«Горячие» точки. Геополитика, кризис и будущее мира

Фридман Джордж

ЧАСТЬ II

ТРИДЦАТЬ ОДИН ГОД

 

 

Глава 4

Бойня

В 1912 году, когда родился мой отец, в городке Нирбаторе, рядом с границей с Украиной, жизнь была хороша. Продовольствия имелось в достатке для всех. Средний уровень насилия в обществе был не чрезмерным. С последнего момента, когда через город продвигалась действующая армия в рамках военной кампании, уже прошло довольно много времени. Это, конечно, был не Париж, но Просвещение коснулось даже этого мрачноватого, забытого богом места на карте Европы. Поговаривали, что местный доктор даже читал труды Спинозы. В городе была железнодорожная станция, поезда ходили в Будапешт. В общем, там было можно жить, планировать свое будущее, надеяться на лучшее — в разумных пределах. Если кому-то суждено было родиться в данном месте, то 1912 год был, наверное, лучшим временем для этого.

Этот год был удачным для Европы в целом, особенно для ее западной части. В течение почти ста лет, с 1815-го, несмотря на отдельные локальные военные конфликты, Европа жила по большей части мирной жизнью. Конечно, это мирное существование ни в коем случае нельзя назвать идиллически-безоблачным, но мира было больше, чем в любые предшествовавшие столетия. Широкое распространение получили республиканские идеи, и даже в такой стране, как Германия, где у власти находился кайзер, был не декоративный, а имеющий вполне реальную власть парламент, существовала свободная пресса, действовали замечательные университеты, бурно развивалась экономика, слово «процветание» можно было применить не только к тончайшей прослойке общества, но и к весьма широким массам. Научно-технический прогресс впечатлял еще более, чем рост экономики.

Европа господствовала над миром.

Под властью европейских держав были многочисленные колонии общей площадью около 40 миллионов квадратных километров. Британия контролировала 25 миллионов, крошечная Бельгия владела огромной территорией Конго, Голландия управляла десятками миллионов людей там, где сегодня расположена Индонезия, Франция имела свою большую империю в Африке и Индокитае. Кроме этого списка были еще земли, которые формально являлись независимыми от европейских метрополий, но в которых европейцы обладали огромным влиянием, как, например, Египет и Китай.

Глобальные колониальные империи по состоянию на 1914 год

Нужно также помнить о странах, ранее имевших статус европейских колоний, но к началу описываемого периода завоевавших независимость. В мире Европа была колоссом, богатым, креативным и чрезвычайно мощным.

Никто не ожидал того, что вскоре произошло. Внезапно в августе 1914-го Европа превратилась в настоящую мясорубку. К 1945 году погибло (по неестественным причинам) 100 миллионов, бесчисленное множество было покалечено, весь континент испытал тяжелейшую контузию. Масштаб и скорость распространения разрухи и разорения оказались беспрецедентными. Если кто-то и мог представить себе возможность подобного апокалипсиса в каких-то местах на Земле, то Европа, колыбель и центр Просвещения, рассматривавшая себя как образец высочайшего развития человеческого духа, казалась наименее вероятной ареной для буйства самых злых и разрушительных сил. То, что Европа оказалась обречена в это время превратиться в ад, было не менее поразительно, чем то, что ей немногим более чем за 400 лет до этого было суждено начать преобразование планеты и человечества. Все предыдущие достижения оказались разбазаренными в течение тридцати одного года самым дичайшим образом.

К 1945 году вся Европа стала оккупированной территорией с очень условным суверенитетом (если не сказать приостановленным и подвешенным в неопределенном статусе), разоренной войной, коллаборационизмом и Сопротивлением. Европейцы, казалось, остолбенели, осознав, в каких монстров они превратились, осмыслив глубину своей трусости и слабости. И еще они поняли, что величие годов и десятилетий, предшествовавших Первой мировой войне, было не что иное, как внешний лоск, скрывавший такие темные стороны Европы, какие нельзя было и вообразить. С этим осознанием улетучилось и европейское доминирование в мировых делах, причем при полном согласии европейцев. Они охотно «сдали вахту», признав, что империи, которые строились на протяжении более чем четырех веков, за которые боролись ценой громадных усилий и множества человеческих жизней, стали просто никому ненужными, бессмысленными геополитическими игрушками. После всех битв за господство над миром Европа потеряла способность проявлять какой-либо интерес к этому.

Как и во всех великих трагедиях, те же причины, которые привели к возвеличиванию Европы, вызвали и ее падение. Принципы государственности и право наций на самоопределение, прославляемые Просвещением, эволюционировали в шовинизм и ксенофобию, ненависть к чужакам. Невероятные достижения в науке имели в основе крайний скептицизм, который, будучи автоматически распространенным и на духовное познание, привел к низвержению моральных принципов. Технологии, позволившие изменить внешний материальный мир, создали и невообразимые орудия убийства. Властвование над миром привело к перманентному конфликту с ним, равно как и к внутреннему противостоянию за право на такое господство. Каждый шаг, утверждавший величие, нес в себе и зародыши будущей катастрофы.

Катастрофа надвигалась, но почти никто не смог разглядеть ее неясные очертания. Знаменитый писатель, публицист, пацифист Норман Энджелл (Norman Angell), в тридцатые годы получивший Нобелевскую премию мира, в 1909 году опубликовал замечательную книгу под названием «Великая иллюзия» (The Great Illusion). В ней он доказывал, что война в Европе стала невозможной из-за высочайшей степени взаимозависимости европейских стран и в торговле, и в инвестициях. Война ведет к полному параличу экономик воюющих стран из-за нарушения связей между ними, а следовательно, к опустошению и разорению и проигравших, и победителей. Поэтому, заключал Энджелл, войны быть не может.

Такие аргументы звучали весьма убедительно и весомо, особенно для финансовых элит, к которым они, собственно, и были обращены. В основе этого лежал хоть и небесспорный, но очевидным образом выдвигавшийся на передний план факт того, что именно финансовые элиты (а не чисто политические или чисто военные) перехватили контроль над мировым развитием. Их интересы, за которыми стояло практически все накопленное богатство, должны были защитить мир от «основных» милитаристских инстинктов, ведь их выход из-под контроля угрожал этому богатству. Финансисты опутывали весь мир паутиной экономических связей, обрыв которых, по идее, не был выгоден никому, а поэтому защищали мир от самого себя. Тогда, как и сейчас, возможность делать деньги ставилась во главу угла всех человеческих взаимоотношений, что приводило к выводу: если вам удается делать деньги, то вы не заинтересованы в войне; если всем позволено делать деньги, то никто в войне не заинтересован, поэтому война невозможна. Энджелл был очень умен, но он оказался неправ.

Он проигнорировал очень важный момент. Когда у двух наций есть общие экономические интересы, всегда появляется опасение, что другая сторона извлечет (конечно, несправедливо) из них бóльшую выгоду для себя, используя свои специфические преимущества. Или, может быть, захочет иметь аналогичные совместные интересы с какой-то третьей нацией — в ущерб существующему партнеру. Или просто нарушит по каким-то причинам заключенные договоренности. Чем сильнее степень взаимозависимости стран, тем больше они стремятся получить доказательств, что другая сторона останется верной этим отношениям. И что если, не дай бог, станет развиваться худший сценарий, другая сторона не будет использовать эту взаимозависимость для шантажа. Страхи и недоверие множились, нации стремились получить все более надежные средства обеспечения своей безопасности — экономической и финансовой. Это стремление не исключало войну как крайнее средство. Поэтому взаимозависимость МОЖЕТ дать безопасность, но может и не дать. Взаимозависимость при некоторых обстоятельствах может, наоборот, подорвать национальную безопасность и привести к войне.

К началу XX века при всей экономической взаимозависимости в Европе сложилась фундаментальная реальность: на европейскую и мировую арену вышла Германия как ведущая экономическая сила, сравниться с которой могла только островная Британия. И Германия, и Британия далеко опережали остальную Европу по экспортным возможностям — только Британия при этом имела империю, а Германия — нет.

Немецкая экономическая мощь, растущая с устрашающей скоростью, оказалась настолько просто «конвертируемой» в мощь военную, что все европейские страны были напуганы наличием такого соседа. По иронии судьбы Германия также очень опасалась соседних государств. Зажатая между Россией на востоке и Францией на западе, отделенная от других стран небольшими и немногочисленными естественными барьерами, имевшая лишь сорокалетнюю историю развития как единое государство, Германия страшилась одновременного нападения с двух сторон, которое могло произойти, несмотря на все кросс-граничные торговые и финансовые связи.

Объединение германских земель в единое государство и последовавший экономический подъем страны дестабилизировали сложившуюся в Европе систему. На западных и восточных границах новой империи возникли точки возгорания, породившие страхи в отношении стратегических вопросов, которые не удалось снять дипломатическими методами. Опасения были вполне реальными, а не фантомными, и они подпитывались уязвимостью позиций всех вовлеченных сторон, которая, в свою очередь, была рождена глубокой взаимозависимостью. Энджелл оказался банально неправ, доказывая невозможность войны.

Экономический рост западноевропейских стран в 1820–1913 годах

Трения появлялись и усугублялись, что все больше обосновывало необходимость войны. Либо Германию нужно было существенно ослабить, либо вся европейская военно-политическая система должна была измениться так, чтобы обеспечить Германии бóльшую безопасность во всех отношениях. В общем-то, ничего нового: Европа сталкивалась с такого рода конфликтами на протяжении веков. Однако никто не мог предвидеть, что это будет за война.

Массовое убийство как норма

Германские лидеры прекрасно понимали, что война на два фронта станет катастрофичной для страны, если она начнется тогда, когда решат враги, и в том месте, где решат враги. Несмотря на то что у руководства империи не было никаких надежных данных об открыто агрессивных планах франко-русского альянса, немцы отчетливо представляли себе, что намерения могут измениться очень быстро. Они также прекрасно осознавали тот факт, что бурный экономический подъем Германии вызывал все большее беспокойство ее геополитических соперников, которые на какой-то стадии могут выбрать войну как метод решения проблем. Риск казался слишком большим. Поэтому была принята стратегия подготовки к войне, которую следовало начать самим в наиболее подходящий для страны момент. Ставка в военно-стратегическом планировании была сделана на быстрый разгром одного из вражеских государств и последующую более или менее «нормально текущую» конфронтацию с другим. Германия сама начала войну из опасений, что если она этого не сделает, то это осуществит противник на условиях, для нее невыгодных. Если кто-то воспринимает такой вывод как парадоксальный, то достаточно ознакомиться со стратегическим военным планом, разработанным фельдмаршалом фон Шлиффеном. План, получивший имя своего автора, был полон как парадоксов, так и банальностей, понятных любому более или менее разумному человеку.

План Шлиффена предполагал быструю массированную атаку Франции, которая должна была привести к капитуляции последней в течение примерно 40–45 дней. Нападение планировалось через территорию нейтральной Бельгии со сосредоточением основных сил на правом фланге фронта, быстрым продвижением на юг вдоль берега Ла-Манша и финальным обходом Парижа. В результате французская армия должна была быть окружена, а столица Третьей республики взята. Все это нужно было совершить в очень сжатые сроки, чтобы Британия просто физически не успела как-то отреагировать своими наземными силами. Немцы предусмотрели вариант ответного российского удара на востоке и были готовы к тактическому отступлению и даже временному оставлению Восточной Пруссии. После военного разгрома Франции предполагалось, используя высокоразвитую железнодорожную инфраструктуру Германии, в кратчайшие сроки перебросить более 90 % немецкой армии на восток, оставив на западе около 10 %.

Германия планировала быструю войну — любой на месте немецких военных стратегов мыслил бы точно так же, исходя из объективных политических, географических, экономических реалий и целей, которые предстояло достичь. Но «что-то пошло не так», совсем не так, как задумывали германские фельдмаршалы. Быстрая маневренная война очень скоро выродилась в длительную взаимную бойню, в которой ни одна из сторон не имела решающего преимущества, в нечто, с чем Европа не сталкивалась еще со времен монгольского нашествия. Хотя эта бойня началась очень даже «бодро»: за короткий промежуток — между 6 и 14 сентября 1914 года — только на Западном фронте было убито около полумиллиона человек.

Можно констатировать три момента, которые коренным образом изменили тип войны. Во-первых, научно-техническое развитие резко ускорило изобретение новых видов вооружений и дало возможность их применения на практике. Во-вторых, индустриализация передовых стран способствовала налаживанию массового производства нового оружия в кратчайшие сроки. И, в-третьих, морально-психологическая обработка умов в государствах со сложившимися нациями, в первую очередь в трех главных европейских центрах — Франции, Великобритании и Германии, — позволила сохранить контроль над миллионными армиями, мотивировать эти миллионы убивать друг друга во имя своих наций и выдерживать все ужасы, всю грязь окопной жизни, которая, в свою очередь, была «неприятной, жестокой и короткой».

Возьмем, к примеру, автоматическое оружие, пулеметы. Оно было изобретено для того, чтобы преодолеть принципиальные недостатки ружей и винтовок. Ружья были очень неточным оружием, если только они не находились в руках прекрасно выученных и тренированных людей. Которых были тысячи, может быть, десятки тысяч, но не миллионы. Точность ружья не могла быть существенно повышена чисто техническими способами. Вместо этого предлагалось компенсировать этот недостаток огнем десятков пуль, выпускаемых одна за другой в течение короткого промежутка времени, за который обычное ружье делает только один выстрел. Американский пулемет Гатлинга времен Гражданской войны в Соединенных Штатах был одним из первых несовершенных прототипов автоматического оружия Первой мировой. Хайрем Максим изобрел современный пулемет. В одном из интервью Максим сказал, что как-то встретил знакомого американца в Вене в 1882 году и тот ему сказал: «Бросай свою химию и электричество. Если хочешь заработать кучу денег, придумай что-нибудь, что позволит этим европейцам еще лучше перегрызать друг другу глотки…» Один-единственный пулемет, противостоящий многочисленным атакующим силам противника, мог убить или ранить десятки солдат неприятеля прежде, чем они приблизятся к обороняемым позициям. Чтобы наступление целой армии захлебнулось в крови, требовалось произвести большое количество пулеметов и вооружить ими свою армию.

Хотя идея автоматического оружия витала в воздухе уже достаточно долгое время, техническая возможность его выпуска в массовом масштабе до поры до времени отсутствовала. Концепции нового оружия, единичные или опытные образцы были практически бесполезны без промышленного производства. Поступление же тысяч пулеметов на вооружение армий делало реальным применение совершенно новых методов ведения войны. Как и массовое производство других вещей: консервированных продуктов питания, артиллерийских снарядов (вместо ядер), грузовиков и экскаваторов. Индустриальная революция вместе с научно-техническими достижениями коренным образом изменила войну во всех аспектах, на порядки увеличив возможное число жертв любых боевых действий.

Немаловажным фактором, придавшим современным войнам беспрецедентно ожесточенный характер, стала и готовность людей драться, убивать и быть убитыми во имя каких-то идеалов, провозглашаемых государством. Все мировые технические достижения не привели бы к той кровавой бане, если бы солдаты не были бы готовы на психологическом уровне поставить интересы своей нации выше собственных, индивидуальных. И не стали бы воспринимать государство как материальное воплощение национальной идеи. Нация теперь значила гораздо больше, чем просто общность людей, говорящих на одном языке. Нация явилась моральной связью между ними, моральным обязательством и одновременно административной системой. Моральные обязательства отдельного человека перед нацией произросли из многих концепций эпохи Просвещения — от идеи общественного договора до романтизации искусства, зависимого от языка общения. Идея главенства индивидуальных прав, свобод и обязанностей оказалась в подчиненном положении по отношению к идее национальных интересов. И ничто не отразило эту подчиненность лучше, чем реализованная концепция массовых армий, основанная на тех или иных вариантах всеобщей воинской повинности.

В прошлом армии представляли собой некие, зачастую разношерстные, объединения насильно мобилизованных людей и наемников. Теперь же они состояли из солдат-граждан, действующих на основании своих моральных принципов. Армии стали материально олицетворять национальный дух. Уклонение от выполнения «воинского долга» стало расцениваться как предательство Родины, как предательство своего народа, то есть своей души. Административная система организации наций, материальное воплощение политической организации общества были доведены до совершенства в деле военного строительства. Армия превратилась в «плоть от плоти народной», стала непременным атрибутом нации. Нация же все более походила на военную структуру. Поэтому обычные люди были готовы умереть, даже продолжать умирать за свою нацию, которая стала некоей трансцендентальной нравственной вершиной, принципом, сочетавшим в себе армию и долг, гордость и честь. Солдаты воспитывались чуть ли не с детства с представлением, что лучше погибнуть, чем изменить этим принципам. Подобный моральный императив в большей степени господствовал в зрелых мононациональных государствах, таких как Германия, Франция или Великобритания, чем в многонациональных империях. Но даже в Австро-Венгрии этот принцип в достаточной мере завладел ее ядром — австрийцами. В Российской империи его привлекательность была меньшей, поэтому режим в конце концов пал.

Смерть всегда сопутствовала войне, но Первая мировая изменила масштабы истребления живой силы, скорость, с которой гибель настигала сражающихся, а также вероятность умереть на поле боя. То, что в ходе этой войны за относительно короткие промежутки времени было убито такое огромное количество людей, причем убито безобразно «эффективно», наглядно выявило не только беспрецедентный размах военных действий, но и принципиально иные моральные взаимоотношения между человеком, его смертью и государством. Количество убитых перешло в новое качество. Смерть во многом и на многих уровнях перестала восприниматься как трагедия. Когда за день погибают десятки тысяч, убийство становится чем-то обыденным, даже банальностью. Когда это происходит день за днем, смерть перестает шокировать души, быть табу, превращается в рутину.

Желание и решимость европейцев убивать в массовом порядке, их готовность погибнуть изменили в человеческом обществе всё и навсегда. Но полное истощение вместе с прибытием на театр военных действий миллионов американцев, которые к тому моменту отнюдь не были опустошены месяцами и годами окопной войны, привело к концу Первой мировой. На Восточном фронте она закончилась раньше. Солдаты Российской армии не были подвержены такому промыванию мозгов «в духе Просвещения», они терпели до поры до времени, а затем восстали. Стремление отправиться домой оказалось для них более значимым и важным, чем национальная гордость. На западе война продолжалась до конца 1918 года. Одна вещь оказалась общей для обеих воевавших сторон: солдаты противоборствующих армий сперва почувствовали облегчение, а потом то, что их предали.

В результате все стороны достигли совсем не того, к чему стремились в начале военных действий. Германия не устранила угрозу войны на два фронта, Франции не удалось расчленить Германию. Случилось то, что ожидалось меньше всего: распались четыре империи — Германская, Австро-Венгерская, Российская и Османская. А это привело к вычленению новых ярко выраженных наций, которые до того были в большей степени растворены в многонациональных империях.

Европа после Первой мировой войны

Окончание Первой мировой войны представляло собой триумф национального самоопределения. Нации, которые до этого входили в состав империй, оказались суверенными — независимо от того, готовы они были к независимости или нет. И им пришлось заняться стратегическим планированием своего будущего — очень тяжелая задача для стран, у которых не было своей национальной государственности (пусть даже тиранической диктатуры) на протяжении многих поколений. Польша возродилась как самостоятельное государство после более чем столетнего небытия. Общий язык и господство католичества, связывавшие поляков друг с другом все это время, способствовали национальному возрождению. Шопен и другие польские романтики от искусства обеспечили существование национальной гордости и идентичности еще с начала XIX века.

Но другие народы, например эстонцы или румыны, испытывали существенно бóльшие трудности в осознании того, что значит быть нацией. Еще сложнее дела обстояли в странных геополитических образованиях, появившихся в результате заключения всевозможных международных договоров. Чехи и словаки оказались гражданами одного общего государства. Все славяне Западных Балкан стали югославами, что вообще было чревато будущими конфликтами, так как под одной крышей были объединены испытывавшие взаимную неприязнь и даже ненависть католики, православные и мусульмане. Европа была переполнена независимыми национальными государствами, народы которых хранили многовековые взаимные обиды. В дополнение ко всему война ничего не решила на западе континента. Да, в головах витало представление о том, что осознание ужасов Первой мировой должно положить конец всем войнам в Европе. Но наиболее проницательные наблюдатели — такие как маршал Фош — уже тогда понимали, что окончание этой войны было всего лишь перемирием, которое, как оказалось, продлилось только 20 лет.

Европа по большому счету проиграла. Экономика европейских либеральных демократий была сильнейшим образом подорвана, их народы полностью разуверились в своих лидерах. Особо горькие чувства испытывали немцы, как народ страны, потерпевшей поражение: презрение к режиму, который вверг государство в позор, ненависть к силам, предавшим страну и воткнувшим ей нож в спину. В России произошли революционные изменения, которые привели к власти маргинальное экстремистское движение — марксизм. Послевоенный европейский хаос хотя и не был сопряжен с насилием в такой степени, как во время войны, но нес в себе еще большие угрозы. Европа была бурлящей, истощенной, обиженной, оскорбленной и проигравшей.

Только Советский Союз имел четкую цель своего дальнейшего развития: создание общества всеобщего равенства на основе промышленного освоения и покорения природы. Равенство могло быть достигнуто путем преодоления нехватки во всем, что было характерно для страны. Оставляя за скобками тот факт, что Советский Союз был очень далек от состояния господства над природой, надо признать, что марксистская философия являлась логическим венцом всех идей эпохи Просвещения. Развитие науки и техники должно было привести к коренному изменению условий человеческого бытия, изобилие материальных благ открывало дорогу к всеобщему равенству и преодолению случайных (по факту рождения) и искусственных различий между людьми.

Эпоха Просвещения дала человечеству концепцию идеологии, которая являлась квинтэссенцией светской веры в справедливость, построенной на рациональном анализе истории человечества. Идеология предоставляла внутренне непротиворечивое и последовательное объяснение, как все было устроено в обществе и что людям нужно делать в настоящем и будущем. Светский характер критичен для понятия идеологии. Просвещение было на ножах с религией. Устраняя тем или иным образом на том или ином этапе бога, творцы идеологических теорий предоставляли себе свободу трактовки того, что есть справедливость во взаимоотношениях между людьми, — это все являлось результатом их мыслительной деятельности.

Стремление к внутренней непротиворечивости диктовало необходимость охвата в идеологических построениях всех аспектов жизни общества — от природы брака до определения того, что прекрасно в искусстве, и способов выплавки стали. Если вы будете отталкиваться от достаточного набора основных принципов, постулатов, если вы будете применять их ко всему, невзирая на возможные эмоции, то по идее вы сможете объяснить все происходящее и понять, что вам нужно делать далее. Чем более амбициозен в претензиях на проницательность и дальновидность, чем более последователен и непротиворечив конкретный ум, тем более он беспощаден в воплощении своих идей на практике: ведь он абсолютно уверен в собственной правоте! Карл Маркс никогда не был приверженцем насильственных действий. Будучи интеллектуалом до мозга костей, он рассматривал насилие как один из способов для понуждения других следованию его безжалостной логике. Однако в ходе изучения его жизни создается впечатление, что он до конца не осознавал последствий данного тезиса. Вместе с тем это не относится к его последователям, которые вполне отчетливо представляли, что может случиться при методичном воплощении в жизнь идеологических построений, в частности конкретной марксистской теории, и которые на самом деле реализовали эту идеологию так, как они ее поняли, с безжалостностью, невообразимой до 1914 года.

Идеологии ведут к революциям. Приверженность Просвещения к систематическому характеру мышления влекла приверженность к последовательной политике, что объективно порождало желание насадить соответствующие политические системы по всему миру. Начиная с Великой французской революции и борьбы за независимость в США, Европу захватила идея о революциях как о моральном императиве. Революции, даже французская, были в какой-то степени честны и благопристойны. Революционеры убивали тысячи людей в желании построить новый справедливый (а то и совершенный) порядок. Революции выглядели апокалиптично, но только для тех, кто не видел, что должно прийти после.

Первая мировая война привела к переоценке того, что было приемлемым в ходе социальной революции. Она полностью устранила любые границы на пути процессов, которые и так являлись по своей природе трансграничными. Она сняла все ограничения с представлений о допустимых жертвах. Она также в значительной степени подорвала позиции тех общественных институтов, которые исторически играли роль в сдерживании массовых убийств, таких как церковь и традиционная семья; подорванным оказался и просто человеческий здравый смысл. Война привела к тому, что и солдаты, только что вернувшиеся с полей ожесточенных сражений, и интеллектуалы, не связанные более общественно приемлемыми рамками, стали переделывать мир в соответствии со своими идеями и представлениями, от размаха и амбиций которых захватывало дух.

Коммунизм и фашизм основывались на идее главенства широких масс. Это были концепции, отталкивающиеся не от индивидуальной личности, а от человечества как от людской массы, внутри которой происходила дифференциация на группы по их функциям в обществе, при этом каждая группа исходила из своих потребностей, иллюзий и страхов. Задачей политической партии и государства, которое эта партия выстраивала под себя, было подхватить основные, пусть и неосознанные, стремления неоформившихся масс и на их базе создать будущее для всего человечества. Надо четко себе представлять, что элиты и коммунистических партий, и нацистской партии использовали народные массы для укрепления своей власти и ради собственных интересов (то есть интересов властных элит). Кинохроника массовых митингов и шествий в Москве и Нюрнберге дает представление о размахе запросов, управляемых мифами и иллюзиями с постоянным присутствием притаившегося страха, то тут, то там выходящего на поверхность. Можно сказать, что партии нацистов и коммунистов были примерно тем же самым, что и армии времен Первой мировой, управлявшиеся в соответствии с аналогичными принципами, только без униформы. Армии, состоящие из масс, «винтиков», которые были готовы выполнить любой приказ, любую волю государства. Основным запросом, основным стремлением «винтиков» было просто выжить. Страх перед собственными лидерами и внешним врагом приводил к готовности не задумываясь делать то, что требуется. Из таким образом сформированной и закаленной массы предстояло появиться новому человеку, лучшему человеку, человеку будущего. Но для начала, на пути к такому будущему должна была пролиться кровь.

Всероссийская коммунистическая партия образовалась на основе двух социальных групп, классов, которые Маркс в своих работах не упоминал. Это были солдаты, поднимавшие мятежи, вылившиеся в революцию, и интеллектуалы-интеллигенты, которые возглавляли революционные партии. Солдаты вернулись домой с полей сражений мировой войны, на свои фабрики и в свои крестьянские хозяйства, но их ментальность и практические навыки были уже в большей степени военными. Они твердо знали две вещи. Первое — необходимость железной дисциплины, которая помогает выжить в ужасающих условиях, второе — то, что смерть является повседневной рутиной, что массовую гибель людей следует ожидать в любой момент. Эти люди были готовы окунуться в кровь гражданской войны, которая вспыхнула немедленно после революции. Они были готовы исполнить свои роли в крайне милитаризированном обществе, они были готовы смотреть в лицо смерти, исходящей от собственного государства. Они все это уже проходили.

Руководство партии находилось в руках интеллигенции, таких людей, как Ленин, который до этого написал книгу «Материализм и эмпириокритицизм». Данное произведение совершенно невозможно читать, но оно, безусловно, демонстрирует уровень мышления автора как достойного интеллектуала. Эпоха Просвещения поставила интеллектуалов в центр моральной вселенной, вытеснив оттуда священнослужителей. Просвещение фокусировалось на человеческом разуме, и те, кто был способен воплотить на практике идеи разума, были самыми важными историческими деятелями. Но интеллектуал, ощущающий себя «пупом земли», подвержен искушению встать в позу проповедника, изрекающего непреложные истины. Совсем как жрец храма. Если работы такого интеллектуала открывают истину, то почему бы ему не стать правителем? Платон рассуждал о «правителях-философах», но это было чистое теоретизирование. В эпоху Просвещения допускалась реализация самых радикальных идей. В частности, образ «правителя-философа» стал приобретать вполне земные черты. А логичная, законченная идеология, выдвинутая изощренным умом, вполне могла заменить божественные откровения.

Ленин явился воплощением интеллектуала, заполнившего собой вакуум, вызванный войной, и захватившего власть в стремлении изменить мир. Ленин был противоположностью слабого интеллектуала «не от мира сего», рассеянного профессора. Он смотрел на мир через призму безжалостной логики. Интеллектуалы на службе у чистого разума способны на чудовищное варварство. Ленин однажды сказал, что цель террора — запугать. Партия была создана для запугивания, и она выполняла эту функцию. Соратник Ленина Лев Троцкий написал очень хорошую книгу о Бодлере. Троцкий также был организатором Красной армии, которой руководил во время Гражданской войны.

Это были люди нового типа — интеллектуалы действия. Мир для них являлся холстом, на котором они должны были написать свою картину — картину нового, лучшего человечества. То, что уже было на этом холсте, подлежало стиранию, причем и в общественном сознании, и в реальном мире. Для людей типа Ленина и Троцкого беспощадность проистекала из их логики; позволить чувствам, сантиментам ограничить эту логику было недопустимо. Любовь к человечеству требовала жестокости к индивидууму. Ленин как-то заметил, что нельзя приготовить омлет, не разбив яиц.

Логические построения эпохи Просвещения могли быть весьма безжалостными, но только после Первой мировой войны европейцы на практике познали, что такое нечувствительность к смерти вокруг себя, что такое страдания и жертвы во имя высшей цели. Во время Гражданской войны в России погибло, по некоторым оценкам, около 9 миллионов человек. До 1914 года таких потерь человеческий разум не мог себе представить. Но после всеевропейской бойни 1914–1918 годов подобные цифры уже никого не удивляли. Массовое убийство вытекало из революционной логики, и для Ленина не существовало никаких моральных ограничений в следовании ей. Мировая война перевела резню таких масштабов из теоретической плоскости в практическую. Пределов не было; что следовало сделать, должно было быть сделано любой ценой, логично и беспощадно.

Интеллектуалы, создавшие партию и руководившие ей, после революции предались дискуссиям и спорам между собой — что интеллектуалы, интеллигенты имеют обыкновение делать всегда. И никто из них не смог удержаться у власти. Единственная из значимых фигур, делавших русскую революцию, кто не был интеллектуалом, — это Иосиф Джугашвили, этнический грузин, который взял себе фамилию Сталин. После смерти Ленина Сталин постепенно и систематично уничтожал коммунистических интеллектуалов, убив в конце концов всех. А русский солдат, закаленный в сражениях начиная с 1914 года, ответил на призывы Сталина с куда большим энтузиазмом, чем на призывы царя. Этот солдат был твердо убежден, что теперь он умирает и убивает за СВОЕ СОБСТВЕННОЕ светлое будущее, а не «за царя, за Родину, за веру».

Сталин продолжил и многократно усилил революционную традицию безграничного террора и массового убийства. Вместе с партийными интеллектуалами под нож репрессий попали крестьяне, придерживавшие зерно, потенциально враждебные советской власти малые народы, весь рабочий класс и военное руководство до самых его низов. Скорее всего, Сталина можно назвать коммунистом в том смысле, что он осознавал необходимость выживания советского государства любой ценой для последующей победы коммунизма. Его путь по защите государства требовал установления царства террора, масштаб которого трудно измерить. Только в 1937 году было казнено 681 692 человека, по большей части членов компартии. Некоторые исследователи, например Роберт Конквест — британский историк, специализирующийся на исследовании истории СССР, полагают, что число расстрелянных приближается к 2 миллионам человек. Это были просто те, кого арестовали и расстреляли за действительные или вымышленные преступления. Кроме того, за десятилетие тридцатых годов около 20 миллионов умерло от голода, который был вызван не природными катаклизмами, а действиями властей, в основном на Украине, но не только там, а и в других частях Советского Союза.

Эти ужасающие цифры людских потерь в мирное время имели некое рациональное обоснование, пусть и безобразное. Советский Союз в 1930-е годы стоял перед лицом надвигающейся войны. Существовало понимание, что без ускоренной индустриализации страны эта война будет проиграна. Зерно являлось важнейшей валютой, с помощью которой можно было накормить промышленных рабочих, а на доходы от ее продажи — закупить недостающие технологии на Западе. Урожая не хватало, чтобы достичь двух этих целей и одновременно прокормить многочисленное крестьянство. Поэтому Сталин решил проводить политику фактической конфискации зерна, оставляя крестьян умирать с голода. Интеллектуалы оказались недостаточно беспощадны для этого. Один из старых большевиков, Бухарин, который не был излишне слабонервен, тем не менее был глубоко потрясен тем, что государство сделало с крестьянством. Тогда, согласно сталинской логике, для продвижения вперед его, как и многих других, следовало физически устранить.

Европейские левые интеллектуалы простили Сталину все убийства частично потому, что не могли поверить в возможность осуществления террора такого масштаба, а частично потому, что были согласны с логикой террора. Остается только догадываться, что бы эти интеллектуалы сказали и сделали, если бы они стали реальными свидетелями сталинских убийств или если бы от них потребовали принять участие в терроре. Очень часто логика воспринимается совершенно по-другому, когда находишься вдалеке от грубых последствий ее воплощения в жизнь. Однако надо признать, что как бы ни велика была эта бойня, за ней стояла все та же пресловутая логика и все тот же пресловутый разум.

Что являлось экстраординарным для того времени, так это тот факт, что Советский Союз не был единственным местом человеческой бойни в Европе. Если бы подобных мест больше не существовало, то объяснения могли бы оказаться весьма простыми. Русские представлялись отсталым народом, поэтому царившая в этой стране жестокость не была удивительной. Но, к величайшему изумлению, Германия, которая достигла самых больших высот общественного, интеллектуального и экономического развития в Европе, также погрузилась в подобный кошмар. Немцы начали сходить с ума параллельно русским, хотя до поры до времени им было далеко до сталинских масштабов массового убийства.

В России революционное движение было очень скоро выхвачено интеллектуалами из рук солдатских масс. В Германии революция делалась руками солдат, не старой аристократической военной верхушкой, а солдатами из окопов, теми, кто попал на войну, имея за душой очень мало, и кто вышел из войны, не имея ничего. В мире происходило очень много дискуссий о том, что сделало Гитлера властителем умов в Германии. Как представляется, в основе этого лежал факт, что он сам был рядовым ефрейтором, сражавшимся в грязи окопов наравне со всеми, с честью вынесшим все тяготы войны, за что его наградили Железным крестом. Он вступил в войну, не обладая ничем, и вышел из нее почти ослепшим из-за отравления ядовитым газом. Как и миллионы других солдат Первой мировой, как солдаты многих войн разных времен, он столкнулся с осознанием того, что все его личные жертвы были напрасны, что его персональные устремления оказались преданы, а возможные награды — украдены. Гитлер не смог примириться с фактом поражения в войне после всего того, что он лично и остальные немецкие солдаты претерпели и отдали. Осознание большой жертвы, закончившейся поражением, вызывало внутренний протест, усиливавшийся идиотским Версальским мирным договором, который разорил немецкую экономику, а саму страну отдал в руки правительству либералов, абсолютно не представлявших, что делать дальше. Все это сделало Адольфа Гитлера и его оставшихся в живых товарищей озлобленными и во многом тоскующими по сильной армии.

Генрих Гейне, этнический еврей, являющийся одним из самых выдающихся немецких поэтов, в первой половине XIX века в какой-то мере предвидел, что может случиться с Германией:

Немецкая революция не станет оттого мягче и милосерднее, что ей предшествовали кантовская критика и фихтиевский трансцендентальный идеализм и даже натурфилософия. Благодаря этим учениям получили развитие революционные силы, ожидающие только дня, когда они смогут прорваться и наполнить мир ужасом и изумлением… Христианство — и в этом его величайшая заслуга — несколько ослабило эту грубую германскую воинственность, но искоренить ее не смогло, и если когда-нибудь сломится обуздывающий талисман, крест, то вновь вырвется наружу дикость древних бойцов, бессмысленное берсеркерское неистовство… Тогда из забытого мусора восстанут каменные боги, протрут глаза, засыпанные тысячевековой пылью, и, наконец, поднимется на ноги Тор со своим исполинским молотом и разгромит готические соборы.

Не смейтесь над моим советом, советом мечтателя, предостерегающего вас от кантианцев, фихтеанцев и натурфилософов. Не смейтесь над фантастом, ожидающим в мире явлений той самой революции, которая уже произошла в области духа. Мысль предшествует делу, как молния грому. А немецкий гром, конечно, тоже немец, он не особенно подвижен и приближается с некоторой медлительностью. Но он грянет, и тогда, услышав грохот, какой никогда еще не гремел во всемирной истории, знайте: немецкий гром попал, наконец, в цель.

Немецкий гром оказался, наверное, последней каплей, той соломинкой, которая переломила хребет Европы. Как указывал Гейне, он пришел из страны философов и грандиозных соборов. И он на самом деле прозвучал так ужасающе громко, как ничто во всей человеческой истории.

Люди, пережившие войну, были глубоко травмированы тем, через что им пришлось пройти, но одновременно они чувствовали, что им чего-то из этой ужасной жизни теперь стало не хватать. В их памяти война и армия остались как то, где было место дружбе, взаимопомощи, дисциплине и порядку. Для тех, кто оказался на проигравшей стороне, возвращение в мирную жизнь означало восприятие себя миром как «лузеров», возвращение в мир, который не принимал их за своих, в мир, в котором царил беспорядок. А память о том, что, может быть, никогда и не было реальностью, заставляла их тосковать по утраченному товариществу.

Все мужчины из поколения Гитлера, годные для службы, прошли через армию. Большинство чувствовало злость и презрение по отношению к Версальскому договору и правительству Веймарской республики. Версаль навязал такие условия, с которыми Германия не могла нормально жить. Состояние немецкой экономики сделало нищими попрошайками людей, которые ожидали уважения и достойного существования после того, как их тяжелейшая служба подошла к концу. Попрошайками было вынуждено стать и поколение их родителей, что было не менее ужасно. Когда бедняк теряет последнее, его жизнь меняется не очень сильно. Когда лишаются всего представители среднего класса, те, у кого было, что терять, их жизнь ухудшается кардинально. Германия потерпела поражение в войне, а цену за это поражение оказались вынуждены платить обычные люди, а не аристократы или дельцы черного рынка. Либерализм Веймарской республики являлся формой откровенной импотенции.

Адольф Гитлер был немцем, рожденным в Австрии. Он сражался на войне, рисковал своей жизнью, был ранен, вернулся домой в Германию без уважения, полагавшегося честному солдату, и с гигантской дырой в своих политических воззрениях. Германская аристократия и промышленная элита никуда не делись, но так же, как и верхние слои общества других стран Европы, они потеряли на войне доверие собственных народов. Либерализм в Германии был полностью дискредитирован на протяжении двадцатых годов и оказался неспособным ни отвергнуть унизительный Версальский договор, ни заставить элиты сделать хотя бы что-то для обеспечения минимально достойной жизни большинства граждан. Гитлер и жил в это время, характеризовавшееся культурным распадом общества, когда в головах царствовал интеллектуальный гедонизм, а принципы армейского порядка были отброшены за ненадобностью.

Гитлер оказался интеллектуалом особого свойства — не в академическом смысле. Он проживал свою собственную внутреннюю жизнь самоучки с идиосинкразией в восприятии внешнего мира. Отвергнутый записными интеллектуалами как эксцентричный чудак, он выработал свой собственный взгляд на человеческую историю и мир, который, как оказалось, получил громадную власть над умами. Такой человек, как Мартин Хайдеггер, интеллектуальная фигура, возвышавшаяся на философском горизонте всего XX века, преклонил колени перед Гитлером. Многие аналитики не придают большого значения этому, считая такой шаг Хайдеггера благоразумным оппортунизмом. Может быть, может быть. Только вот у него не было критической необходимости этого для того, чтобы выжить. Я подозреваю, что идеи национал-социализма в определенной степени стали для него убедительными и разумными если не благодаря академическому уровню детального анализа, то из-за интуитивного понимания сути вещей, пусть и не слишком развитого с научной точки зрения.

В коллективном сознании немецкой нации зияла огромная дыра, пустота на месте разрушенных общественных институтов, которую не могли заполнить существовавшие политические силы. Немцы презирали левых, так как те с позором вышли из войны. Центристы были по большей части циничны, стремились хоть как-то остаться на плаву и являли собой воплощение общественной усталости. Правые настолько явно давали понять о своем желании восстановить монархию и власть аристократии, что они ассоциировались со стремлением повернуть время вспять и возвратить страну на те позиции, с которых она уже один раз пришла к бедствиям. Гитлер пересмотрел и переформулировал основную проблему послевоенной Германии. Он поставил на первый план не устройство государства, его институтов, а вопросы, связанные с самоидентификацией нации. «Романтический национализм» основывался на общности культуры, языка, религии, то есть на тех моментах, которые были для Германии точно такими же, как и для любых других стран. И эти основы никак не могли идеологически выделить одну нацию из ряда других, а значит, и стать движущей силой для страны, погрязшей в цинизме и борьбе с исторической усталостью для страны, уязвленной тем, что только недавно случилось.

Гитлер отталкивался от того, что для возрождения Германии в первую очередь надо возродить в немцах чувство национальной гордости. Он отказался от понимания культуры как важнейшего фундамента, объединяющего народ в нацию, заменив ее общностью крови, заменив реальную историю мифами. Гитлер утверждал, что национальная принадлежность определяется передающейся от родителей к детям чистотой крови, из которой вытекало понятие расы. Кровь и раса — ядро нации. Далее Гитлер утверждал, что наследуемая кровь разных народов есть естественная основа их неустранимых различий; что северные, нордические народы, особенно немцы, от природы обладают особыми талантами, которые дают им право претендовать на управление миром. Гитлер также фактически «изобрел» новую историю для Германии, которая не брала начало от Священной Римской империи и не развивалась через лютеранство, а происходила из древнего германского леса, от тевтонских рыцарей, легендарных героев мифов прошлого, возможно, даже существовавших в реальности. Их всех следовало возродить в душах немцев для придания концепции крови и расы большей стройности. История превратилась в некое новое произведение искусства, во многом не соответствовавшее действительности, но имевшее свою правду, которая должна была войти в резонанс с глубинными струнами германского духа. Братья Гримм видели в мифе один из элементов нации. Гитлер сделал миф, наряду с кровью, сутью нации.

Идеи высшей расы, чистоты крови, исторические мифы заполнили пустоту, образовавшуюся после разрушения государственных и общественных институтов. Они смели с пути бессильных центристов и всю импотентную Веймарскую республику. Они сокрушили коммунистов в уличных схватках, подготовка к которым показала их участникам, как надо мотивировать солдат. В процессе тренировок штурмовиков учили полностью отказываться от собственной личности, а потом шаг за шагом восстанавливать уже новую личность на основе мифов о славном прошлом своего отряда, на основе гордости за свой отряд, на основе чувства превосходства своей страны. Очень важно не упускать из вида, что Гитлер был солдатом, он говорил с поколением таких же, как он, солдат, призывал их к оружию, чтобы исправить ошибки прошлого, устранить несправедливость, проистекающую из былых времен, и убеждал их в том, что они выше любой другой расы, что их предназначение — господствовать. Германский солдат прошел все стадии начальной подготовки, главным моментом которой была идеология, психология и мифы. Германская нация увидела себя единой со своей армией. Основные концепции Гитлера вступили в резонанс с массовым сознанием немцев и нашли в нем нужный отклик, так же как и предложенные методы.

Призыв к беспощадности тоже получил благодатную почву. Солдат должен убивать без каких-либо угрызений совести. Окопы Первой мировой показали это весьма наглядно. Теперь же Гитлер возвел беспощадность в универсальный исторический принцип. Вслед за Ницше он провозгласил, что христианство подрывает решимость и волю, заполняя душу милосердием и состраданием. Гитлер намеревался очистить Германию от любого проявления слабости. Вместо христианской благотворительности в душе человека должны властвовать арийские беспощадность и безжалостность. Ведение войны — это не просто продолжение политики национального государства другими способами, не просто опция в политическом арсенале. Война — это для солдата и всей нации также есть тест на соответствие высокому предназначению. Гитлер был солидарен с Просвещением и во враждебности христианству, и в обращении к язычеству, правда, совершенно другим образом — подчеркиванием имманентного неравенства рас.

Во времена Первой мировой войны среди солдат немецкой армии иногда намеренно распространялись отрывки из философских работ Ницше, в которых развивались идеи о сверхчеловеке и содержались нападки на христианство. Ницше также ввел в философский обиход доктрину горизонтов: он полагал, что мир слишком велик для того, чтобы отдельный человек мог в нем как-то определить свое место; поэтому для каждого человека нужен был свой горизонт — оптическая иллюзия, эффективно уменьшавшая мир до приемлемых размеров, в пределах которых человек мог хоть как-то контролировать происходящее. Эпоха Просвещения создала идею единого человечества, оно, в свою очередь, оказалось слишком большим для индивидуума, чтобы он мог найти свое место в нем. Человек нуждался в меньшем мирке. Известно, что Гитлер читал произведения Ницше и восхищался им. Я не думаю, что сам Ницше стал бы восхищаться Гитлером… В «Моей борьбе» Гитлер создал свой горизонт, но забыл, что — как и любой горизонт — он был иллюзией. Это был самый чистый возможный нигилизм: Гитлер не верил ничему, поэтому он оказался готовым поверить во что угодно. Он поверил в то, во что в тот момент больше всего нужно было поверить всей Германии — в ее всеподавляющее величие. Как страна Шиллера и Бетховена смогла увериться в этом? Ответ таков: потому что Бетховен, Шиллер и — шире — все Просвещение не смогли оттащить Германию от края пропасти, куда ее привели объективная геополитика, война и поражение в ней.

Просвещение нашло свое реальное воплощение на немецкой земле в виде Веймарской республики. Гитлер ненавидел республику как символ поражения и слабости перед лицом поражения. Фашизм стал бунтом против Просвещения, которое, напомню, отказалось от оценки человека по его рождению (в каком-либо месте, в рамках какого-либо рода) и отвергло врожденное неравенство людей. Оно возвеличило индивидуальность. Гитлер, напротив, воспел чистоту крови, неравенство людей, вытекавшее из неравенства рас, и величие масс как противоположность индивидуализму. Можно также сказать, что в каком-то смысле Гитлер не принял науку и технику, хотя активно пользовался их достижениями в своих целях. Но он заменил науку в головах людей верой в туманные и изменчивые мифы. Гитлер понимал, что наука наряду с тем, что предоставляла ему средства для покорения мира, уродовала немецкую душу, постоянно замещая в ней великий национальный миф о чистой крови и высшей расе прагматичным материализмом.

Для Гитлера Просвещение было эквивалентно христианству по отрицательному влиянию на волю нации — они оба были подрывными факторами. Либералы и социалисты ударили в спину армии (а значит, и нации) в самый трудный момент. Однако тут возникало противоречие: если раса была поставлена в центр всей жизни человеческого общества, то просто обвинить либералов и социалистов в решающем предательстве не получалось: разделение общества по политическим воззрениям находилось в иной плоскости, в сравнении с основополагающим разделением по расовым признакам. Предательству, удару в спину нации полагалось найти объяснение с расовой точки зрения. Для этого были выбраны евреи. В соответствии с гитлеровской концепцией они были расой, однако особого, уникального рода. Евреи не имели собственной общей родины, вместо этого они встраивались в общества, в которых доминировали другие нации, при этом сохраняя свою отличительную расовую идентичность. Гитлер выдвинул положение, согласно которому евреи, присутствуя повсеместно, приносят всем другим нациям только беду — их стратегия заключается в том, чтобы эксплуатировать другие народы к своей выгоде, в конечном счете приводя их к национальным катастрофам. Гитлер узрел в евреях основных «выгодоприобретателей» эпохи Просвещения. До этого евреи везде были изгоями, Просвещение сделало их равными другим народам (так как все люди равны), а Джон Локк написал несколько эссе по теме национальной толерантности и веротерпимости. В эпоху Просвещения и после нее многие евреи выдвинулись на первые роли: Спиноза выпустил свои великие труды, Ротшильды создали крупнейшую банковскую систему, наконец, Маркс довел до крайности, до логического конца идею материалистической революции. Гитлер обвинил евреев в создании и капитализма, и коммунизма, увидев, что оба этих «изма» имеют корни в эпохе Просвещения.

Самое тяжелое обвинение в адрес евреев заключалось в том, что они создали современный мир таким, каким он стал, с целью извлекать из него выгоду только для себя. Это был обман. Евреи действительно извлекали выгоду из современного им мира, но этот мир был создан и Бэконом, и Коперником, и Лютером. Для евреев открылось окно возможностей, они им воспользовались, причем по многим направлениям. Но Гитлер писал собственную, достаточно абстрактную и мифологизированную историю — в ней евреи не просто извлекали выгоды из открывавшихся возможностей, как и другие народы. По мнению Гитлера, евреи были главными архитекторами мирового порядка Нового времени. Отсюда логично вытекало, что нож в спину Германии всадили евреи руками созданных ими же социалистов и либералов. Евреи контролировали и банки, и коммунистов, и либералов. Почему в 1914 году началась война? Потому что был еврейский заговор. Почему Германия потерпела в войне поражение? Потому что еврейское влияние растлило германский дух. Зачем евреи это сделали? Чтобы обогатиться.

В свете таких рассуждений появлялось множество вопросов, на которые Гитлеру следовало бы ответить. Наверное, самый главный из них мог звучать так: что же такого особенного было в еврейской крови, что заставляло этот народ поступать подобным образом и давало ему такую закулисную власть над всем миром? Вряд ли наука дала бы ответ, но ведь Гитлер и не работал над научным трактатом. Он апеллировал не к логике, а к чувствам, которые в конкретный момент превалировали в общественном сознании. Ему было важно войти в резонанс с этими чувствами, а уж в этом он являлся практически непревзойденным мастером. Его рассуждения о евреях попали в точку, поэтому никто особо и не задумался о независимых доказательствах или о логической непротиворечивости. Его писания были не наукой, философией, а претендовали на чувственное восприятие — как произведения искусства, соблазняющие слушателя, зрителя, читателя своей эффектностью.

Надо всегда помнить, что его концепция убедила немцев — нацию, состоящую из хорошо образованных и искушенных людей. Сегодня сама возможность массового помешательства такой нации выглядит нонсенсом. Однако гитлеровская «теория» оказалась настолько идеально соответствующей тому времени и тому месту, что… случилось то, что случилось. Гитлер вдохнул в немцев энергию, необходимую для преобразования самих себя и открывшую дверь безграничному ужасу. Произведения искусства, как и радикальные идеологии, не терпят никаких ограничений. Гитлер обосновал идею врожденного превосходства германской нации над другими, даже если она вдруг в какой-то момент оказывается жертвой. Одновременно приводились доводы о том, что евреи — «недочеловеки» (Untermensch), даже если они и оказываются в положении триумфаторов. Гитлер начал свою великую перестройку всего европейского порядка, отталкиваясь от своих представлений. Германская армия — Вермахт, — катком прошедшаяся по всей Европе, была не просто армией. Это было материальное воплощение того обращающегося к иррациональным чувствам, поверх разума, «произведения искусства», которое создал Гитлер.

Следующий тезис может показаться безумным, но Вторая мировая война была, с одной стороны, важнейшим геополитическим событием, а с другой — «произведением искусства». Айнзацгруппы полиции безопасности и СД — эти эскадроны смерти, которые следовали за частями Вермахта по территории Советского Союза для зачисток и уничтожения «недочеловеков», занимались переформатированием Европы согласно скетчам Гитлера, желавшего быть архитектором, создателем нового мира. Роль Вермахта в войне — расчистка холста для создателя нового шедевра.

Вопрос для всей Европы: как цивилизованные немцы могли впасть в такое чудовищное мракобесие? Ответ должен быть таков: логика европейского величия, империализма и Просвещения вела к подобным ужасам как к одному из своих возможных результатов. Европейская империя была построена на основе гражданских войн, кульминацией которых стала Первая мировая. Просвещение создало современную науку и технику, которые вывели войну на беспрецедентный, чудовищный уровень. Просвещение также отменило границы для человеческого разума, что — по злой иронии доведения всего до абсурда — вылилось в подрыв собственной приверженности здравому смыслу и повлекло возникновение идеи о том, что разум сам по себе является иллюзией.

Чудовищность происшедшего приняла особые немецкие черты и формы. Но я убежден, что, хотя специфичность пути, по которому пошла европейская история, зависела от того, какая конкретно страна выйдет из Первой мировой одновременно и опустошенной, и бессильной, неизбежным было само появление какой-либо страны в таком униженном состоянии. Перед этой другой страной неотвратимо встал бы вопрос о национальном возрождении, скорее всего, на основании своего особого «произведения искусства» в пределах собственного горизонта. Я также утверждаю, что подобные «произведения искусства» на псевдоисторические темы, имеющие целью национальное возрождение, являются безжалостными дикими зверями. Страдания, которые моя семья перенесла во время Холокоста, дают мне основания считать, что другая нация, окажись она на месте немецкой, возможно, и не создала бы свой аналог Аушвица, но что-то похожее с аналогичным концом было бы точно; жертвы могли бы быть другими… а могли бы — и теми же самыми…

Большевики вели историю к логическому завершению, а человечество — к освобождению и искуплению. Любая цена, которую пришлось бы заплатить за это, не рассматривалась как слишком высокая. Нацисты совершенствовали германскую нацию, вычищая из ее рядов не только чужеземцев, представителей других народов, но и тех, кто не принадлежал к какой-либо нации, у кого не было своей страны и кто — по представлениям фюрера — разрушал нации, заражая их собой. Нацисты тоже не стояли за ценой ради достижения своих целей. Сравните цену, заплаченную ради утверждения превосходства, с «ценами» Первой мировой, по которым Европа «купила» себе только страдания. Но здесь было ради чего повышать ставки, по крайней мере нацисты и марксисты были убеждены в этом.

Идеология беспощадна, а ее верные адепты гордятся своей готовностью преодолевать все преграды и сметать все границы на пути к цели, на которую указывает логика этой идеологии. Данное утверждение справедливо по отношению к любой идеологии, как и к любой религии. Каждый может легко представить, что религия, несущая в себе трансцендентальную миссию, также способна зайти как угодно далеко. Вспомните древних евреев, пересекающих Иордан, вспомните крестоносцев, вспомните о джихаде. Логика этих верований безгранична. Но религии ограничивают себя сами через свою догматику. Идеологии могут ограничивать себя через здравый смысл — посмотрите на Соединенные Штаты. Однако человеческая история XX века породила особый класс идеологий, которые не знают никаких границ. Они появились и на время всецело захватили Германию и Советский Союз.

Сумерки богов

Вторая мировая война продолжала Первую мировую, еще более расширив территорию боевых действий, еще более интенсифицировав их, при этом сохранив общую стратегическую канву военных операций. Германия, зажатая между Францией и Советским Союзом, сначала атаковала Францию, на этот раз через Арденнский лес. В противоположность событиям Первой мировой, Франция капитулировала через шесть недель после начала немецкого наступления. Великобритания не стала заключать мир с Германией, которая, не имея возможностей в короткие сроки форсировать Ла-Манш достаточными силами, решила, что следующей целью, подлежащей разгрому, должен стать Советский Союз. Немцы были очень близки к ее достижению, но в конце концов огромные пространства поспособствовали тому, что гитлеровские армии были стерты в пыль советскими войсками. Германия также объявила войну Соединенным Штатам, которые высадили свои войска в Европе через два с половиной года, сумев форсировать Ла-Манш. (Стратегически менее важные высадки союзников в Северной Африке и Италии, конечно, имели место до этого.) Германия была повержена и оккупирована Америкой и Советским Союзом. Геополитические причины обеих мировых войн были одинаковыми, результаты — похожими, но масштаб людской бойни во время Второй мировой многократно превзошел масштаб потерь в ходе Первой мировой. Для Германии финальная катастрофа оказалась еще более глубокой — как и для всей Европы…

Хотя Первая мировая война и носит название «мировой», но по своей сути она была все-таки европейской. Вторая же мировая явилась воистину глобальной: боевые действия велись и в Тихоокеанском регионе, и на просторах Атлантики. Но самое важное то, что интенсивность военных действий снова возросла на порядки. До сих пор точно неясно, сколько людей погибло в Европе в течение Второй мировой войны; правдоподобными представляются оценки жертв в приблизительно 51 миллион солдат и мирных граждан — в результате военных действий, от бомбежек, от геноцида. Население Европы, включая нейтральные страны, насчитывало примерно 550 миллионов человек. Ошеломляющее число погибших — 10 % всех жителей за шесть лет начиная с 1939 года по 1945-й.

Однако эти общие данные все еще не дают полного понимания катастрофы. Польша потеряла 16 % довоенного населения, Германия — около 19 %, Советский Союз — примерно 14 %. Наибольшие потери пришлись на пограничную полосу между Западной и Центральной Европой, которые можно считать неким Европейским полуостровом, и континентальной ее частью — именно здесь происходили наиболее ожесточенные и массовые сражения. Страны Балтии, Румыния, Венгрия и Чехословакия прошли через колоссальные удары с обеих сторон. Но и потери стран на западе континента были впечатляющими: Франция лишилась полумиллиона своих граждан, Великобритания и Италия — почти по полмиллиона каждая.

Война как политический метод достигла своей кульминации — можно сказать, она приобрела промышленные масштабы. Фабрики, производившие вооружения, стали едва ли не более важными объектами, чем собственно воинские подразделения. И уж точно более важными, чем отдельные артиллерийские единицы, танки или самолеты. Квалифицированные рабочие военных заводов теперь представляли бóльшую опасность для противника, чем некоторые воинские формирования, состоящие из подготовленных бойцов. Военная промышленность выступала основным стратегическим фактором, но она производила и средства уничтожения себя самой. Появление массового воздушного флота пилотируемых бомбардировщиков означало конец разделения населения воюющей страны на военных и гражданских. Во-первых, гражданские работали на военных заводах. Во-вторых, эти заводы стали важными целями бомбардировочной авиации, вооруженной обычными бомбами, которые не могли быть достаточно точно наведены на цель. В одном из первых налетов английской авиации на Германию бомбометание было настолько неточным, что немцы даже не смогли понять, что, собственно, англичане хотели разбомбить, так как почти все бомбы упали в чистом поле. Точно так же, как в случае появления автоматического оружия, отсутствие точности бомбометания компенсировалось количеством — в данном случае не пуль, а сбрасываемых бомб. Что требовало все больше и больше бомбардировщиков. Результат был неизбежен: под бомбежками гибло все больше и больше мирного населения, которое не имело никакого отношения к военному производству. В конце войны немецкие города выглядели так, как будто они были намеренно подчистую снесены, — так мало зданий уцелело.

Но наиболее отвратительные военные преступления были совершены немцами. Перефразируя Платона, можно сказать, что война — это естественное состояние нации. Однако то, как война ведется, есть вопрос выбора методов и средств. И в каждом эпизоде той войны немцы выбирали наиболее безжалостные методы и средства. Если они по своей крови были высшей расой, то у них не имелось никаких моральных сомнений по поводу того, что они делают с низшими народами. После поражения Польши там был установлен жесточайший террор, а методы ведения немцами войны на территории Советского Союза поражали не только своей беспощадностью и жестокостью, но и тем, что они не вызывались какой-либо военной необходимостью. Украинцев возмущала советская власть и коммунистическая идеология. Они перенесли множество страданий от сталинских конфискаций зерна для получения валюты. Украинцы могли бы стать союзниками Германии. Но Гитлер рассматривал их как низшую славянскую расу, и в его планы не входила поддержка Украины, тем более что он был убежден в скором разгроме Советского Союза. Поэтому на украинской территории немцы установили такой же жестокий оккупационный режим. Во Франции и северных странах оккупация была более «мягкой», но это тоже обусловливалось гитлеровской идеологией.

Труднее всего писать о Холокосте, который не имел никаких военных причин. Если все остальное, что делал Гитлер, можно как-то, пусть с большой натяжкой, но объяснить логикой ведения войны, то промышленное умерщвление шести миллионов евреев вместе со многими миллионами представителей других народов выходит за рамки любой нормальной логики. «Учреждения», подобные Аушвицу, никоим образом не помогали фронту, в то же самое время поглощая значительные ресурсы: если даже не считать что-то, что использовалось как еда для заключенных, то оставались расходы на «персонал», железную дорогу и т. п.

Однако все становится на свои места, если мы вспомним о том, как Гитлер мыслил, о его извращенной логике. Действительно, если евреи проникли во все поры жизни Европы, всех ее наций, если по своей природе, по «химии» крови они не могли существовать иначе, кроме как обогащаясь за счет других народов и разрушая их изнутри, то очищение континента от такой «плесени» имело стратегическое значение. Парадоксально, но Гитлер считал, что евреи развязали не только Первую мировую войну, но также и Вторую! По его мнению, евреи хотели закончить то, что не было сделано в предыдущий раз. Он говорил, что евреи вовлекли Францию и Британию в войну с Германией, когда те встали на сторону Польши. Затем евреи воспрепятствовали установлению мира между Германией и Великобританией.

Гитлер набросал эскиз своей геополитической картины, своего «произведения искусства», сила которого была не в правде, а в способности приводить массы в движение. Однако он попал в собственную ловушку, совершенно искренне поверив в мифы, изобретенные им самим. Еще в довоенное время он предупреждал, что если евреи развяжут новую войну в Европе, то их ждут катастрофические последствия. Поэтому он свято верил, что так как евреи все-таки начали войну, то для избавления мира от еврейских козней в будущем, он должен раз и навсегда искоренить угрозу, исходящую от этой расы.

Если соединить научно-технические достижения Просвещения с языческой мифологией, то некоторые идеи, выглядящие безумными, приобретают «разумное» обоснование. Мифы сделали немцев готовыми убивать. Промышленность сделала возможным убивать миллионами. Если в миф поверили, если действительно все евреи имеют врожденный дефект, который неминуемо делает их угрозой другим народам, то тогда даже еврейский младенец представляет для Германии не меньшую угрозу, чем мужчина в расцвете сил. Поэтому на охоту за еврейскими детьми и были посланы тысячи и тысячи. Поэтому детей свозили в места, где их можно было убивать промышленным (то есть сравнительно дешевым) способом, поэтому их там и убивали.

Война (опять же, не конкретная, а как способ решения конфликтов) вскоре достигла ужасной кульминации. В Хиросиме и Нагасаки за мгновение погибли в общей сложности более 100 000 человек. В Токио такое число жертв повлекли три дня «обычных» бомбардировок. Появление атомной бомбы привело к тому, что развитие методов ведения войн подошло к своему пределу. Если промышленность является базой для современной войны, а производства обычно сосредоточены в городах, где живут рабочие военных заводов, то уничтожение городов имеет какую-то военную логику. Создание атомной бомбы показало, что с ее помощью можно «эффективно» стирать с лица земли целые агломерации. Эти рассуждения объясняют некоторую военную логику, пусть и ужасную, но логику. Хиросиму иногда сравнивают с Холокостом. Однако то, что стоит за этими явлениями, различается фундаментально. Можно соглашаться или не соглашаться с ходом мысли больших военных начальников. Но, думаю, нет серьезных сомнений в том, что война с Японией вряд ли закончилась бы без прямого военного вторжения на Японские острова, которое повлекло бы непредсказуемое количество жертв с обеих сторон. Ясно одно: это число было бы огромным. Это суждение мне кажется обоснованным. Но многие весьма достойные аналитики с ним не соглашаются. Главное в этом то, что применение атомной бомбы в Хиросиме имело хоть какое-то правдоподобное рациональное обоснование с точки зрения военной логики.

Что делает Холокост непохожим ни на что другое, так это полное отсутствие какого-либо правдоподобного рационального обоснования с точки зрения военной логики, за исключением того гитлеровского, настолько абсурдного и нелепого, что нам теперь невозможно представить, что кто-то в него всерьез поверил. Тем не менее тогда гитлеровский миф о чистоте крови и высшей расе был принят большинством немцев, хотя были и те, кто его отверг. Когда сегодня молодые немцы узнают о том, во что верили их бабушки и дедушки, они совершенно искренне приходят в ужас. Но ведь это было… Более того, в человеческой истории есть много примеров, когда в том или ином обществе некоторые этнические, религиозные или политические группы рассматривались как представляющие угрозу. Так, испанская инквизиция убила сотни, может быть, тысячи людей. Но у нее не было технологий убийства миллионов. Таким образом, чтобы Холокост стал возможным, потребовался не только миф, внедренный в головы широких масс, но и развитая техника и технология убийства.

Что было ужасающим в 1913 году, более не являлось таковым. Если сложить 55 миллионов убитых во время Второй мировой войны с 16 миллионами жертв Первой мировой, то получится, что за 31 год между 1914-м и 1945-м около 71 миллиона европейцев погибли вследствие военных действий. Учтем также приблизительно 20 миллионов, умерших от голода и в результате сталинских репрессий, — общее число достигает 91 миллиона. А ведь еще были гражданские войны в России и Испании, а также множество более мелких вооруженных конфликтов, например между Турцией и Арменией, Турцией и Грецией. Поэтому число жертв в 100 миллионов может оказаться консервативной оценкой. Миллионом больше, миллионом меньше…

Эта арифметика означала сумерки и закат Европы, которая так и не оправилась от массовой бойни. В конце войны военные армады США и СССР поделили Европейский полуостров между собой, при этом американцы также присутствовали на Британских островах, а британские войска — на континенте. Европейский полуостров, оказавшийся оккупированным, разрушенным и обессиленным, более не являлся хозяином своей судьбы. Кто определял судьбу каждой страны — зависело от того, где остановились армии двух главных победителей. Европейская империя еще с трудом дышала, но ее дни были сочтены.

За 31 год Европа прошла путь от состояния непобедимого центра глобальной системы до места, где нищета повсеместна, а уверенность в собственных силах почти исчезла. В 1945 году, когда кровавая оргия закончилась и Европа стала понемногу приходить в себя, ошеломленно оглядываясь на то, что она сама с собой сотворила, карта мира изменилась столь кардинально, как никогда не менялась со времен Колумба. И Европа теперь была не в центре этой карты.

 

Глава 5

Истощение

Тридцатого апреля 1945 года Адольф Гитлер покончил жизнь самоубийством. Этим самым был положен конец войне в Европе и пресловутому периоду длиной в тридцать один год. Завершилась также историческая эпоха, насчитывавшая более 450 лет. Европейский полуостров был оккупирован Соединенными Штатами и Советским Союзом, суверенитет европейских государств носил символический характер. В течение нескольких последовавших десятилетий вся европейская империя распадется, а доминирование Европы в мире прекратится. В качестве сверхдержавы с глобальными интересами и силовыми возможностями их обеспечивать сохранится только Советский Союз. Однако чуть позже придет время пасть и советской империи. Показалось, что многочисленные европейские точки возгорания, исторические пороховые бочки, заложенные в самых чувствительных местах, вдруг исчезли; осталась лишь одна — в центре Германии, как и только одна действительно реальная геополитическая пограничная зона.

То, что невозможно было представить в 1913 году, произошло. Европа, будучи сильно фрагментированной, разорвала сама себя в клочья за тридцать один год войн и кризисов, провокаций и иллюзорного перемирия, намеренного голода и гражданских войн. Она оказалась неспособной накормить своих граждан, обогреть их жилища, во многих случаях даже просто обеспечить им крышу над головой. Лидер глобальной экономической системы стал вдруг беднее, чем большая часть остального мира. По злой иронии истории мировой центр силы теперь был беспомощен.

Редьярд Киплинг, поэт, бывший певцом величия Британской империи, предчувствовал, что случится нечто подобное, и предупреждал об этом в своем стихотворении «Гимн отпуста» («Recessional»).

Растаял флот вдали, и мгла Сглотнув огни, покрыла мир, И слава наша умерла, Как Ниневия или Тир. Всех Судия, Ты нас щадил, — Не даждь забыть, о Боже сил! За властью призрачной гонясь, Мы развязали языки И, как язычники, хвалясь, Живем Закону вопреки, — Ты древле нас не погубил, Не даждь забыть, о Боже сил! [23]

Европа, без сомнения, жила «Закону вопреки». И даже те, кто оказался среди победителей и не «развязал (дикие) языки» (если вынести за скобки некоторые ранние выступления Черчилля), на самом деле проиграли свою войну. Траектория движения Европы по геополитическому небосклону за время между 1913 и 1945 годами представляет собой самое крутое падение, которое только можно себе представить. Причем падение с головокружительной высоты почти безграничной власти над миром.

Интересно отметить, что Вторая мировая война в Европе очень быстро закончилась после смерти Гитлера. Немцы бились фанатично, пока фюрер был жив. После его самоубийства сопротивление прекратилось — где в течение дней, а где и часов.

Гитлер создал исторический миф, согласно которому его личная воля слилась с волей германских героев далекого прошлого для возрождения Германии. В этом мифе произошло отождествление его воли со страной: его воля и есть Германия, Германия есть его воля. После смерти фюрера Германия исчезла — осталась только территория, где большинство говорит по-немецки. Нить, связывавшая страну с ее героическим прошлым, оборвалась, поэтому немецкий дух испарился как мираж. В этот момент германская нация как «произведение искусства» и как «прекрасная мечта» умерла.

Романтика Британской империи тоже почила в бозе. Идея о цивилизационной глобальной миссии Британии, несущей свет отсталым племенам и народам, ушла в небытие так же неотвратимо, как идея господства немецкой расы, хотя и менее стремительно. Закат Британской империи частично объясняется экономическими причинами — война разрушила хозяйственную жизнь империи. Но, с другой стороны, в сознании британцев поселилась мысль, что, несмотря на победу, их страна по большому счету оказалась проигравшей, потеряв свои довоенные позиции в мире. События, происходившие начиная с 1914 года, истощили не только экономику Британии, но и моральный дух нации. От уверенности британцев в том, что они с достоинством несут «тяжкое бремя белого человека», мало что осталось к 1945 году, как и от веры в мудрость своего правительства. Каким бы харизматичным ни был Черчилль, вскоре после окончания войны он проиграл выборы и был вынужден покинуть место национального лидера.

В XX веке США дважды высаживали свои войска в Европе, и в обоих случаях могущество Британии после этого существенно уменьшалось. В первый раз американцы не ступали на британскую землю. В следующий раз — во время Второй мировой — американская армия находилась на Британских островах в течение трех лет. Проблема с американцами для британского сознания заключалась в том, что те излучали «комплекс превосходства» здесь и сейчас. Американцы не только обладали силой, которую Британия утратила. Они излучали чванство, развязность и кураж от этого обладания, совершенно не осознавая, что их повседневное поведение другие воспринимают как чванство. Они были самими собой! Однако американцы пришли, чтобы спасти изолированную и блокированную Британию, поэтому, осознанно или бессознательно, они ожидали за это благодарности в том или ином виде. Британцы и были благодарны. Так проходит земное величие…

Французы же полностью вынесли все кровавые ужасы четырех лет Первой мировой войны. Поэтому даже если бы вклад США в победу в той войне носил бы более решающий характер, чем случилось в действительности, то Франция с полным основанием могла считать себя победительницей. В 1940 году Франция пала за шесть недель. Какой бы ни была правда, что бы мифы ни говорили о важности французского движения Сопротивления, как бы ни клеймили коллаборационистов, остается непреложным факт: французская армия была молниеносно разгромлена. Францию освободили не столько сами французы, сколько американцы при участии британцев, поляков и многих других. Конечно, был военный контингент «сражающейся Франции», было подполье Сопротивления, но все это выглядело песчинкой рядом со скалой американской армии, по сравнению с которой даже британские силы казались не очень значительными, не говоря уже о французах. Именно из американских рук французы получили обратно свой суверенитет. Французы гордились тем, что были наследниками Карла Мартелла, разбившего в свое время мусульман, и Наполеона, который хотя в конце концов и потерпел поражение, но проиграл с достоинством и честью. В Первой мировой Франция не снискала себе особенной славы, а во Второй — ее вообще ждало только бесславие. Французы прекрасно осознавали это, злились и внутри себя не могли смириться со своим новым историческим положением. Шарль де Голль выглядел надменным и неблагодарным, когда отказался обратиться по радио к французам в день высадки союзников в Нормандии с речью, написанной для него союзниками, и в рамках выступления Эйзенхауэра. Де Голль отчаянно пытался собрать остатки французской гордости и восстановить суверенитет страны после унижений военного разгрома, оккупации и освобождения (да-да, такое освобождение тоже было достаточно унизительным). Благодарность может быть весьма горькой пилюлей.

Большинство других стран Европы пребывали в шоке. Франкистская Испания все еще приходила в себя после гражданской войны, Италия — после опереточного величия режима Муссолини. Польша переживала трагедию за трагедией, потеряв суверенитет и территории, которые перешли к Советскому Союзу. Те, кто имел какое-то величие, его утратили. Те, кто рассчитывал получить величие, не получили ничего. Те, кто просто надеялся на спокойную и безопасную мирную жизнь, оказался ее лишен. Все мечты, реальные или несбыточные, были разбиты вдребезги.

Обычно окончание войны несло в себе надежду если не для всех, то, по крайней мере, для некоторых. В этот раз надежды, может, кто-то и питал. Но для подавляющего большинства конец той войны означал в большей степени не надежды, а осознание того, что было потеряно. Для очень многих европейцев жизнь свелась к балансированию между нищетой и отчаянной нищетой, угрожавшей самой жизни. Да и забудем об империях, суверенитетах, национализме — бог с ними! Главное — колоссальная цена, заплаченная человеческими жизнями, не укладывалась в головах. Целые семьи оказались уничтоженными, имена старинных родов — вычеркнуты из будущего. Конечно, в первую очередь я имею в виду евреев, но ведь сколько немцев были живьем сожжены в огне ковровых бомбардировок, сколько русских семей «зачистили» во время эсэсовских облав на евреев и партизан? Сколько детей остались круглыми сиротами, без единого кровного родственника?

Европа находилась в состоянии грогги, из которого практически целое поколение так и не смогло выйти. Шок преследовал этих людей до самой смерти. Я знаю еврея, который, будучи совсем молодым человеком, прятался в польских лесах, а одна христианская семья пыталась как-то помочь ему и защитить его. Он был родом из Лодзи, где погибла вся его семья. После войны он уехал в Америку. Моральное опустошение, истощение и равнодушие ко всему, к самому себе подавляло его душу и волю. В какие-то моменты ужас пережитого прорывался наружу, выливался в отчетливое понимание, что надежды на выход из этого состояния нет и не будет. Безумие и горе стали его неразлучными спутниками по жизни, как один и тот же галстук, который был на нем всегда.

Я также знаком с женщиной, которая маленькой девочкой жила в Гамбурге. Британская военная стратегия предусматривала ночные бомбежки немецких городов зажигательными бомбами. Гамбург, один из крупнейших морских портов в мире, являлся целью таких налетов. Отец девочки отправился на войну, служил в СС и домой не вернулся. Точно так же, как моя сестра, она проводила дни и недели в подвалах, в то время как враг старался ее убить. Когда я с ней познакомился, она была странным образом замкнута в себе, и у нее были очень ограниченные запросы и потребности. Она имела одну большую любовь всей своей жизни, человека, которому посвятила себя всю до его последних дней. Для нее опустошение и истощение вылилось в сужение ее жизни до размеров того, что она могла отдать этому человеку, и она старалась отдать даже больше. Ее преследовало вечное одиночество.

Я говорю здесь об одном еврее и о дочери эсэсовца, которые одинаково невинны в моих глазах. Их судьбы оказались непоправимо исковерканными в результате событий того периода длиной в 31 год. Я считаю, что немцы виновны в том, что произошло, что они сделали. Я считаю, что эта женщина не виновата ни в чем. Это — парадокс национализма. Пятилетняя девочка всегда невинна и невиновна. Ее нация — виновна. Нация — это не только общество тех, кто живет в настоящий момент, нация — это также и история. Те двое моих знакомых, в моем представлении, пострадали одинаково. Они оказались одинаковыми и в другом: за все годы, что я знаю их, а я знаю их очень хорошо, я никогда не видел, чтобы кто-то из них позволял себе заплакать.

Мы, американцы, обожаем использовать медицинские термины для описания состояния души человека. Постоянное потрясение после перенесенного ужаса теперь называется посттравматическим стрессовым расстройством. Эта болезнь в неизлечимой форме присуща обоим моим знакомым. Умножьте это на миллионы, задумайтесь о миллионах загубленных возможностей — и вы, может быть, осознаете результат многолетнего европейского саморазрушения. Представьте себе мужчину, закончившего свои дни с помутившимся сознанием, женщину, которая не верит почти никому, и вы, возможно, поймете, какова была цена, которую заплатила Европа за этот 31 год. Да, империи важны для истории. Но их цена колоссальна. Самодовольство 1913 года прямым путем привело к отчаянию года 1945-го.

Война закончилась, жизнь продолжалась. Для каждого отдельного человека эта жизнь зависела от того, где он жил, кем он был, кто его завоевал. Небольшая горстка стран счастливо избежала мясорубки — например, Швеция, Португалия, наверное, еще Ирландия. Некоторые страны пострадали, но в сравнительно небольшой мере. Некоторые — стали ареной бойни. Однако в целом Европа была бедной, а судьба любого человека во многом оказалась в руках завоевателей — конкретно Америки и Советского Союза. Тридцать один год безумия повлиял на эти страны очень по-разному. Америка вступила в войну позже и не испытала на своей территории никаких разрушений. Советский народ прошел через Первую мировую и Гражданскую войны, через чистки и голод, через Вторую мировую во всем ее ужасе. Соединенные Штаты вышли из войны сильными как никогда, СССР же был одной из самых главных ее жертв. Для конкретного европейца весьма большое значение имело то, кто из этих двух победителей оккупировал его землю.

Случилось так, что под контролем Соединенных Штатов оказалась самая богатая часть Европейского полуострова, но во многом ответственность за нее сулила только трудности. Поначалу американцы хотели сделать то же самое, что и после окончания Первой мировой, — отправиться домой. Советам достались более бедные страны и территории, но нет никаких сомнений, что советские лидеры осознавали значимость своих достижений. Во-первых, они победили в войне, заплатив за это невероятную, ужасную цену, — это никем не ставилось под сомнение. Во-вторых, они продвинулись так далеко на запад, как им это никогда не удавалось сделать в прошлом.

Советские солдаты часто вели себя как жестокие оккупанты. В обстановке нищеты 1945 года советское государство начало демонтировать на оккупированных территориях целые заводы и вывозить их в Советский Союз. Самым важным трофеем для советских солдат стали часы, которые они забирали себе, а также отправляли домой. Они просто с ума сходили по часам, которые для них — по большей части так или иначе вышедших из крестьян — символизировали богатство и цивилизацию. Советские солдаты были поражены «богатой» жизнью тех, кого они завоевали. Многие впервые видели водопровод в домах и принимали вполне обычные жилища средних европейских граждан за роскошные хоромы. У них отчетливо проявлялась зависть, поэтому у граждан вроде как оккупированных стран возникало психологическое чувство своего превосходства по отношению к завоевателям: несмотря на то что их оккупировали, им завидовали. Эта зависть была вполне реальной, не придуманной, как и ощущение своей бедности и несчастья, что наложило свой отпечаток на многие годы.

Европа времен холодной войны

Совершенно по-другому обстояло дело на территориях, оккупированных американцами. Конечно, они вывезли выдающихся немецких ученых и образцы немецкой военной техники в Штаты. Но за этим исключением у Америки не было никакой нужды в европейских фабриках. Американские солдаты — как и солдаты всех победивших армий, — безусловно, занимались воровством на занятых территориях, но, в отличие от русских, для них захваченные вещи носили скорее характер сувениров, чем ценностей, которые могут существенно улучшить их материальное положение. Наверное, будет правильно сказать, что американские оккупационные силы оставили в Европе больше, нежели там украли. У американцев было больше того, что они могли отдать, чем у побежденных европейцев того, что могло бы представлять какой-либо интерес для американцев.

Советских солдат поражал уровень европейской жизни даже в то время, когда эта жизнь представляла собой бледную тень довоенной. Американские солдаты были потрясены уровнем европейской культуры даже в то время, когда эта культура выказывала меньшую уверенность в себе, чем когда бы то ни было. После Первой мировой войны целое поколение американских интеллектуалов было очаровано Парижем, городом, который манил и притягивал. Особенно ярко это описал Хемингуэй в книге «Праздник, который всегда с тобой». Американские военные, читавшие эту книгу или слышавшие рассказы своих отцов, желали сами пережить подобные чувства в тех местах. Некоторым это удавалось — в Париже, Риме, Флоренции.

В большинстве своем американцы хотели увидеть европейские достопримечательности прежде, чем отправиться домой. При этом американские военные ощущали жалость по отношению к Европе. Она выражалась в многочисленных мелких подарках вроде жевательной резинки, шоколадок, продуктов питания для детей и просто новых знакомых, необязательно женщин. Американцы обходились с жителями оккупированных территорий значительно мягче, чем европейцы друг с другом. Банка «Спама», от которого солдат уже просто тошнило, могла означать спасение от голодной смерти для европейской семьи. Американцы не скупились, ожидая в ответ разве что выражения благодарности, часто даже чрезмерной, но заслуженной. Такая щедрость иногда рождала ожесточение в сердцах принимавших эти подарки, так как для них благополучие и даже «богатство» простых американских солдат было знаком того, как мало Америка пострадала в войне.

Советские солдаты нуждались в продуктах питания не меньше, чем те, кого они победили. Случаи, когда польки и венгерки выходили замуж за солдат или офицеров из СССР были единичными. Во-первых, это было по большей части запрещено, а во-вторых, это ничего не давало с точки зрения преодоления жизненных затруднений. Массовые изнасилования немок солдатами Красной армии из чувства мести создали серьезные барьеры для нормального общения. С другой стороны, очень много немок, итальянок, англичанок, женщин других национальностей стали женами американцев. Согласно одной из оценок, около 300 000 европейских женщин стали «военными невестами» — для них брак с американским военным означал возможность вырваться из нужды и знаменовал путь к нормальной жизни. Для американцев такие браки являлись своеобразной экзотикой. Для многих европейских мужчин — предательством со стороны своих соотечественниц и одновременно проявлением дерзкого высокомерия американцев. Подобные чувства испытывали как в странах-победительницах, так и в оккупированных проигравших.

В глазах европейцев американцы были духовно пустыми и поверхностными, хотя одновременно признавались их сила и техническое превосходство. Любой, кто был свидетелем американской военной мощи, в виде ли авиационных армад в небе, в виде ли танков и пехоты на улицах городов, не мог не преклоняться перед ней. Но даже офицеры американской армии рассматривались во многом как простолюдины. Европейское понятие утонченности базировалось на классовом принципе. Какие манеры имели представители высших слоев общества, какие книги они читали, какие ценности были у них в приоритете — все это и формировало представление о высокой душевной организации. Скорее всего, это было характерно для всех обществ, не только европейских.

Белые американцы являлись потомками беженцев из Европы, тех, кто когда-то не смог найти свое место в Старом Свете. Как правило, эти беженцы представляли собой отбросы общества: английские авантюристы и мятежники, ирландские и шотландские крестьяне, просто голодные ирландцы, итальянские безработные и т. д. Дуайт Эйзенхауэр вырос в бедности в Канзасе, Омар Брэдли — в еще более бедной семье в Миссури. Даже Джордж Паттон, происходивший из состоятельной семьи, писавший стихи, был грубым и неотесанным мужланом, по европейским стандартам. Для европейцев все американцы являлись ковбоями. Европа узнала о них из ранних фильмов, которые часто снимали европейские эмигранты, никогда не видевшие вживую ни настоящих ковбоев, ни индейцев. Однако эти эмигранты могли читать невероятно популярные в свое время романы Карла Мая, немецкого писателя, однажды посетившего Америку и за шесть недель своего визита ни дня не пробывшего на американском Диком Западе.

Европейцы создали в своих головах некий образ типичного американца, своего рода миф об Америке и с готовностью поверили в него. Ковбой представлялся грубым, часто вспыльчивым, необразованным авантюристом. Кроме того, ковбой воспринимал мир упрощенно, в терминах белого и черного, без полутонов, тонкостей и сложностей и в качестве первого и окончательного довода в любом споре использовал грубую силу. Была некая ирония в том, что в сознании европейцев американцы являлись воплощением насилия, а сами европейцы — утонченности. И это-то зная всю европейскую историю бесконечных войн… Тем не менее за таким образом стояла известная правда. Европа лежала в руинах, но примириться с подчиненным положением было трудно. Какой бы сильной ни была Америка, какую бы искреннюю благодарность ни испытывали европейцы за американскую щедрость, повод смотреть на американцев свысока пришелся очень кстати и был основой некоей защитной реакции — тем более что в этом неотесанном образе многое было правдой. Американцы не были утонченными натурами в европейском понимании, но они к этому не особенно и стремились.

Однако неверно было бы ставить на одну доску простых, неутонченных американцев и таких же европейцев. Американцы стали уже принципиально отличаться от европейцев. Высшие слои американского общества стали утонченными по-своему, не по-европейски. Европа и Америка эволюционировали в направлениях глубоко различных ценностей, в сторону разных культур — от систем образования до хороших манер поведения за столом. Американская культура стала глубоко технократичной. Американский мальчишка будет скорее возиться с машиной, в то время как мальчик из «хорошей» европейской семьи, может быть, занялся бы изучением классики. Европейцы в лучшем случае будут смотреть на американцев как на торгашей. Американцы на европейцев — как на неудачников. Война была выиграна на поле битв технологий и индустрий, поэтому мальчишка, посвящающий свое время возне с машиной, значительно более ценен для американской цивилизации, чем высокообразованный ценитель классики. Благодарность, зависть, обида, возмущение, презрение — все это присутствовало в европейском отношении к американцам, тогда как в американском отношении к европейцам господствовали снисходительность и равнодушие.

Русские были сильными, опасными и голодными. Многие европейские левые романтизировали Сталина и Советский Союз, либо будучи не осведомленными о массовых сталинских репрессиях, либо оправдывая их. Но у попавших в советскую оккупацию иллюзий не было. Советы находились здесь, в прямой видимости, а разница между русскими и немцами ощущалась в лучшем случае в степени суровости режима. Для Восточной Европы жизнь обещала быть трудной. Однако при этом не возникало никаких психологических проблем во взаимоотношениях на бытовом уровне между оккупированными и оккупантами. Побежденные одновременно и боялись советских солдат, и смотрели на них свысока. Контакты же между советскими военными и местным населением были минимальными — по воле советского руководства. В то время как взаимоотношения американских оккупационных сил с местным европейским населением носили сложный и двойственный характер, в случае Советов и «их» европейцев все было предельно просто.

Стратегия и доминирование

В отличие от немцев, ни СССР, ни США не пытались установить свое прямое управление оккупированными странами, позволяя последним формально сохранять свой суверенитет. У Советского Союза было много планов на дальнейшее развитие подконтрольных территорий, но также мало надежд, что эти планы найдут понимание у местного населения. Выборы в этих странах имели место, но когда они давали на выходе не то, что требовалось, как в случае с Венгрией, в ход шли манипуляции и запугивание. Далее проводились новые выборы с заранее известным результатом. Для советского руководства было аксиомой то, что народы на подконтрольных территориях должны встраиваться в систему, соответствующую советским стратегическим интересам.

У Америки вроде бы не было прямого «позитивного» интереса в Европе. Но имелся очень важный «негативный» — США не могли допустить объединение Европы вокруг одного гегемона, кто бы им ни был. Америка твердо усвоила урок истории, заключавшийся в том, что баланс европейских сил не способен поддерживаться самостоятельно, без вмешательства извне, потому что с 1914 года единственная доминирующая сила — Германия — дважды этот баланс нарушала. Теперь же место единственной европейской супердержавы занял СССР. Без американского присутствия в Европе ничто не смогло бы помешать Советскому Союзу завоевать весь остальной континент при появлении такого намерения, поскольку никакие европейские военные силы были не в состоянии остановить Советскую армию. СССР также имел рычаги политического воздействия на европейские страны через влиятельнейшие коммунистические партии, чье положение только укрепилось в результате войны, так как коммунисты принимали самое активное участие в подпольной борьбе с немцами.

Соединенные Штаты не могли этого допустить, поэтому достаточно быстро расстались с планами полного вывода войск из Европы по образцу окончания Первой мировой войны. Американские лидеры отдавали себе отчет в том, что возможность ухода СССР из оккупированных стран под давлением их народов, элит или любым внешним давлением Запада является фантазией. С учетом всего этого американцам необходимо было поддержать Западную Европу. Дело упрощалось тем, что видение своего будущего народами стран, находившихся под американской оккупацией, по большей части соответствовало и интересам США — в противоположность конфликту интересов населения Восточной Европы и оккупационной советской власти. Западноевропейские страны совсем не хотели ни оказаться завоеванными Советами, ни получить навязанные извне коммунистические правительства. Пограничная область между принципиально различными геополитическими зонами сдвинулась далеко на запад.

В Западной Европе, в свою очередь, прекрасно понимали две важные вещи. Во-первых, если позволить Советскому Союзу получить контроль над всем Европейским полуостровом, то никто в мире, включая Соединенные Штаты, более не пожелает тратить ресурсы на еще одну высадку в Европе, да и не сможет этого сделать. Во-вторых, если США и будут помогать разрушенным странам восстанавливать свои экономики, то только с целью укрепить свои собственные стратегические позиции. По этим причинам можно утверждать, что в американской оккупационной зоне имелось гораздо большее совпадение устремлений местных европейских обществ с геополитическими интересами оккупировавшей их державы, чем в советской. Линия разграничения между Советской и американской армиями в Европе стала новой точкой — нет, даже уже не точкой, а именно линией — возгорания, причем возгорания ядерного.

Холодная война имела в своей основе взаимный страх и взаимные угрозы. Американцы выбрали стратегию противостояния советской угрозе через создание системы альянсов, в которых американским союзникам отводилась роль поддерживаемых США форпостов на пути экспансии Советов. Советская стратегия предусматривала главным образом опору на собственные силы с созданием существенного превосходства в наземных войсках, острие которых, как и в 1914 и 1939 годах, было направлено на Германию. Самым страшным ночным кошмаром для американских стратегов был массированный советский удар по Германии, в результате которого она оказывалась полностью под контролем СССР, а дойти до портов на берегах Ла-Манша далее уже было делом несложным. При развитии такого сценария весь Европейский полуостров в короткие сроки оказывался под советским контролем, объединенным в один блок, без каких-либо плацдармов для внешних сил. При этом Советы достигали бы цели, достичь которой еще никому не удавалось: объединения всей континентальной Европы (от Атлантики до Урала) под влиянием одного центра силы. Очень скоро после окончания Второй мировой Европа оказалась перед лицом перспективы новой войны, в которой за европейцами не оставалось уже абсолютно никакого контроля.

Америка, пережив Великую депрессию и сражения Второй мировой войны, больше всего хотела спокойной, нормальной жизни и чтобы ей никто не мешал. В то время как американские военные на оккупированных территориях были вынуждены иметь дело с проблемами гуманитарного характера, американское общество в целом не считало себя ответственным за послевоенное восстановление Европы. Однако, с одной стороны, США оказались полностью зависимыми от геополитических устремлений СССР. Что бы европейские интеллектуалы ни думали о Сталине, его страна была полностью подчинена его воле. А эту волю — то есть страну, контролируемую этой волей, — как-то ограничить было очень проблематично. С другой стороны, у СССР тоже не было выбора. Советы распространили свой контроль на западе до середины Германии — страны, которая дважды в течение 31 года нападала на Россию, пусть и подталкиваемая своими собственными геополитическими резонами и страхами. СССР нуждался в военно-стратегической глубине для защиты от угрозы с запада, а поэтому — и в контроле над Германией, хотя бы частичном, хотя бы над разделенной Германией. Но чем дальше на западе оказывалась Советская армия, тем более уязвимой она становилась: надежные тылы удалялись от передовой линии, а пути снабжения проходили по не слишком дружелюбно, даже враждебно настроенным странам, в частности Польше.

Стратегии новых главных геополитических противников строились, исходя из их представлений о возможностях и предполагаемых намерениях другой стороны. СССР сделал ставку на сохранение своего массированного военного присутствия в Германии с двоякой целью: подавить возможное сопротивление на местах и отразить на дальних подступах предполагаемое нападение со стороны американцев. Советскому Союзу нужен был противовес американской атомной бомбе в ситуации, когда он еще не располагал ни своим ядерным оружием, ни средствами доставки вскоре появившейся бомбы до территории США. Если бы в те годы случилась новая война — теперь уже между СССР и США, — то она опять велась бы в Европе. Объективный военно-стратегический расклад сил диктовал в этой, слава богу, неслучившейся войне, единственную стратегию для СССР: лучшая оборона заключалась в быстром массированном наступлении с целью захвата Западной Германии, Франции, ряда малых стран, которое должно было поставить американцев перед свершившимся фактом и против которого ядерное оружие было бы малоэффективно.

С другой стороны, СССР не хотел войны, так как страна была предельно истощена. Но Сталин мог только догадываться об американских намерениях, готовясь к худшему для себя варианту. Поэтому массированное военное развертывание на передовых рубежах с целью заставить американцев удержаться от каких-либо попыток использования силы было единственным возможным решением. Однако с американской точки зрения все это выглядело совсем по-другому. Какими бы ни были субъективные намерения Советского Союза, американцы видели концентрацию сил, объективно способных на блицкриг по завоеванию Западной Европы — может, еще более молниеносный, чем немецкий разгром Франции. США не могли индифферентно относиться к советской угрозе, в перспективе грозившей вылиться в оккупацию Советским Союзом огромных евроазиатских пространств. А это могло бы означать коренное изменение глобального баланса сил, в более отдаленной перспективе обещавшее поставить под сомнение американское господство в Мировом океане. А значит, и безопасность территории собственно Соединенных Штатов. В промежуток между 1945 и 1947 годами американская стратегия отказалась от планов послевоенного вывода вооруженных сил из Евразии и была заменена стратегией сдерживания СССР по всей его периферии с упором на военное противостояние в Европе как геополитическом центре.

Из этой новой американской стратегии вырастали две ключевые проблемы, которые США должны были как-то решить. Для защиты всей Европы от возможного советского вторжения в первую очередь следовало обеспечить защиту Германии, что требовало американского контроля над голландскими, бельгийскими и французскими портами. Также необходимо было располагать авиабазами на Британских островах — островное и относительно удаленное положение обеспечивало как их защиту от наземного нападения, так и разумное время подлета к потенциальному театру военных действий. Затем США не могли позволить, чтобы значительные советские военно-морские силы получили выход в Средиземное море, а это означало необходимость контроля над Босфором, что, соответственно, влекло необходимость американской защиты Греции и Турции и вовлечения их в свою орбиту. Для господства в Средиземном море в структуру намечавшегося альянса следовало включить Италию, так как стратегическое положение Сицилии теоретически позволяло отрезать Восточное Средиземноморье от Западного. Испания также должна была стать союзником, иначе возможный захват ею Гибралтара приводил бы к тому, что американские и союзные силы в Средиземном море оказывались бы отрезанными от основных сил океанского флота.

Холодная война начала становиться реальностью и приобретать свои формы в 1946 году. Восстания прокоммунистических сил в Греции и Турции, притом что Советская армия стояла на границах этих стран, заставили США оказывать им экономическую и скрытую военную помощь. По чисто географическим реалиям СССР оказался неспособным вывести значительные военно-морские силы в Средиземноморье. Это означало, что Южная Европа, особенно Италия с ее многочисленной коммунистической партией, защищена от советского вторжения. Также это давало уверенность, что Суэцкий канал не сможет оказаться заблокированным. Если бы или Турция, или Греция (либо обе они вместе) попали под власть коммунистов, то СССР получил бы беспрепятственный доступ к Средиземному морю, а перед Соединенными Штатами встал бы существенно более серьезный стратегический вызов. В 1947 году была выдвинута доктрина Трумэна, важнейшей частью которой выступали американские гарантии безопасности для Греции и Турции. В доктрине провозглашалось, что Советский Союз является главной угрозой Европейскому полуострову, поэтому «сдерживание» в отношении СССР во всем мире объявлялось основой внешней политики США.

Эпоха холодной войны коренным образом отличалась от предыдущего периода в 31 год тем, что реальной войны между двумя ключевыми центрами силы так и не случилось. Взрыв не произошел, возгорание было возможно, его точки существовали, но они — в отличие от прошлых времен — не реализовали свой губительный потенциал. Разногласия и противоречия между сверхдержавами носили непримиримый геополитический и идеологический характер высшего порядка. Обе стороны исторически были искушены в ведении разнообразных войн, обе были вооружены до зубов. Война маячила на горизонте каждый день и казалась абсолютно неизбежной. Но она так и не случилась. Оказалось, что ни СССР, ни США не были настолько зажаты геополитическими тисками, как европейские страны до этого. У обеих сверхдержав всегда оставалось место для маневра.

Нужно обязательно упомянуть еще один момент, о котором вспоминают нечасто. Американские и советские лидеры вели себя гораздо более осторожно, чем их европейские коллеги в 1914 и 1939 годах. Они хорошо усвоили уроки 31-летнего периода и поняли, что такое угроза ядерного уничтожения. Они были предельно внимательны в своих шагах и способны всегда почувствовать приближение точки невозврата, когда кто-то заходил слишком далеко. Это тоже было важнейшим признаком того, как кардинально изменился мир после 1945 года: благоразумие новых потенциальных военных противников восторжествовало над безрассудством, которое ранее так часто охватывало их европейских предшественников.

Участь империи

Вторая мировая была тотальной войной: абсолютно все ресурсы воюющих сторон — промышленные, общественные, военные — были брошены в ее топку. Когда европейцы завоевывали мир или когда дрались между собой, тотальная война была излишней и невозможной. Даже при Наполеоне общества европейских стран в целом не были отмобилизованы для военных нужд, а их существование не было поставлено под угрозу. Вторая мировая кардинально отличалась от всего, что было раньше, именно по этому признаку. Одной из главных причин упадка европейской мощи стала тотальная мобилизация, результаты которой показали, что Европа надорвалась и экономически, и эмоционально.

В первые послевоенные годы европейцы со своими еще существовавшими империями оказались на одной глобальной арене с другими, превосходящими их в мощи, размерах и организации силами. И США, и СССР имели возможность для таких шагов, которые отдельные европейские страны просто не могли себе позволить. Тотальный характер Третьей мировой войны, случись она в действительности, значительно превысил бы масштабы Второй. Именно в этом контексте можно сказать, что опасения Киплинга стали реальностью.

Во время Второй мировой войны стратегии Британии и США почти во всем совпадали. Но была одна точка глубочайшего разделения между ними. Британцы бились за свою ВЕЛИКУЮ Британию, стремились победить Германию и защитить свою империю. В интересах Соединенных Штатов было защитить Британию, победить Германию, но ни в коей мере — защитить Британскую империю. Такое объективное несовпадение интересов приводило к возрастающим противоречиям в военной стратегии. США с самого начала рассматривали высадку во Франции как главное дело. Британия не была в этом так уверена. Во-первых, британцы помнили кровавую баню Первой мировой и опасались, что в результате вторжения во Францию они потеряют почти все, что еще оставалось от их сухопутных сил. Во-вторых, у Великобритании был значительный интерес в Средиземном море: Гибралтар и Суэцкий канал являлись ключевыми точками на пути к «жемчужине в короне империи» — Индии. Защита этого пути была едва ли не важнее, чем ситуация, складывавшаяся на континенте. Именно эти соображения привели значительные английские военные силы в Северную Африку, а также повлекли вторжения в Италию и на Сицилию. Американцы имели высшим приоритетом прямой удар по Германии. Британцы настаивали на «обходном» маневре с «непрямым» ударом — через Италию и Югославию, что снижало их людские и материальные потери и позволяло сохранить контроль над Средиземноморьем.

США явно обозначили свои интересы и намерения по отношению к Британской империи еще до вступления в войну. Американская программа ленд-лиза первоначально состояла из двух компонентов. Первый — «ленд» — заключался в предоставлении Великобритании американских эсминцев для борьбы с немецкими подводными лодками на морских путях в Северной Атлантике. В соответствии со вторым — «лиз» — Британия предоставляла США для использования все свои военно-морские базы в Западном полушарии, за исключением Галифакса в Новой Шотландии. Хотя Британия формально сохраняла свой контроль, фактически это означало передачу карибской части Британской империи под американское управление. Получалось, что США и поддерживали Великобританию, и одновременно посредством этой помощи похищали у последней значительный кусок ее империи.

После 1945 года беспорядки охватили значительную часть европейских империй. Индия уже давно стремилась к полной независимости. Страны Индокитая противились возвращению Франции после освобождения от японской оккупации. В голландской Восточной Индии поднялось движение против Нидерландов. Вообще, в Юго-Восточной Азии возобладало представление, что европейцы не должны возвращаться, после того как их власть в регионе была сметена японцами. И Вьетнам, и Малайзия не хотели восстановления колониального управления, а Индия и Китай стремились избавиться от него. Волнения не ограничивались Азией — в движение пришел также арабский мир и Африка к югу от Сахары.

Холодная война в какой-то мере заморозила внутренние территориальные и политические конфликты в Европе, однако параллельно они стали повсеместными в так называемом «третьем мире», страны которого не были промышленно развитыми и не входили в советский блок. Под этим термином условно объединялись в основном бывшие европейские колонии, как только что освободившиеся, так и ставшие независимыми достаточно давно, более столетия назад, — прежде всего, страны Латинской Америки. С начала 50-х и до конца 80-х годов XX века в третьем мире происходила непрерывная борьба между Соединенными Штатами и Советским Союзом — фактически борьба за европейское наследство, за осколки европейских империй. В этот период возникли многочисленные линии разграничения интересов глобальных сил, которые стали новыми точками возгорания: например, на Корейском полуострове, во Вьетнаме, Афганистане…

В послевоенном мироустройстве можно найти историческую иронию. И США, и СССР в свое время появились как антиимпериалистические силы, стремящиеся положить конец господству европейских империй. Однако после войны они сами начали играть роль центров новых империй, хотя их официальная риторика продолжала оставаться формально антиимпериалистической. Соединенные Штаты объявили своей целью избавление стран и народов от советского доминирования и угнетения. СССР желал освободить страны и народы от американского империализма. В конце концов, объективная логика общественного развития оказалась сильнее всей демагогии о моральном предназначении обеих наций. А она гласила, что основная разделительная линия, проходившая через всю Европу вниз, к Турции и Ирану, должна остаться незыблемой. Любые новые завоевания обе сверхдержавы могли поиметь только в нестабильном третьем мире.

К середине 1970-х годов все европейские империи прекратили свое существование. В большинстве своем — даже раньше, к началу 1960-х. Европа окончательно перестала быть глобальной силой: за исключением Советского Союза ни одна из европейских стран не сохранила и доли своего былого мирового могущества. В то же время Европа успешно возродилась экономически, особенно та ее часть, которая находилась под американским влиянием. Европейцы научились хорошо жить и без империй. Действительно, они в конечном счете пришли к выводу, что они первыми в мире (опять!) перешли в новое измерение человеческой цивилизации — в эпоху процветания, которая одновременно не несла в себе геополитических рисков и угроз новых войн.

Холодная война завершилась в 1991 году с распадом Советского Союза. Европейцы вновь обрели свою гордость, основанную на уверенности, что они-то уж усвоили все уроки страшного 31 года разрушений и страданий, главный из которых гласил: все преимущества обладания глобальной силой и властью не стоят той цены, которую за это надо заплатить. Они также убедились в том, что не важно, сколько есть в Европе разных национальных государств, сейчас настало время, когда можно сделать то, что ранее никогда не получалось: объединить Европу в одно целое и навсегда изгнать войну с континента.

Европейский Союз создавался с целью достичь то, что не удалось ни римлянам, ни Карлу Великому, ни Наполеону, ни Гитлеру: создать единую Европу. Современные европейцы захотели наконец сделать эту мечту реальностью, причем не проливая ничьей крови. Другими словами, Европа оставила тысячелетнюю затею радикального решения вопроса европейского единства посредством войны. Затея стала еще более радикальной, беспрецедентной во всей человеческой истории: европейское единство, европейская интеграция мирным путем, без войны.

 

Глава 6

Американские корни европейской интеграции

Зима 1945–1946 годов в Европе оказалась одной из самых холодных за всю историю метеорологических наблюдений. Уголь был в дефиците, как и теплая одежда, и продукты питания. Бездомные беженцы в отчаянии разбрелись по Европе, представляя собой опасную, хотя и хаотичную, силу. В некоторых странах, особенно в Германии, создавалось впечатление, что не все смогут пережить эту зиму. В других местах — Франции, Британии — положение было несколько лучше: там была только крайняя нищета.

Все европейские общественные и государственные институты, которые еще как-то функционировали, базировались на остатках старых национальных государств. К формальной власти приводились правительства, как правило, состоящие из вернувшихся из эмиграции деятелей. Однако эти правительства практически ничего не могли сделать в борьбе с повсеместной гуманитарной катастрофой. На востоке объединяющей силой были советские оккупационные войска. На западе процветала фрагментация. Никому и в голову не приходило думать о каком-то объединении. Все мысли были только о выживании и формировании дееспособных национальных правительств.

Американцы не слишком задумывались, что может значить для них оккупация Европы. В наше время широко распространен миф, что США задумали начать холодную войну с СССР немедленно после окончания войны горячей. Если бы это было правдой, то мы бы не увидели такую значительную демобилизацию, какая прошла в американской армии. Франклин Рузвельт искренне верил в Организацию Объединенных Наций, и каким бы сомнительным ни было ее истинное влияние на мировые дела, никакой альтернативной стратегии выработано не было. Соединенные Штаты только реагировали на события после того, как они произошли, временами очень непропорционально. И очень редко просчитывали свои шаги заранее. Потребовалось достаточно долгий период, чтобы американцы сменили свою стратегическую догму. Можно сказать, что хотя Рузвельт к тому моменту уже и умер, но его дух все еще управлял страной.

Так как США сохранили свое военное присутствие в Европе, причем войска располагались в самом центре всеобщего хаоса, то почти рефлекторно они почувствовали себя обязанными оказывать помощь. В самом деле, если изучить архивы Конгресса, относящиеся к тому времени, можно почувствовать искренность в желании сделать хоть что-то. Главным проводником помощи была Администрация помощи и восстановления Объединенных Наций (UNRRA). Первыми получателями помощи стали не немцы. Это было естественно и понятно. Было бы слишком жестоко по отношению к разоренным войной народам начать помогать Германии прежде всего. В конце войны американцы рассматривали сдающихся немцев как Разоруженные силы неприятеля (РСН), а не как военнопленных. По всем конвенциям рацион военнопленных должен был быть таким же, как и у американских военных. Предполагалось, что победители не обязаны обеспечивать РСН ничем. Однако зимой в начале 1946 года американцам стало ясно, что если так дело и будет продолжаться, то в Германии случится полномасштабная гуманитарная катастрофа, впрочем, как и в остальной Европе. Поэтому США начали организовывать помощь.

США разрывались между противоречивыми желаниями уйти, не ввязываясь в решение сложнейших послевоенных проблем, и остаться, а значит, помогать. Необходимость остаться исходя из стратегических соображений, пока еще не перешла в четко осознаваемое намерение. Это был выбор, сложность которого задним числом можно даже и не заметить. Или рассматривать его как составную часть американской стратегии ведения холодной войны. Однако это было лишь тем, что США сделали в то время и в том месте. В любом случае американская помощь в значительной степени способствовала созданию положительного образа Америки в глазах европейцев. Затраты на помощь были приемлемыми, а американское общественное мнение уже было сформировано в том духе, что «надо что-то сделать для этих бедных людей». Иногда действия США могут быть объяснены только чистым альтруизмом, хотя он никогда не бывает долгим.

Я помню семейную историю о времени, когда я еще был младенцем, а моя семья находилась в Вене в статусе беженцев. Мы получили сыр из американских излишков, поставки которых в 1949 году еще имели место. По словам родителей, это был не слишком хороший сыр насыщенного желтого цвета. Конечно, мне его мама не давала, но остальная семья с готовностью поглощала данный продукт. Вне сомнения, это были излишки висконсинского чеддера, которые правительство Соединенных Штатов выкупало в рамках помощи своим молочным фермерам и отправляло в Европу. Как бы то ни было, американское руководство предоставляло помощь тогда, когда мало у кого имелись ресурсы для этого. О том сыре еще долго вспоминали в нашей семье…

Через несколько лет щедрость уже являлась составной частью американской стратегии. К 1947 году для США стало со всей отчетливостью ясно, что СССР навязывает свою идеологию странам Восточной Европы и одновременно старается распространить собственное влияние, особенно в направлении Греции и Турции. США начали разрабатывать планы противодействия тому, что они воспринимали как стратегию СССР. Состояние экономики Западной Европы было уже делом не простой благотворительности, а вопросом национальной безопасности Соединенных Штатов. Экономически слабая Европа могла стать зоной серьезных социальных потрясений, потенциально открытой для прихода к власти коммунистических партий. Западу нужно было наглядно продемонстрировать всем, что капитализм обеспечивает лучшее качество жизни для граждан, чем это мог сделать коммунизм. Даже более того, США отнюдь не хотели сдерживать СССР в одиночку и только за свой счет. В их интересы входило перевооружение Европы, что можно было сделать лишь на основе сильной экономики европейских стран. США наконец приступили к планированию (а не только к реагированию).

В 1947 году Уильям Клэйтон, заместитель госсекретаря США по экономическим вопросам, в своей записке в адрес Государственного секретаря Джорджа Маршалла писал:

Без дальнейшей быстрой и масштабной помощи со стороны Соединенных Штатов экономическая, социальная и политическая дезинтеграция захлестнет Европу. Помимо ужасных последствий для будущего всего мира и глобальной безопасности, которые это будет иметь, ее непосредственное и скорое влияние на нашу собственную экономику будет также катастрофическим: рынок для излишков наших продуктов исчезнет, вырастет безработица, появится депрессия, бюджет окажется сильно разбалансированным, и все это на фоне громадного военного долга. Мы должны не допустить этого.

Далее он говорил:

Такой план должен базироваться на Европейской экономической федерации на основе Таможенного союза Бельгии, Нидерландов и Люксембурга. Европа не сможет восстановиться после войны и снова стать независимой, если ее экономика останется разделенной на множество водонепроницаемых отсеков, как имеет место сейчас.

Клэйтон был ключевым разработчиком плана Маршалла — попытки возродить экономику Европы с помощью денежных вливаний и поощрения торговли путем устранения барьеров. План Маршалла формализовал и значительно расширил рамки того, что США уже делали до его принятия в рамках противодействия распространению советского влияния. Фактически именно с этого плана началась европейская интеграция.

В окончательном тексте закона, который, по сути, вводил план Маршалла в действие, содержался такой пассаж:

Памятуя о тех преимуществах, которые дает Соединенным Штатам существование большого внутреннего рынка, где отсутствуют какие-либо торговые барьеры, и веря в то, что подобные преимущества могут получить и страны Европы, настоящим провозглашается, что политикой народа Соединенных Штатов является способствование этим странам [получающим помощь в рамках плана Маршалла] в организации совместных усилий… которые быстро приведут к такой экономической кооперации в Европе, которая будет важнейшей основной долговременного мира и восстановления.

План Маршалла не предусматривал создания Соединенных Штатов Европы. Он даже не содержал никаких идей о формировании какой-либо общей административной системы в Европе. Но в нем было заложено представление о европейской зоне свободной торговли и о некоей организации, призванной координировать усилия стран по экономическому развитию. Беспошлинная торговля и скоординированная экономическая политика требовали наличия общности в интересах у участников этого проекта, если речь не могла идти об их полной идентичности. В этом состояла концепция будущего образования Европейского Союза.

Европейцы приветствовали американскую помощь, но планы США по европейской экономической интеграции вызывали у них большие сомнения. Особо в этом выделялась Великобритания, которая и так имела обширную зону свободной торговли в рамках своей империи, построенную вокруг общей валюты — фунта стерлингов. В 1947–1948 годах британцы еще не решались признать, что дни их империи сочтены. Империя пока казалась основой экономической системы, позволяющей устанавливать в своих рамках выгодные для себя валютные курсы. Для тех, кто тогда считал, что Британскую империю можно сохранить, развитие виделось как раз в экономическом отделении от остальной Европы.

Британия веками жила, отделенная Ла-Маншем от остальной Европы, и справлялась со всеми проблемами, пользуясь своим малоуязвимым стратегическим положением и закулисно управляя балансом европейских сил. Объединенный Европейский полуостров, включающий в себя Францию и бóльшую часть Германии, становился реальной угрозой британским интересам. До этого Британия все время сохраняла известную дистанцию от них обеих, манипулируя франко-германскими противоречиями. Идея интеграции была отталкивающей до ужаса. От идеи оказаться зажатой между возродившейся Германией и Францией в рамках одной экономической структуры британцы рефлекторно отшатывались.

Великобритания находилась среди победителей во Второй мировой войне, что в общественном сознании давало стране право как минимум не сдавать свои позиции в мире. Британцы не принимали действительность, которая говорила, что империя обречена, а вековая стратегия государства перестала соответствовать реалиям. Американские идеи о европейской интеграции воспринимались на Британских островах как наивные и опасные. Имея очень глубокие союзнические отношения с США, Соединенное Королевство намеревалось принять участие в плане Маршалла, но на той же двусторонней основе и на тех же условиях, что были во времена ленд-лиза, сохраняя при этом привилегированный характер этого партнерства, на которые другие европейские страны не могли бы претендовать. Британия ментально не могла примириться с тем, что ее опускают на один уровень с Францией и Германией, которые обе потерпели поражение в войне.

Франция также подозрительно относилась к планам кооперации, прежде всего потому, что они включали Германию. После трех войн французы не были заинтересованы в ее восстановлении. Все это усугублялось голлистским стремлением возродить всеобъемлющий суверенитет и особое положение своей страны. Но Франция де-факто была проигравшей, разгромленной и поэтому отчаянно нуждалась в помощи, которую мог предоставить план Маршалла, даже если сам этот план вызывал известную аллергию. Французы хотели сохранить свою империю, но при этом осознавали, что в одиночку они не то что империю не сохранят — свою страну вряд ли отстроят.

Каким бы страхам по поводу восстановления немецкой мощи ни были подвержены французы, Соединенные Штаты взяли курс на отражение советской экспансии в Европе, а географическая карта бесстрастно показывала, что главный бастион для этого — Западная Германия. Для построения новых защитных линий требовалась новая немецкая армия и человеческий потенциал немецкого народа, а это означало, что была необходима сильная германская экономика. В 1947 году многим в Европе и в Штатах казалось, что новая война не за горами. Другие полагали, что единственным способом предотвратить эту войну являлось превращение Германии в передовую линию защиты от советской угрозы.

Французы быстро осознали эту логику, но их опасения по поводу ремилитаризации Германии и возрождения ее экономики понятны: это могло означать восстановление стародавней точки возгорания на франко-германской границе. Американские же интересы требовали не «войти в положение Франции», не «проявить уважение» к французским страхам, а решить проблему франко-германской вражды. Если бы сделать это не удалось, то Германия осталась бы разгромленной, расколотой и слабой, что автоматически ставило под большое сомнение возможность экономического возрождения всей Европы. Европейцам предлагалось смириться и с экономическим ренессансом Германии, и с вхождением этой страны в новые европейские структуры, то есть с ее интеграцией с другими европейскими государствами, в первую очередь с Францией. Это выглядело как возвращение к теории Нормана Энджелла, но американские замыслы предполагали не только воссоздание экономической взаимозависимости, но и образование новых формальных структур, привязывающих Германию и Францию друг к другу.

Французам все это решительно не нравилось, но они были реалистами. Они также осознавали, что европейская архитектура в целом требовала изменений, если делать ставку на совместное экономическое развитие и политику предотвращения новых войн. Несмотря на ненависть, которую французы исторически испытывали к немцам, объективные интересы Франции и Западной Германии совпадали. Политически же, если бы французскому правительству не удалось бы смягчить последствия послевоенной бедности и быстро ее преодолеть, то это могло бы открыть дорогу очень влиятельным французским коммунистам. А коммунистическое правительство Франции уж точно не стало бы противостоять советскому влиянию.

У французов были еще два важных соображения. Во-первых, при явном нежелании Британии интегрироваться Франция оставалась в новом объединении главной европейской силой. Очевидно, что лучше было возглавить процесс, нежели плестись в его хвосте. Во-вторых, французы понимали, что им не под силу восстановить реальный суверенитет в одиночку. Если бы Франция самоустранилась от интеграционных процессов, то подавляющая мощь США могла бы привести к таким действиям с их стороны, которые противоречили бы французским интересам при полной невозможности хоть как-то влиять на ситуацию. Для создания каких-то сдержек и противовесов огромному американскому влиянию Франция нуждалась в коалиции с другими европейскими странами. Поэтому верным ответом на объективный вызов истории было стать одним из лидеров интеграционных процессов и оказывать непосредственное воздействие на то, как будет выглядеть объединяющаяся Европа, а не «плыть по течению, как все» или, того хуже, попасть в некотором роде в самоизоляцию. Французы поняли все это достаточно быстро.

Американская стратегия отражения советского вторжения, если бы оно произошло, базировалась на том, что основную тяжесть боев должны были вынести союзники США. Американцы при этом сохраняли какие-то свои силы в Европе, но они предназначались в основном для поддержки, воздушного прикрытия, обеспечения логистики. В крайнем случае допускалась возможность применения ядерного оружия. Любое советское вторжение считалось возможным только через Западную Германию, которую по этой причине обязательно нужно было вовлечь в систему западных альянсов. Территория Западной Германии будет, как предполагалось, основным театром боевых действий. Для реализации американской стратегии требовалось создать организации двух типов: военный союз, который объединил бы возрождающиеся армии европейских стран под общим командованием и при доминирующей роли Соединенных Штатов, и объединенную экономическую структуру. Германия должна была стать неотъемлемой частью обоих союзов.

В июле 1947 года представители европейских стран встретились в Париже и сформировали Комитет по европейскому экономическому сотрудничеству, который существенно отличался от того, что хотели американцы: никаких интеграционных и транснациональных органов по управлению восстановлением Европы не появилось. Он не обладал никакой реальной властью и являл собой некий форум представителей независимых государств, площадку для дискуссий и обсуждения совместных проектов. Тем не менее начало было положено. Позднее в этом же году французы, несколько изменив свою позицию, выдвинули по сути совпавшую с американскими планами идею о плане Маршалла не только в целях сближения с Германией, но и как основу всего подхода к европейской интеграции. Пока Британия продолжала лелеять мечты о сохранении империи, пока Германия ждала решения собственной судьбы другими, пока вся остальная Европа так или иначе стремилась к восстановлению сомнительной довоенной модели устройства на континенте, Франция смогла первой вырваться из плена консервативных представлений и изменить свою позицию по принципиальным вопросам.

Заслугу в создании Евросоюза по праву приписывают Роберу Шуману, который в то время был премьер-министром Франции и горячим сторонником европейской интеграции. Но за Шуманом стоял де Голль, который прекрасно осознавал три вещи. Во-первых, без США и системы коллективной обороны Европа не сможет противостоять Советскому Союзу. Во-вторых, чтобы НАТО стало эффективной структурой, Германию следовало возродить, а поэтому участие Франции в подъеме Германии и установление особых отношений между двумя странами были необходимыми шагами. И, наконец, третье: возглавив интеграционные процессы и обеспечив вовлечение Германии в свою орбиту, Франция сможет в известной степени занять доминирующее положение в Европе и использовать все это не только для противостояния Советскому Союзу, но и для того, чтобы некоторым образом сбалансировать излишнее влияние Соединенных Штатов. Дорога к этой цели была трудной, сам де Голль оказался не у власти по мере движения по ней, но он отчетливо понимал объективную стратегическую логику и французские интересы.

Личное влияние де Голля было большим, голлистское движение — мощным. Шуман стремился к Соединенным Штатам Европы. Де Голля эта цель никак не привлекала, но он желал расширения влияния Франции и поэтому предполагал использовать Европу во французских интересах. Неудивительно, что французы с готовностью вступили в союз с американцами в деле европейской интеграции. Франция фактически определила будущую модель Европы в соответствии со своим видением: объединенная Европа, в которой ведущие государства используют ее возможности ради своего блага. Это означало вступление в новую фазу европейской истории — объединение старых национальных, даже националистических интересов разных стран в рамках новой структуры, которая была призвана сбалансировать национализм с «панъевропеизмом». При этом предполагалось задействовать все движущие силы интеграции с учетом национальных интересов отдельных членов объединения. По крайней мере, так был задан вектор движения, а насколько далеко по этому пути можно было продвинуться, могло показать только будущее.

Французы сыграли решающую роль в создании Комитета, но сама Франция оставалась слабой, пребывая в плену одновременно и американского давления, и страха перед Советским Союзом. Некоторые участники дискуссий в рамках Комитета высказывали свое мнение о будущем устройстве объединенной Европы, но эти представления не были распространены достаточно широко и им не хватало некоего заряда энергии. Доминировали узкие национальные интересы, оппортунизм и чувство покорности перед лицом американского давления. Потерпевшие поражение в войне; страны, стоящие во главе рушащихся империй; государства, нуждавшиеся в коалициях для усиления своей роли, — все это было перемешано в процессе первых дискуссий по вопросам интеграции.

В конце концов и военную, и экономическую интеграцию возглавила Америка. Европейцы так и не смогли создать какое-то военное объединение вне НАТО. Им удалось выйти за рамки экономической интеграции, первоначально заданные американцами, в перспективе последующих пятидесяти лет. Но ее корни отчетливо прослеживаются до сих пор, и они произошли не из представлений, выработанных в головах европейских политиков. Все, чего достиг Евросоюз к настоящему времени, — это следствие той американской стратегии и того американского видения будущего. В историческом тумане, в свете вновь появившихся мифов роль США в успехе интеграционных процессов часто забывается, так же как забывается и первоначальное серьезное сопротивление этим процессам со стороны самих европейцев.

Национализм и европейская интеграция

На что европейцы никак не желали пойти, так это на отказ от национальных суверенитетов, чтобы стать частью всеобъемлющей федерации. Конечно, отдельные политики, часто весьма влиятельные, приветствовали федеративное устройство Европы, но у них никогда не было возможности воплотить эти идеи в жизнь. Стремление к суверенитету было повсеместным, но наиболее сильно оно проявлялось в Великобритании, которая после победы в войне не могла смириться с мыслью, что она будет лишь одной в ряду европейских наций. Даже когда стало ясно, что империю не удержать, британцы желали всячески ограничить свое участие в общеевропейских делах. Исторически британская внешняя политика строилась на постулате, что национальная безопасность страны обеспечивается балансом между различными центрами силы в Европе при том, что Британия в большинстве конфликтов играет роль арбитра или в крайнем случае вступает в коалиции, руководствуясь только своими собственными стратегическими интересами. В наступившей новой эпохе британцы видели свое место в балансировании между двумя сверхдержавами.

Франция не менее решительно отстаивала свой суверенитет, но не считала, что это противоречит ее глубокому вовлечению в общеевропейские дела. По мере того как Европа отстраивалась и процветание возвращалось, де Голль, вынужденный отойти от власти через некоторое время после окончания войны, предпринял шаги для возврата на политическую сцену. В 1958 году он вновь получил бразды правления в свои руки. Де Голль понимал, что если Франция хочет быть реальной силой, то ей следует встать во главе европейской коалиции. Реальная сила в международных делах означала способность самостоятельно иметь дело с СССР и проводить по отношению к нему свою собственную политику, а не следовать в фарватере США. Де Голль увидел момент, когда критическая необходимость в американской поддержке исчезла. Европа со своим человеческим капиталом грамотно воспользовалась предоставленной финансовой помощью, поэтому европейская экономика с какого-то момента смогла развиваться самостоятельно, обеспечивая основу собственно европейской мощи. Теперь основная угроза для Европы стала видеться в конфронтации между СССР и США. По-прежнему вопросы войны и мира на европейском континенте находились в ведении Москвы и Вашингтона, а не европейских столиц. Де Голль, как новый лидер Франции, стремился вернуть европейский суверенитет и в этом вопросе, конечно, при решающем слове своей страны.

Де Голль хотел изменить европейскую повестку дня: из двустороннего противостояния она должна была превратиться в трехстороннюю сложную игру, в которой Европа, конечно, не будет занимать нейтральную позицию по вопросу противодействия советской экспансии, но и не останется в политически подчиненном положении у Соединенных Штатов, находясь во всецелой зависимости от американских оборонных возможностей. Де Голль, преследуя эти цели, распорядился, чтобы все военные силы НАТО оставили французскую землю в 1958 году. Франция не вышла из НАТО полностью, но через несколько лет покинула Военный комитет Альянса. Сотрудничество с НАТО продолжилось, существовали планы участия Франции в конфликте на стороне блока в случае войны. При этом де Голль сделал все, чтобы Франция и Европа принимали важнейшие решения самостоятельно, а не Вашингтон и не Москва за них.

Для получения возможности принимать свои решения де Голлю надо было разобраться с двумя проблемами. Во-первых, он пришел к выводу, что Европе нужно свое собственное ядерное оружие. Так как никаких общеевропейских атомных планов не существовало, он настаивал на том, чтобы небольшая французская ядерная программа была расширена. Аргументация де Голля заключалась в следующем: возможное советское нападение с массированным использованием обычных вооружений реально отразить только американским ядерным ударом. За которым последует такой же советский… Де Голль не верил, что американцы будут рисковать, например, Чикаго исключительно для спасения Европы. Более того, он знал, что и Советам известно о такой американской позиции. Таким образом, американские ядерные гарантии Европе не казались абсолютно надежными. Надежными были бы собственные ядерные гарантии. Следовало дать понять СССР, что в случае реальной угрозы Европе с его стороны ядерное оружие будет применено самими европейцами перед лицом надвигающейся катастрофы с достаточной решительностью. Это должно было сделать Советы более осторожными в их европейской военной политике. Как сформулировал де Голль, Франция не нуждалась в силах, способных полностью уничтожить Советский Союз; Франции была необходима возможность только «оторвать руку» агрессора. Поэтому он настоял на независимой ядерной программе Франции, что привело к созданию французского атомного оружия.

Второй задачей, важность решения которой понимал де Голль, была европейская экономическая интеграция, в особенности установление теснейших связей между Францией и Германией. Последняя имела ключевое стратегическое значение в любой мыслимой войне, так как ее территорию нужно было защищать. Однако де Голль стремился к такому положению, чтобы эти две страны были в силах совместно защитить всю Европу. Франция и Германия в разы превосходили по размерам, численности населения, экономической мощи остальные европейские государства. Де Голль соглашался с тем, что Британия останется вдалеке от политических проблем континентальной Европы — ему это было даже выгодно, поскольку в результате у Франции появлялось большее пространство для маневра. Привязывая Францию и Германию друг к другу, он формировал значительный центр силы, на который были вынуждены равняться другие страны Европы.

Де Голлю было ясно, что экономика Франции более не является достаточно современной и конкурентоспособной, а также что таковая быстро появляется в Германии. Он рассчитывал, что германское экономическое чудо, как его иногда называли, потащит за собой французскую экономику и приведет к ее преобразованию. Экономическая интеграция должна была дать синергию в росте экономической мощи и ослабить зависимость от Соединенных Штатов. Интеграция вела к созданию коалиции (причем необязательно в виде какого-то транснационального единого образования), которая могла бы вернуть вопрос защиты Европы от внешних угроз обратно в европейские руки.

В этих замыслах был еще один жизненно важный момент. Франция становилась доминирующей силой в Европе, а бурное экономическое развитие потенциально выводило Европу в разряд глобальных сил. Немцы получали прощение в рамках концепции отсутствия коллективной вины: современная Германия в целом не должна считаться виновной в преступлениях нацистов, преследовать надлежит только конкретных личностей, совершавших конкретные преступления. Однако, несмотря на этот принцип, немцы в своих душах оставались с глубоким чувством вины за произошедшее, что, в свою очередь, естественным образом приводило к их отказу от каких-либо претензий на политическое лидерство, которое опять же само собой оказывалось у Франции. Германия просто не была способна стать геополитическим лидером в то время. Никакая другая европейская сила не могла сравниться с франко-германским союзом, который сулил громадные экономические выгоды от сотрудничества с ним и потенциально создание европейской оборонительной системы. Британия находилась в слишком двойственном положении, слишком завязана на Соединенные Штаты и слишком сильно сосредоточена на узконациональных интересах, чтобы как-то противодействовать складывающемуся на континенте союзу. Франция после поражения в войне и последовавшей унизительной оккупации умудрилась в конце концов оказаться, пусть формально, среди победителей, а теперь вставала во главе коалиции процветающих и к тому же дееспособных в военном смысле держав и уже была способна защищать свои новые глобальные интересы.

Однако все стало развиваться по несколько иному сценарию, нежели планировал де Голль. Немцы были слишком уязвимы на своих восточных границах (которые стали главной мировой точкой возгорания) и слишком подвержены американскому влиянию, чтобы заходить так далеко за пределы чисто экономической интеграции. Малые страны не горели желанием стать простыми сателлитами будущего франко-германского блока и рассматривали американское влияние как более ценное для себя, нежели возможное влияние нового европейского двустороннего объединения. Кроме того, противоречия между «скрипучей телегой» французской экономики и блистательным «Мерседесом» новой немецкой оказались более фундаментальными, чем хотелось де Голлю. Громадью голлистских планов мощной независимой Европы не суждено было сбыться.

Однако эти планы сыграли важнейшую роль источника наиболее амбициозных представлений о европейской интеграции, к тому же не навязанного извне, а имевшего чисто европейские корни. Де Голль верил, что Европа не должна превратиться в простого американского сателлита. Германии и Франции следовало стать неотделимыми друг от друга ради блага и величия всей Европы, а также в целях окончательного преодоления национализма, который рвал континент на части начиная с 1871 года. Франко-германскому блоку предстояло превратиться в ось, вокруг которой вращалась бы остальная Европа в рамках общеевропейской коалиции. Для де Голля, как для военного человека, экономический союз и экономическая интеграция была непредставима без военной составляющей. Он стремился переформатировать НАТО и сделать из него европейскую силу, существенно уменьшив в нем американское присутствие и влияние. Всему этому не суждено было случиться; эта «прекрасная сказка» и явилась причиной слабости современной Европы.

Европейский Союз

Формально старт европейской интеграции был дан в 1957 году с подписанием Римского договора. Ему предшествовало создание в 1951 году Европейского объединения угля и стали. Римский договор пошел значительно дальше, расширив и углубив кооперацию стран Европы. Идеи и стремления, лежавшие в его основе, в конечном итоге привели к формированию Европейского Союза в его нынешнем виде.

Участниками Римского договора являлись шесть стран: Франция, Западная Германия, Италия, Бельгия, Нидерланды и Люксембург. Конечно, самое важное было то, что он связывал Францию и Германию друг с другом. Бенилюкс был только небольшой пограничной территорией между этими двумя силами.

История европейской интеграции

Для европейцев Римский договор означал в первую очередь соглашение между Францией и Германией, чьи столкновения, возникавшие вдоль линии их разграничения, оказывали решающее воздействие на Европу с 1871 года, а по сути — еще с эпохи наполеоновских войн. Основная цель образовавшегося Европейского (экономического) сообщества (ЕЭС), следующего шага в направлении создания Евросоюза, формулировалась в Римском договоре так: мир и процветание. Тем самым европейцы провозглашали своим приоритетом то, чего мой отец хотел достичь, эмигрируя в Америку, — безопасность и шансы на достойную жизнь. Однако в договоре была сформулирована также еще одна амбициозная цель: «тесный союз между народами Европы».

Можно проследить связь провозглашенных целей с последующими проблемами ЕЭС и его преемника — Евросоюза. Это объединение обещало мир и процветание, но путь к их достижению лежал через беспрецедентно близкий союз европейских народов. Границы сближения нигде не были упомянуты. Идея тесного союза приходила в противоречие с принципом уникальности наций и объективными различиями между ними. С другой стороны, как смогли бы Франция и Германия без тесного союза, имея такую историю, гарантировать всем мир и процветание? В общем, с самого начала идея европейской интеграции несла в себе это противоречие, которое до сих пор не нашло окончательного решения.

ЕЭС явилось также инструментом холодной войны. Франция и Германия были объединены друг с другом также в рамках НАТО. Германия выступала передовой линией, защищавшей североевропейскую равнину, Франция — тылом, куда при необходимости могло высадиться американское подкрепление. Включение Италии в НАТО и ЕЭС завершало картину. Италия была меньше других вовлечена в разработку Римского договора. Но участие этого государства во всех европейских объединениях являлось критически важным, так как оно представляло собой южный фланг НАТО, а за вычетом формально нейтральных Австрии и Швейцарии вхождение Италии в ЕЭС завершало формирование геополитической линии раздела всего Европейского полуострова.

Британцы остались за бортом ЕЭС. Они предпочли сохранить стопроцентный контроль над своей экономикой, несмотря на объективные преимущества, которые несла с собой формирующаяся зона свободной торговли. Но одновременно с этими преимуществами участие в ЕЭС грозило сокращением британского экспорта. Еще в середине 1950-х годов британцы попытались создать собственную зону свободной торговли — так называемую Европейскую ассоциацию свободной торговли (ЕАСТ), которая формально была образована в 1960 году и в которую вошли Великобритания, Австрия, Дания, Швеция, Норвегия, Финляндия, Швейцария, Лихтенштейн и Португалия. Отличия ЕАСТ от ЕЭС были очевидными: во-первых, в ассоциацию входило только одно крупное государство — Британия; во-вторых, она состояла из периферийных стран, причем даже находившихся вне Европейского полуострова. Таким оказался британский ответ на исторический интеграционный вызов, и продиктован он был опасениями по поводу чрезмерной вовлеченности в дела континентальной Европы. Британия намеревалась сохранять свой полный контроль над экономической политикой, даже будучи включенной в какие-то объединения, а достичь этого можно было только доминированием над «младшими партнерами» в этих объединениях.

В конечном итоге проект ЕАСТ провалился. Причиной этого, помимо других факторов, была оппозиция ему со стороны США и американская поддержка ЕЭС. Соединенные Штаты не желали видеть Европу фрагментированной. Их целям в большей степени соответствовали механизм, структуры и торговая политика ЕЭС, нежели ЕАСТ. А самое главное, США осознавали различия в географии двух объединений и понимали, что их стратегическим интересам отвечает ЕЭС. Образование ЕАСТ являлось попыткой предложить альтернативу процессам, происходившим на Европейском полуострове, которая, как оказалось, не смогла быть устойчивой.

ЕАСТ была последней попыткой Британии утвердить свои претензии на лидерство в Европе. Но империя находилась в конечной фазе своего распада, поэтому у британцев уже просто не хватило ни политических, ни экономических ресурсов, чтобы подкрепить эти претензии. Общее население стран, которые Британии удалось склонить к вступлению в ЕАСТ, составляло только 52 миллиона человек, в сравнении с 94 миллионами, еще находившимися в распоряжении империи. Эта элементарная арифметика наглядно иллюстрирует резкое снижение влияния Британии, способной сформировать вокруг себя только не слишком многочисленные объединения. В конце концов все страны ЕАСТ (кроме Норвегии, Исландии, Швейцарии и Лихтенштейна) покинут ассоциацию и присоединятся к ЕЭС (или Евросоюзу). Оставшиеся членами ЕАСТ четыре государства доказывают лишь то, что международные организации обладают способностью никогда не умирать. Однако сама история и наследие ЕАСТ являются концентрированным выражением до сих пор никуда не девшегося стремления Британии получить некий особый статус внутри ЕЭС и пришедшего ему на смену Евросоюза и не быть излишне вовлеченной в дела континента. История тем не менее оказалась не на британской стороне. ЕЭС расширялось и в итоге превратилось в Евросоюз (ЕС).

Члены ЕЭС постепенно переходили к все более тесным и сложным отношениям друг с другом, но их число не увеличивалось до 1973 года, когда участниками организации, наконец, стали Великобритания, Дания и Ирландия. До 1991 года расширение шло постепенно и осторожно, к девятке присоединились только Испания, Португалия и Греция, которые доказали свое соответствие общим критериям. Сообщество не требовало от своих членов слишком многого, как и не предоставляло им существенно больше того, что предполагали принципы свободной торговли и заявленные цели обеспечения мира и процветания всех участников. За постепенностью и осторожностью стояло осознание беспрецедентной сложности европейского проекта — политической, исторической и географической, и спешка могла слишком сильно ему навредить. Однако со временем планы стали более амбициозными.

В 1991 году внутренний радикализм проекта формально вышел наружу. Это совпало по времени с окончанием холодной войны, а также всеобщим признанием сложившейся реальности, заключавшейся в том, что влияние США, под которым происходило становление ЕЭС, особенно в первые его годы, перестало быть значимым фактором и уступило место внутренней логике развития сообщества. В том году были сформулированы основные принципы Маастрихтского договора, появилась структура современного Европейского Союза.

Маастрихт — город на самом юге Голландии, расположенный прямо на границе с Бельгией. Совсем рядом проходит линия Арденнского леса, где началась Первая мировая война и закончилась (на Западном фронте) Вторая мировая. Он находится очень близко от немецкого Аахена, который в свое время был столицей Франкского государства Карла Великого. От Маастрихта всего около часа езды до Трира, где Константин основал свою первую столицу. В общем, это место можно рассматривать как сердце европейского полуострова — здесь произошел целый ряд важных событий и зародились основополагающие идеи о единой Европе.

Маастрихт также находится на территории исторической пограничной зоны между Германией и Францией, которая стала домом для многих институтов Евросоюза. (Европарламент официально располагается в Страсбурге во французском Эльзасе, Европейский совет — в Брюсселе.) В наши дни эта граница является абсолютно мирной, но на протяжении более чем века она представляла собой бурлящий котел. В общем, можно сказать, что если в Европе суждено воцариться миру и процветанию, то лучшее место для начала этого процесса найти было трудно. Маастрихт стал символом основания Европейского Союза. Не случайно, что образование ЕС произошло в географическом сердце Европы.

Маастрихтский договор, или официально «Договор о Европейском Союзе», был логичным продолжением и оформлением концепции «возрастающего сближения народов». Его основные положения выходили далеко за рамки чисто экономической повестки, хотя и в области экономики были сделаны радикальные шаги вперед. В договоре были глубочайшим образом проработаны социальные и политические сферы. И над всем этим главенствовали моральные и ментальные стороны интеграции. Маастрихтский договор фактически стал попыткой создания союза европейцев, а не просто европейских государств. Это означало, что европейская идентичность гражданина Евросоюза должна была стать не менее важной, чем его национальная идентичность. Европе предстояло превратиться не только в некую общность по географическому признаку, но и в общность близких и родственных культур, связывая всех европейцев и в этой плоскости. Появилось само понятие гражданина Евросоюза. Наряду с этим сохранялось национальное гражданство, а национальная идентичность каждого гражданина защищалась через ее преодоление.

Проект был очень близок к успеху. Мир начал воспринимать Европу как единое целое, а не просто как объединение независимых государств, в частности в политике. Но, наверное, самым главным было то, что, не отменяя национальной идентичности, поверх нее Евросоюз создал понятие «европейскости» и открыл европейцам дверь для осознания себя в каком-то смысле одним народом, имеющим общую судьбу. ЕС стремился представить национальную идентичность своих граждан в качестве ощущения этнических различий в рамках общей европейской культуры. Это действительно было громадным шагом вперед.

Интересно, что нечто похожее произошло в Северной Америке в результате Гражданской войны. До нее американец в большей степени отождествлял себя со своим штатом. В огне баталий появилось чувство принадлежности к единой нации, не стесненной границами отдельных штатов. Конечно, представить такой же сценарий в Европе трудно, реализовать — еще труднее. Во-первых, идею мира и процветания для общеевропейского союза нельзя было воплотить через кровь. Во-вторых, различия между американскими штатами не были так глубоки и не лежали в плоскости вещей, которые практически невозможно изменить, таких как язык и культура. В Америке существовал конфликт по поводу отмены рабства и в отношении будущей структуры экономики. Эти проблемы было реально решить путем войны, то есть силовым навязыванием воли одной из сторон.

Конечно, в процессе подготовки Маастрихтского договора возникали серьезные разногласия, приходилось преодолевать значительное сопротивление. В частности, Джон Мейджор, британский премьер-министр в те годы, принципиально возражал против того, чтобы термин «федеральная цель» (federal goal) включался в текст договора. Председательствующий предложил заменить его «федеральным призванием» (federal vocation), что вызвало просто взрыв негодования со стороны Мейджора. Великобритания ни в коем случае не видела себя в составе какой-либо федерации или объединения, которые двигались бы в сторону федерализации. Британский премьер был готов войти в договорную организацию, от участия в которой Британия получала бы выгоды, но категорически возражал против членства своей страны в единой Европе в качестве одного из ее штатов, когда вся власть находилась бы в руках Европейского, а не британского парламента. Создание многонационального государства из меланжа национальных государств в то время для Европы оказалось нереальным.

Но то, что невозможно достичь прямым путем и сразу, может оказаться осуществимым с помощью замысловатых обходных маневров. Чем более сложна система управления, тем труднее ей пользоваться, но одновременно труднее понять и ее конечные цели. Компромиссной позицией по общим управленческим структурам стало их крайнее усложнение: ротация председательствования; парламент, имеющий неясные полномочия; суд, чья юрисдикция, как и в случае с Верховным судом США, должна быть установлена только через некоторое время. Самыми главными были принцип единогласия при принятии наиболее важных решений и принцип большинства в других случаях. При этом граница между ними не была четко определена, предполагалось, что она будет сдвигаться по мере накопления опыта. В дополнение ко всему создавалась многочисленная бюрократия, которая могла навязывать решения, затрагивающие всех, ползучими методами, даже без голосования. Неспособность создать систему, которая одновременно сохраняла бы национальные суверенитеты и гарантировала бы единство, вылилась в столь замысловатое решение, что все тонкости процедур управления Евросоюзом было очень трудно охватить одним взглядом. Таким образом, подобный тип управления стал реально доступен только профессиональным менеджерам, а не политикам или народным представителям.

Главным элементом, который создал Маастрихтский договор и который бросал серьезнейший вызов национальным суверенитетам, стал евро. Это была валюта «без лица». Рассматривая купюры большинства государств мира, вы видите на них образы исторических фигур этих стран: политиков, деятелей науки и культуры. На банкнотах евро нет лиц, потому что европейцам не удалось договориться между собой, чьи изображения там могут находиться. Монеты, очевидно, являются менее значимыми символами, поэтому на них можно встретить портреты. В США штаты достигли взаимопонимания в том, что лица Вашингтона, Линкольна, Джексона, Франклина и других знаменитых американцев должны присутствовать на американских банковских билетах. Но штаты имели общую историю. История Европы была фрагментирована. Более того, герои какой-то отдельно взятой европейской страны необязательно должны быть героями других стран. Например, Наполеон может оставаться национальным героем Франции, но есть очень большие сомнения в том, что испанцы когда-нибудь смогут считать его и своим героем.

Без сомнения, введение евро означало ущемление национальных суверенитетов. Национальное государство обычно имеет достаточные полномочия для контроля за ценой своей валюты. Использование валюты, которая принадлежит группе стран в одинаковой мере, означает, что многие критические для национальной экономики решения принимаются не национальным органом. Получается, что один наднациональный институт — Европейский центральный банк (ЕЦБ) — управляет единой валютой и внутри союза, и вне его. А другие институты, уже национальные, определяют налоговую политику, государственные расходы и другие фискальные аспекты.

В настоящее время 18 стран Евросоюза используют евро в качестве своей валюты.

Страны, использующие евро, в основном относятся к Западной Европе. Но между ними имеются громадные различия в уровне экономического и социального развития. Например, страна с развитой экономикой, являющаяся на международных рынках нетто-кредитором, нуждается в стабильной валюте для защиты и сохранения от обесценения выданных ей кредитов. Более бедной развивающейся стране может требоваться слабая валюта для уменьшения стоимости своих экспортных товаров. Или такое государство может быть заинтересовано в более высокой инфляции для эффективного снижения стоимости непогашенных займов. Возможность управлять курсами собственных валют является важнейшим макроэкономическим инструментом, который, образно говоря, позволяет иногда наклонять поверхность стола для своей выгоды. Во времена серьезных экономических кризисов возможность девальвации национальной валюты, как правило, является важным фактором, способствующим увеличению экспорта и стабилизации экономической ситуации.

Страны — члены Евросоюза, использующие евро

Трудно до конца понять, почему Евросоюз расширил еврозону на юг и восток и почему страны Южной и Восточной Европы сами пошли на это. Резонов можно приводить много, но они все не дают всеобъемлющего объяснения. Единственное, что объясняет данные шаги, находится в эмоциональной области: это был безудержный и безрассудный оптимизм и вера в европейскую мечту. Оптимизм основывался на убежденности в том, что Европа вышла на такую дорогу развития, где все масштабные экономические кризисы уже невозможны, а поэтому трудные решения о том, кто конкретно будет платить за выход из кризисов, кто будет нести основную тяжесть мер жесткой экономии, просто не придется принимать. Имелось также ощущение, что, просто став членом Евросоюза, членом еврозоны, автоматически становишься европейцем. На самом деле это неточная формулировка — надо было говорить: «становишься западным европейцем», с жизненными ценностями, благосостоянием и культурой ЗАПАДНОГО европейца — и все это без того, чтобы отказаться от своей культуры, менталитета, привычного образа жизни. Оптимизм такого рода привел к тому, что подводные камни членства в Евросоюзе были просто проигнорированы. Нации, которые чувствовали, что им будет трудно выживать, если грянет кризис, требовали членства в ЕС, считая это своей гарантией от кризисов. И они получили то, что так сильно требовали.

Основные проблемы возникли из-за хождения одной и той же валюты в совершенно разных странах. Например, Германия и Греция объективно нуждаются в абсолютно различных монетарных политиках. Они находятся на разных ступенях экономического развития, проблемы их экономик носят совершенно разный характер, у них, наконец, разительно отличаются налоговые политики. Германия имеет значительное влияние в Европейском центробанке, который проводит политику в соответствии с концепцией Бундесбанка о борьбе с инфляцией как главной цели. Германия — крупнейшая экономика Евросоюза, «здоровье» немецкой экономики жизненно важно для всего ЕС, даже для всего мира. «Здоровье» греческой экономики имеет гораздо меньшее значение. Поэтому ЕЦБ неизбежно проводит монетарную политику, которая оптимальна для Германии, а для Греции — нет. Умножьте эту проблему, приведенную в качестве примера, на все разнообразие Евросоюза, и вы ощутите масштаб и ядро уже общеевропейских проблем.

После окончания Второй мировой войны все мечты Европы свелись к безопасности и достатку. Светские, антирелигиозные представления эпохи Просвещения, основанные на понятиях стремления к жизни и получения наслаждения от нее, пошли дальше этих элементарных желаний (безопасность и достаток) в расчете на то, что человеческий разум воспарит до небес. Европейцам с лихвой хватило полетов во сне и наяву. Фигурально выражаясь, они отрубили у Просвещения руки, оставив только ноги. Что им еще оставалось делать?

Гимн Евросоюза — это бетховенская «Ода к радости» из финала Девятой симфонии на стихи великого немецкого поэта Фридриха Шиллера. Он начинается так:

Радость, пламя неземное, Райский дух, слетевший к нам, Опьяненные тобою, Мы вошли в твой светлый храм. Ты сближаешь без усилья Всех разрозненных враждой, Там, где ты раскинешь крылья, Люди — братья меж собой. [28]

Шиллер воспевает радость слияния людей в едином братстве, преодоление того, что нас разделяет по причине древних традиций.

Братство означает общую судьбу. Если единственное, что нас объединяет в это братство, — это стремление к миру и процветанию, то братство никогда не будет разрушено, а стремление никогда не исчезнет. Если кто-то становится бедным, в то время как другие — богатыми, если кто-то стремится к войне, а другие — нет, то где тогда общая судьба? Поэтому для успеха европейского проекта так жизненно необходимо, чтобы судьба, будущее объединяли народы, а не разъединяли бы их. Мир и процветание нужны для того, чтобы трудные вопросы национальной идентичности и судьбы более никогда не вставали на повестке дня.

Европа обещает своим гражданам только добрые вещи. В Соединенных Штатах есть понимание, что мир (состояние мира, противоположное войне) сам по себе не есть окончательная цель, так же как и то, что общество не может обещать процветание всем. Но народ Америки объединяют идеи «движения к более совершенному союзу» и «некоторых неотъемлемых прав». Американская нация образовалась в результате сплочения разных народов вокруг трансцендентального набора принципов. Соединенные Штаты никогда не обещали мира или процветания — только возможность их достижения.

Проблема ЕС заключается в том, что европейцам нечего предложить друг другу из универсальных ценностей, кроме мира и процветания — «Оды к радости». Но что случится, если вдруг концепция радости провалится, если мир или процветание исчезнут? Что тогда сможет удержать людей в едином братстве? Что сможет удержать Европейский Союз от распада?

 

Глава 7

Кризис и распад

Советский Союз прекратил свое существование в тот же месяц, когда была завершена работа над проектом Маастрихтского договора. Все союзные республики, входившие в состав СССР, стали независимыми государствами. Впервые за много столетий все государства Европейского полуострова оказались свободны от подчинения России. Также впервые возникла ситуация, когда почти что каждый европейский язык стал государственным, обрел свою нацию. Что важно, впервые ровно за 500 лет сложилась ситуация, когда глобальным могуществом не обладало ни одно европейское государство. Европа стала местом, где множество не очень больших стран расположились на весьма ограниченном пространстве.

После подписания Маастрихтского договора развитие Европы пошло так, как было запланировано. Появлялись новые политические институты, росла и набирала силу европейская бюрократия, получила хождение новая валюта. Европейская экономика становилась все более внутренне интегрированной, да так, что снова начались разговоры о Соединенных Штатах Европы. В какой-то период нулевых годов это даже стало казаться возможным.

Повсюду царил оптимизм. Советский Союз распался, и страны к востоку от границ ЕС, освободившись от советской опеки, сразу же захотели присоединиться к ЕС. Европа вступила в период процветания. Те или иные ее части были успешными в разной степени, но в целом успешными были все. Европейские нации оставались суверенными. Они не отказывались от контроля над своим собственным будущим. Однако не существовало единой оборонной и внешней политики, реальным было только экономическое объединение. Представлялось, что этого достаточно. Необходимость военной защиты виделась архаичным пережитком прошлого, различие между внешней политикой и внешнеэкономической деятельностью виделось чисто академическим. Экономика вышла на первый план, экономика была тем, что только и имеет значение. Европа стала такой, какой обещал ее сделать Евросоюз, — мирной и процветающей.

Можно сказать, что с момента формального рождения до 2008 года ЕС успешно и быстро развивался. Затем в течение всего шести недель все вроде бы незыблемые столпы единой Европы стали рушиться. Процветание оказалось под угрозой, Европа вошла в реальный кризис. Вопрос встал так: за счет чего Европа сможет оставаться единой тогда, когда наступает время болезненных решений и необходимости жертв, а не только «приятностей» членства?

Во-первых, 7 августа Россия вступила в войну с Грузией. Далее, 15 сентября произошло банкротство инвестиционного банка Lehman Brothers. Эти два события на первый взгляд кажутся совершенно не связанными друг с другом. Совершенно очевидно, что тогда никто не рассматривал их в качестве вех, означающих конец целой эпохи. Но они оказались чрезвычайно важными и на самом деле положили конец эпохе. Первое событие коренным образом изменило взаимоотношения Европы и России, положив конец долгому периоду концентрации России только на внутренних делах. Также были развеяны иллюзии, что война между нациями в Европе стала невозможной. Второе событие привело к панике на финансовых рынках таких масштабов, с которыми властям Евросоюза еще не приходилось иметь дело. В результате произошло некоторое размывание экономических основ ЕС и нарушение хрупкого баланса между общеевропейскими и суверенными национальными интересами. Все вместе это запустило процессы, приведшие к (пока) неразрешимому кризису и поставившие под сомнение европейский мир и процветание. Мы все до сих пор живем под тенью этих двух событий, с которыми тесно связаны и украинская драма, и очень медленный рост Европы в последнее время. Они определяют современную международную повестку.

Как всегда, глубинной причиной всех конфликтов последних пары десятков лет были скрытые и явные противоречия между националистическими и интеграционными тенденциями. Европа боялась национализма. Распад советской империи породил новые нации и освободил уже существовавшие. ЕС приветствовал эти новые свободные нации с их сложными и не всегда до конца устоявшимися интересами, одновременно опасаясь всяческого национализма. Новые национальные государства еще не были включены в структуры НАТО и Евросоюза, но стремились в них, так как были уверены, что членство в этих организациях обеспечит им безопасность, процветание и либеральное государственное устройство, основанное на общеевропейских ценностях. Одновременно, без сомнения, они не собирались расставаться с новообретенным суверенитетом. Таким образом, можно сказать, что в Европе появились и стали развиваться новые многочисленные внутренние противоречия, но это отпугнуло европейцев и не удержало их от смелых шагов.

«Старые» члены Евросоюза рассматривали экспансию на восток как гарантию мира в Европе и возможность отбросить Россию, как бы запирая ее вне европейского дома, одновременно предотвращая ее возвращение к утраченным позициям в будущем, создавая почву для процветания и политического либерализма в новых свободных странах. Самые смелые даже допускали присоединение России к Евросоюзу в должное время. Стремления к экспансии и присоединению к ЕС были обусловлены одним и тем же: процветание означает и гарантирует мир, а Европейский Союз гарантирует процветание. При этом точного определения, что есть суверенитет в новых условиях, не требовалось. Понятие суверенитета оказалось в подвешенном состоянии, не требующем детального разъяснения.

Европейский Союз так и не приступил к формулировке своей оборонной политики. НАТО продолжало существовать, несмотря на то что холодная война закончилась. Но альянс оказался в очень странном положении: историческое предназначение Североатлантического блока заключалось в противостоянии врагу, которого уже не стало. США были членом НАТО, являясь основной силой блока, в то время как европейские страны оставались слабыми в военном отношении. Одновременно США оказались прямо вовлечены в войны в Афганистане и Ираке. Американская политика подрывала НАТО изнутри, фактически разделяя членов организации на тех, кто поддерживал США и сотрудничал с ними в их военных операциях, и тех, кто выступал против американских «резких движений». Были даже те, кто соглашался участвовать в одной из американских войн, но отказывался в другой. Способность НАТО к действию как единой структуры была ограничена, но блок включал в себя большинство европейских стран, хотя и не являлся чисто европейской организацией.

К 2008 году и НАТО, и ЕС значительно продвинулись на восток. У обеих организаций была общая цель: интеграция новых свободных стран Восточной Европы и — потенциально — бывшего Советского Союза в западное общество. Это означало большее, чем просто объединение оборонных и экономических усилий. Это требовало моральной и культурной интеграции. Членство в обеих структурах для Запада было знаком того, что новичок присоединяется к светской, многонациональной, миролюбивой Европе, принимая и разделяя общие ценности, приобретая полную поддержку всех членов на пути к процветанию, миру и вливаясь в общеевропейское культурное пространство.

Евросоюз для внешнего наблюдателя очень напоминал НАТО, только без Соединенных Штатов. Самое большое отличие заключалось в том, что Турция была членом НАТО, но не ЕС. Кроме того, были различия в участии Северных стран в этих организациях. По мере того как внешние границы НАТО и ЕС двигались на восток, они оставляли за скобками европейской повестки Россию и пограничные государства — Украину и Белоруссию. И тут исключенная подобным образом Россия, с которой практически перестали считаться, неожиданно вернулась на европейскую историческую арену.

Грузинский кризис

Девяностые годы XX века стали катастрофическими для России — и с геополитической точки зрения, и экономически. В результате падения коммунизма экономика оказалась разрушена, широкое российское влияние исчезло. Владимир Путин оказался на вершине власти потому, что он представлял один из все еще функционировавших государственных институтов — тайную полицию. В свое время она была оплотом как царизма, так и коммунистического режима, фактически удерживая страну от распада. Очень многие ее чины успешно поучаствовали в хаотическом разграблении страны в девяностые, после чего перед ними встала проблема защитить награбленное ими самими и их приспешниками. В результате Путин и аппарат ФСБ пришли к власти. Режим, созданный Путиным, до настоящего времени определяет облик страны и влияет на все, что попадает в его поле зрения.

Путин и ФСБ провозгласили курс на защиту национальных интересов России. Конечно, Россия сильно уменьшилась в размерах (по сравнению с СССР), при этом существовали серьезные опасения в отношении ее дальнейшей дезинтеграции. Путин приступил не только к стабилизации экономики и социальной жизни, но и к восстановлению геополитической силы — для защиты стратегических интересов страны. Россия предприняла усилия по защите своих рубежей. НАТО и ЕС, которые тем временем уже расширили собственное влияние так, что включили в свой состав Балтийские государства, далее пойти не смогли.

В начале нулевых годов намерения НАТО и ЕС продвигаться все дальше на восток были очевидны. Соединенные Штаты и некоторые европейские государства стремились привести к власти в Украине прозападное правительство. Если бы Украина стала членом НАТО и если бы Североатлантический блок когда-нибудь восстановил свою военную мощь, то Россия оказалась бы практически слабо защищенной от вторжения с запада. Россия не могла игнорировать возможность такого развития событий. США начали поддерживать различные политические группировки на Украине, которые в глазах американцев и европейцев выглядели как демократические силы, с российской же стороны это виделось как усилия по насаждению в Киеве антироссийского правительства, что могло быть серьезнейшим шагом в деле развала самой Российской Федерации. В 2004 году «оранжевая революция» привела к власти как раз подобное правительство.

«Оранжевая революция» на Украине повлекла коренной пересмотр российских взглядов на политику США и Евросоюза. Она произошла в то время, когда Соединенные Штаты увязли в Ираке и Афганистане, а европейцы не представляли собой сколько-либо значительную военную силу. России нужно было послать четкий сигнал, причем не столько американцам, сколько украинцам и другим странам — бывшим республикам в составе советской империи. Они выбрали для этого Грузию — кавказского союзника США. Обстоятельства начала войны были запутанными, Россия не выглядела блестяще и безупречно, но этого и не требовалось. Россия сделала все на достаточном уровне. Она нанесла Грузии военное поражение, тем самым сигнал был послан.

Украина и другие бывшие сателлиты сигнал поняли. Грузия апеллировала к НАТО и ждала натовской помощи. Не дождалась. НАТО к тому времени стало больше бумажным тигром, слабость которого прикрывалась фактом того, что никто в мире не мог осмелиться бросить ему вызов. Когда наконец-таки это сделала Россия и никто не бросился Грузии на помощь, европейский основополагающий интеграционный принцип — ЕС концентрируется на экономических аспектах, в то время как НАТО на оборонных — оказался под вопросом. Конечно, Грузия не была членом НАТО, но США поддерживали ее, как и ключевые партнеры по Альянсу, например Британия. Кроме того, у них были серьезные разногласия, даже борьба с Россией по поводу Украины. Слабость есть слабость, кризис высветил это еще раз. Все это явилось отправными точками для украинского кризиса 2014 года.

Грузинский конфликт был настоящим шоком для новых членов НАТО, которые до этого были уверены, что Россия никогда не сможет бросить вызов интересам Альянса или его ведущих членов. Состояние шока стало только глубже, когда французы договорились о прекращении огня, а Россия его демонстративно нарушила — без какого-либо ответа. На Западе существовало убеждение, что Россия находилась в состоянии разрухи (по крайней мере, военной) и не желала рисковать. Эта уверенность, как и предположение, что НАТО является эффективной организацией, рассыпались в августе 2008-го. Это был шок, но еще больший шок только приближался.

Российско-грузинская война обнажила бессилие НАТО, изменила стратегическую динамику на постсоветском пространстве и выдвинула новые долгосрочные вызовы Западу. Но то, что случилось сразу вслед за этими событиями, оказало немедленное влияние как на жизнь европейцев, так и на саму суть европейской интеграции вообще. Два удара, последовавшие один за другим, положили конец первому периоду в жизни Европы после окончания холодной войны, мы все оказались в новой исторической реальности, которая еще даже не получила своего наименования. Когда 15 сентября обанкротился банк Lehman Brothers, будучи не в состоянии расплатиться по своим долгам, глобальная финансовая система оказалась в состоянии полного разброда и беспорядка.

Финансовый кризис

Финансовый кризис разразился, когда казавшиеся абсолютно надежными инвестиции вдруг оказались чрезвычайно рискованными. Цены на жилую недвижимость неуклонно росли в течение всего времени после окончания Второй мировой войны. Американцы уверились, что так будет всегда, а покупка домов является очевидным путем для вложения денег и формирования собственного капитала. Одновременно сформировалось представление, что кредитование покупок жилой недвижимости — это инвестиции, не несущие никаких рисков.

Однако постепенно то, что лежало в основе системы ипотечного кредитования, претерпело серьезнейшие изменения. Сначала все было просто: банки выдавали займы под залог приобретаемой недвижимости, затем через некоторое время деньги им возвращались. Предполагалось, что банки сами несут ответственность за то, что заемщик будет в состоянии вернуть кредит, в противном случае банку доставался бы малоликвидный залог в виде дома. Но система постепенно эволюционировала до такой ситуации, когда основной доход банкам стали приносить не собственно выданные кредиты — в виде процентов по ним, а кредитные транзакции как таковые. Банки продавали права по кредитам другим фирмам. Заемщики — ипотечные брокеры и вообще любые другие лица — получали значительные суммы наличными для закрытия сделки. Поскольку у них появлялся солидный актив для залога при покупке и наличные при продаже, они не сомневались, что смогут вернуть долг займодавцам, так же как и кредиторы не беспокоились о возврате в конечном счете своих средств. При такой системе получалось, что чем больше кредитов банк выдаст, тем больше он заработает — рисков ведь нет. Поэтому основной целью банков было выдать как можно больше ипотечных займов, а забота об их условиях, проверке кредитоспособности клиентов и т. п. отходила на десятый план. Кредиторы и их брокеры взвинчивали число и объемы выдаваемых под минимальные проценты займов, практически ничем не обеспеченных, кроме покупаемой недвижимости, которая в итоге зачастую оказывалась дешевле, чем объем кредитования. Это приняло повальный характер в течение последних пяти лет перед кризисом. Надувавшийся рыночный пузырь затягивал покупателей недвижимости, поэтому цены на дома взлетали еще выше.

Кредиты, в свою очередь, стали продаваться крупным консервативным инвесторам в виде пакетов. Никто особо не был озабочен проверкой того, что же входит в состав этих пакетов, потому что магические слова «недвижимость» и «ипотека» автоматически ассоциировались с понятием «безрисковые инвестиции». Итак, финансовые корпорации делали деньги на каждой транзакции. Они изобретали все новые инструменты для роста своих прибылей — то есть для увеличения количества сделок и объема кредитования, которые были настолько сложны, что лишь немногие опытнейшие и изощреннейшие игроки этого рынка могли разобраться в них. За всем этим лежала слепая вера в то, что цены на жилую недвижимость будут только расти, а потому вложения в эту сферу не несут никаких рисков. Кажущаяся надежность привлекла на этот рынок инвестиционные банки и пенсионные фонды, которые начали не только предоставлять свои средства в этот рынок, но и играть на нем (то есть не только продавать, но и покупать на нем). В результате сложилась ситуация, когда множество людей, которые по общепринятым стандартам вообще-то не могли позволить себе покупку домов, получали кредиты на это, а инвесторы, остававшиеся в неведении по поводу степени рискованности своих вложений, просто сидели и ждали, что доходы с их вложений будут исправно к ним поступать.

К 15 сентября 2008 года три вещи, которые были неизбежны, реализовались на практике. Первое — цены на недвижимость упали. Второе — миллионы неквалифицированных покупателей (в смысле непрофессиональных риэлторов), столкнувшись с необходимостью выплат по ипотеке в больших объемах, оказались неплатежеспособными и прекратили выполнять обязательства. Третье — рынки внезапно осознали, что они не имеют представления о том, сколько на самом деле стоят все их активы, связанные с ипотекой. Огромный инвестиционный банк Lehman Brothers, являясь крупнейшим держателем ценных бумаг, так или иначе завязанных на рынок ипотеки, оказался неспособен привлечь даже краткосрочные кредиты под залог этих своих активов, чтобы обеспечить свою текущую деятельность. Государство отказалось его спасать, и банк стал банкротом, так ничего и не заплатив по своим долгам. По рынкам прокатилась паника, в результате которой никто более не осмеливался выдавать какие-либо кредиты, а многие были вынуждены объявить дефолт, то есть отказаться от платежей по собственным обязательствам.

На самом деле ничего нового не случилось. Еще в 1637 году цены на луковицы тюльпанов взлетели до таких высот, что их продажи стали выражаться астрономическими величинами, была даже создана специальная тюльпановая биржа. Все просто сошли с ума, покупая все подряд, и действительно, пока цены шли вверх, очень многие люди сколотили приличные состояния. Существовала такая же твердая уверенность, что цены на луковицы могут только расти. В результате кто-то обогатился, но очень и очень многие оказались у разбитого корыта, когда цены с неизбежностью обвалились. Поэтому-то и можно сказать, что крах на рынке «subprime» — это в какой-то мере дежавю.

Американская история тоже знает аналогичные примеры, причем не столь давние. Ипотечный кризис стал четвертой подобной ситуацией с момента окончания Второй мировой войны, когда активы, которые «никогда не подешевеют», резко падали в цене, провоцируя финансовый кризис. В 1970-е годы многие города и штаты оказались на грани дефолта по своим муниципальным облигациям, потому что общая рецессия привела к уменьшению налоговых сборов. Все были уверены, что правительство будет неизменно выполнять свои обязательства… В 1980-х случился долговой кризис стран третьего мира. Видя, что цены на энергоносители и другие минеральные ресурсы рвутся ввысь, в развивающиеся страны потекла широкая река инвестиций — в основном в государственные и частные компании, разрабатывавшие эти ресурсы. Опять мы видели ту же картину: никто не ожидал потерь, так как цены на природные ресурсы, по всеобщему мнению, могли только расти. А они взяли и упали, и целые страны объявили дефолт. Также в 1980-е годы произошел кризис сбережений и заимствований, после того как банкам было разрешено инвестировать в коммерческую недвижимость, тоже воспринимаемую как безрисковый актив. Когда цены рухнули, вслед за ними отправились и банки.

Федеральное правительство реагировало на такие кризисы каждый раз одинаково: оно печатало деньги для рефинансирования всей системы. Это было болезненно, не слишком эффективно, это увеличивало беспорядок, но тем не менее это как-то работало. Поэтому когда разразился кризис 2008 года, у правительства был готовый образец действий — совместно с Федеральным резервным банком (ФРС). Вообще-то каждый кризис имеет свои особенности, хотя каждый поначалу выглядит апокалиптически. Но в результате накопления опыта предыдущих кризисов был быстро разработан сценарий борьбы с текущими проблемами, который включал в себя и политические и, можно сказать, технические аспекты. Итак, после коллапса банка Lehman Brothers состоялась многосторонняя встреча основных чиновников американского правительства, Федерального резерва и глав крупнейших банков США, на которой была выработана стратегия борьбы с кризисом. Ее достоинством являлось то, что в центр были поставлены финансовые методы, которые мог контролировать ФРС, а политические аспекты должны были оказаться подстроенными под них. Таким образом, все начали в среднем двигаться в одном направлении, хотя движения каждого отдельного игрока во многом носили хаотичный характер.

В Европе были свои проблемы с ипотекой, хотя основные проблемы пришли в Европу в связи с тем, что многие европейские финансовые структуры имели в своих инвестиционных портфелях очень большую долю ценных бумаг, завязанных на американский рынок ипотеки. В отличие от США, у европейцев не оказалось своего сценария борьбы с кризисом — Европейский Союз не располагал опытом решения проблем таких масштабов. Европейский центробанк (ЕЦБ) был основан менее чем за десять лет до рассматриваемых событий, и он должен был выстраивать свою политику в условиях необходимости ее согласования со множеством национальных правительств стран — членов ЕС. Процесс принятия важных решений был медленным и сложным. А политические интересы тех или иных стран могли быть противоположными.

В состав Евросоюза входили не все европейские государства, и не все страны — члены ЕС использовали евро как свою валюту. В свою очередь, в еврозону входили такие совершенно разные страны, как Германия и Греция. Какое-либо последовательное решение по выходу из кризиса оказалось невозможным, так как общеевропейские органы не имели соответствующих властных полномочий. В этом очень ярко проявились внутренние противоречия Евросоюза. Национальные правительства сохраняли последнее слово при принятии решений; органы Евросоюза контролировали Европейский центробанк, притом что решающее влияние на него имели несколько сильнейших государств. Нежелание стран — членов ЕС отдавать свой суверенитет центральным органам союза привело к тому, что обладавшие реальной властью политические фигуры не были уполномочены говорить от лица всей Европы, и наоборот, те, кто должен был представлять общеевропейские институты и интересы, имели очень мало рычагов реальной власти.

Центром ЕС, своеобразным якорем Евросоюза всегда были отношения между Францией и Германией. Но с некоторого времени это партнерство стало неравным. Германия до сегодняшнего дня является сильнейшей экономикой ЕС, причем, используя спортивную терминологию, за явным преимуществом. А так как Европейский Союз до сих пор по своей сути строился вокруг экономической интеграции, то Германию можно с полным правом считать лидером ЕС. Франция со своей стороны не только значительно уступает Германии в мощи, но и внутри себя достаточно фрагментирована. Поэтому для французов задача «говорить одним голосом» часто представляется затруднительным делом. В результате Германия имеет самый громкий голос в Евросоюзе, но ее канцлер не имеет права говорить от имени всей Европы, а объективные интересы Германии отнюдь не совпадают с интересами остальных европейцев.

Немецкий экспорт в настоящее время составляет 35–40 % от всего ВВП страны. Это огромная величина. Для сравнения, экспорт США меньше 10 % от ВВП, а у Китая — около 30 %. Конечно, есть еще более экспортно ориентированные страны, но размеры их экономик на порядки меньше немецкой. Ни одно государство в мире, обладающее крупным народным хозяйством, не зависит от экспорта в такой степени, как Германия. Получается палка о двух концах: с одной стороны, Германия является чрезвычайно эффективным производителем, а с другой стороны, ее экономическое благополучие в сильнейшей степени зависит от благополучия потребителей ее продукции. Германия производит столько, сколько сама не в состоянии потребить, причем излишки сопоставимы с внутренним потреблением. Если пострадает немецкий экспорт, если внешние клиенты не захотят или не смогут оплачивать немецкие товары, то Германия окажется перед лицом серьезнейшего кризиса. Это — корень всего, что произошло в ЕС; без понимания именно вот этой сути трудно объяснить все текущие европейские проблемы.

Половина всего немецкого экспорта идет в страны Евросоюза, зона свободной торговли которого является залогом процветания Германии. Безотносительно высочайшей эффективности немецкой промышленности без открытости европейских рынков, без отсутствия таможенных тарифов Германия не сможет удерживать текущий объем своей экономики на достигнутом уровне, а это означает неминуемый рост безработицы. Поэтому Германия заинтересована в существовании Европейского Союза более, чем кто бы то ни было. Все остальные страны — члены сообщества зависят от экспорта своих товаров в значительно меньшей степени. Германия, как крупнейшая экономика и одновременно крупнейший кредитор Евросоюза, обладает огромным, даже непропорционально огромным влиянием на политику ЕС. Она во многом формирует монетарную стратегию Европейского центробанка — естественно, в своих интересах; она в значительной степени определяет правила игры на общем рынке, задавая тон в принятии регулятивных актов.

После того как финансовый кризис пришел в Европу, Германия не была настроена на излишнюю поддержку банковской системы. Внутри страны ситуация оставалась под контролем властей, предпринятые меры работали достаточно хорошо. Проблемы были с другими странами союза, избиратели которых не имеют голос при выборах федерального канцлера. Ангеле Меркель в первую очередь необходимо отвечать чаяниям ее электората, тех миллионов немцев, которые не обязаны глубоко разбираться в вопросах, почему их личное благосостояние и их рабочие места зависят от способности остальных европейцев покупать немецкие продукты. С точки зрения обычного бюргера, проблемы остальной Европы проистекали от лени и желания потакать своим слабостям. С точки зрения некоторых продвинутых аналитиков в других странах ЕС, источником этих проблем явилось то, что Германия отстроила европейскую систему, отталкиваясь только от собственных нужд. Вот это противоречие и является главным в современном Евросоюзе, постепенно увеличивая расстояние, отделяющее Германию от остальных европейских стран.

Таким образом, проблемы, как будто бы касающиеся только ипотеки, вызвали кризис суверенных (то есть государственных) долгов. Меры жесткой экономии, предпринятые для стабилизации финансового и банковского рынка, вызвали замедление европейской экономики. Сокращение государственных расходов означало сокращение госслужащих и госзакупок. Это привело к дальнейшему замедлению экономик. Уменьшились налоговые поступления, поэтому некоторые европейские правительства столкнулись с трудностями по выплате своих долгов. Это, в свою очередь, послужило катализатором нового банковского кризиса, так как многие европейские банки имели большой портфель европейских государственных облигаций как абсолютно надежную часть своих активов — как «инвестиции, которые невозможно потерять». Если такие страны, как Греция или Испания, оказываются не в состоянии обслуживать свои долги, то банки — держатели этих долгов оказываются под серьезнейшей угрозой, которая вполне реально ведет к коллапсу всей европейской финансовой системы.

Были возможны три стратегии борьбы с финансовыми проблемами. Первая предполагала, что самые стабильные и богатые страны ЕС, в первую очередь Германия, покроют долги Греции и других южноевропейских должников. Противоположная стратегия заключалась в том, что Греция должна сама вернуть свои долги, максимально сократив государственные расходы. Третий вариант предусматривал, что за все заплатят банки, фактически списав «плохие долги». Это было отвергнуто сразу, поскольку все понимали, что европейские банки не выдержат такого удара и будут просто разрушены, хотя этот путь означал расплату банков за свои собственные ошибки (в оценке рисков). Германия выступала за второй путь, Греция — ожидаемо за первый. Понятно, что в такой ситуации требовалось достичь некоторого компромисса — он и был достигнут. Банки согласились простить Греции некоторый объем долга, другая часть была покрыта из средств Евросоюза, ЕЦБ и Международного валютного фонда (МВФ). В ответ Греция обязалась сократить госрасходы и придерживаться политики жесткой экономии.

Все это выглядело разумным. Однако влияние сокращения госрасходов на экономику Греции оказалось заметно более значительным, чем ожидалось. Как и во многих других европейских странах, в Греции очень многие виды экономической и общественной жизни были завязаны на государство. Например, вся система здравоохранения, некоторые другие совершенно необходимые в повседневной жизни сферы. Врачи, остальной медицинский персонал были государственными служащими. Сокращение госрасходов привело к снижению доходов госслужащих, сокращению рабочих мест в госсекторе экономики, уровень благосостояния греческого среднего класса резко упал.

За несколько лет безработица в Греции достигла 25 %, что выше, чем было в США во времена Великой депрессии. Некоторые наблюдатели считали, что теневой сектор греческой экономики некоторым образом компенсировал трудности, и поэтому дела обстояли не так плохо. С этим можно согласиться до определенного предела, но все равно положение оказалось плачевным. Теневая экономика являлась продолжением всей остальной греческой экономики и также зависела от общей ситуации — бизнесу было плохо и в тени, и «на свету». Скоро оказалось, что ситуация стала еще хуже, чем выглядела вначале. Множество госслужащих, которые все еще числились как работающие, на самом деле стали получать в разы меньшие зарплаты, чем до кризиса, — выплаты были урезаны во многих случаях на две трети.

Греческая история повторилась в Испании, в несколько меньшей степени — в Португалии, на юге Франции и в Италии. Средиземноморские страны Европы присоединялись к Евросоюзу в надежде, что само членство приведет к повышению уровня жизни в них до североевропейского. Кризис суверенных долгов особенно сильно ударил именно по этим государствам, так как, находясь в зоне свободной торговли, оказалось гораздо труднее развивать свои собственные экономики, чем если бы они были «сами по себе». Первый же серьезный экономический кризис, с которым столкнулся Евросоюз, просто разорил южные страны.

Кризис привел к разделению Европы. Интеграция, которая выглядела так многообещающе в первые годы после заключения Маастрихтского договора, столкнулась с первым финансовым кризисом в своей истории. Самым главным было то, что кризис сломал европейское единство. Оказалось, что интересы, например, немцев и испанцев разошлись коренным образом. Парадоксальным образом получилось, что хотя вроде бы кризис пока затронул Германию меньше остальных стран, но для нее он представляет наибольшую угрозу. Кризис стал в большей степени проблемой немцев, чем максимально пострадавших от него до настоящего времени стран, поскольку Германия — самая большая экономика Европы, самый крупный экспортер, самый крупный кредитор и самый твердый сторонник мер жесткой экономии как единственного пути, двигаясь по которому можно решить текущие европейские проблемы. Но последствия политики жесткой экономики предстояло вынести не немцам, а в той или иной степени Средиземноморским странам.

Безработица в Европе, 2013 год

Все это приводит к последствиям, идущим далеко за пределы чисто финансовых потрясений. Это фактически означало нарушение основополагающего социального контракта Европейского Союза. Во-первых, произошел отход от обещания процветания, ожидание автоматического наступления которого после присоединения к ЕС оказалось иллюзией. Во-вторых, ушло ощущение общей судьбы. То, что случилось с Грецией на одном полюсе, совершенно отличалось от того, что произошло с Австрией — на другом. Явные и неявные ожидания от членства в ЕС оказались обманутыми на «молекулярном уровне» — на уровне отдельных домашних хозяйств.

Представим себе среднюю европейскую семью, в которой есть кормилец примерно 40 лет (или чуть старше), являющийся крепким профессионалом в своем деле; семью, у которой есть свой дом, автомобиль, возможно, небольшой летний домик-коттедж. У этих людей есть гарантированный отпуск, они живут нормальной жизнью верхнего среднего класса. Внезапно кормилец теряет работу, оказывается не в состоянии осуществлять регулярные платежи по ипотеке и автокредиту, поэтому семья вынуждена переехать в небольшую квартиру и жить на тающие сбережения. Если в семье есть дети, то все надежды на обеспечение им хорошего образования и вообще других основ их будущей жизни исчезают. Появляется смутное ощущение, пока не в полной мере осознаваемое, что это не просто временные проблемы, когда нужно только немного потерпеть. Великая депрессия 1920–1930-х годов закончилась фашизмом и войной. Потребовалось 10–15 лет, чтобы преодолеть главные последствия того кризиса. Человеку, которому около 45, трудно осознать то, что, возможно, остаток жизни ему предстоит прожить в бедности, в которой он так неожиданно и некстати очутился.

Бедных сложно сделать еще беднее, если какой-то по-настоящему бедный человек сталкивается с еще большими трудностями, то это, как правило, не означает каких-то радикальных изменений в его судьбе. Зачастую такие люди и не ожидают от жизни ничего хорошего. Но если хороший специалист, настоящий профессионал в свои 40–50 лет сталкивается с кризисом, которого он по большому счету никогда не ожидал, причиной которого был не он, то это в корне меняет его самоощущение. Он теряет не только благосостояние, заработанное собственным трудом, но и самого себя как личность. Кем он еще сможет стать, если не адвокатом, врачом или владельцем магазина, кем был до того? Когда средний класс массово переходит на уровень безработной бедноты, когда это падение происходит по непонятным причинам (я ведь все делал как надо, я — профессионал) и, что хуже всего, когда возникает чувство безысходности, понимание, что шансов выбраться из ямы нет, тогда появляется благодатная почва для политической нестабильности.

Необходимость объяснить себе, что же со мной произошло и почему, откуда такая несправедливость, ведет к изобретению причин, реальных или надуманных, а также к восприимчивости к идеям тех, кто объявляет себя не только знающим ответы на эти вопросы, но и владеющим методами исцеления и конкретного индивидуума, и всего общества от этой напасти. В 1920–1930-х годах, во время Великой депрессии, Рузвельт сказал, что нам нечего и некого бояться, кроме самих себя. Это была не просто красивая риторика. Он осознавал, что реальная жизненная катастрофа, оставленная без четкого объяснения всех ее обстоятельств, тем более кажущаяся не имеющей конца, создает состояние страха, который требует своего понимания. Все комментарии ЕЦБ были непонятными и неубедительными. В 1920–1930-е годы объяснения неурядиц в мировой экономике и их влияния на повседневную жизнь каждого свелись либо к жадности капиталистов, либо к козням евреев (смысл самого существования которых — строить козни). Ничего более внятного, пусть даже и ошибочного, так и не было дано. В мире, который стал непостижимым, люди могут начать хвататься за любые домыслы, какими бы нелепыми они ни были.

И в Греции, и в Испании безработица среди молодежи до 25 лет находится на уровне между 50 и 60 %. То есть более половины всех молодых людей не имеют работы и серьезных шансов ее получить. Во Франции ситуация намного лучше — там уровень безработицы в этом возрастном сегменте составляет около 25 %. Безработные молодые люди становятся опасными для общества — они идут на воровство и другие преступления, они могут тяготеть к экстремистским течениям и организациям. Молодежь сама по себе не представляет серьезной политической угрозы для общества. Но в сочетании с потерявшими ориентиры представителями разгромленных слоев среднего класса более старшего возраста получается гремучая смесь молодой энергии и уже имеющегося общественного влияния, которая может представлять угрозу для сложившегося статус-кво.

В условиях текущего кризиса есть два фактора, которые позволяют до сих пор держать его более или менее под контролем. Первое — сохраняющаяся вера и надежда на то, что все это временно, что произошел небольшой сбой технического, а не системного характера, что нужно просто быть настойчивыми и терпеливыми, чтобы дождаться, когда плохая полоса закончится если не сама собой, то в результате повседневной работы каждого «как надо». Кредит доверия правящим элитам остается, европейцы все еще верят, что находящиеся у власти знают, что делают и что делать. Конечно, есть постоянное ворчание по поводу того, что никому нельзя верить, но все-таки в глубине души всем хочется, чтобы это ворчание было неправдой, поэтому народное доверие еще не потеряно.

Второе — убежденность технократов, управляющих общеевропейскими институтами, в том, что ситуацию не просто вскоре удастся взять под контроль, а что это уже было сделано к 2010 году. Таким образом, с их точки зрения, проблема по большому счету уже решена. Банки находятся в стабильном, платежеспособном состоянии, финансовые рынки работают. Из-за странного отсутствия понимания критического значения состояния безработицы для сохранения общественной стабильности современные технократы сильно напоминают европейскую аристократию прошлого. В их глазах здоровье финансовой системы — главный приоритет, намного превосходящий все остальное по своему влиянию на все сферы жизни. Такая позиция удивительным образом помогла стабилизировать политическую ситуацию. Излучаемая уверенность элиты в собственных силах и в том пути, по которому она ведет общество, способствовала укоренению в умах европейцев представления, что у руля ЕС стоят люди, которые знают, что делают.

Жесткая экономия делает восстановление экономики невозможным. Для этого нужны инфраструктура и организационные меры. Предположим, что у какого-то правительства есть проект, требующий финансирования строительства моста. Для этого должны быть предусмотрены новые рабочие места, технологические решения, создан управленческий аппарат строительной компании, частной или с государственным участием. В странах, по которым кризис ударил больнее всего, строительные компании, скорее всего, покинули этот бизнес. Строительные мощности в стране резко сократились — неважно, по причине ли сокращений госбюджета или банкротства. Обычный ответ на экономический спад — стимулирование экономики вливанием в нее денег путем прямого финансирования новых проектов, выделения грантов или предоставления налоговых льгот. Но если нанесенный экономике вред настолько велик, что производственные мощности оказываются разрушенными как минимум в самых важных, стратегических областях, то никакие известные стимулирующие меры не сработают.

В Европе произошло то, что Германия восстановила свое доминирующее положение на полуострове. Она стала определять методы борьбы с кризисом, потому что именно она платила деньги. Германия встала в оппозицию монетарному стимулированию, хотя оно могло и сработать (могло и не сработать, но шанс был), и предпочла сохранить свои ресурсы и резервы на случай серьезных проблем с безработицей в стране. Сейчас в объединенной Германии и в Австрии самая низкая безработица в Евросоюзе. Вполне предсказуемо и понятно, что власти этих стран дорожат данным завоеванием и хотят, чтобы такая ситуация оставалась как можно дольше.

Франко-германские отношения испытывают трудности. Франция, в которой положение с безработицей существенно хуже, чем в соседней стране, выступает как раз за стимулирование экономики. Немцы возражают. Может получиться постепенное сползание к наихудшему сценарию 1947 года: восстановлению Германии как великой европейской державы и одновременному ослаблению связей, взаимозависимости с Францией. Конечно, это не означает войну. У Германии не наблюдается никакого желания ввязываться в какие-либо военные конфликты и даже нет последовательного стремления к доминированию. Но объективно, независимо от того, кто что хочет и к чему стремится, получается так, что по факту Германия-таки доминирует… А поэтому трения возрастают. Внутри Европейского Союза можно выделить четыре макрорегиона: Германия — Австрия, Северная Европа, Южная Европа и Восточная Европа. У каждого из них есть свои интересы, отличные от других. И даже внутри макрорегионов имеются противоречия из-за различий национальных интересов.

Евросоюз существует, но никто не может говорить от его имени с полной уверенностью, что выражает совместные интересы. Каждая страна, каждая нация сосредоточена на том, что важнее всего для нее, и, исходя из этого, образует временные коалиции безотносительно к ЕС. Центральная европейская бюрократия более не может принимать важнейшие решения — национальные лидеры принимают решения в интересах своих наций. Европа практически вернулась на уровень сообщества национальных государств. Как уже отмечалось, в 1992 году в Европе образовалось больше независимых государств, чем когда бы то ни было. Кризис снова вывел на поверхность недоверие и страхи, в одних странах в большей степени, в других — в меньшей. Но все понимают: что-то пошло далеко не так, и с течением времени появляется подозрение, что, в какую бы сторону Евросоюз ни эволюционировал, он не сможет решить свои собственные проблемы.

Мы считаем необходимым поднять следующие вопросы. Возможно ли такое развитие событий, при котором Европа вернется в состояние, похожее на то, что было ранее, до ЕС? Что случится, если ЕС прекратит существование или хотя бы просто станет бессильной ареной конфликтов по типу ООН? Что произойдет, если страны Восточной Европы разуверятся в НАТО и почувствуют необходимость обеспечения своего мирного существования вместе с поднимающейся Россией? До 2008 года эти вопросы были из области фантастики.

Как считают некоторые, в 1945 году Европа осознала, что национализм ее разрушил и что надо сделать все для предотвращения повторения кошмара. Другие говорят, что силы Европы исчерпаны, что она лишена веры во что-либо, чтобы произошел какой-то серьезный конфликт. Возможно. Но Германия возродилась как главная сила на Европейском полуострове, которую многие, мягко говоря, не любят, а Россия пытается консолидировать свои позиции на континенте и на постсоветском пространстве. Простое рассмотрение этих фактов может дать нам представление о пути, пройденном за очень короткое время.

Накал националистических чувств спал на некоторое время. Но они никуда не исчезли и могут вспыхнуть вновь. Освобожденные от идеологических и религиозных построений, национальные страхи и национальная ненависть ждут своего часа. Сядьте вместе и побеседуйте с поляком, спросите его о том, что он и его семья чувствуют по отношению к немцам и русским. Поговорите с шотландским националистом и получите список обвинений в адрес англичан. Поговорите с бошняками о сербах. Любое представление в розовых тонах о том, что ненависть по отношению к другим нациям изжита, быстро улетучится. Историческая память европейцев живет как будто вне времени. Дела давно минувших дней присутствуют в современной жизни, иногда даже более реально, чем недавние события. Все эти воспоминания постоянно всплывают в коллективной памяти. Они не стали такими опасными, как это было ранее, но они могут стать весьма влиятельными.

Европейская чувствительность к прошлому отличается от американской. Американцы в своих мыслях пребывают в будущем. Прошлое для них кажется тривиальным. Место, где начались сражения американской Гражданской войны, находится в Манассасе. Сейчас здесь стоит торговый центр… Американцы помнят свою историю, но не с той тоской и гордостью, которые есть у европейцев, попытавшихся с 1945 года впасть в коллективную амнезию. Это сработало на какое-то время, но историческая память никуда не делась.

Вы можете это особенно ярко ощутить на пограничных территориях, которые представляют собой целые регионы, а не воображаемые линии. Это районы, где встречаются и смешиваются друг с другом различные нации. В Европе есть много пограничных территорий. В рамках проекта ЕС была предпринята попытка ликвидировать большинство из них. Это — как если бы вдруг каким-то актом отменялись бы все различия между нациями. Но все старые таможенные пункты пропуска остаются на месте, на дорогах, на старых границах. Путешествуя, их легко не заметить. Но открыть их снова будет также несложно. На континенте, где германская мощь сметает все границы, на этот раз в виде всеподавляющего экспорта, сколько еще времени пройдет перед тем, как таможенные пункты возобновят свою деятельность? А что произойдет с границами между странами — членами ЕС и их соседями, не входящими в единую Европу? Например, с границей между Словакией и Украиной?

Я пересекал эту границу однажды в сентябре 2011 года. Это заняло несколько часов на украинской стороне. Словацкие пограничники вели себя особо настороженно по отношению к украинцам, въезжающим в ЕС. Пограничники были грубы так, как будто продолжается холодная война. На пропускном пункте не было туалета. Но если очень нужно, то его отсутствие не останавливает. Я вышел из здания, в котором в государственном магазине продавали виски «Johnnie Walker Black», но не было туалета. Я зашел за это здание. Пограничница (конечно, женщина!) ринулась за мной, чтобы остановить это дерзкое попрание украинского достоинства. Я помахал своим американским паспортом. Она успокоилась и удалилась. Я опять ощутил себя в 1975 году, когда американский паспорт обеспечивал тебе две крайности — либо арест, либо прием с королевскими почестями.

Люди, находившиеся в пограничной очереди, разговаривали на множестве языков. Одна группа венгров стояла рядом со своими машинами и щелкала арахис. Они бросали шелуху на землю. Та же самая пограничница набросилась на них с громкими криками, очевидно требуя, чтобы они убрали за собой. Даже издалека было понятно, что за этой стычкой стояла какая-то история, но мне не хотелось об этом знать. Однако венгры могли говорить по-украински, и наоборот… К сваре присоединились какие-то румыны, все понимали их тоже. Я заговорил с венграми по-венгерски. Они челночили через границу, ввозя в багажниках своих машин товар из ЕС на Украину. Конечно, у них «были договоренности», и я предполагаю, что пограничники хорошо знали этих челноков с разных сторон, на что указывала злоба по поводу орешков.

Каждый знал каждого. Они все понимали языки друг друга. Они словно сговорились, вели себя так, будто бы показывая свое желание, чтобы границы не было. Но повсюду ощущалась история. Не только из-за мелкой личной ругани вокруг орешков. Но смесь словаков, венгров, украинцев, румын при определенных обстоятельствах и под определенными воздействиями может стать гремучей. Какой была в прошлом. Эта история уходит в глубину веков, память о давних событиях никуда не исчезла.

Для стирания пограничного характера регионов требуется долгое время. Это одна из глубоких объективных проблем ЕС. Можно попытаться забыть о ее существовании. Можно постараться простить, забыть, сделать вид, что не помнишь о ней. Но память, страх и злоба никогда до конца не уйдут. А если где бы то ни было наступят трудные времена, воспоминания окажутся тут как тут, вместе со страхами и ненавистью. Европейцы думают, что прошлое не повторится. Они пытаются забыть Югославию и Кавказ. Они игнорируют Украину. Но старые привычки трудно преодолеть.