Против ветра

Фридман Дж. Ф.

Часть третья

 

 

1

Я сижу в баре аэропорта в Альбукерке и жду, когда объявят посадку на мой рейс. Из радиоприемника, стоящего в глубине, доносится попурри из любимых моих рождественских песенок: «Про бабку, которая попала под оленя», «Санта-Клаус и его старуха» в исполнении «Чич энд Чонг», «Рок с бубенцами». Через полчаса я с подарками вылетаю в Сиэтл. Рождество в незнакомом городе, с дочерью, которая живет уже в новой квартире.

Я лечу туда в первый раз. Можно было бы пригласить ее к себе на каникулы, ведь мы с Патрицией договаривались в том числе и об этом, но мне кажется, что не следует гонять Клаудию туда-сюда, словно пешку. Пусть побудет и со мной и с матерью, привыкая к своему новому окружению. Это не так-то просто.

Я перехватываю взгляд бармена, делаю ему знак. Еще одну. Хосе Куэрво, я с тобой дружу. Хотя на самом деле этого парня зовут Джонни Уокер. Один черт!

Прошедшие два месяца были, мягко говоря, погаными. На следующей неделе после того, как был оглашен приговор, я получил итоговое постановление суда, занимавшегося расторжением нашего брака. Холли обобрала меня до нитки: дом, вся мебель, ее машина, большая часть денег с нашего общего счета в банке — словом, все подчистую. Твое — это мое, а мое — это тоже мое. Ну и черт с ней, мне было наплевать, если честно, даже легче на душе стало! С прошлым покончено, о нем мне больше ничто не напоминает.

Я не стал платить ей алименты: она работает, руководит картинной галереей, неплохо зарабатывает. Детей у нас не было, она была вечно «не готова». Слава Богу, задним числом думаю я, от одного-то, которого приходится делить на двоих, взвоешь! Она снова взяла девичью фамилию, собирается продать дом и махнуть в Таос. Меня это вполне устраивает, по мне, так больше никогда ее не видеть!

Неделю спустя другой сюрприз преподнесли мне Энди с Фредом. Они все решили уже давно, может, в тот самый день, когда заставили уйти в отпуск за свой счет. Если бы я выиграл дело, они могли бы передумать.

Но я его проиграл.

Мы старательно делаем вид, что расстаемся, как и подобает друзьям, которые, мол, просто разошлись во взглядах на то, по какому пути следует развиваться нашей адвокатской конторе. Разрыв обошелся им в двести тысяч долларов, но эта сумма подлежит выплате в рассрочку сроком на пять лет, так что в конечном счете она ненамного превысит мои служебные расходы.

Некоторые из клиентов ушли со мной вместе. Фред начал было ворчать, что, мол, неплохо бы ограничить начавшийся отток, но клиенты поступили так исключительно по собственному желанию, сам я помалкивал. В глубине души, конечно, я был рад. Сьюзен тоже ушла вместе со мной.

С голоду я не умру, к тому же у меня будет довольно много работы, чтобы не заниматься самокопанием и не растравлять душу, норовя вызвать жалость к самому себе.

По крайней мере, я утер нос Холли. Не так, как хотелось, но, если неудачи следуют одна за другой, любая победа приятна на вкус, даже если для того, чтобы ощутить его, приходится съесть целую тонну дерьма. От продажи дома она не выручит ни единого цента, вот если бы переезд состоялся двумя неделями раньше, она бы положила себе на счет лишнюю сотню тысяч долларов. Когда она об этом узнает, то наверняка подумает, что ее надули и подставили. Ну разве это не плохо, черт побери? Как я уже говорил, была бы победа, а как она достигается — дело десятое.

Фред хотел показать мне на дверь, зная, что впереди у меня напряженные дни, связанные с разводом. Энди не позволил ему это сделать. Как только избавлюсь от ненависти к этим ублюдкам, у которых, как оказалось, кишка тонка, надо будет когда-нибудь поблагодарить его.

Вообще-то, я уже избавился, в тот первый день, когда меня попросили вон, бросив на произвол судьбы, а теперь все оформили, как полагается. Я не хочу им зла, у нас было много хорошего в то время, когда мы только начинали.

Мэри-Лу позвонила мне сразу, как только обо всем узнала. Голос у нее был встревоженный, чувствовалось, что она по-настоящему расстроена. С тобой обошлись страшно несправедливо, сказала она, как бы невольно давая понять, что на мне можно ставить крест. Как будто это не происходит каждый божий день. Если на тебе крест ставить еще рано, с тобой таким голосом говорить не станут, правда же?

Мы встретились, чтобы вместе выпить, и она смогла воочию убедиться, что я в полном порядке. Она еще хотела отвезти меня домой и начать за мной ухаживать. Стараясь говорить как можно вежливее и мягче, я отказался.

Причина проста: если бы я поехал к ней домой, то уехать уже не смог бы. Мы принялись бы ворковать, как голубки, и дело кончилось бы тем, что она стала потакать любому желанию такого типа, как я. Мы стали бы и завтракать, и ужинать вместе, даже после изнурительного рабочего дня она в два счета может приготовить что-нибудь такое, что пальчики оближешь, или уединяться в романтической обстановке в каком-нибудь тихом ресторанчике.

Мы по-настоящему влюбились бы друг в друга. А я не могу влюбляться. Черт побери, у меня и так на душе кошки скребут, а тут еще это! Мне нужно время, чтобы прийти в себя, нужно, подсказывает внутренний голос, разобраться в себе. У меня такое ощущение, будто на меня все смотрят, все меня жалеют, причем я уверен, что так оно и есть. А я не хочу с этого начинать отношения с женщиной. К тому же в самых дальних уголках подсознания, где, как на маленьком чердаке, у меня хранятся обиды, аккуратно свернутые, словно кипы старых газет, притаилась жгучая неприязнь ко всем женщинам, всколыхнувшаяся сейчас из-за Холли и всего того, чего мне стоила женитьба на ней, — ведь я тоже любил ее когда-то. Мэри-Лу не должна нести этот крест. Когда такое ощущение пройдет, а для этого понадобится время, я буду думать о том, чтобы снова завязать отношения с женщиной.

Может быть.

Если бы речь шла лишь о том, чтобы спать друг с другом, проблем бы не было. Но с ней я не смог бы просто спать и все. Я попытался ей объяснить. Она не согласилась, сказав, что, если о большем пока говорить не приходится, ее это устраивает.

Она сама не поверила в то, что сказала, да и я тоже. Вот почему мы порознь отправились по домам.

С тех пор я ей не звонил. А когда наберусь храбрости и позвоню, у нее наверняка будет уже кто-то другой.

Повалят беды, так идут не врозь, а скопом — так, кажется, писал Шекспир. Черта с два! Самое плохое случилось под конец. Патриция переехала месяц назад, в первый же уик-энд после Дня благодарения — 24 ноября. Они уехали в субботу утром на ее машине.

Последние несколько дней Клаудия провела со мной, День благодарения мы с ней отметили на свой манер. Вместе сходили в магазин, чтобы купить самую что ни на есть натуральную индейку, которую я потом приготовил с гарниром. А она сама, так что мне даже не пришлось ей помогать, испекла тыквенный пирог. Погуляли в горах, порыбачили, побросали друг дружке ее мяч от американского футбола с автографом Дэна Мэрино. Чего мы только ни делали, но вот о предстоящем отъезде не сказали ни слова.

Мы молчали об этом до пятницы, до того момента, когда вечером сидели у нее на кровати в окружении старых плюшевых игрушек. Мы толком даже не знали, что сказать, кроме фраз типа «Я буду по тебе скучать», «А я буду тебе звонить», «Мы часто будем видеться» и так далее в том же духе. Мы вступали в полную неизвестность. Мы расстались чуть ли не с того самого дня, как она родилась, но никогда не расставались на самом деле.

Я стоял у дома Патриции и смотрел, как они уезжают. Забравшись на заднее сиденье, где уже лежали книги и пластинки, Клаудия прижалась носом к заднем стеклу, глядя на мою удаляющуюся фигуру. Я помахал ей рукой. На улице было холодно, на предыдущей неделе раньше обычного выпал снег, и на земле там и сям еще лежали его остатки. Я чувствовал обжигающий ветер, который овевал мои мокрые щеки.

«Джонни Уокер» приятен на вкус, даже приятнее, чем обычно. Я буду смаковать его до тех пор, пока не сяду в самолет. Из радиоприемника слышится «Грустное Рождество» в исполнении Элвиса. Вот и говори после этого, бывают ли в жизни совпадения: в кино сказали бы, что песенка пришлась более чем кстати. Иной раз в жизни это и угнетает: в ней все не так, как в кино.

 

2

Несмотря на то, что Партиция уже говорила мне, куда они собираются переезжать, вид ее новой квартиры застигает меня врасплох. Квартира расположена на двадцать втором этаже небоскреба, чуть ли не на самой крыше, откуда открывается потрясающий вид на залив. Так высоко, что видно чуть ли не до Канады. Вся мебель новая, но хозяйка дома, памятуя о правилах хорошего тона, отзывается о ней довольно сдержанно, как и подобает адвокату, дела у которого внезапно пошли в гору.

— Это все заслуга декоратора, — признается она, с видом собственницы поглаживая абажур из хлопчатобумажной ткани на настольной лампе от Анны Тэйлор. — У меня времени не было. Все уже было готово и дожидалось меня… то есть нас.

— Шикарно, — говорю я. И слепому ясно, что это заслуга декоратора, — квартира выглядит так, будто в ней никто не живет. Не видно ни дыр, оставшихся от горящих сигарет, ни винных пятен. Кроме нескольких детективов, валяющихся на полу, ничто не говорит и о присутствии Клаудии. Я расхаживаю по комнатам, любуясь открывающимися из окон видами. Дело близится к вечеру, Патриция только что вернулась с работы, где у нее свой кабинет (который, как я узнаю позже, тоже заново отделан). Она сбрасывает туфли, швыряет пальто на кресло, и без того заваленное вещами. Вещи у нее тоже новые. Со вкусом подобранные, дорогие, словом, не прикид, а сказка. Пожалуй, после сисек она сменила все, что только можно было. Интересно, какой теперь ждать пластической операции.

— Пришлось обновить гардероб, — поясняет она, перехватывая мой взгляд.

Она нервничает, оставаясь наедине со мной, не может спокойно усидеть на одном месте. Когда самолет приземлился, я позвонил ей на службу, она отпросилась с работы, и мы договорились встретиться у нее дома. Я сразу отправился туда, не заезжая в отель, где она забронировала мне номер, — в двух кварталах от дома. «На мой взгляд, тебе не стоит останавливаться здесь», — сказала она по телефону. Я не был в этом так уверен: легкое шевеление у меня в брюках при звуках ее грудного голоса напомнило о нашей последней встрече, о которой у меня остались довольно приятные воспоминания. Но теперь, увидев ее, я целиком и полностью с ней согласен: ту женщину, которая стоит передо мной, я в упор не вижу. Новая одежда, новый блокнот для записей, что ни возьми — все новое, выглядит она потрясающе, я искренне за нее рад, на самом деле рад, и все же что-то не так, как если бы девочка надела мамины туфли, которые ей слишком велики, и старательно изображает взрослую. Это не она, не та Пэт, которую я знаю. Вся сексапильность, так меня притягивающая, испарилась, улетучилась куда-то вместе с майками и шортами для бега.

Окликнув кого-то внизу, она просит мать Лили сказать Клаудии, чтобы та как можно скорее поднималась.

— Выпьешь? — спрашивает она. — Уже не помню, по-моему, ты пьешь мартини?

Мартини? В последнее время, когда мы с ней виделись, она терзалась угрызениями совести из-за пива.

— Был за мной такой грешок.

— Я тоже с тобой выпью. — Она идет на кухню, достает из холодильника бутылку джина — «Бомбей», я восхищен ее вкусом, — бутылку вермута, кувшин, кубики льда.

— Тебе вермута меньше?

— Чем меньше, тем лучше. — Я наблюдаю, пока она со знанием дела смешивает коктейли. Опыт в этом деле у нее есть.

— Я и не знал, что ты пьешь. То есть ты же не пьешь, да?

— Ну, знаешь! — со смехом отвечает она, смех слишком громкий, принужденный. — Когда все остальные… вообще, я не слишком увлекаюсь. Так, время от времени, чтобы расслабиться. — Она передает мне бокал с мартини, положив туда две маслины, как и себе. — Будь здоров!

— Будь здорова! — Мы отпиваем из бокалов. Не нравится мне все это. За месяц она переехала в квартиру в небоскребе, отделанную без нее и совсем не в ее вкусе, стала иначе одеваться, копируя стиль деловой женщины, одержимой желанием сделать карьеру, и пристрастилась к крепкому спиртному.

Выпив, она корчит гримасу и, взяв маслину, кладет ее в рот.

— Мало-помалу начинаешь входить во вкус.

— Вряд ли это станет моей привычкой. Этого недостаточно, чтобы войти во вкус по-настоящему.

Как получилось у тебя, недоговаривает она. Плевать! Если из-за того, что сам я пью, она не хочет всерьез увлекаться спиртным, значит, я исполнил свой долг перед человечеством. И перед своим ребенком.

— Может, это и неплохая мысль. — Я вижу, что от волнения она буквально места себе не находит. Ведь я — то, что еще связывает ее с прошлым, от которого она старается отделаться, она хочет, чтобы никто и ничто, а я — особенно, не вставало у нее на пути.

Дверь позади распахивается, и, не успел я обернуться, как Клаудия уже повисла у меня на шее. Взяв на руки, я обнимаю ее.

— Папа! — восклицает она таким голосом, что не поймешь — ребенок она или уже выросла. — Я и не знала, что ты здесь.

— Только что приехал, солнышко. Даже в отель не заезжал. — Я опускаю ее на пол. Она уже совсем взрослая, я и забыл. Прошел всего месяц.

— Пойдем. — Она хватает меня за руку. — Я покажу тебе свою комнату. Она такая миленькая.

Она тащит меня за собой. Оборачиваясь, я смотрю на Патрицию, которая стоит на еще неистоптанном коврике в середине прихожей с застывшей на губах робкой, выжидательной улыбкой. Она выпила свой бокал до дна, даже не заметив.

Удивительно, как быстро могут пролететь две недели. Не у ребенка, у него время тянется медленно, неделя может продолжаться бесконечно. Но у взрослого, пытающегося выгадать драгоценные часы, даже минуты, чтобы откладывать их про запас на недели и месяцы разлуки, время несется, словно космический корабль. Трудно жить данным конкретным моментом, если нет уверенности в будущем.

Занятия в школе закончились, идут рождественские каникулы, поэтому я и здесь. Патриция работает буквально на износ, у нее нет праздников. «Мне надо наверстать потерянные пять лет, — говорит она мне вечером того же дня, когда я прилетел, — другие и так носом землю роют!» Добро пожаловать в частный сектор, так и подмывало меня ответить. Но я не стал этого делать, потому что не ее же вина, что предыдущая работа оказалась неудачной. Сейчас она рада, что приходится вкалывать как проклятой, рада и тому, что на время можно сбыть Клаудию мне на руки, а самой повкалывать, не мучаясь угрызениями совести.

В результате мы с Клаудией все время вместе. После первых нескольких дней, когда я утром захожу за ней, а вечером привожу домой, я уговариваю ее переехать ко мне в отель, прихватив с собой книжки, одежду, плюшевого мишку. Мы шатаемся по улицам, заглядываем в музеи и кафе — папа и дочка, гуляющие по городу. Я поражаюсь тому, как сильно она повзрослела: Санта-Фе напоминает прекрасный маленький бриллиант, но Сиэтл — настоящий город, большой, на редкость разнообразный, и она чувствует себя в нем как рыба в воде, прекрасно ориентируясь в бесконечной череде кинотеатров, мест, где можно пообедать, походить по магазинам. Мы с опозданием покупаем рождественские подарки для каких-то ее друзей и подруг, оставшихся дома, она грустит по ним, тем более что со многими дружит еще с пеленок, но новые друзья — тоже ребята что надо.

В глубине души, будучи эгоистом (преобладающая черта моего характера), я жалею о том, что она так быстро освоилась. В глубине души я выстроил план, по которому испуганная девочка упрашивает отца забрать ее с собой, туда, где ее настоящий дом, где ей все хорошо знакомо. Иными словами, туда, где живу я сам. Но лучшая часть моего характера — я обнаруживаю, что такая существует, — счастлива, на самом деле счастлива, потому что, вопреки моим опасениям, переезд оказался не столь болезненным и ее, похоже, все устраивает. Конечно, все для нее здесь в новинку. Может, когда жизнь заявит о себе, она будет думать иначе. Я надеюсь, что нет. Или большая часть моей натуры хотела бы на это надеяться.

— Ты разрешишь мне остаться у тебя до полуночи, чтобы посмотреть бал, когда он начнется?

— Конечно. А иначе как ты узнаешь, наступил уже Новый год или нет?

— А как же календарь, дурачок? — хихикает она. В ее смехе слышатся еле уловимые кокетливые нотки. Она подрастает, девочка моя.

Несколько дней мы провели, катаясь на лыжах, несколько отличных дней, и вернулись в Сиэтл в самый канун Нового года. Снова сидим в моем гостиничном номере и ужинаем тем, что нам принес дежурный по этажу, — она сама так захотела, я позволил ей принять решение, хотя мы могли бы пойти куда-нибудь в город и поужинать там. Я рад, что она так решила, не хочу ни с кем ее делить. К тому же я знаю, что в ее представлении ужин в номере отеля — синоним ослепительной роскоши. Коктейли с креветками, чизбургеры, имбирный эль и шоколадные пирожные с мороженым. Словом, все, что полагается. Из уважения к ней (только на словах, но все же…) сегодня вечером я спиртного в рот не беру, из-за этого я на самом деле доволен собой, дело не только в раскаянии.

Мы разговариваем: о ее новой школе, друзьях, матери, обо мне самом. Новая работа матери ее беспокоит. Она отнимает у Патриции больше времени, чем предыдущая, гораздо больше. К тому же после школы она не может заходить к ней на работу, как это было раньше. До нее слишком далеко ехать, Патриция не хочет, чтобы она одна ездила на городских автобусах, к тому же атмосфера в офисе не такая, чтобы дети могли себе валяться на полу, читая и рисуя. Клиенты не поймут, было ей сказано. Что-то, связанное с конфиденциальностью — очередное новое словечко, которое она выучила. Мама теперь куда строже, чем раньше.

Теперь мама меньше бывает дома, больше времени проводит на работе, к тому же с кем-то встречается. Постоянного ухажера, насколько Клаудия знает, у нее нет. Услышав, что она с кем-то встречается, я чувствую, что ревную, я не хочу с ней видеться, честное слово, но мысль о том, что на горизонте появился другой мужчина, беспокоит меня. Самая заурядная, примитивная мужская ревность: другие мужики спят с матерью моего ребенка. Грязное это чувство — ревность. Я и не подозревал, что оказался таким агрессором.

— А тебе попадался кто-нибудь из тех ребят, с которыми она встречается?

— Один.

— Ну и каков он из себя?

— Лысый.

— И это все? — смеюсь я. — Ну и что, если человек лысый?

— Да ничего, по-моему. Ты же не лысый.

— А если бы был лысым, ты бы так же меня любила?

— Ну да. Но ты же не такой.

— А тебе он понравился?

— По-моему, да. — Она пожимает плечами, как бы давая понять, что не хочет об этом говорить. — Я и видела-то его мельком, когда он как-то заезжал за мамой.

То, что приобретает Патриция, теряет Клаудия. От этого никуда не деться, в конечном счете это, может, пойдет лишь на пользу, но, черт побери, меня это беспокоит! Девочка оказалась одна в незнакомом городе и слишком много времени проводит вместе с матерями других детей и их няньками. Я знаю, что не мое это дело, но обязательно поговорю с Пэт. Ей это не понравится, но мне плевать. Клаудия — это и моя дочь тоже.

На экране появляется ведущий Дик Кларк, и начинается бал, который приурочен к Новому году. Мы видим по телевизору, как тысячи психов носятся словно угорелые по Таймс-сквер на острове Манхэттен, распивая спиртное и испуская истошные вопли, некоторые обнажены до пояса, хотя на улице мороз, впечатление такое, что смотришь на оголтелых болельщиков, которые встречаются на футбольных матчах в Питтсбурге или Кливленде. По прошествии времени я начинаю отдавать себе отчет в том, что люди, копошащиеся на экране, словно муравьи, сейчас уже либо спят, либо где-нибудь размозжили себе головы. Буйство толпы осталось, хотя и отличается от того, что я видел в возрасте Клаудии, когда смотрел телевизор вместе с дедом и бабкой. Настоящий канун Дня всех святых, с настоящими ножевыми ранениями и настоящей кровью. Я всегда был рад тому, что мой ребенок растет не в большом, а в маленьком городе, но теперь она неминуемо вольется в эту громогласную орду.

Я отгоняю от себя эту тревожную мысль. Сейчас дочь здесь, через несколько минут она заснула после телевизионного бала, даже не сняв праздничного платья. Глядя, как она лежит, по-детски приоткрыв рот, я на мгновение ловлю себя на том, что, словно по мановению волшебной палочки, представляю ее маленькой девочкой, дочуркой старого любящего отца, которая только отвыкла от пеленок и по-прежнему не выпускает изо рта большой палец.

Но теперь она не такая, в самом деле не такая. Еще пара лет, и она будет самостоятельной девушкой. Будет изменяться, расти, искать собственное «я», с которым проживет уже до конца дней своих. Искать, как ищу я сам. Судя по всему, добьется она этого раньше, чем я.

 

3

Тюрьма штата Нью-Мексико находится менее чем в получасе езды к югу от Санта-Фе, рядом с той самой проселочной дорогой, по которой двинулись рокеры, когда уезжали из города (навсегда, как им казалось) семь месяцев назад. На улице мерзко, промозгло. Февраль — самый холодный месяц года, сейчас он даже холоднее обычного. Целый месяц в наших краях гуляли северные ветры и сдули все, что только можно было, — даже краски, и те потускнели, небо бледно-бледно-голубое, как выстиранное белье, без облаков, словно голубая вода ручья, несущегося с гор во время паводка весной, наступившей раньше положенного. Над головой иной раз проплывают клочья перистых облаков, невысоко над горами видно бледно-желтое, полупрозрачное солнце. Зимний этот день не назовешь приятным при всем желании, на улицу выходить ужас как не хочется.

Еду повидаться с рокерами, которых навещаю раз в месяц. Еду к ним в четвертый раз. Будут еще сотни таких же поездок, как только мы обратимся в суд с ходатайством о пересмотре дела.

Я единственный человек, благодаря которому они поддерживают связь с внешним миром. Я много думаю об этом. Возможно, это смешно, а может, и не очень смешно, но я поймал себя на том, что стал относиться к ним, к их делу по-своему неоднозначно. Я имею в виду не его исход, а свое в нем участие. Весь во власти эмоций, я представлял, что буду всецело поглощен составлением апелляции, руководствуясь допущенной по отношению к ним вопиющей несправедливостью. Это так и есть, их подставили самым наглым образом, и сама мысль об этом мне ненавистна, ненавистно то, что вообще возможны такие гнусности по отношению к ним и им подобным, а это то и дело происходит при действующей системе правосудия. И я стану лезть из кожи вон, добиваясь пересмотра решения. Это не пустое обещание, которое я даю сам себе, чтобы приглушить голос совести. Я во что бы то ни стало доведу дело до конца.

И все-таки какой-то внутренний голос подсказывает, что я зря ввязался в это дело. Начать с того, что я его проиграл. Не так уж часто это со мной случается, на душе кошки скребут, думать ни о чем не хочется, тем более сейчас, когда в личной жизни все пошло наперекосяк. Наверняка это ускорило и то, что меня вывели из числа компаньонов фирмы. Конечно, я бы и сам не остался, разлад зашел слишком далеко, но я предпочел бы уйти не на их, а на моих условиях. Никому не нравится, если ему дают пинка под зад, какие бы красивые слова при этом ни говорились. А когда уходишь, сам диктуя условия, но проиграв свое последнее дело, по большому счету это не так здорово, как если бы ты ушел, выиграв его. У меня есть и другие дела, но, может, их было бы больше, если бы последнее осталось за мной. Людей привлекают победители, а проигравшие их отталкивают.

Но и это еще не все. Проигрывают многие, я свое еще возьму. Словно крыса, вгрызающаяся в тело, не дает мне покоя мысль о том, сколько потеряно времени, которое я мог бы провести с Клаудией. Его уже не воротишь. Я вроде бы понимал, что теряю это время, но в известном смысле это было не так, мне казалось, что такого просто не может быть — до тех пор пока они с Патрицией на самом деле не уехали и я не остался один. Я не верил в то, что это возможно, и только теперь понимаю, что нужно было проводить с ней больше времени. По большому счету эти ребята стоили мне части моей жизни. Иной раз, мелькает у меня мысль, она важнее, чем отправление правосудия, где надо отличить правых от виноватых.

Теперь слишком поздно искать предлоги, строить предположения, гадать по принципу «если бы да кабы…». Тут все происходит так же, как с человеком, когда он напивается: поначалу все идет отлично, но, протрезвев, начинаешь думать, а стоит ли овчинка выделки? Все эти сравнения, рассуждения — удел неудачников. А я выступаю сейчас в этой роли — проиграл дело, вышибли из фирмы, упустил ребенка, лишился большей части сбережений. Неудачник? Мне нужно во что бы то ни стало наверстать упущенное и жить так, как учил Микки Риверс, один из моих любимых бейсболистов, знающих толк в жизни: «Я не собираюсь волноваться из-за того, что мне не по плечу, потому что, если это мне не по плечу, с какой стати мне из-за этого волноваться? Но я не буду волноваться и из-за того, что мне по плечу, потому что если это мне по плечу, то с какой стати мне из-за этого волноваться?»

— Ну что, приятель, как делишки?

— Да вроде не жалуюсь.

— Не то что у нас, грешных. — Одинокий Волк ощеряет рот, обнажая клыки в злорадной улыбке, зубы у него стали почти черными от плитки жевательного табака, которую он все время держит за щекой. В тюрьме мужик может приобрести кое-какие вредные привычки оттого, что делать нечего: сиди себе и дожидайся, когда вынесенный приговор приведут в исполнение.

Комната для встреч адвокатов с подзащитными в камере смертников не самое приятное место. Она сверкает чистотой, слишком ярко освещена и отличается на редкость угрюмым видом. В таком месте чувствуешь себя, как пациент, которому делают операцию в полости рта без инъекции обезболивающего новокаина. В прежние времена, еще до того как тюрьма была перестроена, собираться там стало своего рода традицией. Это было то место, где, пусть даже при самых мрачных обстоятельствах, могли общаться человеческие существа, что имеет здесь важное значение, потому что все, связанное с пребыванием в камере смертников, ужасно, на редкость унизительно и угнетающе действует на человека, представляя сочетание скуки, тщетности и неотвратимости.

Мы сидим на жестких пластмассовых стульях. За продолговатым пластмассовым столом, который тянется во всю комнату. От пола до потолка нас разделяет перегородка из пуленепробиваемого плексигласа толщиной два дюйма. Мы разговариваем через телефонные трубки, соединенные при помощи шнура, протянутого через перегородку. В комнате мы одни. Все, что мы говорим и делаем, носит строго конфиденциальный характер: каждый месяц здесь проводится обыск на предмет обнаружения подслушивающих устройств, что делается в интересах как властей штата, так и самих заключенных. Стоит хотя бы раз подслушать беседу адвоката с подзащитным, и дело может кончиться возбуждением громкого иска, даже отменой смертного приговора. Поэтому власти штата действуют так, чтобы и комар носа не подточил. Они могут себе это позволить, все настолько складывается в их пользу, что нужно быть полным идиотом, чтобы пытаться смухлевать.

— Хорошие новости есть? — спрашивает Одинокий Волк.

Я отрицательно качаю головой. Каждый раз, когда мы встречаемся, он задает этот вопрос не потому, что надеется на хорошие новости — он знает, как только они у меня будут, я тут же сообщу о них, — а потому, что считает его частью своего рода ритуала. Еще одна привычка, которую нужно в себе вырабатывать, чтобы дни тут шли быстрее, как отжимание в упоре на турнике или чистка зубов через определенные промежутки времени, которые ты сам же себе и устанавливаешь.

— Значит, все по-старому.

Я киваю. Не надо было мне приходить. Хотя Одинокий Волк этого и не говорит, мне кажется, что он тоже так думает. Все равно сейчас я не могу ничего ни сказать, ни сделать. Процесс подачи апелляции по делу, завершившемуся оглашением смертного приговора, — долгая история, на редкость утомительная и монотонная процедура (если только не ты сам оказался за решеткой, к тому же впервые в жизни), изобилующая разными заковыками. Что касается соблюдения юридических формальностей, то этот процесс, в общем, во многом идет сам по себе. Ни один судья, ни одни органы правосудия, какими бы суровыми они ни были, в том числе в Техасе, Луизиане, Флориде, где десятки людей убивают под предлогом правосудия и защиты американских интересов, не хотят, чтобы власти казнили человека до того, пока не исчерпаны все имеющиеся у него возможности опротестовать смертный приговор. Как единственное оставшееся во всем мире демократическое государство, которое по-прежнему казнит своих граждан, в данном вопросе нам нужно соблюдать осмотрительность или же делать вид, что мы ее соблюдаем.

Что касается нашего дела или апелляции по нему как таковой, ситуация складывается парадоксальная. Мы слишком хорошо его провели, и сейчас это оборачивается против нас же. Чтобы добиться пересмотра дела об убийстве, за которое полагается смертная казнь, нужно найти какую-нибудь ошибку, желательно грубую, из-за которой исход дела мог бы быть другим. Обычно из-за грубых ошибок защиты аннулируется больше приговоров, чем по любой иной причине. При поганой защите нашим ребятам подфартило бы больше, потому что в этом случае мы имели бы больше оснований для ходатайства о повторном рассмотрении дела.

Но тут — шалишь! Любой адвокат в Нью-Мексико, начиная с больших шишек и кончая мелкой сошкой, знает, что мы сделали максимум возможного. (Если не считать вступительной речи, мы опростоволосились один-единственный раз — при обнародовании заключения коронера, но теперь ясно, что это не имело никакого значения. Так или иначе они все равно подловили бы нас на этих ножах.) И единственное, что остается, — придраться к чему-нибудь из того, что сказал или сделал судья, к чему-нибудь такому, что сделало (или не сделало) обвинение и что требует если не повторного разбирательства дела, то по крайней мере направления его на дознание.

Пока все мои усилия тщетны. Мартинес исполнил свою роль на первоклассном уровне. Иной раз судью можно подловить, когда он дает указания присяжным, говоря, как отнестись к тем или иным показаниям, какие из них не могут быть приобщены к делу. Здесь этого не было и в помине. Более беспристрастного судьи нечего было и желать. Естественно, я собираюсь направлять кипы ходатайств на предмет опротестования принятых Мартинесом решений, но ни по одному из них не добьюсь желаемого. Выиграю только немного времени.

Если мне и удастся разворошить этот гадючник, то лишь с помощью какой-нибудь оплошности, допущенной обвинением. Робертсон и Моузби. Какой-нибудь их промах, что-нибудь такое, что позволит утереть им нос. Я пока не знаю, существует ли такой промах на самом деле, зато знаю наверняка, что для четырех мужиков, коротающих время в камере смертников, это единственный шанс. Но где его раздобыть?

Одинокий Волк все это знает. Он знает, что раскопать новые улики на манер Перри Мейсона, которые бы суд согласился приобщить к делу, переманить на свою сторону какого-нибудь свидетеля, словом, испробовать эти и другие уловки, рассчитанные на то, чтобы пустить пыль в глаза, практически равны нулю. Но он и остальные жаждут другого, и, даже зная все, Одинокий Волк все равно спрашивает:

— Ничего? Черт бы тебя побрал, старина, но ведь какие-то новости должны быть!

— Я делаю все, что в моих силах. Не могу же я выдумывать новости на пустом месте.

— А почему бы и нет? — Он все еще пытается шутить, хотя юмор у него мрачноватый.

— Да потому, что если бы я попался, то пополнил бы вашу компанию. И что бы тогда стало со всеми нами?

Какое-то время мы беседуем, я рассказываю, как дела у его друзей. Кроме меня, к нему не пускают никого, разве что ближайших родственников, а так как он не женат и единственный его родственник брат, из-за которого он тут и оказался, встречаться ему не с кем. Друзей он тоже не видит, даже мельком. Они сидят в камерах на том же этаже, но полностью изолированы друг от друга.

— А как поживает эта шлюха? Ты еще не вывел эту изовравшуюся сучку на чистую воду?

— Нет.

Рита Гомес. Певчая птичка, основная ставка обвинения. Лгунья, каких еще поискать, но нам так и не удалось вывести ее на чистую воду. Вспоминая все, что произошло, я понял, что она оказалась достаточно сообразительной, чтобы выдумать историю, в которую можно поверить с грехом пополам, и достаточно упрямой, устойчивой, чтобы не расколоться. Не важно, какие вопросы ей задавали, главное, что на все у них были свои ответы, и она изо всех сил цеплялась за эти ответы. Ее много раз выводили на чистую воду, но ничего не менялось, она вела себя как ни в чем не бывало, проглатывала все, включая и те небылицы, которые рассказывала. К концу суда она буквально с ног до головы была покрыта наслоениями лжи, как знаменитый кит Моби Дик ракушками. Но и тут она и ухом не повела. Она была слишком глупа, черт побери!

Или… слишком напугана. Да, ее хорошо поднатаскали, очень хорошо. Это не упрек, все натаскивают своих свидетелей, но с Ритой Гомес произошел явный перебор: временами казалось, что это она вместо обвинения рассказывает о том, что произошло. И вроде хочется ей поверить, но не получается, потому что, если поверить, значит, ни за что уже поручиться нельзя. Если власти приговаривают людей к смерти на основании вымышленных показаний, значит, мы снова вернулись в первобытнообщинный период.

После суда я пытался ее найти, но она как сквозь землю провалилась. Никаких следов. Правда, после окончания суда нельзя начать его заново, как нельзя заставить свидетелей снова давать показания, если, разумеется, они не соврали самым беззастенчивым образом, а в данном случае об этом говорить не приходится — она на самом деле была вместе с ними, они ее изнасиловали, она была знакома с убитым и так далее в том же духе. Но я-то знал, да и все мы знали, что кое-каких деталей тут не хватает. Я хотел бы в этом спокойно разобраться, чтобы обнаружить кое-какие зацепки в том, как полицейские натаскивали ее.

Все мои усилия найти Риту Гомес пошли прахом. Она больше не проживала в штате Нью-Мексико. Надежда на то, что мы когда-нибудь ее увидим, столь же призрачна, как и шансы на то, что моим парням удастся выбраться из кутузки. Остается пока одно — если они будут вести себя тише воды, ниже травы, то губернатор, кем бы он ни оказался к тому времени, когда наступит черед рассмотрения их апелляции, аннулирует смертный приговор и дарует им жизнь.

Конечно, обо всем ртом я не говорю. Слишком это жестоко отнимать последнюю надежду. Поэтому мы сидим и беседуем, несем разную чепуху в течение часа, отведенного для встречи.

Пора идти. Мы встаем, положив руки на плексигласовую перегородку, ладонь к ладони, пальцы к пальцам. Этому бедолаге еще долго-долго не касаться рук другого человека так близко, как теперь.

 

4

Моя новая контора всего-то в двух кварталах от прежней, но вот что касается престижа, то здесь их разделяют несколько световых лет. Это старое, полуразвалившееся здание из саманного кирпича, которое когда-то представляло собой особняк, теперь поделено на множество тесных комнатенок, где обретаются адвокаты-неудачники вроде меня. Вместо привычного мне и полагающегося обычно набора — библиотеки по юридической тематике, секретарш, копировальных машин — здесь только одна секретарша, работающая на полставки, не библиотека, а сплошное огорчение, копировальная машина, которая, как правило, сломана, и кофеварка. И все. Конторы состоят из двух комнат, в каждой кто-то сидит, в передней, как правило, секретарша, в задней — начальник. Может, атмосфера тут не менее замкнутая, чем в крупной нью-йоркской фирме, где старшие компаньоны не знакомы с половиной работающих у них адвокатов, но все равно это ничем не напоминает то место, где я был своим человеком.

Первые два месяца оказались просто тяжелыми: как-никак добрый десяток лет я жил по одному и тому же распорядку дня. Даже когда меня ушли в отпуск без сохранения содержания, я продолжал пользоваться прежним кабинетом. Словно старый пес, дорогу туда я мог найти с закрытыми глазами. А если еще учесть все разлуки и разводы, выпавшие на мою голову, то кабинет был для меня домом даже в большей степени, чем те места, которые я домом называл.

Впрочем, ко всему можно привыкнуть, и я начинаю потихоньку осваиваться. Если уж на то пошло, я всегда держался особняком. А народ здесь подобрался, в общем, неплохой, особенно несколько молодых ребят, недавних выпускников юридического факультета, которые не терпят бюрократическую волокиту, присущую государственной системе судопроизводства. Пока они не могут устроиться на работу в более крупные, престижные фирмы. (Типа компании «Александер, Хайт энд Портильо». Сейчас она ведет дела, изменив название на «Хайт энд Портильо». Через неделю после того, как меня вышибли, они поместили в утренней «Нью-Мексикэн» объявление размером в четверть полосы, чтобы довести эту новость до всеобщего сведения. Большие люди — мои прежние компаньоны. Когда это объявление попалось мне на глаза, я испытал странное ощущение, но, как ни удивительно, не почувствовал себя уязвленным. Может, к тому времени мне уже было все равно.)

В других частях здания — тоже фирмы, в них по два-три человека, в том числе несколько женщин и старых холостяков. Не таких, как я, со мной в городе по-прежнему считаются. Я имею в виду адвокатов, похожих на Пола, которым нужно место, где они могут повесить шляпу, куда могут прийти из дому, даже если выпадают дни, может, их большинство, когда ни одна живая душа не переступает порог. Но здесь они вновь превращаются в профессионалов.

Кстати, о Поле. Я не видел его с момента окончания суда. Мы подбили бабки, договорились не терять связи друг с другом и быстренько вычеркнули номера телефонов из записных книжек. Это неизбежно, у каждого собственные планы, своя жизнь. Сомневаюсь, чтобы Пол сгорал от желания встретиться со мной после того, как я поддел его из-за истории с «раскаленными ножами», в наших отношениях появилась прохладца, от которой так просто не отмахнешься.

С Томми мы встречаемся регулярно. После того как мне показали на дверь, он сам нашел меня и предложил стать его компаньоном. В этом был смысл: со временем он вырастет в адвоката, с которым волей-неволей надо будет считаться. Но я отказался, сделав, впрочем, оговорку, что позднее могу вернуться к нашему разговору. Наши с ним отношения — своего рода вариации на тему того, что происходит между мной и Мэри-Лу: об этой части моего прошлого я пока стараюсь не вспоминать. Когда же мне снова захочется с ним встретиться, окажется, что, как и в случае с ней, он будет занят.

Томми — добрая душа, каждый месяц он аккуратно навещает в тюрьме Гуся. Он больше не адвокат Гуся, мы договорились, что я буду подавать апелляцию от лица всех, ведь с самого начала это дело было на моей совести, таковым и останется до самого печального конца. Несмотря на это, Томми, словно заботливый сын, не оставляет старого рокера одного. Может, только поэтому тот до сих пор и жив. В отличие от остальных, которые моложе него и для которых даже через много лет в жизни еще не все будет потеряно, Гусь примирился с мыслью, что умрет в тюрьме, даже если его не казнят. От таких дум можно сойти с ума. Томми его сильно выручает.

В целом же жизнь моя постепенно возвращается в нормальное русло. Я встаю утром, иду на работу, встречаюсь с клиентами, составляю письменные изложения дел, хожу в суд, словом, все, как обычно. Я записался в гимнастический зал, бываю там три раза в неделю после работы. Принимаю водные процедуры, занимаюсь аэробикой, плаваю. Сбросил вес, набираю форму. Пью уже не так, как раньше. Бокала виски или вина, похоже, хватает, на большее и не тянет. Может, задуматься об этом меня заставила встреча с Патрицией.

Не считая ежемесячных поездок в тюрьму, больше всего о подзащитных мне напоминают чудаки, которые горят желанием признаться в совершении этого преступления, — словно дохлые карпы, они периодически всплывают на поверхность. Всякий раз, когда совершается какое-то сенсационное преступление, эти идиоты выскакивают откуда ни возьмись, словно чертики из табакерки, одержимые желанием хоть чуть-чуть побыть в эпицентре всеобщего внимания. Либо они заявляют, что это их рук дело, либо знают, кто убил. И приводят свои доказательства, с которыми нужно разбираться, даже если ты знаешь, что имеешь дело с непроходимыми болванами с психическими отклонениями. Проверка вдоль и поперек отнимает время у тебя и деньги у клиента. Спустя какое-то время, когда дело затягивается так же, как наш процесс, ты прилагаешь уже минимум усилий для того, чтобы удостовериться, что оно высосано из пальца, но все-таки прилагаешь. Если хотя бы в одном из миллиона случаев этого не сделать, окажется, что именно тогда и подвернулось что-то такое, что на самом деле имело место.

Пока к нам поступило семнадцать таких признаний — все они яйца выеденного не стоят. Пройдет несколько месяцев, пока их поток иссякнет, до следующего сенсационного дела.

Самая большая перемена в моей жизни в другом — я еще ни разу ни с кем не трахался с тех пор, как побывал в Сиэтле. Время от времени вроде бы и подворачивается какая-нибудь цыпочка, но все как-то не получается. С момента окончания средней школы я еще ни разу так долго не постился. Я думаю о Мэри-Лу, интересно, как у нее дела, но, за исключением звонка под Новый год, мы с ней не разговаривали. Иной раз я трахаю ее мысленно, снедаемый мечтами, которые могли быть сладкой реальностью.

Если я не на работе, то большей частью оказываюсь наедине с собой. Как-то раз, около месяца назад, решил пообедать в городе и в ресторане заметил Энди. При виде него я буквально застыл, не хотелось, чтобы он меня увидел, эгоизма у меня заметно поубавилось. Эта мысль поразила меня, словно молния, я и понятия не имел, что она может прийти мне в голову. Я ощутил, как весь дрожу, словно в ознобе.

Он сидел спиной ко мне. Повернувшись к спутнику, молодому адвокату из соседней конторы, и придумав неубедительную отговорку, я сказал, что возвращаюсь, поскольку забыл, что должен дождаться какого-то важного звонка.

На улице меня снова прошиб холодный пот. Я двинулся обратно в контору, стараясь не перейти на бег.

— Привет, Уилл.

Энди все-таки высмотрел меня.

— Привет, Энди! — Я старался говорить как можно небрежнее, хотя на самом деле этого не было и в помине.

Он окинул меня взглядом.

— Как дела? — В тоне, которым он задал вопрос, непринужденностью и не пахло.

— Потихоньку.

Он посмотрел на меня повнимательнее.

— Что это у тебя на рубашке? — спросил он, указывая на пятно, видневшееся из-под галстука.

— Пролил утром кофе, — стал оправдываться я. — Обычно в таких случаях я переодеваюсь, но сегодня, поскольку у меня нет деловых встреч… — Я слышал, что говорю, словно извиняясь перед ним, но не мог остановиться и замолчать. С какой стати я должен оправдываться?

Большим и указательным пальцами он провел по тому месту, где застегивается рубашка.

— Ты что, сейчас сам себе стираешь? — полушутя спросил он.

— Я эту рубашку случайно надел, — смущенно ответил я.

— Если хочешь стирать себе сам, то заодно научись и гладить. А то рубашка выглядит так, словно ты в ней спал.

— У меня нет привычки спать, не раздеваясь. А, собственно, в чем дело? Я в фирме больше не работаю, так что тебе за меня краснеть не придется.

— Краснеть приходится тебе самому за себя, Уилл! — резко произнес он.

— А пошел ты к черту! — Повернувшись, я двинулся дальше. Он остановил меня, положив руку мне на плечо.

— Ты кипятишься, как и раньше, Уилл. Даже больше, чем когда бы то ни было.

— Да, черт побери! — Он же сам вытолкал меня взашей. — Тебе-то какое дело?

— Ты мне друг, вот в чем дело. Поэтому я не могу махнуть на тебя рукой, несмотря на то что сам на себя ты махнул рукой уже давно.

— Прибереги эти проповеди для зала суда.

Он бросил на меня взгляд, в котором жалость соседствовала с открытой неприязнью.

— Ты стоишь на краю пропасти, Уилл, того и гляди, свалишься! Причем стоишь ближе, чем думаешь.

Он повернулся и ушел, а я остался стоять, дрожа всем телом.

С тех пор я посылаю Сьюзен за сандвичами из гастронома или хожу в те места, где они с Фредом появляются нечасто.

Тот случай меня напугал, показав истинное положение дел. Оказывается, при всей своей напускной независимости я обеспокоен тем, как воспринимают меня другие. Судя по всему, лестным для меня это восприятие не назовешь. Нужно этим заняться и либо перестать быть заложником собственного эгоизма, либо не обращать больше внимания на то, как относятся ко мне окружающие. А если сделать и то и другое? Выходит, я работал, создав вокруг себя нечто вроде защитной оболочки, а когда она исчезает, получается, что не такой уж я храбрый, как думал.

Эта мысль тревожит меня. Раньше я не испытывал такого ощущения. Нет, не так: я никогда не признавался себе, что такое ощущение существует.

Сейчас я раскаиваюсь за все годы, растраченные впустую. Надеюсь, за это мне воздастся сторицей.

 

5

— Привет, незнакомец.

— Привет, незнакомка.

Я и не знал, что она стоит у меня за спиной.

— Ты неплохо выглядишь, Уилл. Такой подтянутый, стройный. — Она ударяет рукой по мускулам на моей руке. Удар получается довольно-таки увесистый, сильный.

— Сбросил несколько фунтов, — отвечаю я, расслабляя мышцы. Я и не знал, что она такая сильная. — В общей сложности, около десяти. Работы было хоть отбавляй.

— Судя по твоему виду, она пошла тебе на пользу. Впрочем, я не хочу сказать, что раньше ты выглядел хуже, — поправляется она.

— Ты тоже неплохо выглядишь, Мэри-Лу.

— Большое спасибо, сэр, вы очень добры. И куда же ты собрался?

— В Денвер. Есть там одно дело в суде. — Черт побери, она на самом деле хорошо выглядит. Строгий деловой костюм с иголочки, как у Патриции, но на ней он выглядит естественно. Может, дело в том, что я смотрю на нее иначе, чем на свою прежнюю жену. От нее так же приятно пахнет, она стоит прямо за мной, пассажиров на рейс много, я невольно чувствую аромат духов, смешивающийся с запахом ее тела, несмотря на то что сейчас раннее утро и пару часов назад она еще стояла под душем.

— А ты?

Мы стоим в очереди за билетами в аэропорту Альбукерке. Помимо «дипломата», у нее еще небольшой чемодан и складная сумка с одеждой.

— Туда же.

— Тоже в Денвер? А зачем? — Черт!

— Там устраивают небольшой семинар — ответственность производителя за выпускаемую продукцию. Он продлится два дня — сегодня и завтра.

— Верно, я совсем забыл. Я сам туда собирался, но сейчас мало приходится этим заниматься, так что отказался. — Ничего не могу с собой поделать, надо показать ей, что я снова начал работать. Что, как и раньше, я весь в делах.

— Счастливчик! А у меня там со скуки сиськи отвиснут.

— Надеюсь, нет, — отвечаю я, машинально переводя взгляд на ее грудь.

— Сегодня вечерком мог бы и проверить! — поддевает меня она. И тут же добавляет: — Я шучу, шучу, Уилл.

Наверное, сейчас у меня на редкость глупый вид. Она меняет тему разговора.

— Где ты остановишься?

— Нигде. К трем часам я уже управлюсь. Туда-сюда, и все дела.

Она улыбается при этих словах. В былые времена, когда я еще работал в фирме, я бы задержался, хорошенько поел, провел бы вечерок, развлекая какого-нибудь потенциального клиента. Теперь, когда приходится жить на собственные деньги, я становлюсь экономнее. Не очень-то приятное чувство, оно напоминает мне о детстве, когда я время от времени выбирался с родителями в ресторан, где мне разрешалось заказывать только самые дешевые блюда в меню — гамбургер с бифштексом, спагетти или биточки, тогда как мне хотелось жареного цыпленка или телячью котлету, запеченную в сухарях, что обошлось бы в лишние двадцать пять центов. От этого чувства я так и не избавился.

— Я забронировала номер в «Браун-палас». Сегодня вечером там устраивают коктейль. Почему бы тебе туда не прийти, когда покончишь с делами? Уверена, ты знаком с большинством из тех, кто там будет.

Я тоже уверен, в этом-то все и дело.

— Ладно, о'кей, может, и приду. — Я откровенно лгу, она должна это понимать.

— Я очень расстроюсь, если не придешь. — Она смотрит на меня в упор. В чем-чем, а в настойчивости ей отказать нельзя.

Купив билеты, мы переходим в зал и ждем, когда объявят посадку на рейс. Я наливаю себе еще чашку кофе, мельком просматриваю заголовки в «Уоллстрит джорнэл».

— Ты сейчас с кем-нибудь встречаешься? — вдруг спрашивает она.

— У меня сейчас никого нет.

Она недоуменно вскидывает брови.

— В самом деле. Честное слово. Я ни с кем не встречаюсь… наверное, уже месяца два. — Я и понятия не имел, что так долго.

— Тем более есть повод, чтобы встретиться.

Я делаю глоток из чашки. Кофе такой горький, что невозможно пить.

— А ты?

— Случается.

Я пожимаю плечами, надеюсь, глядя со стороны, можно сказать, что меня это не особенно трогает.

— У тебя кто-нибудь есть?

— А если бы был, ты стал бы меня ревновать? Да, черт побери, конечно, стал бы!

— Да нет, просто любопытство разобрало. Считай, что я тебя об этом не спрашивал. Меня это не касается. — Ладони у меня вспотели. Я чувствую, что краснею.

— Как жаль! А я-то надеялась, ты будешь меня ревновать. Хоть чуть-чуть.

Она ничего от меня не скрывает. При этой мысли я замираю. Мне тоже не нужно от нее ничего скрывать.

— Пожалуй. Разве что чуть-чуть.

Кончиками пальцев она дотрагивается до моей руки. Мне до смерти хочется ее поцеловать.

— Задержись сегодня на вечер.

— Я не взял запасного костюма.

— Я тебе его куплю.

 

6

Теперь я понимаю, что Патриция развязала мне руки. Она сделала это бессознательно, явно ничего не планируя заранее, в сущности, если бы она об этом подумала, то могла бы поступить иначе, если учесть, с какой завистью она относится к Мэри-Лу, не только к ее участию в сенсационном деле об убийстве и связанному с этим продвижению по службе, но вообще к ее близости со мной — как в работе, так и в личном плане. Мэри-Лу не только начала работать со мной (к чему Патриция стремилась изо всех сил многие годы, добиваясь от меня профессионального признания, убеждая себя в принадлежности к избранному кругу, чему она сама не верила, пока жила в Санта-Фе… а как ей хотелось пробиться в высшую лигу или, по крайней мере, в то, что считалось высшей лигой в наших краях… хватит заниматься самоуничижением, старина, ведь те дни уже миновали, помнишь? Конечно, такое дело давало пропуск в высшую лигу, я был звездой, несмотря на то что проиграл его), она также стала моей любовницей, да, всего на одну-единственную ночь, но я нутром чую, что она будет принадлежать мне гораздо дольше; теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что никогда с ней не расставался с того самого момента, когда мы впервые коснулись друг друга, засидевшись допоздна у меня в кабинете. Теперь я понимаю, что был не нужен Патриции, мы оба это понимали уже давно, но по каким-то важным, серьезным причинам не хотели в этом друг другу признаться. Как и я, она не хотела, чтобы кому-то доставалось то, что было недоступно ей самой, пусть даже она в этом не нуждалась, не могла нуждаться.

А может, все дело было во мне самом, в том, что я всегда выплескивал на нее всю душевную муть, все накопившееся раздражение.

Так или иначе, но ее переезд в Сиэтл, то, что она увезла с собой Клаудию, разлучив со мной, перемены в ней самой, перевоплощение в новый образ, который незнаком мне и пугает, отталкивает меня, теперь дает мне возможность заниматься с Мэри-Лу любовью не так, как я делал это на протяжении последних десяти лет, почитай, с тех пор, когда мы с Патрицией были еще вместе и я думал, что по-настоящему люблю ее.

Мэри-Лу выходит из ванной голышом, перекинув через руку аккуратно сложенную одежду. Положив ее на один из вычурных стульев в стиле королевы Анны, она юркает под одеяло, ложась со мной рядом. В ванной она поставила себе резиновый колпачок, стерла с лица остатки косметики и зачесала волосы назад. Ее матово поблескивающая кожа издает слабый аромат и отливает еле заметным румянцем.

— Ты что, возишь с собой колпачок? — раздраженно и ревниво спросил я, когда она сказала, что будет готова через минуту.

— О Боже! Почему ты такой недоверчивый?

— Просто у меня такое ощущение, что я малость…

— Непрофессионален? — засмеялась она.

— Ты знаешь, что я имею в виду. Выходит, ты готова трахнуться, если подвернется мужик, способный тебя разжечь? Куда же девалась настоящая любовь?

— Ты помнишь, как я звонила из салона самолета, на котором мы с тобой летели? Я попросила подругу сходить ко мне домой и тут же выслать мне его быстрой доставкой по «Федерал экспресс». Я получила его час назад. Хватит ревновать, Уилл, у тебя же все на лице написано, я занимаюсь любовью только с теми мужчинами, по которым схожу с ума, и у меня никого не было с тех пор, как мы с тобой спали!

Есть книжка, которая называется «Последний страстный поцелуй», написал ее человек по имени Джеймс Крамли. Я прочел ее много лет назад и уже не помню, о чем там речь. Да это и не важно, название крепко засело у меня в памяти, но до этого момента я толком не сознавал, что же оно значит на самом деле.

Этим мы сейчас и занимаемся. Долгие, медленные ласки на пути к земному раю, полное самоотречение во имя того, чтобы доставлять удовольствие партнеру и получать удовольствие от него. Для нас больше ничего не существует, вообще ничего, мы позабыли обо всех булавочных уколах, которыми время от времени напоминают о себе житейские проблемы. Работа, дети, прошлое, будущее — ничего этого сейчас не существует. Она обволакивает меня, исполняет каждое мое желание, доставляя невыразимое наслаждение.

Проходит по меньшей мере час, прежде чем я овладеваю ею. Наконец-то, хотя, впрочем, какое это имеет значение, ведь я хочу, чтобы это ощущение никогда меня не покидало!

Такой и должна быть настоящая любовь. В сорок лет она выглядит не так, как в двадцать, — в этом возрасте у тебя уже нет той безграничной животной энергии и выносливости, их сменяют всепоглощающая чувственность и стремление дарить удовольствие партнеру, и ты отдаешься им без остатка! Когда мы с ней трахались во время суда, ничего этого не было: мы трахнулись в первый раз. К счастью, получилось неплохо, так бывает не всегда, даже мы, заядлые бабники, это знаем, но, независимо от того, как получилось — хорошо или плохо, первый опыт сам по себе уже много значит.

Сейчас все по-другому. Если попытаться уложить наше чувство друг к другу в жесткие рамки и представить, как оно должно развиваться, ничего не получится. Так люди и влюбляются.

— Ты проголодалась? — спрашиваю я.

— Умираю с голоду. Только не трогай меня, я и так слишком возбуждена. Нет! Давай немного передохнем. — Она хватает меня за волосы, снова притягивая к себе так, что мы лежим лицом друг к другу.

— Ты такая красивая.

— Ты такой хороший.

— Не красивый?

— Симпатичный.

Мы снова целуемся, снова ласкаем друг друга, потом лежим на спине, сплетя пальцы рук, совсем выдохшиеся.

— На самом деле, я бы съел что-нибудь.

— На самом деле?

— На самом деле.

— На самом деле я бы тоже. Твой член. А еще я съела бы большущий сандвич и выпила бы «хайнекена».

— А я съел бы вишневый пирог. С мороженым. И в придачу орех-пекан с маслом.

— Ты говоришь так, будто накурился наркотиков.

— Так и есть. Когда я щекочу твою киску языком, у меня голова идет кругом, как после травки.

— Черт бы тебя побрал, Уилл! А как же романтика, вечно ты все опошляешь!

Спотыкаясь, я иду в ванную, чтобы налить себе стакан воды. Я не то чтобы идти, ползти на карачках не в состоянии.

— Я позвоню, чтобы нам принесли еду в номер, — говорит она.

— Хорошая мысль. А то мне неохота одеваться.

— Тем более что в обеденный зал тебя все равно не пустили бы.

— Это еще почему?

— Ты только посмотри на себя в зеркало! — хихикает она. — У тебя же на лице все открытым текстом написано.

— Что у меня написано? На каком лице?

— На лице завзятого бабника, у которого на уме одна только киска. А таким типам в общественные места отеля «Браун-палас» вход воспрещен!

На свете нет ничего, что можно сравнить с тем, как возникает любовь. Когда ты влюбляешься, чувствуешь, что влюбляешься, тебя неодолимо влечет к любимому человеку, тебе страстно хочется обладать им. Когда ты весь во власти желания дарить ему удовольствие, получать его самому, брать, отдавать. И когда, наконец, ты втайне терзаешься упоительными сомнениями, а на самом ли деле к тебе пришла любовь! Эти мысли то и дело проносятся у меня в голове, пока мы самозабвенно любим друг друга почти всю ночь напролет, почти до самого рассвета, пока наконец я вообще ни о чем не думаю, целиком отдавшись во власть эмоций, — все равно за мной никто не следит, никто не видит, что происходит, я сам решаю, что делать. Я весь, без остатка отдаюсь ей, как и она мне, всем телом откликаясь на мои ласки.

Она изумительно хороша в постели, да, она знает толк в любви, я понял это еще в тот, первый раз, когда мы спали вместе, но дело не только в этом, киска у нее все время мокрая, любовь ко мне и секс слились в ней воедино. Она жаждет доставлять мне наслаждение, дарить мне свою любовь. Мы с ней — прекрасная пара, наши тела льнут друг к другу, ее груди и киска тесно прижимаются к моей груди и члену, мы не перестаем целовать друг друга, наши ноги переплелись. От нее исходит аромат, который меня безмерно возбуждает, — не только от киски, но и от всего ее тела: подмышек, ног, впадин под грудями, ступней, ладоней, пальцев рук, пальцев ног. Я ласкаю ей влагалище, целую, потом она ласкает мне член, мы трахаемся, потом отдыхаем, всем телом прижавшись друг к другу, потом касаемся друг друга, начинаем легкие поглаживания, целуемся — и все повторяется заново.

Я и представить себе не мог, что нам будет так хорошо. В жизни все оказывается куда лучше, чем в мечтах.

В три часа мы просим по телефону принести в номер бутылку шампанского — «Дом Периньон», 175 долларов. Она расписывается на квитанции, мальчишка-коридорный, заступивший в ночное дежурство, получает от нее щедрые чаевые, к тому же у него встает член, он даже не пытается скрыть бугорок, вздувшийся на брюках, когда она, сидя по-турецки на кровати, расписывается на чеке, накинув поверх себя простыню, которая почти ничего не скрывает, смеясь после того, как он, пятясь, выходит из номера (не сводя с нее глаз), над тем, как у нее в фирме отнесутся к тому, что она включит эту цифру в отчет о расходах за время командировки. Мы пьем шампанское прямо из бутылки, поглядывая на телевизор, где тоже любовь, — показывают «Грозовой перевал». На душе у меня неспокойно, ну хватит, наверное, мы приглянулись какому-нибудь ангелу на небесах! Наверное, все ниспослано нам свыше — этот вечер, этот день, эта ночь.

Мы трахаемся еще раз, потом медленно засыпаем, ее рука нежно сжимает мне член и яички.

— Просыпайся, Уилл! — нараспев говорит она. — Кофе уже готов.

— И не собираюсь.

Не открывая глаз, я шарю рукой по кровати. Как это у человека, который и спал-то всего часа два, может быть такой веселый голос? Она отводит мою руку в сторону и сдергивает простыню.

— Ложись обратно, Мэри-Лу. Мы еще не занимались любовью сегодня утром. — Я слышу собственный голос — как у малыша, которому захотелось еще два пончика, облитых шоколадом, и который не хочет довольствоваться тем, что ему уже дали. Я хочу съесть все, все, что только есть в кондитерской.

— Ах ты, жадина! Мы с тобой уже занимались любовью в четыре утра, — напоминает она, как будто я об этом забыл.

— На улице было темно, поэтому, строго говоря, была еще ночь. Впрочем, разве тебе не все равно?

— Нет, не все равно, потому что утром у меня запланирована встреча. Рано утром.

— Ну так отмени ее.

— Рада бы, но не могу.

Я открываю глаза и приподнимаюсь, оперевшись на локоть. По тому, как она одета, я вижу, что она уже настроилась на работу.

— Ты прекрасно выглядишь. Даже когда одета.

— Спасибо. Ты тоже. Даже когда не одет. — Она присаживается на край кровати. — Но тебе пора бы уже и вставать.

— Не могу.

— Почему?

— Есть одно затруднение. — Я показываю пальцем.

Она еле-еле дотрагивается до пульсирующей головки члена ногтями, покрытыми ярко-красным лаком.

— Это несправедливо, — отвечаю я, не в силах сдержать стон.

Секунду она нежно и почти машинально поглаживает мой член, потом берет его в рот, обхватывая целиком губами. Я почти сразу кончаю, в изнеможении откидываясь на подушки, словно вытащенная на берег рыба.

— Я пока пущу воду из крана, чтобы ты принял душ, — говорит она, осторожно вытирая губы кончиком простыни.

— У меня другое предложение, получше. Я подожду тебя здесь. Делай все свои дела и приходи. А я буду ждать, раскрыв объятия.

— Не пойдет! У меня все утро забито совещаниями, затем, во время обеденного перерыва состоится симпозиум, а потом надо сломя голову мчаться домой, чтобы вкратце информировать своего старшего компаньона обо всем этом, и вот тогда на сегодня, пожалуй, все! — Она решительно сбрасывает простыни на пол. — А ну живей, малыш, живей! Ну-ка, раз, два и готово! Первым делом ты пригласишь меня позавтракать, а поэтому надо торопиться. А ну, живей!

Она вытаскивает меня из постели, силой ставит под душ. Регулируя кран с горячей водой, я слышу, как она говорит с кем-то по телефону. В ее голосе сквозят нетерпеливые нотки: «Чем скорее, тем лучше, о'кей? Штаны на себя натянешь, и вперед!»

Таким голосом адвокат, знающий себе цену, говорит с упрямым клиентом.

Я нежусь под душем меньше времени, чем хотелось бы, у нее куча дел, и мне приходится с этим смириться, по крайней мере до завтрака. Я надеваю новый костюм, который она мне купила вчера, модный, дорогой костюм, и мы спускаемся в лифте навстречу новому дню в нашей жизни.

— А чем тебе не подходит ресторан в отеле?

— Здесь будет лучше.

Мы едем на машине по центральной части Денвера. Она за рулем «тауруса», который мы взяли напрокат.

— Я смотрю, ты прекрасно ориентируешься.

— Я два лета подряд проходила здесь практику. Она целеустремленно ведет машину: спина прямая, руки твердо сжимают руль.

— А что это за место, куда мы едем завтракать? Как оно называется? Где находится? — Я смотрю через окно. Райончик так себе.

— Увидишь. — Она загадочно улыбается, словно Джоконда. — Ты мне доверься. Тебе понравится. Обещаю.

Мы в самом центре испанского района, проехали уже по меньшей мере с десяток кварталов, и ни в одном из них я не видел указателя на английском языке.

— Мне казалось, у тебя сегодня день расписан по минутам.

— Я сама знаю, что мне делать, — в ее тоне проскальзывает легкое раздражение. — Поэтому сиди и не рыпайся, ладно?

— Не знаю, куда ты меня везешь, но там, наверное, подают на завтрак одни кукурузные лепешки, черт бы их побрал!

В ответ — та же самая улыбка Джоконды, которая выводит меня из себя.

— Такого завтрака у тебя никогда еще не было и не будет, иначе я верну тебе всю сумму в двойном размере.

Она ставит машину в середине квартала перед домиком, покрытым бледно-розовой штукатуркой и выкрашенным краской бирюзового оттенка, которая уже сильно облупилась. Тихая улица, вокруг только жилые дома, во всем квартале ни ресторана, ни вообще какой-нибудь коммерческой структуры.

— О'кей. За чей счет?

— Один старый друг захотел угостить тебя завтраком.

— Старый друг? Слушай, Мэри-Лу, что происходит?

Не отвечая, она вылезает из машины. Я неохотно следую ее примеру, она устраивает какой-то розыгрыш, и я не знаю, в чем тут дело. Не люблю, когда мне преподносят сюрпризы. Я уже начинаю строить догадки, а не подстроена ли вся эта история, начало которой было положено нашей случайной встречей в аэропорту?

Дверь, ведущая в дом, открывается. Выходит мужчина. Он невысокого роста, ладно скроен, судя по виду, испанского происхождения. Этакий живчик, мелькает у меня мысль. Он напоминает мне франтоватого игрока на скачках — ботинки начищены до блеска, складка на брюках остра, словно бритва. И лишь по гладко зачесанным назад седым волосам со стальным отливом видно, что ему уже за пятьдесят, так что молодым его не назовешь. Подойдя, он чопорно здоровается с Мэри-Лу за руку.

— Быстро доехали. — Говорит он без акцента, голос слишком низкий для такого тщедушного мужчины. Голос, в котором слышны властные нотки.

Он полицейский. У меня возникает смутное ощущение, что его лицо мне знакомо, но я не могу припомнить, где его видел.

— Виктор Меркадо, Уилл Александер, — говорит Мэри-Лу, представляя нас друг другу.

— Я слышал, вы на редкость здорово готовите! — говорю я, даже не пытаясь скрыть сарказм.

Он криво улыбается, так, что все лицо пересекают морщины.

— Для вас я приготовил кое-что вкусное. Заходите.

Гостиная маленькая, но в ней идеальная чистота. Над диваном большой портрет Элвиса, выполненный на черном бархате. Я перевожу взгляд на Мэри-Лу. Она стоит с напряженным видом. Что, черт побери, все это значит?

Пройдя по коридору, Меркадо открывает дверь, ведущую в спальню.

— Заходите.

Секунда, и в комнату, дрожа и спотыкаясь, входит… Рита Гомес. Секунду она глядит на меня, потом отводит глаза.

Не знаю, кто из нас больше дрожит, — она или я.

— Садись, — повелительным тоном говорит ей Меркадо, указывая на диван.

Она садится, сжав кулачки. Я поворачиваюсь к Мэри-Лу, которая широко улыбается.

— Виктор раньше возглавлял отделение ФБР в Сан-Антонио, в штате Техас, а теперь руководит лучшей на юго-западе фирмой, занимающейся предварительным расследованием дел. Мы познакомились пару лет назад, когда расследовали одно дельце, — говорит Мэри-Лу, — и время от времени он оказывал мне услуги, причем… не только в Техасе, но и в Санта-Фе, да и еще много где.

— Мне до смерти надоела бюрократическая волокита, — поясняет Меркадо. — К тому же получаю я теперь гораздо больше прежнего.

Я наверняка раз-другой видел его в Санта-Фе, поэтому его лицо и показалось мне знакомым. Я перевожу взгляд с него на Мэри-Лу. Могла ли она спать с ним? И тут же отбрасываю эту мысль. Ока просто не может этого сделать, а вот я могу и, чувствуя за собой такой грешок, валю все на нее. Он помогает ей по работе, не более того. Боже, иной раз я сам себя не узнаю!

Мэри-Лу бросает взгляд на часы.

— Мне в самом деле уже пора. — Она быстро чмокает меня в щеку. — Позвони, когда вернешься. — Она улыбается: — Может, хоть теперь будешь мне верить!

Мэри-Лу выскакивает за дверь прежде, чем я успеваю спросить, что к чему. Она сделала мне этот невероятный подарок и даже не дождалась, чтобы я мог сказать ей «спасибо», как и полагается.

Я поворачиваюсь к Меркадо.

— Как…

— Я подумал, что ей обязательно придется разговаривать по телефону с кем-нибудь в Санта-Фе, — объясняет он, глядя на Риту, которая с несчастным видом сидит на самом краю дивана. — Одиночество, отчаяние. Да что угодно. Страх. Я приехал в ваши края, разобрался в ситуации и позволил себе… скажем, установить прослушивание нескольких телефонных линий, которыми она вероятнее всего могла воспользоваться. Обычное дело, которому учат в ФБР.

— Но разве это… не противозаконно?

— Мэри-Лу — хороший человек, — прямо отвечает он. — Она сказала, что для нее это важно. Иной раз приходится ловчить.

И все это она сделала ради меня. Мэри-Лу.

— Я подожду на улице, — предупредительно говорит Меркадо.

Он закрывает за собой дверь, и мы остаемся наедине.

Я стою, выжидая. Наконец Рита Гомес поднимает голову и смотрит на меня.

— Они сказали, что мне больше ни с кем не придется видеться. Никогда. Так и сказали. Прямо в лицо. — Она говорит тихо, чуть ли не шепотом, словно сама с собой, вспоминая, что они ей сказали, словно не она, а сами они произносят эти слова.

— Кто? — допытываюсь я. — Кто тебе это сказал?

— Сами знаете кто.

— Нет, не знаю. — То есть знаю, я почти уверен в этом, но хочу слышать это от нее.

— Они сказали, как только все закончится, я больше не увижу никого из тех, кто связан с этим делом. Что мне больше никогда не придется о нем говорить. Они обещали, — хнычет она, чуть не плача.

— Полиция.

Она кивает, еле заметно наклоняя голову.

— Гомес. И еще один… как его… Санчес. — Она снова кивает. — И еще другой.

— Какой другой? — Я не знаю, что и думать, насколько мне известно, кроме тех двух полицейских, с ней никто больше дела не имел.

— Тот, у которого вся рубашка и галстук в пятнах. Тот, что ковыряет в зубах, стоя прямо перед тобой. Который еще выступал в суде.

Моузби.

— Окружной прокурор. То есть помощник окружного прокурора.

— Ну да. Он самый.

— А Робертсон? Окружной прокурор.

— Кто?

— Ну, еще один, тот, что тоже выступал в гуде. Помимо судьи.

— А-а… Нет, его не было.

— Значит, всего их было трое… это они втроем давали тебе обещания, больше никого не было.

— Ну да. — Она снова кивает, наклоняя голову так, словно молится.

— Они-то и добились от тебя нужного признания. Она глядит на меня, всем своим видом как бы говоря: «А что еще мне оставалось делать?»

— Они сказали: «Выбирай — либо ты, либо мы». Сказали, что у них и так уже полно улик и, если, мол, я не покажу, что все это — дело рук рокеров, меня будут судить вместе с ними по обвинению в убийстве. Как соучастницу убийства Ричарда.

 

7

Они отвезли ее в охотничий домик в горах. Других домиков вокруг не было, из него ничего не было видно. Ехали они туда долго, несколько часов, она спросила, неужели нельзя было устроить допрос в Санта-Фе, а они ответили, что там никто ее не побеспокоит, никто не тронет.

Слабость от кровотечения у нее еще не прошла, кроме того, она была голодна, сказала, что хочет поесть, а потом немного поспать, тогда один из них вышел на улицу и принес немного чили, несколько банок кока-колы, все вместе они съели чили, она выпила пару банок кока-колы, а они — пива, ей надо было сходить в ванную, но она почему-то побоялась сказать им об этом, может, из-за кровотечения, она держалась до тех пор, пока не стало совсем невмоготу, и тогда наконец решилась спросить, можно ли ей сходить в ванную. Конечно, ответили они и разрешили, сказав, чтобы она приняла душ, что она и сделала, а позднее, пару дней спустя, обнаружила дырку в стене ванной, через которую они подсматривали за ней, пока она принимала душ. К тому времени произошло уже столько всего, что ей было плевать, они видели ее сиськи, ее распухшую киску, ну и что? Наверное, от такого зрелища члены у них встали по стойке «смирно».

Когда она вышла из ванной, в первый раз приняв душ, они разложили груду снимков на столе, который с натяжкой можно было назвать кухонным, и сказали, чтобы она внимательно на них посмотрела. На всех снимках был изображен Ричард, на котором живого места не было. Ее чуть не стошнило, они попытались заставить ее снова взглянуть на фотографии, но она не смогла и, почувствовав, что ее вырвет, бросилась в ванную, и там ее вырвало. Снимки были ужасные. Когда она вернулась, они рассказали, что случилось с Ричардом, все то, о чем она рассказала большому жюри, а потом на суде. Так она узнала, что произошло с Ричардом, впервые узнала. Потому что сама она не видела, что там произошло. Она сказала, что видела, — сначала большому жюри, а потом во время суда, но на самом деле это было не так.

Когда ее вырвало и чили с кока-колой оказались в унитазе, полицейские повели себя с ней мягко. Ну разве не ужасно то, что приключилось с беднягой Ричардом, и так далее в том же духе, а потом спросили, как все произошло? Вы о чем, спросила она. Тогда они сказали, чтобы она объяснила, что произошло в горах, где она была с Ричардом и рокерами, как все вышло. Что произошло сначала, что — потом, кто изнасиловал тебя сначала, кто — потом, кто изнасиловал Ричарда сначала, кто — потом и так далее, кто пырнул его ножом сначала, кто отрезал член. Словом, все, как было.

Я не знаю, о чем вы говорите, ответила она. Насчет изнасилования она рассказала им все, что помнила, затем рассказала, как они наконец довезли ее до мотеля, изнасиловали еще пару раз и укатили. Ей было страшно вспоминать об этом, но она все-таки рассказала, и чем больше говорила, тем больше ненавидела рокеров, она ведь хотела заставить себя не думать об этом, словно ничего и не было, но теперь, когда от нее потребовали рассказывать все, оказалось, что нет, все происходило на самом деле, она сама это знала и не могла отрицать. Но что касается Ричарда, тут она ничего сказать не могла, потому что ничего и не было.

Тогда они посмотрели на нее как-то странно, такое было впечатление, что то ли они ей не поверили, то ли еще что, и сказали: вот что, ты была с ними, когда они убили Ричарда, отрезали ему член и засунули в рот. Она сказала, что не была, не была, и все тут.

Тогда они снова стали говорить, что была, и она опять сказала, что нет, тогда они снова посмотрели на нее как-то странно и сказали, чтобы она ложилась спать и отоспалась: она, мол, устала после всего, что с ней произошло — сначала ее изнасиловали, потом отвезли в больницу и так далее. Утром они снова с ней поговорят. Это на самом деле было так, она на самом деле устала от всего, она пошла в одну из спален (спален там было две) и заснула, даже не раздеваясь, так она устала. Позже она обнаружила дырку и в стене спальни тоже, через которую они, наверное, видели, как она одевается и раздевается. Ей было плевать: миллион мужиков видели, как она раздевается, так что какая, в конце концов, разница! Она слышала, как они разговаривают, достают банки пива из холодильника, следующее, что она помнит, это как наутро проснулась с мерзким ощущением во рту после того, как накануне вечером ее вырвало; они угостили ее кофе и сдобными булочками, купили для нее новую зубную щетку, зубную пасту, туалетные принадлежности. Симпатичные вещички, такое впечатление, что выбирала их настоящая леди.

Затем они снова показали ей фотографии и заставили рассматривать их очень долго. Рассказали, как все было, как, по их мнению, все произошло, это был рассказ, который она позже повторила перед членами большого жюри. Она без конца говорила им, что все не так, что она не знает, как все было, потому что ее там не было. Тогда они сказали: ну ладно, давай начнем снова с самого начала. Ты же была знакома с убитым Ричардом Бартлессом? Да, ответила она, была, она этого и не отрицала. О'кей, а вы с ним когда-нибудь ходили в бар? Да, снова ответила она. В тот вечер ты встретила там рокеров? Да. Они отвезли тебя в горы и там изнасиловали? Да. А потом отвезли обратно в мотель? Да. В то время Ричард тоже жил там, в соседнем номере? Да. Теперь она могла уже разобраться, куда они клонят. А потом Ричард пришел к тебе в комнату и попытался помешать им изнасиловать тебя? Нет, ответила она, с того момента все было иначе, если исходить из того, что я сама знаю, что со мной случилось. Они просто продолжали свое дело, потом связали его и вместе с тобой увезли в горы? Нет. Потом трахнули его через задний проход, продолжали они, словно она все время говорила не «нет», а «да». Потом достали нож, прокалили на костре и пырнули его несколько десятков раз? Нет. Но они продолжали задавать ей вопросы, как будто она все время отвечала «да». Потом отрезали половой член и засунули ему в рот? Нет. И убили выстрелом в голову? Нет. Потом сбросили труп со скалы, отвезли тебя обратно в мотель, поговорили, убивать тебя или нет, и в конце концов решили, что нет? И да, и нет. Потом они уехали, укатили на своих мотоциклах, бросив тебя одну, заставив поклясться, что ты ничего не скажешь? Да.

Покончив с этим, они выпили кофе (она пила кока-колу) и начали все сызнова, все то же самое, с самого начала. Те же вопросы, те же ответы. Ей снова захотелось в ванную, она у них спросила: «Можно?», они ответили, что пока нет. Она была готова расплакаться и сказала им, что ей нужно в ванную, она больше не может терпеть, а то помочится прямо на пол, что для нее было бы хуже всего остального. И тогда наконец один из них, что пообходительнее, Гомес, сказал ей: валяй, иди в ванную, но, слушай, когда вернешься, мы снова будем задавать те же вопросы и хотим, чтобы ты наконец начала говорить правду.

После обеда к ним присоединился еще один. Моузби. Представившись, он сказал, как сильно сожалеет о том, что с ней произошло, и хочет ей помочь. Она успокоилась, пока он не завел с ней речь о том же, о чем уже говорили оба сыщика, — об убийстве, о том, как она там оказалась и что видела. Тогда она сказала ему то же, что и им, что, может, все на самом деле и было так, как они говорят, но она сама ничего сказать не может, так как не была там и ничего не видела.

Тогда он вышел из себя, обозвал ее лгуньей, шлюхой, потаскухой, сказал, что, если она и дальше будет врать в том же духе, у него не будет иного выбора, кроме как арестовать ее и предъявить обвинение в сокрытии преступления и соучастии в нем. Это до смерти ее напугало, но что она могла поделать? Ей всегда говорили ни в коем случае не лгать полиции, а теперь сама полиция говорит, чтобы она солгала.

Они проговорили с ней всю вторую половину дня, до самого вечера, она с ног валилась от усталости, до смерти хотела спать, но они ни за что ее не отпускали. Они проговорили с ней всю ночь напролет, сменяя друг друга, полицейские и Моузби спали один за другим, урывками, не давая ей заснуть, толкая ее всякий раз, когда она начинала клевать носом, заставляли пить кофе, который ей не нравился, и кока-колу и не разрешали пойти в ванную, пока она не помочилась прямо в трусики. Они не давали ей спать всю ночь и весь следующий день, пока она совсем не перестала соображать, почти не могла разговаривать и понятия не имела о том, что говорит. Они снова и снова задавали ей те же самые вопросы. Наконец силы совсем ей изменили, и она потеряла сознание.

Это произошло ближе к вечеру, а когда она снова проснулась, было опять темно. Она лежала в постели, голая. Кто-то раздел ее. Насколько она могла судить, ее опять изнасиловали, киска была прикрыта свежим «котексом», на котором виднелись свежие пятна крови. Кто-то потрудился над ней в то время, когда она была без сознания. Ладно, не важно, только бы все как можно скорее кончилось. Она по-прежнему боялась солгать, думала, что они пытаются обвести ее вокруг пальца, и, если она ответит «да» на вопросы, на которые раньше отвечала «нет», они арестуют ее за лжесвидетельствование, что все это не более чем уловка, нужная для того, чтобы за что-то ее арестовать. Поэтому она понятия не имела, что предпринять.

Они вошли к ней в комнату и приказали одеться, одежда была та же, в которой она приехала, другой у нее не было, эта уже начала рваться, она не хотела надевать ее, но пришлось, выбора не было. Войдя в гостиную, она увидела, что там стоит еще один мужчина, четвертый, а на кухонном столе — какой-то аппарат. Ей сказали, чтобы она села к столу, рядом с аппаратом, обхватили ей руну ремнем, который был присоединен к аппарату, который, как они сказали, называется детектором лжи. Они сказали, что будут снова задавать те же вопросы, а аппарат скажет, лжет она или говорит правду.

Ей это пришлось по душе, потому что она не лгала, она говорила правду, аппарат скажет, что она говорила правду, тогда они отпустят ее наконец, поверив. Они снова стали задавать вопросы, все те же вопросы, а четвертый мужчина все это время как-то странно смотрел на аппарат и что-то записывал на рулоне бумаги, который медленно выползал из него, а потом, подняв голову, как-то странно посмотрел на Моузби. Моузби тоже как-то странно посмотрел на него, такое впечатление, что он был зол, словно аппарат говорил им что-то такое, что им не хотелось слышать. Она ничего не могла с этим поделать, она говорила правду.

Четверо мужчин стали совещаться между собой. «Все это серьезно, — говорили они, — все это очень серьезно». Тогда Санчес подошел и сел рядом, лицом к ней, и неожиданно наотмашь ударил по лицу, сильно ударил, так, что она чуть не слетела со стула: это безмерно удивило ее, она страшно испугалась — и от боли, причиненной ударом, и от неожиданности.

— Ты лжешь, мерзавка! — заорал он. — Детектор лжи только что показал, что ты лжешь! — Он попытался было ударить ее снова, но его остановил Гомес, сказав, что этим делу не поможешь.

Вот тогда она и вправду струхнула, ведь она говорила правду, а детектор лжи показал, что, оказывается, нет. Тогда они снова стали задавать ей вопросы о том, что произошло, когда рокеры отвезли ее обратно в мотель после того, как в первый раз трахнули в горах, и она рассказала им, рассказала о том, что произошло, как наконец они укатили на своих мотоциклах, а она отключилась.

Потом Гомес, тот, что пообходительнее, сказал: «Дайте мне возможность поговорить с ней наедине», а Моузби ответил: «Нет, черт побери, она лжет самым бессовестным образом, я забираю ее с собой в Санта-Фе, заведу на нее дело по обвинению в соучастии в убийстве, отправлю на электрический стул вместе с этими чертовыми рокерами, она их выгораживает, она, сучка, виновна так же, как и они!» А Гомес сказал: «Да остынь ты, старик, дай мне поговорить с ней минутку наедине!», на что Моузби ответил: «О'кей, но только на минутку, потом я прекращаю этот балаган, мы забираем ее обратно в Санта-Фе и заводим дело по обвинению в соучастии в убийстве, а то пытаешься человеку помочь, а он, черт побери, в твоей помощи и не нуждается!» «Хорошо, на минутку», — согласился Гомес.

Они вышли на улицу, он предложил ей сигарету, поднес зажигалку, словом, повел себя как истинный джентльмен, глядя на нее ласково, а не так, как смотрят на потаскуху, мокрощелку, куда любой мужик, если захочет, может засунуть свой стручок, даже несмотря на то, что она потеряла сознание и у нее идет кровь.

— Мы знаем теперь, что они тебя изнасиловали и до смерти напугали, — спокойно говорит он. — Ты нам сама об этом сказала. — Да, она сказала, это правда. Тогда он говорит: «Когда они привезли тебя обратно в мотель, ты была практически без сознания и почти не помнишь, как они уехали, может, к тому времени ты уже потеряла сознание». Она ответила, что и это правда. «И, когда вы вернулись в мотель и все это уже происходило, кто-то постучал в стену номера?» — спросил он. И снова она ответила «да». «А это мог быть Ричард?» Она думает, это мог быть и он, он жил в соседнем номере, к тому времени ее уже так измочалили, что она не может сказать наверняка. Может, и он.

— О'кей, — сказал он. Она взяла еще сигарету, он снова помог ей прикурить. У него были грустные глаза, красивые глаза, такие же темно-карие, как у нее самой, они смотрели на нее так, словно она на самом деле ему дорога, словно он хотел, чтобы у нее все было в порядке, чтобы против нее не заводили дело по обвинению в убийстве, которого она не совершала, которого, она уверена, что он это знает, она не совершала.

— О'кей. Ты больше уже ничего не вспомнишь, пока не отоспишься как следует. — Говоря это, он посмотрел на нее так, словно говорил совершенно искренне. Она, в свою очередь, посмотрела на него и ответила «да», это так. Тут она потеряла сознание и ничего больше не помнит до тех пор, пока несколько часов спустя не проснулась.

Тогда он взял ее ладошку в свои руки, у него большие руки, ее ладонь полностью исчезла в них, но в то же время мягкие, ей было приятно, когда он держал ее за руку, он нежно держал ее за руку, как мужчина держит за руку женщину, если она нравится ему, если он относится к ней как к человеку и как к женщине, не просто как к подстилке, а как к настоящему человеку, и сказал:

— Значит, могло оказаться и так, что ты была такой измотанной, такой уставшей, такой перепуганной, что они отвезли тебя снова в горы вместе с Ричардом Бартлессом, и все это на самом деле произошло, они убили Ричарда и так далее, а ты была такой уставшей, такой измотанной, такой перепуганной, что ничего не помнишь. Ты просто не способна что-либо вспомнить.

Она почувствовала, как сердце на мгновение перестало биться. Он держал ее за руку, глядя прямо в глаза, и она ответила: «Да, может, и так», несмотря на то что была довольно твердо уверена в обратном. Но ведь могло быть и так, все ведь возможно. И он сказал: «Иной раз так уж устроен наш мозг, что он отказывается вспоминать что-то очень плохое, он просто закрывается, словно глухая дверь, а то, что ты ищешь, убрано где-то далеко, и тебя не волнует, где именно, достаточно того, что убрано, и ты перекладываешь эту вещь туда, где на нее не нужно смотреть, потому что она слишком безобразна. Вот так мозг защищает нас от самих себя».

Тогда она посмотрела на него и кивнула, показывая, что поняла, о чем речь. Она действительно поняла, поняла, о чем он говорил и что от нее требуется.

Они выкурили вместе еще по сигарете, выпили банку кока-колы на двоих, потом он сказал, что все будет хорошо, что он позаботится, защитит ее. Что никто снова на нее не нападет, а если кто и посмеет, будь то Моузби или еще кто-то, он им покажет, где раки зимуют, теперь он больше не даст ее в обиду, ее и так уже достаточно обижали. Потом он снова сжал ее руку в ладонях, как будто она ему на самом деле понравилась — и как человек, и как женщина.

Она провела там еще три дня вместе с обоими сыщиками и Моузби. Они купили ей новую одежду и хорошо обращались с ней. Раз за разом они перебирали то, что произошло в ту ночь, раз за разом, пока она на самом деле не поверила, что все было именно так, как говорил Гомес, что все на самом деле было так, как они говорят, а память ее просто подвела в том, что касается Ричарда, потому что от одной мысли о нем ее охватывал жуткий ужас. И через какое-то время она на самом деле поверила в это или подумала, что поверила, ей было так легче — думать, что поверила, и они снова обсуждали все с ней вместе, рассматривая снимки, обсуждая все, что произошло, кто что сделал и когда. Пока наконец она сама не поверила в это, тогда, по крайней мере, поверила, позже начала сомневаться, а тогда поверила так, что была способна рассказать все лучше, чем они сами, чем кто бы то ни было, потому что сама была там, все видела, все испытала на собственной шкуре. Она сама прошла через все это, поэтому и поверила.

Они отвезли ее обратно в Санта-Фе, и в присутствии свидетеля она продиктовала стенографистке в суде заявление о том, что все сказанное ею — истинная правда, что она сделала свое заявление без какого-либо принуждения или нажима, что это ее собственное заявление и никто не подсказывал ей, что следует говорить. Потом то же самое она заявила большому жюри и в суде.

Не знаю, что мне делать: то ли обманывать самого себя, то ли притворяться, что ничего особенного не произошло. Она глядит на меня, ожидая, как я отреагирую. Я могу отреагировать по-разному. В данный конкретный момент больше всего на свете мне хочется выпить, я ловлю себя на том, что дрожу как осиновый лист. Но тут же одергиваю себя, может, срабатывает какой-то внутренний сторож, желающий мне только добра, может, прошлой ночью во мне что-то изменилось, что даст возможность начать новую жизнь. К черту спиртное, старик, только этого тебе недоставало! Если тебе чего на самом деле недостает, так это ясности.

— Но теперь-то ты сама знаешь, что это была ложь от начала и до конца, — говорю я.

Она молча кивает.

— В твоей голове не нашлось ни одного уголка, где ты могла бы хранить правду, страшную правду.

Она снова кивает.

— Значит, это ложь от начала и до конца, — продолжаю я. — Чушь собачья! — Я вне себя от ярости. Я вне себя от ярости, черт побери, но я должен сохранять хладнокровие: этот предлог, объясняющий поведение девицы, настолько хрупок, что от одного неверного слова или поступка у нее снова голова может пойти кругом. — Все, о чем ты говорила на суде, начиная с того момента, когда они привезли тебя обратно в мотель. Все, что касается Ричарда Бартлесса. Это ложь от начала и до конца.

— Зато все остальное — правда. Они на самом деле меня похитили. И изнасиловали.

— Да.

— И должны понести за это наказание, правда?

— Совершенно верно. Но только за это, за это, а не за убийство, которого не совершали.

— Ну да. По-моему, так будет правильно. Я знаю, что мне делать. Еще один вопрос.

— Почему ты уехала из Санта-Фе? Почему уехала из Нью-Мексико?

— Они мне приказали. Сказали, что мне не придется ни видеться больше ни с кем из проходящих по этому делу, ни слышать о нем. Я и сама не хотела.

— Они давали тебе деньги? На то, чтобы ты переехала?

Она кивает.

— Пятьсот долларов.

— Сейчас нам надо будет съездить в одно место. Туда, где я могу документально оформить все, что ты мне рассказала.

Я вижу, как в глазах у нее мелькает страх.

— Они посадят меня в тюрьму. Они обещали, что сделают это, — говорит она умоляющим тоном.

— Нет, — качаю я головой, — не посадят. Я позабочусь об этом, обещаю. Мы же обратимся не в полицию. Учитывая, что ты мне рассказала. Сначала я получу от тебя заявление, а потом спрячу тебя где-нибудь. Я сам за это заплачу. Где-нибудь там, где они не смогут тебя найти.

— А как же рокеры?

— Они в тюрьме, милочка. Это ты их туда засадила, помнишь?

— А как же их друзья? Они тоже будут за мной охотиться.

— Нет, не будут. Обещаю.

Она глядит на меня, она ни на секунду не верит мне. Винить ее за это у меня язык не поворачивается. С какой стати она мне должна верить? Всякий раз, как кто-нибудь просил ее довериться ему, она оказывалась у разбитого корыта.

 

8

Дон Стрикленд — сотрудник одной из денверских адвокатских контор, с которой мне доводилось работать раньше. Все уже готово, когда мы с Меркадо привозим Риту к нему в офис, — стенографистка из суда, свидетели (Дон и его секретарша), видеокамера. Она излагает свое заявление от начала и до конца, наконец-то она решилась сказать всю правду. Затем я показываю ей отснятую пленку, мы вносим необходимые коррективы, она ставит подпись, подтверждая истинность того, что только что просмотрела.

— От этого кое у кого голова непременно пойдет кругом, — замечает Дон.

— Твоя правда. — У Робертсона, вот у кого голова пойдет кругом. По крайней мере, он чист, пока, во всяком случае. Простофиля. Не знаю, что хуже: задавать тон или даже не подозревать, какими делишками занимаются подчиненные у тебя за спиной. И так и этак получается хуже некуда.

Моузби исключат из коллегии адвокатов. В кое-каких элитных питейных заведениях будет сказано много тостов по этому поводу. Санчеса с Гомесом, пожалуй, сцапают с поличным и спровадят на пенсию. У полицейских принято самим разбираться с теми, кто из их числа.

Плевать! Я хочу, чтобы четверо парней вышли из тюрьмы, и точка. Пусть общество само разбирается, что к чему, мне лично будет достаточно победы, которую я одержу в собственных глазах.

Секретарша Дона сняла по моей просьбе меблированную квартирку для Риты, одно из тех помещений, которые крупные корпорации снимают помесячно для своих нужд. Заодно ей дают телефон, я проверяю, чтобы его номер не упоминался в телефонном справочнике. К концу дня мы перевозим ее туда, я вношу задаток за два месяца вперед, заодно договариваясь с Меркадо, чтобы он поручил какому-нибудь местному сыскному агентству время от времени проверять, на месте ли она. Пусть она знает, что за ней следят, но не знает, когда именно. Я хочу, чтобы каждый ее шаг был под контролем.

Сначала я подумывал взять ее с собой, но быстро отказался от этой идеи. Если по возвращении в Санта-Фе она попадется на глаза не тем, кому надо, прежде чем я передам ее заявление в суд и оно получит огласку, не пройдет и дня, как ее укокошат. Если они и раньше не особенно стеснялись в средствах, то теперь и подавно ни перед чем не остановятся.

Войдя в свое новое жилище, Рита озирается по сторонам, вид у нее довольный. Может, это самое уютное местечко, где ей когда-либо приходилось обретаться, берлога, в которой я сейчас живу, ей и в подметки не годится. Ну и славно, я хочу, чтобы она чувствовала себя здесь как дома, хочу, чтобы она осела на каком-нибудь одном месте, а не носилась взад-вперед. Мы целых две недели только и делали, что мотались по бакалейным лавкам. Она накупила продуктов, пива, кое-каких безделушек, по которым все девчонки сходят с ума, цветной телевизор с кабельной приставкой, кое-что из тряпок. Что еще остается желать?

— А здесь мило, — говорит она, проводя рукой по матерчатым занавескам. — Мне нравится, что тут есть бассейн.

— Смотри только, чтобы в этом бассейне у тебя не завелись друзья-приятели, — говорю я. — Смотри, чтобы никого не было.

— Ладно, и без того ясно! Вы мне уже раз десять сказали об этом.

— Я хочу, чтобы ты зарубила это себе на носу. Пока дело не будет передано в суд, нам нужно вести себя очень осторожно. Если полицейские только разнюхают насчет этого… — Я не договариваю конца фразы.

Она с торжественным видом кивает. На нее и так уже слишком многие заимели зуб.

— Я постараюсь звонить тебе каждый день. А ты можешь звонить мне, если потребуется. Номера моих телефонов у тебя есть.

Она вытягивает руну с листом бумаги, на котором значатся номера моего домашнего и служебного телефонов.

— О'кей. — Прежде чем уйти, я озираюсь еще раз. — Все это скоро кончится.

— Надеюсь. Я сыта по горло всем этим дерьмом! Мне все это не по душе.

— Это еще не самый плохой вариант.

— Что? — Словарный запас у нее небогат.

— Я хочу сказать, что все могло выйти иначе, — поясняю я. — Дело могло кончиться тем, что тебя похоронили бы в сосновом гробу или, хуже того, погребли бы где-нибудь в чистом поле, под многотонной грудой всякого хлама.

— Ого! Ну да. — Теперь до нее дошло. — Я буду осторожна. Не беспокойтесь.

— Когда я уйду, запри дверь. На оба замка.

Не беспокойтесь, легко сказать. Даже во сне, Рита, будешь ли ты чувствовать себя спокойно? Будут ли твои сны безмятежными? Ни бандитских рокерских банд с ножами, которыми отсекают члены у жертв, ни парней, трахающих тебя по очереди так, что, того и гляди, разорвут внутренности, ни разъяренных полицейских, угрожающих засадить в тюрьму до конца жизни? Сумеешь ли ты жить день за днем как ни в чем не бывало, пока вся эта дерьмовая история не подойдет к концу, ни о чем не тревожась, не чувствуя, как тело сжимают щупальца страха? Потому что стоит тебе только подпустить их к себе, позволить дотронуться до тебя, обхватить тебя, как ты без конца только и будешь тревожиться. В твоих ли это силах, Рита? Можешь ли ты жить, ни о чем не задумываясь? Искренне уповаю на то, что так оно и есть.

Нет, не получается, все равно я тревожусь. Тревожусь за нее, за рокеров, за всех нас, влипнувших в эту чертову историю.

 

9

— Ты что, шутки вздумал со мной шутить? Это что, правда, черт побери? Говори, черт бы тебя побрал! — Одинокий Волк орет во весь голос, подавшись всем телом вперед, привстав и упершись костяшками пальцев о стол так, что они побелели от напряжения. Он вплотную прижался к разделяющей нас перегородке, от его дыхания она запотела. — Говори, так это или нет, ублюдок?

— Так. А теперь сядь, пока тебя не отправили в одиночку.

Он садится на место, тяжело дыша, пот льет с него градом, вся рубашка спереди и под мышками вдруг стала мокрой. Много месяцев он все держал в себе, а теперь вдруг его словно прорвало.

— Черт побери, не верю! Не верю и все!

— Это правда.

Мы смотрим друг другу в глаза. Вдруг он широко улыбается.

— Слава тебе, Господи! Может, и есть Бог на свете.

Может, и есть, но, мелькает у меня мысль, в нашем деле то, так это или нет, роли не играет.

— И что теперь? Когда мы отсюда выберемся?

— Не рыпайся. Придется пока посидеть.

— Но она же отказалась от своих слов! Ведь на ней держится все дело, — говорит он, не понимая, что я хочу этим сказать. — Справедливость теперь восстановлена… разве не так?

— Справедливость не в счет. Ты и сам это теперь знаешь.

— Но ведь…

Видно, что он снова испугался. Минуту, даже меньше, он не помнил себя от радости, а теперь все вернулось на круги своя.

Я объясняю, как все делается. (В течение дня надо будет провести такие же беседы с остальными тремя. Я просил, чтобы мне дали возможность увидеться со всеми вместе, делая упор на то, что дело особое и не терпит отлагательства, но мою просьбу в конце концов отклонили, прежде всего потому, что я подробно не информировал начальника тюрьмы о причинах такой просьбы — их мне надо приберечь для суда.) Я представлю видеозапись, сделанную Ритой Гомес, в Верховный суд и направлю ходатайство на предмет назначения нового судебного разбирательства, основанного на этих показаниях, от которых свидетельница ранее отреклась и которые оказались скрыты во время первого суда. Как только в Верховном суде удовлетворят ходатайство, а я думаю, что так оно и будет, подам апелляцию с требованием аннулировать предъявленные рокерам обвинения, потому что все, что она говорила, уже нельзя будет использовать, а без этого аргументация обвинения рассыпается в пух и прах, к тому же, с какой стороны ни возьми, первый суд от начала и до конца изобиловал лжесвидетельствами и фактами нажима на свидетелей. У меня есть все основания надеяться, что все будет именно так, как я и задумал, Робертсон захотел показать щенкам, где раки зимуют, но он же не идиот.

— Так сколько? — спрашивает он.

— Считай, месяцев шесть. Может, и меньше, но правосудие разворачивается уж больно медленно, особенно когда оказывается, что власти сели в лужу.

— Ну да.

Он может провести эти шесть месяцев, стоя на голове. Да и не только он, все. Ему это не нравится, остальным тоже, но, по крайней мере, они видят, что конец уже близок.

Я бросаю взгляд на него.

— Как ты себя чувствуешь?

Он бросает на меня ответный взгляд, тот взгляд, который я запомнил еще раньше, когда мы впервые встретились.

— Как человек, который невиновен, старина! Таким я всегда был.

 

10

Верховный суд штата Нью-Мексико постановляет: «Рассмотрев апелляцию, поданную ответчиками по делу штата Нью-Мексико против Дженсена и остальных, суд настоящим возвращает это дело на дознание с последующим назначением нового судебного слушания по ходатайству ответчиков».

 

11

Довольно незамысловатое заявление. Правда, у меня ушло два месяца на то, чтобы его добыть. Я не смог разыскать Пола в тот первый вечер, но мы втроем — Томми, Мэри-Лу и я — устроили себе праздник, затянувшийся за полночь, который получил продолжение, когда мы с Мэри-Лу остались вдвоем. У нее, новой девушки моей мечты, очаровательная квартирка к северу от города — домик из саманного кирпича, откуда вечером открывается вид на раскинувшийся внизу город, переливающийся огнями. Домик хоть и новый, но на нем чувствуется отпечаток истории, внутри, от стены до стены, пол покрыт досками из съедобной сосны. Я провел ночь у нее, я впервые заночевал дома у женщины, после того как Холли ушла от меня (формально говоря, тот дом был моим, несмотря на то, что она утверждала обратное). Первая ночь, за которой, надеюсь, последует много других.

Наступает утро. Я сижу в кабинете Робертсона, он заставил меня прождать сорок пять минут, а так все осталось по-старому, с прежними друзьями расставаться, может, и тяжело, но надо. Я сижу за столом напротив него, стараясь держаться не с видом кота, слопавшего канарейку. Он проявляет нетерпение: «У меня сегодня весь день расписан по минутам, так что у тебя должно быть по-настоящему важное дело».

Не говоря ни слова, я передаю ему некий документ.

Он начинает бегло просматривать его, внезапно останавливается, бросает на меня тревожный взгляд, снова принимается медленно читать. Отпивая из чашки с кофе, я наблюдаю за ним. Он читает сосредоточенно, раз-другой возвращаясь назад, чтобы проверить то, что уже прочитал.

Документ довольно пространный — двадцать с лишним страниц, ну что ж, пусть приятно проведет время. Мне спешить некуда, если захочет, может читать хоть все утро, мне хочется, чтобы до него дошло, о чем, собственно, речь.

Закончив читать, он выпускает документ из рук, тот падает на стол, я ловко подхватываю его и кладу обратно в портфель. Щелкнув пальцами, он переводит взгляд на противоположную стену кабинета, потом на потолок. Видно, что всячески старается собраться с мыслями. Я могу потерпеть, на сей раз я смогу его пересидеть, если понадобится.

— Я могу снять копию? — спрашивает он.

— Всему свое время.

— И когда ты собираешься передать это в суд?

— Если получится, то сегодня, во второй половине дня. Если нет, то завтра.

Он кивает.

— Будь я на твоем месте, я не стал бы этого делать, — наконец говорит он.

— Для моих подзащитных благо, что ты не на моем месте. А почему бы и нет?

— А потому, что это ложь чистой воды. Все, что тут написано, сфабриковано от начала и до конца. Уилл, от всего этого воняет на много миль кругом, и вся твоя карьера может пойти прахом. — Он берет со стола карандаш и начинает нервно вертеть его, как тамбурмажоретка — свой жезл.

— Не согласен.

Мы в упор глядим друг на друга, словно два мексиканца, столкнувшиеся лицом к лицу. Стена отчуждения, в этот момент разделяющая нас, крепче и непроницаемее стены из плексигласа, которая отделяет меня от рокеров при встречах в тюрьме.

— Значит, я лжец, — ровным голосом говорит он. — Лжесвидетель. Человек, фабрикующий ложные показания. Словом, преступник.

— Никто этого не говорит. — Осторожно, старик, упаси тебя Бог начать меряться с ним силами!

— Но здесь так сказано. — Он показывает на мой портфель. — Я говорю о той халтуре, что там лежит.

— Я имею в виду обоих полицейских. Моузби. Но не тебя.

— За все отвечаю я, — нараспев говорит он, с силой стуча пальцем по столу, — мое управление, мои люди. — У него вырывается шумный выдох. — Это дело всей моей жизни.

— Тебя подставили.

— Иди ты к черту, Уилл!

— Я серьезно, Джон. Твои же собственные люди обвели тебя вокруг пальца. Неужели ты сам этого не видишь? Бог ты мой, неужели ты сам этого не видишь? Теперь, после всего того, что произошло?

Он багровеет, на лбу вздуваются вены. Если бы он не славился отменным здоровьем, мне было бы страшно за него. Мне уже страшно за самого себя.

— Ты хочешь, чтобы я поверил на слово потаскухе, черт бы ее побрал, гулящей девке, которая не знает, сколько будет дважды два, хочешь, чтобы я взял и поверил в то, что все сказанное ею до сих пор — ложь, а теперь она говорит правду, поверить, что мой ближайший помощник и двое самых лучших подчиненных шерифа полиции в нашем округе, у которых за плечами опыт работы в общей сложности свыше сорока лет, более двухсот благодарностей, безукоризненная репутация, что они все это дело высосали из пальца?

— Да, — отвечаю я самым спокойным тоном, на который способен. Я на редкость спокоен, я знаю, что прав, знаю, что и он это знает или, по крайней мере, начинает всерьез сомневаться в правомерности этого дела. В собственной правоте.

— Смешно! — задумчиво говорю я, стараясь развить успех. Иной раз я просто не в силах совладать с самим собой. — Когда она выступала в качестве твоей свидетельницы, то была просто воплощением истины. А теперь превратилась в гулящую девку и лгунью.

— Иди к черту! — Он отмахивается от моих слов. — Это тут совершенно ни при чем. — Он смотрит на меня так, словно я попал ногой в собачье дерьмо и принес его к нему в кабинет.

— Где она?

— В безопасном месте.

— Где?

— Там, где твоим людям ее ни за что не найти! — огрызаюсь я. — Не то что в прошлый раз.

— Надеяться никогда не вредно. Я прихожу в ярость.

— Это что, угроза, Джон? Ты угрожаешь моей свидетельнице? — Сукин сын, теперь игра уже пошла всерьез!

— Как хочешь, так и понимай, — с мрачным видом отвечает он. — Я не нарушаю закон, а стою на его страже, не забывай!

— Иной раз с трудом в это верится, особенно когда слышишь от тебя такие заявления, черт побери!

— А пошел ты к чертовой матери! — Перегнувшись через стол, он смотрит на меня в упор. Я не отвожу взгляда.

— Если мои парни лгут, то лжет и Грэйд. А это сущая ерунда, ведь он — один из самых известных и уважаемых судебно-медицинских экспертов в стране. Он что, тоже лжет, Уилл?

Я уже думал об этом.

— Не обязательно.

— Да нет, как раз обязательно! Их показания взаимоподтверждающие. Без его показаний то, что она говорит, подозрительно. Они не могут существовать друг без друга.

Карандаш в руке Робертсона ломается.

— Ты хватил какого-нибудь сильнодействующего наркотика, Уилл. Что еще скажешь? Может, она вообще не была с ними знакома? Как тебе идейка? Может, и тут она солгала?

— Мы оба знаем, что она была с ними знакома. Показания доброй сотни свидетелей подтверждают это.

— А если все они тоже лгут?

Я встаю. Продолжать в таком же духе далее бессмысленно.

— Увидимся в суде, Джон.

— Непременно. — По тому, как он на меня смотрит, видно, что он абсолютно убежден в собственной правоте. — Я уже почти размазал тебя по стенке, Уилл. На этот раз я закончу то, что начал.

Или собственными руками выроешь себе могилу, болван, думаю я про себя, направляясь к выходу и чувствуя, как он смотрит мне вслед до тех пор, пока я не захлопываю за собой дверь.

 

12

— Рита! Это я, Уилл Александер. Открой.

Я стучу еще раз. Ответа нет. Уже почти десять вечера, она должна быть дома.

— Рита?

Черт побери! Почему ее нет? Ведь только вчера я с ней разговаривал по телефону, сказал, что скоро приеду, и попросил, чтобы она обязательно была дома и ждала меня. На следующей неделе мы обратимся с ходатайством на предмет назначения нового судебного разбирательства, и я хочу снова все с ней обговорить.

Прошло уже четыре месяца с тех пор, как я получил от нее заявление, четыре месяца с тех пор, как в первый раз рассказал обо всем ребятам, сидящим в кутузке, четыре месяца с тех пор, как мы схлестнулись с Джоном Робертсоном у него в кабинете. Четыре месяца, которые вымотали меня без остатка. С Робертсоном мы встречались в общей сложности свыше двух десятков раз. На некоторых встречах присутствовал Моузби, хотя Робертсон осторожности ради старался не делать ничего, что в дальнейшем могло бы выйти ему боком: ведь его помощник номер один в любую минуту может оказаться по другую сторону баррикад, к примеру, может быть обвинен в лжесвидетельстве, в создании препятствий работе суда, если дело до этого дойдет.

При вынесении смертного приговора апелляции принимаются автоматически, суды высшей инстанции принимают к рассмотрению их все до единой, так что здесь проблем нет. Как только Робертсон успокоился и сообразил, что все совершенно законно, что я не пытаюсь выпендриться, не занимаюсь саморекламой, стараясь во что бы ни стало устроить цирковой балаган, привлечь лакомый для газетчиков кусок, мы договорились: делать все скрытно, пусть решение принимает суд, а не пресса.

Впрочем, когда вся эта история выплывет наружу, она будет иметь эффект разорвавшейся бомбы.

Чем меньше времени остается до начала судебного слушания, тем меньше мне удается поспать, причем, думаю, не мне одному — Робертсон, его подчиненные, мои коллеги-адвокаты, рокеры, словом, все, кто знает, что близится начало процесса, ежедневно продирают глаза часов этак в три утра.

— Ну хватит, Рита, открывай! — Я снова стучу в дверь, уже сильнее.

Из-за других закрытых дверей в противоположных концах коридора доносятся приглушенные звуки телевизоров, магнитофонов, обычные звуки, которые слышатся вечером. Но за этой дверью — тишина.

— Рита!

Я стучу изо всех сил. Ничего.

Ее там нет. И это несмотря на то, что я предупредил, что приеду, и заставил ее повторить все, что от нее требуется. Черт побери, почему же тебя нет на месте, сучка поганая? Почему моя жизнь на девять десятых состоит из того, что я кручусь волчком вокруг этой безмозглой дуры, этой пустышки?

Наверное, трахается с кем-нибудь, вот в чем все дело. Пригласила к себе какого-нибудь парня, и они сейчас за дверью, которую я уже готов снести с петель. Если я и дальше буду молотить по ней с такой силой, то разобью все пальцы в кровь. Подцепила себе какого-нибудь матроса (матроса? Только не в Денвере. Какого-нибудь ковбоя!) и до сих пор лежит перед ним, раскинув ноги, а ее тренированная, взмокшая от желания киска ждет, когда он кончит. А может, это один из сыщиков, которым мы платим за то, чтобы они не спускали с нее глаз. Надо смотреть фактам в лицо: эта профессия уже далеко не та, как в блаженные прошедшие времена.

Налицо классический пример раздвоения личности на первобытном уровне, когда и любишь и ненавидишь человека: в одно и то же время я отчаянно нуждаюсь в ней и ненавижу ее всеми фибрами души.

Терпеть не могу нарушать любовное свидание, но делу — время, потехе — час. У меня есть ключ от квартиры, в свое время я об этом позаботился. Я достаю его из кармана, отпираю дверь.

— Крошка, я дома! — Я распахиваю дверь. Держи себя в руках, старина, ведь она значит для тебя буквально все!

Как поется в песне, «свет горит, но никого нет дома». В квартире полный кавардак: посуда в раковине не мылась, наверное, дня два, продукты в холодильнике, полупустые шкафы, то же самое — в ящиках стола, некоторые из ее туалетных принадлежностей по-прежнему лежат в ванной. Она собиралась второпях, взяв с собой то, что могла прихватить на скорую руку. Отъезд не был запланирован заранее, она смылась, потому что ее что-то испугало.

Птичка выпорхнула из клетки, куда ее заперли, и улетела.

Мэри-Лу прилетает на следующее утро. Вдвоем мы рыщем по всему городу: бары, гостиницы, мотели, приюты Ассоциации молодых женщин-христианок, рестораны — словом, все места, где может прятаться человек, находящийся в бегах. Управление железной дороги, представительства авиакомпаний. Тщетно, собственно говоря, этого я и ожидал. Я не знаком с ее друзьями и подругами, если таковые вообще имеются, не знаю, сколько у нее денег, какую она мне дала фору. Если она улизнула сразу после нашего последнего разговора, то сейчас может быть где угодно, в том числе и за пределами страны.

На поиски уходит двое суток. Это все равно что искать иголку в стоге сена, даже хуже, так как мы не знаем, где находится стог сена, если он вообще существует.

Может, ее уже нет в живых.

Я пытаюсь выбросить эту мысль из головы, но ничего не могу с собой поделать. Может, до нее все-таки добрались. Я без конца предупреждал ее: не заводи новых знакомых, не давай никому номер своего телефона, никого не приводи домой. И самое главное — ни при каких обстоятельствах не обращайся к полицейским. Среди них у тебя друзей нет. Они больше чем кто бы то ни было хотят тебя видеть, потому что ты можешь стереть их в порошок, камня на камне не оставить от того, что они берегут как зеницу ока.

Вообще-то они знали, что она живет здесь, добрались до нее. У них было четыре месяца — достаточный срок для полиции, чтобы найти человека, если она захочет это сделать. Денверские полицейские, наверное, помогли им, если не приняв непосредственное участие, то, по крайней мере, решив в это дело не вмешиваться.

От такой мысли у меня мурашки бегут по коже. Робертсон ни за что на свете не дал бы на это добро. Моузби тоже не решился бы на такую авантюру, но вот что касается Гомеса и Санчеса, то кто их знает? Рискованное мероприятие, но и оно иной раз удается.

Более вероятно, что ей не по силам оказалась сама реальность, пугающая перспектива вернуться в Санта-Фе, предстать перед судом, взглянуть в лицо людям, которые ее натаскивали. Не ее вина, что она стала жертвой изнасилования, что она знакома с каким-то разгильдяем, который пал от руки таких же парней, которые насиловали ее и угрожали убить. Она была жертвой, только и всего. И больше жертвой быть не хочет.

Я могу это понять. Впервые мне становится ее жаль.

— Что теперь? — спрашивает Мэри-Лу.

— Не знаю. Ты сама-то что думаешь?

Мы сидим в аэропорту Стэйплтон, ожидая, когда объявят посадку на наш рейс до Альбукерке. Не прошло и получаса, как мы здесь, а я уже осушил три бокала «Джонни Блэкс». Черт побери, это происходит всякий раз, когда я пытаюсь бросить пить!

— Никогда не была на Гавайях.

— Ты взяла с собой купальник?

— Я захватила золотую кредитную карточку «Америкэн экспресс». Это одно и то же.

Мы в отчаянии смотрим друг на друга. Я делаю официантке знак, чтобы она принесла мне еще выпить.

— Уилл… — В ее голосе слышатся предостерегающие нотки.

— А тебе-то что, черт побери? — Настроение у меня такое поганое, что хочется плакать. — Имею же я право. Всего-навсего пять долларов.

— Они не хотели бы, чтобы ты пил. Я тоже.

— Это они платят мне как адвокату, а не наоборот, — говорю я, кипя от злости и упиваясь чувством жалости к самому себе.

— А я нет.

— Ну ладно, малыш, — жалобно говорю я, — хватит, смени гнев на милость, хорошо? Я не заслуживаю, чтобы мне читали нотации. Во всяком случае, не сегодня вечером.

— О'кей. — Пожав плечами, она умолкает.

Черт! Терпеть не могу, когда так легко отступаются. Стоит заставить человека проникнуться сознанием своей вины, и все — он уже твой.

К нашему столику подходит официантка, чтобы налить виски. Я накрываю бокал ладонью.

— Передумал, — слабо улыбаюсь я. Она отходит. Я радостно смотрю на Мэри-Лу. — Ты довольна?

— Да. Значит…

— Не знаю. — Я допиваю то, что еще оставалось в бокале, слизывая с кубиков льда виски до последней капли.

— Нам обязательно надо найти ее, — говорит она. — Это в наших силах.

Подавшись вперед, она берет мою руку в свои и целует ее.

— Мы можем это сделать. И мы это сделаем. Обязаны сделать.

 

13

— У госпожи Гомес грипп, Ваша честь. У нее высокая температура, и она должна соблюдать постельный режим. У меня есть заключение врача, который ее наблюдает.

Я передаю этот документ судье. Мартинес бросает на него взгляд. Это не фальшивка, реально существующий врач, который живет в Боулдере, штат Колорадо, написал это заключение и расписался под ним. На самом деле никакой больной не было, а сам врач — друг одного нашего друга.

— На какое время вы хотели бы отложить заседание суда, господин адвокат? — вежливо спрашивает судья.

Я бросаю взгляд через плечо. Робертсон и Моузби сердито смотрят на меня, им это не нравится, они знают, что я импровизирую на ходу. Робертсон не догадывается, как обстоит все на самом деле, он считает, что я ломаю комедию ради пущего эффекта, но понятия не имеет об истинном положении вещей. Что касается Моузби, то его я разглядываю с превеликим вниманием, если ее исчезновение его рук дело, то, нужно отдать ему должное, с организацией наружного наблюдения он справился лучше, нежели я предполагал.

— Уверен, недели будет достаточно, Ваша честь. Мы хотим удостовериться в том, что она чувствует себя достаточно хорошо для того, чтобы приехать сюда и выдержать напряжение, связанное с рассмотрением дела в суде.

— Протесты? — спрашивает Мартинес.

Робертсон может рвать и метать сколько ему влезет, но он знает, что в этом вопросе судья будет на моей стороне.

— Нет, Ваша честь. Если речь идет об одной неделе, мы не возражаем.

— Хорошо, неделя, начиная со вторника, — сверяется со своим календарем Мартинес. — Итого полторы недели, господин Александер.

— Спасибо, Ваша честь. Через полторы недели мы будем здесь.

— Вы готовы, господин Александер?

— У нас возникла одна проблема, Ваша честь.

— Вы хотите сказать суду, что не готовы, господин адвокат? — резко спрашивает он.

— Моя свидетельница исчезла.

— Простите?

За моей спиной Робертсон и его присные быстро о чем-то переговариваются.

— В настоящее время мы не имеем возможности установить местонахождение Риты Гомес. Она… м-м… она исчезла из виду или, по крайней мере, ускользнула, несмотря на все наши усилия найти ее, — с несчастным видом говорю я.

Если бы в этот момент земля разверзлась под ногами и поглотила меня целиком, я воспринял бы это как милость Божью.

Еще никогда в жизни я не вкалывал так, как в последние полторы недели. Сразу после того как удалось добиться отсрочки в слушании дела, я вернулся самолетом в Денвер. Мэри-Лу прилетела вместе со мной. Она оказалась выше всяких похвал, большего от нее нельзя и желать — и как от компаньона в делах, и как от женщины. Под это она взяла весь свой отпуск. Когда история кончится, если она вообще когда-нибудь кончится, я должен буду преподнести ей огромный букет цветов, что и сделаю с превеликим удовольствием.

Сыскное агентство тоже взялось за работу, засучив рукава, выделив трех человек, по двести долларов каждый плюс расходы, оплату которых они целиком взяли на себя. После того как Рита исчезла, у нас вышла размолвка, но они с полным на то основанием заявили, что несут ответственность за все ее действия, когда она бодрствовала, но не устанавливали наблюдения в самой квартире, чего мы не просили. Действительно, этого мы не просили, поскольку не считали необходимым, а точнее, не могли бы себе этого позволить. Мы обратились за помощью ко всем, кого знали в Денвере, ко всем адвокатам, старым друзьям, знакомым, словом, ко всем, кого могли привлечь к поискам. Тысячи звонков. Все без исключения бары, рестораны и ночлежки. Больницы и морги. Все, что находится в радиусе сотни миль, было прочесано вдоль и поперек. Но она так и не объявилась, ни малейшего следа, ни одной мало-мальски серьезной зацепки.

— Она может быть где угодно, — как-то раз поздно вечером сказала Мэри-Лу, когда мы, совершенно выбившись из сил, вернулись в гостиничный номер. — Прошло целых две недели.

— Не думаю, что она уехала из города, — упрямо ответил я. — А если и уехала, то совсем недалеко. — Я верил в то, что говорил, не знаю почему, но это так. — По-моему, она просто затаилась. Живет у подруги и сумела выскочить, воспользовавшись какой-нибудь лазейкой. — Я убежден в этом, она была слишком напугана, чтобы разработать какой-то план, и ее мозгов хватило только на то, чтобы юркнуть в ближайшую норку, словно кролик, и сидеть там достаточно тихо. Авось, так охотники ни за что ее не найдут.

— Ты просто хочешь верить в то, что говоришь, Уилл.

— Совершенно верно.

— Я тоже. Но если мы ее не найдем? Нам нужно подготовиться и к такому случаю.

Я и так это знаю. Готовиться тут не к чему.

Руководитель сыскного агентства не знал, куда деваться от смущения.

— С более безнадежным делом мне сталкиваться еще не доводилось.

— Вы сделали все, что могли.

— В неофициальном порядке мы будем продолжать поиски. Бесплатно.

Поблагодарив его, я вышел на улицу. Мэри-Лу дожидалась меня в такси. Мы доехали до аэропорта и вылетели оттуда домой.

Мэри-Лу связалась с Меркадо и попросила его разузнать, что к чему. И тут ничего. Рита стала умнее, не оставив на этот раз никаких следов, по которым ее можно было бы разыскать при помощи компьютера. С ней мы связывали свою последнюю надежду, которая умирает последней.

Это было вчера.

Мартинес смотрит на меня со своего судейского возвышения.

— Господин Александер, вы имеете хотя бы приблизительное представление о том, где в настоящее время находится госпожа Гомес?

— Нет, сэр. Наверняка утверждать не берусь.

— Хотя бы в общем?

— Нет.

— Вы ходатайствуете еще об одной отсрочке в слушании дела?

— Учитывая, что сложились особые обстоятельства, Ваша честь, то да, я хотел бы попросить еще об одной отсрочке.

— Протест, Ваша честь! — восклицает Робертсон, вскакивая с места. — Для предоставления еще одной отсрочки нет оснований. Если основания для первой отсрочки носили довольно сомнительный характер, то вторая явилась бы абсолютно неоправданной.

Судья смотрит сначала на него, потом на меня.

— Если бы я предоставил вам еще одну отсрочку, могли бы вы дать суду гарантии того, что удастся разыскать свидетельницу? Что с определенной долей уверенности можно рассчитывать на то, что ее удастся доставить в зал суда в более или менее приемлемые сроки?

— Нет, Ваша честь. Таких гарантий я дать не могу.

— В таком случае нам придется слушать дело в ее отсутствие, — говорит он, обращаясь ко мне.

Мартинес просмотрел видеозапись показаний Риты.

— У вас есть что добавить? — спрашивает он. — Есть другие свидетели или нечто такое, что может подтвердить или дополнить сказанное здесь?

— Нет, Ваша честь. Заявление говорит само за себя.

Фигурально выражаясь, Робертсон разорвет его на мелкие кусочки. Задача, которая перед ним стоит, не из трудных, любому мало-мальски грамотному первокурснику юридического факультета она оказалась бы по плечу. Она утверждает, что тогда лгала, а теперь говорит правду, а почему не наоборот? Вполне допустимо и то и другое.

Он вызывает Гомеса на место для дачи свидетельских показаний.

— Совершали вы какие-либо из тех действий, о которых она ведет речь?

— Нет.

Потом очередь Санчеса.

— Нет. Ложь от начала и до конца.

Моузби поворачивается поочередно к Мартинесу, ко мне, к Робертсону. Сегодня на нем чистая, выглаженная рубашка. Первая такая за все время.

— Я не только не совершал ничего из того, что тут сказано, но и пустился во все тяжкие, желая удостовериться в том, что все, что она нам тогда рассказала, соответствует действительности, учитывая, с кем в ее лице мы имели дело. Я проверил и перепроверил все, что она нам говорила. Я никогда подобным образом не обращался со свидетелем, никогда подобным образом не преступал закон, не говоря уже о том, чтобы хоть в малейшей степени извратить его. У меня такое впечатление, что судят не ее, а меня самого, — с искренней грустью говорит он, — а ведь на самом деле судить меня не за что. К тому же я испытываю глубокое отвращение от того, что господин Александер предъявил подобные сфабрикованные обвинения против меня и сидящих здесь полицейских. Пытаешься работать на благо общества, а получаешь в ответ вот такую благодарность!

Я поднимаюсь с места и поворачиваюсь лицом к присяжным.

— С позволения суда, я прошу о назначении нового судебного слушания на основании новых показаний, содержащихся в ходатайстве и заявлении свидетельницы, записанном на видеопленку.

— Я возражаю против нового слушания, — говорит, обращаясь к ним, Робертсон. — Возражаю категорически. Мы должны закрыть это дело не сходя с места, прямо сейчас. Речь идет не более чем об отчаянной попытке не допустить рассмотрения дела справедливым и беспристрастным судом. О прискорбной, отчаянной попытке, смысл которой понятен любому. Недостойно суда даже рассматривать подобное издевательство над правосудием, системой правосудия в нашей стране.

Он умело сгущает краски на тот случай, если Мартинес не поймет, что к чему.

Не вдаваясь в объяснения, Мартинес отклоняет наше ходатайство. На обдумывание своего решения у него уходит меньше двадцати минут, по большому счету, и обдумывать ему было нечего.

Ощущение такое, будто меня ткнули носом в дерьмо.

 

14

Никогда еще с такой остротой не ощущал я свою никчемность и бессилие, как сейчас; в последние два года это ощущение посещало меня так часто, что превратилось чуть ли не в привычку. Даже когда ушла Холли, когда Фред с Энди вышибли меня пинком под зад, когда Патриция переехала в другой город, даже в конце суда, когда нам казалось, что земля уходит из-под ног. Эти парни доверили мне свою жизнь, а я их подвел снова, самым беззастенчивым образом подвел их. Хуже того, я их обнадежил, а теперь приходится признать, что все надежды пошли прахом.

Начальник тюрьмы, приличный человек, оказывает мне большую услугу, разрешая встретиться со всей четверкой сразу. Строго говоря, правилами это запрещено, но он привык распоряжаться у себя в тюрьме и может управлять ею во многом так, как ему заблагорассудится, пока дела в ней идут более или менее нормально, как сейчас.

Впервые с тех пор, как почти год назад всех четверых развели по разным камерам, они встретились. У них возникает безотчетное желание броситься друг к другу и обняться, обняться так крепко, как только можно, но они знают, что этого делать нельзя: прикасаться друг к другу строжайше запрещено, при первой же попытке ударить друг друга по рукам встреча закончится, даже не начавшись, что чревато для них дополнительным наказанием, кроме того, что они уже отбывают, — их не только изолируют друг от друга, но, может, придумают что и похуже. Поэтому они обнимаются мысленно, пожирая друг друга горящими от любви глазами.

Эти человеческие существа, опаснее и страшнее которых мне видеть не доводилось, жаждут любить; то, что я сейчас вижу, доказывает, что даже самое отвратительное животное становится ручным, если достаточно долго находится в неволе. Я циник и всегда им был, но в такие моменты во мне крепнет ощущение, что на свете действительно существует такая вещь, как перевоспитание, что даже закоренелый грешник может встать на путь истинный. (Сейчас я говорю так, как один из этих пустоголовых телепроповедников, будь то Джим Бэккер или еще какой-нибудь идиот, но это на самом деле так.)

Мы сидим в большой комнате, на сей раз никакой перегородки из плексигласа между нами нет. Они уже слышали новость до того, как я пришел и сообщил им о ней, существующая в тюрьме система оповещения работает так, что «Америкэн телефон энд телеграф» ей в подметки не годится, но не знают, что все это значит на самом деле. Значит, она так и не объявилась, рано или поздно ей придется дать о себе знать, и тогда мы снова возьмемся за дело. Она — главная свидетельница обвинения, если она все-таки объявится, придется назначать новое судебное разбирательство, разве нет? Ведь это вопрос времени, правда?

— Значит, ты хочешь сказать, даже если она даст о себе знать, роли это не играет? — спрашивает Таракан.

— Возможно.

— Почему, черт побери? — Голландец, он никак не возьмет в толк, что к чему.

Одинокий Волк молчит, его взгляд ничего не выражает, он не отрываясь смотрит на меня.

— Потому… — Голова у меня раскалывается от нестерпимой боли. — Потому что нельзя то и дело бегать к колодцу для того, чтобы напиться, никто не позволит возвращаться к нему всякий раз, когда тебе вздумается. Наше ходатайство могли отклонить в первый раз, я имею в виду ходатайство, которое мы подали в самом начале. Нам повезло, оно было принято к рассмотрению. В этой игре второго такого шанса уже не будет, как правило, так не бывает, — грустно заключаю я.

— Но она же призналась, что солгала, — говорит малыш.

— Это не имеет значения. — Все мы поворачиваемся к Одинокому Волку. С начала встречи он заговорил впервые. — Так ведь? — спрашивает он у меня.

— Да.

— Почему? — упорствует Голландец.

Он не понимает, этот двадцатидвухлетний юнец, который с виду уже совсем мужчина. Отказывается понимать, потому что понять, понять и со всем согласиться — значит обречь себя на то, чтобы уже больше не выйти из стен этого здания, разве что тебя вынесут из него в гробу.

— Есть особая процедура, — поясняю я. Я хочу, чтобы все они поняли, как обстоит дело, сообщить им все, что знаю сам. — Есть правила подачи апелляции. Нельзя бегать в суд всякий раз, когда ты считаешь, что у тебя появились какие-то новые факты, особенно если ты уже обращался в суд с каким-то конкретным фактом, как в данном случае поступили мы с ложными показаниями свидетельницы. В противном случае люди всю свою жизнь потратили бы только на это, а власти штата никогда не смогли бы никого убить и похоронить заживо в таких заведениях, как это, а властям это не по душе. Власти хотят, чтобы время от времени кто-нибудь отправлялся на тот свет.

— Значит, если все дело построено на лжи, — говорит Гусь, — это не имеет значения, потому что они могут действовать как ни в чем не бывало, держась формальной стороны дела.

— Совершенно верно. — Он понимает, в чем дело, всегда понимал.

— Не верю, — говорит Таракан. Он дрожит, то и дело пристукивая ногой по полу под столом. Из всех он самый слабый, такое впечатление, что нервы у него могут сдать прямо сейчас.

— Это как в том фильме, — говорит Голландец. — Про парня, который жил в Техасе. Помните?

— «Голубая ниточка», — подсказывает Гусь.

— Ну да! Тот парень, наверное, и по сей день там сидит. А все потому, что какой-то стервец соврал, а полицейские взяли да поверили ему на слово. Так и у нас. Черт побери, готов поспорить, что так все время и есть! — с изумлением в голосе говорит он.

— Нет, — отвечаю я. — Нет, слава Богу. Но время от времени так все же случается, и всякий раз налицо явный перебор.

— Особенно когда речь о тебе самом! — говорит Таракан.

— Значит, даже если она объявится, — повторяет Гусь, он хочет быть абсолютно уверен в том, что понимает, что творится, — даже если объявится и поклянется хоть на дюжине Библий, это роли уже не играет.

— Не знаю. Но шансы против нас. Не только потому, что она не объявилась на этот раз, а и потому, что она — лгунья, она говорит: «Тогда я солгала, а теперь говорю правду». Одно исключает другое. Кто может поручиться, что теперь она говорит правду, что она не говорила правду тогда и лжет сейчас? Это мы уже видели.

В комнате воцаряется тишина.

— Что дальше? — наконец спрашивает Гусь. — Что нам теперь делать? Что, откинуть лапки кверху, черт побери, и ждать, пока нас не отправят на тот свет?

— Нет, будем бороться. Есть ведь и другие возможности. Я обязательно постараюсь ее разыскать и добиться, чтобы было назначено повторное разбирательство, но, если ничего не выйдет, есть и другие возможности. Если ими воспользоваться, дело может затянуться на годы.

— Юридические тонкости, — бесстрастным голосом произносит Одинокий Волк.

— В большинстве своем да, — соглашаюсь я. — Но раньше они срабатывали.

— Ну да! — фыркает он. — Смотреть, чтобы тебя ненароком не треснули обухом по голове! Вместо смертного приговора мы будем прохлаждаться за решеткой до самой смерти. Красота! — добавляет он мрачно.

Я говорю им все, как есть, на сегодня мы ничем больше не можем им помочь.

Мы беседуем еще немного. Всякое человеческое общение для них на вес золота. Потом наступает момент, когда говорить уже не о чем. Надев наручники и заковав в ножные кандалы, их уводят обратно в камеры, Бог знает сколько времени они теперь не увидятся.

Последним уводят Одинокого Волка. Перед уходом, с усилием волоча ноги, тяжелые цепи свисают с него, словно вериги, он в упор смотрит на меня.

— А к чему все это? — спрашивает он.

— Ты же еще жив, старина. — Я изо всех сил стараюсь вбить ему это в голову. — Все можно сделать, пока ты жив.

— Смотря о чем речь. Тут все зависит от того, на чьей ты стороне.

Его уводят.

Я напуган. Опасно дать надежду отчаявшемуся человеку, а потом ненароком отобрать ее. Тогда он становится безумным. На его месте я бы тоже обезумел.

Безумные люди совершают безумные поступки. Посылая к черту мысли о том, чем все это может обернуться.

 

15

Уже за полночь. Выключив свет, я сижу в кабинете и через окно смотрю на город, точнее, на то, что я могу еще увидеть, на дома из саманного кирпича, в которых уже погас свет, на офисы государственных учреждений, тоже погруженные во мрак. Кроме меня, никого больше нет.

Я чувствую, что оказался на распутье. Подобное ощущение возникало у меня и раньше, похоже, вне зависимости от того, где я и что я, оно прочно вошло в мою жизнь. По своему характеру я всегда был склонен драматизировать положение вещей, в суде это оказывалось мне на руку, но теперь, когда я наконец попытался разобраться, что к чему, боюсь, привычка выходит мне боком. В итоге я потерял дружеские отношения с людьми, которыми дорожил, начал выдумывать проблемы на пустом месте или преувеличивать их. У меня появилась потребность делать из мухи слона, превращая это раздражение в источник душевных терзаний, пока они не становились реальностью и я не обрушивался на причины их возникновения — не на самого себя, кого и следовало винить в первую очередь, а на причины, которые сам же и придумал. Беда в том, что я из числа тех, кто скорее даст отрезать себе нос, чем позволит унизить. Я так и не сумел преодолеть в себе эти детские взгляды на жизнь. Кроме того, что-то ущербное есть во мне самом, я это чувствую. Психолог, возможно, сказал бы, что я считаю себя недостойным того, чтобы ко мне относились по-хорошему, вот и стремлюсь, чтобы ко мне так не относились. В результате же я лишаюсь самого важного — способности, когда не сгораю от жалости к самому себе, радоваться жизни, чувствовать всю ее прелесть на самом деле. Я злюсь на Энди и Фреда, но было время, когда они мне нравились, нас многое связывало, вместе нам удалось добиться кое-чего значительного, что просуществовало какое-то время, но на заключительном этапе уже без меня. И я сам все разрушил. Не они, а я. Уже столько времени прошло с тех пор, как мы с Патрицией расстались, что всех деталей и не помню, но уверен: и в этом случае я вел себя приблизительно так же — все то же самолюбование, потребность все время находиться на переднем плане, чувствовать себя важной птицей, помыкать людьми, контролировать их. Я согласен, в конечном счете нашим отношениям, вне всякого сомнения, все равно пришел бы конец, ведь причина та, что вел я себя не как мужчина, не как настоящий мужчина.

Боюсь, так же будет и с Мэри-Лу, а я не хочу, чтобы так было. Я начинаю бояться, что мне на роду написано собственными руками ставить крест на том, что мне дороже всего на свете. Это меня пугает.

Такие невеселые мысли догнали меня во второй половине дня, когда я возвратился из тюрьмы в город, доработал до конца дня, попрощался со Сьюзен, поболтался еще какое-то время просто так, делая вид, что занимаюсь работой. Сегодня вечером мне не хотелось уходить со службы, сам не знаю почему. Может, потому, что если я пойду домой, лягу спать, то эти мысли исчезнут сами собой, этот эпизод станет достоянием прошлого, а кто знает, что принесет с собой следующее утро?

Возвращаясь в город, я думал о рокерах, о том, как несправедливо обошлась с ними судьба, о том, что проживут они на свете меньше, чем думали, о том, как тяжело все это им дается, тяжелее, чем кому бы то ни было, потому что они — бандиты, бандиты в романтическом смысле этого слова, по самой своей природе признанные носиться взад-вперед так же дико и необузданно, как носятся мустанги. Для них попасть в клетку еще хуже, чем оказаться в глухой изоляции, это все равно, что навесить замок им на душу, лишить собственного «я». Сам того не сознавая, я стал ловить себя на том, что сопереживаю им, воображая, что и я заодно с ними — адвокат-бандит со своими подзащитными — бандитами-рокерами. Такая ассоциация пришлась мне по вкусу. Этакий Хантер Томпсон среди адвокатов! Я воображаю, как мчусь на мотоцикле по горам и долинам, на заднем сиденье — мальчишка-рокер, обхвативший руками мою мощную спину, который и пьет, и распутничает и так далее в том же духе. Разумеется, в отличие от них, для меня это не призвание, а лишь минутная мечта, из которой я, окунувшись, тут же выплыву наружу. Это было классно, как классно было бы стать рок-звездой и потусоваться вместе с Миком Джеггером и остальными ребятами. Бандит-знаменитость!

Но тут мысль о том, как все это нелепо, поразила меня до глубины души. Черт побери, эти парни не романтические герои, а преступники. Они насилуют, грабят, причиняют зло людям, причем находят в этом удовольствие. Мне сорок лет от роду, и неужели это то, к чему я стремлюсь? Так насколько же незрел я не только в глубине души, но и в том, что касается поведения на людях? Разве я не возражал бы, если бы моя жена (если я вообще когда-либо снова женюсь), или моя девушка, или, если уж на то пошло, какая угодно из моих знакомых женщин, или, хуже того, спаси и сохрани, Боже, моя собственная дочь хотя бы на секунду оказалась в их компании? Черт побери, что же стряслось со мной, если подобные глупые, постыдные, позорные мысли кажутся мне привлекательными? Чего мне не дано понять, если я ощущаю внутреннюю потребность в том, чтобы соревноваться с ними, пусть даже в мелочах, не говоря о том, чтобы восхищаться ими?

Так вот почему я сижу здесь? Потому что чувствую в себе потребность думать об этих вещах!

Мне хочется стать взрослее, вот о чем я сейчас думаю. Я устал от собственной жизни, от того, что вечно приходится провоцировать, бросаться в погоню за демонами, которых в природе не существует, выдумывать их для того, чтобы они существовали, и позволять вертеть собой, как им хочется. Я устал портить себе жизнь во имя благодарности и романтики, присущей подросткам. Отчасти я так и не сумел преодолеть в себе эти мрачные настроения, и теперь этому должен наступить конец.

Я пью, следовательно, я существую. Я строю из себя забияку, выпутываюсь из неприятных ситуаций, никогда не хочу, чтобы надо мной висели какие-то обязанности, настоящие обязанности, которые даются с трудом, но от которых никуда не денешься. Я ношу галстук, но в глубине души считаю себя бандитом с большой дороги. Мальчишкой, которому так и не суждено стать взрослым. Романтиком меня назвать нельзя, а парни, которые сидят в тюрьме, независимо от того, что я очень хочу им помочь, не имеют ничего общего со мной. Совсем ничего.

Мы будем бороться, ощущая, что в известной мере связаны друг с другом, но в то же время действуя каждый сам по себе.

 

16

— С днем рождения тебя, с днем рождения тебя, с днем рождения тебя, Клаудия, с днем рождения тебя… — Ни дать ни взять настоящая капелла. Друзья и подруги нараспев поздравляют ее с днем рождения, их не назовешь еще даже подростками, гак, мелочь пузатая, но им принадлежит мир.

Одиннадцать лет. Мой ребенок — больше не ребенок, она меняется у меня на глазах. Поскольку я вижу ее теперь не каждую неделю, как раньше (между нашими встречами может пройти месяц, а то и больше, несмотря на то что я стараюсь во что бы то ни стало проводить с ней один уик-энд в месяц, еще немного, и расстояние, которое я покрыл, мотаясь на самолете туда-сюда, наберется на целое кругосветное путешествие). Каждая новая встреча становится для меня откровением, потому что перемены в ней видны невооруженным глазом и пугают меня; сейчас она переживает такой этап, когда события развиваются на редкость быстро, впечатление такое, что глядишь на снимок движущегося предмета, который используют при съемках документальных фильмов о природе, когда за тридцать секунд видишь, как цветок вырастает из земли и распускается, как облака проплывают по небу от рассвета до заката так быстро, что ты и глазом не успеваешь моргнуть.

В последний свой приезд сюда она доверительно сообщила мне, что у одной из ее подруг, которая всего на пару месяцев старше, начались месячные. Я поморщился, даже не потрудившись скрыть этого. А теперь таких подруг уже три, словно стоит месячным начаться у одной, как пошло-поехало. Выходит, с точки зрения физиологии они могут теперь рожать? К тому же им хочется носить лифчики, независимо от того, есть месячные или нет, есть сиськи или нет. Учатся всего-то в пятом классе, а все туда же — так и норовят попробовать, что это за штука. Как-то раз в субботу во второй половине дня мы с ней отправились по магазинам, она встретила кое-кого из подруг и, вдоволь нахихикавшись, посплетничав и собравшись вместе, они стали околачиваться в секции женского белья, примеряя лифчики для молоденьких девушек, давясь от смеха и оглядываясь, чтобы проверить, не смотрят ли за ними родители.

К счастью, Клаудию все это интересует гораздо меньше, чем других, по крайней мере если исходить из того, что я вижу и о чем она сама мне рассказывает, но я не уверен, что она теперь все мне рассказывает, как раньше. Теперь всякий раз, когда мы с ней встречаемся, какое-то время приходится приспосабливаться друг к другу, на это уходит час, иной раз меньше, но это чувствуется, я уже не вхож к ней в доверие, со мной нельзя вести себя запросто, независимо от того, хочу я сам того или нет. По тому, что она говорит, даже тогда, когда корчит из себя взрослую, я вижу, что она еще девственница. Ее мать поздно начала половую жизнь, пройдет, может, еще два-три года, прежде чем ее станут волновать «тампаксы» и прочая дребедень. Хотя когда у твоей собственной матери силиконовые груди, ты и сама должна быть не лыком шита. Я читал недавно (раньше такие вещи вообще не замечал), что сейчас наблюдается резкий всплеск раннего полового созревания, связанный со стрессом, которому в наши дни подвергаются и дети, что заставляет их взрослеть раньше, чем полагается. Не знаю, по-моему, жизнь детей всегда была довольно бесшабашной, но твердо знаю, что хочу, чтобы она как можно дольше оставалась ребенком.

День выдался теплый. Место празднования дня рождения выбрано к северу от города, на ранчо моего друга Лукаса (в прошлом хиппи, занимавшегося освоением земельных участков), того самого парня, в чьих ручьях мы с Клаудией удили рыбу, когда был найден труп Ричарда Бартлесса, после чего и заварилась вся эта каша. Местечко на редкость славное, помимо конюшен и домов, там есть теннисный корт, бассейн, ванна с гидромассажем. Лукас не только остался моим другом и клиентом после того, как я порвал отношения с фирмой, но и направляет ко мне заказчиков, что иной раз оборачивается непосредственным ущербом для Фреда и Энди. Лукаса вся эта история приводит в восторг. По его мнению, мои рокеры просто недотроги, и слишком рано их осуждать. Поэтому мы с ним и выпиваем вместе, а они — нет, а я не прочь усвоить преподанный мне очередной урок.

Своих детей у них с Дороти нет, они слишком привыкли жить в свое удовольствие, но всегда души не чаяли в Клаудии, осыпали ее подарками. Сегодняшний день — не исключение: они подарили ей качину, эта кукла-амулет, сделанная индейцами племени пуэбло, стоит пятьсот долларов, а к ней ожерелье цвета спелой тыквы. Она уже достаточно взрослая, чтобы оценить подарки по достоинству, и принимается ахать и охать над ними, как и подобает в таких случаях.

По идее я должен бы возражать против такой щедрости с их стороны, но я этого не делаю. Никому другому я бы не позволил баловать ее подобным образом, но, по-моему, богатые крестная и крестный — это вполне допустимо. В нашем мире с кем только ни приходится поддерживать отношения, так что пускай привыкает к тому, чтобы делать это как полагается.

На вечеринку приглашены полдюжины лучших подруг Клаудии. Все они страшно счастливы побыть вместе. В Сиэтле все о'кей, но дом все-таки здесь.

Все ранчо празднично украшено в ковбойском стиле. На день каждой девочке выделили по лошади. Утром мы отправляемся верхом к подножиям холмов, виднеющихся на востоке, — семь девчушек в джинсах и шлемах для верховой езды едут след в след. Я замыкаю кавалькаду и, удерживая на плече видеокамеру и стараясь, чтобы кадры получались четкими, стремлюсь запечатлеть все события сегодняшнего дня для будущего, для нее, чтобы она могла посмотреть, когда подрастет, для ее детей, для меня самого, когда она вырастет и будет слишком далеко, чтобы туда можно было долететь самолетом за два часа.

— Папа режет торт! — объявляет она, обращаясь ко всем сразу. — Оставь мне кусок с розой, папа!

Девчонки сейчас в купальниках. Дело уже близится к вечеру, жарко. Вечеринка мало-помалу подходит к концу, сейчас мы съедим торт с мороженым и будем двигаться в обратном направлении. Сам того не желая, я обращаю внимание на формы кое-кого из ее подружек. У некоторых тела уже вполне сформировавшиеся. Маленькие, только начинающие оформляться груди, округляющиеся бедра. Похоже, они еще не отдают отчета в собственной сексуальной притягательности, а может, и наоборот, не знаю. Но я помню, как сам целовал девчонок в пятом классе и стал приставать к ним в шестом. А ведь я жил в провинции.

— Очень вкусный торт, — говорит Элли Годсуайлинг. Мы сидим в креслах-качалках у бортика бассейна. Ее дочь — в числе приглашенных. Элли приехала на машине, чтобы отвезти кое-кого из девочек домой.

Девчонки раскинулись на траве неподалеку. Они болтают друг с другом, смеясь и нисколько не смущаясь. Я спрашивал у Клаудии, не надо ли пригласить мальчиков.

— От мальчишек будет одна обуза, — ответила она. — Да они только и делали бы, что строили из себя героев. А я сама хочу быть в центре внимания.

— Торт сами пекли? — спрашивает Элли.

— Ну конечно! — отвечаю я. — С самых азов начали.

— Я имела в виду не тебя, — говорит она, слегка заливаясь румянцем. — Я подумала, что, может, торт испекла твоя девушка.

— Девушка?

— Клаудия говорила Мэрайе, что у тебя есть постоянная подружка. Кто-то из коллег по работе, — говорит она полувопросительным тоном.

Подняв голову и щурясь на послеполуденном солнце, я смотрю на нее. Неужели она на меня нацелилась? Она примерно одного со мной возраста, разведена, недурна собой.

— Не совсем, — с ленцой отвечаю я, кривя душой. Ничего из этого не выйдет, мне хочется поиграть с ней в кошки-мышки и посмотреть, куда это заведет.

— Вот как!

— Торт был куплен в универмаге. У «Лукавича».

— Неудивительно! — восклицает она. — У них торты лучше, чем домашние. Чем те, что я сама пеку, во всяком случае, — добавляет она, осторожно улыбаясь. Мне кажется, она положила на меня глаз, но не знает, как подступиться, может, она не так уж много встречается с мужчинами сейчас, а то и не встречается вообще. Слегка подавшись вперед, чтобы, грациозно поддев вилкой кусочек торта, отправить его в рот, она на минутку приоткрывает передо мной ложбинку в низком вырезе платья. У нее большая нежная грудь, сверху слегка покрытая веснушками. В постели она, наверное, будет вести себя как глупая, сентиментальная барышня, о том, чтобы трахнуть ее, находясь в здравом уме и доброй памяти, не может быть и речи.

Попробовать можно. Можно сегодня вечером устроить так, чтобы мы с ней остались наедине. Великодушное предложение со стороны дорогого папы: мы продолжим вечеринку у меня дома, а Клаудия может пригласить всех на пиццу, я же знаю, как она скучает по подругам и хочет за то ограниченное время, что гостит здесь, провести с ними как можно больше времени, она сама мне об этом говорила. Временами я ревную ее к остальным, хочу, чтобы она целиком принадлежала мне, но у меня времени не хватает. Она об этом тоже думает.

Девочки уже достаточно взрослые, чтобы на время оставить их одних вечером, и я держу пари, что Элли не замедлит ко мне присоединиться, придумав какой-нибудь благовидный предлог, например, скажет, что боялась, что мне не хватит чашек, тарелок или банок с кока-колой. Мы могли бы оставить девчонок одних и пойти в какой-нибудь бар неподалеку, чтобы пропустить стаканчик и посидеть вдали от шума. Выпьем по одной, а там, глядишь, и до трех дело дойдет, потом она уже будет слишком навеселе, чтобы ехать обратно одной, я предложу подвезти ее до дому, это недалеко. А затем, само собой, провожу до дверей, ведь я же джентльмен, дружески поцелую на прощание, желая спокойной ночи, и тогда мы почувствуем, что хотим друг друга, начнем щупать друг друга, а остальное будет уже делом техники. Это в моих силах, но поступить так было бы жестоко. Но, даже несмотря на это, я способен так поступить. Я сижу и смотрю на ее усыпанные веснушками груди, на мягкое, полное тело, перспектива обладать им вызывает во мне легкое возбуждение. Легкое, не более того.

Я бы возбудился по-настоящему, если бы прыгнул на тело Мэри-Лу и мы с ней начали один из наших марафонских любовных забегов. Мы условились, что уик-энд проведем отдельно друг от друга. Она не захотела вмешиваться в то время, которое Клаудия проводит со мной. Благородный поступок, который кажется еще более благородным сейчас, когда я сижу и размышляю об этом, нашедший выражение скорее в мыслях, нежели в конкретных делах. Клаудия мало-помалу начинает чувствовать себя все свободнее с Мэри-Лу, но всякий раз, когда я нахожусь в обществе и той и другой, мое внимание раздваивается. Поскольку сегодня у Клаудии день рождения, она заслуживает, чтобы я безраздельно ей принадлежал. Если мне станет совсем худо, то, посадив Клаудию на самолет в воскресенье вечером, можно будет заглянуть домой к Мэри-Лу.

Я выбрасываю из головы мысль о том, чтобы трахнуть Элли. Если бы она сама на меня набросилась, я не смог бы оказать сопротивление, но, родившись как бы заново, я хочу теперь быть добрым. Мне хотелось бы верить, что у меня достаточно силы воли для того, чтобы отмахнуться от такого поведения, хотя раньше от подобных возможностей я никогда не отказывался.

— Тебе было весело, папа?

— Да. А тебе?

— Никогда в жизни так не веселилась!

— Я рад. К тому же смотри, сколько тебе всего подарили!

— Мне так нравится новая кукла!

Та сидит на почетном месте на полке, рядышком с плюшевым мишкой и пингвином, ее самыми старыми и самыми любимыми игрушками, которые она, ложась вечером спать, берет с собой в кровать.

— И ожерелье тоже. Лукас и Дороти такие милые!

— Они души в тебе не чают. Для них ты все равно что дочь.

— Но папа у меня один-единственный, — говорит она, прижимаясь ко мне. — Ты у меня лучше всех.

— Спасибо, ангел мой! — О Боже, неужели я мог пожертвовать этим вечером ради обвислой попки! Или хорошенькой попки, загодя ведь никогда не скажешь. Впрочем, не важно, этот вечер все равно лучше, о разнице даже говорить не приходится.

— А у меня только одна дочь, и она тоже лучше всех.

— У нас в семье вообще все самые лучшие.

— Мы с тобой — уж точно.

— Мама тоже. Она тоже лучше всех.

— Да.

На мгновение мы умолкаем, каждый думает о своем.

— Мама скучает по тебе.

— Неужели? — Неужели. Это еще почему?

Она кивает.

— Очень.

— По-моему, нет. — Мне не нравится, какое направление ни с того ни с сего принял разговор, хочется перевести его на другую тему, пока он не зашел слишком далеко.

— Она хорошо ко мне относится, — говорю я, ощупью двигаясь дальше, — мы всегда оставались друзьями, хотя недолго жили друг с другом, может, она поэтому и скучает. Я тоже по ней скучаю, но потому, что она всегда меня ждала и я всегда виделся с ней из-за тебя. Может, и она примерно так же ко мне относится. Вот и все. Теперь у нее совершенно новая жизнь, которая по-настоящему насыщенна, новая работа у нее гораздо более многообещающая, чем прежняя, может, время от времени она ее и достает, может, иной раз и обронит фразу типа: «В Санта-Фе мне жилось намного легче!», что-нибудь в этом роде.

Я смотрю на нее, имеет ли смысл то, что я говорю?

— Это так, — говорит она, — там на самом деле было намного легче. Мне было намного легче, да и намного беззаботнее. Мы виделись с тобой всякий раз, когда мне этого хотелось, а не только раз в месяц.

— Я почти весь летний отпуск проведу с тобой, — напоминаю ей я. — Ты будешь со мной все лето.

— Это не одно и то же. Конечно, а как же иначе?

— Но ведь в Сиэтле неплохо. У тебя появились симпатичные друзья и подруги, в том числе и те, с которыми я познакомился. Ты мне сама говорила, что тебе нравятся ребята и девчонки, что там живут.

— Ну да, но они не такие, как мои друзья и подруги здесь. Настоящие друзья и подруги.

— Они станут такими. На это нужно время.

Она не верит тому, что я говорю. Я сам не верю тем словам, которые срываются у меня с уст, а она, черт побери, все нутром чует почище любого радара!

— Я хочу обратно.

— По-моему, это невозможно, моя хорошая. Во всяком случае, не сейчас.

— Почему?

— Потому.

— Почему потому?

— Потому что сейчас ты живешь с матерью, а молоденькой девушке нужно быть вместе с матерью. Большую часть времени.

— А если бы я была мальчиком?

— Не думаю, что от этого что-то изменилось бы. К тому же ты ведь не мальчик.

— Ты сам всегда говорил, что не важно, кто я — девочка или мальчик.

— Это действительно не важно.

— Тогда почему это не не важно, если я — девочка и хочу жить вместе с тобой?

— Я имел в виду другое. Маленьким детям, как правило, нужно жить с матерями.

— Но не всегда. Мы же с тобой отлично ладим, разве нет?

— Конечно.

— Тогда почему это не не важно?

О Боже! Я вроде бы считаюсь одним из лучших адвокатов в городе, который мыслит на редкость логично, а она, черт побери, ставит меня в тупик!

— По-моему, тут ты права.

Подняв голову, она улыбается: ну вот видишь?

— Но дело не только в этом.

— Я знаю, что ты сейчас скажешь.

— Ну и что же?

— Что я стану взрослой девушкой, а взрослой девушке нужна мать, которая бы ее опекала. — Она говорит изменившимся тоном, стараясь подражать взрослой женщине, скажем, Патриции.

— Ну… это действительно так.

— Мэри-Лу могла бы мне в этом помочь.

— Мэри-Лу?

— Разве она не твоя девушка?

— В известном смысле. — У меня такое ощущение, что я стою на месте для дачи свидетельских показаний и мне сильно не по себе.

— Ну вот, она и могла бы.

— Это не ее дело. Это дело твоей матери.

— Сейчас у мамы нет на это времени. Она вкалывает почем зря.

Ну вот, приплыли.

— Я тоже, — осторожно говорю я.

— Так и должно быть.

— Как это понимать?

— Отцы и должны вкалывать почем зря. А она — мать.

— Мэри-Лу тоже очень много работает.

— Этого бы не было, если бы у нее был ребенок, — парирует она.

— На это мне ответить нечего, потому что ребенка у нее нет, к тому же это все равно не имеет значения, потому что твоя мать — Патриция, а не Мэри-Лу. Речь идет о двух разных женщинах.

— Мы с мамой почти не видимся! — со злостью говорит она. Судя по всему, злость копилась в ней давно, а сейчас вырвалась наружу. — Иногда бывает так, что я ложусь спать, когда ее еще нет. Мне это до смерти надоело! — восклицает она с настоящей обидой.

Черт! Как дела могли зайти так далеко? С какой стати она должна страдать от наших амбиций? Она ведь еще совсем ребенок, который заслуживает того, чтобы рядом находился кто-нибудь из родителей. Интересно, думаю я, знает ли Патриция на самом деле, что творится?

— У мамы новая работа, — говорю я, стараясь быть терпимым и по возможности справедливым к ней. — Иной раз ничего не поделаешь. Скоро все будет по-другому.

— А если нет?

— Послушай! Занятия в школе кончаются через месяц, ты все лето будешь со мной, тогда обо всем и поговорим, о'кей?

— У меня же все равно нет выбора, правда? Хороший вопрос.

— Нет, — сама себе отвечает она.

— А тебе не кажется, что мама обидится?

— Не знаю. Может быть. Не знаю.

— Ты же для нее все! По-моему, она здорово обидится.

— Теперь уже нет. Я теперь уже не все для нее. — Глядя на меня, она опирается на локоть. — А для тебя? Разве я не много значу для тебя?

— Ты для меня значишь больше всего на свете.

— Ну и…

— У меня есть кое-что такое, чего нет у нее. Я больше преуспел, чем она. Я больше заработал денег…

— Сейчас она зарабатывает кучу денег. Готова побиться об заклад, что больше, чем ты!

— Может быть. — Черт, только этого мне еще не хватало! Чтобы Клаудия сидела тут и подсчитывала, кто из родителей больше зарабатывает.

— К тому же у меня это был уже второй брак, а она раньше не была замужем…

— Тебе же самому с ней страшно не нравилось! Это было еще хуже, чем быть вообще неженатым. Ты мне сам говорил. — Она видит меня насквозь.

— К тому же сейчас я живу с другой женщиной.

— С Мэри-Лу?

— Да.

— А почему она сегодня не приехала?

— Она не захотела мозолить тебе глаза, ведь это же твой праздник.

— Ты бы сам ей не разрешил, правда?

— Да.

— Надо было ей приехать. Мы бы здорово повеселились.

— Я ей передам. Она будет рада это слышать.

— Мне кажется, она бы мне понравилась.

— Ты бы ей тоже понравилась.

— Это важно. На тот случай, если ты на ней женишься.

Черт, мне за ней не угнаться!

— Мы пока даже не заикаемся об этом, Клаудия.

— Когда-нибудь, может, и заикнетесь. Просто я хотела тебе сказать, что она мне нравится. На случай, если это будет тебе интересно.

— Спасибо.

Мой мозг работает с лихорадочной быстротой. Общеизвестно, что дети обладают даром предвидения, неужели она догадывается о чем-то таком, о чем я сам не имею ни малейшего представления?

— Маме как раз это и нужно, — продолжает она.

— Выйти замуж? По-моему, на новой работе у нее нет времени думать об этом.

— Так или иначе, время у нее находится.

— Откуда ты знаешь? Она что, сама тебе об этом говорит?

— Она мне больше ни о чем не говорит. Она мне приказывает.

— Ты уверена, что не преувеличиваешь?

— Да. Она все говорит приказным тоном. Она без конца срывает на мне злость.

— Клаудия…

— Да, срывает! Теперь она то и дело выходит из себя. Что бы я ни делала, ее это не устраивает.

— Это все из-за новой работы. Ей, наверное, на самом деле трудно приходится, она работает гораздо больше, чем раньше. Она к этому не привыкла, ее гложет сознание вины из-за того, что она не уделяет больше времени тебе, вот она так и поступает. Ты же знаешь, что она души в тебе не чает.

— Ну да! — говорит она без всякого воодушевления.

Горячий шоколад в чашке уже остыл. Я снова наливаю его в кастрюлю, чтобы подогреть. Она бредет следом за мной на кухню. На ней ночная рубашка, она уже собралась ложиться спать. Уже одиннадцатый час, обычно она ложится пораньше. Я думал, что мы с ней выпьем горячего шоколада и поболтаем на сон грядущий.

— Она что, с кем-нибудь встречается? — спрашиваю я. — Она мне говорила, что видится кое с кем из мужчин.

— Одни зануды.

— Не все, наверное.

— Все до одного! Мама почти ни с кем и не встречается больше одного раза.

— Ей угодить трудно.

— Все они — зануды. Я бы никого из них даже близко к себе не подпустила.

— Рано или поздно она найдет себе кого-нибудь.

Теперь, когда она процветает и уверена в своих силах, это лишь вопрос времени.

— Мне все равно. Иногда я думаю, что она просто боится.

Устами младенца…

Когда я наливаю шоколад обратно в чашку, звонит телефон. Взяв трубку, Клаудия слушает секунду, потом передает трубку мне.

— Ты смотришь телевизор?

— А что там? Это Мэри-Лу.

— Включи телевизор. — Судя по голосу, она страшно взволнована.

— По какой программе?

— По любой. По всем программам одно и то же.

— А что мне там смотреть?

— Просто включи, и все! Я сейчас приеду. — Она бросает трубку.

Я передаю Клаудии чашку с шоколадом, захожу в гостиную и, взяв блок дистанционного управления, включаю телевизор. В желудке у меня бурчит сильнее прежнего, такое впечатление, что сейчас вырвет.

— Как только допьешь шоколад, — говорю я, — чисти зубы и марш в кровать. Comprende?

— В день рождения?

— Уже почти половина одиннадцатого. Пей и ложись… — Я замолкаю на полуслове, стоит четкой картинке появиться на экране телевизора.

Здание тюрьмы штата. Небо освещено прожекторами, которые обшаривают его вдоль и поперек позади проволочных заграждений, за главными воротами, где установлены телекамеры. Света в здании самой тюрьмы не видно, единственное место, где виден свет, это несколько зданий, которые полыхают пожарами. Все кадры сделаны с большого расстояния, от места, где стоят телекамеры, до любого из зданий, расположенных за заграждениями, будет добрых две сотни ярдов.

Десятки агентов полиции штата и пожарных скопились перед зданием. Полицейские и пожарные машины, передвижные телевизионные установки и другие автомобили заполнили стоянку и прилегающие к ней места для мусора. Повсюду царит суматоха, люди носятся взад-вперед, слышно, как, отключив микрофоны, они что есть силы орут друг на друга. Словом, столпотворение.

Перед объективом камеры появляется диктор. Внезапно у него за спиной, из-за тюремных стен, раздается взрыв. Диктор невольно нагибается, прикрывая голову руками. За первым взрывом следует еще один, над крышей одного из тюремных зданий в небо поднимается огненный шар.

Диктор берет себя в руки, поворачивается лицом к камере. Его бьет нервная дрожь, насколько ему известно, тюрьма вообще может взлететь на воздух, и восемьсот заключенных, вооруженных до зубов, в любую минуту могут ринуться наружу.

— Судя по информации, которую удалось получить от местных властей, — начинает он срывающимся от волнения голосом, — ссора, неожиданно возникшая после того, как на ужин арестантам была подана якобы протухшая пища, переросла в полномасштабный бунт в стенах тюрьмы. Арестанты четвертого блока, который считается тюрьмой умеренно строгого режима и где заключенным разрешается свободно перемещаться, без предупреждения напали на охранников, захватили их в качестве заложников, взяли штурмом другие блоки и заперли ворота тюрьмы изнутри. Они силой заставили охранников и администрацию тюрьмы открыть все камеры во всех блоках, включая изолятор максимально строгого режима, где арестанты содержатся в отдельных камерах двадцать четыре часа в сутки.

Камера смертников. Значит, мои ребята теперь на свободе: звери, вырвавшиеся из клеток, которые теперь рыскают по всем коридорам. И одному Богу ведомо, чем они сейчас занимаются.

Клаудия смотрит на меня.

— Папа… — начинает она дрожащим голосом. Она знает, что мои подзащитные в тюрьме.

— Ложись спать, моя хорошая.

— Пап…

— Ложись спать! И немедленно! Я не хочу, чтобы ты все это видела.

— Хорошо. — Вопреки обыкновению, она уступает. Она и сама не хочет все это видеть.

Я обнимаю ее за плечи и легонько целую в щечку. Она выходит из комнаты. Присев перед телеэкраном на корточки, я по-прежнему смотрю, что там происходит.

Перед объективом камеры появляется начальник тюрьмы. Вид у него еще тот, лицо черно от копоти и мота, волосы и одежда в беспорядке. Впрочем, он спокоен, по крайней мере внешне, за это ему и платят. Он хочет показать общественности, что не зря получает деньги, хочет удержаться на работе и впредь.

— Не могли бы вы рассказать о положении, сложившемся на данный момент в здании тюрьмы, господин Гейтс? — спрашивает у него диктор.

— Я этого не знаю, — напрямик отвечает начальник тюрьмы. — Сейчас никто этого не знает. У нас нет связи с теми, кто остался в тюремных корпусах. Они вывели из строя все линии связи.

— Что вы собираетесь предпринять?

— Мы стараемся восстановить хоть какую-то связь! — резко отвечает начальник тюрьмы. — Это сейчас самое главное. Нам нужно разобраться в том, что происходит, оценить создавшееся положение, выяснить, чего они хотят.

— Сколько заложников они захватили?

— Этого я тоже не знаю. — Пара вопросов, заданных в лоб, и начальник начинает раздражаться, он ведь утратил контроль за тюрьмой, ничего хуже для него быть не может. — По меньшей мере полдюжины охранников, может, и больше. А также несколько заключенных, которых мы использовали в качестве подсадных уток.

— Кто-нибудь был убит?

Начальник тюрьмы снова переводит взгляд на здание. Из некоторых окон выбиваются языки пламени, особенно это заметно в том месте, где расположен первый корпус максимально строгого режима.

— Да.

Внезапно к начальнику тюрьмы подбегает кто-то из подчиненных, что-то ему говорит, и тот срывается с места. Диктор продолжает как ни в чем не бывало.

— В настоящий момент здесь царит полная неразбериха. Никто из тех, кто находится за пределами тюрьмы, включая представителей ее администрации, не может сказать, что происходит внутри. — Обернувшись, он смотрит на человека у себя за спиной. Это начальник тюрьмы, он подходит к микрофону, держа в руке клочок бумаги.

— Я хочу сделать заявление, — говорит он. — У нас появилась кое-какая новая информация, которая хотя и требует частично проверки, но поступила от надежного источника, находившегося в здании тюрьмы, когда начались волнения. — Он мрачнее тучи и сейчас сердит больше, чем раньше. К тому же его основательно пугает запись на пленку, я чуть ли не носом чую страх, источаемый с экрана.

— Складывается впечатление, что бунт готовился несколько месяцев, — читает он, глядя на листок бумаги. — На прошлой неделе нескольких заключенных, все — закоренелые преступники, ранее содержавшиеся в одном из тюремных корпусов максимально строгого режима, были переведены в корпус умеренно строгого режима, где и начался бунт. Их перевели, чтобы разгрузить корпус максимально строгого режима: так постановил суд. — Он с неприязненным видом качает головой. — Мне это решение не понравилось, о чем я информировал суд, я сказал, что это опасное решение, но в ответ мне заявили, что у них нет выбора, мол, не хватает помещений для содержания заключенных и этих людей надо перевести на новое место. Мне пришлось исполнить указание. Сейчас я считаю, — говорит он, чуть не задыхаясь от переполняющего его гневного возмущения, — что эти люди, еще находясь в корпусе максимально строгого режима, готовили восстание, зная, что их собираются переводить.

Резонно, ничего не скажешь, на редкость резонно. Не могут же заключенные захватить тюрьму без предварительной подготовки! Возможно, они размышляли над этим, готовились к этому месяцы, а то и годы.

Открыв дверь своим ключом, входит Мэри-Лу. На ней майка и джинсы, лицо не накрашено. Подойдя, она в знак поддержки быстро и легко сжимает мне руку и плюхается в кресло рядом.

— Слышала? — спрашиваю я.

— Что сказал начальник тюрьмы? Да. Я слушала радио, когда ехала к тебе.

— Все это может плохо кончиться.

— Ты имеешь в виду ребят?

— Может, их уже и в живых нет.

— Ты так думаешь? — Она невольно поеживается, об этом она не подумала.

— Нет, но может быть и так. — Я иду на кухню, достаю из холодильника пару бутылок пива, откупориваю их и одну бутылку передаю ей.

— Более вероятно, что если там на самом деле кого-нибудь прихлопнули, то не обошлось без них.

— О Боже! Надеюсь, это не так. Боже, надеюсь, это не так!

Я тоже, хотя с какой стати им оставаться в стороне? Ведь они уже настроились на новый суд, судьба дала им шанс, чтобы выкарабкаться, а им взяли и нанесли удар под самый дых. Терять теперь уже нечего, можно отправиться и на тот свет, будучи овеянными ореолом славы.

Мы смотрим телевизор еще часа два. Скоро полночь. Поступающие сообщения носят отрывочный характер, много чего происходит, но свежих новостей практически нет.

Я поднимаю трубку телефона и начинаю набирать номер.

— Кому ты звонишь?

— Робертсону. Может, он что-то знает.

— Хорошая мысль.

— Если только он станет со мной разговаривать.

— Станет. Почему бы и нет?

— Потому что я спутал ему все карты, а он таких вещей не забывает. Он страшно злопамятен и на редкость хитер.

Номер занят. Несколько минут я слоняюсь по комнате без цели, потом пробую дозвониться снова. Номер по-прежнему занят. У него сейчас запарка, придется набраться терпения, чтобы выяснить, что же, собственно, происходит.

Мы занимаемся любовью. Ощущение странное, несуразное, все это каким-то нелепым образом накладывается на то, что сейчас происходит за стенами спальни, но мы изголодались друг по другу. По идее, после этого я должен почувствовать себя совсем без сил и уснуть (хорошее оправдание, как будто оно мне все еще нужно, я по-прежнему не могу избавиться от привычки к самокопанию), но не тут-то было. Ни она, ни я не засыпаем.

Поэтому мы не смыкаем глаз и говорим, говорим почти до самого рассвета. О том, откуда мы родом, о том, как исчезла Рита Гомес, о том, что, как нам обоим кажется, в стенах кабинета Робертсона зреет какой-то заговор, словно раковая опухоль, о которой не подозревают, но которая тем не менее налицо.

Мы с Мэри-Лу снова занимаемся любовью и наконец засыпаем, тесно прижавшись друг к другу.

 

17

Еда день ото дня становилась все хуже. Бывали дни, когда она буквально не лезла в рот, больной проказой в Калькутте, и тот, наверное, побрезговал бы ею. Затем в трех тюремных корпусах вышли из строя кондиционеры, и в течение недели жара внутри стояла невыносимая. Хуже всего пришлось арестантам в блоках максимально строгого режима, где при любом раскладе люди сидят в камерах по двадцать часов в сутки. Начальник тюрьмы хотел было пойти на уступки и разрешить заключенным в дневное время выходить из камер во двор, он понимал, что, держа их взаперти в таких условиях, нарывается на неприятности, но ему запретили это, спустив указание свыше — из Управления штата по делам исправительных учреждений. Как выяснилось впоследствии, начальник Управления даже не знал обо всем этом. Звонил кто-то из чиновников. Как всегда бывает, так и не удалось установить, кто именно.

Поскольку за последние несколько лет получали одобрение все законы о принудительном заключении лиц в ожидании приговора, заключенных в тюрьмах, и так переполненных, становилось все больше и больше. В камеры-одиночки стали сажать по двое, а то и по трое. Три человека в замкнутом пространстве размером двенадцать на десять футов по двадцать часов в сутки — пукнуть, и то стало негде. В результате резко возросло количество драк, чего и следовало ожидать. За последний год трое заключенных погибли от рук своих же.

Когда сломались кондиционеры, тюремная кухня, которая и раньше не слишком усложняла себе жизнь, взяла и подала арестантам явно протухшее мясо. Для того чтобы это определить, достаточно было одного взгляда. Свыше двухсот человек слегли с острым пищевым отравлением. Тюремный лазарет не мог вместить такое количество больных, пришлось оказывать медицинскую помощь прямо в камерах. Много дней по всей тюрьме воняло рвотой.

Словом, к бочке пороха оставалось только поднести спичку, чтобы последовал взрыв.

Три недели назад начались давно ожидавшиеся работы по реконструкции тюрьмы. Собирались строить новый тюремный корпус с тремястами новыми камерами. Это целиком решило бы проблему, но потребовало бы времени, скажем, нескольких лет. Бюрократам кажется, что несколько лет — это целая вечность, дальше этого они не заглядывают. Они считали, что теперь-то проблема решена на много лет вперед. Представители тюремной администрации знали, что это не так, понимая, что, как только появятся триста новых камер, число тех, для кого они предназначены, составит человек шестьсот. Но они надеялись, что это хоть как-то поможет снять остроту проблемы.

Прежде чем начать строительство нового тюремного корпуса, решили сначала реконструировать центр управления, размещавшийся в главном тюремном корпусе, — мозговой центр всей тюрьмы. Это считалось первоочередной задачей, хотелось усилить меры безопасности с учетом поступления шестисот новых гавриков. Сидя в центре управления, один охранник мог автоматически как закрыть всю тюрьму, так и открыть ее. Рабочие, представляющие хорошо известную многонациональную строительную корпорацию из Сан-Франциско, которая успешно (и с незначительными затратами — лишь позднее обнаружилось, что использовавшиеся ею строительные материалы не соответствовали стандартам качества) построила массу тюрем как в США, так и за рубежом, заменили устаревшие решетки практичными, с учетом требований безопасности заграждениями из стекла, способного, как показали испытания, выдержать давление в десять раз большее, чем металл, готового выстоять даже после землетрясения силой в 8,5 балла. Если установить такое стекло, охранники будут лучше видеть тюремный блок целиком, главный блок максимально строгого режима. Через решетки отдельные его места плохо просматривались, и в прошлом узники несколько раз пользовались этим, поднимая бунты.

Люди, работавшие на стройке, которых все время охраняли самым тщательным образом, на первых порах внимательно следили за тем, чтобы по окончании каждого рабочего дня не оставлять после себя ни одной гайки. Однако со временем они успокоились и уже не убирали за собой кое-какие строительные материалы и инструменты, собираясь использовать их на следующий день. Охранники не следили за рабочими, поскольку это не входило в их обязанности. Они следили за заключенными, чтобы те не напали на рабочих.

В последнюю неделю перед бунтом шестерых заключенных временно перевели из корпуса усиленного режима в корпус умеренно строгого режима. Как впоследствии объяснит начальник тюрьмы, это было сделано в соответствии с постановлением суда. Один из заключенных обратился в Верховный суд штата с ходатайством, в котором жаловался, что тюрьма переполнена, и Верховный суд вынес временно действующее предписание. Так как в корпусе умеренно строгого режима свободных мест было больше, кое-кого из заключенных решили перевести именно туда.

К несчастью, из-за бюрократических проволочек, которые случаются в любом учреждении, правда, в некоторых чаще, чем в остальных, имена некоторых заключенных перепутали и перевели кое-кого из тех, кого переводить не следовало. Ими оказались люди, которых из-за их преступлений, а также в силу склонного к насилию, неуравновешенного характера нужно было постоянно держать под замком. Именно они и собрались вместе на тюремном дворе в первый день своего пребывания в корпусе умеренно строгого режима и обо всем договорились. Словом, произошел один из тех прорывов, которые время от времени случаются, если штат охраны не укомплектован. Они не обдумывали заранее свой план, поскольку такой возможности раньше не было. Но стоило им собраться вместе, после того как им предоставили свободу передвижения, как все получилось само собой.

Так все и было: ряд случайностей, совпавших по времени. Сначала предоставили слишком много свободы не тем, кому можно было. Потом занялись приведением тюрьмы в порядок, но стали оставлять инструменты где попало. А новый центр управления со стенами из стекла как раз построили, но не успели проверить на соответствие нормам безопасности.

Заключенные, беспрепятственно вырвавшиеся из корпуса умеренно строго режима, штурмом овладели главным корпусом, корпусом усиленного режима. Тем временем охранники, отступая, проникли в центр управления и тут же перекрыли доступ к нему из тюрьмы, обезопасив себя от нападения извне. Теперь только они могли открыть двери камер по всему зданию (включая и камеры смертников), тогда как бунтовщики за стенами центра управления не имели возможности проникнуть внутрь.

Противника удалось нейтрализовать. Охранники продержатся, вызовут наряды полицейских, и бунт будет подавлен.

Но именно этого и не произошло.

Направляясь к корпусу усиленного режима, заключенные, поднявшие мятеж, проникли в оружейный склад, находящийся в корпусе умеренно строгого режима, — кто-то позабыл запереть его на ключ. Вломившись туда, они вооружились винтовками и дробовиками на любой вкус — в их руках это было самое смертоносное оружие, которое они профессионально пустили в ход при штурме корпуса усиленного режима.

Инструменты, которыми в тот день пользовались рабочие, после их ухода так и остались лежать снаружи. Заключенные их нашли и тоже захватили с собой. Карбидные лампы большой мощности, отбойные молотки, пневматические буры — все эти штуковины могли пробить или сломать что угодно.

Новые стеклянные стены, окружавшие центр управления, где забаррикадировались все охранники и находились все электронные системы, регулировавшие открытие и закрытие дверей, как известно, еще не прошли испытания. На пуленепробиваемость уж точно. При помощи пневматических сверл и отбойных молотков их превратили в крошево меньше чем за пять минут. Восьмерых охранников, которые оказали сопротивление, быстро сломили и разоружили. Щелкнув несколькими переключателями, «победители» распахнули двери всех камер в тюрьме.

Вырвавшись на волю, арестанты принялись бесчинствовать. Они крушили все, что попадалось под руку, вскрывали водопроводные трубы, разжигали костры, разрушая все, что только попадалось под руку. Учинив налет на аптеку, взяли психотропные и прочие препараты. Через час большинство арестантов уже лыка не вязали и стали буйствовать. Для самозащиты они изготовили тесаки — грубые, наскоро сработанные ножи, которыми можно перерезать горло одним взмахом руки.

Большинству охранников и всем сотрудникам администрации удалось спастись бегством, за единственным исключением. Три женщины, работавшие мелкими клерками и секретаршами, в нарушение правил заснули посреди дня. После обеда они дрыхли в одной из пустых комнат отдыха, где заключенные по выходным встречались с родственниками. По будням эти помещения не использовались, тюремный персонал знал, что там время от времени происходили также любовные свидания. Когда раздались первые сигналы тревоги, женщины утратили представление о том, где находятся, а когда поняли, что происходит, было уже слишком поздно, чтобы возвращаться в контору. Первая же группа заключенных обнаружила и схватила их. Хотя большинство мужчин готовы были всех их тут же изнасиловать, вожаки бунтовщиков охладили их пыл — не из-за сострадания к женщинам, которые, по их мнению, не заслуживают его вовсе, а потому, что это замедлило бы продвижение вперед и могло поставить под угрозу успех бунта. Сначала нужно захватить тюрьму, а потом уже можно трахаться до потери сознания. И они заперли женщин в комнате без единого окна, в которой практически отсутствовала вентиляция.

Когда по команде из центра управления двери во все камеры были открыты, единственное исключение составили камеры предварительного содержания, располагавшиеся в отдельном крыле. Там сидели мужчины, которых необходимо было полностью изолировать от остальных арестантов ради их же безопасности. Этих мужчин ненавидели все, никто даже не скрывал, что их жизнь гроша ломаного не стоит.

Некоторые из этих мужчин занимались растлением малолетних, их заключенные, как правило, считают самыми мерзкими среди людей с сексуальными отклонениями. Впрочем, в большинстве своем люди в камерах предварительного содержания использовались в качестве стукачей, которые доносили на остальных арестантов как в самой тюрьме, так и на более ранних этапах, скажем, во время суда или предварительного слушания.

Их камеры можно было открыть, лишь приведя в действие системы тройных замков. А ключи от них были не в самой тюрьме, а за ее пределами, в административных зданиях и в других помещениях, куда не мог проникнуть ни один заключенный. Только так и можно было обеспечить охрану и безопасность этих людей, ибо в противном случае их ждала бы неминуемая смерть.

Когда все произошло, Одинокий Волк выбежал из своей камеры, как и все остальные. Первым его желанием было встретиться со своими тремя братьями, вторым — вооружиться чем только можно, третьим — смыться куда подальше, черт побери, и затаиться, если осуществятся первые два желания.

Четверо рокеров без труда разыскали друг друга. Они ведь сидели в одном крыле, хотя и далеко друг от друга, насколько позволяли размеры тюрьмы. Вместе со всеми они добежали до оружейного склада, дверь в который уже снесли. Несмотря на то что с учетом подобных происшествий оружия в тюрьме хранится мало, для экстренных случаев несколько единиц огнестрельного оружия все-таки было припасено, а поскольку за рокерами ходила репутация узников камер смертников и вообще лихих парней и они пользовались определенным авторитетом в неофициальной тюремной иерархии, им предоставили право по своему усмотрению выбрать самое лучшее, что было в этом небольшом арсенале. Каждый взял по дробовику, а Одинокий Волк прихватил пару пистолетов, потому что спал и видел, как он будет смотреться при оружии.

Они взяли столько патронов, сколько могли, прежде всего чтобы обеспечить собственную безопасность не только от тюремщиков, но и от товарищей по несчастью. Бунты в тюрьмах могут заканчиваться так же, как и Великая Французская революция: заключенные, и без того отличавшиеся безумием и обезумевшие еще, неожиданно получив власть в свои руки, набравшись наркотиков, могут наброситься один на другого, как змея, которая пожирает кончик своего хвоста. А стоит только начать убивать, так все средства окажутся хороши.

Вооружившись таким образом, рокеры отступили в камеру Одинокого Волка. Вопрос о том, стоит ли рвануться навстречу свободному миру или нет, даже не вставал, никто этого делать не собирался. Проблема была в другом — как остаться в живых, как уберечь свою задницу.

Поэтому все четверо прижались задницами к стене в камере Одинокого Волка и смотрели на шествующую мимо толпу.

 

18

Я просыпаюсь от звонка телефона. Шаря рукой, сбиваю будильник и телефон, прежде чем нащупываю трубку.

— Кто это? — спросонья еле ворочаю языком.

— Ты не спишь? — Это Робертсон.

— Теперь уже не сплю! — раздраженно отвечаю я.

— Когда ты сможешь приехать ко мне в офис? — В его голосе сквозят нетерпеливые нотки. Он всю ночь напролет провел как на иголках.

— Зачем?

Привстав, Мэри-Лу смотрит на меня.

— Кто это?

— Ты не один? — спрашивает Робертсон в трубку.

— Не твое дело, черт побери! — говорю я, зажимая ладонью трубку и говоря ей, кто звонит.

— Что он хочет? — допытывается она.

— Пока не знаю. — Я по-прежнему прикрываю трубку рукой.

— Ты ни в чем перед ним не виноват! — с жаром говорит она. — Как раз наоборот.

— При встрече я ему об этом напомню.

— А когда вы с ним встретитесь? — Теперь она встревожена или, по крайней мере, обеспокоена. Уже долгое время от Робертсона у нас одни только неприятности.

— Ну хватит! — говорит он. Я снимаю ладонь с трубки.

— Почему ты не можешь сказать по телефону?

— Потому что все это очень сложно, черт побери! К тому же это касается и других людей. Дело срочное, Уилл! Оно интересует тебя, да и всех нас тоже!

Нетерпеливые нотки в его голосе становятся все отчетливее, похоже, еще немного, и он сорвется на крик. — Сам губернатор просил тебя приехать. Лично.

— Буду через час. Надеюсь только, что дело важное.

— Ты телевизор смотрел?

— Смотрел вчера вечером.

— Дело там швах, как в Аттике, когда они взбунтовались. Может, даже хуже.

— Через час приеду. — В последний момент у меня мелькает мысль. — И вот еще что.

— Да? — подозрительно спрашивает он.

— Чтобы Моузби не было! Видеть не хочу его лживую физиономию!

Я чувствую на расстоянии, как он зол, но ему удается совладать с собой.

— Твое право, Уилл. Если ты хочешь, чтобы было так, я не против. Так или иначе, он здесь ни к чему.

Мэри-Лу пытается удержать меня за задницу, когда я встаю с кровати.

— Смотри, чтобы я смог согреться, когда вернусь, — говорю ей.

— Это не проблема. Ты надолго?

— Не знаю. Впечатление такое, что они одумались. Но сейчас я в отпуске, отдыхаю вместе с дочерью, — напоминаю я. — Еще два дня осталось. И ничто не помешает мне догулять их до конца.

 

19

Я поднимаюсь в кабинет Робертсона с черного хода, избегая встречи с репортерами, которые собрались на ступеньках парадной лестницы. В такие моменты журналисты — самое страшное, что только может быть, они ни за что не согласны дать событиям возможность идти своим чередом, обязательно нужно раздувать пламя до тех пор, пока не вспыхнет большой пожар, что даст им возможность побыть в эфире лишние тридцать минут.

Робертсон ждет меня в кабинете. Он один. А я-то думал, что народу будет полным-полно.

— Спасибо, что приехал, — начинает он. — Я по-настоящему благодарен тебе за это. Другие тоже оценят это по достоинству.

— Только не спрашивай, что страна может сделать для меня и так далее, — скромно отвечаю я.

— Кто старое помянет, тому глаз вон. Согласен?

— Ты что, шутишь? — Да как он смеет даже предлагать мне такое? И ради этого я пожертвовал сном, в котором остро нуждаюсь, оторвавшись от груди женщины, которую люблю? — Слишком уж просто, Джонни! Ты хочешь сказать, что инцидент исчерпан, а это не так, он не исчерпан ни для меня, ни для них. — Хитрый сукин сын — теперь, когда чувствует, что его загнали в угол, снова набивается ко мне в лучшие друзья, делая вид, что ничего не произошло! Хочет и рыбку съесть и… Не выйдет, дружок!

Он плюхается в кресло.

— Неужели нельзя хоть на время оставить меня в покое?

— Об этом не со мной нужно разговаривать. Тебе надо бы об этом знать.

— Мне казалось, что попробовать все же стоит. — Он пытается не очень удачно сострить, рассчитывая на то, что в ответ я скажу какую-нибудь резкость.

— Не попробовать, а бросить все это дело вообще — вот что тебе стоит сделать!

— Ну да. О'кей. Один черт, попробовать все же надо было!

Выглядит он препогано. Не выспался, не побрился, не принял душ. Он наливает кофе и себе и мне. Это мне уже знакомо, когда я сам баловался «Тэйстерз чойс» вместо амфетаминов, ему эта штука тоже понадобится, прежде чем дело подойдет к концу.

На селекторе оперативной связи загорается лампочка — это звонит его секретарша.

— Начальник тюрьмы Гейтс едет сюда, сэр.

— Просите его сразу, как только приедет.

— Кроме того, губернатор звонил из своей машины. Он будет через пять минут.

Я прислушиваюсь и, попивая кофе, выпрямляюсь в кресле. По крайней мере, вид у меня довольно солидный, хотя на самом деле чувствую я себя скверно. Пять минут холодного душа усталость не прогнали. Мэри-Лу отпросилась с работы, сославшись на недомогание, они с Клаудией будут гулять в парке, пока я не присоединюсь к ним. Впервые две самые любимые мои женщины останутся один на один. Надеюсь, все пройдет нормально.

Робертсон наливает себе еще кофе, откусывая сразу половину пирожного с начинкой из желе. Никуда не годится — если ты решил непременно питаться этой ерундой, то заодно садись на диету без всяких добавок, которая состоит из сплошных порошков.

Такое ощущение, что меня заманили в ловушку. Тот факт, что сюда приезжают начальник тюрьмы и губернатор не случайное стечение обстоятельств. Втроем они наверняка приготовили мне какой-то сюрприз. И я нервничаю.

— Может, лучше зайти попозже, когда ты покончишь дела со всеми этими шишками? — предлагаю я, поднимаясь с кресла. — А я пока погуляю где-нибудь рядом.

— Лучше оставайся. Может, у нас будет для тебя кое-что интересное.

Например? Моих ребят уже нет в живых, они были в числе первых погибших, и теперь он хочет посмотреть, как я на это отреагирую? Или, напротив, они стали зачинщиками бунта и, после того как он кончится (а он так или иначе кончится), будут казнены все вместе?

Почему именно на меня пал выбор при отборе кандидатур тех, кого нужно представить перед этим королевским судом? В этой дыре прохлаждаются в общей сложности восемьсот гавриков, их-то адвокаты где? Почему одному мне оказана высокая честь принять участие в этом бардаке?

Я запихиваю пирожное в рот, снова наливаю кофе в чашку.

Секретарша Робертсона вводит в кабинет Гейтса, даже не сообщив предварительно о его приезде.

— Никого, кроме губернатора, не впускайте, — инструктирует ее он.

Не спрашивая разрешения, начальник тюрьмы наливает себе кофе. Он страшно устал, но нашел время, чтобы привести себя в порядок. Хочет иметь презентабельный вид, пусть окружающие не думают, что он какой-то вышибала. Теперь много дней он будет встречаться с репортерами, общенациональные газеты и телекомпании уже послали на место происшествия корреспондентов и съемочные группы. Те, что не дежурят сейчас на лестнице, ведущей в здание суда штата, расположились у входа на территорию тюрьмы. Сегодня утром я посмотрел начало «Тудэй», выпуск теленовостей открылся сообщением о бунте.

— Доброе утро, господин Александер! — Начальник тюрьмы достаточно любезен, если принять во внимание сложившиеся обстоятельства. — Спасибо, что приехали. — Он протягивает руку, мы обмениваемся рукопожатием. Ладонь у него сухая, он держит себя в руках. При этой мысли я немного успокаиваюсь.

— А в чем, собственно, дело? — раздраженно спрашиваю я у Робертсона. — Если у тебя что-то на уме, я хотел бы знать, что именно! Я питаюсь не из государственной кормушки и не обязан тут присутствовать.

— Нам, возможно, понадобятся твои особые способности. Поверь, никаких задних мыслей у меня нет.

Меня охватывает недоброе предчувствие. Всякий раз, когда кто-нибудь говорит «поверь мне» или «доверься мне», я сразу оглядываюсь, хотя, честно говоря, не понимаю, что я теряю от разговора с ними. Пока, во всяком случае.

Дверь открывается, входит губернатор в сопровождении единственной помощницы, натуральной блондинки, к тому же крашеной; несмотря на строгое выражение лица и манеру одеваться, она довольно привлекательна. Политики никогда не появляются на людях с непривлекательной женщиной, если только это не их жены. Хотя и у него ночь была бессонной, выглядит он на редкость свежо. На нем спортивная рубашка с короткими рукавами, брюки защитного цвета и неизменные ковбойские ботинки — вид такой, будто он едет на матч команды по американскому футболу, за которую играет сын.

Мы знакомы уже много лет. Как-то раз я даже участвовал в его предвыборной кампании, правда, особо себя не утруждая. Он — неплохой парень, так уж принято у политиков.

Помощница скромно устраивается в уголке, не сводя взгляда с Его превосходительства.

— Спасибо, что приехали, несмотря на позднее предупреждение, господин Александер.

— Из того, что мне сказали, сэр, я заключил, что выбора не было.

— Так или иначе, спасибо. — Он переводит взгляд на Робертсона и Гейтса. — Вас вообще ввели в курс дела?

— Я знаю только то, что пишут в газетах.

— Мы ждали вашего приезда, — обращается Робертсон к губернатору.

Он кивает, всем видом показывая, что все правильно они сделали, что он не пытается уклониться от этой трудной задачи.

— Мы проговорили всю ночь, — говорит губернатор. — Вы не нальете мне кофе, Элен? — на секунду отвлекается он, обращаясь к помощнице. — Сегодня утром можете положить лишний кусочек сахара: сегодня потребуются силы. — Он всегда улыбается, всегда в превосходном настроении — на случай, если вдруг откуда ни возьмись появится фотограф.

— Прошу прощения, — поворачивается он ко мне. — Так вот, мы говорили с коллегами, которые здесь присутствуют, и другими людьми, кто причастен к этому делу, говорили все время, пока летели сюда из Вашингтона. Да, тюрьма находится в ведении ее начальника, он несет за нее ответственность, но сейчас ситуация там вышла за все мыслимые рамки.

— Она вышла у меня из-под контроля, — договаривает начальник тюрьмы. Он не лукавит, хотя таким признанием ставит на себе крест. Ему уже шестой десяток, всю жизнь он провел в системе исправительных учреждений, пройдя путь от рядового сотрудника до руководителя, и вот, как ни крути, ситуация вышла у него из-под контроля и ему теперь кранты. Он уже лишился работы, его уволят еще до конца года, независимо от того, как повернется дело.

— Тюрьма полностью оцеплена, — продолжает губернатор, переходя к сути дела, из-за которого я здесь, и не забывая, что, пока мы разговариваем, тюрьма горит. — Все, кто мог оттуда выбраться, уже выбрались. Остальные оказались заживо погребенными.

Я киваю, отпивая кофе из чашки, держусь замкнуто, а они пусть распинаются кто во что горазд!

— В плену одиннадцать заложников, — продолжает он, — восемь охранников, все — мужчины, и три женщины, мелкие клерки. — Он делает паузу, понимая, о чем я думаю, о чем думал бы любой на моем месте. — Мы считаем, что с ними пока все в порядке, они не подвергались ни побоям, ни… приставаниям. Мы не уверены, но, судя по имеющейся в нашем распоряжении информации, есть основания так думать. Разумеется, сейчас эта информация уже устарела.

В подобных ситуациях любая информация, полученная пятнадцать минут назад, считается устаревшей. За то время, как мы точим здесь лясы, лопаем пирожные и пьем кофе, десяток с лишним людей могут преспокойно отправиться на тот свет.

— Примерно так я и понял, — осторожно говорю я, — когда сегодня утром смотрел телевизор. Да и радио послушал.

— Дела хуже некуда! — В первый раз он обнаруживает признаки настоящей обеспокоенности. — Я без конца думаю о женщинах. Боже, ведь они — простые конторские служащие и не приучены к тому, как вести себя в подобных ситуациях. Если бы на их месте оказались хоть женщины-охранники… начнется истерика, а вы понимаете, к чему это может привести!

К панике, хаосу и уничтожению. Это как ребенок, когда он плачет в церкви, а ты готов на все, лишь бы заткнуть ему глотку.

— Так или иначе, — продолжает губернатор, — сейчас обозначился новый поворот. Их руководство, мы понятия не имеем, кто в него входит, так вот, они создали совет и через начальника тюрьмы связались со мной около… что?.. полутора-двух часов назад.

Гейтс кивает.

— Они готовы иметь с нами дело, — говорит губернатор, обращаясь ко мне. — Они хотят вступать в переговоры.

— Правильный шаг, — говорю я. — Когда люди ведут переговоры, они обычно перестают убивать друг друга.

— Но дело в том, что они не хотят вступать в переговоры с людьми, связанными с официальными властями, — уточняет он. — Они не доверяют системе правосудия, за что, положа руку на сердце и принимая во внимание, что это за люди и в каком положении они находятся, я не могу их осуждать.

Он переводит взгляд на Гейтса, потом на Робертсона и в конце концов на меня.

— Мы с губернатором говорили на эту тему, — вступает в разговор Робертсон, — сегодня рано утром. Он отказался брать на себя ответственность в этом деле, несмотря на то что я был против. — Он пристально смотрит на меня. — Категорически против. Но он принял решение, и при сложившихся обстоятельствах приходится констатировать, что возможности выбора у нас сильно ограничены.

Губернатор смотрит на меня так, словно я должен понимать, о чем идет речь. Я смотрю на Робертсона. Я не вполне отдаю себе отчет в том, что сейчас произойдет, но знаю, что мне с самого начала устроили ловушку.

— Заключенные попросили, чтобы нас представляли вы, — холодно говорит губернатор. — Они хотят, чтобы вы вели переговоры от… ну, от нашего лица. От лица властей. Мы согласны… что вы лучше всех справитесь с этой задачей. — Взгляд, который он бросает на Робертсона, означает следующее: «Мальчик, мы все в равном положении, не забывай об этом». — В сущности, господин Александер, мы уполномачиваем вас на то, чтобы посредством переговоров добиться урегулирования конфликта. Возьмите на себя ответственность за это, возьмите на себя управление тюрьмой, пока бунт не кончится. Потому что сами мы этого сделать не в состоянии. — Он разводит руками, показывая, что безмерно сожалеет, но поделать ничего не может. — Мы утратили контроль за ситуацией. Вы — единственный человек, с которым они согласились говорить.

— А почему именно со мной? — Слова вылетают у меня прежде, чем я успеваю собраться с мыслями.

— Они считают, ты — парень, на которого они могут положиться, — говорит Робертсон. Судя по его тону, это не комплимент в мой адрес. — Считают, что могут тебе доверять. — Он делает паузу. — Мы тоже тебе доверяем, — ворчливым тоном говорит он, переводя взгляд на губернатора.

— А это обязательно? — спрашиваю я.

У губернатора вырывается шумный выдох.

— Мы не собираемся вас принуждать.

Ложечкой я помешиваю кофе в чашке, на вкус он напоминает графит.

— А что в противном случае? Если я откажусь?

— Мы об этом не думали, — отвечает Робертсон. — Мы не… черт побери, Уилл, нам же буквально все приходится решать на ходу!

— Какие я получаю гарантии? — Я пытаюсь соображать как можно быстрее.

— Ты имеешь в виду свою безопасность? Честно? Мы не можем дать тебе никаких гарантий. Сила на их стороне.

Я качаю головой.

— Не от них, от тебя.

— Какие угодно. — Он переводит взгляд на губернатора, который кивает в знак согласия. — Ты сам себе хозяин.

— Хозяин. Ну-ну. Иными словами, я проведу переговоры, а вам останется только одобрить их результаты. В официальном порядке, документально оформив все как полагается?

Джон и Его превосходительство переглядываются.

— Ну… — начинает губернатор. Он не хочет раскрывать все карты, но вынужден это сделать.

— Да, — отвечает он. — Совершенно верно. Прежде чем что-либо одобрять, я должен ознакомиться с их условиями, но в принципе мой ответ — да.

Я смотрю на него.

— Мне нужно подумать.

— Сколько времени это займет? — спрашивает он тоном, в котором сквозит большая озабоченность, чем ему бы хотелось.

— Не знаю. Но мне нужно подумать.

 

20

— Почему это обязательно должен быть ты?

— Ко мне обратились с такой просьбой. Это примерно так же, когда говорят, что королева просит тебя зайти. Можно, конечно, отказаться, но это считается признаком дурного тона.

Она не улавливает шутки в моих словах.

— Но почему ты? Ты же гражданское лицо.

— В этом все и дело. Ребята, засевшие внутри, не доверяют никому из представителей властей… кажется, это одна из тех областей, где мы с ними думаем совершенно одинаково.

— Все это ненамного серьезнее тех лозунгов, которые наклеивают на бамперы водители, Уилл.

Мы с Мэри-Лу сидим в кафе на противоположной стороне улицы. Клаудия осталась в гостях у подруги, умнее ничего и не придумаешь. Мэри-Лу расстроена еще больше, чем я. Она лучше отдает себе отчет в том, что происходит на самом деле.

— Тебя хотят использовать как пушечное мясо.

— Может быть. Но что прикажешь делать?

— Скажи им, что отказываешься. Это грязная работа, пусть сами и разбираются!

— Они и хотели бы так сделать. Уверяю тебя, то, что они обратились ко мне с такой просьбой, далось им непросто.

— Ты же сам этого хочешь.

— Нет.

— Хватит, Уилл, сейчас не время в бирюльки играть! В тебе говорит обыкновенный мужской эгоизм, согласись!

— Ну… — Слушай, старик, это говорит женщина, которую ты любишь! Будь с ней откровенным.

— Да, не обошлось и без эгоизма.

— Эгоизм приводит людей к гибели.

— Я погибать не собираюсь. — Почаще повторяй эти слова, приятель, звучат они классно!

— А у тебя есть гарантии? Письменные, я имею в виду? Ты же адвокат и знаешь, что они должны быть закреплены в письменной форме.

— Конечно. Я обязательно покажу их заключенным. Вы не можете меня убить, потому что у меня есть письмо от матери.

— Значит, ты сделаешь это, да?

— У меня нет выбора, Мэри-Лу.

— Я тоже так думаю, — отвечает она, изо всех сил стараясь не расплакаться. — У других он был бы, а вот у тебя — нет.

Когда мы выходим на улицу, она порывисто обнимает меня.

— Я буду смотреть тебя по телевизору в выпусках последних известий.

— Кроме меня, ни у кого больше не будет гвоздики в петлице.

— Будь осторожен, милый! — Я слышу в ее голосе умоляющие нотки. — И возвращайся скорее.

 

21

— Значит, программа следующая, — говорю я, глядя прямо в физиономию губернатора. — Быть у вас мальчиком на побегушках я не собираюсь и не позволю, чтобы вы послали меня туда, чтобы сделать то, чего не можете сами, а потом вышибли бы у меня почву из-под ног, как только все образуется. Если я соглашусь на это, если — я подчеркиваю, то прямо в этой комнате решим, насколько далеко я могу заходить в своих действиях, а остальное уже на мое усмотрение. Кроме того, мне нужны письменные гарантии лично от вас.

— Уилл… — Робертсон хочет что-то сказать.

— Я все сказал, малыш! Спасибо за завтрак.

Меньше чем через час все бумаги, скрепленные, как и полагается, подписью губернатора и подписанные в присутствии двух секретарш и Сьюзен, благополучно покоятся в запертом на ключ сейфе у меня в кабинете.

 

22

Они встречают меня у главного входа. Их четверо, на лицах — маски самых разных видов. Вид у них, как у террористов с Ближнего Востока: лица полностью закрыты, за исключением глубоко запавших глаз, горящих усталостью, страхом и гневом.

Мы стоим на ничейной территории между двумя воротами, ведущими в тюрьму. Один из них обыскивает меня с ног до головы. Я изо всех сил держусь спокойно, две сотни человек видят все это воочию, а миллионы других увидят в вечернем выпуске последних известий. В голове у меня мелькает шутливый текст рекламного объявления: «Одного сумасшедшего адвоката раздели догола и обыскали, фильм смотрите в одиннадцать часов». Это преувеличение — никто меня не раздевал, а сумасшедшие дни в моей жизни, если такие вообще существовали, остались в прошлом. По крайней мере для меня самого.

Время уже позднее. Солнце на западе медленно скрывается за холмами. Я успел заехать домой, чтобы собрать чемоданчик, взяв лишь самое необходимое, и рассказать Клаудии о том, что происходит. Разумеется, она встревожилась, но, как и всех детей, ее выручает непоколебимая вера в родителей, которым все нипочем, особенно когда на их стороне правда.

Мы с ней попрощались. Мэри-Лу отвезла ее в аэропорт в Альбукерке. Она не хотела, чтобы я соглашался на эту затею. А если бы ты сама оказалась на моем месте, спросил я ее, ты бы тоже отказалась? Мы оба знали, каким будет ответ. Я крепко обнял и поцеловал их обеих, смотрел вслед машине до тех пор, пока она не исчезла из виду, вернулся в город и отправился на войну.

За себя я не чувствую страха. Давным-давно у меня выработались правила поведения в подобных ситуациях. Я сделаю все от себя зависящее, а там посмотрим, что из этого выйдет. В подобных обстоятельствах не принято стрелять в парламентеров, это же не Ливан.

Буду уповать на то, что у этих людей достаточно здравого смысла, чтобы помнить о неписаных правилах. Меня не особенно вдохновляет мысль превратиться в мученика, нет ни малейшего желания становиться Терри Уэйтом местного масштаба.

Чего я действительно боюсь, сполна отдавая себе в этом отчет, так это того, что не справлюсь с порученным делом. Что бы я им ни говорил или, скажем, обещал, этого может оказаться недостаточно, или, хуже того, они уже столько всего натворили, зашли так далеко, что другого выхода, кроме как осады тюрьмы, нет. Я не могу обещать им чудеса, не могу дать свободу.

Обыск заканчивается. Один берет мой чемодан, словно нанялся носильщиком, и мы проходим через внутренние ворота, которые автоматически запираются на засов по команде изнутри. Проходим еще пятьдесят ярдов по лужайке. Сопровождающие меня заключенные-охранники (они держатся на редкость серьезно, напоминая чуть ли не военных) идут спереди и сзади от меня, а также по бокам. Мы быстро поднимаемся по лестнице в административное здание, заходим внутрь, и свободный мир исчезает у меня за спиной в тот самый момент, когда солнце окончательно заходит за горизонт.

 

23

В новом мире мрачно, хотя повсюду полыхают пожары. Темно не только потому, что нет света, меня обступает настоящая вязкая темнота, плотная и давящая, которая вызвана не отсутствием света, а тем, что его искусственно выключили, словно высосали из воздуха и заменили непроницаемым мраком. Кажется, можно вытянуть руку и дотронуться до темноты, как до стены, настолько она плотная и реальная. Она удушливо нависает над головой всей своей огромной тяжестью. Если все время жить в такой темноте, в конце концов можно и свихнуться.

Во рту и носу щиплет от едкого дыма, едва я вхожу в старый корпус усиленного режима. Один из провожатых подводит меня к раковине, я погружаю руки в тепловатую воду, ополаскиваю руки и лицо. Затем он протягивает мне влажное полотенце и помогает замотать им лицо и шею.

— Здесь жарче всего, — говорит он. Это чернокожий, он говорит с южным акцентом, заметно растягивая слова. В тюрьме чернокожих не так уж и много, три четверти заключенных — чиканос, представители угнетаемого меньшинства в наших краях. — Пусть только попытаются пойти на штурм! — говорит он предостерегающим тоном. — Мы везде разбросали канистры с маслом и можем сделать так, что все это чертово заведение в два счета взлетит на воздух, вот и все. Полыхает и так уже здорово, правда?

Правда, жара внутри невыносимая, тюрьма уже более двадцати четырех часов изолирована, кондиционеры не работают. Кроме водоснабжения, которое представляет собой действующую в автономном режиме систему колодцев и резервуаров на территории тюрьмы, остальные коммунальные услуги вырублены. Если бунт затянется больше чем на неделю, у них кончатся продукты, если только не удастся договориться о снабжении в результате переговоров. Если бунт затянется больше чем на неделю, то куда более высокопоставленные лица, чем я, станут вести переговоры, но это уже будут переговоры под дулом пистолета. Если дело дойдет до этого, то заложников как пить дать прикончат.

Я попросил у властей трое суток. Если по истечении этого срока не удастся сдвинуть его с мертвой точки или хотя бы подойти к достижению урегулирования, то я откажусь от поручения. Тогда пусть сами действуют так жестко, как сочтут нужным.

Все находившиеся в тюрьме заключенные были переведены в этот блок. Блок. Здесь изначально была тюрьма, построенная по старинке, — зарешеченные камеры располагались в ней в несколько ярусов. Все новые здания поделены на отдельные камеры, в них нет ни одного блока, который вмещал бы более двух десятков заключенных. Такая система лучше, здесь арестанты не могут собираться большими группами.

Когда начался бунт, у начальника тюрьмы был выбор. Он мог перекрыть все выходы из здания, в котором — в блоке «Д» — все и началось. Этим он мог помешать бунту распространиться на всю тюрьму. Тогда бунтовали бы только двести человек, а остальные шестьсот с лишним были от них отрезаны. В этом случае заложники, по крайней мере те из них, что были захвачены первой группой нападавших, были бы обречены на верную смерть, если не сразу, то, во всяком случае, до того, как бунт был бы подавлен. Некоторые начальники тюрьмы, наверное, пошли бы на это, решились бы принести в жертву часть полицейских сил. Строго говоря, такое право у них есть.

К чести Гейтса, он этого не сделал. Он отдал тюрьму в руки заключенных, сохранив жизнь заложникам. Готов поспорить на что угодно, большинство представителей тюремной администрации считают, что он просто сдрейфил, что надо было взорвать все здание и принести необходимые жертвы.

Однако большинству из них никогда не приходилось сталкиваться с таким выбором, несмотря на то что он поджидал их всю жизнь. Я не сомневаюсь, что Гейтс поступил правильно, и подозреваю, что и сейчас он думает так же, несмотря на все сокрушительные последствия для себя лично.

Если смогу добиться успеха, вывести заложников целыми и невредимыми, то, возможно, помогу и ему спасти свою задницу. Но проблема заключается не в его заднице или любой другой части тела. Проблема в тех восьмистах заключенных, которых заперли, словно зверей в клетках. Сейчас речь не о том, заслуживают ли они этого или не заслуживают. Со многими из них иначе нельзя. Но вот как заставить маньяков, психопатов, неудачников, которым терять уже нечего, тихо-мирно вернуться в клетки.

Очень тихо. Обычно в тюрьме шумно. Люди там все время разговаривают между собой и кричат. В тюрьме встречаются арестанты, которые начинают вопить, как только просыпаются. Ничего похожего нет и в помине. От этого становится страшно, в тишине чувствуется напряжение.

Мы находимся в небольшой комнате для свиданий, рядом с главным корпусом. Обычно, для того чтобы войти внутрь, нужно миновать два ряда толстых, обитых свинцом ворот, — они запираются отдельно друг от друга. Миновав одни ворота, приходится ждать, пока откроются вторые. Это делается для того, чтобы какому-нибудь болвану не пришло в голову устроить побег. Сейчас все ворота открыты. Можно свободно войти, свободно и выйти, но люди не выходят, так как идти им все равно некуда.

— Надень-ка вот это, старик. — Один из провожатых протягивает мне пару небольших мешков типа тех, в которые обычно собираешь мусор. Я опускаю глаза и вижу, что у них у всех на ногах такие же мешки.

— Зачем?

— Внутри разлилась вода, — сухо отвечает он. — Ты же не хочешь, чтобы размокли твои новенькие кроссовки.

Я обертываю мешки вокруг кроссовок, закрепив их пластиковыми зажимами.

— Иди за мной, — говорит мне чернокожий, судя по всему, вожак. — Не зевай. Слушай, что ты так лупишься на меня? Попозже у тебя, может, и будет на это время. А теперь мы должны отвести тебя на встречу с членами совета. Иди за мной, только не отставай.

Мы гуськом направляемся в центральную часть тюремного здания. Провожатые совсем рядом, моя рука то и дело касается их спин. Мы делаем поворот и входим в собственно тюремный корпус. И тут в нос ударяет отвратительный, на редкость острый запах, настигая меня прежде, чем я успеваю осмотреться. Он накатывает, словно ударные волны при взрыве ядерной бомбы; то, что я вижу вокруг, даже не успевает отпечататься в памяти; более сильного, резкого, отвратительного запаха я не припомню, словно горит сразу тысяча баков с гнильем, словно десять тысяч сортиров прорвало в одно и то же время. Меня сразу начинает сильно подташнивать, весь завтрак подкатывает к горлу, я рукой зажимаю рот через полотенце. Нельзя, чтобы меня вырвало на глазах у этих людей, я дал себе слово еще до того, как переступил порог двери, ведущей в это здание.

Мы снова направляемся вперед.

— Осторожно, не упади! — предупреждает провожатый. Идти очень скользко. Пол покрыт линолеумом, мыть его проще простого. Я чувствую, что он мокрый, что под ногами течет настоящая река глубиной в несколько дюймов. И тут же понимаю, что это. От такого понимания меня снова тянет на рвоту. Не словно, а на самом деле все туалеты закупорились. Я слышу, как воду в них то и дело спускают, они засорились и практически перестали работать, и все нечистоты вылились наружу, потекли по полу, и я шагаю сейчас по речке, вода в которой состоит не только из грязи, но и из мочи, кала и рвоты. И еще крови. Я не могу устоять перед искушением и смотрю себе под ноги. Несмотря на темень, различаю кровь — красная, с серебристым отливом, она течет сгустками, чуть ли не фосфоресцируя, в бледно-желтой воде проплывают остатки рвоты. Все это медленно передвигается от одной стены к другой в поисках слива, выходного отверстия, но его нигде не видно, и все превращается в огромную лужу, поверхность которой слабо колышется, в свалку человеческих экскрементов.

Я заставляю себя идти дальше, стараясь не отставать от проводников.

Мы скользим дальше по поверхности пола, в надежде (хотелось бы!) выбраться на какое-нибудь возвышение.

То, что тут творится, не поддается описанию. Вся тюрьма в буквальном смысле слова охвачена огнем. Я стою на открытом месте, откуда видно все, вплоть до противоположной стены, до которой ярдов двести и где ярусами, на трех этажах, расположены камеры. Повсюду очаги пожаров, они везде. Все охвачено огнем: матрацы, всякий хлам, все деревянные предметы, попавшиеся под руку заключенным. Там и сям стоят огромные канистры с маслом, наверное, их принесли сюда с наружного двора, где они хранятся для заправки всякой техники. Задним числом можно задаться вопросом, с какой стати на территории тюрьмы должно валяться столько легковоспламеняющегося добра? Это ведь все равно что дать заряженный автомат трехлетнему ребенку. Изо всех горелок вырывается пламя, в большинстве своем это маленькие языки пламени типа тех, что можно видеть зимой на перекрестках Чикаго. Но сейчас-то на дворе почти лето, на улице жара, а здесь вовсю полыхают пожары.

Чувствую, что пот с меня уже течет градом, словно попал в адскую сауну. Клубы дыма от горящего масла поднимаются до самого потолка, густой едкий запах заполняет легкие. Я плотнее прижимаю полотенце к лицу, и мы идем дальше.

Впечатление такое, что в здании собрались все обитатели тюрьмы и в полном составе вышли в коридоры. Они стоят, глядя на меня, когда я прохожу мимо. Все в масках, как и мои провожатые. Лица закутаны пестрыми платками, на которые пошли полотенца и разорванные простыни, — лишь бы скрыть лицо. Из-под платков выстреливают напряженные взгляды, по глазам видно, что люди вот-вот взорвутся.

Все они вооружены. У нескольких, лучших из лучших, признанных вожаков, у тех, кто руководит восстанием, есть огнестрельное оружие — дробовики, винтовки, пистолеты. У них ружья, стреляющие слезоточивым газом, оружие, попавшее им в руки, которое может стрелять и патронами тоже.

У остальных, а их большинство — оружие собственного изготовления, сделанное при помощи того, что им удалось найти или придумать самим. Ножи, топоры, металлические прутья, грубые заостренные копья из матрацев, сорванных со стен и раскуроченных. Многие вооружились дубинками, кусками дерева, обрезками труб, кирпичами, цепями, которыми обмотали себе предплечья и запястья. Словом, в ход пошло все, чем только можно убивать.

Теперь я понимаю, что оружие и маски предназначены не только для нападения извне, но и для того, чтобы обезопаситься от своих же. Да, это восстание, в котором все объединены общей целью, но и здесь не обошлось без анархии, когда каждый сам за себя. Первое правило для оставшихся внутри: прежде всего спасай собственную шкуру. Никто ни о ком ничего не знает, за исключением нескольких человек, скажем, тех же чернокожих. Нужно во что бы то ни стало позаботиться о собственном спасении, скрыть лицо, неровен час, кто-нибудь из врагов воспользуется сумятицей, чтобы свести старые счеты. Во время тюремных бунтов больше всего убитых из числа тех, с кем расправляются в отместку: заключенные убивают заключенных обычно из-за какой-то ерунды.

— Эй, лучше смотри под ноги. А то мы, начальник, не хотим, чтобы ты упал и сломал себе шею! — Это обращается ко мне старший из провожатых, он явно шутит. — Ты же единственный можешь поставить во всем этом деле точку, чтобы снова не пролилась кровь.

Чтобы снова не пролилась кровь… При этих словах меня снова охватывает тошнотворное ощущение. Неужели люди уже погибли? Кто именно? Заложники, заключенные, о которых мы ничего не знаем, кто?

Меня подводят к металлической лестнице в центре комплекса, которая опоясывает башню, где размещаются центры управления, — в них, как правило, отгородившись от внешнего мира, сидят охранники. Из этого стратегически важного сооружения в сто футов высотой, в центре которого для каждого этажа расположены пункты управления, надежно защищенные стеной из пуленепробиваемого стекла, открывается удобный круговой обзор. Один охранник может обнаружить бунт еще в зародыше и в случае необходимости отгородиться от всего, пока не придет помощь. Восстание не могло начаться в этом блоке, здесь заключенные лишены свободы передвижения, которой располагают арестанты в корпусах с менее строгим режимом. Большая свобода передвижения подразумевает большую ответственность и свободу действий, а большая свобода действий и ответственность подразумевают анархию. Вот парадокс, над которым много будут ломать голову в предстоящие дни.

Мы сейчас на среднем ярусе. Следом за провожатыми я иду вдоль долгой вереницы камер. В них полно людей, они бесцельно расхаживают взад-вперед, не выпуская из рук оружия. Когда мы проходим мимо, все глядят на меня. У некоторых вырываются на редкость лестные для меня фразы типа «трепло поганое, интеллигент паршивый, дерьмо», кое-кто, когда я прохожу мимо, сплевывает на пол, но сотни глаз в прорезях масок безмолвно встречают и провожают меня взглядами. Такое впечатление, что идешь сквозь строй, кипящий от ярости и возмущения.

Меня вводят в большую комнату в самом конце тюремного корпуса, это место дневного отдыха для заключенных, заработавших очки за хорошее поведение, — стукачей и им подобных. Оба телевизора разбиты, как и стол для настольного тенниса. Кровати вспороты, матрацы и пружины пошли на оружие и заграждения по всему зданию — двигаясь по коридорам, я проходил мимо этих грубых проволочных заграждений. Сюда принесли стулья и столы, в углах свалены бутылки с водой и картонки с консервами.

— Эй, приятель! — слышится знакомый голос из дальнего угла.

Из всех заключенных только Одинокий Волк без маски. Он сидит за продолговатым столом вместе с членами совета. Место, занимаемое им за столом, то, что он без маски, а также властная манера держаться подсказывают, что он и есть вожак. Разумеется, все они заодно, но он — jefe, тот, который всем руководит.

Со времени нашей с ним последней встречи прошло полтора месяца. За это время борода у него отросла больше прежнего, я ловлю себя на мысли, что он напоминает мне кубинского Че Гевару. Его фотографии, фотографии Че, бывало, украшали стены комнат в общежитии колледжа в радикальных шестидесятых и начале семидесятых годов. Была она и в моей комнате. Че, Хьюи и Мао — белые юнцы почитали их за святое семейство, которое святым совсем не было, но они отчаянно стремились примкнуть к какому-то делу, горели желанием чем-то заняться, а не прозябать, как их родители, на обочине жизни. Теперь, с высоты прожитого вспоминая те годы, я понимаю, что Вьетнам стал своего рода скрытым благословением, особенно для тех, кто отказался там воевать, потому что это дело стоило того, чтобы за него бороться, особенно после того, как чернокожие, дав белым сверстникам пинок под зад, отстранили тех от участия в защиту гражданских прав. (Так мы думали про Вьетнам, нам казалось, что мы ни за что не поступимся своими принципами, не превратимся в зажиточных мещан. Черт, какими же пустыми мечтателями мы оказались!)

Три черно-белых плаката на стене моей комнаты, три кумира моего поколения — сейчас они уже в могилах, а их идеи дискредитированы или, хуже того, признаны неуместными. Воистину, нет на свете ничего более постоянного, чем временное.

Тут мне приходится одернуть себя, черт возьми, старина, ты в тюрьме, идеологии здесь нет и в помине, не надо настраиваться на романтический лад.

Рядом с Одиноким Волком сидят еще несколько заключенных, я сразу замечаю Гуся, он слева от него. Гусь улыбается мне, сдернув с головы пестрый платок, приподнимается и, перегнувшись через стол, пожимает мне руку.

Всего их девять человек, они сидят за столом и ждут меня. Это совет заключенных, который всем тут заправляет, с ним мне и предстоит вести переговоры.

В этой комнате почище, и воздух не такой тяжелый. Все дерьмо они убрали, поскольку здесь будет происходить торг, а они не хотят постоянно напоминать о том, что произошло. Ловкий прием, потому что то, что я вижу, непременно отразится на ходе моих мыслей, как бы беспристрастно мне ни хотелось себя вести. Да, я адвокат заключенных, но в то же время сейчас я представляю и официальные власти, нахожусь по другую сторону баррикад, с противоположной стороны стола, чего и не скрываю. Не скажешь, что мы с ними на короткой ноге, я с ними заодно лишь постольку, поскольку перед нами стоит одна и та же проблема, с которой надо сообща справиться.

Но, несмотря на все, я рад видеть Одинокого Волка и Гуся. Рад, что они живы, поскольку не был в этом уверен.

— У нас тут кое-что произошло, — говорит Одинокий Волк.

— Вижу, — отвечаю я. Он держится хладнокровно, но я могу быть еще хладнокровнее. Выдерживаю паузу, сохраняю официальное выражение лица, но потом улыбаюсь. Как хорошо, что я снова вижу этого человека, могу говорить с ним. Затем поворачиваю голову и по очереди смотрю на каждого, кто сидит за столом напротив. Мы внимательно разглядываем друг друга. Важный момент. От того, как они ко мне относятся, сколь откровенно, по их мнению, я стану вести себя с ними, во многом будет зависеть исход моей миссии. А она прежде всего состоит в том, чтобы бунт не перерос в открытое столкновение.

Повернув голову сначала в одну сторону, потом в другую, Одинокий Волк обводит взглядом товарищей.

— Мы составили список жалоб, — говорит он, пододвигая мне через стол груду разлинованных листов.

Я не дотрагиваюсь до них.

— Прежде чем перейти к жалобам, нужно решить ряд вопросов.

— Например? — спрашивает один из сидящих напротив.

— Я говорю о состоянии, в котором находятся заложники.

— С ними все в порядке, — отвечает Одинокий Волк.

— Я хочу увидеться с ними.

— Это можно устроить.

— Наедине.

Он пожимает плечами, всем своим видом как бы говоря: «Так я и думал».

— Ну да, можно. Хотя прежде я хочу тебе кое-что показать. Я сам тебя отведу.

Обойдя стол, он направляется к двери. Я иду следом за ним, стараясь не отставать. Мой чернокожий провожатый идет с нами. Остальные остаются ждать. Это у них хорошо получается.

Мы спускаемся в самое гиблое место — блок, где находятся камеры-одиночки. Здесь не так сыро, несколько лет назад судьи объявили этот корпус закрытой зоной, пойдя на слишком суровый и необычный шаг, поэтому там и не оказалось мужчин, стараниями которых унитазы могли засориться. Запах здесь не такой отвратительный, не такой резкий и кислый, какой исходит от человеческих экскрементов, а более сладкий и острый. Жара стоит невыносимая, здесь даже жарче, чем наверху, в тюремном корпусе. Со всех нас градом льет пот, хоть черпай его ведрами.

По обеим сторонам коридора тянутся массивные двери. В нижней части каждой из них виднеется небольшое отверстие, через которое в камеру передаются подносы с едой и затем вынимаются обратно.

— Возьми себя в руки, — предостерегающим тоном говорит мне Одинокий Волк, распахивая одну из дверей.

 

24

Вооружившись и захватив сложные инструменты достаточной пробивной мощи, способные за пять минут сокрушить стены центра управления, первая группа заключенных прорвалась в крыло, где располагались камеры предварительного содержания.

Среди заключенных была группа тех, кто больше всего боялся, что восстание арестантов увенчается успехом. Услышав, что мятеж завершился успешно, они принялись молиться. Это было единственное, что им оставалось, — молиться и уповать на то, что решетки камер защитят их от тех, кто во что бы то ни стало хотел вытащить их наружу. А то, что нападение неизбежно, они прекрасно знали. Все они добровольно пошли на риск, когда согласились доносить на своих же товарищей-заключенных. Да, они рисковали, но достаточно разумно, поскольку система тюремных учреждений была кровно заинтересована в безопасности и благосостоянии таких людей и защищала их практически от всего на свете.

Только не от захвата тюрьмы заключенными — от этого события их ничто уже не могло защитить.

Как же завопили сидевшие в этих камерах мужчины, увидев, кто стоит перед ними. Они испускали пронзительные, истеричные вопли, как женщины, которых насилуют, или мужчины, когда их кастрируют. Сбывалось то, что могло присниться только в самом кошмарном сне. Их презирали все, даже охранники, и они это знали, но пользовались преимуществами своего положения и даже тем, что срок заключения им могли резко скостить. Бывало, доходило и до того, что их сначала выпускали на свободу условно, а потом и вовсе освобождали от отбывания тюремного заключения. И все — прощай, друг!

Эти тайные осведомители правосудия, это отребье, зная, как их ненавидят и презирают и заключенные, знали и другое: никто и пальцем их не тронет, поскольку их ненавидели и нуждались в них одновременно. Если бы не они, некоторые из нынешних арестантов до сих пор свободно бы разгуливали на воле. Если бы не свидетельские показания осведомителей, суд не вынес бы им приговор. А теперь они угодили в ловушку, ибо те, кого заложили осведомители, и оказались среди зачинщиков мятежа.

Оказавшись лицом к лицу с теми, кому они были обязаны тем, что оказались в этой дыре, они горели жаждой мести и вооружились всем, что попалось под руку. У одних было самодельное оружие, у других кое-что посложнее и карбидные лампы. Их разделяли запертые на замок решетчатые двери камер — над этим препятствием нужно было попотеть.

Бунтовщики могли бы расправиться с осведомителями не сходя с места. Они могли бы поджечь камеры, и те сгорели бы заживо. Но это было слишком просто для обуревавших их ярости и жажды крови. Эти люди хотели, чтобы предатели умерли медленной смертью, настолько медленной и мучительной, насколько это можно было себе представить. Они выбрали для них долгую, медленную, психологически мучительную расправу, проникаясь ощущением сладости возмездия и оттого входя во все больший раж.

С помощью ацетиленовых ламп, попавших им в руки, они пережгли прутья решеток камер, где сидели стукачи, и пустили в ход кусачки для резки металла. Это была долгая, тяжелая работа, но она не была им в тягость. Напротив, работали они с удовольствием.

Расправляясь с решетками, они издевались над доносчиками, смакуя каждое слово, рассказывая, как именно будут их убивать.

Отчаянные вопли разносились по всей тюрьме. Их слышали даже рокеры в своих камерах смертников. По планировке тюремный корпус представлял собой как бы громкоговоритель, вопли эхом отдавались от стен, разносясь по всему зданию.

— Вот бедняги! — решил посочувствовать им Гусь.

— По-твоему, они заслуживают жалости? Ты что, забыл, что из-за таких вот ублюдков мы сюда и попали? — безжалостно напомнил ему Одинокий Волк. — Если уж ты согласился на такую роль, то будь готов, что из-за нее и умрешь!

Они и с места не сдвинулись, чтобы вмешаться. И никто не сдвинулся. Чему быть, того не миновать.

Перерезав прутья решеток, бунтовщики ворвались в камеры стукачей и выволокли их наружу, повалив на пол в коридоре, хотя те отчаянно брыкались и вопили как оглашенные.

Первых двоих убили, проявив к ним максимум снисхождения и сбросив с верхнего яруса на пол, в ста футах внизу.

— Раз, два, три, взяли! — Бунтовщики хрипло хохотали, бросая жертвы вниз, словно мешки с картошкой. Ударившись о бетон, они превратились в сплошное месиво; брызнувшая в сторону кровь перепачкала все стены.

Потом они стали действовать изобретательнее. Одному из бунтовщиков пришлось повозиться, пока он выволок стукача из камеры: тот распорол матрац и, вырвав куски прокладки и проволоки, привязал себя к решетке и так основательно, что его мучителю пришлось пустить в ход кусачки. Столкнувшись с таким препятствием, он здорово разозлился. «Хоть раз наберись мужества и умри как настоящий мужчина», — сказал он. Малодушие стукача вызвало у него отвращение. Если уж пришла пора умирать, так умри как настоящий мужчина, с достоинством. Стукачу на достоинство было наплевать, он ревел, как ребенок.

Это его не спасло, настала пора платить по счету в той игре, которую он сам выбрал. Ту же карбидную лампу, которой пережигали прутья решетки, его освободитель принялся подносить к обнаженным участкам тела. Ни одно человеческое существо не испускало таких душераздирающих воплей, как стукач, пламя карбидной лампы бегало по его телу, задерживаясь на интимных местах, словно его истязатель задался целью дотла спалить этого тюремного соглядатая.

Остальные бунтовщики всячески подбадривали его. Покончив со стукачом, они сбросили вниз то, что еще от него оставалось.

Это убийство их воспламенило, и началась кровавая вакханалия. Несколько мужиков один за другим трахали стукачей через задний проход, в то время как один из них медленно и мучительно для жертвы отрезал ему яйца, то и дело приговаривая: «Ну как, нравится, когда не сам трахаешь, а тебя трахают, теперь тебе уже нечем будет трахаться, птенчик!» В финале — выстрел в лицо из дробовика, пуля в спину — из винтовки, одному из убитых даже проткнули висок железным прутом.

Со стукачами расправлялись по очереди. Это заняло много времени. После нескольких часов расправы истязателям, которые многие годы мечтали о таком дне, все это стало уже претить, но надо же довести начатое до конца! Больше всего повезло тем, кто подвернулся им под руку последними, этих счастливчиков прикончили в гангстерском стиле, пустив пулю в голову за ухом и отрезав напоследок член.

Затем наступило временное затишье, всем, даже самым отчаянным, понадобилась передышка. Но подспудное напряжение в этой наэлектризованной атмосфере осталось, почувствовать его мог только человек с наметанным глазом, который, как зверь, узнаёт о приближении землетрясения до того, как оно произойдет. Таким человеком оказался Одинокий Волк.

Встав с койки, он вышел из камеры, подошел к поручням и выглянул наружу. Отсюда просматривался почти весь тюремный корпус. Повсюду были видны люди. Одни разводили костры, другие мочились где ни попадя. Он понял: если ничего не предпринять, скоро воцарится хаос, анархия. Каждый будет сам за себя, на всех остальных ему будет плевать, и половина заключенных, считай, мертва, если не удастся навести порядок.

— Ты куда? — спросил Таракан.

— Пойду посмотрю, что к чему. Пошли вместе. Тогда мало кто захочет схлестнуться с нами.

Прошло уже достаточно времени, чтобы людей постепенно начал охватывать страх. Сначала стукачи, кто следующий? У каждого есть на кого-нибудь зуб, у каждого есть кто-то, с кем при первом удобном случае он хотел бы свести счеты. А теперь такой удобный случай представился каждому.

На лицах появились маски. Сначала одним пришла в голову мысль, как их сделать. Они раскроили простыни и, прикрыв лица кусками материи, рванулись по коридорам, размахивая оружием, словно щитами. Это увидели другие и подхватили идею — скоро маски были уже у всех. Пожары полыхали вовсю, от коптилок валил такой густой дым, что в пяти метрах ничего не было видно. То и дело кто-нибудь выныривал из-за этой дымовой завесы, и у тебя начинало тревожно сосать под ложечкой: кто это — торговец наркотиками, который осторожно приставал к тебе во дворе тюрьмы на прошлой неделе, потом стал утверждать, что ты хапнул у него товар, не заплатив, а теперь требует деньги? Или кто-нибудь из тех, кто заимел на тебя зуб, о чем ты не имеешь ни малейшего понятия? Парень, которого ты считал закадычным другом, на самом деле ненавидел тебя лютой ненавистью, а виной тому — миллион пустяков, высосанных из пальца.

Одинокий Волк понимал, что у них на уме, видел, как нездоровое возбуждение растет, питаясь самим собой, словно ленточный червь. Понимал он и то, что единственная для него возможность выйти на свободу связана с тем, чтобы хоть немного навести порядок и положить конец бунту. Иначе к тому времени, когда власти в конце концов восстановят контроль над тюрьмой, делать им будет уже нечего. Здесь не останется ничего, кроме трупов.

Сначала они двинулись туда, где с самого начала держали заложниц. Одинокий Волк подозревал, что нечто подобное тому, что уже произошло, может повториться и там, и не ошибся. Теперь, когда убийцы стукачей сполна полакомились кровью, настала очередь отведать следующее блюдо, которым должна была стать женская киска. Полдюжины арестантов уже сорвали одежду с одной из женщин, когда Одинокий Волк и трое рокеров просунули головы в проем двери.

— Что, пришли поглазеть? — заржал вожак бунтовщиков. — Я слышал, вы тут за главных! — Он уже приготовился, член у него встал в предвкушении момента, когда хозяин вонзит его в зад первой женщины, которая подвернулась за десять лет, пока молодец сидел без дела.

Женщины визжали как резаные.

— Не смей ее трогать! — тихо сказал Одинокий Волк, обращаясь к мужику. Он любил при случае пускать в ход эту фразу, которую взял из своего любимого «Одноглазого Джека». На экране Марлон Брандо произнес ее после того, как его ударили сбоку в какой-то мексиканской забегаловке, а он развернулся и врезал противнику так, что тот согнулся пополам, — и все за то, что не слишком любезно обошелся с барменшей.

— Что ты болтаешь, черт тебя подери, кретин безмозглый? — спросил мужик в ответ и, повернувшись, собрался возобновить начатое.

Одинокий Волк дважды от души врезал ему прикладом дробовика сначала по яйцам, отчего тот, корчась от внезапной боли, сразу согнулся в три погибели, а следующим ударом сломал челюсть. Остальные в изумлении застыли как вкопанные.

— Кто следующий? — спросил Одинокий Волк. Его жертва, извиваясь всем телом, лежала на полу. Остальные посмотрели сначала на него, потом на остальных рокеров, окруживших вожака.

— Чтобы больше такого не было! — обратился к ним Одинокий Волн. — Что сделано, то сделано, так и нужно было. Но тут — другое дело. А теперь катитесь отсюда к чертовой матери!

После того как насильники смотались, таща за собой приятеля, так и не пришедшего в сознание, женщины оделись, и рокеры немного успокоили их. Одинокий Волк приставил к ним Голландца в качестве охраны, затем они вышли наружу и обратились ко всем арестантам.

Спустя три часа был образован совет заключенных. Одинокий Волк возглавил его, никто не возражал. Они стали действовать осмотрительно, ради собственного же блага. Женщин и охранников поместили в блоки, куда остальным вход был запрещен.

Заключенные составили перечень жалоб и стали обсуждать, с кем из представителей властей они могли бы вступить в переговоры.

 

25

Трупы свалены бесформенной массой по всему полу, они виднеются где попало, руки и туловища одних лежат на ногах и ступнях других. Головы поверх задниц и наоборот. Все они голые, невозможно без содрогания смотреть на эти обезображенные тела. Уму непостижимо, я и представить себе не мог, что все это так ужасно, не говоря уже о том, что я увижу это воочию. Всех убитых они стащили подальше от чужих глаз. Трупы распухли до неузнаваемости. Пара трупов, лежащих здесь дольше всех, не выдержала внутреннего давления и разлетелась на мелкие кусочки, стены залеплены обрывками человеческой плоти, хрящами и маленькими обломками костей.

Я не могу удержаться от рвоты.

— Я должен был тебе это показать, — говорит Одинокий Волк. — А тебе нужно будет об этом рассказать им.

Я усилием воли заставляю себя поднять глаза. Всего здесь семнадцать трупов, все погибшие — заключенные, точнее, раньше ими были. Белые, испаноязычного происхождения, чернокожие, молодые, средних лет. Жертвы — стукачи. Семнадцать ртов, куда засунуто семнадцать половых членов. Даже у тех, что обуглены до неузнаваемости.

— Я должен был тебе это показать, — повторяет Одинокий Волк.

— Понятно.

Мы выходим, прикрывая за собой дверь. Трупный запах, который чувствуется повсюду, не даст отвлечься от стоящей передо мной задачи.

Мы идем по коридору в направлении главного корпуса.

— Кто это сделал? — Вопрос напрашивается сам собой.

Одинокий Волк качает головой.

— Об этом никто никогда не узнает.

— Может, и узнает. Нельзя же просто так убить семнадцать человек и сделать вид, что ничего не случилось, мол, что было, то было! Даже если они стукачи.

— Не знаю. Их пришили, прежде чем остальные могли что-то сделать.

— Хочешь начистоту? Выкладывай мне все без обиняков, старик! Сейчас не время молоть вздор.

— Это правда. Слушай, старина, неужели ты думаешь, что я способен на такой бред? И это после того, как меня отдали под суд?

— О'кей! Я тебе верю. — Верю я ему или нет на самом деле, роли не играет, потому что в конечном счете я все равно узнаю это. Если не чьих рук это дело, то хотя бы то, замешаны мои ребята в этой истории или нет. Только это и имеет для меня значение. Я хочу как можно скорее положить конец бунту, хочу, чтобы четверо моих подзащитных как можно скорее вышли на свободу с чистой совестью.

На всех троих женщинах одежда насквозь мокрая от пота. Комната, где их держали, совсем маленькая, без окон, без кондиционеров. Они едва держатся на стульях, совсем одурев от жары, сбросив туфли на пол, подошвы чулок почернели от грязи. Та, что немного моложе и миловиднее остальных двоих (ее-то Одинокий Волк и спас от изнасилования), сняла колготки, напрасно надеясь, что так ей будет полегче. Пот ручьями стекает с подмышек и, струясь по ребрам, капает на пол. Юбки покрыты густой пылью. Если снять всю их одежду и хорошенько отжать, то наберется литров пять солоноватой воды.

Я поворачиваюсь к охраняющим их двум заключенным, явные педерасты, первые люди после евнуха, которые годятся для такой работенки. Да, голова у Одинокого Волка работает, ничего не скажешь.

— Подождите меня снаружи, — повелительным тоном говорю я. Мои сопровождающие выходят вместе с ними, и мы с женщинами остаемся наедине.

— Меня зовут Уилл Александер, — говорю я, обращаясь к женщинам. Я говорю тихо, как бы беседуя с ними. — Губернатор поручил мне уладить это дело, выступив в качестве посредника в переговорах между властями и заключенными.

— Ты адвокат тех ребят, что сидят в камерах смертников, да? — спрашивает меня та, которую едва не изнасиловали.

— Совершенно верно. — Теперь я узнаю ее, она работает секретаршей в медпункте. Марта, фамилии не помню.

— Почему ты взялся за это дело? Почему не приехал сам губернатор?

— А потому, что с ним они не стали бы разговаривать. — Мы только начали говорить, а она уже умудрилась подействовать мне на нервы.

— Скажите пожалуйста! — Она снова плюхается на стул, расставив ноги так, что носки оказываются вывернутыми наружу. Готов побиться об заклад, что перед обычными заключенными она так себя не ведет, не сейчас, во всяком случае. Интересно, как ей раньше удавалось соблазнять мужчин? Женщина в тюрьме, любая женщина, пользуется огромной властью. Одни ею злоупотребляют, другие поплатились за собственную неосмотрительность: несколько лет назад во время бунта в тюрьме Оклахомы одну из охранниц, которая выставляла напоказ фигуру, носила облегающие джинсы, лифчики, подчеркивающие грудь и все прочее, изнасиловали в общей сложности 167 мужчин.

— Сколько мы еще тут просидим? — спрашивает одна из женщин. Голос у нее дрожит.

— Не знаю. Пока не достигнем договоренности.

— О Боже, не представляю, насколько меня еще хватит! — стонет она. — Я, того и гляди, потеряю сознание!

— Слушай, — говорю я, подходя к ней поближе, — это самое худшее, что ты можешь сделать!

— Я знаю, — хнычет она, — меня, как и всех, кто здесь работает, учили, что нужно делать в таких ситуациях. Но я ничего не могу с собой поделать, я страшно испугалась!

— Я сделаю все, что смогу, причем постараюсь как можно скорее. Все мы в этом заинтересованы. — Я похлопываю ее по плечу. — Не вешай носа, о'кей? Все будет хорошо.

Я отхожу от нее. Не хочу приближаться к ним, иначе они уцепятся за меня, как утопающий хватается за спасательный круг.

— Как они с вами обращаются? Воды и продуктов хватает?

— Разве при такой жаре можно есть? — спрашивает третья. — Хотя воду дали.

— Ведут они себя прилично?

— Вначале хотели нас изнасиловать, — отвечает Марта.

— И что, изнасиловали? Вами пытались овладеть силой?

— Нет. Один собрался было, уже сорвал с меня одежду и достал из штанов член. Но они его остановили. Твои парни.

— Ну что ж, если это самое худшее, что с вами произошло, считайте, что вам крупно повезло. Иначе вас изнасиловали бы восемьсот мужиков. А у некоторых из них СПИД.

Они сглатывают набежавшую слюну и начинают хватать ртом воздух, словно вытащенные из воды караси.

— Сейчас вам ничто не угрожает, — успокаиваю их я. — Люди, которые вас охраняют, гомосексуалисты, а это значит, заключенные хотят быть уверены, что с вами ничего не случится. — Я поднимаюсь с места. — Теперь мне нужно идти и браться за работу. При первой возможности я приду посмотреть, все ли у вас в порядке.

— Он спас мне жизнь, — говорит Марта. — Всем нам.

— Приятно слышать. Рад за всех вас.

За них я тоже рад. За моих четверых парней. По правде сказать, за них я рад даже больше.

Охранники ведут себя более запальчиво.

— Мы сидели и слушали, как они убивают стукачей, одного за другим, — рассказывает мне старший среди них, — и знали, что потом наступит наша очередь. Мы знали, нам придется не легче, чем им.

Мы сидим в кафетерии тюремного корпуса, где их держат с того момента, как вытащили из центра управления, от которого почти ничего не осталось.

— Эти рокеры спасли нам жизнь, — говорит старший. — Я нисколько в этом не сомневаюсь.

— Мы в долгу перед ними, — вторит другой.

Вот и говори после этого об изворотливости, немудрено, что при выборе посредников выбор заключенных пал именно на меня. Если бы я ответил отказом, эта тюрьма превратилась бы во второе Аламо.

Во время одной из пауз в переговорах я задаю Одинокому Волку вопрос, почему он это сделал, почему взялся навести порядок и спасти жизнь заложникам.

— Потому что я не хотел, чтобы убили меня самого, — без обиняков отвечает он. — Когда начинается такая заварушка, без толку гадать, чем она кончится. На третьи, четвертые сутки все уже готовы взвыть от тоски, какому-нибудь пареньку померещится, что ты посмотрел на него не так, как следует, вот он возьмет и порешит тебя! Черт побери, старик, у большей части этих парней не все в порядке с мозгами!

Как бы то ни было, я верю в силу организации. В моей организации есть правила поведения, мы все живем по ним и прекрасно себя чувствуем. А когда люди начинают нарушать правила, все летит к черту! Беда этих бездарей в том, что они никогда не жили по правилам, поэтому, бедолаги, здесь и оказались и будут сидеть до скончания века. Но, уважаемый господин адвокат, остальным эта затея пришлась не по вкусу. У них не было плана, понимаешь, о чем я говорю? А человеку нужно иметь план в жизни. Мой план в том, чтобы выйти отсюда живым и невредимым. Поэтому я и сделал то, что должен был сделать.

 

26

Перечень жалоб обычный, все то же самое. Пять тысяч лет ушло на то, чтобы разобраться, в чем тут дело, но о чем бы ни шла речь — об Алькатрасе, Острове дьявола или ГУЛАГе, — нам и по сей день не удается изолировать людей от общества так, чтобы не унижать их человеческое достоинство.

— Они должны перестать кормить нас этим дерьмом.

Пища.

— От него можно в два счета сыграть в ящик, год поел, глядишь, на следующий год ты уже на том свете! Мы — люди, и кормить нас должны как людей. — В мясе, которое собирались подавать к столу, были обнаружены вши (причем неоднократно). Кто-то из поставщиков продуктов, наверное, здорово наживается.

— Камеры слишком маленькие даже для одного человека. Если поместить в них двоих, там становится слишком тесно, а втроем там вообще находиться невозможно. — За прошедший год количество изнасилований и драк между сокамерниками возросло на пятьдесят процентов.

— Библиотека — вообще смехота. У них нет там даже книг по законодательству штата, не говоря уже о федеральном.

— Ты можешь хоть помирать, но к врачу на прием не попадешь все равно. — Численность больных СПИДом среди заключенных растет не по дням, а по часам, дело дошло до того, что вскоре может потребоваться отдельный блок для этих больных. Одна из главных жалоб — поместить больных СПИДом, черт бы их побрал, отдельно от остальных! Между тем с ублюдками, у которых проверка на СПИД дала положительный результат, обращаются хуже, чем с прокаженными. Они оказались в полной изоляции.

(Эпидемия этого заболевания привела к тому, что количество используемых шприцев сократилось почти до нуля. Наркоманы скорее предпочитали вообще отказаться от дозы, чем пользоваться нестерилизованными шприцами.)

— Они ждут, что мы будем придерживаться их чертовых правил. Но и у них есть свои правила, и они должны следовать им так же, как следуем им мы. Скажем, охранник не должен бить заключенного без всяких на то оснований, если у того прическа не такая, как ему нравится.

Перечень в общей сложности содержит восемьдесят две жалобы. Две трети из них — по мелочам, те раздражающие пустяки, которые бюрократы плодят годами, чтобы еще больше задурить людям голову. Я сразу же соглашаюсь, ставя под ними свою подпись. Остальные носят более серьезный характер: улучшенное питание, решение проблемы с переполненностью камер, более внимательное отношение к жалобам, прекращение практики покровительства отдельным заключенным со стороны охранников и представителей администрации. Более важным представляется пункт о том, чтобы заключенные не подвергались беспричинному наказанию только потому, что у кого-то, кто облечен властью, утром вышла размолвка с женой или детьми.

Короче, они хотят, чтобы за ними признавали чувство собственного достоинства, чтобы обращались, как с людьми, а не как с животными. Даже живя в клетках, они хотят, чтобы с ними обращались, как с людьми.

Всякий раз, когда в тюрьме происходит взрыв, причину нужно искать именно здесь.

Я все бы отдал сейчас за холодный «Мишлоб»! Мы не встаем из-за стола по четырнадцать, шестнадцать часов кряду. Несмотря на уступки, которые мне удалось отвоевать у губернатора, свободы действий я так и не получил. Да она мне и не нужна. Ведь это их тюрьма, им предстоит жить в ней еще долгое время после того, как я, грациозно поклонившись, уйду со сцены. К тому же я не имею права одобрять что бы то ни было, будь то материальные претензии или юридические тонкости, об этом не может быть и речи.

У меня есть возможность связываться с губернатором по прямому телефону. Не успел отзвучать первый гудок, как он берет трубку. Мы беседуем.

— Питание — не проблема, — заверяет он меня. — Более того. Я воспользуюсь этим инцидентом, чтобы привлечь внимание к проблеме коррупции среди поставщиков продуктов.

Душа, а не человек, чего не сделаешь ради своего доверенного лица, тем более что он помогает тебе зарабатывать очки!

С переполненностью тюрем сложнее.

— Добрые граждане нашего бедного штата сначала высказываются за вынесение приговора заключенным в принудительном порядке, — говорит он тоном, в котором сквозят саркастические нотки, — а потом торпедируют план выпуска облигаций для строительства новой тюрьмы, куда можно посадить всех преступников, от которых они так жаждут избавиться.

Странные перемены происходят с этими политиками, они могут вести себя как нормальные люди, но стоит им занять какой-то пост, как они тут же начинают говорить так, словно выступают по телевидению, даже если речь идет о частной беседе. Наверное, это приходит но всем привилегированным лицам. Могу представить, как, лежа в постели, некто обращается к жене: «Дорогая, я проанализировал все возможные варианты и, взвесив все „за“ и „против“, считаю целесообразным заявить, что сегодня вечером нам с тобой нужно трахнуться».

— Если по первоначальному проекту каждая камера была рассчитана на одного человека, — говорю я, — то они хотят, чтобы там и сидел один человек. Вот и все. Если мы выполним это их требование, остальные труда не составят. Особенно учитывая проблему СПИДа.

— Окружные тюрьмы переполнены так, что дальше некуда! — огрызается он. — К тому же следует учитывать, что в большинстве своем прежде всего они не рассчитаны на содержание в заключении закоренелых преступников.

Он договаривает фразу, и наступает напряженная пауза. Я чувствую по сопению в трубке, что он вот-вот примет решение.

— Ладно, пускай так и будет! — В его голосе слышатся еле уловимые веселые нотки. Налогоплательщики? Пошли они к черту, а то они хотят и рыбку съесть и… Что ж, только ничего у них не выйдет.

— Так повелевает закон, и мы будем его соблюдать. Мы отберем у ФБР заброшенный армейский склад к западу от Гэллапа и найдем новое применение имеющимся там казармам. — Ловок, мерзавец, надо отдать ему должное, он держал эту карту в рукаве много месяцев и только теперь решил ее разыграть, заодно выставив себя в лучшем виде. — Вашингтону это не понравится, и нам надо будет отрядить людей на то, чтобы они навели там порядок и составили штат работающих. На все это понадобятся деньги, которых у нас нет. Впрочем, дело кончится тем, что по улицам теперь будет разгуливать множество людей с темным прошлым, но тут уж ничего не поделаешь. Может, хоть тогда народ возьмется за ум и проголосует за строительство новой тюрьмы.

Если Робертсон сейчас в кабинете губернатора и слышит наш разговор, а, вне всякого сомнения, так оно и есть, то при этой фразе он наверняка морщится. Этот ублюдок лезет из кожи вон, чтобы избавить общество от всякого рода темных личностей, а тут всего один мой звонок, и они в массовом порядке выходят на свободу.

— Что еще? — спрашивает губернатор.

— Амнистия.

— Но там же погибли люди!

— Да, погибли.

— Они были убиты самими же заключенными!

— Правильно.

— Это не может сойти им с рук.

— Я им так и сказал. Они это знают, но пытаются выторговать лучшие условия. Как и мы сами.

— Вы знаете, кто убийцы?

— Нет, — честно отвечаю я, — но они знают.

— Им придется примириться с тем, что музыку будем заказывать мы и, прежде чем объявить поголовную амнистию, спалим всю тюрьму дотла.

По большому счету я с ним согласен, но помалкиваю, мое дело маленькое, однако хочу, чтобы он помнил, что я действую на собственный страх и риск.

— Когда вы собираетесь возобновить переговоры?

— Утром. Сейчас мы с ног валимся от усталости.

— Удачи. Можете звонить мне в любое время, господин Александер.

— Меня это очень вдохновляет, — отвечаю я и вешаю трубку прежде, чем он успевает подумать, чего в моем голосе больше — сарказма или лести.

Ночь. Я и понятия не имею, который сейчас час, я не взял с собой в тюрьму ничего из ценных вещей, включая наручные часы. Жара просто одуряющая, от нее и от дыма я едва не задыхаюсь. Тело все липкое и мокрое от пота, на одежду жалко смотреть, подмышки и яйца чешутся, словно по всему телу ползают вши. То же испытывают и остальные восемьсот мужиков.

По идее, на исходе каждого дня мне бы надо выбираться из тюрьмы и являться на доклад к губернатору. Сегодня вечером мы решили, что лучше остаться, потому что принимать решение нужно или сегодня, или никогда. Либо мы вскоре договоримся, либо власти начнут осаду тюрьмы.

Но сон не идет, слишком жарко и душно. Я лежу на койке в камере, отведенной мне на верхнем этаже, в стороне от остальных, в самом конце коридора, она максимально удалена от того места, где разворачиваются основные события, хотя и находится в том же здании, что и остальные камеры. Вообще-то она должна неплохо проветриваться, им хотелось создать мне хотя бы минимум удобств, если о них вообще можно говорить.

Ни о каком проветривании нет и речи. Воздух застыл на месте, как те обезображенные до неузнаваемости тела, уснувшие вечным сном четырьмя этажами ниже.

У выхода из камер охранники из числа заключенных молча расхаживают взад-вперед по ярусам, периодически меняясь сменами, — они охраняют меня. Каждые несколько минут кто-нибудь заглядывает, проверяя, на месте ли я. Не знаю, кто они, их лица по-прежнему скрыты масками, они не снимут их до тех пор, пока бунт не кончится и всех не разоружат.

Весь прошедший час было очень тихо, такое впечатление, что по всей тюрьме пронесся ветер, нагоняющий сон, словно опустилась невидимая пленка, на время умиротворив всех и вся. Мне уже доводилось испытывать такое ощущение, подобное движущемуся туману, наркотическому сну, в котором находится человек после очередной дозы. Физическое и душевное истощение связало всех воедино, все, кто сейчас в тюрьме, стали частью одного организма, пребывающего в состоянии хаоса. Стоит оборвать одну нить, и он умрет.

Одно из правильных решений, принятых советом заключенных, состояло во введении комендантского часа в ночное время. Ночью все, кроме охранников, находятся в камерах. Заключенные с радостью встретили это известие, теперь они могут поспать и набраться сил. Нельзя же спать, будучи все время начеку, прислушиваясь, как бы какой-нибудь идиот, вколовший себе очередную дозу, не прокрался тайком в камеру и не всадил тебе нож в грудь.

Может, в тюрьме и найдется место, где кто-нибудь сейчас спит, но я в этом сомневаюсь, если только человека не сморил сон от истощения. У того, кто способен заснуть при подобных обстоятельствах, наверное, нет ни стыда, ни совести, не говоря уже о смелости. Я уверен, как и я, остальные тоже бодрствуют, остаются начеку, стараясь сохранять спокойствие. В сложившихся условиях это лучшее, что можно сделать.

Мертвая тишина, не слышно даже шагов охранников.

Осторожно и по возможности бесшумно встаю с койки. Я не стал раздеваться, лучше пусть одежда будет измятой, чем снимать ее, а потом снова надевать второпях. На цыпочках крадусь к двери и выглядываю наружу.

На этаже никого не видно. Охранников и след простыл. Мне видно не очень далеко, дым слишком густой, но я вижу, что на этаже никого нет.

Волосы у меня встают дыбом, я чувствую мурашки по коже.

Ловушка. Мне приготовили какой-то сюрприз.

Я пристально всматриваюсь сначала в один конец коридора, потом в другой. И в том и в другом направлении видно не дальше десяти ярдов. Вездесущий дым заполняет все здание, озаряемый отсветами пожаров, полыхающих как вблизи от меня, так и вдалеке.

Нужно выбираться отсюда. Нужно разыскать Одинокого Волка.

Выскользнув из камеры, я крадусь по коридору, прижавшись спиной к бетонной стене. С перепугу душа ушла в пятки. Так мы не договаривались. Стараясь ступать как можно бесшумнее, я тихонько иду по коридору в направлении командного пункта, где расположились лагерем Одинокий Волк и остальные заводилы.

Пол по-прежнему мокрый, а сейчас стал еще и липким, под водой Бог знает из чего образовалась корка, идти стало скользко. Впечатление такое, будто ступаешь по медузам, протухшим на солнце и превратившимся в вязкое, желеобразное месиво.

Я сейчас в самом начале того коридора, который ведет к центру управления, с другой стороны от него. Чтобы туда добраться, мне нужно пройти через все здание и, в довершение всего, спуститься на два этажа.

Я останавливаюсь. Несмотря на страшную жару, кожа у меня стала сухой, липкой. Губы внезапно потрескались, все во мне обострилось так сильно, что я начал чувствовать и видеть буквально все, даже те части своего тела, которые никогда раньше не ощущал. Впечатление, что я существую в какой-то неведомой, враждебной стране.

Впереди по коридору в мою сторону идет какой-то мужчина. Я не вижу его, да и он, по-моему, тоже меня не видит, но я его чувствую, чувствую тяжелые шаги по твердому полу. Я как индейский лазутчик на задании, чувствую, как пол у меня под ногами буквально ходит ходуном.

Наверное, это один из посланцев Одинокого Волка, который идет проведать меня. Это может быть только он, остальные в принудительном порядке должны сидеть в крошечном ограниченном пространстве и не рыпаться. По темным, задымленным коридорам разрешено ходить одним лишь специально назначенным охранникам.

Возвращайся в камеру, старик. Возвращайся в камеру и жди, как тебе и сказали. Все под контролем.

Шаги все ближе и ближе, теперь я уже различаю, что от меня их отделяют двадцать, может, тридцать ярдов. Медленные, размеренные шаги. На таком мокром и скользком полу один неверный шаг — и можно запросто упасть, переломать себе кости, а то и вообще разбиться насмерть, перелетев через ограждение и шлепнувшись на бетон в ста ярдах внизу.

Возвращайтесь в камеру, господин адвокат. Распоряжаетесь здесь не вы. Делайте, что вам сказали.

С противоположной стороны чувствуются еще одни шаги, оттуда кто-то тоже движется в моем направлении. Идет оттуда же, откуда шел и я сам, мимо моей камеры. Я слышу, как человек останавливается, но потом снова направляется в мою сторону.

Не знаю, в чем тут дело, но, что бы все это ни значило, что-то тут не так. Это явно не те люди, которых Одинокий Волн и совет заключенных выделили для моей охраны. Не знаю, почему мне так кажется, но я абсолютно в этом уверен.

— Это ты? — кричит один из них. Тот, второй.

— Ну да.

— Его тут нет! В той камере, которую они ему отвели.

— Черт!

Оба остановились, каждый на своем месте. И от того и от другого до меня пятнадцать ярдов. Они меня не видят, я их тоже. Впрочем, стоит им пройти еще пять ярдов, и я буду у них как на ладони.

Не знаю, кто эти люди, но то, что они собрались убить меня, — это точно. Кем бы они ни были, ясно одно — этим типам есть что терять, скорей всего, именно они и заварили всю эту кашу, сожгли камеры, где сидели стукачи, пытали их, а потом убили.

— В комнате свиданий его нет. Я проверил ее всю. Он должен был пройти мимо меня! — кричит первый.

— Наверное, он проскользнул мимо еще до того, как я начал его искать, — откликается второй. — Здесь такой густой дым, черт побери, что, если бы кто-то прошел мимо, я бы, наверное, и не заметил!

— Нет, он должен быть где-то здесь.

Я смотрю сначала в одну сторону, потом в другую. Сплошная стена, ни одной камеры, куда можно было бы нырнуть и спрятаться.

— Стой на месте. Я сейчас приду! — кричит первый.

Мерзавец Робертсон, болван губернатор, скотина начальник тюрьмы! Мы так не договаривались!

Первый направляется к своему товарищу, он должен пройти мимо меня. Теперь уже я отчетливо слышу его шаги, он осторожно ступает по мокрому бетону, изо всех сил стараясь не упасть.

Словно посланец ада, он наконец выступает из облака черного дыма и видит меня, а я — его. Он останавливается как вкопанный, занеся ногу, но так и не успев поставить ее на пол. Какие-то доли секунды мы пристально смотрим друг на друга. На моей стороне преимущество — я знал, что он приближается.

Все остальные преимущества — на его стороне.

— Какого… Эй! — что есть мочи орет он.

Я срываюсь с места, изо всех сил бросаясь прямо на него, к такому повороту он не готов, надо прорваться, сбить его с ног и укрыться в спасительной темноте.

Поскользнувшись на мокром полу, я теряю равновесие.

Падая вперед, в последнюю минуту я успеваю выставить перед собой руки и, приземлившись на них, тут же отталкиваюсь от пола. Он уже оправился от неожиданности и начинает подбираться ко мне, размахивая своим оружием — двенадцатизарядным дробовиком с обрезанным стволом.

— Эй, ты! — снова орет он. Дуло ружья мелькает у меня перед носом.

И тут он оступается.

Вскочив, я бросаюсь мимо него, опустив плечо, как много лет назад наставлял меня тренер команды по американскому футболу в двухгодичном университете, где я учился, и с размаху бью его прямо в живот, чуть пониже руки, которой он придерживает ружье. Он отлетает к поручню. Ноги у него подкашиваются, и он тяжело падает навзничь. При падении ружье выстреливает, звук такой громкий, будто над ухом разорвалась бомба. В мертвой тишине взрыв кажется просто оглушительным, отдаваясь гулким эхом от прочных бетонных стен.

Я бросаюсь бежать, для страховки держась рукой за поручень.

Я слышу, как ко мне бросается второй заключенный, гремит еще один выстрел, сделанный вдогонку, на этот раз стреляют из винтовки, пуля отскакивает рикошетом от стены всего в нескольких футах впереди.

Я бегу с такой скоростью, с какой только могу, но не знаю, хватит ли мне ее, чтобы спастись, я не в силах бежать быстрее, чем летят пули. Эти ребята, наверное, в гораздо лучшей форме, чем я, ведь весь день они только и делают, что тренируются, а это у заключенных встречается довольно часто, если они помешаны на отменном здоровье.

Теперь уже все арестанты повыскакивали из камер, все они орут благим матом, вокруг неразбериха, настоящий бедлам, я не то бегу, не то проскальзываю сквозь дымовые завесы, мимо людей, внезапно вырастая перед ними из темноты, и они невольно расступаются, не имея ни малейшего понятия о том, что сейчас происходит. Единственная мысль, которая приходит им в голову, — в очередной раз люди сводят счеты.

Я слышу топот ног за спиной, похоже, за мной бегут уже не двое, а куда больше людей. Я задыхаюсь; от дыма и жары силы, точнее, то немногое, что осталось от них после такого целого дня и половины такой ночи, начинают изменять мне, ноги становятся ватными, поскользнувшись снова, я валюсь на мокрый пол, падая лицом в какую-то липкую жижу, начинаю шарить руками в поисках опоры, стараясь встать на ноги, ползу на карачках, с ног до головы я в каком-то дерьме, снова пускаюсь наутек, чувствуя, что преследователи подбираются все ближе, их дыхание уже за моей спиной.

Впереди неясно вырисовывается лестница, ведущая вниз через все четыре этажа. К ней беспомощно притулилось расположенное на нескольких уровнях, развороченное помещение охраны, представляющее сейчас груду искореженного металла из пуленепробиваемого стекла и напоминающее проржавевший корпус затонувшего корабля — пульты управления разнесены вдребезги, проводка вырвана с мясом. Я бросаюсь к лестнице, опоясывающей это сооружение, одним махом перескакивая вниз через три ступеньки, потом, оступившись, падаю задницей на чайник, плечо разболелось вовсю, его ломит и жжет так, словно я только что выдернул руку из розетки. Стремглав несусь вниз. Позади, на расстоянии, слышатся чьи-то бессвязные голоса.

Преследователи уже почти настигли меня, они совсем рядом, в отличие от меня они лучше ориентируются в расположении тюрьмы. Я не могу бежать быстрее, чем они, не могу нестись сломя голову, пока не выберусь в такое место, где буду чувствовать себя в безопасности. Впрочем, есть ли тут такое место, где можно чувствовать себя в безопасности?

Совсем рядом раздается выстрел из дробовика, так близко, будто это у меня в голове, выстрел еще громче, чем предыдущий. Я чувствую, как дробинки вонзаются в чье-то тело и мышцы, какой-то мужчина испускает истошный вопль. Все это у меня за спиной, раз, два — и готово!

Еще два выстрела.

Они эхом отдаются от стен, звук такой оглушительный, что кажется, несколько ружей выстрелили одновременно. Эхо от них прокатывается волнами по всему зданию так, что закладывает уши.

Эхо не утихает, удаляясь все дальше и дальше, постепенно замирая, пока шум не смолкает вовсе и не воцаряется тишина.

Я не в силах сдвинуться с места. Я весь съежился, прикрыв голову руками.

На лестнице раздаются шаги, кто-то спускается вниз. Шаги затихают рядом, я все еще сижу, обхватив голову руками.

— С тобой все в порядке?

Рокеры пристально смотрят на меня.

— Все в порядке, — хорошенько всмотревшись, отвечает за всех Одинокий Волк. — Просто от тебя дурно пахнет. Но ты жив… да?

— По чистой случайности, — хриплым шепотом отвечаю я.

— Они подкупили твоих охранников, поэтому ты и оказался совсем один.

Я тупо киваю и медленно встаю, не отрываясь от поручня.

— Извини, — говорит он, еле заметно улыбаясь, — кажется, не все здесь так привязаны к тебе, как мы.

Вопрос об амнистии больше не стоит на повестке дня. Люди, пытавшиеся убить меня, как выясняется, не только явились зачинщиками мятежа, но и встали во главе тех, кто сначала пытал, а потом убил стукачей. Они должны поплатиться за это, причем поплатиться жестоко. Я сам об этом позабочусь. Здесь я не встречаю возражений со стороны совета заключенных.

К концу дня нам удается договориться. Все жалобы заключенных будут рассмотрены. Столь же важно то, что обитателям тюремных корпусов в целом не придется нести ответственность за происходящее. Обвинения будут предъявлены только зачинщикам восстания и тем, кто участвовал в убийствах. Совет заключенных установил их личности и поместил в надежное место.

Мы формально подписываем соглашение в кабинете начальника тюрьмы. Марта, которую взяли в заложницы, стенографирует его — электричество отключено, поэтому ни пишущие машинки, ни копировальные аппараты не действуют. Я ставлю свою подпись от имени властей штата, Одинокий Волк и еще двое вожаков арестантов также подписывают документ.

Все.

 

27

С гордо поднятой головой стою рядом с губернатором перед телекамерами. Сегодня я очень важная персона. Его превосходительство отзывается обо мне в самых лестных выражениях, словно речь идет о втором пришествии Христа, о спасителе человечества.

В беседе с ним с глазу на глаз я постарался в деталях рассказать о той роли, которую сыграли рокеры. Теперь их дело заслуживает того, чтобы его рассмотрели самым тщательным образом. Он не возражает, но никаких формальных обязательств на себя не берет.

— Ты проболтался, — укоряет меня Робертсон, когда мы с ним отходим в сторону так, чтобы губернатор остался в центре плана.

— Теперь твоя очередь! — огрызаюсь я. Сейчас неподходящий момент для того, чтобы давить на меня. — Я жизнью рисковал ради тебя и твоих приятелей! — напоминаю я. — Мои подзащитные спасли жизнь одиннадцати твоим людям и примерно сотне, а то и больше заключенных. Ты перед ними в долгу, Джон. Как в личном, так и в профессиональном плане. Власти штата перед ними в долгу. Будь в тебе хоть капля смелости, ты бы выпустил их на свободу. Пусть даже под честное слово, если не удастся найти никакой другой более или менее уважительной причины.

— Черта с два! — бормочет он. Ему уже жаль, что он подал голос, ему бы хотелось, чтобы весь этот эпизод ушел в прошлое.

— Помяни мое слово, так и будет! Они не должны сидеть в тюрьме. Именно твои люди засадили их туда, используя грязные методы. Если раньше я этого не знал, то теперь знаю наверняка, как знаю, что в груди у меня бьется сердце. И я выведу их на чистую воду, клянусь Богом! Они заработают себе по геморрою к тому времени, когда выберутся из того места, куда я собираюсь их засадить!

— Тише, старик, — шипит Робертсон. — Не забывай, где находишься.

— Я-то знаю, где нахожусь. А ты?

Повернувшись, он делает шаг в сторону. Я хватаю его за плечо и останавливаю. Он должен выслушать, что я сейчас ему скажу.

— Они действуют грязными методами, Джон! Они пагубно на тебя влияют. Говорю тебе это как друг. Если бы ты не утратил способность соображать и мыслить логически, то мог бы избежать неприятностей и отделаться легким испугом.

Он внутренне напрягается. Если его хорошенько завести, он способен показать кому угодно, где раки зимуют.

— Все равно теперь уже поздно, — отвечает он. — Я чист перед законом, как и мои люди, и какой бы бред собачий ты ни нес, все останется так, как есть!

— Это не бред собачий, и ты это знаешь, черт побери!

— Нет, вздор, готов побиться об заклад своей карьерой! Я ставлю только на верняк!

— Верняка в природе не существует, старина. Он отходит от меня еще дальше, затем оборачивается.

— Не думай, что отныне можешь рассчитывать на какое-то особое к себе отношение. Ты выполнял свой долг гражданина. И тебя никто не принуждал.

Я открыто смеюсь ему в лицо. После всего, что произошло, нужно быть редкостным ханжой, чтобы произнести подобные слова.

— В следующий раз, когда будешь мне звонить, я это вспомню.

Приехав домой, я сжигаю свою одежду и убираю пепел. Потом, прихватив картонку с шестью бутылками пива, иду в ванную, чтобы принять душ, и в течение часа яростно растираю тело и раз шесть по меньшей мере мою голову.

— Иди сюда, к папе.

Я лежу на спине в своей кровати, у себя дома. До этого я съел восхитительный домашний обед: бефстроганов с гарниром из неочищенного риса и свежей зеленой фасоли, салат и яблочный пирог с мороженым. (Плюс вино — бутылка коллекционного «Мондави Кабернэ» урожая 1985 года, приберегаемая для особого случая. По-моему, то, что я выбрался из тюрьмы целым и невредимым, может считаться особым случаем.) И все, даже яблочный пирог, собственными руками приготовила моя любимая.

Она кончает, цепляясь мне за волосы, все ее тело, напрягшись, извивается в оргазме. «Черт! — шепчет она, — Господи, как хорошо!» Все те фразы, которые непроизвольно вырываются, когда ты на седьмом небе от удовольствия, ласкают мой слух. Я прижимаю ее к себе, страстно целую ее влажные, липкие волосы, облизываю ее всю, нежно щекоча языком клитор, она снова кончает. Как же это здорово доставлять удовольствие любимому человеку! У меня мелькает мысль о тех мужчинах в тюрьме, которым до конца дней своих уже не поласкать женщину. При этой мысли я начинаю дрожать, словно в ознобе. Мэри-Лу подвигается ко мне и накрывает рукой мой член. «Расслабься, малыш, — успокаивает она меня, — все уже позади». Она прижимается ко мне всем телом, оставляя руку там, где она лежит, и на душе у меня становится легко и спокойно.

Спазм проходит, мы снова загораемся, как двое любовников из ветхозаветной книги «Песнь песней» Соломона.

— Мне было страшно, — говорит она. Мы смотрим популярное шоу Дэвида Леттермана по телевизору и допиваем вторую бутылку вина. — Я не стала тебе об этом говорить, но мне было очень страшно.

Поворачиваясь к ней, вижу, она еле слышно плачет, крупные слезы неспешно катятся по щекам.

— Мне было так страшно.

Я еще теснее прижимаю ее к себе. Звонит телефон.

— Господин Александер?

Я сажусь на кровати, у меня внезапно перехватывает дыхание.

— Да.

— Это Рита Гомес.

— Я понял, узнал по голосу.

— Я видела вас сегодня вечером. По телевизору. Вы сделали хорошее дело.

— Где ты?

— В Грили. Это в Колорадо.

— Кто еще знает о том, где ты находишься?

— Никто. Я от всех скрываюсь.

— Где ты была все это время? Что случилось?

— Мне позвонили. — Она умолкает, так обычно ведут себя люди, которые сильно чем-то напуганы, особенно женщины. — За день перед тем, когда я должна была приехать.

— Кто позвонил?

— Я… я не знаю. Ладно, пусть будет так.

— А как узнали, где ты находишься?

— Понятия не имею. Я никому ничего не говорила. Клянусь!

Даже на расстоянии пятисот миль стены имеют уши.

— Вы сердитесь на меня? — спрашивает она, и я слышу боязливые в вопросе нотки. — За то, что я убежала?

— Нет. — Я лгу, как я могу не злиться, если ее бегство вышло таким боком? Но это уже в прошлом, что же касается дня сегодняшнего, то не знаю. С учетом всего, что произошло, случившееся с ней, пожалуй, выглядит неизбежным, как бы ниспосланным свыше самим провидением.

— А что тебе сказали? Я имею в виду тех людей, которые звонили, хотя и не знаю, кто они.

— Сказали, что мне ни в коем случае нельзя снова давать показания. А если я все же попытаюсь, они меня прикончат. — Она буквально оцепенела от страха, я отчетливо это чувствую. Могу ли я злиться на нее, если для того, чтобы позвонить сейчас, ей понадобилась смелость, мне и не снившаяся!

— Тебя бы не убили, — говорю я с жаром и убежденностью, на какие способен. — Я же тебе обещал.

— Мне было страшно.

— Там, где ты сейчас, тебе ничто не угрожает?

— По-моему, нет. Надеюсь, во всяком случае.

— О'кей, теперь слушай! Ты помнишь того адвоката, моего приятеля? Того самого, в конторе которого ты делала заявление, в Денвере?

— Ну?

— Он скоро приедет за тобой. Потом отвезет тебя в Денвер и останется с тобой, пока я не приеду. Поняла?

— Да.

— Ты будешь в полной безопасности.

— Я больше не убегу, не хочу.

— Вот и хорошо. Хорошо. Это совсем ни к чему.

— Я ни в чем не виновата. Разве в том, что они меня заставили сделать. — Она начинает плакать.

— Ни в чем. Совершенно верно. Ты будешь в безопасности. И убегать тебе никуда не нужно.

— Когда вы приедете?

— По возможности скорее. К утру буду.

Она называет свой адрес в мотеле и номер телефона. Хоть один-единственный раз проявила сообразительность, потому что зарегистрировалась там под вымышленным именем.

— Мой друг будет у тебя через пару часов, а потом я и сам приеду.

— Я больше никуда не убегу, — снова повторяет она, словно повторение придает ей силы. — Когда я увидела вас по телевизору и услышала все, что о вас говорили, я сказала себе: «Рита, если он может помочь им, то может помочь и тебе».

Сукин сын! Ну что ж, поделом мне, в самом деле поделом.

— Совершенно верно. А теперь просто сиди и жди. Я скоро буду.

— Послушайте, — говорит она, когда я уже собираюсь положить трубку, — знаете, кто мне звонил? По-моему, я знаю… кто это был.

Сама призналась. Я так и думал, что рано или поздно до этого дойдет.

— Полицейский. Тот, что был пообходительнее.

— Гомес. — Обходительные обычно первыми тебя и трахают.

— Я узнала его по голосу.

 

28

— Мы готовы, Ваша честь.

— Пригласите Риту Гомес на место для дачи свидетельских показаний.

Прошло пять месяцев с тех пор, как я благополучно выбрался из тюрьмы штата и она позвонила мне. Моя главная свидетельница. И сегодня мы снова явились в окружной суд, чтобы добиваться удовлетворения своего ходатайства на предмет возобновления судебного разбирательства. Система правосудия, может, и не спит вечным сном, но, даже проснувшись, работает ни шатко ни валко.

Я не знал, что сделает Мартинес, однажды возможность повторного слушания дела в суде мне уже была предоставлена, я ею не воспользовался, а второго шанса обычно не дают. Уверен, что только урегулирование конфликта в тюрьме склонило чашу весов в мою пользу. В конечном счете все решают политические соображения, власти не хотят, чтобы пресса раздувала судебную ошибку, допущенную по отношению к закоренелым убийцам, которые прозрели и спасли жизнь ни в чем не повинным людям, а также их адвокату, который, продемонстрировав бескорыстие и мужество, добился урегулирования бунта.

Так или иначе, речь пока идет только о слушании дела. В лучшем случае Мартинес даст нам возможность представить свежие улики, из которых явствует, что на предыдущем процессе был вынесен неправильный приговор и следует назначить новое разбирательство. Даже если победа окажется на нашей стороне, шансов на то, что Мартинес отменит собственное решение, кот наплакал. Но новый судебный процесс, если таковой последует, берет начало именно здесь, и это важно: если и на этот раз мы потерпим неудачу, дело можно будет считать проигранным окончательно.

Робертсон вставлял мне палки в колеса везде, где только мог, и пришел в неописуемую ярость, когда Мартинес решил заслушать апелляцию, основанную исключительно на показаниях свидетельницы, признавшей, что она лжесвидетельствовала.

— В прошлый раз я вел себя по-джентльменски, — сказал он. — На этот раз пленных я брать уже не намерен.

— Размечтался! — отшил его я.

В глубине души у меня все клокочет — он заходит уже слишком далеко. Вражда с ним принимает слишком ожесточенный характер. Мы же оба адвокаты, неужели он это забыл? Всего несколько месяцев назад рокеры спасли шкуру ему, губернатору, да и всем остальным тоже. Он так уперся, руководствуясь какими-то одному ему ведомыми соображениями, что в случае проигрыша последствия для него могут быть самыми плачевными.

Мы сердито смотрим друг на друга, в то время как Рита клянется на Библии говорить правду и ничего, кроме правды, и усаживается на свое место.

Народу в зале немного. С одной стороны — стол, где сидим мы с Мэри-Лу и Томми, с другой — Робертсон и Моузби, а позади них, в первом ряду, Гомес и Санчес.

Я задаю Рите один за другим вопросы по поводу заявления, сделанного в Денвере. Она испугана, но держится спокойно, отвечает уверенно. Время от времени Мартинес тоже спрашивает ее, но большей частью для того, чтобы уточнить ответ. В остальном все выглядит довольно буднично.

После обеда за дело берется Робертсон. Он подходит к ней неторопливо, напустив на себя обычный недоверчивый вид.

— Вам никогда не приходилось читать книжку под названием «Алиса в Стране чудес»?

— Нет, сэр.

— Но вы, наверное, слышали о ней, не правда ли?

— Да, сэр. Кажется, по ней еще фильм сняли.

— Возможно, — сухо отвечает он, — о чем только фильмы не снимают! Значит, вы примерно представляете, о чем там речь?

— Более или менее, — осторожно говорит она, словно боясь, что сейчас он станет задавать вопросы об этом фильме, а она не будет знать, что ответить.

— Знаете, о чем я думаю? — продолжает Робертсон, почти с дружеским видом улыбаясь ей одними губами. — По-моему, вы все же читали «Алису в Стране чудес», госпожа Гомес.

— Нет, сэр. Не читала.

— По-моему, вы читали «Алису в Стране чудес» и тогда подумали про себя: «Черт побери, вот, наверное, здорово, что там все, что ни возьми, искажено настолько, что никто уже не может отличить правду от лжи, если только правда существует на самом деле!» Вы ведь об этом про себя подумали, когда прочитали «Алису в Стране чудес», не так ли?

— Нет. Я ведь сказала уже, что не читала.

— О чем пишут в этой книге? — задается он риторическим вопросом. — О том, как белое становится черным, о том, как все ставится с ног на голову, пока уже невозможно разобраться, что к чему… становится все любопытнее, помните, как там сказано, госпожа Гомес?

— Нет!

— Протест! — говорю я. — Обвинитель придирается к свидетельнице. К тому же подобная линия ведения допроса просто смехотворна.

— Неужели? — рявкает Робертсон, оборачиваясь ко мне, затем снова поворачивается к судье. — Неужели она смехотворнее тех высосанных из пальца показаний, с которыми свидетельница выступила сегодня в суде? Ваша честь, благодаря ей Алиса становится больше похожей на Диогена.

— Держитесь сути дела, господин обвинитель, — укоряет его Мартинес.

— Суть дела, сэр, заключается в том, что все, о чем говорила сегодня свидетельница, — беспардонная ложь от начала и до конца, ложь чистой воды, продиктованная испугом и недобрым умыслом, исходящим от женщины, которая не в себе и совсем запуталась. Ваша честь, эта женщина в течение недели выступала свидетельницей на предыдущем процессе. Она была буквально отдана на растерзание не одному, а сразу четырем уважаемым адвокатам, представлявшим защиту и задававшим ей вопросы независимо друг от друга. Тогда даже малейшего намека не было на весь тот вздор, который я слышу сейчас. А теперь, почти год спустя, она каким-то загадочным образом все вдруг вспоминает и начинает рассказывать прямо противоположное. Очевидно, что просто уму непостижимо поверить в то, о чем она говорит.

На Риту Гомес уже никто не обращает внимания, спор начался между Робертсоном и судьей. Я наблюдаю за Робертсоном, пока он излагает свои доводы в пользу того, почему ее рассказ непременно является вымыслом.

— Если свидетельница сейчас говорит правду, — с жаром начинает он, — значит, вся окружная прокуратура, вся полиция Санта-Фе коррумпирована от и до! Если она сейчас говорит правду, я сам коррумпирован.

— Давайте посмотрим, что она говорила сегодня, — продолжает он. — Один из помощников окружного прокурора якобы сказал ей, что, если она не будет лгать при даче свидетельских показаний, ей будет предъявлено обвинение в соучастии в убийстве. Если подобное заявление соответствует действительности, то этот человек, мой основной помощник на данном процессе, за спиной у которого сотни дел, коррумпирован.

Если то, что говорит лжесвидетельница, признавшая себя таковой, соответствует действительности, — гнет он свою линию дальше, — если то, что выдается за правду сейчас, тогда было ложью, значит, они натаскивали ее. Они сами состряпали доводы, которые она впоследствии приводила в суде. Если это правда, то эти люди виновны в том, что препятствовали отправлению правосудия при рассмотрении дела об убийстве. Если это правда, то они могут угодить в тюрьму и сидеть там до конца дней своих.

Я наблюдаю за судьей, он с неподдельным вниманием слушает Робертсона.

— До какой степени мы можем верить в совпадения? — спрашивает, обращаясь к нему, Робертсон. — Эта женщина, которая сама призналась в том, что лгала, которая была знакома с мужчинами, осужденными впоследствии беспристрастным судом присяжных и в настоящее время ожидающими приведения в исполнение смертного приговора за это гнусное преступление, вынесенного с соблюдением всех необходимых формальностей, она их знала, находилась вместе с ними и убитым в ту ночь, убийцы тоже были знакомы с убитым, в ту ночь их видели вместе, в ту же ночь ее изнасиловали, а жертва была убита ими же в том самом месте, где они ее изнасиловали, причем все это бесспорные сведения, достоверность которых ни у кого сегодня сомнений не вызывает, — так вот, как же, принимая во внимание все эти совпадения, у нас получается, что они его не убивали? В это невозможно поверить. Когда я стою и рассказываю вам об этом, у меня и мысли такой не возникает. Вы только послушайте, что она говорит!

Он оборачивается к ней.

— По ее словам, кто-то добрался до нее. Она говорит, причем говорит сейчас, не тогда, а сейчас, больше года спустя, что звонили из полиции, из прокуратуры. Я должен сказать, что она лжет.

Он всем телом подается к ней. Она испуганно откидывается на спинку стула.

— Может быть, она говорит правду, — продолжает он. — Отчасти. Может быть, кто-то на самом деле добрался до нее. Однако я самым категорическим образом утверждаю, что ни полиция, ни мой помощник тут ни при чем. Я готов поручиться за это всей своей репутацией. Всей профессиональной карьерой. Если на самом деле кто до нее и добрался, то человек из «скорпионов», бандитской рокерской группировки, которая и совершила это убийство. Они обнаружили ее местонахождение, принялись ей угрожать и тем самым напугали до полусмерти. Я готов гарантировать, что они куда более опасные люди, нежели господин Моузби.

— Это были не они! — кричит она.

Мартинес с силой ударяет молотком по столу.

— Прошу держать себя в руках, госпожа Гомес, — укоряет он ее. — Речь идет не о суде, а лишь о предварительном слушании.

— У меня протест, Ваша честь, — говорю я.

— На каком основании?

— Все это похоже на заключительную речь, которая к тому же, черт побери, сильно смахивает на небылицу!

— Повторяю, господин Александер, речь идет не о суде, а о предварительном слушании дела.

Поставив меня на место, он кивком делает Робертсону знак, что тот может продолжать.

— Разве не гораздо логичнее заключить, Ваша честь, что то, что я сейчас говорю, не лишено правды, а сегодняшние показания свидетельницы представляют собой попытку испуганной женщины спасти собственную шнуру? Разве не этим она руководствуется, если взглянуть на дело хоть мало-мальски непредвзято?

Подойдя снова к столу, он опирается на него руками, теперь уже успокоившись и овладев собой (хотя нельзя сказать, чтобы он хоть раз не владел собой).

— Задача сегодняшнего слушания — решить, существуют ли веские основания для того, чтобы назначить новое судебное разбирательство. Повторяю, веские основания. А их нет. Все, что мы видели, — одна-единственная свидетельница, которая сегодня говорит одно, а завтра — другое. С вашего позволения, это уже вчерашний день. Правдивы или нет были ее показания, как и показания множества других свидетелей, присяжные уже решили. Все это уже в прошлом. Это уже история. Ходатайство должно быть отклонено, иначе все мы так или иначе будем причастны к совершению грубейшей ошибки не только в том, что касается собственно законодательства, но и всей нашей системы правосудия в целом.

Мартинес объявляет получасовой перерыв. Он просит меня с Робертсоном пройти к нему в кабинет.

— Ваша аргументация звучит на редкость убедительно, Джон, — говорит он. — Но если она действительно тогда солгала, значит, четверо невиновных парней должны умереть. Неужели кто-нибудь из нас готов взять такой грех на душу?

Он оборачивается ко мне.

— У вас есть какие-нибудь другие свидетели, другие улики, что-нибудь такое, что можно было бы представить в подтверждение своей позиции?

Читай между строк, тем самым как бы говорит он. Ты — молодчина, помог властям штата, но, если хочешь, чтобы я тебе помог, придется представить что-то еще. Если это все, то шансы у тебя ничтожны, я не могу пойти против окружного прокурора после того, как тот представил столь убедительные аргументы.

Прежде чем я успеваю ответить, раздается звонок телефона. Взяв трубку, Мартинес несколько секунд слушает.

— Да, это так, — говорит он, отвечая на какой-то вопрос.

Зажав рукой трубку, он бросает на нас взгляд.

— Губернатор, — тихо говорит он.

Затем снова прикладывает ухо к трубке.

— Да, я знаю, — после долгой паузы говорит он. — Я целиком и полностью отдаю себе отчет в том, что они спасли жизнь людям. Согласен — они заслуживают снисхождения. — Он слушает еще несколько секунд, потом качает головой. — Нет. Я не стану заходить настолько далеко, чтобы утверждать, что они невиновны, не буду этого делать даже в частной беседе с вами. Возможно, они и виновны, доводы, представленные против них, выглядят достаточно обоснованно и убедительно. Но я склонен согласиться с вами в том, что при малейшей возможности, при малейшем сомнении в том, что свидетельница, возможно, раньше лгала, они заслуживают, чтобы им был дан еще один шанс.

Он слушает еще несколько секунд.

— Так я и сделаю, спасибо. Положив трубку, он смотрит на нас.

— По мнению губернатора, они заслуживают того, чтобы можно было усомниться в правомерности предъявленных им обвинений.

— Хорошо, если бы еще было, в чем усомниться! — отвечает Робертсон, не желая сдаваться без боя. — Губернатор вправе думать так, как считает нужным, однако закон есть закон и его надо соблюдать.

Вот ублюдок, упрям как осел! Во что бы то ни стало хочет поставить на своем!

Мартинес окидывает его холодным взглядом.

— Я отдаю себе отчет в том, что закон надо соблюдать, — бесстрастно отвечает он.

Приходит письмо от начальника тюрьмы, выдержанное в хвалебных тонах. Затем в аналогичном духе высказываются все восемь охранников и три женщины. Рокерам и особенно Одинокому Волку они обязаны жизнью.

— Когда я был у себя в кабинете, мне звонил губернатор, — объявляет Мартинес. — Открытое судебное слушание возобновляется. Он просил меня принять максимально возможное участие в судьбе этих людей, которые помогли предотвратить то, что обещало вылиться в серьезную трагедию. — Сделав паузу, он бросает взгляд в сторону, поверх голов собравшихся. Затем продолжает: — Я поблагодарил его за совет и поддержку, но напомнил, что в своих решениях я должен руководствоваться законом. И ничем другим. Он понял, что я имею в виду. — Мартинес склоняется над нашим письменным изложением обстоятельств дела, затем поднимает голову.

— Прошу принять во внимание, что я не питаю каких бы то ни было недобрых чувств ни к вам лично, ни к вашим подчиненным, ни к сотрудникам полиции.

В сущности, анализируя имеющиеся у нас на рассмотрении улики, я полагаю, что новое жюри присяжных на новом процессе придет к тем же выводам, что и прежнее. Однако при сложившихся обстоятельствах я считаю, что будет лишь уместным в интересах правосудия дать этим людям возможность повторного судебного разбирательства их дела, поскольку, если есть хоть малейшая вероятность того, что в ходе первого процесса имело место лжесвидетельство, простая справедливость вынуждает нас снова рассмотреть дело.

Следовательно, мы удовлетворяем ходатайство обвиняемых о проведении слушания по рассмотрению улик и постановляем, чтобы дело было направлено на повторное разбирательство на основании первоначально предъявленных обвинений.

Робертсон первый заговаривает со мной в коридоре.

— По-моему, настроение у тебя сейчас неплохое. — Для человека, потерпевшего поражение там, где нужна была только победа, он держится на удивление спокойно.

— Лучше, чем раньше.

— Тут не обошлось без политики, — говорит он, не повышая голоса. — Только и всего. Ты превратился в героя, вытащил власти штата из передряги, вот мы и бросили тебе кость. Теперь мы квиты. Но я по-прежнему считаю, что они виновны и должны поплатиться за содеянное, Уилл. И я сам буду сопровождать эту старушку в каталке на церемонию приведения смертного приговора в исполнение, когда она наконец состоится.

Он уходит, прямой как столб, я провожаю его взглядом. Для него речь идет не о деле, которое слушается в суде, нет, теперь это дело принципа, личной мести.

Пусть завидует. Сегодня мы победили. Значит, живем.