.

— Господин судья… Вы что, никогда не слышали о преступлениях компьютерных пиратов? О компьютерных взломщиках?

— Слышал.

— Ну, так об этом и речь! Просто кто-то проник в компьютерную память изнутри, вместо того чтобы, как и я, проделать это снаружи. Разницы никакой. Только что она там еще значилась, а потом раз — и нет!

— Понимаю… как мне кажется, — с сомнением отвечает Мартинес.

— Ничего вы не понимаете! Правда. Но ничего страшного. Вы только должны себе уяснить, что кто-то стер из памяти эти файлы. Рита Гомес? Только что она была, а теперь ее нет. Раз, два — и готово.

Мартинес смотрит на Бонфильо так, словно тот принадлежит к какому-то неизвестному виду живых существ, до сих пор не живших на планете.

— Хорошо. Но если все упоминания о ней были стерты из памяти, то как она снова там оказалась?

Мы с Мэри-Лу тайком улыбаемся друг другу. Сегодня утром, когда только занимался рассвет, мы задавали тот же самый вопрос.

— Они опростоволосились.

— Каким образом?

— Они стерли все упоминания о ней из памяти рабочего компьютера, но забыли про запасной. — И он победоносно улыбается. — Может, это произошло потому, что тот, кто все это сотворил, медсестра или еще какой тупица, и понятия не имел, что такой есть. А он был.

Мартинес прищелкивает пальцами.

— И что, это широко распространенная практика?

— Что вы имеете в виду — запасные компьютеры или удаление файлов из памяти?

— И то и другое.

Паренек утвердительно кивает.

— Удаление из компьютерной памяти файлов официального характера — широко распространенная практика?

— Да ЦРУ занимается этим каждый день! За год набегает до двух миллионов файлов. Современный способ писать историю заново, господин судья.

Мартинес отупело кивает. Он не принадлежит к современному поколению, не то что этот самодовольный панк.

— А как насчет запасных компьютеров?

— В учреждениях они встречаются сплошь да рядом. Полиция, ФБР, военные… и больницы. Информация теряется в два счета. На редкость надежный метод, как у доктора Стрейнджлава.

— У какого доктора?

— Проехали! Это шутка для посвященных. Сразу видно, господин судья, что вы не сходите с ума по Кубрику.

От такого нахальства Мартинес лупится на него во все глаза.

— Мне кажется, что эти запасные компьютеры не предназначены для общего пользования, — помолчав, говорит он.

— Точно, сэр. Ни в коем случае.

— Тогда как же вам удалось проникнуть в память?

Дегенерата буквально распирает от самодовольства, у него вид, как у бейсболиста после того, как он стрелой пронесся по бейсбольному полю и его команда получила лишние очки.

— Господин судья, не создан еще такой компьютер, в память которого я не смог бы проникнуть! Были бы только время и силы, чтобы хорошенько с ним повозиться.

— А сколько времени ушло на то, чтобы проникнуть в память этого компьютера?

— Тридцать секунд.

— Тридцать секунд? Вы, наверное, настоящий гений в своем деле! — Мартинес явно восхищен, что довольно любопытно, если учесть, что дегенерат фактически признал, что преступил закон.

— Так оно и есть. — Бонфильо делает паузу. — Конечно, я уже заранее знал пароль. Так получилось, что в прошлом году мне понадобилось забраться в этот самый компьютер, чтобы помочь кое-кому из друзей проверить заложенные туда их данные, когда речь зашла о выписывании рецептов на некоторые фармацевтические препараты.

Если у меня когда-нибудь возникнет потребность побаловаться шикарными наркотиками, надо будет дать ему задание загнать на меня в память компьютера соответствующий рецепт точно так же, как он это проделал со своими друзьями в больнице Пресвятой Девы Марии. Наверное, парень зарабатывает кучу денег на таких вот темных делишках.

Мартинес пропускает его слова мимо ушей.

— Итак, вы проникли в память запасного компьютера… — Он останавливается на полуслове.

— …где масса всяких необработанных данных, которых нет и в помине в основном компьютере, так оно и есть, наконец-то до вас дошло, — договаривает дегенерат. — А там, в самом центре — эта крошка, Рита Гомес. Компьютер не врет, господин судья. Врут только люди, которые ошиваются вокруг да около.

Все проще простого. Полицейские не могли рисковать, в официальном порядке доставив Риту Гомес в больницу. По той простой причине, что кто-нибудь еще начал бы задавать ей вопросы, прежде чем они настроят ее на нужный лад.

Утро следующего дня. Я стою перед Мартинесом. Все так же, как и вчера, за исключением того, что на слушании отсутствуют Санчес и Гомес. Готов поспорить на что угодно, что больше они сюда не явятся, если только их не вызовут в суд повесткой.

— Все это домыслы, — говорит Робертсон. Он словно в воду опущен, даже его возражение звучит как-то вяло.

— Это мы выясним, причем достаточно скоро, — говорит в ответ Мартинес и, обращаясь ко мне, добавляет: — Продолжайте то, с чего начали, Уилл.

Уилл! Фамильярность в устах Мартинеса — большая редкость. Никак мы делаем успехи!

— Вот что я думаю, господин судья. Если бы в то время ей дали высказаться свободно, кто знает, что бы она сказала? Теперь она говорит нам, что ее силой вынудили сделать ложное заявление. Исходя из новой информации, я полагаю, что сейчас она говорит правду, а тогда потому солгала, что в буквальном смысле слова опасалась за свою жизнь. Если они на самом деле поступили так, как она говорит, то кто знает, насколько далеко могли бы зайти?

Мартинес кивает в знак согласия. Он поворачивается лицом к Робертсону.

— Вам есть что сказать по этому поводу?

— Это еще не доказывает, что мои люди солгали, — отвечает Робертсон, отчаянно хватаясь за последнюю соломинку, — просто это означает, что в определенный период, а когда точно, никто не знает, данные, заложенные в компьютер, были кем-то подтасованы. Позднее кто-то, возможно, подменил данные для того, чтобы попытаться нас скомпрометировать.

— Вы что, на самом деле думаете, что я в это поверю? — с изумлением спрашивает Мартинес.

— Я просто говорю, что такую возможность не следует исключать, — упрямо повторяет Робертсон. — Если компьютерный пират, которого вчера представила нам защита, с такой легкостью может проникать в файлы, где хранится конфиденциальная информация, и вносить туда изменения, что он и делал, как сам признался, то он или кто-то еще, обладающий такими же, как он, навыками, мог заложить туда новые данные на нее.

— Согласен, — отвечает Мартинес. — Но я не вижу, какое это имеет отношение к данному делу. — Он делает паузу. — Да и вы, по-моему, тоже в это не верите.

Робертсон молчит. Он тяжело опускается на стул, переводит взгляд на Моузби, потом неприязненно отворачивается. Постепенно он начинает сомневаться в своих же людях, что отчетливо читается на его лице.

Но при этом он не считает моих подзащитных невиновными. Если только Иисус Христос самолично не спустится снова на землю и не заявит об этом, Джон Робертсон сойдет в могилу с убеждением, что именно они убили Ричарда Бартлесса. Но не потому, что об этом говорят неопровержимые улики, а потому, что они собой представляют. Какие бы улики я ни выдвигал, он останется при своем мнении, убедив себя в том, что иначе просто быть не может.

 

5

Доктор Грэйд тяжело усаживается на стул для дачи свидетельских показаний, всем своим мрачным видом давая понять, что попытается не сойти с позиций снисходительного превосходства. Но в его поведении заметна слабина, и почтенный доктор прекрасно знает об этом. Расстановка сил на процессе меняется, и сейчас он уже не тот, что раньше. Его нестандартное, смелое заключение специалиста-медика прекрасно увязывалось со свидетельскими показаниями Риты, их слова как бы дополняли друг друга, но теперь он лишился ее поддержки и в своих выводах вынужден будет опираться только на самого себя. Это чревато неожиданностями, что хорошо известно даже такому самоуверенному человеку, как он.

На столе перед ним снова раскладывают те же самые снимки. Снова со стороны кажется, что он самым внимательным образом их разглядывает. Теперь я уже на сто процентов убежден, что он их запомнил как свои пять пальцев.

— Это те же фотографии, которые вам показывали в прошлый раз? — на всякий случай спрашиваю я.

— Да.

— Хорошо.

Копии этих же снимков розданы остальным участникам суда. Они есть у всех — у Мартинеса, Робертсона, Мэри-Лу с рокерами, и все они их сейчас рассматривают. Кончиком шариковой ручки я указываю на несколько точек, которые сейчас рассматривает Грэйд.

— Это ножевые ранения.

— Да.

— Вот… и вот… и вот еще… — Я показываю эти места так, чтобы было видно Мартинесу, представителям обвинения за их столом. Я указываю эти места на черно-белых снимках, и все видят их на своих фотографиях одновременно со мной.

— Да.

— Их нанесли ножами, нагретыми до такой температуры, что кровь начала свертываться.

— Об этом я говорил в своих показаниях.

— А впервые вы узнали об этой теории из медицинского журнала, название которого до сих пор, к сожалению, вспомнить так и не смогли.

— К сожалению, не смог.

Передав ему свои фотографии, я подхожу к столу, где Мэри-Лу, достав журнал из большого манильского конверта, вручает его мне. Снова подойдя к месту для дачи свидетельских показаний, я показываю журнал Грэйду: «Случаи патологии в современной медицине», мартовский номер 1983 года.

— Не этот ли журнал вы имели в виду?

Раскрыв его и пробежав взглядом оглавление, он находит нужное место и, листая страницы, находит нужную статью.

— Да, вот она. — Он поворачивается к Мартинесу, на лице у него облегчение, смешанное с высокомерием. — Теперь уже не может быть никаких сомнений в моей правдивости, Ваша честь, — говорит он и, повернувшись на стуле лицом ко мне, добавляет: — Да и в последовательности моих слов тоже. — Тут он снова улыбается: — Я рад, что эту статью удалось найти. Где же, позвольте спросить, ее нашли?

— В медицинской библиотеке, — роняю я.

Статью нашла Эллен, моя незаменимая помощница. Она искала эту чертову публикацию со времени первого суда. Чтобы найти ее, семь пудов соли съела — статья не привлекла к себе большого внимания, сам Грэйд наткнулся-то на нее лишь по счастливой случайности, особенно если учесть, что через несколько номеров после публикации этой статьи журнал прекратил существование. Эллен наткнулась на статью всего несколько дней назад в библиотеке медицинского факультета университета штата Айдахо. Это был двести сорок третий по счету источник информации, который она проверяла.

Хотя Мартинес с виду держится, я вижу, что он в сильном замешательстве. Он не может взять в толк, почему у меня такой вид. Ведь обнаружена улика, которая подрывает мою аргументацию, я наживаю лишние неприятности, приобщая ее к делу, несмотря на то что совершенно не обязан этого делать. Он думал, что мы отведем на Грэйде душу, утверждая, что такой статьи и в помине не было, что она, как плод досужего воображения, понадобилась для того, чтобы пришить дело моим подзащитным. Теперь я фактически узаконил выдвинутую Грэйдом теорию, чем сильно навредил себе.

Робертсон глядит на меня в упор с таким видом, в котором безграничная радость смешивается с удивлением. Болван, говорит его взгляд, ты что, совсем спятил, мне и делать ничего не нужно, ты сам все за меня сделал!

Мартинес объявляет перерыв в заседании суда, чтобы прочитать статью.

— Ваша честь, мы тоже хотели бы с ней ознакомиться, — говорит Робертсон.

— Сделайте ему копию, — требует Мартинес, обращаясь к судебному приставу. — Сделайте побольше копий, они нам понадобятся. — Он озирается. — Если больше нет добавлений, в заседании суда объявляется часовой перерыв.

Я беру слово, прежде чем он ударяет молотком по столу.

— Ваша честь, у меня еще один вопрос к доктору Грэйду.

— Давайте, — недовольным тоном разрешает он.

— Доктор Грэйд, известно ли вам о существовании каких-либо других статей с изложением теории так называемых «раскаленных ножей»?

— Нет, мне об этом ничего не известно.

— Вы стараетесь быть в курсе этих вещей, я имею в виду последние нововведения в области судебной медицины.

— Стараюсь быть в курсе, как и любой другой коронер в нашей стране, — ледяным тоном отвечает Грэйд. — Любой мало-мальски известный коронер или судебно-медицинский эксперт вам это подтвердит.

— Зная это, сегодня я буду спать спокойнее, — презрительно, под стать ему, отвечаю я, поворачиваясь спиной к этому ублюдку, из которого напыщенность так и прет.

Я, Мэри-Лу и рокеры маемся без дела во внезапно опустевшем зале суда, дожидаясь, когда представители всех заинтересованных сторон закончат читать статью.

— Они, наверное, считают, что мы рехнулись, — бросает Мэри-Лу.

— Ясное дело, рехнулись, раз связались с такими подонками, как мы! — отвечает ей Таракан. — Все о'кей… мы по-прежнему в тебе души не чаем.

— Вы уверены, что хотите приобщить эту улику к делу, Уилл? — спрашивает Мартинес у нас с Мэри-Лу. Он вызвал нас к себе в кабинет.

— Да, Ваша честь.

— Но это же идет в ущерб вашей аргументации по делу, которое, должен сказать, пока складывается для вас на редкость успешно. — Вид у него расстроенный, такое впечатление, что это мы его подставляем. — Вы можете изъять из протокола упоминание о журнале, — добавляет он. — Мы же не на суде.

— Мы хотим, чтобы это было внесено в протокол. Мы хотим играть в открытую! — с жаром отвечает ему Мэри-Лу.

Мартинес тяжело вздыхает.

— Вы вправе поступать так, как вам заблагорассудится. Надеюсь, вы знаете, что делаете. И ваши подзащитные тоже.

 

6

Фрэнк Шугармэн, доктор медицины, доктор философии, коронер Сент-Луиса в штате Миссури, известный своими статьями и лекциями, в которых рассматриваются вопросы причинно-следственных связей в убийствах, связанных с применением насилия, не торопясь занимает место для дачи свидетельских показаний. Судебный пристав зачитывает текст присяги, и его «да» гулким эхом разносится под сводами притихшего зала.

Шугармэну на вид около пятидесяти, это высокий, пышущий здоровьем, крепкого телосложения мужчина, самый настоящий возмутитель спокойствия, смахивающий на Джерри Спенса, только в области судебной медицины. Один из ведущих судебно-медицинских экспертов в стране, он часто выступает с показаниями при рассмотрении дел об убийствах, и с его мнением считаются. Это важная персона, к его словам принято прислушиваться.

Он прилетел вчера вечером, Мэри-Лу, Эллен и я провели несколько часов над тем, что просматривали стенограмму предыдущего суда (особое внимание обращалось на показания Грэйда), разглядывая снимки трупа и толкуя на все лады злополучную статью. Шугармэн был и озадачен, и рассержен одновременно.

— Я знаю Милта Грэйда, — сказал он, — у него хорошая репутация, хотя, на мой взгляд, его взгляды малость устарели. Что же касается всего этого, — он имел в виду выводы, сделанные Грэйдом, — то они ни в какие ворота не лезут. У любого коронера на моем месте волосы бы от этого дыбом встали! Словно все мы — группка ни на что не годных знахарей, которые пользуют пациентов змеиным ядом!

Всплывает мысль о Хардимане, о том, как он здорово наловчился лечить больных при помощи змей и знахарства, но я помалкиваю. Сейчас не время дискуссий о том, что лучше — религиозные верования или данные научных исследований.

— Значит, вы готовы без колебаний опровергнуть его выводы, выступая от собственного имени?

— Без малейших колебаний.

Я раскладываю на столе перед Шугармэном кипу снимков с обезображенным трупом Ричарда Бартлесса. Он по очереди рассматривает каждый и, внимательно изучив, возвращает мне.

— Взгляните на эти ранения, доктор Шугармэн, — прошу я, указывая на несколько ран, видных на разных снимках. — Как, по-вашему, каким оружием они нанесены?

— Это ножевые ранения. Их нанесли либо чем-то таким, что напоминает охотничий нож, либо каким-то предметом из кухонной утвари. Видно, что некоторые раны рваные, — указывает он на эти места на снимках.

Я смотрю, куда он показывает, но не вижу разницы. Мартинес знаком просит передать ему фотографии и, щурясь, в свою очередь разглядывает их.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, доктор.

— Неспециалисту трудно понять, о чем речь. Принесите лупу, и я покажу, в чем тут дело.

Мы ждем, пока судебный пристав ищет лупу и, найдя, вручает ее Шугармэну, который встает с места, становясь на одном уровне с Мартинесом.

— Вот смотрите, — говорит Шугармэн, показывая на нужное место палочкой, которую достал из кармана, чтобы пояснять свои замысловатые высказывания. — Вот, вот и вот.

Мартинес сощуривается, стараясь сосредоточиться.

— Да, — говорит он. — Теперь вижу. А что это означает?

— Две вещи. Во-первых, все ранения были нанесены одним и тем же ножом — рваные раны слишком похожи одна на другую.

— Хорошо, согласен, — отвечает Мартинес.

В отличие от них, я не смотрю на снимки, поскольку вчера вечером мы с Шугармэном уже говорили об этом. А вот Робертсон всем телом подался вперед, усевшись на самый кончик стула. Со стороны он напоминает гончую, которая сделала мертвую стойку в ожидании своей очереди.

Краешком глаза вижу, как в глубине зала открывается дверь. Стараясь не шуметь, входит Грэйд и садится на скамью в последнем ряду. Перехватив мой взгляд, он отворачивается.

Я снова обращаюсь к Шугармэну.

— Хотите еще что-нибудь сказать, доктор Шугармэн?

— Эти раны были нанесены уже после смерти пострадавшего.

Я снова перевожу взгляд на Грэйда. Бледный как полотно, он смотрит прямо перед собой.

— После смерти, — повторяю я.

— Да.

— Потому что у пострадавшего не было кровотечения.

— Да, но это не самая главная причина.

— А в чем состоит главная причина?

— Все эти раны абсолютно одинаковы. Они одного и того же размера, одной и той же формы.

— Но ведь это вызвано тем, что орудием убийства был один и тот же нож, не так ли?

Он раздраженно качает головой.

— Причина, по которой все раны одного и того же размера и формы, заключается в том, что этот парень был уже мертв. Трупы не шевелятся.

— А как же тогда быть с теорией «раскаленных ножей», которую выдвинул доктор Грэйд? Из нее следует, что кровь на ранах свернулась.

— Это невозможно.

— Почему?

— Вы — живой человек, кто-то пытается пырнуть вас раскаленным добела ножом. Не имеет значения, сколько людей пытаются вас удержать, все равно вы будете сопротивляться изо всех сил, извиваться всем телом, как рыба, пытающаяся сорваться с крючка. И кожа в том месте, где в нее вошел нож, окажется тогда порвана. В этом случае раны обязательно должны быть рваными, с зазубренными краями, особенно если на ноже тоже есть зазубрины. Из-за этого вы раздерете себе все тело, пока не ослабеете настолько, что уже не сможете сопротивляться. Ни одно из этих ранений само по себе не было смертельным, а так непременно и произошло бы в том случае, если бы нож поразил аорту или сонную артерию.

— Его не зарезали, — твердо говорит он. — Если он и был убит, то выстрелом в голову. Ножевые ранения были нанесены через некоторое время после того, как он был убит. Все ранения одного и того же размера, так и должно было быть.

Мартинес слушает показания Шугармэна как зачарованный, в то время как Робертсон пристально всматривается в фотографии.

Подойдя к столу, за которым сидят представители защиты, я беру копию журнальной статьи с теорией «раскаленных ножей» и передаю статью Шугармэну.

— Вам попадалась на глаза эта статья?

— Вы мне ее уже показывали вчера вечером.

— А до того?

— Да.

— Не помните, когда именно?

— Сразу после публикации. Вскоре после этого я и пришел к тем выводам, которые излагаю сейчас.

— А как вы к ней отнеслись?

— Когда отсмеялся? Мне казалось, что это самая безответственная галиматья, с которой я сталкивался за всю свою профессиональную карьеру. К тому же очень опасная.

— Вы поверили тому, что в ней говорилось?

— Нет, разумеется. Ее написал явный дилетант, не имеющий никакого отношения к медицинской науке.

— А к какому выводу пришли другие специалисты в области судебной медицины?

— К тем же, что и я. Это плод воображения какого-то неуча.

— Кто-нибудь из ваших коллег-патологоанатомов не попытался выступить с опровержением фактов, содержащихся в статье?

— Да. Я попытался.

— И что вы предприняли?

— Провел серию экспериментов, в результате которых не только у меня самого, но и у ряда моих коллег не осталось ни малейших сомнений в том, что такой теории просто не может быть, она не имеет под собой никаких оснований. Этого просто не могло быть.

— Вы опубликовали свои выводы?

— Да.

Подойдя к столу представителей защиты, я беру медицинский журнал и передаю ему.

— Это ваша статья?

— Да, моя.

— Ваша честь, я хотел бы приобщить ее к делу. Статья была опубликована в «Американском журнале по вопросам патологии», в номере за ноябрь 1983 года.

Я передаю журнал Мартинесу, который смотрит на заголовок.

— Этот журнал считается одним из наиболее авторитетных для специалистов вашей области, не так ли? — спрашиваю я.

— Да.

— Он не стал бы публиковать ничего такого, что не опиралось бы на конкретные факты и грешило бы против истины?

— Он никогда бы не опубликовал ничего, даже отдаленно похожего на эту чушь! — размахивает он статьей с теорией «раскаленных ножей».

— Тогда как бы вы охарактеризовали эту теорию, доктор?

— Если бы мы с вами и еще двумя закадычными приятелями сидели у костра, я охарактеризовал бы ее как бред. Этим я никого не хочу обидеть, Ваша честь, — улыбаясь, говорит он Мартинесу. — Если рассуждать с точки зрения науки, то в ней столько же правды, сколько в теории, согласно которой Земля плоская. Сущий вздор, основанный на незнании фактов! Во всей стране не найти ни одного более или менее известного патологоанатома, который согласился бы подписаться под таким утверждением. — Он делает паузу. — Мне тяжело говорить это по отношению к одному из коллег, тем более что речь идет о Милте Грэйде, пользующемся столь высокой репутацией, но я был просто поражен, узнав, что в своих показаниях он решил исходить именно из этой теории.

— Тем более что после нее по горячим следам появилась ваша статья, — добавляю я.

— Мне кажется, доктор Грэйд ее не читал. Меня это удивляет, потому что этот журнал читают все специалисты в данной области.

— Наверное, номер просто не попался ему на глаза.

— Сожалею, если так оно и было на самом деле. Но он должен был прочесть эту статью. Тогда не было бы никакой вздорной теории.

Робертсон закрывает лицо руками.

Я перевожу взгляд в глубину зала. Грэйд только что ушел, массивная дубовая дверь медленно захлопывается за ним.

 

7

— Ваша честь, мы ходатайствуем об аннулировании итогов предыдущего судебного разбирательства на том основании, что свидетельские показания были искажены, получены нечестными и принудительными методами, а также о снятии всех обвинений с наших подзащитных.

Робертсон заявляет протест. Ну и упрямец, ни за что не хочет признать, что проиграл!

— Ответ я вам дам завтра утром. — Мартинес явно тянет время, показания представленного нами свидетеля выбили его из колеи. Выходит, он председательствовал на процессе, итоги которого оказались фальсифицированы, — мысль об этом для него хуже ножа.

Покидая зал суда, он бросает на Робертсона убийственный взгляд.

— Надеюсь, я оказался полезен, — говорит нам Шугармэн.

— Еще бы!

— А Грэйд-то каков! — Он неприязненно качает головой. — Ему, бедняге, теперь только коров пасти.

Собрав все документы, мы с Мэри-Лу возвращаемся в офис. Предстоят еще многие часы работы, а когда мы пойдем по домам, то ни она ни я не сможем уснуть.

 

8

Мы в кабинете Мартинеса. Робертсон, прямой как столб, стоит в стороне от нас с Мэри-Лу. Мартинес поворачивается ко мне.

— У меня руки связаны, Уилл. Как бы мне этого не хотелось, я не могу сразу снять все обвинения. Госпожа Гомес говорит, что раньше лгала, может, так оно и было, но здесь одно ее заявление противоречит другому, а вы знаете, что при сложившихся обстоятельствах принято считать, что такие показания носят субъективный характер и не могут служить юридическим основанием для пересмотра уже вынесенного приговора, во всяком случае, без назначения повторного судебного разбирательства. То же самое относится и к показаниям доктора Шугармэна, несмотря на то что я им искренне верю.

— А как насчет фальсификации больничных документов?

— Это отдельный вопрос. — Он поворачивается к Робертсону. — Надеюсь, власти позаботятся о том, чтобы он был тщательнейшим образом расследован.

— Мы уже занимаемся этим, Ваша честь.

— И чем скорее вы это сделаете, тем лучше! — обрывает его Мартинес. Всем своим видом он показывает, что его сочувствие на нашей стороне, но закон есть закон.

— У меня связаны руки, — повторяет он. — Если только обвинение по собственной инициативе не откажется от предъявленных обвинений, — с умыслом говорит он.

— Об этом не может быть и речи, Ваша честь! — Поборник справедливости в своем репертуаре.

Мартинес пытается что-то сделать, надо отдать ему должное. Если уж признавать свои ошибки, то лучше поздно, чем никогда.

Он переводит взгляд на список свидетелей с нашей стороны.

— Я вижу, в списке осталась только одна фамилия. Скотт Рэй…

— Да, Ваша честь.

— А его показания будут иметь отношение к тому, что самым непосредственным образом касается обстоятельств данного дела? В противном случае, как мне представляется, уже достаточно информации для того, чтобы принять окончательное решение.

— По-моему, вы найдете, что этот свидетель сумеет пролить свет на обстоятельства дела, Ваша честь.

— Ну что ж, послушаем, что он скажет.

 

9

— Вызовите для дачи свидетельских показаний Скотта Рэя.

Он выступает вперед, красавчик, которого даже не знаешь, как и назвать — то ли хулиганом, то ли малым, помешавшимся на любви к Богу. На нем фирменный, новый, с иголочки костюм.

Робертсон окидывает свидетеля взглядом. Он не знает, кто такой Скотт Рэй, но не станет тратить время на то, чтобы это выяснить.

Что ж, пусть попробует. Когда он узнает, что к чему, все будет уже кончено.

Скотт Рэй торжественно присягает говорить только правду. Да поможет ему Бог!

Я подхожу ближе к свидетелю.

— Господин Рэй, не могли бы вы рассказать, где были и что делали в ту ночь, когда убили Ричарда Бартлесса?

 

10

Это было не то за два, не то за три дня до убийства. Его путь пролегал с самого юга страны через Западный Техас, затем Лаббок, Мьюл-Шу, потом он въехал на территорию Нью-Мексико у Кловиса, где в свое время Бадди Холли и группа «Крикетс» записывали такие вещи, как «И настанет тот день» и «Пегги-Сью» в студии Нормана Петти. Бадди Холли, да, этот парень был, черт возьми, настоящим гением в музыке, ничего не скажешь.

Отклонившись там в сторону от маршрута, он заехал почтить это местечко, словно святыню, думая, что и сам вполне мог бы оказаться на месте Бадди Холли, если бы обстоятельства сложились поудачнее. Вот так всегда с ним и бывает: если удача и повернется лицом, то слишком поздно и не совсем так, как нужно бы.

Сначала он хотел доехать до Денвера и подыскать какую-нибудь приличную работенку, малость остыть от того, что он только и делал, что трахал баб да торговал из-под полы наркотинами; в конце концов, из-за этого дерьма раньше времени можно и в ящик сыграть, если время от времени не отдыхать. Но вышла из строя машина, она сломалась уже в тот день, когда он ее купил, и с тех пор то и дело ломалась; драндулет какой-то, стоило дилеру, черт бы его побрал, завидеть его, как он постарался всучить ему самое дерьмо. Так всегда и бывает, только поверишь людям на слово, как они тебя обведут вокруг пальца и спасибо не скажут! Сев за руль, он кое-как выехал на окраину Санта-Фе, а потом мотор окончательно заглох, машина окончательно встала, хоть оставляй ее воронью на растерзание! Он принялся было голосовать, но водители все как один проезжали мимо, и пришлось в самую жару, когда пыли кругом — тьма-тьмущая, четыре мили до города переть на своих двоих.

На автопилоте он дотянул до шикарного бара, где собираются гомики, и, зайдя в туалет, принялся за работу. К закрытию бара, заперев сортир изнутри, он уже имел на своем счету полдюжины несчастных педиков, сделавших ему минет; за сеанс он брал с каждого по пятнадцать баксов (член вставал у него всякий раз как по команде, независимо от того, как часто ему приходилось кончать, для него это было в порядке вещей, как будто уже при рождении он занял у него такую позицию), а в довершение всего пошел следом за последним дружком, мужиком средних лет, на автостоянку позади бара, где напал на него и обобрал до нитки. Так легко, словно отнял конфетку у ребенка, а тот ублюдок даже не просек, что к чему. Вернувшись обратно, он имел в кармане примерно триста долларов и пачку кредитных карточек, которые использовал, чтобы взять напрокат машину (он бросит ее на улице, когда почувствует, что пора сматываться), подыскать приличную комнату, обновить гардероб и, получив из уличного банкомета тысячу долларов в счет аванса, благополучно бросить в канализационную трубу эту пластмассовую карточку, которая теперь жгла ему руки: на этой чертовой штуке отпечатался его собственный тайный код, пока она, сложенная пополам, лежала у него в бумажнике, рядом с водительским удостоверением.

Главное правило, которое нужно соблюдать, имея дело с чужими кредитными карточками, — не жадничать. Как только попользовался, тут же от нее избавляйся, пока о пропаже не сообщили куда следует.

Заимев деньжата, обзаведясь сносной тачкой и шикарным прикидом с иголочки, на следующий вечер он отравляется уже в «Росинку», выискивая себе телку на ночь. Никакой он не педик, черта с два, он ни за что на это не пойдет, хотя, если закрыть глаза, ощущение неплохое, такое впечатление, что ты, словно шлюха, трахаешься за деньги, делаешь свою работу. И тут вошел Ричард. «Привет, приятель, давай побалдеем!» — так примерно они и поздоровались, потому что было ясно, что они не такие, как вся остальная тусовка, которая обычно здесь пасется, чувствовалось, у него и у Ричарда есть класс, это было ясно с самого начала. У него водились деньжата, а если они у тебя водятся, то начинай их тратить — такой у него был девиз. Они вдвоем подцепили пару потаскух, взяли бутылку крепкой текилы, раздобыли пакетик классной травки (у Ричарда в здешних местах оказались хорошие знакомые, которые помогли в этом отношении) и на взятой им напрокат автомашине, пятицилиндровом «мустанге» с откидным верхом, заново выкрашенном черной краской, поехали в расположенный неподалеку мотель, кишащий тараканами, где Ричард остановился.

Вместе со своей шлюхой Скотт протрахался всю ночь напролет, покуривая травку, пользуясь стимуляторами, словом, все, как обычно. А вот у Ричарда дела сложились не так хорошо, наутро его потаскушка сказала подруге, что он так ни на что и не сподобился, был для этого слишком пьян и слишком накурился наркотиков. Но Скотт-то знал, в чем дело. Просто Ричард оказался сортирным педиком. Что же до него, Скотта, то ему что так, что этак — все одно, секс есть секс, так в чем же разница? Сам решай, что тебе подходит. Сам он мог при желании трахнуться как с бабой, так и с мужиком и считал, что ему здорово повезло в этом отношении.

Скотт мог трахаться с кем угодно, но до тех пор, пока ему не нужно было изображать из себя девушку. Здесь проходила четкая грань. Как в бейсболе, он может бросать мяч, но вот ловить его — ни в коем случае; он может позволить педикам делать ему минет, но сам его делать не будет ни в какую, не говоря уже о том, чтобы засовывать к себе в задний проход чужие пальцы, об этом, черт побери, и речи быть не может! Он был, есть и всегда будет нормальным мужчиной.

Это он всегда старался показать всем. Те штучки, с которыми он встречался, точно это знали, в постели он великолепен, они ему сами это говорили.

О'кей, может, он и бывал гомиком в тюрьме, где раз-другой довелось побывать, но ведь то было за решеткой. В кутузке каждую секунду приходится сражаться за свою шкуру; если ходишь в любимчиках у какого-нибудь пахана, то иной раз только это тебя и спасает, тогда, может, ты останешься в живых и можешь рассчитывать на кое-какие послабления. Впрочем, ни для кого не секрет, что в тюрьме люди сильно меняются, о соблюдении правил там можно говорить весьма условно. В тюрьме многим хорошим ребятам приходится превращаться в настоящих преступников, в настоящих Барбье, вот так, хочешь — верь, хочешь — нет! Это не имеет ничего общего с тем, как человек живет на свободе.

На следующий вечер он снова отправился в «Росинку», чтобы приятно провести время, в «Росинке» полно дешевых шлюх, высматривающих настоящих мужиков вроде него. Ричард тоже там был и тут же прилепился к Скотту. Он возражать не стал, потому что хотел прикупить еще немного травки, а Ричард знал нужных людей. Тогда Ричард был с горничной из мотеля по имени Рита, она уродлива до безобразия, но он с ней пришел, они добирались сюда на попутных машинах, потому что тачка Ричарда была не на ходу. Ричард начал знакомить его с Ритой. Скотт помнил ее еще по вчерашнему вечеру — она чуть ли не вешалась ему на шею. Пришлось дать ей от ворот поворот, он привык подходить к бабам с более высокими мерками; не обязательно, чтобы рядом оказалась победительница конкурса красоты или еще какая шикарная бабенка, но на этой девахе просто пробы негде ставить, даже слепому видно, что не найдется, наверное, на свете мужика, с которым она бы еще не трахалась, как не найдется такой заразы, которой она еще не переболела. Лучше держаться от этой Риты Гомес подальше — и сейчас, и потом.

Но вот Ричарду она явно нравилась, может, ей удалось каким-то образом зажечь его, люди начинают вести себя так странно, когда кому-то удается возбудить в них страсть. Сам живи и давай жить другим — таким девизом руководствовался в жизни Скотт, независимо от того, что тебя возбуждает. Веселись, пока не надоест, а на все остальное плевать — таким был еще один его девиз.

Однако вечер пошел прахом. Женщины не отзывались на его ухаживания. В баре их было предостаточно, некоторые просто красавицы, но либо они пришли со своими парнями, либо сразу давали ему отставку. Других же он сам в упор не видел. Было ясно, что проводить время в компании с Ричардом и его дешевой потаскушкой ни к чему, его шлюха была начисто лишена шика, это бросало тень на него самого. Если сегодня вечером он все-таки хочет найти себе цыпочку, то надо как можно скорее избавляться от Ричарда с Ритой и искать какой-нибудь другой бар.

Впрочем, хорошо бы еще покурить травки. Они с Ричардом вышли на улицу, чтобы выкурить сигарету с марихуаной на двоих. У Ричарда было с собой много хорошей травки, что с лихвой компенсировало многие его недостатки. Рита плелась рядом. Она накурилась более чем достаточно и понятия не имела о существовании Скотта, что его вполне устраивало.

На улице было жарко, майка плотно облегала ее сиськи, просвечивая насквозь, как во время конкурсов, когда девицы выходят на всеобщее обозрение в промокших майках, под которыми ничего больше не надето. Он был вынужден признать, что сиськи у нее классные, ничего не скажешь. Но в остальном она ниже всякой критики, в ней нет и намека на загадочность.

Они с Ричардом выкурили на пару сигарету с травкой, травка оказалась что надо, перед глазами все поплыло. Время было не позднее, спать ему еще не хотелось, но других развлечений, кроме щепотки марихуаны, не было, поэтому он решил сматываться, когда услышал рев приближающихся мотоциклов. Это были «харлеи».

Взвивая фонтанчики гравия из-под колес, рокеры заехали на стоянку и заглушили моторы своих гигантов, поставив их в геометрически правильный ряд. Какие машины! Как, наверное, здорово ездить на такой вот малышке! Но не здесь и не сейчас.

Скотту и в голову не пришло подойти поближе и рассмотреть их, он знал, что туда лучше не соваться, с такими ребятами, как эти, шутки плохи. Торгуя наркотиками, он сталкивался с рокерами из преступных банд. Если у тебя есть котелок на плечах, обходи их стороной.

Он уже сказал Ричарду, что уезжает, и направился к своей машине, но, еще не открыв дверцу, услышал, что Ричард о чем-то заговорил с рокерами. Он стоит в тени, видит Ричарда и рокеров, слышит, как Ричард беседует с этими парнями. Он так и не разобрал, о чем именно они говорили. Но потом Ричард, видимо, говорит что-то не так, и один из них повышает голос, а другой вдруг ни с того ни с чего наотмашь бьет Ричарда в зубы — удар сильный, шлепок от него прозвучал не хуже выстрела. Еще один исподтишка бьет Ричарда по почкам, тот падает ничком, они начинают хохотать и издеваться над ним. Тогда Ричард отползает в сторону, встает на ноги и пускается наутек — первое умное решение, которое он принял за весь вечер.

Потом все они заходят в бар (Рита уже там, она убежала, как только снаружи послышались крики). Скотт быстренько заводит машину и пускается наутек по шоссе, но, отъехав ярдов пятьдесят от бара, видит Ричарда, который бредет так, будто у него сломаны ребра. Скотт притормаживает и предлагает сесть в машину, он высадит его около мотеля.

Они несутся на полной скорости по шоссе, и тогда Скотт спрашивает, из-за чего вышла ссора.

— Из-за наркотиков, — отвечает Ричард.

— Ты что, — шутит Скотт, — хотел, чтобы они тебя угостили?

— Да нет, черт побери, сам хотел продать! У меня в горах спрятано пять кило мексиканской травки, только что с поля. Ты думаешь, откуда эта шикарная травка, которой я тебя угощал? Надо поскорее раздобыть денег, чтобы забрать машину из ремонта и оплатить кучу счетов, на торговле этим делом можно заработать кучу бабок!

Мозг Скотта сразу начал работать с лихорадочной быстротой. Пять килограммов первоклассной мексиканской травки, в Денвере можно толкнуть ее тысяч за пятнадцать-восемнадцать.

— Сколько ты за нее просишь?

— За все про все — две с половиной штуки. Скотт не раздумывал ни секунды.

— По рукам.

Ричард посмотрел на него.

— А у тебя такие деньги-то есть?

— Есть и не такие.

— Дай посмотреть.

Не медля ни секунды, Скотт сунул руку в карман и достал пачку банкнотов. Посмотрев на них, Ричард улыбнулся.

— Ну, тогда к делу!

Скотт уже так давно говорит, что в горле у него пересохло. Он просит стакан воды. Подойдя к столу, за которым расположились представители защиты, я наклоняюсь к подсудимым.

— Вы помните что-нибудь из того, о чем он говорит?

Одинокий Волк пожимает плечами.

— Смутно помню, как один кретин нес какую-то чушь на стоянке. Может, все и было так, как он говорит. Но, что бы он ни говорил, когда мы зашли в бар, никого еще не убили.

— А как насчет него самого? — Я киваю в сторону Скотта.

— В жизни его не видел.

Остальные тоже кивают, они тоже с ним не встречались.

Пройдя через весь зал, я снова подхожу к Скотту Рэю.

— Продолжайте, пожалуйста.

Сначала они остановились у мотеля — Ричарду потребовалось что-то взять из номера. Скотт дожидался его в машине. Не прошло и минуты, как Ричард вернулся, неся с собой нож, чтобы, мол, Скотт мог надрезать верх брикета и попробовать наркотик, и бумажный пакет для денег. И они рванули в горы, туда, где у Ричарда была припрятана травка. Он развлекался вовсю, подпевая музыке, доносившейся из радиоприемника, Скотт — тоже. Еще немного, и он оберет этого олуха подчистую! Две с половиной штуки за пять килограммов. На деньги, которые он выручит, можно жить в свое удовольствие многие месяцы. У Ричарда травка что надо, спору нет, но в делах он лопух!

Это плохо, черт побери! Плохо для Ричарда.

Они поехали в горы, на северо-восток от города. Места тут довольно красивые. Дорога причудливо изгибалась, время от времени возвращалась как бы назад, виден был весь город, раскинувшийся в долине, его огни мерцали, словно рождественские украшения на елке, а в вышине, как елочные украшения, тоже мерцали, но уже звезды, перемигиваясь между собой. Вокруг все было таким умиротворенным и красивым, что Скотт почувствовал прилив счастья. Три дня назад он кое-как приковылял в город, не имея ничего, кроме пыли на подошвах ботинок, машины, которая дышит на ладан (он, пожалуй, доедет на ней до Денвера, а там бросит). Кучу денег предстояло еще достать. И фортуна дрогнула. Давно пора!

— Останови! — неожиданно произнес Ричард.

Они были уже довольно высоко в горах. Выехали на ровную площадку, окруженную деревьями. Место оказалось уединенным — едва свернув с шоссе, они пропали из глаз.

Ричард первым вышел из машины. Скотт заглушил двигатель и следом за Ричардом двинулся дальше, в глубь леса.

— Ты что, закопал ее? — спросил Скотт.

— Не совсем, — ответил Ричард и повернулся к нему лицом. — Не волнуйся. Ты получишь то, что тебе нужно. Или, по крайней мере, то, что ты заслуживаешь.

Я держу в руке карту. Это составленная методом аэрофотосъемки карта местности, на которой нашли труп Ричарда Бартлесса. Ставлю ее на стенд прямо перед Скоттом под таким углом, чтобы было видно и ему самому и Мартинесу.

— Вот тут вы остановились? — спрашиваю я.

— Ну да. В этом самом месте.

Скотта Рэя начинает бить дрожь. Его нога исполняет пляску святого Витта.

— С вами все в порядке? — Мартинес обращает внимание на то, что свидетель нервничает. — Может, нужно время, чтобы собраться с мыслями?

Подняв голову, Скотт Рэй глядит на него.

— У меня было два года на то, чтобы собраться с мыслями. Давайте продолжим.

— Ну что ж, продолжайте, — отвечает Мартинес.

Скотт взглянул на Ричарда. Черт побери, о чем это он?

— Что значит «чего ты заслуживаешь»? Мы же сюда за делом приехали, так пусть тебя не волнует, чего я, черт побери, заслуживаю!

Тут Ричард посмотрел на него каким-то странным взглядом, от которого у Скотта мурашки побежали по спине.

— А где тайник, Ричард?

— Он у меня. Прямо у меня между ног, старина! Ты столько уже натерпелся, пора и награду получить.

Внезапно в руке у Ричарда появился пистолет. Он достал его из бумажного пакета вместе с мотком веревок.

— Хватит дурака валять, Ричард! — сказал Скотт. — Я в рот не беру. Так что опусти свою чертову пушку и давай заниматься делом.

Он испугался: если человек не пугается, когда его берут на мушку, то у него либо с головой не все в порядке, либо он вообще утратил свои мыслительные способности. Впрочем, он не столько даже испугался, сколько рассвирепел. Выходит, этот ублюдок, заставляя его сделать ему минет, считает его частью сделки? Черта с два!

— Убери пистолет, — сказал Скотт. — Давай займемся делом, за которым приехали, а потом надо сваливать отсюда.

Ричард улыбнулся ему.

— А мы за этим и приехали.

Ягненок обвел волка вокруг пальца.

— Значит, никакой травки тут нет, так, что ли, подонок?

— Правильно, малыш! — осклабился Ричард. — Травка, которой ты отведаешь сегодня вечером, растет у меня между ног.

Вскинув пистолет, он подошел к Скотту и приставил дуло к его виску.

— На колени, дружок, пора приступать к делу, — приказал он.

Выбора не было, Скотт послушно опустился на колени.

— Руки за голову!

Он завел руки за голову, и Ричард крепко связал их одной из веревок.

Зажмурив глаза, Скотт твердил себе: «Этого не может быть, все это просто страшный сон».

— Открой глазки, дружок! Вот тот отросток, который ты мечтаешь поскорее взять в рот. Сейчас я доставлю тебе такое удовольствие, какого ты еще никогда не испытывал.

Скотт открыл глаза. У него перед глазами был член Ричарда. Может, вчера вечером в постели с женщиной он и подкачал, однако теперь стоял прямо, как шест.

— Поцелуй его, — сказал Ричард и сунул дуло пистолета Скотту в ухо. — Представь, что ничего более вкусного в жизни тебе пробовать не приходилось. — Он широко, противно улыбнулся. — Заставь себя самого в это поверить, старина. Ты же педик, такой же, как и я. Так что не упрямься, а давай начинай, против себя не попрешь.

Скотт губами коснулся головки члена Ричарда и принялся посасывать его.

Ричард застонал. Он стонал, как девушка, как та шлюха, с которой Скотт развлекался прошлой ночью, когда языком ласкал ей киску.

По этой части Скотту не было равных, как утверждали женщины. У него это так здорово получалось потому, что он любил этим заниматься. Но то было с женщинами, ему никогда еще не приходилось делать минет. Пока не приходилось.

— Еще! — попросил Ричард. — Возьми его в рот побольше. Тебе же нравится, черт побери, возьми его целиком!

Он продолжал стонать, извиваясь всем телом. Свободной рукой схватив Скотта сзади за волосы, он притянул его к себе. Сейчас он вел себя точно так же, как Скотт двумя днями раньше в туалете гей-клуба. Так же, как он вел себя с тем несчастным педиком, которого потом ограбил.

Ричард стал кончать, брызгая спермой прямо в рот Скотту. Поперхнувшись, Скотт попытался сплюнуть.

— Глотай! — Дуло пистолета больно вонзилось в ухо Скотту.

И тогда он заплакал. Он не знал, как у него это вышло, но он плакал, как ребенок.

— Почему вы плачете, госпожа? — спросил Ричард с издевкой.

Подняв голову, Скотт посмотрел на него в упор. Что за дурацкий вопрос, черт побери…

— Почему вы плачете? — повторил Ричард. — Тебе же понравилось. Понравилось же, черт побери, разве нет? Признайся, что понравилось!

— Пошел к черту!

— А не пошел бы ты сам!

Присев на корточки, Ричард приблизил свое лицо вплотную к Скотту.

— Тебе очень понравилось. — Его член все стоял, струйки спермы паутинками брызгали в стороны. — Ты плачешь потому, что тебе понравилось. Ты гомик, Скотт. Такой же гомик, как и я. Просто ни за что не хочешь себе в этом признаться. Но теперь, теперь ты должен это сделать.

Ричард засмеялся.

— Такой самец, подумать только! Ты такой же голубой, как и любой педик на 42-й улице в Нью-Йорке. Законченный педик и лишь с виду похож на мужика. Самый настоящий педик, только выдаешь себя за другого. — Нетвердо держась на ногах, он стоял перед Скоттом, тряся перед лицом своим фаллосом, который скрючивался все больше и больше.

— Теперь ты вышел из сортира и больше туда войти уже не сможешь.

Ричард принялся расхаживать, спотыкаясь, взад-вперед, то и дело заливаясь смехом. Он размахивал пистолетом, как пьяный в стельку матрос. Добившись нужного от Скотта, он снова стал самим собой.

— А теперь я хочу доставить удовольствие тебе. Я хочу дать тебе возможность трахнуть меня. Прямо по накатанной дорожке. Готов побиться об заклад, что в этом деле у тебя большая практика.

Руки у Скотта по-прежнему были связаны, и он ничего не мог поделать.

— Представь, что я — одна из тех шлюх, которых ты любишь трахать, закрой глаза и подумай, что на ее месте должен был бы быть мужик. Признайся, что это так, Скотт.

Он был вынужден делать все так, как говорил Ричард. Это испугало Скотта, потому что Ричард был педиком и наркоманом, в голове у него шевельнулась мысль насчет СПИДа, но Ричард все держал пистолет наставленным на него.

Он трахнул Ричарда почем зря. Так, как трахнул бы целочку, которой только исполнилось четырнадцать.

Когда он отошел от Ричарда, тот снова стал задирать его.

— Не говори, что я не шел тебе навстречу. Я только что помог тебе тряхнуть стариной, сынок.

Он уселся прямо голой задницей на землю и хохотал до слез.

В это время веревка с одного конца лопнула, и Скотт почувствовал, как ослаб шнур, стягивающий его запястья.

Он двинулся на Ричарда, а тот в радостном возбуждении не отдавал себе отчета в том, что происходит, что его пленник освободился от пут. У Скотта было такое ощущение, будто он медленно погружается под воду, вот он встал с колен, оттолкнулся руками от земли, и тут Ричард его увидел; на его лице отразился ужас, и он порывисто вскинул пистолет.

— Он направил на меня пистолет, — тихо, дрожащим голосом говорит Скотт, еле сдерживаясь, чтобы не разрыдаться.

— Он собирался застрелить вас, — подхватываю я.

— И застрелил бы. Вне всяких сомнений.

— Почему же он этого не сделал?

— Потому что я его опередил. Он не мог среагировать так быстро, как я.

— Вам удалось выхватить у него пистолет.

Скотт кивает.

— Я вырвал у него пистолет. Я ничего не думал! Я только знал: если я этого не сделаю, он убьет меня.

— И что вы сделали потом?

Подняв голову, он смотрит на меня, по щекам у него ручьем текут слезы.

— Я убил его, старик. Одним выстрелом вышиб ему все мозги.

Он смотрит мимо меня, всем взглядом умоляя понять его.

— Я был вынужден это сделать. Он трахнул меня. Трахнул меня! Я же не педик, старик! Он трахнул меня! Я не педик! И никогда им не стану!

Мартинес объявляет перерыв, чтобы дать Скотту Рэю время прийти в себя. Скотт садится на скамейку в углу пустого коридора, у входа в зал суда, и принимается читать Библию. Стоя поодаль и наблюдая за ним, я слежу, чтобы его никто не беспокоил.

— Что произошло потом? — спрашиваю я, когда зал снова полон.

— После того как я застрелил его?

— Да.

— Точно не помню. Я был сам не свой, я же не собирался его убивать. Похоже, я утратил контроль над собой… вообще, над всем на свете.

Он снова заводится, снова переживает те события, которые случились в горах.

— Не торопитесь, — советую я. — Не торопитесь и постарайтесь рассуждать ясно.

— Я сломался. Помню, как раздалось еще несколько выстрелов, я еще задался вопросом, откуда они, а потом опустил голову, посмотрел на пистолет и подумал: «Почему этот пистолет стреляет?» И тогда я понял, что это я стреляю в него, и я стрелял до тех пор, пока не кончились патроны. Не знаю даже, попал ли в него еще, я не отдавал себе отчета в том, что делал.

Подняв голову, он с мольбой глядит на Мартинеса.

— Я не знаю, что тогда делал. У меня было такое ощущение, что на моем месте кто-то другой, что кто-то меня использует.

— Понимаю, — говорит Мартинес.

Я — весь внимание, то же можно сказать обо всех присутствующих. Мартинес, Робертсон, Мэри-Лу, рокеры — все они сейчас в горах, вместе со Скоттом Рэем.

— Ну а что было дальше? — спрашиваю я, мягко понукая его.

— Я сел на землю. Ноги у меня подкосились.

— Вы сели на землю рядом с трупом.

— Ну да.

— А почему не убежали?

— Я не мог двинуться с места.

— Значит, сели на землю. И сколько вы просидели?

Он качает головой.

— Час?

— Как минимум. Может, и дольше.

— А что стали делать потом?

— Я снова почувствовал, что становлюсь сам не свой. Смотрел и видел, что лицо у него стало бледнеть, словно у мертвой рыбы, знаете, такой бледноватый оттенок, как бывает у мертвой рыбы, — и тогда я снова стал сердиться на него. Сердиться по-настоящему. Я не хотел убивать его. Я просто хотел провернуть с ним сделку и отправиться дальше по своим делам. В жизни мне приходилось совершать дурные поступки, не отрицаю, но никогда еще не приходилось никого убивать. Клянусь. Вы ведь верите мне, правда?

— Да, верю, — отвечаю я, затем, выдержав секундную паузу, прошу: — Продолжайте. Что было потом?

— Я схватил нож, который он привез с собой, и принялся колоть его. Я плакал и ругал его за то, что он вынудил меня убить его без всякой на то причины.

— Вы стали колоть его ножом уже после того, как он умер?

— Он умер в ту секунду, когда прозвучал первый выстрел.

— То есть более чем за час до этого.

— Да.

— У него сильно шла кровь от ножевых ран?

Он качает головой.

— Крови почти не было. Кровь практически и не шла. Она к тому времени уже начала свертываться.

— О'кей. Продолжайте.

— Я понял, что мне надо спрятать его где-нибудь в стороне от дороги, потому что его довольно скоро найдут, а кто-то, может, и видел, как я привез его, или подкинул до мотеля, или еще что-нибудь, вот я и решил оттащить его в кусты.

— И это все? Потом вы ушли?

Он снова качает головой.

— Я отрезал ему член.

— Зачем?

— Потому что он заставил меня взять его в рот! Заставил меня сделать это. — Широко раскрытыми глазами обводит он взглядом зал суда, всматриваясь в лицо каждому, чтобы убедиться в том, что они видят его, убедиться, что они его понимают. — Он заставил меня сделать ему минет! — кричит он. — Он меня заставил!

— И поэтому вы это сделали, — риторически добавляю я.

— В том числе и поэтому.

— А еще почему?

— Потому что он это заслужил! — с вызовом отвечает Скотт Рэй. — Я же знал, что рано или поздно его найдут. Если бы этого не произошло, я бы сам вызвал полицию. — Он смотрит на меня, во взгляде читается вызов. — Мне хотелось, чтобы все знали, что он собой представляет. Что он не педик, а мошенник-виртуоз. Мне хотелось, чтобы все это поняли.

 

11

— Занятную историю вы рассказали, господин Рэй.

Робертсон становится лицом к Рэю. Если учесть, сколь ощутимые удары прошлись по его аргументации, держится он относительно спокойно. Но он же убежден в собственной правоте и до конца дней своих будет считать, что это дело рук рокеров, независимо от того, что скажет или сделает кто-то.

— Это не история. Это правда.

— Это вы так говорите.

— Совершенно верно! — В голосе Скотта звучат вызывающие нотки. — Я поклялся на Библии, что расскажу правду, что сейчас и делаю. Я не клянусь именем Иисуса Христа понапрасну.

— Правдоподобная история, — продолжает Робертсон. — Готов это признать.

— Это правда, черт побери! Я говорю правду.

— Не думаю, что правда в этом деле вообще теперь уже существует, господин Рэй. Теперь все это выглядит уже столь безумно, что правды нет. Вы говорите одно, она — другое, мои люди — третье, представители защиты — четвертое. У всех у нас собственное представление об истине, и, насколько я могу судить, ни одно не является истиной в последней инстанции.

— То, что я говорю, правда! — упорствует Рэй.

— В самом деле? — поддевает его Робертсон.

— Да. — «Да» у него как из железа.

Робертсон качает головой в знак несогласия и поворачивается к Мартинесу.

— Все, о чем нам рассказал свидетель, он мог почерпнуть из газет, журналов, телепередач, Ваша честь. В показаниях этого человека нет ничего нового, чтобы суд поверил истории, рассказанной им. Она заслуживает не большего доверия, чем показания Риты Гомес, которая то и дело меняла их.

— Вы что, хотите сказать, что не верите мне? — недоверчиво спрашивает Скотт.

— Я считаю, вы самый отъявленный лжец, которого мне когда-либо доводилось видеть!

— Черт побери, с какой стати мне являться сюда и говорить, что это моих рук дело, говорить, что меня одного нужно сажать в тюрьму, может, в газовую камеру, не знаю, как это делается, если я тут ни при чем?

— Не знаю. Может, кто-то втянул вас в это дело. Может, вы религиозный фанатик, который спит и видит, что только так он может спасти мир.

Я встаю с места.

— Ваша честь, такие заявления выглядят смехотворно. Этот человек сам отдал себя в руки правосудия. Уверен, вы относитесь к этому обстоятельству с должным уважением и пониманием.

Мартинес наклоняет голову в знак согласия.

— Тогда где же улики? — набрасывается на меня Робертсон. — За все время, пока мы слушали здесь сбивчивые, противоречивые показания свидетелей, вы не представили ни одной мало-мальски реальной улики в подтверждение этих непостижимых, смехотворных обвинений. Вы не продемонстрировали ни одного бесспорного вещественного доказательства, из которого следовало бы, что мы имеем дело не со скрупулезно разработанным вымыслом, не с мастерски сотканной паутиной лжи. Ни одного реального факта, опирающегося на вещественные доказательства.

Я гляжу на него секунду, как бы прикидывая, есть ли хоть крупица истины в его словах. Мартинес тоже смотрит на меня: осталось еще одно, господин адвокат, молча говорит он мне, представьте нам хотя бы одно реальное доказательство.

— Где же пистолет, якобы еще не остывший после выстрела? — спрашивает Робертсон.

— Его так и не нашли, — отвечаю я.

— Так и не нашли! — саркастически повторяет Робертсон.

Обойдя стол, за которым расположились представители защиты, я подхожу к месту для дачи свидетельских показаний. У французов есть поговорка: «Месть — это блюдо, которое лучше всего подавать холодным». После двух жутких лет мы с подзащитными сейчас закатим пир, который заслужили сполна. Я никогда больше не размажу по стенке противника в зале суда так, как сейчас сделаю это с Робертсоном.

— Господин Рэй. Хочу задать вопрос насчет пистолета, который вы выхватили у Ричарда Бартлесса и из которого затем убили его. Куда он подевался?

— Я его спрятал.

— А вы помните где?

— Да.

 

12

Он выбросил пистолет в водопропускную трубу на склоне горы, покидая то место, где произошло убийство. Полиции понадобилось меньше часа на то, чтобы найти его.

 

13

— Ваша честь! Мы ходатайствуем о снятии судом всех обвинений с наших подзащитных и требуем их незамедлительного освобождения.

— Протест! — безжизненным тоном бросает Робертсон. По крайней мере, в последовательности при отстаивании собственной точки зрения ему не откажешь.

Мартинес взглядом пригвождает его к месту.

— Да будет так!

Он ударяет судейским молотком по столу.

— Подсудимые свободны. И вот что, господа… суд приносит вам свои самые искренние извинения. Уверен, от лица всех, кого коснулось это дело… — он окидывает Робертсона суровым взглядом, — хочу сказать: жаль, что вся эта история вообще имела место.

В зале суда никого не осталось, кроме рокеров и нас с Мэри-Лу. После того как мы вдоволь наобнимались и натанцевались и до каждого дошло, что теперь он свободен, Одинокий Волк бочком протискивается ко мне.

— Ну почему, старик? Почему ты не пошел на попятный? Почему не бросил нас, как остальные?

Тот же вопрос я задавал себе — и неоднократно.

— Потому что хотя бы раз, один раз, хотел сделать все так, как нужно.

 

14

Уже стемнело. Все разошлись. Мэри-Лу уже дома и сейчас ждет меня.

А я поехал в горы и вот стою неподалеку от того места, где все произошло. Здесь тихо, мирно, ничто не напоминает о насилии и смерти, о страшных событиях, которые еще дают о себе знать. Хотя, может, они скоро забудутся. Возьмут свое дождь, снег, годы, заполненные переездами, невероятным напряжением, борьбой с собой и другими. Многое изменилось, но многое и осталось. И я снова приведу сюда своего ребенка и, пока мы здесь, почувствую небывалый покой. Покой — и ничего больше.

Ссылки

[1] Американский изобретатель и промышленник (1886–1956), наибольшую известность получил за разработку метода замораживания продуктов питания. — Здесь и далее прим. перев.

[2] 1 акр — 0,405 гектара.

[3] Род Маккьюэн (род. в 1933) — известный американский поэт, композитор, писатель, певец, стихи которого отличаются образностью и легким налетом сентиментальности.

[4] Адвокат, главный герой детективных романов известного и у нас Эрла Стэнли Гарднера.

[5] Бандиты (исп.).

[6] Веблен Торстейн (1857–1929), американский экономист и социолог, под влиянием Карла Маркса считал основой жизни общества материальное производство, но сводил общественное производство к технологии, уделял недостаточное внимание формам собственности.

[7] Хоффер Эрик (1902–1983) — американский писатель-самоучка. Ослепнув в семилетнем возрасте, вновь стал видеть в 15 лет. Сменил массу профессий, свыше двадцати лет проработал докером в Сан-Франциско. Его перу принадлежат около десятка книг по вопросам массовых движений, отличался емкой, афористичной манерой изложения.

[8] Франц Фанон (1925–1961) — политолог. Активный деятель Национально-освободительного движения 50-х годов в Алжире.

[9] Фридмэн Милтон (род. в 1912) — американский экономист. Сторонник частного предпринимательства и рыночных форм хозяйствования. Выступает против широкого государственного вмешательства в экономику.

[10] Район на северо-востоке США, куда входят штаты Мэн, Нью-Хэмпшир, Вермонт, Массачусетс, Коннектикут, Род-Айленд.

[11] Донахью Фил — популярный американский телеведущий, автор многочисленных шоу с участием зрителей.

[12] Популярная информационно-развлекательная программа.

[13] Геологический период около 11 тысяч лет назад, который включил последний по времени ледниковый период.

[14] Роршах Герман — швейцарский психиатр, автор клинического диагноза, получившего его имя. На экран проецируются изображения 10 предметов, половина — в черно-белом изображении, половина — в цветном, их описание, данное пациентом, затем истолковывается.

[15] Начальник (исп.).

[16] Понятно? (исп.).

[17] Один из наиболее известных игроков в истории американского бейсбола.

[18] Район к югу от Сан-Франциско (штат Калифорния), где десятки заводов, фирм ведут разработки в области микроэлектроники.

[19] Столица штата Колорадо.

[20] Острый перец.

[21] Личный представитель архиепископа Кентерберийского, который в ноябре 1985 года прибыл в Ливан для переговоров об освобождении четырех американских заложников, но был похищен мусульманскими экстремистами на целых шесть лет.

[22] Порт в городе Сан-Антонио (штат Техас), ассоциируется у американцев с представлением о стойкости и готовности к самопожертвованию ради высоких идеалов.

[23] Диоген Синопский (около 400 — около 325 до н. э.) — древнегреческий философ-киник, который практиковал крайний аскетизм. По преданию, жил в бочке.

[24] Мормоны (Святые последнего дня) — члены религиозной секты, основанной в США в первой половине XIX века, ведут активную миссионерскую деятельность, в которой значительное место занимает физическое здоровье и проблемы нравственности.

[25] Стэнли Кубрик (род. в 1918 году) — американский режиссер, снявший ряд известных фильмов, в том числе «Доктор Стрейнджлав» (1963) — картину антивоенного характера.

[26] Юрист, писатель, автор популярных в США трудов по вопросам права.