Против ветра

Фридман Дж. Ф.

Часть четвертая

 

 

1

Патрицию уволили с работы. Она звонит — естественно, как раз тогда, когда у меня закрытое совещание. Важное совещание с важным клиентом и его супругой. С клиентом, который принесет мне кучу денег, если я сделаю свою работу так, что комар носа не подточит.

Сьюзен на цыпочках входит в кабинет, рассыпается в извинениях, что решилась нас побеспокоить, конечно, она бы этого ни за что не сделала, если бы Патриция не сказала, что дело срочное. Она нашептывает мне на ухо, что моей бывшей супруге срочно понадобился совет, затем тут же, пока мое кровяное давление еще не достигло опасной отметки, заверяет, что речь идет не о Клаудии, она нигде не разбилась, все у нее в порядке. Это дело вообще ее не касается. А раз так, я и не паникую.

— Если Клаудия тут ни при чем, то, о чем бы ни шла речь, это неважно, — спокойно отвечаю я Сьюзен. Повернувшись лицом к клиентам, я ободряюще улыбаюсь им. — Дочь живет с матерью в Сиэтле. Это моя бывшая жена… первая, — добавляю я, слегка привирая, хотя и без особой на то необходимости. Старик, да заткнись ты, твоя биография их совсем не интересует! У них и своих проблем по горло.

Они с понимающим видом улыбаются в ответ, у них самих есть дети. Улыбаются, потому что хотят мне понравиться. Потому что нуждаются во мне или думают, что нуждаются.

— Я обязательно позвоню Патриции. Больше нас не отвлекайте, — повелительным тоном говорю я, — если только не позвонит кто-нибудь из Верховного суда или губернатор. Насчет апелляции по делу об убийстве.

Сьюзен еще раз извиняется перед клиентами и выходит. Они понимающе улыбаются, как бы давая понять, что от души сочувствуют бедолагам, попавшим в такой переплет.

Человек, с которым я сейчас разговариваю, может стать моим первым денежным клиентом с тех пор, как я работал в фирме, а затем ушел. Его зовут Клинтон Ходжес. Начиная с грудной клетки вся нижняя часть тела у него парализована в результате повреждения спинного мозга. Он может поворачивать голову и шею, говорить и глотать, немного двигать кистью и рукой до локтя, но свобода движений у него все-таки ограничена. Во всяком случае, он не может сам управлять каталкой производства «Эверест энд Дженнингс». Пришлось приобрести для него машину на механической тяге, которая едет сама, если ты можешь шевелить только одним пальцем. А если даже этого не можешь, тебя научат управлять каталкой, дуя в специально сконструированную трубку. У Клинтона дела плохи, но пальцами он шевелить может. Люди его типа со временем ухитряются обращать недостатки в достоинства.

Сейчас он учится управлять каталкой; когда это получается у него лучше, когда — хуже. В одни дни он врезается на ней в стену и не может развернуться. Тогда бывает, что жена или техник находят его в углу, где он бесцельно крутит руками колеса, совсем как застрявшая там заводная игрушка.

О возвращении в строй можно забыть, у бедняги уже никогда не будет нормального пищеварения. До конца дней ему нужен будет постоянный уход. Если повезет, он сможет есть самостоятельно — если кто-нибудь прицепит поднос с пищей к его креслу, вложит столовые приборы ему в руку, а затем будет эту руку сжимать, чтобы они не выпали.

Ему тридцать три года. Раньше, когда он ходил на своих двоих, его рост был равен шести футам трем дюймам, а весил он 215 фунтов. У него ослепительная красавица жена — брюнетка с точеными формами. Старшему сыну восемь лет, а малышу недавно исполнился год.

До несчастного случая в прошлом году Клинтон готовил футбольную команду подростков, за которую играл его сын, к первенству клубов в классе не то «А», не то «Б» — он буквально помешан на физкультуре и спорте. У него своя строительная компания, шестнадцать человек заняты полный рабочий день, он создал ее на пустом месте. В прошлом году их чистая прибыль превысила миллион долларов, и он по выходным нет-нет да и заглядывал на какую-нибудь стройку, собственноручно укладывая бетон. Его компания столько всего понастроила по всей планете, что ему пришлось сдать экзамены на допуск к полетам и купить собственный самолет. Его доставили меньше полугода назад, когда он находился в отделении интенсивной терапии, где ему подгоняли грудной корсет.

Теперь, стянутый ремнями, он ездит на каталке, напрягая каждый мускул, пока еще повинующийся его воле, чтобы почесать в носу. Иной раз сделать это ему не удается.

Благодаря вот таким делам о нанесении телесных повреждений адвокаты моего типа и обогащаются. Не у всех же клиентами состоят нефтяные компании! А тут решение суда о возмещении истцу ущерба в размере трех миллионов долларов, что по нынешним временам не так уж много, может принести его адвокату миллион баксов, а то и больше. Парочка таких дел, и полученного гонорара за глаза хватит на хорошую жизнь.

А с Клинтоном произошло вот что. Как-то ясным солнечным утром он отправляется покататься на мотоцикле. Воскресенье, тот единственный день в неделю, когда он может себе это позволить; жена и дети пошли в церковь, они — мормоны, причем довольно набожные, но не воображалы. Он поехал вместе с группой приятелей, завзятых рокеров, все как на подбор — косая сажень в плечах, у каждого по мощному мотоциклу. Клинтон оказался где-то в середине и пытался настигнуть группу, которая ушла вперед. От нее его отделяет примерно двадцать пять ярдов и еще столько же — от другой группы, отставшей от основной. Он прекрасный мотоциклист, но некоторые напарники гоняют на мотоциклах по шесть дней в неделю, к тому же они кто на пять, а кто и на пятнадцать лет моложе него, но он предпочитает обходиться собственными силами. На перекрестке он не останавливается, потому что на светофоре зеленый свет только начал переключаться на желтый, он хочет проскочить на желтый, у него есть на это полное право, несколько свидетелей впоследствии покажут, что на светофоре едва успел загореться желтый свет, когда он рванулся через перекресток на скорости примерно тридцать пять миль в час на своем новом иссиня-черном гоночном мотоцикле, изготовленном за две тысячи долларов по индивидуальному заказу. В тот момент, когда, дав газ, он мчится вперед, нагнув голову и стремясь во что бы то ни стало настичь переднюю группу, грузовик с партией бурового оборудования движется в обратном направлении по встречной полосе. За рулем грузовика женщина, она только что поссорилась с мужем, который взял и сказал, чтобы она убиралась подобру-поздорову вместе со своим железным конем, на котором прикатила; не нравится — не ешь, говорит он ей, что означает, что он сматывается на два-три дня, он и раньше уезжал от нее с детьми, пропивал всю зарплату в какой-нибудь забегаловке, чередуя виски с пивом. Словом, обычные семейные неурядицы. И вот она едет по шоссе, она и так уже опаздывает с доставкой груза, а когда опаздываешь, то после обеда до самого конца рабочего дня придется слушать нотации от босса, а она не хочет, чтобы еще кто-то устраивал ей скандал, пытается прикурить, достав сигарету из пачки, выпить чашечку кофе из термоса, взятого с собой, с трудом управляя своей устаревшей, выпущенной без малого двадцать пять лет назад колымагой — таких уже больше никто не делает. Ни то, ни другое, ни третье у нее не выходит, педаль сцепления почти полностью износилась, тормоза порядком заржавели. Доехав до середины перекрестка, она вдруг понимает, что сейчас надо сворачивать, до следующего поворота ехать еще две мили, видит, что светофор переключается, на встречной полосе машин не видно, она круто поворачивает руль, автоматическим движением руки включая меньшую передачу; снизив скорость, резко сворачивает налево, пересекая распределительную полосу, и вдруг видит сбоку Клинтона. В доли секунды у нее мелькает мысль: если нажму на тормоз, то пролью кофе на чистые джинсы и здорово обожгусь. Поэтому она несильно нажимает на тормоза, пытаясь отвернуть в сторону, и боком грузовика сбивает Клинтона, так и не заметившего опасность.

Теперь у него до конца жизни парализованы и руки, и ноги, страховая компания по полису все равно не выплатит больше 250 тысяч долларов, чего не хватит даже на оплату расходов по лечению, не говоря уже о пожизненных издержках по уходу за ним, а компания, которой принадлежит злосчастный грузовик, вовсе не горит желанием раскошеливаться на сумму, превышающую размер страхового пособия. Почему? А потому что ее представители утверждают, что он попытался проскочить на красный свет. И при этом ссылаются на правила дорожного движения, согласно которым налево можно поворачивать только в том случае, если свет меняется с желтого на красный, а машина, которая пытается проскочить перекресток после того, как уже зажегся желтый свет, рискует попасть в аварию. Они утверждают, что, когда он оказался на перекрестке, на светофоре уже давно горел желтый свет и у него было достаточно времени, чтобы притормозить, но он предпочел этого не делать. Ложь, что они сами прекрасно знают. Это не причина, а черт знает что, точнее, причина, выдуманная для того, чтобы скрыть подлинную причину. А истина заключается в том, что Клинтон — белый, богатый, мормон по вероисповеданию, а женщина за рулем грузовика — испаноязычного происхождения. В нашем захолустье о белых, богатых, к тому же мормонах, народ не очень хорошего мнения, пусть даже речь идет о хорошем семьянине, который вкалывает почем зря, отличается огромным трудолюбием и имеет полное право на перекрестке ехать на желтый свет.

Компания ни за что не станет платить, там считают, что жюри присяжных, принимая решение, будет руководствоваться расовыми предрассудками, у нас же они таковы, что если ты белый, то с судом лучше не связываться. Дискриминация наизнанку, причем в своем самом неприглядном виде.

Но они забывают, что за это дело возьмусь я и буду вести его не против Иселы Муньос, женщины испаноязычного происхождения, матери четырех детей. Я намерен вести его против энергетической компании с оборотом в десять миллиардов долларов. Если в наших краях и есть нечто такое, что жюри присяжных ненавидит больше, чем богатых англосаксов, так это крупные энергетические компании. И я покажу присяжным, что они отбирают деньги не у Иселы, а у конгломерата, ворочающего миллиардами долларов!

Пару часов мы с четой Ходжесов обсуждаем детали предстоящего процесса. Подготовка к такому суду, как этот, требует денег, и немалых. К тому времени, когда будет готов план действий, подобраны следователи, отработана версия событий и все остальное, сумма с учетом затраченных рабочих часов перевалит за 50 тысяч долларов. Их я буду платить сам, из собственного кармана, потому что беру я с них не почасовой гонорар, как при рассмотрении обычного дела. Я возьму процент от общей суммы. Тридцать три процента. Некоторые адвокаты берут пятьдесят процентов. Это деньги, заработанные своим горбом, так как вкалывать приходится на свой страх и риск. Да, можно получить целое состояние, но в случае проигрыша мне не позавидуешь. Тут рискуешь по-крупному. Ощущение такое, словно высоко над землей идешь по туго натянутой проволоке.

Словом, дело из тех, что я люблю. Если я его выиграю, то моя репутация будет выше всяких похвал. Тогда я по-прежнему смогу появляться где угодно, и в тех злачных местах, куда заходят пропустить стаканчик мои бывшие компаньоны.

Только после обеда у меня появляется свободная минутка для того, чтобы позвонить Патриции. После первого же гудка она снимает трубку своего прямого телефона — такое ощущение, что все это время она ждала, когда я наконец позвоню.

— Уилл. — Она плакала. Сейчас уже плакать перестала, но я слышу звук пролитых слез.

— Что случилось?

Только бы не с Клаудией, больше я ни о чем не прошу. Знаю, она заверила Сьюзен, что дело в другом, но, возможно, это просто уловка, чтобы вызвать меня на разговор. Она знает, я уже не люблю говорить о ее личной жизни. Тема эта для меня осталась в прошлом, и я не хочу, чтобы оно снова затянуло меня с головой.

— Меня уволили.

— Что?

Она снова принимается плакать. Я слышу, как капают слезы и как она пытается скрыть их. Однако у нее ничего не получается.

— Меня уволили. Уволили с работы.

— Почему? — Я удивлен, если не сказать больше, я знаю, что Патриция отличный, добросовестный работник. К тому же сообразительный. Это я знаю о ней твердо. Кто станет увольнять сообразительную женщину через полгода после того, как ее приняли на работу и компания даже взяла на себя расходы по оплате ее переезда на новое место?

— Потому что… черт, прямо не знаю, что со мной! — Опять слезы. Она от души, нисколько не стесняясь, сморкается прямо в трубку.

Я уже знаю, что к чему. Знаю наверняка. Она искала любовь во всех тех местах, где ее не было и в помине.

— Я… О Боже! — Она снова всхлипывает. — Мне кажется, я такая непутевая. — Она и говорит, и плачет одновременно. — Извини, я веду себя так глупо. Я перезвоню тебе позже, когда я… когда я… — Она снова ударяется в слезы.

— Не глупи, — советую я и, пока это не взбрело ей в голову, быстро добавляю: — Не бросай трубку! Что бы ни случилось, я не собираюсь тебя судить, так что не волнуйся, о'кей?

— О'кей. — Она пару раз шмыгает носом. Потом р-раз — сморкается! Я отрываю трубку от уха, еще немного, и у меня лопнет барабанная перепонка. Эта женщина теряет всю скромность и воспитанность, как только дело доходит до того, чтобы выбить нос.

— Так… ты мне что-нибудь расскажешь? — Я и сам мог бы составить конспект, а она потом вписала бы в пробелы недостающие места и конкретных людей. Я же знаю ее как свои пять пальцев. Но я жду, когда ее потянет на откровенность, ведь она для того и позвонила, чтобы самой обо всем рассказать, а не для того, чтобы за нее это сделал я.

Патриция успокаивается. Я представляю, как она сидит в кабинете, глубоко вздыхает, берет себя в руки, выпрямляет спину. Она уже выплакалась и теперь намерена вести себя, как подобает взрослой женщине.

— У меня была связь с мужчиной.

— Понятно, — бесстрастным тоном отвечаю я. Это словечко, бывает, используешь в суде, вытягивая признания из не слишком разговорчивого свидетеля, С его помощью язык у того быстро развязывается.

— С одним из старших компаньонов нашей фирмы, — продолжает она. — Его зовут Джоби Брекенридж.

— Тот самый, который брал тебя на работу, — вставляю я.

— У тебя хорошая память.

Я знаю Джоби. Честный малый. Любовные интрижки не в его стиле. Тем более случайные. Однако в правилах всегда бывают исключения.

— У тебя с ним серьезно?

— Очень. Было серьезно, — поправляется она. — Было очень серьезно. По крайней мере, так мне казалось. А теперь… — Она запинается.

— Все кончено.

— Прощальный вальс уже отзвучал. Больше танцы его уже не интересуют.

— Ну… такое случается.

— Со мной такого никогда не случалось.

— Извини.

— Я любила его. — Пауза, она молчит. — Я думала, что любила. Может, я просто хотела любить. Так или иначе, это роли не играет — сейчас, во всяком случае.

— А как он к тебе относился?

— Говорил, что любит. — Снова пауза. Изливая мне душу, она слушает саму себя, возможно, то, что она сейчас говорит, только что пришло ей в голову. — Может, и любил. Обманщиком его назвать нельзя, хотя он порядочный трус и сукин сын.

Девушка в своем репертуаре, начинает сходить с ума. В мире нет ничего полезнее для здоровья. Ты-то что тут можешь сделать?

— О'кей, — говорю я. — У тебя была связь с мужчиной…

— Да не только о связи речь, Бог ты мой! У меня была связь с женатым мужчиной, который к тому же был моим начальником.

— Если у одного из вас или у обоих нет семьи, то это, как правило, связью не считается. В этом случае вы просто трахались друг с другом.

— О…

— У тебя была связь с мужиком, который работает с тобой вместе…

— С моим начальником…

— Хорошо, с начальником, к слову, так обычно и бывает…

— Спасибо. Иными словами, я точно такая же, как и все, — жалостливым голосом отвечает она. Снова, того и гляди, впадет в самоуничижение.

— Да нет, Патриция, ты не такая, как все, — успокаиваю я ее. — Просто связь, о которой ты говоришь, встречается достаточно часто.

— Бог с ней. Я не вижу большой разницы.

— Увидишь. В один прекрасный день, когда все уже будет кончено.

— Великолепно! — грустно восклицает она.

Черт бы тебя побрал! С какой стати ты забиваешь мне всем этим голову, подруга? Мы же развелись, помнишь? Давным-давно. И я не собираюсь больше влезать в твои проблемы. У меня и своих хватает.

Я не говорю об этом вслух. Не могу. Она же мать моего ребенка, такой была, такой и останется до конца своих дней. Я всегда буду рядом с ней, даже если рядом быть придется только ради Клаудии.

— Значит, у тебя была связь с начальником, — продолжаю я, возвращаясь к тому, с чего начал, — и вот между вами все кончено. Какое это имеет отношение к тому, что тебя уволили с работы?

— Потому что мы больше уже не можем работать вместе. Это слишком неудобно.

— Слишком неудобно? Хватит чепуху болтать!

— Но это так. Он сам мне так сказал.

— Он сказал тебе?

— Да, сказал, что я свободна.

— Когда это произошло?

— Сегодня утром… нет, вчера вечером… я хочу сказать, что мы говорили об этом вчера вечером и еще раз сегодня утром. Тогда он и сказал, что ему придется меня уволить.

Она опять принимается шмыгать носом. Я жду, пока она снова не возьмет себя в руки.

— Он увольняет тебя потому, что ему неудобно в твоем присутствии? — спрашиваю я как можно мягче.

Я мысленно вижу, как она кивает, держа трубку.

— Для него это слишком тяжело. Он говорит, что не может работать, когда я рядом. Он не может взять вину за это на себя, так он мне говорит, точнее, говорил, — поправляется она, предпочитая изъясняться в прошедшем времени. — Всякий раз, когда он меня видит, он чувствует себя не в своей тарелке. Потому что снова начинает хотеть меня, — добавляет она. — Он мне сам сказал.

— Ну хорошо. Стыд и позор!

— О чем ты?

— Ну а ты?

— А что я?

— Не надо повторять за мной, как попугай. Да, ты. Что ты обо всем этом думаешь?

— Это ужасно.

— Я не об этом. А ты по-прежнему могла бы справляться с работой? Даже если бы он был рядом, а ты бы хотела быть с ним?

— Это трудно.

— Но ты могла бы?

— Да, — наконец отвечает она. Ей пришлось собраться с мыслями. — Я бы по-прежнему могла справляться с работой.

— Значит, все дело в том, что он выгоняет тебя с работы потому, что в твоем присутствии чувствует себя неловко. Это не имеет ничего общего с тем, как ты работаешь.

— Ничего.

— Ну что ж, твоя проблема решается проще простого.

В трубке наступает пауза.

— В самом деле?

— Да. — Я секунду выжидаю, ведь я же прежде всего адвокат, представляющий ту или иную сторону в судебном процессе. — Пусть он сам увольняется.

— По-моему, я тебя не расслышала.

— Да нет, расслышала.

— Ты сказал: «Пусть он сам увольняется»?

— Вот видишь? Ты прекрасно слышала, что я сказал.

Снова пауза.

— Это… это невозможно.

— Почему?

— Потому… невозможно, и все.

— Почему?

— А потому! Это его фирма, где он начальник. Он взял меня на работу. Он может меня уволить.

— Черта с два!

— Уилл, это его фирма. Он старший компаньон.

— Мне плевать, будь он хоть самим Папой Римским! Он не может тебя уволить только из-за этого.

— Ну, я не знаю, — застенчиво говорит она после еще одной паузы. — Если ты говоришь как юрист…

— Именно как юрист. Я — адвокат, я не знаю, как по-другому говорить.

Молчание.

— Кто на кого запал первым?

— Кто…

— Хватит, Патриция! Если ты хочешь, чтобы я тебе помог, не заставляй меня тратить время попусту.

— Он.

— А ты нет.

— Мне он понравился. Мне он показался… Мне он кажется привлекательным. До сих пор. Но у него семья, я бы ни за что себе не позволила. — Она делает паузу. — Ты же меня знаешь.

Если бы знал.

— Ну да. Гоняться за женатыми мужчинами — это не в твоих правилах.

— Да.

— Я просто хотел удостовериться. За прошедший год в тебе произошло так много перемен.

— В этом я не изменилась.

— Ну да, понятно! — Разговор начинает приобретать слишком личный характер. — О'кей. Значит, твой женатый босс попытался подвалить к тебе, ты дала ему от ворот поворот… так?

— В первый раз.

— Ну да. Ты дала ему от ворот поворот, но он не унимался. Потому что ничего не мог с собой поделать. Он хотел во что бы то ни стало быть с тобой.

— Он сам так говорил. Слово в слово, — добавляет она, улавливая в моих словах насмешливо-циничные нотки.

Какими мужики были скотами, такими и останутся!

— А в семье у него дела пошли все хуже и хуже.

— Они и так плохи.

— Это что, ни для кого не секрет?

— Он сам мне говорил.

Черт бы тебя побрал, Джоби! Оказывается, по большому счету ты не такой уж честный малый.

— Он собирался бросить жену. Независимо от того, получится у него с тобой или нет. На его браке можно было ставить крест.

— Ты что, читаешь как по писаному, что ли? — спрашивает она сердито.

— Можно и так сказать, только раньше я ничего подобного не читал. А если и читал, то не это.

— Извини.

— И ты ему поверила.

— Я хотела ему поверить.

Мне от души жаль ее, несмотря на то что нас разделяют многие мили.

— Извини, Патриция.

— Ты не виноват, — тихо говорит она. Я слышу, как ее голос снова начинает дрожать от еле сдерживаемых рыданий.

— Не надо плакать, — умоляющим голосом говорю я. — Только не сейчас.

— О'кей. — Она снова берет себя в руки. — Я в порядке.

— Во мне говорит мужчина. Прости за то, что во мне сейчас говорит мужчина.

— Хорошо. За это я тебя прощаю.

— Патриция…

— Что, Уилл?

— Ты хочешь остаться на этой работе? Хочешь продолжать там работать?

— Да, конечно. У меня никогда не было такой хорошей работы.

— И ты можешь работать так, что комар носа не подточит, даже в его присутствии? Даже если он будет стоять прямо перед тобой?

— Да, — отвечает она решительно. — Наверное, это будет непросто, во всяком случае сейчас, но я бы, конечно, смогла. Я же профессионал.

Где мне уже приходилось слышать это слово?

— Кто об этом знает?

— О нашей связи? Или о том, что он меня увольняет?

— И о том и о другом. Сначала о связи.

— Никто… насколько я знаю. То есть я хочу сказать, что я никому не рассказывала. Мы были на редкость осторожны.

Еще бы! Старшие компаньоны, которые заводят шашни с коллегами по работе, как правило, на редкость осторожны.

— Я уверена, что и он никому ничего не рассказывал, — заверяет она меня и себя тоже.

— В том числе и жене.

— Ей само собой.

Я киваю, мне приятно разговаривать с ней в такой манере, приятно давать умные советы.

— Тебе надо рассказать об этом его жене.

— Уилл!

— Ты должна это сделать. Поговори с ней, как женщина с женщиной.

— Не думаю, что это нужно делать, — с неохотой отвечает она, выдержав приличествующую случаю паузу. Так, похоже, я попал в точку.

— Ты что, не думаешь, что она должна знать правду, что муж ей изменяет, трахаясь на стороне…

— Ну…

— С одной из рядовых сотрудниц собственной фирмы? Да еще с той, которую он сам взял на работу, вытащив из такой дали?

— Он же брал меня на работу не для того, чтобы заниматься со мной сексом.

Я чувствую, что она без конца задает себе этот вопрос: так ли на самом деле? Неужели в этом все и дело? Когда же это началось? Неужели я всегда была для него не более чем подстилкой, начиная с того дня, когда в первый раз вошла в его кабинет в поисках работы?

— Конечно, нет, — ободряюще говорю я. — Но ведь все так и вышло. По-моему, ты, как любящая женщина, должна обо всем рассказать ей, как другой любящей женщине. — И добавляю: — Ради ее же блага.

— Не знаю, насколько приятной будет для нее эта новость. По-моему, она просто убьет ее.

— Ну, в этом случае старине Джоби нужно было пораскинуть мозгами, прежде чем затевать с тобой роман!

Она молчит.

— А как насчет остальных старших компаньонов? Разве им не надо ничего сказать? — спрашиваю я.

— Ты что, серьезно?

— Вообще-то, да. Из-за такой истории от репутации фирмы может остаться мокрое место. Речь идет не о связи как таковой, — добавляю я, — такое бывает, все мы не без греха. Я имею в виду то, что он лжет, несет вздор. Он пытается использовать младшего партнера в своих целях.

— Он не использовал меня в своих целях… это не совсем так. Я сама сделала такой выбор.

— Черта с два! Ты просто запала на него, и у тебя были все основания считать, что он тоже на тебя запал, он обвел тебя вокруг пальца как последнюю дуру, а теперь, когда между вами все кончено, бросает тебя, причем не просто бросает, а выбивает у тебя почву из-под ног. Если это не плевок в душу, крошка, то я не знаю, как это называется! Я физически чувствую, как она соображает.

— Если ты так считаешь…

— Мы живем в двадцатом веке, Патриция! Уже почти в двадцать первом. Неужели ты не слышала об ущемлении прав женщин на сексуальной почве?

— Конечно, слышала, но…

— Никаких «но»! Он не может тебя уволить лишь потому, что больше не хочет тебя трахать…

— Да нет, он как раз хочет…

— Причина может быть какая угодно! Он боится развестись с женой, боится, что эта история чревата для него неприятностями в фирме, боится, что она влетит ему в копеечку, да мало ли чего он боится! Это роли не играет. Просто он не может это сделать, и точка!

— Ну и… ну и что же мне делать?

— Он с кем-нибудь говорил о том, чтобы тебя уволить?

Снова пауза.

— Не думаю, — осторожно отвечает она.

— Может, все-таки говорил?

— Нет. — В ее голосе звучат уже более уверенные нотки. — Вчера вечером, когда мы зашли выпить, он начал разговор об этом.

— Зашли выпить? — вырывается у меня.

— Я не знала, — извиняющимся тоном говорит она. — Я думала, что все будет, как обычно.

— Каков нахал! Извини, но это чушь собачья!

— Знаю, — тихо отвечает она. — Меня так и подмывало выплеснуть содержимое бокала ему в лицо.

— Хорошо, что ты этого не сделала. Пока хорошо. Так или иначе, пока это дело касается только вас с ним. И меня.

— Да. Он хочет, чтобы наши отношения складывались как можно более гладко. Нет, не так, как можно более тайно. Он не хочет портить мне карьеру…

— Ну и ну! — перебиваю я.

— Он просто не хочет, чтобы мы с ним работали в одной фирме. Первым делом он поможет мне подыскать новую работу. А потом…

— Видишь, как тихо-мирно все уладилось, вы расстаетесь друзьями. Так думают окружающие.

— Примерно так. — Несмотря на то что она произносит эти слова вслух, она сама чувствует их надуманность, исходящее от них лицемерие.

Приблизительно так же вышло у меня с Энди Фредом. Чем больше я живу, тем больше убеждаюсь в том, что на свете все же существует гармония.

— Ну и что теперь делать? — заключает она, чуть ли не вымаливая у меня ответ.

— Я не могу оставаться здесь, Уилл. Во всяком случае, надолго. Тут сущий ад, взять хотя бы сегодняшний день. Я не могу потратить неделю или не знаю сколько времени на поиски новой работы. Если мне вообще удастся найти работу, хотя бы отдаленно похожую на нынешнюю.

— Все проще простого. Заходишь к нему в кабинет, запираешь дверь, вежливо говоришь, чтобы он велел секретарше отвечать на все звонки, что он сделает с превеликим удовольствием, а потом заявляешь, что твоя работа тебе нравится и ты решила на ней остаться. Что ты на ней остаешься. Что у тебя нет ни малейшего намерения причинять ему вред. Тебе не нужно никаких денег, ты не хочешь, чтобы его жена или компаньоны знали о том, что произошло, а все, что тебе нужно, — это возможность выполнять работу, на которую он тебя взял, так, чтобы не подвергаться дискриминации только потому, что ты отличаешься от него хромосомным набором. И если он поведет себя как настоящий профессионал, за тобой дело не станет, на этой истории можно будет ставить крест. Все это ты выкладываешь ему очень спокойно и профессионально. Если по какой-либо причине для него это неприемлемо, говоришь ты так же спокойно и профессионально, придется поставить в известность о происшедшем его жену, компаньонов, коллегию адвокатов штата Вашингтон и, скажем, одного-двух репортеров в придачу. Ты не хочешь этого, здесь сделай особый упор, так как ты на самом деле этого не хочешь, но ты не позволишь ему уволить тебя. Это твоя работа, и он не может чмокнуть тебя в щечку на прощание только потому, что ему хочется щупать твои шикарные сиськи, а протестантская вера не позволяет. Если у тебя возникла проблема, ты же не станешь усугублять ее, ища козла отпущения в лице человека, который справляется со своей работой, сорвался с места сам, да еще и ребенка потащил за собой, наплевал с высокой колокольни на отношения этого ребенка с отцом, страшно по нему скучающим…

— Уилл! — обрывает она меня. — Ты же знаешь, мне очень стыдно за это.

— Да, знаю. Просто я хочу, чтобы и он об этом знал. — И ты тоже, Патриция. Ты тоже. — Иными словами, — договариваю я, — ты не собираешься со всем этим мириться. Не согласна ни в какую! Если найдет коса на камень, подашь в суд на него и на его досточтимую фирму по обвинению в ущемлении твоих прав на сексуальной почве. И баста!

— Не знаю, Уилл.

— Ты бы предпочла, чтобы тебя уволили.

— Нет! Просто я хочу сказать… мне страшно. Ты же знаешь, что я терпеть не могу затевать открытые ссоры.

— Речь о том, как ты будешь жить.

— Может, мне не стоило уходить из отдела по рассмотрению апелляций, — канючит она. — Может, там мне и нужно было работать.

Вот оно что. Теперь мы подбираемся как раз к тому месту, где собака зарыта. Ее гложет страх, что она — ни на что не годная дуреха, не заслуживающая своей нынешней работы. Если ты всю жизнь тянул лямку государственной службы, то волей-неволей начинаешь думать, что там и есть твое место до скончания века. Начинаешь трусить.

Но это же не так. Каждый заслуживает лучшей участи, клянусь, Патриция, и ты заслуживаешь! Иначе тебя бы там не было. Поэтому, Патриция, кончай вздор молоть, молча прошу я. Кончай вздор молоть в том, что касается тебя самой. И нашей Дочери.

— Не знаю, — говорю я. — Но я так не думаю. Я лишь высказываю свое мнение, но я так не думаю.

Наступает пауза.

— Хорошо, — наконец говорит она. — Я подумаю.

— Вот и славно.

— Я рада, что мы с тобой поговорили.

— Я тоже. Я знаю, ты примешь правильное решение. Каким бы оно ни было.

— Надеюсь… надеюсь. — Я слышу испуганные нотки в ее голосе. Решение обещает быть нелегким. Иным людям так и не удается его принять.

— Дай мне знать, когда надумаешь, — говорю я, вежливо давая понять, что разговор окончен.

— Уилл, — отвечает она, прежде чем я вешаю трубку, — спасибо тебе.

Не говори глупостей, будь ты на моем месте, ты бы тоже так поступила.

— Спасибо за то, что ты рядом.

— Ну конечно. Дай мне знать.

— Обязательно.

— Стой на своем.

— Попробую.

— Ну вот и хорошо.

— Пока, Уилл. Еще раз спасибо.

— Пока.

Я осторожно кладу трубку. Если у тебя есть ребенок от женщины, которая была твоей женой, нельзя говорить, что ты с ней разведен.

 

2

— Это адвокат Александер?

По акценту говорящего, по тому, как он произносит слова грудным голосом, растягивая их, можно без труда определить, откуда он, — из горных, южных районов страны.

— Да, — улыбаюсь я про себя. Голос в трубке напомнил мне о людях, с которыми я в прошлом проводил летние отпуска в Алабаме и Миссисипи. В этих штатах я не был уже больше двадцати лет после того, как поступил в колледж, и, откровенно говоря, больше и не надеюсь там побывать. Однако сам звук голоса, похожий на музыку, мне очень нравится.

— Здорово, что я наконец до вас добрался! — говорит голос. — Я пытаюсь дозвониться уже дня два, а то и три.

Жалостливых ноток нет и в помине, одно упрямство.

— Прошу прощения, — отвечаю я, хотя извиняться на самом деле не намерен, просто дань вежливости, если уж он повел себя так чопорно. Я и так знаю, что звонит не клиент, Сьюзен пару дней назад упомянула, что со мной пытался связаться некто Уиллард Дженкинс, которого она с трудом смогла понять. Не застав меня, он просил перезвонить ему в любое удобное для меня время. Первым делом я звоню клиентам и потенциальным клиентам, остальным приходится дожидаться своей очереди, особенно когда они дают понять, что время терпит.

— Я как раз собирался вам звонить. — Это на самом деле так, рано или поздно я бы ему перезвонил.

— Ничего страшного, — растягивает он слова, голос у него тягучий, как черная патока, и почти такой же густой. — Мои разговоры по телефону оплачивают власти округа, так что раскошелиться на лишние десять центов не такая уж и проблема.

Порывшись в бумагах на столе, я нахожу оставленное им сообщение. Код района, откуда он звонил, мне незнаком.

Словно угадав мои мысли, он возобновляет разговор.

— Я шериф в здешних краях. В Рэли. Это в штате Западная Виргиния, знаете? Городишко рядом с шоссе из Виргинии в Кентукки? Может, вы никогда о нем и не слыхивали. Так обычно и бывает, если ты не из наших мест.

Я припоминаю эту характерную для южан особенность — ставить на конце изъявительного предложения вопросительный знак.

— Да? — говорю я.

— Ладно, я о том случае, который произошел у вас в Нью-Мексико, когда эти ребята, ну, рокеры, прикончили паренька, отрезали ему член и так далее? — продолжает он. — На днях ко мне пришел один мужичок, говорит, это его рук дело.

Столько времени уже прошло, а я до сих пор чувствую, как кровь прилила к лицу. Может, все дело в том, что мне необходимо располагать чем-то более существенным, чем показания Риты. Я так хочу, чтобы это было именно оно, хотя наверняка чувствую, что все это — очередной сущий вздор.

— Алло? Вы меня слушаете?

— Да, да. Слушаю.

— О'кей, — успокаивается он. — Не хочу, чтобы вы куда-то пропадали. У нас телефон выходит из строя довольно часто, а при таком старье, как в наших краях, еще пара дней пройдет, прежде чем свяжусь с вами снова, — смеется он.

— Я вас слушаю.

— Хорошо. Меня утешает мысль, что у кого-то есть телефон, который работает как полагается.

До сих пор мне казалось, что поток самозванцев уже иссяк. Мы даже завели специальную папку для вымышленных показаний по данному делу, которую Сьюзен предусмотрительно положила передо мной на рабочий стол. Семнадцать человек признались в совершении этого преступления, однако в прошлом году ни одного такого звонка уже не было.

Не знаю почему, но при звуке голоса этого типа, о котором мне ровным счетом ничего не известно, я настраиваюсь на другой лад и явственно чувствую невольное волнение.

Впрочем, по всей вероятности, через пять минут после того, как я повешу трубку, от него не останется и следа. Это случается не впервые: в сердце человека надежда умирает последней. Во всяком случае, в моем. Издержки профессии.

— Значит, к вам пришел человек и с ходу признался в том, что совершил это преступление. Он что, заявился прямо с улицы или еще как?

— Примерно так оно и было, — отвечает шериф Дженкинс. — Вместе со своим приятелем-священником он пришел и спросил, не может ли он со мной поговорить. А потом этот приятель встает и с ходу заявляет, что, мол, это его рук дело. Я имею в виду то преступление.

— А что именно он сказал? Он стал вдаваться в подробности?

— В том-то и дело, он рассказал обо всем очень подробно. Всего он, конечно, говорить не стал, — тут же поправляется он, — сказал, что обо всем расскажет вам, все, как было, так как вы ведете это дело, но он привлек мое внимание. Видите ли, господин Александер, я знаю, вам довольно часто приходится иметь дело с людьми, выступающими с подобными признаниями, — он словно читает мои мысли, — но этот парень упомянул так много всяких подробностей, что это смахивает на правду. Я хочу сказать — таких подробностей, о которых не узнаешь по телевизору. Вы понимаете, что я имею в виду?

Меньше всего в жизни мне хочется ехать в Западную Виргинию, это же у черта на куличках!

— Да, я понимаю, что вы имеете в виду. — Я протягиваю руку к блокноту и карандашу. — Начнем с начала. Как его зовут?

Его зовут Скотт Рэй. Он бродяга, уже не то три, не то четыре месяца находится на территории района, подотчетного шерифу Дженкинсу. Ведет себя в общем нормально, может, больше чем нужно интересуется девочками, но ничего плохого за ним не водится — так мне говорят, я делаю пометки в блокноте. Некоторые женщины находят его весьма привлекательным, хотя большинство здешних мужчин считают, что он слишком уж выпендривается, не надо забывать, что здешний трудовой люд придерживается консервативных жизненных взглядов.

Дело в том, что Рэй увлекся религией. Он считает себя последователем преподобного Ройбена Хардимана. Преподобный Хардиман снискал в наших краях довольно хорошую репутацию, рассказывает Дженкинс. Это на редкость обаятельный проповедник, врачеватель людских душ, знахарь, лечит он больных молитвами и наложением рук, и равных ему нет даже в южных районах Западной Виргинии, где таких знахарей и врачевателей людских душ пруд пруди. Это диковатый на вид сукин сын, сорока — пятидесяти лет, сколько ему на самом деле, никто не знает, живет в горах, в окружении своей паствы, состоящей из горцев, которые работают не покладая рук. Словом, речь идет об одном из тех по-настоящему пылких проповедников, которые способны убедить кого угодно так, что он сам обратится к Богу за спасением души. В чем-чем, а в пылкости этому Хардиману отказать нельзя при всем желании.

Так вот, Скотт Рэй каким-то образом оказался в горах, где находится церковь Хардимана, и увлекся религией. На полном серьезе. А теперь он хочет встать вровень с Иисусом Христом, для чего ему нужно исповедаться во всех своих грехах. А самый большой грех, который он взял на душу, заключается в том, что он убил Ричарда Бартлесса в Нью-Мексико и не может допустить, чтобы невинных людей казнили за преступление, которого они не совершали.

— Вот что он рассказал. Как по-вашему, есть тут что-нибудь стоящее? — спрашивает Дженкинс.

Черт! Единственное, в чем я уверен, так это в том, что волнение мое как рукой сняло. Что касается признаний под воздействием религиозных верований, способности человека к перевоплощению и всякого рода знахарству, то я склонен верить в это примерно так же, как и во вложение капиталов в недвижимость на болотах Флориды.

— Сомневаюсь. Признания, сделанные под влиянием сиюминутных душевных порывов…

— Ну да. Я понимаю, о чем вы. И все же… Молча я жду, что он скажет.

— И все же…

— Ну, не знаю. Просто иной раз… возникает предчувствие. Вы понимаете, что я имею в виду?

Сьюзен берет мне билет на самолет до Западной Виргинии, с остановкой в Далласе, штат Техас. Еще один ложный след, я уверен, но ничего не поделаешь. Я все-таки решаю лететь. Приходится.

 

3

Рэли (штат Западная Виргиния) расположен примерно в двух часах езды от столичного Чарлстона, где приземляется мой самолет и где я беру напрокат заказанную «эвис-тойоту». Местность, по которой я проезжаю, довольно живописная, кругом холмы, лесистые вершины гор и хребты. Маленькие городки по дороге знавали в прошлом лучшие времена. Холодно, весна еще не наступила, повсюду поверх промерзшей глины снежные сугробы. У прохожих, которые временами попадаются мне на улицах городов, бледные, измученные лица, они кутаются во фланелевую и шерстяную одежду, в несколько слоев, укрываясь от пронизывающего, сырого ветра. Много лет назад, вернувшись из Вьетнама, еще до поступления на юридический факультет, я путешествовал по Югославии и Северной Греции. Лица людей, которые я вижу здесь, напоминают мне крестьян, живших там, в горах, только они еще более изможденные. Судя по их выражению, оптимистов тут нет.

Городок Рэли, административный центр округа, похож на остальные населенные пункты, как и они, раскинулся он на холмах, как и они, помечен серостью. Если ты всю жизнь проходил по этим улицам, значит, Бог наградил тебя сильными ногами. Я захожу в одно из местных кафе, чтобы подкрепиться перед тем, как дать инструкции шерифу и его подчиненным. Сидящие там люди, все пожилые, переводят на меня взгляд. Уверен, у них тут бывают посетители, но не такие. Я слишком хорошо одет, моя одежда слишком плотно прилегает к телу, кожа у меня слишком загорелая. Защитного цвета брюки, свитер с высоким завернутым воротником, теплая куртка и кроссовки — все это более высокого качества, чем то, к чему здесь привыкли. Куртка с капюшоном, подбитая патагонским мехом, возможно, стоит дороже, чем любая одежда в лучшем городском магазине мужского платья. Тем ребятам и девчонкам, которые хотят носить классные, стильные вещи, жизнь здесь — большая проблема. Решая ее, они вынуждены без конца переезжать с места на место.

Контора шерифа Дженкинса размещается в скоплении административных зданий округа на главной городской улице. Его помощница, обильно накрашенная женщина, наверное, лет на пять моложе, чем выглядит, узкие форменные брюки из полиэстера плотно обтягивают ее широкий зад, заслышав от меня имя и фамилию, радостно улыбается и препровождает в кабинет шерифа, на ходу предлагая чашечку кофе. Южное гостеприимство. На самом деле, если ее отмыть, она может оказаться прехорошенькой.

Дженкинс от души трясет мне руку. Весь его вид являет полную противоположность типичному шерифу с юга страны: он такой худой, что, как гласит пословица, если встанет боком, то превратится в человека-невидимку. Высокий, нескладный, гораздо моложе, чем я думал. Наверное, подсознательно я с известным предубеждением отношусь к жителям юга, ко всему южному, что создается средствами массовой информации. Это напоминает мне подспудно отрицательное отношение людей к адвокатам.

— Нашли нас без проблем? — заботливо осведомляется Дженкинс.

— Без проблем. — Он, видимо, приятный парень, который всегда и во всем хочет сделать как лучше.

— Надеюсь, вы любите кофе сладким, — улыбается помощница. Судя по произношению, она еще большая провинциалка, чем Дженкинс, она говорит и в нос, и нараспев.

— Чем слаще, тем лучше, — шутливо улыбаюсь ей в ответ.

Она заливается краской. Она не привыкла к тому, чтобы ее поддразнивали незнакомые мужчины, приехавшие из дальних краев.

В мою чашку с кофе кладется по меньшей мере четыре ложечки сахара, добавляется еще сгущенное молоко. Чуть не подавившись, я с трудом глотаю кофе и киваю в знак одобрения. Она снова улыбается, счастливая оттого, что кофе пришелся мне по вкусу, и выходит, притворяя за собой дверь.

— Быстро доехали, — говорит Дженкинс. — А ведь вы занятой адвокат!

— В графике выдалось свободное время. К тому же это дело имеет для меня большое значение. — Я стараюсь держаться по возможности приветливее, не вешая ему лапшу на уши.

— Понимаю.

Я бросаю на него взгляд. Похоже, этот мужик неспособен врать, ему можно во всем довериться.

— Что вы думаете об этом Скотте Рэе? — спрашиваю я. — Будучи профессионалом, вы же представляете, когда люди говорят правду, а когда — нет.

Он, не мигая, глядит на меня в упор.

— По-моему, он говорит правду. О Боже!

— Он говорит об этом так, как будто все видит.

— То есть?

— У набожных людей бывают свои причуды, господин Александер.

— Да, знаю.

— Особенно у тех, кто только что перешел в новую веру. Особенно у тех, кто наслушался преподобного Хардимана. Этот мужик способен выжать слезу даже из камня, а то и больше. Незаурядный человек.

— Значит, вы хотите сказать, — стараюсь я говорить по возможности точнее, — что этот парень, Скотт Рэй, действительно считает, что убил того человека, из-за которого моих подзащитных сейчас приговорили к смертной казни. Но ведь может быть и так, что он говорит об этом потому, что его… ну скажем, сумели убедить…

— Промыть мозги, можно и так сказать. Разумеется, он стал жертвой манипуляции. Знаете, эти проповедники иной раз словно не от мира сего. Они толкуют Евангелие слишком уж буквально. Иной раз настолько буквально, что то, что принято считать за правду, на поверку оказывается чем-то совершенно другим.

Я киваю. Хотя он и живет в каком-то захолустье, в сообразительности ему не откажешь.

— Стал жертвой манипуляции, — продолжаю я, рассуждая сам с собой. — Он или стал жертвой манипуляции, или убедил себя, что сгорает от желания снять грех с души, уверить себя в том, что это преступление на его совести, не вынашивая никаких злых умыслов. А если даже он не совершал убийство, то мог его совершить, что одно и то же, ибо если он признается в совершении воображаемого преступления, то станет чище душой, когда настанет пора отправляться в мир иной.

— Именно это проповедники и внушают пастве, — говорит Дженкинс.

— А как насчет этого Хардимана? Что он собой представляет? Что мне нужно о нем знать? Судя по всему, это сильная личность.

Шериф Дженкинс откидывается на спинку вращающегося кресла, стоящего рядом с письменным столом, и озорно улыбается.

— Пусть это будет для вас сюрпризом, приятным сюрпризом. Ибо, как бы я ни старался, все равно не подготовлю вас к встрече с преподобным Хардиманом. Скажу одно: во всем мире нет второго такого человека.

Он смеется, даже, можно сказать, ржет.

— Вот черт! Хардиман! — Его снова разбирает смех. — Да, этот мужик может проповедовать!

— Он опасен?

— Да что вы! Совсем нет. Честный, богобоязненный сельский проповедник. Просто дело в том, что… словом, сами увидите.

Не люблю никаких сюрпризов, но выбора у меня нет. Всему свое время.

— Когда я могу с ними встретиться?

— Сегодня вечером. Они вас ждут.

 

4

Храм Хардимана в тридцати милях от города, далеко в горах, к нему ведут извилистые дороги, ехать по которым — одно мучение. Можно подумать, что их не асфальтировали еще со времен администрации Рузвельта или, на худой конец, Джонсона. Моя японская машинка так подскакивает на ухабах, что я начинаю бояться за ось. Несмотря на пристегнутые ремни безопасности, голова моя несколько раз врезается в крышу салона. К счастью, машине все нипочем, упрямством она напоминает осла, только на механической тяге.

Уже ночь, луна на небе почти полная и светит добросовестно. Вокруг расстилается та провинциальная Америка, которую некогда снимала Маргарет Бурк-Уайт для «Лайфа», запечатлевая на пленку важнейшие события нашего века: обшитые вагонкой домики, краска на них давным-давно облупилась и улетела, подхваченная ветром, во многих из них нет ни водопровода, ни электричества; те, где оно есть, выделяются на общем фоне телевизионными антеннами, торчащими на крытых толем крышах; на колодках стоят старые, насквозь проржавевшие машины — «шевроле», «меркурии», несколько почтенных «хадсонов» и «паккардов». У каждого жилища — полоска земли, на которой при первой же оттепели будет высажено все, что потом можно будет подать к столу, в большинстве случаев это единственные овощи, которые эти семьи могут себе позволить; на веревках сушится выстиранная одежда, она не блещет ни яркой расцветкой, ни ярлыками известных домов моделей — время остановилось с 30-х до 60-х годов, потом остановилось еще раз, когда Вьетнам съел все деньги, которые так никогда и не вернулись. Живущие здесь люди оказались тут по той простой причине, что переезжать им незачем, все их амбиции, мечты, сила воли постепенно сошли на нет под влиянием места, куда забросила их судьба, и какой-то их врожденной ущербности. Этот район напоминает индейские резервации у меня на родине: люди там — третьесортные граждане в стране, богаче которой еще не было в истории. А в других западных странах, скажем, в Северной Ирландии, в таких местах живет много семей, у которых третье или четвертое поколения существуют, присосавшись, если можно так выразиться, к груди общества.

Еще ничего не видя, я слышу какой-то звук.

Сначала он напоминает резкое жужжание, но, когда я подъезжаю ближе и он становится громче, четче, впечатление такое, что это слились воедино множества самых разных звуков. Чувствуется масса людей, но разобрать, о чем они говорят, пока невозможно, со стороны все это смахивает на громкие всхлипывания.

Дорога резко сворачивает, и я выезжаю на просторную лужайку с еще голой твердой землей. Повсюду стоят машины, большей частью старые драндулеты вроде тех, которые я видел по дороге, но есть и поновее, кроме того, тут много пикапов, а также несколько шикарных авто последних моделей — «олдсмобили» и «бьюики». Судя по номерным знакам, большинство машин зарегистрировано в Западной Виргинии, но есть и автомобили из Виргинии, Кентукки, Северной Каролины, а владельцы некоторых машин прикатили даже из Теннесси, Мэриленда, Нью-Джерси, Джорджии. Уже одно это интересно.

Я вижу храм — большое деревянное одноэтажное строение. Без традиционной колокольни и витражей, скорее можно говорить о большом деревянном шатре. Когда я подхожу, звук усиливается. Громкоговорителя нет и в помине, но шум стоит страшный. Сотни голосов, орут так, словно их режут. Судя по всему, там молятся, но я не могу разобрать ни единого слова, это и не английский, и не один из языков, которые я знаю.

Сам я не набожен, как не были набожными и мои родители. Если учесть наше социально-экономическое происхождение, то в этом отношении мы производили странное впечатление. Не считая обязательных церковных служб в армии, сомневаюсь, чтобы я был в церкви, независимо от конфессии, в общей сложности больше двух десятков раз. Зато по телевизору я насмотрелся на эту публику более чем достаточно — как ведут себя и что вещают наши знаменитые телепроповедники, я представляю очень даже хорошо. Открывая дверь, я готов ко всему и хладнокровен. Но когда я действительно ее открываю, весь мой опыт, вся подготовка в мгновение ока куда-то исчезают.

Службу приверженцев этого фундаменталистского направления никогда не покажут по телевизору, разве что в каком-нибудь документальном фильме популярного кинорежиссера. Внутри человек двести в состоянии полной эйфории говорят что-то на непонятных языках. Впечатление такое, что они перенеслись в другой мир, — вертятся вокруг своей оси и танцуют, подчиняясь какому-то бешеному ритму, вращая головами, закрыв глаза и испуская зовущие, пронзительные вопли.

Я стою у входа, алтарь далеко, в противоположном конце (из-за пляшущих тел его не разглядеть, вижу только, что там стоят люди). Шум такой, что обдает меня волнами неведомой силы, волнами молитвы, которая то накатывает, то отступает.

Хорошо, что Дженкинс ничего не сказал заранее. Застигнутый врасплох, я не выстроил никакой линии обороны и пришел в большое возбуждение от увиденного.

Скорее всего, это даже не возбуждение, а самый настоящий шок. Чтобы как-то выйти из него, я начинаю озираться. Это деревенский храм, и те, что собрались здесь, приехали из деревни. Белые лица, мышиного цвета волосы, выцветшие, бледно-голубые глаза. Настоящие англосаксы. Многие, как мужчины, так и женщины, отличаются худобой — результат не следования моде, а скудного, неправильного питания, больше похожего на диету. У них не тело, а кожа да кости, руки с набухшими костяшками, скрюченные пальцы, заострившиеся подбородки, крючковатые носы. Это одни. Других, напротив, разнесло, как на дрожжах, они такие жирные, что наверняка помрут либо от сердечного приступа, либо от рака. Все они производят впечатление пожилых людей, в этих местах человек в сорок лет уже старик.

Мне как раз столько.

Молодых среди собравшихся мало, у них другие дела, в большей степени соответствующие требованиям сегодняшнего дня.

— Вы верите в Бога? — раздается вдруг звучный голос.

Он доносится с алтаря, перекрывая все остальные, то ли густой бас, то ли баритон, но громкий, звучный, с повелительными нотками.

И почти тут же молящиеся затихают, скопом переключая все свое внимание на переднюю часть храма, где расположен алтарь.

— Вы верите в Бога? — снова обращается к ним говорящий, звучный голос гулким эхом прокатывается под сводами деревянного храма.

— Аминь! — отзывается паства.

— Вы верите в Бога? — в третий раз взлетает вопрос. Он носит явно риторический характер, проповедник сам спрашивает и сам же отвечает.

— Аминь! — слышится в ответ. «Хорошо!», «Да!», «О Боже!» — эти громкие, пронзительные крики несутся со всех сторон.

Я захвачен происходящим — его ритмом, страстью, церемониалом. Перед мысленным взором проносятся отрывочные воспоминания о тех годах, когда я решил приобщиться к Корённой американской церкви. В результате я попадал в разные переплеты, но тогда все было иначе, тогда увлечение было связано с душевным состоянием. А здесь все другое — здесь животное поклонение, экстаз, добровольное подчинение многих людей одному человеку.

Я перехожу на другое место, чтобы рассмотреть говорящего. Он стоит на алтаре, но я его не вижу. И снова я не могу прийти в себя от изумления. Прежде всего, Хардиман — чернокожий. Не чернокожий американец африканского происхождения, у которого кожа цвета кофе со сливками. Нет, он черный как сажа, черный как уголь, чернее неба, без единой звездочки. Чернее, чем он, никого быть не может. Вряд ли мне когда-либо доводилось видеть такого африканца, не говоря уже об американце. А он — американец, судя по выговору, южанин до мозга костей, и голос у него совсем не тонкий, визгливый, а густой, зычный.

К тому же он огромного роста, настоящий великан. Отсюда не видно наверняка, какого он роста, но, думаю, не меньше шести футов девяти дюймов, а может, и семи футов, а весит по меньшей мере фунтов триста. Волосы, тоже черные, подстрижены ежиком, и волос на голове много.

Одет он на редкость просто — белая рубашка и темные брюки. В левой руке держит Библию, размахивая ею из стороны в сторону и сжимая так, что книгу в потертом переплете почти не видно в громадной ручище, на которой, кстати, не хватает одного пальца. Три пальца унизаны перстнями, разукрашенными драгоценными камнями.

— Аминь! — говорит он в ответ на «аминь» паствы, потом, уже тише, снова повторяет «аминь», потом снова. Кричать уже ни к чему, в церкви и так тихо.

Паства рассаживается по своим местам. Я нахожу свободное место у входа. Несколько человек, обернувшись, окидывают меня подозрительным взглядом, ясно, что я не принадлежу к их кругу. Я улыбаюсь в ответ, секунду они разглядывают меня ради любопытства, а потом уже не обращают внимания.

Вглядываюсь в собравшихся. Бросается в глаза обилие калек. Несколько каталок стоят между рядами. Те, кто может держаться на ногах, опираясь на костыли, пристроились так, чтобы в случае необходимости могли добраться до алтаря.

Мне кажется, я знаю, что сейчас последует, видел это по телевизору. Должно быть, теперь посмотрю в реальности, увижу, каков настоящий проповедник в действии.

Раскрыв Библию, Хардиман бросает взгляд на свою паству. Кто-то шаркает ногами, кто-то откашливается. Больше всего здесь постоянных прихожан, и многие связывают с храмом надежду на исцеление — хромые снова начнут ходить, слепые вновь обретут зрение, недуги, неподвластные медицине, исчезнут, словно по мановению волшебной палочки, во имя Господа Бога.

Но оказалось, что я ошибся, предсказывая себе дальнейший ход событий. Он так захватил меня, что голова пошла кругом, хладнокровия как не бывало — осталось лишь изумление, смешанное с восторгом.

К алтарю приносят два ящика. Большие, крепкие деревянные ящики напоминают те, в которые грузят апельсины, с пробитыми отверстиями для воздуха. Я всей кожей чувствую, как напряжена паства, — произойдет нечто, не связанное ни с проповедью, ни с отпущением грехов.

Разглядывая ящики, ломая голову в догадках, что же там внутри, я вдруг вижу: мужчина, один из двоих, что принесли ящик, выглядит таким же чужаком, как и я. Ему наверняка нет еще и тридцати, довольно модно одет, у него современная стрижка. Ставя ящик на алтарь, он смотрит на Хардимана взглядом, в котором читается благоговейный трепет, преклонение, абсолютное подчинение.

Скотт Рэй. Тот, кто мне нужен.

Я не свожу с него глаз. Он растворяется в толпе певчих, которые стоят сбоку, у дальнего конца большого алтаря. Он и выглядит как певчий, только из представителей более молодого поколения.

Я снова переключаю внимание на Хардимана, который тем временем приподнимает крышку одного из ящиков и запускает туда руку. Со всех сторон раздается шиканье, напряжение нарастает, в едином порыве паства вытягивает шеи. Хардиман вынимает из ящика руку, держа в ней… гремучую змею.

Змея большая, толщиной с хорошую бейсбольную биту, с гремушками по шесть дюймов каждая. Высоко вскидывая руку со змеей, он держит ее не за голову, когда она не может его укусить, а за середину тела, змея вовсю извивается, треугольная ее головка с ядовитыми наростами над веками болтается из стороны в сторону, вилкообразный язычок то выбрасывается из пасти, то исчезает так быстро, что и не углядишь.

Если змея ужалит его в артерию на лице или на шее, не пройдет и минуты, как он отправится на тот свет.

Прихожане открывают свои Библии. Украдкой заглянув через плечо соседа, я вижу, как его грязный, заскорузлый палец водит по строчкам старенькой Библии времен короля Джеймса. Евангелие от Марка, глава 16, стихи 17 и 18:

«Именем Моим будут изгонять бесов; будут говорить новыми языками; будут брать змей; и если что смертоносное выпьют, не повредит им; возложат руки на больных, и они будут здоровы».

«Будут брать змей». Вот и понимай после этого все в буквальном смысле! Я замираю — Хардиман держит змею в двух дюймах от лица, он и змея буравят друг друга взглядами.

— Вы верите в Бога?

— Аминь! — слышится ответный рев.

Приоткрыв крышку второго ящика и опустив туда вторую руку, он достает… мокасиновую змею. Она меньше первой по размерам, но столь же смертоносна. И снова проповедник берет ее не за голову, а за самую середину липкого тела.

Теперь он поднимает обе руки со змеями, держит их прямо перед собой, на одном уровне со своей массивной головой. Руки его вытянуты в направлении паствы, змеи извиваются, глядя на него и друг на друга. Я где-то читал о том, что различные виды ядовитых змей терпеть своих подруг не могут. Если они сцепятся между собой, он окажется как раз между ними.

Мобилизовав остатки хладнокровия, я успокаиваю себя тем, что все это не впервые, что раньше он уже наверняка все это проделывал.

Где-то в передней части храма какая-то женщина начинает причитать, издавая визгливые, леденящие душу вопли. Меня вдруг осеняет. Я уже видел этих людей, эта женщина, вероятно, мать Ричарда Бартлесса, остальные — его родственники, если не душой и телом, то, по крайней мере, по духу, а такое родство еще крепче. Я слышу ее голос и вспоминаю исполненный муки вопль, раздавшийся в зале суда. Я наедине со всеми родственниками убитого, совсем один, за исключением их священника и прислуживающего ему Скотта Рэя.

На первых порах причитает только одна женщина, испуская душераздирающие вопли. Постепенно возникает тот гул, который я услышал, зайдя внутрь храма: как если бы масса людей возносила молитву на каких-то непонятных языках.

«Будут говорить новыми языками».

Подпевают сначала женщины, их несколько, потом к ним присоединяются другие — как мужчины, так и женщины, и вот уже все снова начинают что-то бессвязно бормотать. Все, за исключением Хардимана. Он приплясывает вокруг алтаря так, словно пол жжет ему пятки, приплясывает, словно дервиш, буквально заходится в танце, но не теряет контроль над собой, твердо держит змей, щелкая ими о землю, словно длинными пастушескими кнутами.

Ничего более страшного и возбуждающего видеть мне в жизни не доводилось.

Скотт Рэй и я — единственные, кто не участвует в этом упоительном бормотании. Он молчит, не сводя взгляда с Хардимана.

И вдруг поворачивается и смотрит прямо на меня. Мы стоим далеко друг от друга, он — в передней части храма, а я — в задней, но смотрит он именно на меня. На доли секунды нахмуривается, затем расплывается в широкой улыбке, словно мое присутствие служит подтверждением чего-то такого, что неминуемо должно произойти.

Затем снова отворачивается, устремляя взгляд на своего наставника.

Этот короткий обмен взглядами напоминает, зачем, собственно, я сюда пожаловал. Душе от этого одиноко и грустно. Окружающее настолько необычно и так захватывает, что любое соприкосновение с реальной жизнью воспринимается как нечто малозначительное и в корне неверное.

Я снова поворачиваюсь к алтарю. С Хардиманом теперь танцуют две женщины, они моложе и привлекательнее остальных. Змеи у него в руках исполняют свой танец, словно подчиняясь какому-то неслышному ритму. Их язычки то юркнут в пасть, то высунутся, и женщины начинают подражать, в такт им выбрасывая языки и убирая их. Они танцуют уже не только с Хардиманом, но и со змеями, подстраиваясь под их ритм. Та, что справа от Хардимана, вскидывает голову и приближает ее прямо к змеиной головке, их разделяют считанные дюймы, передразнивая змею, которая то и дело высовывает кончик языка, женщина делает то же самое. Змея, зажатая в руке Хардимана, вытягивается во всю длину, и даже на фоне всеобщего невнятного бормотания слышится упреждающий стук ее гремушек — змея бросается вперед, жаля Хардимана прямо в грудь, туда, где находится сердце.

По какой-то неведомой причине, не знаю почему (под хлопчатобумажной рубашкой Хардимана больше ничего нет), змеиные зубы будто отскакивают от массивного тела Хардимана, яд сочится ему на рубашку и дальше, на ремень.

— Аминь! — восклицает паства, выходя из состояния экстаза.

— Аминь! — гремит в ответ Хардиман, замедляя ритм танца.

— Аминь!

Он передает теперь уже безвредную змею женщине. Она ее целует, крепко сжимает обеими руками, чтобы удержать, и кладет в ящик, осторожно опуская крышку на место.

Затем Хардиман поворачивает голову к мокасиновой змее. Шум в храме снова смолкает.

— Привет, дьявол! — говорит он.

— Сатана! — восклицают собравшиеся.

Подняв руку, он подносит гадюку к своему лицу, между ними буквально несколько дюймов.

— Сатана! Твой брат пытался ужалить меня! Он пытался отравить меня! Но я дал ему отпор! Сам Господь дал ему отпор! А теперь яда у него больше нет. И я смеюсь над ним!

— Аминь!

— Я смеюсь и над тобой тоже! Ты — сатана в змеиной шкуре! Ты такой же глупый, как и он? — Он улыбается так, словно у них со змеей есть любимая шутка, которую, кроме них, никто не знает.

Змея извивается в двух дюймах от его лица, там кожа не такая крепкая и грубая, как на груди. Но змея-то этого не знает. Она знает только, что находится в руках какого-то человека, какого-то существа, которое гораздо сильнее ее самой.

Она не нападает.

Змеи не отличаются особыми умственными способностями, но я готов поклясться на Библии, что эта змея попросту струсила. Хардиман взглядом заставляет ее свернуться клубком и откладывает в сторону.

Когда я приехал, мне было холодно, но сейчас я обливаюсь потом, и причиной тому не устаревшая система отопления в храме, работающая на угле.

Певчие затягивают песню, какой-то старый гимн, смутно знакомый. Не знаю, что еще произойдет, но то, что я уже увидел, привело меня в трепет.

Пока хор поет, одна из танцующих женщин, извиваясь, словно змея, несет к алтарю большое полотенце и масонский кувшин с какой-то густой, темной жидкостью, по внешнему виду она напоминает самогон, который я пробовал в детстве.

Хардиман полотенцем вытирает лоб, на котором выступила испарина, и берет кувшин.

Меня разбирает любопытство. Я наклоняюсь к старику, сидящему впереди.

— А что в кувшине?

— Цианид, — говорит он так, словно речь идет о лимонаде.

— А зачем он?

— Чтобы выпить. — Обернувшись, он смотрит на меня.

Выпить? Это еще что такое, черт побери? Парень, который пьет яд и шутя обращается с ядовитыми змеями? Ну ладно, он чертовски обаятелен, может, самый обаятельный из всех, к кому я проникался симпатией, но у меня четверо подзащитных, приговоренных к смертной казни, судьба их зависит от него и от какого-то уличного мальчишки, которого он недавно обратил в свою веру! А если он на самом деле выпьет эту бурду и окочурится?

— Он что, пьет цианид? — тупо переспрашиваю я.

— Если это будет угодно Господу Богу.

Если это будет угодно Господу Богу!

Взобравшись на алтарь, Хардиман берет кувшин с цианидом и высоко поднимает его над собой.

«И если что смертоносное выпьют, не повредит им».

Мне доводилось видеть, как проповедники в Индии ступали на раскаленные угли, от которых ноги у них, по идее, должны были бы обгореть до самых лодыжек, и сходили с них как ни в чем не бывало. Не спорю, во время моего увлечения Коренной американской церковью мне приходилось сталкиваться (правда, не воочию, такие сведения я почерпнул из источников, заслуживающих всяческого доверия) с такими же невероятными чудесами. Но люди, способные пить яд из масонского кувшина?

Хардиман разглядывает сосуд, подносит кувшин к лицу и, сунув голову в его отверстие, делает глубокий вдох.

— Ну и гадость! — говорит он. — Таким цианидом можно сжечь себе все внутренности.

Собравшиеся хохочут.

— Аминь! — орут они. — Скажи то же самое!

Долгим взглядом, в котором читается чуть ли не сожаление, смотрит он на сосуд и отставляет его в сторону, сбоку от алтаря.

— Этим я займусь попозже, — говорит он. — Может, попозже.

Выйдя на середину алтаря, он бросает взгляд на собравшуюся внизу паству.

— Вы знаете, кто такой Иисус Христос? — Голос у него тихий.

— Аминь! — отвечает ему толпа. — Конечно, да, это Бог.

— Знаете ли вы, кто такой Иисус Христос? Живет ли он внутри вас, в вашем сердце?

— Да!

— Аминь!

— Знаете ли вы Иисуса, живет ли он в вашем сердце?

— Да!

— Аминь!

— Вы знаете Его!

— Да!

— Он живет в вашем сердце!

— Да!

— Вы знаете Иисуса Христа!

— Да!

— Целиком!

— Да!

— Без всяких оговорок!

— Да!

— Он живет в вашем сердце!

— Да!

— Целиком!

— Да!

Рядом со мной какая-то женщина падает в обморок. Соседи укладывают ее на стул и снова поворачиваются к Хардиману, чтобы не пропустить ни одного слова.

— Какого же друга я обрел в лице Иисуса Христа! — Он произносит слова нараспев, густым, звучным басом, достойным самого Поля Робсона. Паства начинает подпевать, вкладывая в пение всю душу.

Слова почти незнакомые, но я тоже присоединяюсь к хору. Наверное, поступить иначе я и не могу, не потому, что так нужно, а потому, что меня захватывает чувство сопричастности с происходящим. Я начинаю понимать, с какой стати человек, якобы убивший другого человека (так, во всяком случае, утверждает Скотт Рэй), нанесший ему сорок семь ножевых ранений и отрезавший половой член, изъявляет готовность сделать добровольное признание. Преподобный Хардиман — на самом деле великая сила.

Мы исполняем еще несколько псалмов. Кроме Хардимана, чернокожих тут больше нет, но, похоже, это не играет ровным счетом никакой роли. Для людей он — своего рода духовный наставник, только это и имеет значение.

Начинается отпущение грехов. Вперед то и дело выступают как те, что уже получили отпущение грехов, так и те, кому это еще предстоит. Они с жаром рассказывают о своем превращении и переходе в Христово учение, о том, как Иисус Христос помог выбраться из косности, одиночества, греха и наставил на путь добродетели. Это производит довольно трогательное впечатление, но подобное мне доводилось видеть, оно не кажется из ряда вон выходящим, как танцы с двумя гадюками. Я не собираюсь просить об отпущении грехов, во всяком случае, не сегодня, и не нахожу себе места от беспокойства. Сейчас я уже хочу сесть где-нибудь в укромном уголке вместе со Скоттом Рэем и выяснить, что же на самом деле стоит за его признанием.

Служба уже кажется мне чересчур затяжной и канительной. Половина одиннадцатого, а ей не видно пока ни конца ни краю. Стараясь ступать как можно тише и незаметнее, я выхожу из храма.

Пахнувший мне в лицо холодный воздух я воспринимаю как благодать. Усевшись на мокрый потертый поручень, я запрокидываю голову к небу. Оно затягивается тучами, вот-вот может пойти дождь, луна чуть проглядывает сквозь клочья облаков, в туманной дымке едва заметно светятся звезды. Голоса в храме затихают, я позволяю себе расслабиться и ни о чем не думать, погружаясь в молочно-белую пелену, обступающую все вокруг.

— Что, слишком тяжело для первого раза?

Вздрогнув, я оборачиваюсь: не слышал, как кто-то подошел.

— Нет. Мне просто нужно было побольше свободного места. Все это для меня в диковинку.

Она подходит ко мне со стороны закрытой двери, ведущей в храм, кутаясь от холода в старое мужское полудлинное пальто. Я узнаю одну из женщин, которые танцевали рядом со змеями. Теперь вижу, что она довольно симпатичная, примерно одного со мной возраста, лицо без морщин, а веснушки отчетливые, даже в зимнее время года. Хороши большие зеленые глаза орехового оттенка на молочно-белой коже, золотисто-каштановые волосы, во время танца струившиеся по спине, теперь собраны в скромный пучок. Косметики нет и в помине, даже губы и те не накрашены. Пожалуй, ее можно было бы даже назвать красавицей.

— Ивлин Декейтур, — называет она себя. — Добро пожаловать к нам в церковь.

— Уилл Александер. Спасибо. — На редкость церемонный получается у нас разговор.

Она вежливо кивает в знак приветствия.

— Они говорили о вас.

— Они?

— Преподобный Хардиман… и Скотт.

— Вот оно что! — Внутренний голос предостерегает: они что, выслали ее навстречу, чтобы пронюхать, зачем я явился?

Она достает смятую пачку сигарет, не предложив мне, закуривает и делает глубокую затяжку. Она курит так, как курят женщины в Европе, мне вдруг кажется, так курила бы сама Симона Синьоре, и не на экране, а в жизни, получая удовольствие и не обращая ни на кого внимания.

— Скотт — хороший мальчик, — говорит она, глубоко затягиваясь. — Особенно теперь, когда обрел кумира в лице Иисуса Христа.

— Ну да, — уклончиво отвечаю я.

— В прошлом месяце он исповедался.

— Перед всеми? — Я не могу скрыть удивления и тревоги. Публичное покаяние в присутствии нескольких сотен заново родившихся христиан может бросить пятно на все дело.

— Перед Богом, — уточняет она, снова глубоко затягиваясь сигаретой с марихуаной. Повернувшись, она глядит на меня в упор, распахнутое пальто позволяет видеть налитое тело сформировавшейся женщины. Прекрасное тело. Я ошибся — работать здесь не над чем, она хороша и так.

— Вы христианин? — резко спрашивает она.

— Нет, — отвечаю я, чуть не подпрыгивая на месте. Я не привык к таким вопросам. — Мои родители были христианами. — Добавляя это, я чувствую себя виноватым и, повинуясь внезапному порыву что-то объяснить, уточняю: — Сам я не христианин. — И заливаюсь румянцем.

Она прислоняется спиной к поручню, стоя рядом, но не касаясь меня, выкуривает сигарету до самого фильтра, поднимая глаза на беззвездное небо, затянутое облаками. Время от времени мужчины мечтают все бросить и начать новую жизнь, стать новыми людьми. Мысленно представляя начало такой новой жизни, они встречают женщину. Когда меня посещают такие мысли, женщина всегда носит реальный характер, существуя не в данный конкретный момент, а живя как бы вечно. Такая женщина и стоит сейчас со мной рядом, стоит, прислонившись спиной к поручню.

Невольно я бросаю взгляд на ее безымянный палец. Кольца на нем нет.

— Вы вернетесь, чтобы получить отпущение грехов? — задает она вопрос.

— А это обязательно?

Не отвечая, она на мгновение упирается в меня взглядом, затем, докурив, бросает сигарету во мрак и скрывается в храме. Я провожаю взглядом ее голые ноги, белеющие из-под пальто, волосы, собранные на затылке пучком. Они послали свою самую красивую женщину, чтобы удостовериться, что я не сбежал, не испугался.

И правильно сделали, что послали именно ее. Я встаю с места и следом за ней иду в храм.

 

5

— Прежде чем вы начнете говорить, я должен кое-что пояснить. Я не ваш адвокат. Все сказанное в разговоре со мной не является конфиденциальным. Я могу эти слова использовать против вас. Вы понимаете, о чем я говорю?

Скотт Рэй отвечает мне немигающим взглядом.

— Это я убил его.

Мы находимся в передней части храма — Скотт Рэй, Хардиман и я. Остальные ушли. Все лампы в помещении погашены, за редким исключением.

Я просидел в храме все то время, пока совершались чудеса. На них ушло часа два. За это время хромые снова начали ходить, к слепым возвращалось зрение, как я того и ожидал. Они впечатляли, однако не были мне в новинку, и я истомился в ожидании своей очереди.

Наконец все подошло к финалу. Сначала начались пожертвования, потом прихожане принялись обниматься и целоваться друг с другом, потом им снова отпускали грехи. Стоя в уголке, я следил, как постепенно храм пустеет, и одна мысль не давала мне покоя: неужели я выясню то, что терзает меня уже более года?

Рэй и Хардиман сидят на скамье в первом ряду, на складном стульчике напротив них сижу я, так что алтарь находится за спиной. Оттуда льется свет из каких-то невидимых мне альковов, льется сверху, отчего их лица похожи на вампиров, какими их показывают в фильмах немого кино. И вообще мы словно внутри огромной пещеры, продуваемой сквозняками. Я засекаю по часам начало разговора — это половина второго пополудни по времени, принятому на Восточном побережье.

— До тех пор, пока вы сами не попросите меня об обратном, все ваши слова будут считаться сказанными в неофициальном порядке, — обращаюсь я к Рэю. — Это делается для вашей же безопасности. Если я и буду делать какие-нибудь пометки, то исключительно для себя, они пригодятся в работе. Что касается властей штата, то к ним они не прикоснутся, обещаю.

Рэй кивает.

— Мне нечего скрывать.

— Даже если это так, я не хочу, чтобы на меня как на адвоката была брошена тень из-за того, что имело место процедурное нарушение. Иначе все полетит к чертям, а я не имею права сгореть из-за пустой формальности. Вы меня понимаете?

— Формальности меня не волнуют, — отвечает Рэй, бросая на Хардимана взгляд в расчете на одобрение.

— Он хочет говорить со Всевышним, — говорит Хардиман. — Сейчас он хочет только этого.

— Я должен быть совершенно искренним с Иисусом Христом, — продолжает Рэй. — Я не могу предстать перед Создателем, зная, что на моей совести убийство.

— Он должен жить в соответствии со Священным Писанием, — кивает Хардиман, — в согласии с заповедями Божьими.

— Не убий, — говорит Рэй словами библейской заповеди, сохраняя бесстрастное выражение лица.

— Согласен, — отвечаю я. — Даже если бы об этом не было сказано в Священном Писании, я все равно так бы считал. А вы?

— Он должен жить в соответствии со Священным Писанием, — снова подключается Хардиман.

Черт побери, что это значит? Может, так принято на Ближнем Востоке, где Коран в буквальном смысле слова является законом, но мы живем в Америке и здесь суды светские. Они это понимают?

— Я слышу, что вы говорите, — осторожно подбирая слова, продвигаюсь я дальше. — Но вам нужно уяснить, что предстать чистым перед Всевышним, Иисусом Христом, да перед кем угодно, и оказаться под судом Соединенных Штатов — далеко не одно и то же. У нас в стране религия не является частью системы правосудия. Я еще раз напоминаю вам об этом. Мы не можем возводить тень на плетень, сводя все к сугубо религиозному вопросу.

Они с сомнением смотрят на меня.

— Господь, возможно, и дарует вам прощение, но власти Нью-Мексико этого могут и не сделать, вот что я имею в виду.

— Кроме прощения Божьего, нам ничего не нужно, — отвечает Хардиман. — Если власти штата хотят, чтобы за это был наказан какой-то конкретный человек, что ж, пусть будет так.

— Итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу, — цитирует Евангелие Рэй.

— Если исповедуем грехи наши, то Он простит их нам, — басит Хардиман.

Господи! Похоже, перед приездом мне следовало на скорую руку проштудировать Библию. Своими цитатами из Священного Писания они вгонят меня в гроб. Пока не поздно, нужно поскорее направить беседу в деловое русло. Я смотрю в упор на Скотта Рэя, взглядом пригвождая его к месту.

— Вы были в Санта-Фе? Он кивает.

— Когда вы туда приехали? За сколько дней до того, как был убит Ричард Бартлесс?

Такое впечатление, что плывешь в черной патоке. По всему телу разливается приятная истома. Но мало-помалу история того, как на самом деле все было, начинает обретать реальные контуры. И чем больше я слышу, тем больше она начинает меня захватывать.

— Я шатался туда-сюда, ничего особенно не делая, просто мотался по белу свету. Был в Мексике, Техасе, Аризоне. Где я только не был! Исколесил все эти места вдоль и поперек, словом, околачивался там то и дело. Промышлял в основном торговлей наркотиками. Работенка так себе, не деньги, а слезы, серьезным делом тут и не пахло, так что никому из больших шишек дорогу я не перебегал. Вот и занимался этим, а еще трахался, это и было, пожалуй, главным. Трахался напропалую, с любой телкой, которая позволяла сунуть ей стручок куда следует. Свеженькие, молодые телочки, чем моложе, тем лучше. Иногда заодно с дочкой трахал и ее мамашу. Старые перечницы, они это обожают. Особенно когда молодой парень. Как-то трахнул двух сестричек с мамашей. Острота ощущений такая, что даже охотник, заночевавший в долине реки Юконы с упряжкой из трех собак, и то бы позавидовал. Промышлял наркотиками, трахал баб одну за другой — словом, жил на полную катушку…

— Такое поведение было равносильно глумлению над Всевышним! — врубается Хардиман.

— Аминь! — отвечает Скотт. — Теперь я это понимаю, понимаю лучше всего на свете. Попросту говоря, такое поведение было сродни пороку.

— Прелюбодеяние вне супружеских уз — грех, — поддакивает Хардиман.

— Совершенно верно, — соглашается Скотт. — Поэтому я и дал обет безбрачия и буду хранить его до тех пор, пока не встречу на своем жизненном пути женщину, которая согласится простить такого грешника, как я, и вступить в брак.

Он произносит всю эту тираду с совершенно непроницаемым видом. Если он действительно верит в то, что говорит, это еще больше осложняет дело.

Внезапно откуда-то сзади появляется Ивлин Декейтур, возникает тихо и подходит почти вплотную к нам, прежде чем я замечаю ее. С ней еще женщина, она тоже была на возвышении и танцевала со змеями. У них подносы с чашками для кофе и сдобными булочками.

Своей ручищей Хардиман обнимает за талию вторую женщину. Глядя на него сверху вниз, она улыбается.

— Это моя жена Рэчел, — говорит он мне.

— Привет! — здоровается Рэчел.

— А это ее сестра Ивлин, с которой, я полагаю, вы уже встречались.

— Да, — отвечаю я, вежливо улыбаясь и встречая ответный, такой же вежливый взгляд. Мне кажется, она моложе сестры.

— Она не замужем, — говорит Хардиман.

— Плохо дело, — отвечаю я. — Плохо дело, если учесть, сколько мужиков кругом.

Он смеется, давая понять, что оценил шутку по достоинству. Двое мужчин, которые понимают, что представляют собой женщины и какую потребность в них испытывают мужчины.

— Правильно. Очень правильно. Но у нее высокие запросы, слишком высокие.

Ивлин отвечает ему улыбкой. Она не заливается румянцем, как застенчивая красная девица, что любую шутку в свой адрес воспринимает всерьез.

— Вам кофе с сахаром или без? — спрашивает она у меня.

— Без сахара, а то время уже позднее.

Налив чашку, она передает ее мне. На доли секунды наши пальцы соприкасаются, она ничего не замечает. Я чувствую себя школьником, пытающимся набраться храбрости и назначить свидание в городе признанной королеве бала. Хардиман по-прежнему держит жену за талию. Она льнет к нему, по всему видно, как она счастлива и довольна.

Женщины присоединяются к нам, мы пьем кофе, едим булочки. Все, кроме меня, пьют кофе со сливками и сахаром. Булочки домашнего приготовления выше всяких похвал. Я ухватил сразу две, Ивлин съедает половину, другую половину отдает мне. Я пытаюсь ощутить вкус того места, где она касалась пальцами, ломая булочку, но ничего не получается — вся она слишком сладкая.

Женщины уходят так же внезапно и тихо, как появились.

Скотт поворачивается к Хардиману. Проповедник кивает, и Скотт продолжает свой рассказ с того места, где он прервался.

Мы разговариваем до рассвета. По мере того как течет час за часом, Хардиман начинает выходить на первый план, прерывая, поправляя рассказчика, что-то ему напоминая. Скотт всякий раз безропотно подчиняется ему. Что же касается всех этих библейских текстов, то они доводят меня буквально до белого каления, впечатление такое, что на свете нет ничего реального, если при случае его нельзя подкрепить подходящей цитатой или фразой из Библии. А тогда все превращается в замкнутый круг, так как на каждый довод «за» обязательно отыщется довод «против», ибо в Священном Писании практически любой вопрос или проблема рассматриваются с двух сторон, что уже тысячелетия дает пищу для ученых умов: в новозаветном Первом послании к коринфянам было сказано то-то и то-то… а вот в ветхозаветной Книге пророка Иеремии — то-то и то-то, что представляет собой прямую противоположность первому утверждению. И так всю ночь напролет я вынужден напрягать все силы, чтобы отличить зерна от плевел, отличить то, что допустимо по меркам американского правосудия, от того, что должен будет решать авторитет, стоящий на более высокой ступеньке, чем все мы.

Медленно, дюйм за дюймом, деталь за деталью, проступает истина. Когда Рэй заканчивает рассказ, я уже не сомневаюсь: именно он убийца, именно его я искал все это время.

Если меня что и беспокоит, так это безраздельная над ним власть Хардимана. Она может оказаться большой проблемой, если мне удастся сделать так, что Рэя отдадут под суд. Сейчас он примерно в той же роли, как Рита Гомес, когда она давала первые показания. Если Робертсон обратит на это внимание, а он далеко не дурак, то докопается до истины, и нам придется солоно. Вот тогда придется здорово поплясать, чтобы фигура Хардимана оставалась в тени.

Скотт Рэй виновен. Его рассказ очень убедителен, слишком много он знает такого, о чем может знать только сам убийца.

Шериф Дженкинс сводит меня с одним из местных адвокатов. Это типично провинциальный адвокат, но дело свое знает достаточно хорошо и, похоже, человек неплохой. Я объясняю ему положение вещей, и, оправившись от первоначального шока, он соглашается защищать Скотта Рэя во время дачи показаний.

Они встречаются с глазу на глаз и говорят в течение часа. Хардиман тоже желает присутствовать при встрече, ссылаясь на имеющуюся в таких случаях у представителей культа вообще и у приходских священников в частности привилегию (я удивлен, как хорошо разбирается он в законодательстве), но и поверенный, и я отвечаем отказом. Я не убежден, так ли уж близки Хардиман и Рэй, но не хочу рисковать и боюсь испортить все дело из-за какой-то формальности.

Мы с Хардиманом расстаемся в офисе Дженкинса. Помявшись на месте несколько минут, Хардиман поворачивается ко мне.

— Я не хочу терять этого мальчика. — В его голосе сквозит боль. — Это заблудшая душа, но ее еще можно спасти.

Я молча киваю, не будучи убежден, останется ли от него что-то такое, что можно будет спасти, когда эта история кончится.

Соблюдая формальности, адвокат записывает показания Скотта Рэя на магнитофон. Большая часть дня уходит на расшифровку текста. Положив пленку в сейф и заперев его на ключ, он вручает мне два отпечатанных и заверенных нотариусом экземпляра.

Хардиман и Рэй провожают меня до аэропорта в Чарлстоне.

— Желаю удачи! — говорит Хардиман, пожимая мне руку.

— Спасибо. За всю помощь, которую вы мне оказали. — Я благодарю совершенно искренне.

— Ничего другого мне не оставалось.

Скотт Рэй тоже пожимает мне руку. Он отлично выглядит, нисколько не волнуется, на лбу ни единой морщинки.

— Спасибо, что приехали, — говорит он. — Благодаря преподобному Хардиману и вам я смогу теперь предстать перед Иисусом Христом безгрешным.

Я киваю. Может, он спятил, может, ум у него малость и помутился, но я знаю: говорит он совершенно искренне.

— Я рад, — отвечаю ему. — Мои подзащитные тоже будут рады. Очень рады.

Когда я направляюсь по бетонированному полю аэродрома к самолету, Хардиман окликает меня.

— Он не убежит! — кричит он. — Он будет здесь на случай, если вам понадобится. Я сам позабочусь об этом.

Я киваю и, поднимаясь по трапу в самолет, прощально машу им рукой. Усевшись на свое место, я выглядываю наружу — они все еще стоят и глядят мне вслед.

 

6

Я уехал зимой, а когда возвращаюсь домой, на дворе уже весна. У нас она не такая, как в других районах страны, где деревья ни с того ни с сего покрываются листвой, распускаются цветы. У нас наступление весны — это и какое-то новое чувство, это и запах, теплый запах прерий, когда сам воздух напоен им.

Сюрприз меня поджидает, едва я, сойдя с самолета в Альбукерке, прохожу через стойку регистрации пассажиров. Меня встречает Мэри-Лу — этого и следовало ожидать, я заранее позвонил и сказал, каким рейсом прилетаю. Она прекрасно выглядит, это видно даже через разделяющее нас летное поле, а то я уже забыл, какая она красивая женщина. Стоит на недельку выбраться из города, и я уже могу забыть такую важную вещь.

А вот того, что придет Клаудия, я не ожидал. Она стоит рядом с Мэри-Лу, головой возвышаясь над ее плечом. В последний раз, когда мы с ней виделись, дочь еще не была такой высокой. Она почти подросток, осеняет меня мысль, которая кажется мне настоящим откровением. Средних лет папа и дочка, почти подросток. Интересно, что она здесь делает, ведь школьные каникулы еще не начались.

— Мама ушла с работы, — выпаливает Клаудия еще до того, как мы целуемся.

Я бросаю взгляд на Мэри-Лу. Она пожимает плечами. Клаудия вручает мне запечатанный конверт.

— Она улетела, — приплясывает вокруг меня Клаудия, пока мы все вместе идем к машине. — А значит, я буду у тебя жить до конца школьного года. Здорово, правда?

И да и нет. Для меня это действительно здорово. А вот для Патриции, по-моему, нет.

Мэри-Лу садится за руль, Клаудия забирается на переднее сиденье рядом с ней, обе они слушают кассету Элвиса Костелло, пока мы едем на север в «акуре» Мэри-Лу, Развалившись на заднем сиденье, я просматриваю письма Патриции.

В конечном счете Патриция так и не вняла моему призыву. Она уволилась. Фирма здорово ей подсобила, если учесть, что она отработала у них совсем немного, три месяца ей оплатили по полной ставке (на часть этого отступного, уверен, пришлось раскошелиться самому Джоби Брекенриджу) и подыскали новую работу наподобие прежней — во всяком случае, в том, что касается зарплаты — в другой фирме Сиэтла, где она сразу по окончании отпуска может приступить к работе. Строго говоря, сказать, что с ней обошлись немилосердно, нельзя, ведь толковых женщин-адвокатов раз, два и обчелся. Ей не придется снова переезжать на новое место жительства, а благодаря свалившимся нежданно-негаданно деньгам и вновь обретенному чувству умиротворенности впервые за многие годы своей взрослой жизни она смогла взять отпуск. Сейчас она в Париже, оттуда поедет в Рим и Милан, побывает и на севере, и на юге. Трудно сказать, чем все это кончится, но она уехала на какое-то время, и Клаудия будет теперь со мной, начиная с сегодняшнего дня и до конца учебного года в школе. Все довольны, по крайней мере пока.

(Обо всем этом сказано в письме. Оно написано в более официальной манере, чем я ожидал, такое впечатление, что она чувствует себя виноватой. Все от начала и до конца, ее уход с работы, внезапный отлет — все это произошло в течение одной недели, и в результате она повесила мне на шею, это ее слова, Клаудию плюс все остальное.)

Удивительно, как может меняться жизнь людей всего за несколько дней. И ее, и моя жизнь. Мне думается, она счастлива. По складу характера она не склонна к конфронтации, она всегда уходила от открытого столкновения, необходимость рисковать каждый Божий день подточила бы ее силы, для этого она слишком ранимая натура. И все-таки мне жаль, что она не осталась и не довела дело до конца. Она должна была это сделать ради самой себя, ради дочери.

Мы ужинаем втроем, потом Мэри-Лу подвозит нас до моей квартиры. Она соскучилась по мне, я чувствую это, несмотря на то что и словом об этом сказано не было, к тому же она сгорает от желания узнать, как прошла поездка. Я рассказываю ей обо всем в общих чертах, чтобы только удовлетворить ее любопытство. Она хотела бы услышать обо всем подробно прямо сейчас, но ни за что не помешает мне провести сегодняшний вечер с Клаудией. Сам я выжидаю, что, может, Клаудия пригласит ее к нам, но она этого не делает. Она хочет побыть со мной наедине, после того как уже два дня провела в обществе Мэри-Лу. По пути в заморские края Патриция остановилась в Санта-Фе и, обнаружив, что я в отъезде, обратилась к Мэри-Лу с довольно-таки бесцеремонным вопросом: «Раз уж ее отец уехал, а я об этом ничего не знала, может, ты не будешь возражать, если?..» К чести Мэри-Лу, она сказала, что будет только рада, она сделала это из любви ко мне, они провели вместе два дня — я имею в виду мою дочь и женщину, с которой я теперь живу. Но сейчас для Клаудии наступил тот момент, ради которого она, собственно говоря, и вернулась: побыть вместе с папой. Никого больше ей не нужно.

Мы с Мэри-Лу целуемся, желая друг другу спокойной ночи. Завтра, после того как я отвезу Клаудию в школу, где она снова встретится со старыми друзьями и подругами, из-за чего уже сейчас сидит как на иголках, мы вместе позавтракаем. Я сильно скучал по Мэри-Лу, может, мне, словно мальчишке, понадобилось засмотреться на другую женщину, чтобы это стало совершенно ясно.

Дочь больше взяла от меня, чем от матери. Нового в этом ничего нет, в сущности, я знал это еще с того времени, когда она была ребенком. В случае нашей семьи такой поворот событий представляется вполне логичным, так как расстались мы с Патрицией, когда Клаудия была еще совсем маленькой, и ее роль в отношениях с дочерью изменилась. Временами бывало так, что она оказывалась слишком взрослой для Патриции. Со мной же, мужчиной, она всегда была маленькой девочкой. А с маленькой какой спрос. Отчасти именно по этой причине ей всегда было просто и уютно со мной.

С другой стороны, даже год назад, когда она жила не так далеко от меня, я не присматривал за ней изо дня в день. Я снимал урожай, в то время как вся черная работа ложилась на плечи Патриции, однако я и терял, не видя, как формируется у нее характер, как она развивается. Такова не поддающаяся измерению цена, которую приходится платить за развод. В глубине души она так и останется ребенком Патриции.

Пока мы уписываем за обе щеки пиццу, у нее возникает желание поболтать — о матери, о том, что с ней произошло, о ней самой и о том, что здесь происходит. Нежно, но твердо я останавливаю ее. Взрослая жизнь и так уже наложила на нее слишком тяжелый отпечаток, хотя она думает, что чувство сопричастности не станет ей в тягость. Но я этого не хочу. Мы поболтаем, будем еще болтать об этом много часов подряд, но не сегодня. Уже одиннадцать часов, и я хочу, чтобы она легла спать.

Перед этим я читаю ей вслух. Мы с головой уходим в книгу, по большому счету и она, и я одиноки, иной раз книги мы воспринимаем легче, чем жизнь, во всяком случае, для нас они более одушевленные существа, чем люди.

Она хочет, чтобы я почитал что-то новое, что-то такое, что нравится мне самому и что могло бы понравиться и ей тоже, что-то «более взрослое». И мне приходится искать «Одиссею» в хорошем переводе Лэттимора, с загнутыми кверху страницами и подчеркнутыми строчками. И я начинаю: «Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который, странствуя долго со дня, как святой Илион им разрушен, многих людей города посетил и обычаи видел, много и сердцем скорбел на морях, о спасенье заботясь, жизни своей и возврате в отчизну сопутников…»

Вместе мы одолеваем почти половину первой книги, пока она не засыпает. Отметив место, на котором закончил, я кладу книгу на прикроватную тумбочку. Завтра продолжим. Может, сегодня ночью моему ребенку, который всю жизнь провел на суше, вдруг приснятся парусники, море. Может, ей приснится мать, которая изо дня в день только и делает, что глядит на водную гладь.

Я целую ее, желая спокойной ночи, и, притворив за собой дверь, перехожу к обществу бокала, где налито на два пальца «Джонни Уокер блэк», и собственных мыслей.

Я ищу свой идеал женщины, но идеал женщины не существует, кроме как в моих детских мечтах, которые давным-давно полетели ко всем чертям. Я разругался с Патрицией — конечно, мы оба были виноваты, но в первую очередь все произошло из-за меня; если бы я как следует постарался, мы все еще могли бы быть вместе. Хотя все это чепуха. Мы все равно не остались бы вместе, но, так или иначе, нам обоим надо было постараться сохранить все как есть. Правда, я и понятия не имею, что следует делать для того, чтобы остаться вместе. «Ничего не получается? Тогда пока». Холли, конечно, была штучка еще та, я не раскаиваюсь в том, что порвал с ней, но, по большому счету, как я вел себя с ней? Я изменял и той и другой направо и налево, изменял, живя сначала с одной, а потом с другой, пока наконец в мою жизнь не вошла потрясающая женщина, которая чуть ли не сама вешается мне на шею. Перед моим мысленным взором, разливая по телу приятное волнение, снова возникает Мэри-Лу. Завтра ночью я буду заниматься любовью, она доставит мне больше удовольствия, чем ветхозаветная Далила Самсону, но готов поспорить на приличную сумму, что мысль об Ивлин Декейтур не покинет глубин подсознания. «Нельзя все время получать то, что хочешь» — это изречение лучше всего подойдет моему надгробию. А когда, разумеется, я это получу (я же хотел Мэри-Лу, очень хотел, разве нет?), то окажется, что это, что бы оно собой ни представляло, совсем не то, что мне нужно было. Или то, что, как я думал, мне нужно было?

Господи, вся эта терапия яйца выеденного не стоит, все это сродни самокопанию, но все же стоит попробовать. Мне нужно узнать, с какой стати я все время сжигаю за собой мосты, почему отвергаю то, что важнее для меня больше всего на свете. Я обошелся подобным образом со своими двумя женами, с компаньонами по фирме. Кто теперь следующий — Мэри-Лу, моя новая адвокатская практика или, может быть, Клаудия?

Я по-прежнему думаю о том, почему же все-таки Патриция не может служить Клаудии примером для подражания, сравниваю ее с другими женщинами и признаю, что сравнение не в ее пользу. Хотя, вообще-то, какое у меня право говорить об этом, сравнивать кого-то с кем бы то ни было? Каким, черт бы меня побрал, я могу служить примером для подражания собственной дочери? Бабник и кутила, если заниматься определениями. И она должна знать, она достаточно для этого взрослая и уже видела, как я терял работу и друзей, к которым был привязан.

Мне нужно стать другим. Ради нее, если ничего другого нет. Я не могу допустить, чтобы она видела, как ее старик ставит на себе крест. Забудь о том, чтобы преуспеть на рынке, все это по большому счету неважно, вырасти в собственных глазах я могу и во сне, а вот когда проснусь и увижу окружающий мир, то выяснится, что я для него не приспособлен. Мне обязательно нужно показать ей, что и мужчинам свойственна внутренняя красота и честность.

В бокале налито на два пальца, потом еще на два пальца, потом еще на два, и глазом не успеешь моргнуть, как оприходуешь большую часть бутылки. Поэтому я решительно отодвигаю старину Джонни, чтобы не наливать еще бокал. Мне хочется заснуть, чтобы в голове не шумело. Впрочем, если уж на то пошло, я вообще не хочу спать, хочу лежать с открытыми глазами, с ясной головой. Если меня посетят мысли, пусть они будут настоящими.

Одна приходит — я просто слабовольный мерзавец, только и всего! Мне все-таки удается не наливать в бокал больше, чем на два пальца, и я отхлебываю из него мелкими глотками, глоточками, чтобы бодрствовать теперь всю ночь напролет.

Черт, а здорово я наловчился обманывать самого себя! Настоящий мастер своего дела! Тут я не притворяюсь.

Конечно, оставляя бутылку в сторону, я начинаю придираться к самому себе по поводу и без повода и вообще критически отношусь к собственной персоне. Скотт Рэй стоит у меня перед глазами, как живой, мне нужно летать как на крыльях, а не помирать, причем даже не смертью храбрых, а хныча, словно побитый щенок.