Рыжеволосая девушка

Фрис Тейн де

Книга четвертая. БРОНЯ НА СЕРДЦЕ

 

 

Фотокарточка

а следующее утро я встала, как обычно, и вышла к завтраку тоже в обычное время. Флоор не смог уехать накануне вечером. За столом он сидел напротив меня. Ян Ферлиммен работал на огороде, а Карлин — она все еще смотрела на меня с опаской и держалась как-то робко и скованно — постаралась тоже исчезнуть вместе с Хейсом.

Мы с Флоором остались вдвоем.

Мне показалось, что ему это не совсем по душе. Я заметила, что он украдкой боязливо поглядывал на меня, затем снова переводил взгляд на клеенку на столе или же на зеленый ландшафт за окном. Я намеревалась поговорить с Флоором, призвав все самообладание, на какое только была способна. Но все-таки я должна узнать все про Хюго.

— Флоор, — начала я, — ты можешь сказать мне все… теперь.

Взгляд его ясных серых глаз был одновременно и смущенным и испытующим.

— Не знаю, Ханна, сможешь ли ты…

— Смогу ли вынести? Да, Флоор… Обещаю, что не поставлю тебя в затруднительное положение, не буду кричать или плакать… Я все продумала, Флоор. Теперь я знаю, что в этот день все с самого начала не удавалось… Так должно было случиться. Я предчувствовала это уже тогда, когда стреляла в Друута и ни одна пуля не попала в цель. Я подавила в себе это предчувствие. Но именно тогда неудача и определилась.

Флоор молчал. Медленными глотками он выпил чашку молока.

— Каждый может потерпеть неудачу, — продолжала я. — Я не собираюсь грызть себя и мучиться сознанием своей вины. Но если бы я стреляла лучше…

Флоор быстрым движением поставил чашку на стол и сказал:

— Нет, Ханна, не в том дело… Не хочу даже слышать это от тебя. Неудача — это верно. И я нисколько не удивляюсь… Вам обоим, тебе и Хюго, сопутствовало слишком много счастья.

Я молчала, потрясенная его последними словами, смысл которых, впрочем, был совсем иным, чем мне тогда представилось. И я отвернулась от Флоора. Но он, видимо, моментально почувствовал, какое впечатление произвела его фраза насчет «счастья» моего и Хюго. Он кашлянул и быстро поднес ко рту чашку, хотя она была пуста.

— Я восхищаюсь тобой, Ханна, — сказал он. — Немногие смогут держаться, как ты, пережив такой удар. Ты спросила меня о последних часах жизни Хюго. Я должен, конечно, рассказать тебе все, что знаю.

У меня в душе зародилось ужасное, невероятное подозрение:

— Неужели он…

Флоор замахал рукой.

— Чтобы Хюго… Чтобы они заставили его заговорить? Ханна! Как ты могла это подумать? Им только удалось узнать от него, кто он…

— Значит, он был в сознании? — спросила я со страхом.

— Ему сразу сделали операцию в лазарете «Люфтваффе», — ответил Флоор. — Они сообразили, что перед ними человек незаурядный. Эти олухи в самом деле рассчитывали, что смогут подбить его на разговоры, после того как его починят…

— Или судить его… — добавила я. — Как они сделали с Херритом Яном.

— Как бы то ни было, — продолжал Флоор, — но здесь они просчитались. Хюго потерял слишком много крови. Немецкие врачи сразу сказали, что он обречен.

— Как тебе удалось все это узнать, Флоор?

Он пожал плечами и сказал:

— От полицейских в Заандаме и санитаров в W.G., которые поддерживают связь с Советом Сопротивления. Ручаюсь тебе, что все это правда.

— Что же они с ним сделали? — спросила я.

— «Служба безопасности» не оставляла его в покое до последнего момента, — рассказывал Флоор. — Они делали ему инъекции, и он изредка приходил в себя. Бандиты не отходили от его постели. Стоило ему открыть на минуту глаза, как они засыпали его вопросами… Он им не отвечал. Каждый раз они впрыскивали ему все большие небольшие дозы. И он каждый раз приходил в сознание на все более короткое время. И не проронил ни звука. Чего они только не делали!

— Флоор, ведь таких людей, как Хюго, очень мало… Правда? — спросила я.

— Такой, как Хюго, только один — это сам Хюго… — ответил Флоор и запнулся. — Я не знаю, Ханна, смогу ли я поступить так, как он: умереть, не проронив ни единого звука.

Мы тихо сидели за обеденным столом до тех пор, пока блики утреннего солнца не засияли на синей фаянсовой посуде, на молочнике, на чашках и ножах. Мысли мои теперь витали в далеком лазарете, в белой комнате, обесчещенной и запятнанной присутствием грубых людей в зеленой полицейской форме. Я видела, как сидели эти шпики; почти рядом с ними — так представлялось мне — покоилась запрокинутая назад голова моего друга. Он молчал и улыбался.

— Долго еще жил Хюго? — спросила я Флоора после многих минут молчания.

— Почти до захода солнца, — ответил он.

— Неужели при нем не нашлось хороших людей? — поинтересовалась я.

— Был врач и еще несколько санитаров — я уже говорил тебе, что они поддерживали с нами связь… По поведению шпиков они поняли, что в лазарет привезли видного борца Сопротивления… Друзья наши тайно договаривались, чтобы отправить его куда-нибудь подальше, как только его можно будет перевозить. Видимо, немцы не хотели, чтобы людям стало известно, кого они захватили. Гроб с его телом стоит в отдельной комнате, к руке Хюго привязана записка: «Английский летчик».

Я сидела не шевелясь, пока Флоор свертывал для нас сигареты. Мы молча закурили; дым кружочками и спиралями подымался вверх, вился в снопе солнечных лучей, освещавших кухню. Я следила за дымом, а Флоор уставился на циновку. Наконец, затушив в пепельнице окурок, он встал со стула.

— Если ты не возражаешь, Ханна, я хотел бы сейчас уйти… Есть кое-какие дела… На днях я снова приеду.

Тут я впервые взглянула ему в глаза:

— А как же я, Флоор? Что мне делать теперь?

Он похлопал меня по плечу:

— Ничего… Гулять на солнце. Успокоиться. Выздороветь.

Подавая ему руку, я грустно улыбнулась.

Не знаю, как я выдержала следующую неделю. Я делала, как советовал мне Флоор. Я гуляла по солнцу, отдыхала на траве, под сенью деревьев. Я старалась восстановить свои силы. Ела, пила, спала. И все время думала только об одном: о комнате с ненавистными людьми в зеленой военной форме, о белой кровати, в которой лежал весь белый Хюго; он молчал и улыбался и качал головой, когда его о чем-нибудь спрашивали. «Английский летчик»— гласила записка. Даже после смерти не позволили ему остаться самим собой. До последнего момента с него не спускали глаз, сказал Флоор. И до последнего момента Хюго оставался борцом Сопротивления, думала я.

И вдруг, когда я гуляла в дюнах среди бессмысленно яркой и цветущей природы, меня пронизала нестерпимо острая мысль: ведь тот, о ком я столько думала, с кем мысленно разговаривала, был мой Хюго. Мой любимый, которого я никогда более не увижу. У меня останутся только мысль о нем, воспоминание, представление, много воспоминаний и много представлений… Как все это мучительно, как невероятно!

Я сидела за столом вместе с Яном и Карлин Ферлиммен, мы говорили о различных вещах, а я думала лишь об одном. Мы слушали Би-би-си, сообщавшее о продвижении вперед и победах союзников на всех фронтах, во всех уголках земного шара. Я улыбалась Яну и Карлин и думала все об одном и том же. О Хюго. которого будут хоронить как английского летчика… Но где же?

Я уже, правда, привыкла к мысли об утрате. И все-таки я знала, что нет на свете ничего тяжелее.

Как-то днем, когда я собиралась пойти погулять, как обычно в эти дни, я увидела вдали Флоора на велосипеде. Он ехал быстро; лицо у него было багровое, волосы беспорядочно трепал ветер. Я пошла ему навстречу; когда он подъехал ближе и я могла лучше разглядеть его, я заметила у него на лице необычное выражение.

— Флоор! — крикнула я ему еще издали. — У тебя плохие вести?

Он слез с велосипеда и рукой отер потное лицо. — Уф! — сказал он. — Черт возьми, это потому, что я так торопился…

Он, как я заметила, пытался оттянуть время; и мне пришлось запастись терпением, хотя я сгорала от беспокойства и боязливого любопытства. Некоторое время я не мешала ему молча идти рядом со мной и вести велосипед, но наконец не выдержала:

— Говори же, Флоор… Я теперь как в броне.

Он остановился, огляделся кругом и, тяжело опираясь на велосипед, сказал:

— Ханна… Прошлый раз я не все рассказал тебе о Хюго… И не мог этого сделать, так как не все знал…

— Что такое? О чем ты, Флоор? — крикнула я.

Он покачал головой, прислонил велосипед к сосенке и снова начал вытирать лицо.

— Я опять говорил с нашими связными из Заана… — с трудом произнес он, как будто признавая свою вину. — Случилось еще кое-что, Ханна, прежде чем Хюго умер… При нем был врач из Заандама. Один из тех, за кем санитары лазарета не числили ничего плохого, потому что тогда они не знали того, что мы знаем теперь, а именно что он был ненадежен…

— Ненадежен? — переспросила я и почувствовала, что бледнею.

— Ненадежный, фальшивый человек, фашистский приспешник, — коротко и как-то робко ответил Флоор. — Этот врач также пытался что-нибудь выведать. Но иначе, чем шпики. Он склонился над Хюго и, прикинувшись патриотом, спросил его: «Не могу ли я что-нибудь для тебя сделать, парень?» И Хюго сказал ему, что в кармане, сделанном в подкладке его кожаного пальто, лежит фотокарточка, которую он, врач, должен передать ее владельцу.

Страшное подозрение закралось в мою душу.

— Какая фотокарточка? — спросила я шепотом.

Флоор устремил на меня все такой же робкий взгляд своих серых глаз.

— Ты не догадываешься? — с несчастным видом спросил он. — Твоя фотокарточка для паспорта. На обратной стороне были написаны твое имя и адрес.

— Не понимаю… — начала я. И в самом деле, я не понимала, каким образом у Хюго оказалась моя карточка. Видимо, он попросту взял ее у меня из сумочки или же бог знает откуда еще, может быть, здесь у Ферлимменов, а может, во время нашей охоты в Билтховене… Мысли неслись у меня в голове, опережая друг друга. Я живо представила себе, какие ужасные последствия это могло вызвать.

— И что же, полиция получила эту карточку… благодаря врачу? — с трудом выговорила я.

— Она попала в гарлемскую «службу безопасности», — сказал Флоор каким-то беззвучным голосом. — И те предприняли кое-какие меры.

Я прямо-таки вцепилась в рукав Флоора; он отстранил меня своей огромной твердой рукой.

— Что? Какие меры? — воскликнула я. — Ради бога, Флоор, не тяни. Скажи все напрямик!

— Они забрали твоих родителей, — ответил он, крепко держа меня за плечи. — Спокойно, Ханна, спокойно! Еще не все потеряно! Они арестованы…

— Расскажи мне об их аресте! — умоляла я. — Как можешь ты говорить «не все потеряно»… Все, все может быть потеряно… Флоор! А ты не знаешь, нашли они в нашем доме еврейскую девушку?

Впервые Флоор взглянул на меня удивленно:

— Мне об этом ничего не известно. Гарлемский Совет Сопротивления получил эти сведения из надежного источника. Соседи справа и слева от вашего дома видели, как увозили твоих родителей… Шпики проникли к вам через палисадник позади дома. Соседи слышали, как они стучали револьверами в двери веранды и затем ходили по всему дому. Вскоре подъехала закрытая полицейская машина. В нее посадили твоих отца и мать.

Мне стало дурно, голова сильно закружилась, и все вокруг меня угрожающе поехало в сторону. Я крепко ухватилась за руку Флоора.

— Значит, Юдифь в безопасности… — проговорила я. — Значит, хоть здесь повезло…

Флоор с тревогой заботливо поддерживал меня.

— Ну, ты пришла в себя, Ханна? — спросил он. — Стисни покрепче зубы…

Стуча зубами, я кивнула, хотя ноги у меня подкашивались, а на лбу выступил холодный пот.

— Каждый… только требует… чтобы я… стиснула зубы… — бормотала я. — Иногда это… право, не под силу.

Я вырвалась от Флоора. И бросилась в кустарник. Там меня стошнило, я дрожала и тряслась всем телом. Я чувствовала — вот сейчас я умру, и даже желала этого… Но и тогда, еще не отдышавшись, я уже знала, что не должна, не могу и не хочу умирать. Я должна выполнить свою задачу.

…Поддерживая меня, Флоор дошел со мной до огорода, где передал меня Карлин. Она уложила меня, дала мне холодной воды и аспирину и села возле моей кровати, держа мою руку в своей. Через пять минут я отправила ее обратно и вскоре уснула. Потом я вдруг проснулась, словно кто-то толкнул меня. Я больше не могла лежать. Меня призывали мертвые, призывали заключенные в тюрьме. Я вскочила с постели, оделась, сунула в непромокаемый плащ револьвер. И в таком виде снова появилась в кухне, перед удивленными взглядами товарищей.

— Флоор, помоги мне проверить велосипедные шины, — попросила я. — Поеду в Гарлем.

Флоор поднялся со стула и встал между мною и входной дверью — огромный, крепкий, в довольно грозной позе.

— Ханна! — сказал он. — Ты не натворишь никаких глупостей, понятно?

Я покачала головой.

— Мне нужно быть в штабе, Флоор. Я должна точно знать, что именно случилось.

Он с минуту подумал, затем сказал — Ладно… я отправлюсь вместе с тобой.

— Я поеду одна. Флоор, — твердо сказала я. — Отныне мои приметы известны. Ты подумал об этом?

Он взял меня за руку и увлек за собою из дому.

— Ханна… Я тебя не задерживаю. Однако я хочу знать, действительно ли ты сумеешь бороться? Больше не должно быть жертв.

Сжав кулаки, я гневно ответила ему:

— Я же сказала тебе, что я как в броне. У меня броня изнутри и снаружи.

Он опустил глаза и пошел к сараю, чтобы проверить шины на моем велосипеде.

 

Старые знакомые

Больше не должно быть жертв, сказал Флоор.

Я насчитала, включая моих родителей, уже шесть жертв. Шесть человек, которых я знала. Но мне не было известно, слава богу, скольких людей в этой маленькой стране, в сотнях мест, в этот момент преследовали, продавали, арестовывали и умерщвляли.

Тревога гнала меня вперед. Я больше не замечала красот природы, не ощущала летнего воздуха. Склонившись над рулем, я хотела только одного: двигаться вперед. По дорогам, велосипедным дорожкам и мостам. Переезд на пароме был мучительным испытанием. Я видела перед собой лишь камни, асфальт, бетон. Весь мир казался мне твердым и неподатливым, сделанным из камня и бетона.

Я думала о тех, кого я встречу в штабе, и боялась этого. Боялась их лиц, их сострадания, их сочувствия, слов, которые они мне скажут. Слов о Хюго. О Томе, Эдди и Яне. Об аресте моих родителей…

Иногда люди могли бы из сочувствия друг к другу помолчать, подумала я; самое доброжелательное слово может быть лишним.

Сердце мое билось учащенно, когда я приближалась к штабу и тщательно осматривалась, не преследует ли меня кто-нибудь. Проехав взад и вперед раза два, я не заметила ничего подозрительного. Затем я свернула в сад, поставила свой велосипед в заброшенном домике садовника и с сильно бьющимся сердцем направилась к дому.

Проходя по коридору, я услышала треск радиоприемника: товарищи мои ловили, по-видимому, станцию, чтобы послушать последние известия: был конец дня, когда мы обычно слушали Би-би-си. Я все еще не решалась перешагнуть порог комнаты, сердце комком подступило к горлу.

Первым я увидела Франса, он сидел справа от двери, у спрятанного радиоприемника. Как только он меня заметил, раздался щелчок — он выключил радио и медленно поднялся, на ноги. Я обвела взглядом комнату, в ней было всего три человека: Франс, Вейнант и молоденький Отто, новичок. Все трое в ужасе уставились на меня.

Мне захотелось стать невидимой. Я не трогалась с места. В этой комнате я впервые увидела Хюго. Здесь в душе моей зародилось восхищение им, которое позже выросло в любовь. Здесь я слышала, как он говорил, видела, как он молча сидел на старом диване или шагал по комнате своими маленькими, красивыми ногами. Теперь его ноги были покрыты белой простыней, а к руке привешена табличка «английский летчик». Если его еще не похоронили…

Я не могла двинуться с места, меня охватило отчаяние и сознание своей беспомощности. Все оказалось еще тяжелее, чем я думала. Вейнант был первым, кто понял мое состояние. Он через всю комнату направился ко мне, взял мою руку и сжал ее обеими руками. Он глядел на меня без неловкости, не жалостливо, а с доброй улыбкой, как старый друг. Его участие вывело меня из оцепенения, но вместе с тем я почувствовала себя еще более несчастной. Я, шатаясь, подошла к столу и, положив руки, спрятала в них свое лицо. На минуту мне даже захотелось выбежать из комнаты и скрыться в саду, за густыми кустами смородины, и там выплакать свое горе. Огромным усилием воли я справилась с собой. «Мое сердце в броне», — сказала я Флоору. Бедное мое, надорванное горем сердце, где же твоя броня?..

Я видела, что товарищи смущенно поглядывают на меня. Франс нервно теребил пальцами галстук, хотя он был завязан аккуратно. Он явно не мог придумать, с чего начать разговор.

— Ну вот, — сказала я как можно более твердо и угрюмо. — Я снова здесь… Все вы знаете, что случилось. Я бы хотела договориться с вами об одной вещи: не будем больше вспоминать о погибшем… по крайней мере теперь…

Я начала заикаться и потеряла нить разговора, представив себе мертвого Хюго на лазаретной койке. Наконец я вновь овладела собой, хотя это стоило мне невероятных усилий.

— Хюго… — начала я, и мой собственный голос резал мне слух, — Хюго был не только хороший товарищ, а самый лучший для меня…

Мне снова показалось, что я теряю нить. У меня задрожали губы, я не в состоянии была произнести больше ни слова. Чтобы удержать в повиновении губы, я прижала их руками. И вдруг я увидела рядом со мной полу пиджака Франса. Рука его уверенно и спокойно опустилась мне на плечо. И голос его звучал тоже спокойно и сдержанно:

— Мы всё знаем, Ханна… Все мы переживаем это — и те, кто сейчас здесь, и те, кто отсутствует. Ты правильно сказала: Хюго был не только хорошим товарищем. Он был у нас одним из лучших, как и те трое, которых немцы умертвили вместе с Херритом Яном. Это несчастье — наше общее. Однако я должен сказать, нам очень обидно, что в последнее время тебе пришлось столько пережить… Мы все уважаем тебя. Просто непостижимо, что ты еще так стойко держишься.

Я подняла к Франсу лицо, оно все было залито слезами.

— Тебе не за что уважать меня, — сказала я Франсу. — Я не лучше кого-либо из вас… Я промахнулась, стреляя в Друута; из-за этого все и произошло!

— Это что еще за разговоры? — прервал меня Франс. Я видела, что он действительно удивлен. — Ты что же, хочешь взять всю вину на себя?

С другой стороны ко мне, подошел Вейнант. Я взглянула в его круглое, добродушное лицо.

— Не говори вздора, Ханна, — сказал он. — В каждом деле есть риск. Не мы одни управляем событиями. У другого конца веревочки тоже орудуют люди с револьверами.

Я как-то тупо и устало кивнула головой. — Да, ты прав, — сказала я. — И все же мне следовало стрелять лучше… Не знаю, что со мной случилось. Думаю, что просто мне в тот день ничего не удавалось…

Франс быстро закрыл мне рот рукой:

— Нет, Ханна, не нарушай тобою же предложенного условия: не говорить более об этом. И вообще не тревожь себя понапрасну.

Я кивнула опять. Ведь я знала, что и он и Вейнант правы; однако боль утраты и сознание, что фактически я была причиной несчастья, терзали меня еще больше в этой комнате. Кроме того, меня очень тревожили последние события. Я переводила взгляд с одного товарища на другого; юный Отто, усевшийся несколько поодаль от нас, безмолвный и незаметный, смущенно опустил глаза, когда я взглянула на него.

— Есть еще кое-что, — сказала я. — Ты знаешь, что я имею в виду… Они забрали моих родителей…

Все три товарища молчали; Франс крепко сжал губы.

— Правда ли, — спросила я, — что они увезли только моих отца и мать? Не было ли с ними еврейской девушки?

Отто вскочил со своего места в углу.

— Я могу рассказать. — Он говорил торопливо, то ли по молодости лет, а может, от смущения. — Я разговаривал с соседями твоих родителей, как только мы узнали о фотокарточке… Ваши соседи слева и справа утверждают, что шпики посадили в автомашину только твоих отца и мать… Я думаю, что, если бы там было третье лицо, соседи сразу заметили бы это и уж наверняка не умолчали бы.

— Конечно, — подтвердил Вейнант. Вот видишь, Ханна!

— А чьих рук это дело, вам также известно? — спросила я.

Франс кивнул головой:

— Оббе Схааф плюс еще четыре подобных ему негодяя. При этом с ними не было ни одного немца… немцы лишь приняли от них арестованных.

— А кто такой Оббе Схааф?

Как бы оправдываясь, Франс развел руками.

— Ах да, — сказал он. — Ты его, конечно, знать не можешь… Он из Леэвардена, работал в фашистской «службе безопасности» и так усердно преследовал подпольщиков во Фрисландии, что больше не осмеливается на севере страны показываться на улицах. Теперь он перебрался сюда, и о нем уже и здесь идет дурная слава: он получил повышение — чин обершарфюрера или что-то в этом роде и, несмотря на свои преступления, кажется, чувствует себя в относительной безопасности.

— Оббе Схааф, — сказала я, — запомню это имя… А известно ли, где в настоящий момент мои родители?

Франс поглядел на Отто. Тот снова вынырнул из темного угла:

— На Амстелфеенсевех в Амстердаме. По крайней мере так говорят.

Я медленно поднялась. Никогда еще у меня не было такого ощущения, будто все уже сказано и все позади. Зато теперь я знаю, что мне делать. Внезапно зародившееся и созревшее решение было как будто единственным, что мне оставалось. И в этот мучительный момент оно принесло мне известное облегчение, хотя я чувствовала, что никогда больше не смогу смеяться и безразличие и оцепенение не покинут меня.

— Что ты задумала, Ханна? — спросил Вейнант, когда я встала и направилась к двери. В комнате вдруг наступила напряженная тишина. Товарищи придвинулись ко мне, даже Отто встал и с тревожным любопытством смотрел мне в лицо.

— Я иду… я хочу… иду, чтобы сдаться «службе безопасности», — ответила я. — Мои родители должны получить свободу.

У моей матери очень больное сердце. И отец, конечно, непременно заболеет в их вонючих тюрьмах!

Несколько секунд царило молчание. Затем я услышала недоверчивый смешок Франса.

— Ханна! Да нет, не такая уж ты глупая… Неужели ты думаешь, они попросту обменяют твоих родителей на тебя?

— Ханна, — заговорил Вейнант. — Не сходи с ума… Тогда у них в лапах очутятся сразу три человека… Притом один из них — борец Сопротивления. Та, что стреляет в предателей родины, — ее фотографию нашли у опаснейшего террориста.

Всей тяжестью своего тела я оперлась о стол.

— Я должна, должна это сделать… — сказала я; глухое, мрачное отчаяние сковало мою душу и притупило рассудок. — Я не могу допустить, чтобы отца и мать…

Франс вдруг подошел ко мне. Его руки схватили меня за плечи, и он насильно усадил меня.

— Ханна, — коротко сказал он, — начальник я твой или нет?

— Да, — ответила я.

— Тогда выслушай меня. — Голос его сделался строже, суше и энергичнее. — Не ради того, что ты нужна мне для выполнения нового задания… Не потому, что я просто приказываю тебе не вытворять никаких глупостей, вроде той, что ты сейчас придумала. Но кто же, черт возьми, слыхал когда-нибудь, чтобы борец Сопротивления сам отдавался в руки полиции? Даже из-за тысячи родителей, Ханна? В Сопротивлении таких вещей делать нельзя. Это, может, жестоко, может, и необычно, но все, что мы делаем, жестоко и необычно. Мы не живем здесь нормальной жизнью. Подумай, как изменилась твоя собственная жизнь. Таково положение, как это ни ужасно.

В его резком, спокойном голосе чувствовалась твердость, и этот голос проник до глубины моей истерзанной души.

— Франс прав, — сказал Вейнант, выждав несколько секунд. — Он совершенно прав, Ханна. Это очень тяжело, но ничего не поделаешь. Мы должны думать о будущем.

— Да, — согласилась я. — Это верно… Для нас важно только будущее. Вы правы.

Отчаяние все еще не оставляло меня, однако твердость и трезвость рассуждений моих товарищей оказали свое действие. Я подчинилась. Я подумала: как хорошо поступил Франс, напомнив мне о том, что он мой начальник. Сейчас мне необходимо иметь над собой начальника. Да что же, собственно, он мне говорил?

— Ты упомянул о каком-то новом задании? — робко спросила я наконец, повернувшись к Франсу.

Он все еще стоял рядом со мной. Кивнув, он сказал:

— Да. Есть задание. Однако сегодня об этом говорить не будем. Поговорим завтра, когда соберется вся группа.

И тут он улыбнулся мне, как улыбаются ребенку, который впервые открыл глаза после тяжелого кризиса.

— Ты удивишься, Ханна; сюда вскоре после вторжения вернулись твои старые знакомые. Теперь они уже с головой ушли в наше дело…

— Старые знакомые? — переспросила я. — Откуда они?

— Угадай-ка! — сказал Франс. — И обещай мне, что не будешь делать глупостей. Ты нужна движению Сопротивления; ты знаешь ведь, что начался последний этап борьбы.

— Знаю, — ответила я. — Глупостей делать не буду… Отправлюсь теперь в «Табачную бочку», там, наверное, можно переночевать.

Протянув мне руку, Франс задержал мою чуточку дольше, чем обычно. Я поняла: он хотел, чтобы я выполнила свое обещание. Но я и не собиралась его нарушать.

На следующее утро я одной из первых явилась в старый господский дом в «Испанских дубах». Я застала там Франса и Руланта; Рулант поздоровался со мной с таким же смешанным выражением робости и дружелюбия, какие я встретила накануне у других товарищей. Говорили мы немного, обсудили только последние сообщения с фронтов. Немецкие войска в Нормандии по-прежнему отступали, русские заняли Карельский перешеек, а на других участках фронта подходили к польской границе.

— Что-то теперь готовят нам немцы… — начал Рулант. — Отсюда уходят целые составы с солдатами вермахта, а прибывают сюда поезда с церковными служащими и отставными вояками в грязной темно-серой форме… Стоит часок побыть на вокзале, и ты получишь большее представление о создавшейся обстановке, чем из самых обширных комментариев Би-би-си.

— Да, — подтвердил Франс, — им не хватает людских ресурсов… Они не отправляют на фронт одних только эсэсовцев и полицейские банды; а эти последние орудуют против беззащитного населения.

Перочинным ножом Рулант делал белые нарезки на ольховой палке. Не подымая глаз от работы, он сказал:

— А немецкая молодежь учится умирать! Умирать за фюрера! Я этих молодых людей не понимаю. Или, вернее, я не понимаю, как можно заставить молодых людей поступать так, ведь они, ей-богу, очень дорожат и жизнью и будущим!

— Не могу себе представить, чтобы они в самом деле шли на фронт по собственному побуждению, — сказала я. — Рулант прав: молодые люди могут думать только о будущем. Мне не верится, чтобы у молодых немцев были другие желания. Их гонят в ад, применяя насилие, самое неразумное насилие!..

Подходили все новые люди; я слышала, как они разговаривали в коридоре. Я очень удивилась, так как мне послышались женские голоса. Что такое говорил Франс? «Старые знакомые»?.. Когда дверь отворилась, я увидела, что в комнату в самом деле вошли две девушки. В первый момент я не поверила своим глазам.

Я узнала девушек. Франс верно сказал: это были Ан и Тинка, две гарлемские девушки, которых почти год назад мне пришлось разыскивать в Энсхеде; они сформировали там группу для диверсий и саботажа. Стоя лицом к лицу, мы в волнении улыбнулись и протянули друг другу руки; однако в следующий же момент тяжелые воспоминания омрачили нашу встречу — я заметила грусть в глазах сестричек; они боялись сделать мне больно, так как, конечно, еще в Энсхеде узнали, какое горе меня постигло.

— Как дела?.. — только и спросили меня девушки. И я в свою очередь, кивнув им, сказала:

— Как поживаете?..

Находившиеся в комнате мужчины, казалось, испытывали еще большее смущение, чем мы. Я чувствовала это по всему и почти с такой же остротой, как и вчера. Общее замешательство грозило еще усилиться, как вдруг пришли Вейнант, Вихер и Отто. Послышались приветствия, осторожный смех — из-за меня товарищи чувствовали себя стесненно; все взгляды устремились на Вейнанта, который вытаскивал из кармана какие-то таинственные пакетики. Товарищи столпились вокруг него, обрадованные неожиданной возможностью отвлечься; Франс взял в руки мешочек, который Вейнант торжественно выложил на стол, и понюхал его.

— Боже мой! — воскликнул Франс. — Извини меня, Вейнант… Мне кажется, я чую кофе!

Все по очереди стали нюхать мешочек. В бодрящем и неповторимом аромате кофе таятся удивительные чары; в запущенной комнате вдруг словно просторнее стало, повеяло далями, свободой; настроение поднялось, и все повеселели. Я посмотрела на обеих девушек. Ан почти не изменилась; Тинка выглядела более взрослой и серьезной и, может быть, более бесстрашной. Мы впервые засмеялись, правда еще немного робея друг перед другом.

— А кто пойдет молоть кофе? — спросила я.

— Я! — воскликнула Тинка.

— Я! — сказал юный Отто, то ли из любезности, то ли еще из каких соображений.

— Значит, получишь двойное удовольствие: сначала насладишься запахом, когда будешь молоть кофе, а затем — когда кофе заварят, — сказала Ан. И она добродушно, по-матерински ткнула его в бок. — Пусть он смелет, Тинка. А ты иди ставь воду.

— Вы, молодежь, вечно торопитесь, — сказал Рулант. — И даже не заметили, что еще выложил Вейнант на стол.

Мы опять бросились к нашему товарищу, бакалейному торговцу; он вывалил из серого бумажного пакета две твердые металлические банки.

— Вот так штука! — воскликнул Франс, и глаза его заблестели. В этот момент он был похож на школьного учителя, чьи ученики безошибочно решают все задачи одну за другой. — Быть не может! Сгущенное молоко!

Мы с благоговением взирали на жалкие остатки прежней голландской роскоши, взвешивали банки в руке, рассматривали яркую этикетку с пасущимися на лугу коровами.

— Где ты, контрабандист этакий, раздобыл их? — спросил Рулант.

— Никогда не спрашивай о том, что тебя не касается, — отрезал Вейнант. — Я ведь не спрашиваю тебя, как ты добываешь провиант? — Ты, небось, уже знаешь, Ханна, — сказал он с ухмылкой, — что у Руланта обнаружился крупный талант фуражира?

— Как будто слыхала, — ответила я.

— Это они вдвоем, Рулант и Отто! — пояснил Франс. — Они обшарили весь район Гарлеммер Меер. А теперь в церквушке при богадельне для престарелых сложено не меньше семидесяти тюков продовольствия. Пшеницы, гороха и фасоли.

Рулант отмахнулся:

— Не говорите! Помнишь, Отто, сколько мы возились, доставая разрешения на перевозку?

— …или фабрикуя их собственными руками, — не моргнув глазом, сказал Отто. — Ну да, фабрикуя! А сколько народу пришлось нам привлечь на помощь… Шоферов грузовиков, мельников! Сколько мы нанимали повозок, трехколесных велосипедов с багажником, ручных тачек!..

— В своем роде это была первоклассная операция, — сказал Франс. — Ну, Тинка, иди и делай, что тебе сказала сестра: ставь воду! Отто, а ты — смели кофе!

Общее оживление напомнило мне о тех временах, когда меня впервые принимали в штабе. Однако сегодня оно было слишком нарочитым, неправдоподобным; а когда я подумала о всех тех, кого встретила здесь тогда, мне показалось, что мрачная тень спустилась и накрыла собой всю комнату. Товарищи еще некоторое время поддерживали видимость безмятежного веселья; я же сидела в стороне и почти не принимала участия в разговоре.

Мы смаковали настоящий кофе с настоящим консервированным молоком, пили медленно, закрыв глаза; как мне хотелось знать, какие мысли бродили в голове моих товарищей, каждого из них! Франс, как обычно, был снисходителен и самодоволен; я видела, что он снова чувствует себя вождем маленького, но испытанного боевого отряда.

— Слушайте, — наконец сказал он, — сегодня мы впервые после вторжения опять собрались здесь все вместе, как группа Сопротивления. Мы должны рассмотреть современную ситуацию, как она сложилась для нас, с тех пор… после понесенных нами потерь. Союзники повсюду продвигаются вперед. Немцы выводят из оккупированных ими районов свои последние боеспособные войска, а сюда направляют старичков… Однако здесь остаются еще уголовная полиция и «служба безопасности», как я вам уже говорил. Они, конечно, так закрутят полицейские гайки, что никто и вздохнуть не сможет… По крайней мере они попытаются это сделать.

Наша группа должна иметь в виду, что нам придется пережить еще несколько тяжелых месяцев. У нас плохо обстоит дело с боеприпасами. Нет у нас и порядочных велосипедов. Наши револьверы устарели… Я говорил с руководством партии обо всем этом. Мы должны как можно скорее взяться за дело и достать все необходимое…

— Каким образом? — спросил Вейнант.

— Ты прекрасно умеешь доставать кофе и молоко, — ответил Франс, — так разве не сможешь ты раздобыть парочку приличных велосипедов? Немецкие патрули разъезжают на великолепных велосипедах…

— Это что, задание? — спросил Вейнант, теребя ухо.

— Можешь так считать, — заявил Франс. — Вы с Вихером и Отто достанете несколько подходящих велосипедов; у кого взять — сам решишь: у коллаборационистов, у немцев, у полиции — неважно у кого; нам здесь необходима пара запасных велосипедов.

— Достань уж заодно хороший дамский велосипед для меня, — сказала Тинка. — А то мой скорее похож на выбывшую из строя швейную машину; я слезаю с него полумертвая… Я сама перекрашу его в другой цвет.

— Для меня новый велосипед также не будет излишней роскошью, — вставила я.

— Запишем, товарищи, — сказал Вейнант. — Два дамских велосипеда.

— Руланту и мне предстоит провернуть одно дельце в Хемстеде, — сообщил Франс. — Первые недели там хватит для нас работы… Здесь остаются три девушки.

— А что, собственно, нам делать? — спросила Ан, тряхнув своими пышными волосами.

Франс улыбнулся:

— Как только у вас будут велосипеды, вы отправитесь добывать для Совета Сопротивления кое-какое оружие и боеприпасы. У нашего руководства есть адреса, где эти вещи лежат для нас наготове, и другие адреса, где их надо добыть.

— Мы тоже ведь получим свою долю? — спросил Отто.

— Конечно, не беспокойся, — ответил Франс. — Но пока нам приходится экономить каждый патрон, выступать самостоятельно мы не сможем.

— А когда мы сделаем хороший запас?.. — спросила я.

— Тогда начнем драться, — сказал Франс, разглаживая морщинку на своем рукаве. — Я уже предвижу, кто будет у нас первым номером, и ты, Ханна, вероятно, тоже это знаешь.

«Что не удалось подпольщикам во Фрисландии, то здесь, в Гарлеме, должно удаться», — подумала я. Ни слова не говоря, я кивнула головой.

Мы выпили по второй чашке настоящего кофе, хотя оно стало жиже. Товарищи мало-помалу разошлись. Мы с девушками задержались в штабе дольше других. Я попробовала расспросить сестер насчет злоключений диверсионной группы в Твенте, однако девушки отвечали без особого воодушевления. Я поняла, что история этой группы представляла цепь мелких неудач и девушки в конце концов решили вернуться в район их прежней деятельности. Я была рада, что они здесь.

 

Черная Ханна

Потянулись тоскливые недели. Точно такие же, мне помнится, я проводила здесь раньше, когда нашей группе приходилось действовать осторожно и мы все, сидя в штабе, изнывали от безделья. На этот раз нам пришлось отсиживаться из-за того, что мы не были подготовлены к операциям.

С велосипедами дело не ладилось. За две недели трем нашим товарищам, которым это было поручено, удалось захватить только один мужской и один дамский велосипед. Мы, девушки, покрыли их зеленым и серым лаком и разобрали старую колымагу Тинки, припрятав годные части в домике садовника.

Как шли дела у Руланта и Франса, мы узнать не могли. Они помалкивали.

За три недели Ан, Тинка и я всего раза два ездили за оружием. Обе девушки оказались храбрыми и расторопными; в храбрости их, впрочем, я после моего знакомства с ними в Твенте ни на один миг не сомневалась. Они складывали револьверы и коробки с боеприпасами в свои велосипедные сумки, как будто это был хлеб. Они не впадали в панику, если по дороге встречались немецкие патрули, если у мостов или перекрестков дорог стояли сотрудники фашистской вспомогательной полиции и разнюхивали добычу. Однажды на пароме возле Фелзена Тинка спокойно прислонила свой велосипед к автомашине вермахта и весело болтала с двумя немецкими офицерами, отвечая на их не совсем пристойные шуточки.

Во время нашей второй поездки за оружием — из Эйтхеста в Фелзен — мы пережили нечто, с очевидностью доказавшее хладнокровие моих новых подруг, хотя я и без того была в нем убеждена.

На обратном пути, набив наши велосипедные сумки тяжелым как свинец грузом, мы при въезде в Бевервейк попали в пробку и вынуждены были остановиться; несколько грузовиков вермахта на расстоянии ста метров от нас столкнулись колесами и загородили улицу. Пешеходы и велосипедисты пробирались сквозь узкую полоску свободного пути, как рыбы, которых загоняют в шлюз. Не знаю, как это получилось, возможно, сумка была слишком тяжелая, только Ан вдруг покачнулась вместе со своим велосипедом, сделала какое-то неудачное движение, велосипед опрокинулся, и она упала.

Туго набитая велосипедная сумка соскользнула вбок. Что-то лопнуло — наверное, ремешок был не особенно прочный. По камням мостовой на глазах у группы почтенных и наивных голландцев покатились наши морские и полицейские пистолеты, коробки с патронами и отдельные патроны — беспорядочный, магазин оружия посреди улицы.

Мы немедля встали возле велосипеда Ан. Однако наши запасы уже привлекли внимание. Какая-то девица в темно-сером пальто — она выглядела так, будто за всю свою жизнь не произнесла ругательства или грубого слова, — пронзительно завопила: «Иисусе, Мария!..» Рабочие крикнули нам, чтобы предостеречь нас, а молодой парень на мотоцикле весь побелел при виде патронов, которые покатились ему под переднее колесо; смертельно испуганный, он повернул свой мотоцикл. Через несколько мгновений мы трое остались на улице одни. Все разбежались кто куда.

Тинка прислонила свой велосипед к дереву, а я все еще стояла, держа рукой свою машину. Я поглядела в сторону двух автомобилей вермахта, в ста метрах от нас; к нам приближались парни в зеленой униформе, кричали нам что-то, но я не разобрала слов. Ан стояла на коленях среди рассыпавшихся револьверов и патронов и быстро собирала их, снова набивая сумку. Тинка бросилась помогать, а я держала ее велосипед. Все произошло так быстро, кроме того, мы проявили такое хладнокровие, что я не смогла удержаться и разразилась смехом. Тинка взглянула на меня, затем на Ан; Ан тоже не выдержала и громко рассмеялась. Маленькое подвижное лицо Тинки затряслось от самого настоящего, бесстрашного смеха — так смеются совсем юные девчонки. Мы хохотали секунд десять. Точно так же мы хохотали однажды все вместе в Энсхеде, в госпитале. Затем мы подняли велосипед Ан, крепко привязали к нему сумку и снова двинулись в путь как ни в чем не бывало. Военные в автомашинах вермахта отвернулись и занялись своим делом. Один унтер-офицер крикнул нам по-немецки: «Что там такое случилось?» — а я, как обычно, крикнула ему в ответ по-голландски: «Ничего… просто свалилась одна женщина». Мы проехали мимо наших врагов. Часом позднее мы сдали боеприпасы где следовало. Только тогда мы снова рассмеялись; сейчас у нас было много времени. В штабе наш рассказ произвел огромное впечатление.

Еще до этого случая я выкрасила волосы в черный цвет. Я сделала это по совету Ан, поскольку Франс принес точные сведения: моя фотокарточка и приметы помещены в полицейских ведомостях.

«Рыжие волосы» — указывалось в приметах. Я была права, полагая, что благодаря яркому цвету моих волос врагам легче поймать меня. Я зашла в аптеку, адрес которой Вейнант взял у доктора Мартина. Там мне приготовили отвратительную, но надежную смесь. Я покрасила волосы в доме Яна и Карлин Ферлиммен, где я после моего возвращения в штаб все еще жила, иногда ночуя в «Табачной бочке». Когда я взглянула на себя в зеркало, я едва узнала свое слегка веснушчатое, побледневшее лицо, как бы вделанное в рамку из матового черного дерева. Я испугалась самой себя и думаю, что испугалась и Карлин; однако она была предупреждена и, впервые увидев меня с черными, а не рыжими кудрями, сказала только:

— Чудно как-то, Ханна… Придется мне заново привыкать к тебе.

Огорчение, которое я испытала, выкрасив волосы, несколько отвлекло меня от моего большого горя. Я не должна была говорить о нем, не должна была даже думать… Эта мысль удручала меня: в самом ли деле не должна? Мне все равно, как я выгляжу, раз передо мной лишь одна цель — разбить врага… В глубине души я знала, что цвет волос не играет теперь никакой роли, потому что тот, перед кем я гордилась своими рыжими волосами, больше их не видит.

С нетерпением ждали мы задания — Ан, Тинка и я. Каждое утро мы аккуратно являлись в штаб. Обычно там бывал и Франс, иногда он отсутствовал. Однажды Ан принесла с собой гитару. Они с Тинкой были очень музыкальны, гораздо более, чем я; мне трудно было запоминать даже детские песенки, которые я учила раньше в школе, — я могла насвистывать лишь «Марсельезу», неизменно фальшивя в двух местах в пассаже «l'étandard sanglant est levé», хотя я старательно повторяла про себя слова. Ан и Тинка научили меня песням русских партизан, песням каталонских жнецов и «Варшавянке»; они знали также итальянский текст песни «Бандьера росса» — «Красное знамя», а также песню, сочиненную в 1936 году Эрихом Вайнертом в окопах под Мадридом, — песню бригады имени Тельмана; при этом я всегда невольно думала о том, что итальянские коммунисты снова смогут петь на свободе свою песню, а Тельман, заключенный в Бухенвальде, может быть, уже умерщвлен эсэсовцами… Я научилась вполголоса напевать все эти песни, в то время как Ан и Тинка без всякого стеснения пели во весь голос под дикий аккомпанемент громко дребезжащей гитары. Старый господский дом был достаточно удален от шоссе, чтобы кто-либо мог слышать оттуда наше пение.

Уже через несколько дней я убедилась, что оставаться у Яна и Карлин я больше не могу. Я не хотела там оставаться. Они были для меня ближе, чем брат и сестра. Они делились со мною своей едой и питьем, и те жалкие деньги, которые мы с Хюго платили им, вряд ли можно было считать равноценным возмещением за продукты: деньги тогда почти ничего не стоили. Ферлиммены предоставили нам убежище, что не так часто случалось. Ничего не спрашивая, они догадывались, какую дичь они укрывают от немцев. И все же я должна была от них уехать. Я сидела с ними в кухне, держа маленького Хейса на коленях, и говорила им, что я боюсь за них, так как мне поручены новые задания, а моя фотокарточка попала в полицию. Они кивнули, сказали, что хорошо понимают, насколько важен этот аргумент, и что я, конечно, права; однако мы все трое, разумеется, знали другую, скрытую и более серьезную причину: я не в состоянии была оставаться здесь дольше одна. Как-то утром я поймала себя на том, что, встав с постели, смотрю в узкое окошко своей каморки — как я часто делала прежде, чтобы увидеть, не работает ли где в огороде Хюго. В другой раз я мысленно представила себе, как я иду к Хюго, чтобы рассказать ему что-то, прохожу мимо длинного курятника, останавливаюсь в сарае перед помещением, где хранились горох и фасоль. Но Хюго здесь теперь уже нет и никогда больше не будет…

Мой чемоданчик был уложен довольно быстро — багажа у меня было мало. Ян и Карлин много не говорили. Прощаясь с ними, я на какой-то момент снова испытала мучительную робость. Я не знала, как вести себя, что сказать. Поэтому я обрадовалась, когда Карлин первая сделала спасительный шаг и обняла меня.

Стоя во дворе, они все трое махали мне; Карлин держала на руках Хейса, который кричал: «До свидания, тетенька!» — а Ян медленно махал лопатой, пока я не скрылась за поворотом песчаной дороги.

Когда я в этот день ехала на велосипеде в Гарлем, у меня было такое ощущение, будто я слепое, беспомощное существо, брошенное во власть стихии… Человек, утративший почву под ногами и еще не сумевший найти себе новую точку опоры.

Ан знала одну медсестру в Гарлеме, у которой, по ее словам, над комнатой был маленький чердак, где может поместиться одна кровать. Там я и буду жить. А когда медсестры не будет дома, то я смогу сидеть в ее комнате и пользоваться газовой плитой и кухонной посудой, если захочу что-нибудь себе приготовить.

С большим трудом привыкала я к своему новому жилищу. Я слышала, как медсестра по утрам уходила из дому — по большей части очень рано; но я не могла набраться смелости, чтобы завладеть ее комнатой. Убрав свою постель — группа Сопротивления одолжила ее для меня у доктора Мартина, — я шла в штаб. Однажды я посмотрела, какие книги стоят на этажерке у моей новой хозяйки. Там была специальная литература по медицине, несколько книг для девушек — очевидно, книги эти хранились из-за связанных с ними воспоминаний — и два-три томика стихов; я перелистала их, однако гладкие красивые слова совершенно не тронули меня.

Спала я плохо в это жаркое летнее время. В моей «спальне», разогревавшейся за день от железной крыши, и ночью стояла пропитанная запахом смолы духота. Под балками чирикало множество беспокойных воробьиных выводков, как и во всех старых домах древнего города. Я подолгу лежала без сна, уставившись широко раскрытыми глазами в свинцовую тьму. Порой у меня было такое ощущение, как будто от меня ничего больше не осталось, кроме пустой, бесчувственной оболочки. Все, чем я была раньше, что я делала, что связывало меня с прежней жизнью, было у меня отнято, вырвано, отрезано. Я жила в том же городе, где жили мои родители, где я родилась, но даже это ничего не меняло. Я вынуждена была прятаться, я ходила с отвратительными, крашеными волосами, издеваясь сама над собой, среди людей, которые не должны были меня узнавать, как и я их… Фактически меня не существовало. «Ханна С.» было имя, формула из стершегося в памяти прошлого. Мне приходилось бороться с самой собой, с мучительным чувством, будто все, что я до сих пор делала, было бессмысленно и жизнь моя не удалась.

Я знала, что не совсем права, но сдержаться не могла и довольно ясно давала почувствовать товарищам по группе свое нетерпение и недовольство. Конечно, я видела, что Франсу это не нравилось, раздражало его; однако иначе вести себя я не могла. Однажды я спросила его без обиняков, когда же мы наконец начнем действовать. Незначительные вылазки ради каких-то велосипедов были не в счет; у нас было достаточно патронов; «запасы», о которых Франс так долго твердил, были сделаны. Я видела, что товарищи со мной согласны. Да и сам Франс должен был чувствовать, что он слишком долго мешкает без особых на то оснований. Ворчливым тоном он проговорил:

— Будь по-твоему… Завтра поговорим подробнее.

Однако он тянул еще дня три, видимо, за это время он успел встретиться с Анни или с кем-то другим; только тогда он сообщил нам, что мы можем начать операцию против Оббе Схаафа.

 

Выстрелы из школы

В конце июня и в начале июля Ан, Тинка и я несколько раз выходили на разведку, пытаясь напасть на след Схаафа. По словам Франса, негодяй, по-видимому, чувствовал себя в безопасности в районе Гарлема, однако избегал часто показываться на людях. Для ориентировки у нас была лишь старая фотография, вырезанная из какой-то газеты и до того замызганная и измятая — очевидно, она долго пролежала в бумажнике или внутреннем кармане, — что узнать по ней человека было невозможно.

Отведя Отто в сторонку, я ему сказала:

— Ты часто бываешь в разъездах… Так смотри во все глаза. Если нападешь на след Оббе Схаафа, молниеносно сообщи нам… Только не стреляй в него сам, слышишь?

— Вы, значит, зарезервировали его за собой, да? — добродушно рассмеялся юноша. — Хорошо, буду следить за ним во все глаза.

Мне нравился Отто. Он был чрезвычайно скромен, держался большей частью в сторонке. Он был не из простых людей, не из рабочих, как другой новичок, Вихер. Отец Отто был заведующим сельской школой где-то между Лейденом и Гарлемом. Отто ушел из старшего класса средней школы, чтобы присоединиться к нам. Однажды он заговорил со мной о своих планах:

— Изучать химию? Ну нет, не теперь. Я уже несколько месяцев в учебник не заглядывал… Хотя это большое искушение, если хочешь знать. Но сперва надо окончательно разделаться с негодяями. Тогда я снова начну жить.

Я стала расспрашивать его о химии. Он, улыбаясь, покачал головой:

— Не стоит зря растравлять себя, Ханна… Ведь ты тоже бросила ученье, поняла, что есть вещи более важные.

Задумчиво кивнув, я сказала:

— Да… Но я бросила отчасти потому, что более не видела в этой науке пользы… Слишком она непрактичная. Это не право, а одни юридические формальности… Чего никогда не скажешь о химии, невзирая на все ее формулы. Она всегда остается точной наукой.

— Она, конечно, тоже претерпевает изменения, как и право, — сказал Отто. — Но по-другому, в большем соответствии с жизнью… Нет, давай не будем об этом говорить. Мысль о лаборатории и обо всем, что с ней связано, ударяет мне в голову, как алкоголь; и я лишь с трудом могу устоять.

— Сейчас главное — Оббе Схааф, — сказала я.

— И велосипеды, — подхватил Отто.

Ан и Тинка, жившие у своей тетки на границе Блумендала, каждый день, шагая по дороге в штаб, проходили мимо полицейской казармы, где размещалась «служба безопасности». Несмотря на врожденную зоркость и проницательность, сестрам все еще не удалось разузнать, кто же там Оббе Схааф.

— Слишком много шляется здесь всякой сволочи, — ворчала Тинка в штабе, заплетая косы перед облупленным зеркалом. — Похоже, что молодчик наш действует только в темноте.

— Кто знает, может, ты много раз проходила мимо него, когда он ехал в автомобиле, — сказала я.

— Можно просто лопнуть от злости, — сказала Ан.

— Может, Отто больше посчастливится, — заметила я.

— Не завидую такому счастью, — выпалила Тинка так громко, что мы все три разразились хохотом.

Нам было скучно. Я стала приносить в штаб книги — решила наконец основательно, от начала до конца, прочесть «Капитал». Я приступила к чтению, но сосредоточиться не могла. Хотя я гнала прочь мысль об арестованных родителях, другие мои мысли были тоже далеко не радужные. Мне все казалось, что время уходит зря и что мы ждем у моря погоды… Ничего нет хуже такого положения. Иногда я целыми днями кружила по городу — в конце концов, Гарлем не столица мира! Извилистая нить жизни Схаафа должна же где-нибудь скреститься с моею, думала я. Но я не могла отыскать эту нить. Я приходила в штаб, ожидая, что Ан и Тинка принесут лучшие известия. В долгие дневные часы я часто сидела одна и, подперев голову руками, пыталась сосредоточить внимание, постигая сложную сущность «Товара»; я делала записи и, к собственному удивлению, даже запомнила многое, так что могла кое-что рассказать Ан и Тинке, когда они, жадные до знаний, порой задавали мне вопросы. Ан подолгу играла на гитаре, и мы слушали музыку, не проронив ни слова. А то мы снова собирались все вместе, пили пиво, которое становилось все хуже и противнее, и слушали пение двух сестер.

Рулант первый принес сведения о Схаафе. Как-то однажды долгим светлым летним днем, когда мы, изнывая от скуки, сидели на продавленных диванах и переговаривались, лениво роняя слова, точно тяжелые капли, в комнату вошел Рулант и торжествующе заявил:

— Я знаю, где находится Схааф!

Мы сразу ожили и окружили его, сгорая от любопытства и зависти, и закидали его вопросами. Прежде чем нам ответить, он не торопясь удобно уселся на диване.

— По соседству с моим шурином Кором, — сказал наконец Рулант, — на Хоойвахенстраат, на границе между Хемстеде и Гарлемом, живет некая особа, она уже давно водит дружбу с одним типом из «службы безопасности». Он заявляется к ней раза два в неделю, как только ее муж уйдет из дому. Все, разумеется, об этом знают. На днях Кору посчастливилось услышать от одного из его соседей, что этот тип не кто иной, как Оббе Схааф.

— Ура! — воскликнула я. — А твой шурин не путает, Рулант?

— Путает? Человек, от которого он это слышал, — житель села возле Леэвардена, они с Оббе за одной партой в школе сидели.

— Ура! — еще раз сказала я. — Амурам Оббе будет положен конец.

— Может, возьмем сразу эту шлюху? — предложила Тинка.

Настроение у нас поднялось, мы оживились. Мы заставили Руланта подробно рассказать нам, где живет его шурин, и тотчас же отправились на разведку. Он жил в совершенно новом квартале, который начали застраивать незадолго до войны, но из-за оккупации застройка была приостановлена. Новые домики расположились на песчаном пустыре, где пятнами пробивалась на поверхность трава. Отводный канал с мостиком соединял этот район с первой широкой улицей города. Вдоль канала еще сохранилось несколько более старых домов, а между ними тянулись пустыри неиспользованных строительных участков и садики, о которых никто не заботился. Ближе к мостику рос жидкий ольховый и ивовый лесок, где при известной ловкости, пожалуй, можно было бы спрятаться. Против двойного ряда домов помещалось здание школы, а позади нее — обнесенная оградой лужайка. Все вместе носило характерный для городской окраины, отпечаток — смесь старого и нового; подобная картина обычно вызывает смешанное настроение легкой грусти и некоторой надежды на будущее.

В течение целой недели мы с Ан и Тинкой вели наблюдение в этом квартале. Здесь не показывался ни один разведчик из «службы безопасности». Несколько раз мы видели днем неприятного типа в штатском, он заходил в одну из квартир; хотя Ан нашла, что у молодчика такая рожа, будто «изменник родины» прямо написано на ней, это еще не означало, что мы имеем дело с Оббе Схаафом.

Каждый день товарищи расспрашивали нас, как идут дела, а нам казалось, они злорадствуют, что мы никак не сдвинемся с мертвой точки; они добродушно подтрунивали над нами, я же просто зеленела от злости и очень обрадовалась, когда Отто, оставшись как-то один со мной в комнате, сказал мне:

— Мне думается, я стреляю недостаточно хорошо… Не могла бы ты дать мне несколько уроков?

Я сразу припомнила дни, когда я впервые пришла в штаб и училась стрелять между двойным рядом сосен в поместье «Испанские дубы». Я вспомнила о первой ужасной шутке, которую сыграл со мной Франс, когда он увел меня в лес и вдруг заявил, что он — немецкий агент. Я согласилась учить Отто стрельбе.

После этого мы каждый день упражнялись в густых, заглушающих звуки сосновых аллеях поместья. Иногда к нам присоединялись Ан и Тинка. Впрочем, им-то не нужно было упражняться в стрельбе; они стреляли метко и смеялись над Отто, когда ему случалось промазать; он стрелял менее уверенно, чем я ожидала.

— Ты слишком напрягаешь руку, — сказала ему Тинка.

— Целиться надо спокойно, — добавила Ан. — А когда нажимаешь курок, сразу думай: пуля уже в цели.

— Давай, Отто, — сказала я. — Повторим. Держись увереннее.

Днем мы наблюдали за кварталом, где жила любовница Схаафа, если уверения Руланта и его шурина, а также сведения знакомого Руланта были правильными. Счастье нам не улыбалось. Мы слонялись по улицам, изнывая от безделья: перед нами мелькали стены кирпичных домов и школы, серо-голубая вода в канале, клочки зелени и насыпанный возле новостроек песок; картина эта была раздражающе однообразна и скучна для глаз… Мы могли вслепую найти дорогу.

— Наверное, Оббе занят в каком-нибудь другом месте, — предположила я.

— Направили на Восточный фронт… или во Францию, — сказала Ан.

— Вот была бы благодать! — воскликнула Тинка. — Там ему уж наверняка будет капут. Жаль только, что он избежит пули из наших револьверов.

— Нет, нет, — сказала я. — Франц прав. Войска отсюда уходят, а полицию немцы оставляют здесь. Она нужна им как средство устрашения. Задача полиции — держать оккупированные страны в ежовых рукавицах.

— Ставлю гульден, что этот подлец все еще здесь, — сказала Ан.

— А я добавляю еще гульден, даже два; они все равно ничего не стоят, — отозвалась Тинка.

На следующий день после нашего разговора мы убедились, что подлец этот и в самом деле еще курсирует здесь, хотя не пешком, а на велосипеде. Мы уже собирались покинуть квартал, где мы кружили около двух часов, как вдруг увидели, что из города едут на велосипедах два разведчика из «службы безопасности», направляясь к мостику. Первая увидела их Ан; она схватила меня за руку, и я сошла с велосипеда. Позади нас Тинка с шумом втянула в себя воздух.

— Бог ты мой! — воскликнула Ан. — Два сразу.

— Тинка, — распорядилась я. — Следуй за ними, а мы останемся здесь. Последи, не направятся ли они на Хоойвахенстраат.

Перед тем как повернуть в другую сторону и поехать вдоль отводного канала, мы с Ан проследили за обоими молодчиками в военной форме. Один из них — блондин, довольно толстый, с огромными красными ушами и почти белыми усиками, другой — черноволосый и худощавый. Блондин показался мне не очень умным и довольно добродушным человеком, хотя доброта вовсе не вязалась с его позорной должностью. Черноволосый, если судить по его внешности, был хитрый и ядовитый тип. Я подумала, что блондин, вероятно, фрисландец, а вот черноволосый, более опасный субъект, — непременно Оббе Схааф. Тинка уже помчалась вслед за ними, но, когда она въехала на мостик, они скрылись из виду, свернув за угол дома.

Мы подождали минут десять. Затем к нам присоединилась Тинка. Она подъехала с беззаботностью, свойственной молодости. Мы вместе спрятались за ивами и ольхой возле канала.

— Ну как? — спросили мы Тинку. — Узнала что-нибудь?

Тинка пожала узенькими плечами — Самую малость. Черный вошел в дом № 11 по Хоойвахенстраат. Жирный блондин стоит снаружи и стережет.

Мы поглядели друг на друга.

— Двое зараз — пожалуй, многовато, — пробормотала Ан. — Хотя я не испугалась бы…

— Ясно, бояться нечего, — подтвердила Тинка. — Как ты думаешь, Ханна?

— Если мы уложим их обоих, то у нас будет, во всяком случае, уверенность, что один из них Оббе, — ответила я. — Однако это не шутка… Два продувных негодяя, разумеется, прекрасно умеют управляться с револьверами… Но одно мы знаем твердо: Оббе чувствует себя далеко не так уверенно, как утверждает Франс. Негодяй обзавелся телохранителем.

Мы нерешительно стояли на месте и молча глядели одна на другую.

— Если это Оббе… — начала Ан.

— Клянусь, что да, — заявила Тинка. — Все сходится. Адрес. Дневной визит…

— Неужели этот толстяк будет все время торчать в подъезде? — спросила я. Мне пришлось прикусить язык, потому что в этот момент толстый блондин с белыми усиками снова оказался в поле нашего зрения. Мы сели на велосипеды и уехали из рощицы; остановились мы только в первом застроенном переулке.

— Уфф! — устало вздохнула я. — Только хлопот нам прибавляют… Оббе отправил своего телохранителя на часок-другой, попомните мои слова.

С обычной терпеливостью, уже ставшей второй натурой, мы ждали развития событий. Впрочем, мы теперь уже не были такими терпеливыми. После долгих дней томительной неизвестности и разочарования нам предстояло первое волнующее событие.

Тучного белобрысого сыщика обнаружила Ан ближе к вечеру, когда он действительно снова появился и проехал на Хоойвахенстраат. Он явно вернулся, чтобы забрать с собой своего соратника и шефа.

— Значит, предположение было правильным, — сказала я. — Тощий брюнет с перекошенной мордой — Оббе Схааф. Вопрос лишь в том, всегда ли он ходит с телохранителем?

Ан зорко огляделась вокруг.

— Удрать отсюда можно только вдоль канала, — сказала она мне… — А с этого места трудно уложить кого-нибудь.

— Кого-нибудь? Если ничего не изменится, то нам придется уложить обоих, — возразила я.

— Что ж, я не боюсь, — сказала Тинка.

— Еще бы! В этом не сомневается ни один человек, который тебя знает, — сказала Ан. — Ты сможешь это сделать. Пожалуй, и я смогла бы, и Ханна тоже. Но наша операция должна удаться… то есть мы должны вернуться на базу. Нас ждет еще много дел.

Я лишь краем уха прислушивалась к шутливому и сердечному разговору двух сестер. Я так же, как и Ан, огляделась вокруг. Она была права: удрать отсюда, со стороны нового квартала и школы, было невозможно; там песчаный пустырь переходил в выгон, где были, конечно, канавы и изгороди; они послужили бы препятствием в случае, если бы наше покушение не удалось и пришлось бы спасаться бегством. Канал с отвесными берегами также был малоподходящим путем отступления.

— Надо стрелять с автомашины, — сказала я.

— Как Хюго, когда он взял на пароме полицейского шпика… — начала было Тинка. И сразу замолчала; я видела — хотя сестры думали, что я не заметила, — как Ан торопливо толкнула ее локтем.

— Это дело для целой группы, — быстро нашлась она.

Я задумчиво кивнула.

— Пожалуй, верно, — сказала я. — Надо хорошенько разобраться в создавшемся положении, девушки. Набросаем план местности.

В штабе мы все вместе рассматривали грубо набросанный мною план: канал, мост и новый квартал. Рулант немного дополнил мой чертеж, он нанес на него ближайшие дороги, ведущие в город. Действительно, трудность заключалась в том, что имелся лишь один путь отхода — через мост; если мы собирались застрелить Схаафа на Хоойвахенстраат, возможность отхода в другую сторону, как я сначала думала, совершенно исключалась.

— А что, если они ходят только вдвоем? — спросила я.

— Тогда надо действовать группой, — сказал Вейнант.

— Опасно вот здесь, в этом углу, — пробормотал Франс, наклонившись над листом бумаги с планом. — По-моему, девушкам стоит понаблюдать, не приходит ли Оббе один.

— А тем временем июль пройдет… — проворчала я.

— Я не могу взять на себя ответственность, — возразил Франс. — И особенно сейчас. Немцы бегут… Может, осенью все решится. Тогда и схватим Оббе.

— Франс, ты веришь, что война окончится так скоро? — спросила я, еле дыша: я вдруг осознала с острой болью в сердце, что Хюго и другие наши товарищи, десятки борцов — наших соотечественников погибли на исходе войны; дверь в новую жизнь была уже приоткрыта. Они не видели дня, заря которого уже занялась. И в то же время я знала: надо радоваться тому, что дверь приоткрыта и что скоро все кончится — речь шла о живых людях.

— Я не пророк и на кофейной гуще не гадаю… — сказал Франс немного строже. — Я несу за вас ответственность. Мы должны постараться ликвидировать Оббе без лишнего риска.

Мы снова начали настойчивые, требующие терпения поиски. В течение трех дней молодчики из «службы безопасности» не показывались в новом квартале; но чем дальше, тем больше была опасность привлечь к себе внимание. И вот черномазый молодчик с хитрой рожей снова появился; теперь у него был другой провожатый — низенький парень с родимым пятном возле носа и прищуренными, почти не видными глазками.

— Я пойду за ними. Погляжу, что они делают, — сказала я.

Сомнений не было. Тощий брюнет был тот, кого мы искали, — приговоренный нами негодяй, забравший моих отца и мать. Сменился только провожатый. Вскоре Оббе исчез в доме № 11 на Хоойвахенстраат. Низенький парень с глазами, как щелки, подежурил некоторое время у подъезда и, едва взглянув на меня, повернул обратно в город, убедившись, что на улице опасности нет. Позже, к концу дня, он снова явился — за шпиком, который, не спеша и зевая во весь рот, покинул дом, где, очевидно, приятно развлекался.

— Этот брюнет — Оббе, совершенно точно можно сказать, — заявила Ан.

— Ах, как бы нам перехитрить его? — вздохнула Тинка.

Мы обсудили этот вопрос в штабе, рассматривая план улицы.

— Удобнее всего спрятаться в школе, — высказала Ан свое мнение. — И стрелять из чердачного окошка. К тому времени, когда Оббе уходит от той бабы, детей в школе уже не бывает.

— Главное — быть уверенным, что не промажешь, — сказал Франс. — Иначе не уйти вам.

— Все удастся, если только найти снайпера, — заявила я.

Новичок Вихер, который доставал велосипеды вместе с Рулантом и Отто и говорил очень редко, тихонько рассмеялся при моих последних словах.

— Что тебя рассмешило? — спросила я Вихера.

— Если ты ищешь снайпера, то Вихер, конечно, знает такого, — сказал Вейнант; он тоже засмеялся. Смеялись и Франс, и Рулант. Мы поняли, они смеются над нами. — В майские дни сорокового года Вихер стрелял под Греббебергом… — продолжал Вейнант. — Он никогда не делал промаха, а, Вихер?

Всегда спокойные серые глаза Вихера сразу загорелись.

— «Никогда» — это слишком сильно сказано… Я только знаю, что еще до войны меня ненавидели в тирах, на ярмарках. Я всегда забирал первые призы.

— Великолепно, — воскликнула я.

— А если с большого расстояния? — спросила Ан с сомнением в голосе.

— Для настоящего снайпера разница в пятьдесят метров не играет роли, — сказал Франс, который, видимо, очень заинтересовался. — Не так ли, Вихер?

— Надо посмотреть на месте, — благоразумно ответил Вихер.

На следующее утро мы отправились с Вихером вдвоем. Теперь я уже не рискнула перейти мостик и послала Вихера одного обследовать местность. Минут через пять он вернулся.

— Расстояние не самое главное зло, — сказал он. — Улицу можно держать под обстрелом из маленьких окошек школы со стороны фасада. Там, по-видимому, находятся уборные.

— Ну и что же дальше? — нетерпеливо спросила я, ободренная его дельными рассуждениями.

— А как же проникнуть в школу? — сказал он. — Там ведь дети. Мы не можем подвергать их опасности в случае, если придется стрелять.

Стоя друг против друга, мы напряженно размышляли. Вдруг меня осенило:

— Вихер! Через несколько дней детей в школе не будет! Начнутся каникулы! После пятнадцатого июля школа будет целиком в нашем распоряжении.

Он взглянул на меня, уголки его рта поднялись, глаза снова заблестели. Он тихо, будто про себя, рассмеялся.

— Здорово! — воскликнул он. — Я об этом не подумал… Ну, теперь…

— Теперь Оббе конец, правда? — спросила я, стараясь умерить охватившее меня ликование.

— Вероятно, — ответил Вихер.

Мы снова обсудили наш план вместе с группой. Рулант сам отправился посмотреть обстановку, затем туда пошел Франс с Вихером. Ан, Тинка и я пробыли там полдня. Вейнант и Отто постарались обеспечить нас парочкой первоклассных велосипедов; они тоже отправились поглядеть, как лучше поместить Вихера напротив Хоойвахенстраат. Все мы были в отличном настроении.

Медленно тянулось время. Наконец наступил день, который, как мы убедились, никакая война и оккупация не могли отменить: наступило пятнадцатое июля, и в школе начались каникулы.

— Давайте все же повременим, — предложила Ан. — Возможно, в школе сразу затеют уборку. Тогда нас живо обнаружат.

Мы вели наблюдение два дня подряд. Школа по-прежнему пустовала.

— Они не начнут уборку раньше конца августа, — сказал Рулант. — Обычно к началу учебного сезона вся мебель покрывается густой пылью.

— Тогда занимаем школу, — решил Франс. Он явно хотел сам руководить операцией и был, безусловно, вправе поступить так. Бихеру поручили дежурить здесь ежедневно до тех пор, пока не представится благоприятная возможность.

— А мы? — спросила Тинка, полная нетерпения и слегка обиженная. — Мы ведь первые получили задание казнить Оббе!

— Обстоятельства изменились, — отрезал Франс. — Вы будете прикрывать отход возле мостика. Ты выстрелишь только в том случае, если произойдет какая-нибудь загвоздка.

— Ты, пожалуй, не прочь, чтобы произошла загвоздка, правда, Тинка? — спросил Вейнант и дернул младшую сестренку за косу. Она ударила его хлопушкой для мух, которая лежала на столе, и он быстро спрятался за меня.

Отто уже исчез куда-то, а мы даже не заметили.

— Ручаюсь, что сегодня он привезет хороший велосипед, на который давно уже зарится, — сказал Рулант с отеческой гордостью. — Чтобы увеличить шансы Вихера на благополучное возвращение.

— Пока что я возьму свой собственный тяжеловоз, — сказал Вихер.

В конце дня они с Вейнантом куда-то отправились. Они облачились в синие комбинезоны с заплатами на коленях и на заду и взяли с собой длинный сверток, запаковав его в газеты и джутовый мешок. В мешке могло бы поместиться все: обои, инструменты слесаря-трубопроводчика (хотя в Голландии вряд ли можно было увидеть хоть одну трубу, не конфискованную немцами), а также метр. Возможно, там был и карабин для снайпера. Помимо того, на руле велосипеда у Вейнанта висела маленькая бадейка с дегтем, обмотанная ветошью. Я нашла, что оба моих товарища выглядели самыми честными рабочими… и не такими уж молодыми, чтобы по дороге их захватили и направили отбывать трудовую повинность.

К концу дня Вейнант возвратился. Вихер и длинный сверток остались в школе; только бадейка с дегтем висела на руле у Вейнанта. Мы обступили его и засыпали вопросами.

— Вихер уже засел в школе и бьет баклуши, — сказал Вейнант. — Я думаю, он играет в алфавитные кубики, чтобы скоротать время…

— Все сошло гладко? — спросил Франс.

— Как нельзя лучше. Ни один человек не усмотрел ничего странного, когда мы вошли в школьный сад. Мы обогнули здание— позади школы нет жилых домов. За неимением зеленого мыла я намазал стекла дегтем и налепил полоски бумаги. И стекла почти не звенели.

— А ты не забыл взять оттиск с замка? — спросил Рулант.

— Сделано, — ответил Вейнант. — Завтра ключ будет готов.

На другой день Вейнант в комбинезоне снова пошел в школу.

Он принес Вихеру запас еды в коробке и ключ, чтобы Вихер мог выходить.

Отто и в это утро не показывался в штабе. Мы, девушки, спозаранку отправились в район мостика. Уже издали мы увидели, что в школе открыто маленькое чердачное окошко. А вообще здание школы выглядело совершенно заброшенным и не вызывало подозрений.

В этот день Оббе Схааф не пришел к своей любовнице. Около шести часов, когда уже ясно было, что ждать нечего, мы покинули свой пост, бросив последний взгляд на школу и полуоткрытое окошко.

На следующее утро, когда мы собрались в штабе, Франс спросил:

— Кто из вас видел Отто или получил от него какие-нибудь известия?

— Явится, не пропадет, — ворчливо заметил Вейнант. — Подкарауливает велосипед.

— Вообще-то не в его привычках отсутствовать так долго без уведомления, — заметил Рулант. — Если бы я не знал, что он очень хитрый и осторожный…

— За него можно не беспокоиться, — сказала Ан.

Я не была в этом уверена; у меня появилось какое-то неясное, противное ощущение под ложечкой. Но это ощущение могло обмануть меня. Возможно, мое нервное состояние объяснялось тем, что нам предстояла операция. Мне некогда было раздумывать о том, почему Отто отсутствует. Надо было отправляться на Хоойвахенстраат.

Расположившись около отводного канала, мы полдня делали вид, будто нам очень весело, смеялись, бродили взад и вперед. Под конец нам уже казалось, что на нас глазеют даже булыжники.

Я несколько раз зевнула; в душе росла неуверенность, хотелось, чтобы это наконец кончилось.

Около половины четвертого неожиданно показался Оббе Схааф. Он снова явился в сопровождении толстяка блондина с усиками, которого я приняла за фрисландца. Они так быстро приближались к нам на велосипедах, что мы еле-еле успели спрятаться.

Когда толстяк в военной форме проехал обратно по направлению к городу, мы снова заняли нашу позицию возле моста, но несколько дальше, где жидкая рощица кое-как укрыла нас под своей сенью. Скучно и томительно потекли минуты, словно разделенные долгими промежутками, и бой часов на башне в Хемстеде падал все более редкими ударами. Изредка кто-нибудь из нас выходил из рощицы посмотреть, что происходит возле школы.

Окошко по-прежнему было открыто.

Видел ли Вихер, что появились молодчики из «службы безопасности»?

Мы топтались на занятом нами посту, нервничая и беспокоясь.

Около пяти часов толстяк вернулся. Я чувствовала, как тяжело и неприятно медленно бьется мое сердце, его стук отдавался в горле. Я почти не глядела на своих подружек — по обыкновению я боялась, что если замечу их волнение, то сама еще больше разволнуюсь. Я только сказала — Толстяк приехал!

— Да, — робко подтвердила Ан. — В течение десяти минут все должно решиться…

Блондин скрылся за углом, свернув на Хоойвахенстраат. Ан, Тинка и я неподвижно стояли около мостика, сжимая горячими и влажными руками револьверы, неотступно следя глазами за окошком в школе.

Секунды медленно ползли, отбивая счет где-то у меня внутри. И всякий раз я сбивалась и начинала считать снова: пятьдесят семь, пятьдесят восемь, пятьдесят девять… Еще одна минута прошла.

Я взглянула на свои часы, чтобы узнать, сколько времени мы тут стоим, как вдруг раздался выстрел.

Мы замерли; Тинка крепко схватила Ан за рукав. И сразу же последовал второй выстрел. Я напряженно вглядывалась в школьное окошко. Казалось, там ничего не изменилось.

Затем я увидела, как раму осторожно закрыли изнутри. Время тянулось томительно долго. Я ожидала, что увижу, как выскочат люди, услышу крики. Но кругом было поразительно тихо.

Кто-то вышел из школьного двора — синяя фигура со свертком на плече; одной рукой человек вел велосипед. В тот же миг пронзительно завопила женщина. Ан, Тинка и я переглянулись. Нам нечего было спрашивать, чей это был голос. Любовница шпика подняла тревогу.

Синяя фигура Вихера на момент скрылась за выступающими домами на углу улицы. Затем он снова показался уже на велосипеде и проехал мимо нас. В нашу сторону он не глядел, однако его голос донесся до нас:

— Баба бежит там… Задержите ее.

Мы молча тут же вскочили на велосипеды и быстро поехали навстречу женщине, которая бежала посреди улицы, расставив руки.

— Держите убийцу!.. Держите убийцу!

Как я и ожидала, это была пухлая, вульгарного вида женщина, вся в завитушках, облаченная в красноватый цветастый халат. Вероятно, она в таком виде выглянула в окно и увидела, как ее любовник вместе с провожатым кувырнулись на землю. Женщина кричала и размахивала рукой, другою она придерживала развевающиеся полы халата. Кое-где в окнах показались люди, некоторые вышли из подъездов; в этот час здесь было немноголюдно, большинство мужчин было на работе — пока еще работали полный день.

Я посмотрела в другую сторону: в пятидесяти метрах от нас, как раз напротив школы, на улице лежала беспорядочная зеленая груда. Я различила ноги, сапоги и откинутую в сторону руку.

Груда лежала так тихо и неподвижно, что было ясно — счеты сведены полностью. Я снова взглянула на женщину. Она подходила все ближе, открыла опять рот, язык ее как-то нелепо болтался, точно маленький розовый краб, — и опять крикнула:

— Убийство!.. Вон едет убийца!

Мы все три почти одновременно соскочили с велосипедов, поставив их якобы по глупости поперек, так что почти перегородили улицу.

— Что случилось? — спросила Ан самым наивным тоном, на какой только была способна; я уже заметила, что Ан, если хотела, могла напустить на себя наивный вид, лучше любой опытной актрисы.

Женщина как-то бессильно махнула рукой назад. Волей-неволей ей пришлось остановиться, мешали наши велосипеды.

— Там… — начала она, задыхаясь; казалось, она совсем обессилела от быстрой ходьбы и потрясения. — Сами видите… их застрелил… какой-то парень…

— Но ведь это, кажется, немцы, — сказала Тинка с такой же притворной наивностью, как и ее сестра. — Они в самом деле умерли?..

Женщина по очереди поглядела на нас, все еще задыхаясь и судорожно сжимая рукой халат на груди.

— Никто ничего не предпринимает… Никто! — выкрикивала сна. — Да что же это такое?.. Убийство среди бела дня!..

— Пойдите к ближайшему телефону и вызовите полицию! — предложила я.

— Я позвоню вместо вас, — поспешно предложила Ан. — Идите домой… Мы позвоним в больницу, в скорую помощь и в полицию… Идите спокойно… Если оба они умерли, то криками вы все равно не сможете вернуть их к жизни, — добавила она безжалостно. Женщина поглядела на нее, не зная, что надо делать: разозлиться на Ан или поблагодарить ее.

— Позвоните… да, позвоните… Боже, боже! — наконец пролепетала она. Внезапно она повернула обратно и легкой рысцой побежала к двум лежащим фигурам.

— Положитесь на нас! — крикнула Ан. Мы еще раз поглядели на убитых шпиков, сели на велосипеды и быстро двинулись в путь. Оглянувшись возле моста назад, я убедилась, что из окон по-прежнему выглядывают люди; однако подойти к мертвым никто не решался, кроме женщины в халате огненного цвета.

Переехав мостик, мы с хохотом уткнулись лицом в руль велосипеда. Нервное напряжение наконец разрядилось; все сошло, казалось, слишком легко и гладко. Просто неправдоподобно!

— Позвоните, пожалуйста… — пропищала Тинка, подражая женщине в красном. — Здорово мы ее надули!

— Интересно, долго ли будут валяться там эти негодяи? — сказала Ан и даже всхлипнула от. смеха.

— Во всяком случае, слесарь успел скрыться? — ответила я. — Вот это выстрелы!

Сделав огромнейший крюк, мы снова очутились в штабе. Вихер был уже там. Он успел снять комбинезон, и карабина не было видно. Тут же в комнате находились Франс и Рулант. Мне показалось, что они необычно молчаливы, — после такой удачной операции это было странно.

— Все сошло великолепно, товарищи! — воскликнула я, входя в комнату. — Это любовница Оббе…

Слова застряли у меня в горле. Я переводила взгляд с одного товарища на другого. Вид у них был какой-то смущенный. Даже Вихер, на лице которого я ожидала увидеть выражение торжества, избегал глядеть на нас. Ан и Тинка тоже сразу заметили их сдержанность и нерешительно посмотрели на меня.

— Что-нибудь случилось? — спросила Ан.

Рулант отвернулся, Франс, волнуясь, поднес руку к галстуку, потом опустил ее в боковой карман.

— Неудача и удача сразу… — сказал он. — Скверная история! Вейнант только что узнал, что позавчера Отто схватили около почтовой конторы, как раз в тот момент, когда он собирался ехать на новом велосипеде.

— Отто? — воскликнула я, вся похолодев. — Где он? Что они сделали с ним?

— В том-то и дело, что нам ничего не известно, — ответил Франс. — Вейнант отправился выяснить подробности… У Отто наверняка был при себе револьвер… А уж если немцы найдут оружие, то речь пойдет не о краже велосипеда…

У меня задрожали колени. На бледных лицах Ан и Тинки был написан испуг. Мы все три сели: я на первый попавшийся стул, а сестры — на диван.

— Он добывал велосипед… — проговорила Ан. — Хороший велосипед, чтобы Вихеру легче было скрыться. А теперь вот Вихер сидит здесь, с нами ничего не случилось, а Отто схватили… Отто, который не сделал ни одного выстрела!

Ан опустила голову. Я заметила, как крупная слеза упала ей на руки.

 

Неудавшееся освобождение

Мы молча сидели все вместе, ожидая возвращения Вейнанта. Прошло около двух часов, прежде чем он вынулся.

— Отто сидит в полицейском участке у Феста, — сообщил он. — Они уверяют, что сегодня вечером его отправят в Амстердам в закрытой полицейской машине.

— Кто уверяет? — спросил Франс.

— Старый бригадир, которого я пытался прощупать, — ответил Вейнант. — По крайней мере он мне сказал, что тех, у кого найдут оружие, они почти сразу же отправляют на Эйтерпестраат.

— Есть еще маленькая надежда… Может, у него не было с собой револьвера… — заметила я робко.

Остальные молча покачали головой. Я видела, они считали это маловероятным. Вейнант сел на стул и вытер пот со лба. Кажется, только теперь до него дошло, что Вихер и мы, девушки, уже вернулись. Я понимающе кивнула ему.

— Да, да, Вейнант, — сказала я. — Вот мы и здесь. Благополучно, в полной сохранности. По крайней мере хоть это удалось… Двоих…

— Схааф и компания? — спросил он, делая слабую попытку не признавать себя да и нас побежденными и не поддаться унынию.

— Здорово! Как это получилось у тебя, Вихер? Сколько раз ты стрелял?

— Два раза, — ответил Вихер, не изменяя ни позы, ни выражения лица.

Ан начала рассказывать, какими приемами мы пытались задержать любовницу Оббе и как затем направили ее домой, пообещав, что мы, конечно, позвоним в полицию и в больницу!

— Вероятно, она все еще ждет возле своих дорогих покойничков, — добавила она. Вейнант выдавил из себя улыбку, другие кивком головы выразили сдержанное одобрение. В этот день никто уж не мог радоваться. Блестящий успех нашего снайпера померк перед фактом ареста Отто.

Франс беспокойно шагал взад-вперед по комнате. У него был такой вид, будто он сам себе что-то доказывает, спорит сам с собой. Я с любопытством следила за ним. Вдруг он ударил ладонью по столу.

— Другой возможности нет, — заявил он таким тоном, будто вынужден был принять неприятное ему решение. — Придется обратиться к товарищам из О. D. У них есть автоматические пистолеты. Они смогут организовать нападение, а мы — нет.

В этот год мы впервые услышали об автоматических пистолетах, которые якобы бьют более сильно и точно, чем немецкие автоматы. Флоор описал нам как-то эту вещичку; он видел такой автоматический пистолет в одной группе Сопротивления — L.О.-К.Р. — в северном районе провинции Северная Голландия; борцам этой группы досталось оружие, которое сбрасывали англичане. У нас же не было связи с заграницей, поэтому мы не имели подобного оружия; мы стреляли из наших старых бельгийских и французских пистолетов, и если нам выпадал счастливый случай, то наш запас оружия пополнялся и хорошим ремингтоном, тоже из числа сброшенных самолетами.

— Нападение? — переспросил Рулант не совсем решительно, с робкой надеждой. — Ты хочешь сказать, Франс, что они могли бы попытаться…

— …освободить Отто. А почему бы нет? — сказал Франс. — Ведь мы из Совета Сопротивления, мы убрали Оббе Схаафа и К°, как назвал их Вейнант, также и ради них…

— Понятно, неплохо бы, — поддержал его Вихер. — Кроме того, мы вели с ними переговоры после Дня вторжения…

— Фриц все еще там? — спросила Ан. — Он никогда не боялся сотрудничать… И он не боится стрелять, когда это нужно.

— Ан права, — сказал Вейнант. — Кто-нибудь из нас должен пойти и переговорить с Фрицем… Лучше, конечно, тебе пойти, Франс.

Франс заметно повеселел, когда выходил из штаба, отправляясь в «Табачную бочку».

Мы продолжали сидеть подавленные, удрученные. День был на исходе; я боялась, что у нас остается слишком мало времени для подготовки, если Отто сегодня же вечером действительно отправят в Амстердам. Однако я ничего не сказала. Мы свертывали одну скверную сигарету за другой и продымили всю комнату. Когда Франс вернулся, он раскашлялся, прикрыв рот рукой.

— Боже мой… милостивый, — пробормотал он. — Как вы… еще живы… в такой вони!

Вейнант открыл верхнюю половину окна, Франс снял куртку. Мы глядели на него во все глаза.

— Они берутся, — сказал Франс. — Решили обойтись без нашей помощи. Фриц уже хлопочет, чтобы выделить трех человек, — у него не особенно много людей, как он говорит… Предложение об автоматических пистолетах он. нашел превосходным. Они будут поджидать машину у загородного трактира Тевенума за Амстердамской заставой; там можно уйти. Когда они выстрелят и продырявят шины на автомобиле, уверяет Фриц, они втроем легко выручат Отто.

Радуясь возможности немного отвлечься, мы начали подробно и оживленно обсуждать различные планы нападения. После этого мы наконец разошлись по домам. Смертельно усталая пришла я к себе на чердак. Там было жарко и душно, как всегда, хотя я день и ночь держала свое крошечное окошко открытым. Заснуть я не могла. Я не знала, можно ли надеяться… В голове у меня была какая-то мучительная и тревожная пустота. Внезапно я снова представила себя вместе с Ан и Тинкой на новой чистой клинкерной мостовой, где были убиты два шпика; откуда-то выплыла физиономия женщины, кричавшей «держите убийцу!» А затем, как давнишнее, смутное сновидение, всплыло воспоминание об уроках стрельбы, которые я давала Отто, о замечаниях и безобидных шутках Ан и Тинки всякий раз, как Отто не попадал в цель… И пострадал он всего-навсего из-за велосипеда, из-за бездушной вещи, этого проклятого велосипеда, который необходим нам, как лошадь или верблюд необходимы жителям Африки или Аравии. Чуть задремав, я вдруг в испуге просыпалась: мне представлялся Отто то в окружении полицейских, то в тюремной камере… Я вскакивала с постели, подбегала к окошку и прислушивалась, не прозвучат ли в мертвой тишине ночи выстрелы, раскаты залпа, спасительного залпа… Стояла тишина. Со стороны морского побережья беспокойно шарили по небу лучи прожекторов. Гула английских самолетов не было слышно — для них еще не наступило время. Все сошло хорошо, повторяли мы ежедневно. Все идет хорошо… Борьба за Париж вот-вот должна разгореться. Однажды я, еще ребенком, была проездом в Париже вместе с родителями. Я помню огромные здания с башнями времен феодализма, извилистую реку, множество скульптур, крутые узенькие улички и дома, стены которых сплошь усеяны грязными пятнами плесени, подобными родимому пятну на лице того шпика, который приходил вместе с Оббе Схаафом в качестве его телохранителя… Париж… Что если Париж так же безвозвратно погиб под обломками, как Ковентри и Роттердам?.. Стреляйте, стреляйте же, взывала я, когда передо мной появлялось лицо шпика с багровым пятном и сощуренными глазками; ну, стреляй же, Вихер, они сожгут Париж… В который раз я в ужасе просыпалась, обливаясь холодным потом, я боялась, что никогда уже не смогу преодолеть усталость. Вихер все же выстрелил, думала я. Оббе уже нет в живых. Слава богу, Оббе вышел в тираж… И тут я увидела маленького полицейского шпика с родимым пятном на ухмыляющейся роже, — держа под мышкой автомат, он садился в машину, где уже сидели мои родители, а напротив них. — Отто, будущий химик. Его схватили потому, что он старался добыть велосипед для борцов Сопротивления.

Под утро я наконец уснула, измученная, разбитая. Никто не разбудил меня; до сих пор я всегда просыпалась, повинуясь какому-то особому, никогда не изменявшему мне чувству, сознанию, что нельзя терять времени. Мне было стыдно, что именно в этот день я проспала.

Когда я прибежала в штаб, все уже были в сборе. Товарищи ничего не сказали мне об опоздании. Вид их говорил сам за себя: они были обескуражены еще больше, чем накануне.

— Не получилось? — спросила я хриплым, беззвучным голосом. — Несмотря на автоматические пистолеты?

— Не везет, кругом не везет, — сказал Франс. Он говорил очень язвительно. — Ребята Фрица обстреляли совсем другую машину… Мы даже не знаем, сидит ли Отто все еще тут или же его другой дорогой отправили на Эйтерпестраат.

В изнеможении я грубо выругалась. Моя тревога, мои дурные предчувствия сбылись.

— Черт побери… Кто же виноват в этом?

Франс пожал плечами:

— Трудно решить… Вероятно, слишком мало было времени для подготовки… Группа О. D., во всяком случае, сделала что могла.

— Неудача есть неудача, — нетерпеливо сказал Рулант. — Слушай, Ханна… Лучше узнать все сразу. Есть еще одна новость.

Он пододвинул мне лежавшую на столе газету и квадратным большим пальцем указал на статью.

«Адольф Гитлер избежал дьявольского покушения — фюрер заявил, что его охраняет Провидение».

— Что такое? — удивилась я. — Что это значит?

— Да читай же! — раздался с дивана голос Ан.

Я начала читать. Сообщение было пространное, путаное, нашпигованное таким количеством неистовых нацистских выпадов, что до меня не сразу дошло, что же случилось. Но в конце концов я все поняла. Двадцатого июля несколько высших офицеров вермахта сделали попытку взорвать на воздух Гитлера, подложив бомбу в его ставке. Покушение не удалось, так как Гитлер в момент взрыва находился далеко от места происшествия, и от бомбы пострадали лишь несколько ближайших сотрудников фюрера. Гитлер держал публичную речь, заявив, что ни одно покушение на него не может удаться: он убежден, что его оберегает небесное провидение…

— Черт побери, черт побери! — повторяла я.

Сидеть в комнате я больше не могла. Я выбежала из дому, через сад попала на дорожку между грядками с овощами и кустами смородины, свернула на лесную тропинку. Я выбилась из сил, сердце трепыхалось у меня в груди, но я мчалась все дальше; я не могла сейчас никого видеть, даже моих собственных товарищей. Наконец я зарылась в мертвые прошлогодние листья и ржавую хвою позади двойного темного ряда сосен, чтобы на бесчувственной земле выплакать свою ярость, растерянность, горе.

 

Летняя лихорадка

Июль закончился в буре противоречий. Би-би-си сообщало подробности о восстании части высшего офицерства против Гитлера. Слухи эти возникли в Англии и были, в сущности, антифашистскими, однако чем чаще мы говорили об этом в штабе, тем яснее мне становилось, что гитлеровские генералы просто приверженцы другой разновидности фашизма. Они охотно вели бы войну без Шикльгрубера, охотно заключили бы с Западом мир, возможно, они временно даже подчинились бы Востоку. Они хотели воевать, хотели взять реванш, но в другое время — тогда, когда им будет удобно. Таков был вывод, к которому пришли Рулант, Франс и я, хотя другие считали, что мы видим все в черном свете. Или, как сказал Вейнант, пожалуй, в «красном свете». Ан заявила, что она «не питает доверия ни к одному немцу, пока он ходит в военной форме, и что даже самый хороший немец чем скорее умрет, тем лучше».

Несколько дней об Отто не было никаких известий. Затем мы узнали, что некоторое время он сидел в тюрьме Ветеринхсханс и в конце июля вместе с большой группой заключенных был направлен в пересыльный лагерь в Амерсфорте. Это было плохое известие; однако все мы знали, что с ним могли бы поступить гораздо хуже, и именно этого мы боялись.

Наступил август, и военные сводки приобрели такое звучание, что я насторожилась. Я никогда не верила, что война может скоро окончиться, хотя мои товарищи не раз высказывали надежду на это. Теперь же частенько казалось, что крушение фашизма близко: из Франции удирали некогда непобедимые орды, в Прибалтике советские войска уничтожали их, отрезая им путь; население Восточной Пруссии уже погнали на границу рыть окопы и строить заградительные линии. На Балканах нацистская власть была накануне падения: партизаны завладели целыми областями, югославы дрались как львы. Даже в тех странах, где правительства заключили пакт с Гитлером — в Румынии, в Болгарии, — народ отчаянно сопротивлялся. Фашистские писаки кричали в своих газетах и газетенках о том, что «идеальная Европа» Гитлера одержит верх, так решило Провидение. Чем больше упоминалось ими слово «Европа», тем чаще целые области откалывались и ускользали из-под власти немцев. Даже сам Мюссерт схватился за перо и торжественно заявил, что военные перспективы весьма сомнительны, но что Провидение, как мы уже не раз убеждались, на стороне Адольфа Гитлера. Победить может только один человек. И этот человек — Адольф Гитлер. Никто и не подумал даже высмеять статью Мюссерта, настолько явная это была чепуха. Враг и его приспешники утратили остатки разума, превратились в диких зверей. Дня не проходило без смертных приговоров. Уголовная полиция и «служба безопасности» убивали голландцев в Роттердаме, в дюнах, они стреляли в людей на улицах, увозили из бараков заложников и заставляли их расплачиваться за поражения, понесенные нацистами на Карпатах и на Дунае.

Мне казалось, мы живем в атмосфере порохового дыма и раскаленного свинца; лето было отравлено, жгучая ненависть терзала меня, точно лихорадка. Я с трудом выдерживала рассуждения товарищей, которые подолгу обдумывали и взвешивали все обстоятельства, решая, что можно было бы теперь предпринять. Они составляли подробные планы, как мы — все вместе или отдельными группами — поможем делу: уничтожим вагоны с войсками, перережем провода, бросим ручные гранаты в стоящий наготове к отправке транспорт. А мне все представлялось, будто мы тычем булавками в кожу слона. Ан, Тинка и я большую часть времени печатали на гектографе «Де Ваархейд», доставляли газету по адресам и, как и раньше, собирали деньги и талоны для подпольщиков. Если бы мне пришлось с завязанными глазами выступить против врага тоже с завязанными глазами, то несчастнее чувствовать себя я не могла бы. Я была несчастна, несмотря на воодушевляющие новости, поступавшие почти каждый день. Когда стало известно, что в самой Германии приняты отчаянные меры, чтобы отвратить от немецкого народа неизбежную смертельную опасность, мы комментировали это так: «Как вы там ни изощряйтесь, все равно ваша песенка спета». Но меня даже это не так радовало, как моих товарищей. Часто я лежала без сна. Ночи теперь не были спокойными. Транспорты, которые немцы пытались отправить на Восток под покровом ночи, как они делали год за годом, теперь регулярно подвергались нападению и обстрелу союзных летчиков. Я прислушивалась к дробному щелканью далеких пулеметов на борту самолета; зенитные пушки на побережье тяжело ухали и ворчали, точно дряхлые старцы, бессильные противостоять превосходящей силе союзников, которые, казалось, совсем перестали считаться с немецкой обороной. Даже днем английские летчики появлялись над Голландией, чтобы обстрелять поезда и марширующие немецкие войска. Но чаще всего они обстреливали стартовые площадки, откуда немцы с недавнего времени начали запускать на Лондон новые снаряды. Они называли их «Фау-1» и пускали на Англию с голландского побережья, из района Гааги. То и дело над дюнами происходили жестокие воздушные бои, мы слышали их, видели их, и каждый раз на землю падали горящие самолеты обеих сторон. Нацистская пресса проливала крокодиловы слезы из-за варварских покушений бриттов на жизнь и жилища голландцев. Все мы по-прежнему оставались равнодушными к этой пропаганде. Англичане в самом деле не всегда действовали с умом; иногда их дезориентировала ошибочная информация, и мы действительно платились и людьми и целыми районами в городах. Ни один разумный голландец, конечно, не принимал слезы немцев всерьез. По отношению к врагу мы были беспощадны. Ведь это он вверг нас в несчастье; никто не забыл, кем была пролита первая кровь; забыть этого нельзя.

В тот самый день, когда Гиммлер в неметчине послал на виселицу генералов и высших офицеров, подложивших бомбу в ставку Гитлера, в Голландии вспомогательная уголовная полиция расстреляла еще одну группу патриотов, поскольку у них было найдено оружие. Оба сообщения мы прочитали в одной и той же газете. Мне представилось, будто меня столкнули в черную кипящую реку и я должна переплыть на другую сторону, на зеленый и солнечный берег. Назад пути не было, и я изо всех сил рвалась на другой берег, туда, где свобода. Однако тот берег был далеко, слева и справа от меня тонули люди, и я, превозмогая усталость и отвращение, отчаянно барахталась в черной воде, которая все прибывала и бурлила, и все больше пахло в воздухе кровью и пороховым дымом.

 

«ВВС»

Приблизительно в середине августа значительная часть американо-канадских войск прорвалась во Францию и, обойдя Париж, двинулась к северу. Они сломили сопротивление немцев и достигли бельгийской границы в тот момент, когда другие части десантных войск готовились освободить Париж.

— Они у бельгийской границы! — воскликнул Рулант. — Ребята, это звучит невероятно — и тем не менее это правда…

Мы еще раз склонились над старым школьным атласом, единственным имевшимся в штабе, высчитывая, сколько примерно осталось километров до приближающихся к нам освободительных войск.

— Скажем, километров двести, — определил Вейнант.

— А может быть, если они уже продвигаются по Бельгии, тогда всего каких-нибудь сто пятьдесят километров, — сказал Франс.

— Если они будут держаться побережья, как теперь, — заметила Ан, — то за неделю дойдут до Зеландской Фландрии.

Мы глядели друг на друга. Трудно было поверить, что такие географические названия, как северная Франция, Бельгия, Зеландская Фландрия, уже упоминаются в военной сводке. Я заметила, что Тинка ущипнула себя за руку. И сама я готова была ущипнуть себя. Окруженные заклятыми врагами, чувствуя постоянно, что мы скованы в своих действиях, мы жили в отравленной атмосфере: смертные приговоры, тюрьмы, переполненные борцами Сопротивления, пересыльный лагерь для евреев в Вестерборке и два концлагеря для политических заключенных в Амерсфорте и Фюхте… Неужели все те ужасы, которые пришлось пережить людям в Белоруссии, в Прибалтийских странах, в Польше, на Балканах, теперь предстоит испытать и нам, жителям этого крохотного уголка Европы, этого глинисто-песчаного края, где мы сумели выстоять против врага?..

— Я никогда не хотел быть на месте наших фашистов, — наивно заметил Вихер. — Ну, а уж теперь-то им и вовсе солоно придется…

— Жарко им будет, — сказал Рулант, довольно ухмыляясь во весь рот, будто ему-то эта жара была нипочем.

— И здорово жарко — добавил Вейнант.

Мы шутили, чувствуя, что в душе зарождается уверенность. Даже я, хотя я никогда не решалась делать какие бы то ни было предсказания и боялась поверить малейшей надежде на лучшее будущее, смеялась вместе с товарищами. Это был первый беззаботный смех за долгое время. А мои глаза наполнялись слезами. Я хотела вытеснить из своего сердца все, что меня тревожило, все горькие воспоминания; однако они были тут, и я не могла удержать слез.

Каждый день приходили волнующие известия. Наши французские братья по Сопротивлению, маки, о которых мы так часто слышали в сообщениях английского радио как образце решительности, мужества и ловкости, приступили к крупным операциям. На юге и в центре Франции, где немцы все еще упорно держались, маки начали беспримерную охоту. С одними ружьями и пулеметами они гнали на запад прекрасно вооруженные нацистские войска… Мы не отходили от радио, боясь упустить хоть один шаг наших французских братьев. Они очистили от врага целые районы во французских Пиренеях и затем уничтожили нацистские гнезда, которые еще уцелели южнее Парижа.

Париж стал фронтом.

Я снова увидела Париж таким, каким он был в моих воспоминаниях. Франс также побывал однажды в Париже, а Рулант во время гражданской войны в Испании ненадолго приезжал в Париж с поручением. Все мы думали о Париже. Мы пытались описать его тем товарищам, кто не знал его, но для кого самое слово «Париж» звучало, как ни одно другое географическое название в Западной Европе.

В самом конце августа Би-би-си сообщило, что в Париже начались бои. В город не вступил еще ни один союзный солдат. Рабочие, патриоты, девушки и женщины Парижа построили баррикады и обстреливали оккупантов из самого примитивного оружия.

Франция, Марианна!.. Париж сам освободил себя. Все это произошло в течение нескольких суток.

Почти целый день сидели мы возле радио и жадно ловили каждое новое известие об освобождении Франции. Мы, девушки, без конца принимались сморкаться, а мужчины сыпали ругательствами и шумели, и все мы готовы были разреветься от радости.

Освобождение Парижа произошло так же внезапно, как внезапно с шумом вылетает пробка из бутылки. Ничто больше не препятствовало жидкости выливаться. Нацистские войска в беспорядке удирали что было мочи. Союзникам почти не приходилось вступать в сражения.

День за днем мы сидели у нашего старенького радиоприемника в надежде услышать новые радостные известия. За этим занятием нас застал Флоор, приехавший с последними инструкциями.

— Задания прежние… Захватывать наиболее опасных полицейских, прежде всего коллаборационистов. Конец близок, хотя они еще попытаются многим из нас свернуть шею… Но так или иначе они приговорены подпольем. Они у нас больше не числятся в живых… Ликвидация Оббе Схаафа была первоклассной операцией!

Он кивнул в сторону Вихера, который молча, тихо сидел в тени, за спиной Руланта.

— А теперь я сообщу вам еще кое-что, — сказал Флоор, свернув себе жалкую сигарету и выпив стакан нашего водянистого пива. — Организации Сопротивления в настоящее время больше, чем прежде, помогают друг другу. Члены их руководства постоянно совещаются между собой. Теперь намечается кое-что новое. Очень скоро нам предстоит, я надеюсь, организовать свои внутренние войска, такие же, как у французов… По-моему, борьба переходит в свою последнюю стадию, или я ничего не понимаю.

Сообщение об организации собственных внутренних войск мы восприняли с удовлетворением.

— Означает ли это, что и мы будем вовлечены в эту борьбу? — спросил наш руководитель.

Флоор засмеялся: — Разве мы и без того не вовлечены в борьбу?.. Просто в скором времени борьба, возможно, примет другой характер… И в Лондоне хотят, чтобы были созданы Внутренние войска Сопротивления. Во главе их будет принц. Они вступят в действие в основном тогда, когда немцы всерьез соберутся оставить нашу страну.

— Они там, по ту сторону Северного моря, как видно, развивают активность, — заметил Франс.

Рулант насмешливо добавил: — Лучше поздно, чем никогда.

Флоор засмеялся и сказал, обращаясь ко мне, Ан и Тинке — мы сидели обнявшись напротив него:

— Для вас троих у меня есть особо важное дело. Как только внутренние войска Сопротивления — мы обычно называем их «ВВС» — будут созданы, бойцы наденут на рукав синюю повязку с буквами «ВВС». Не могли бы вы пока заготовить двести штук таких повязок? Я позабочусь, чтобы вас обеспечили материей.

— Синие повязки с белыми буквами? — переспросила Тинка. — Значит, нам придется работать иглой, так, что ли?

Флоор удивленно посмотрел на нее, да и все смотрели с таким же удивлением, кроме Ан и меня. Я прекрасно понимала, что чувствует Тинка.

— Тинка права, — сказала я угрюмо. — Я тоже не знаю, пойдет ли у меня это шитье. Давным-давно не держала я иголки в руках, да и прежде самое большее, что мне приходилось, это пришить иногда оторвавшуюся пуговицу…

Флоор начал хохотать, смеялись и товарищи. Я разозлилась.

Бог знает, что эти мужчины воображают о себе, вечно они бесцеремонно высмеивают нас, девушек. Вот уж нелепая веселость! Я обрадовалась, когда Флоор постучал костяшками пальцев по столу и положил конец хохоту, хотя, впрочем, и сам смеялся.

— То, что вы там заявляете, Тинка и Ханна, — сказал он, — попахивает нарушением воинской дисциплины. Я деликатно спросил вас, не могли бы вы сшить повязки, но теперь я объявляю вам, что это приказ. Понятно?

Тинка быстро закрыла рот рукой, Ан прищелкнула языком. Я же взглянула на Флоора. Говорил он сурово, но в его глазах все еще бегала веселая искорка.

— Хорошо, — сказала я. — Мы подчиняемся приказу. Позаботься только, чтобы мы получили материю и нитки.

— В обиду мы себя не дадим, — заявила Ан. — Мы многое умеем делать получше вашего: и орудовать револьвером и работать иглой.

 

Беглецы

Мы снова расселись по своим местам и принялись обсуждать, как нам лучше выполнить «старое задание». Франс полагал, что следует иначе распределить наши роли. Он сказал, что любовница Оббе Схаафа видела всех нас, трех девушек, в лицо, и если она не совсем дура, то стоит ей хорошенько поразмыслить над покушением, как она заподозрит нас. Кроме того, полиции мы уже известны. Поэтому он предложил, чтобы мы больше не ходили все вместе, а чтобы каждую сопровождал кто-либо из мужчин, если надо будет идти на боевую операцию.

— Это что же, опять неверие в наши способности? — спросила я насмешливо и почувствовала удовлетворение, видя, как Франс покраснел.

— Я думаю о вашей безопасности, — сердито ответил он.

Мы еще немного посовещались. И решили, что Вихер пойдет на операцию вместе с Ан, чтобы ликвидировать заместителя Херебаута. Этот молодчик носил фамилию Питерс — самую обыкновенную и приличную голландскую фамилию, которой он, безусловно, не заслуживал. Вейнанту и Тинке поручалось уложить маленького полицейского шпика с родимым пятном на щеке. Нам удалось узнать, что фамилия его Пибинха и приехал он с севера. Третий из троих приговоренных нами к смерти достался на долю Руланта и мою; это был банфюрер войск W.А., он увильнул от записи добровольцем для отправки на Восточный фронт и вот уже полгода заглаживал свою вину, жестоко преследуя патриотов на родине. У этого типа, по фамилии Каллеграаф, была одна особенность, которая несколько осложняла нашу задачу: он питал отвращение к военной форме и не показывался в ней на улице. С двумя другими молодчиками не было таких затруднений.

Для нас настали тревожные дни, полные нервного напряжения. Иногда мы выходили на разведку поодиночке, в другой раз — вдвоем. Случалось, мы вдруг замечали где-нибудь нашу «мишень», но обстановка оказывалась очень неблагоприятной, а то и прямо-таки опасной, и мы не решались расправиться с молодчиками.

Тем временем в штаб прибыл сверток синей материи и белые нитки. Мы сразу же принялись кроить и шить повязки. Вейнант мелом начертил на каждой повязке красивые буквы «ВВС», и мы стали их вышивать. Мы вслушивались в сообщения по радио или в замечания товарищей, которые высказывали самые разнообразные предположения о том, что союзники предпримут на бельгийской границе… Эго происходило в дни всеобщего нервного подъема — насколько же отличались эти дни от времен мира и спокойствия, когда наши бабушки и матери занимались шитьем!..

В конце августа на Балканах началось бурное движение против немецких оккупантов. Советская Армия форсировала Прут и устремилась в Румынию. Одна часть советских войск прорвалась уже в Трансильванию, а другая двинулась к Белграду. Сентябрь также принес радостные известия. Финнам надоело наконец заигрывать с фашистами, и финны сложили оружие. Немецкие войска были изгнаны из Франции и сконцентрировались в Люксембурге, Эйфеле и Арденнах… Мы выслеживали наших молодчиков, искали их в парках и в аллеях. Или же мы вышивали буквы и подрубали повязки; мы старались изо всех сил, но буквы «ВВС» расползались по синей материи вкривь и вкось. Вскоре после капитуляции финнов Би-би-си сообщило, что союзники вступили на территорию Бельгии.

Франс и Рулант пустились по комнате в такой пляс, что старый пол затрещал. Я откусила белую нитку и швырнула через всю комнату повязку, которую я шила.

— На сегодня хватит, — заявила я. — Я ухожу! Пусть Белый Флоор хоть десять раз твердит о дисциплине… В ста пятидесяти километрах от нас идут сражения, а я как дура сижу здесь, ковыряю иголкой…

— Но был ведь такой уговор… — сказал Франс, пораженный моей выходкой.

— Вы, мужчины, поработайте для разнообразия вместо нас, — предложила Тинка. — Я не хочу бунтовать, Франс, но вышивание этих каракуль выводит меня из себя… В особенности когда такое творится!

— Чего же вы хотите? — спросил Рулант.

— Подышать немножко свежим воздухом, — заявила я.

— И еще как хотим, — сказала Ан и тоже сложила свое шитье. — Я задыхаюсь здесь, в этой берлоге…

Пристыженные мужчины с заметным смущением поглядели друг на друга. Франс почесал кадык.

— Гм, да… — сказал он. — Вы как будто правы… В конце концов, тут не ателье и вы не наемные работницы… Идите себе. И полегче на поворотах!

Мы пошли к вокзалу. Сдав велосипеды на хранение, мы с перронными билетами в руках поднялись по лестнице. К перрону подошел поезд. В этот момент нас обогнали, громко топая и толкаясь, два человека. То были мужчина и женщина, навьюченные вещами и красные от натуги; каждый из них нес по рюкзаку и по чемодану в правой и левой руке. Женщина споткнулась и упала, мужчина поставил свой чемодан на землю, пробормотал сквозь зубы проклятие и помог женщине встать.

— Вот ты всегда так… Скорее, скорее. Вечно с тобой что-нибудь случается!

Мы последовали за супругами. Поезд был битком набит, как и все поезда. Наша супружеская чета с огромным количеством багажа не была исключением; было много еще подобных им пар и одиночек, которые со всем своим грузом пробовали втиснуться в переполненные вагоны. Какая-то женщина позвала на помощь жандарма, чтобы получить сидячее место; она размахивала у него перед носом клочком бумаги. Тот даже не взглянул на бумажку; по тому, как он отвечал этой даме, мы видели, что его ни в малейшей степени не волнует ее судьба.

— Тут что-то не так… — сказала Ан. — Они, видно, торопятся удрать домой, пока над ними не разразилась буря.

— А этому немчуре-жандарму безразлично, попадут ли они на родину, — добавила Тинка.

Я крепко ухватила обеих подруг за руки.

— Да вы понимаете, что это значит? — спросила я, сдерживая волнение. — У них есть охранные свидетельства от фашистской организации или еще от какой-нибудь разбойничьей банды, а немец уже плюет на наших фашистов.

Мы продолжали глядеть на поезд, и наконец он тронулся.

— Ну, эти едут на собственный страх и риск, — сказала Ан. — Учти, кстати, что в неметчине тоже не так уж весело. Бомбардировки повсюду. Принудительные работы под страхом смертной казни.

— И может быть, сразу же строевая служба… — сказала Тинка. — Так было на Восточном фронте, где немцы, выгнав из богаделен старушек, заставляли их удерживать русские танки.

— Нашим фашистикам, должно быть, трудно приходится, раз уж они отваживаются на подобные выходки… — пробормотала я.

— Пропустим еще один поезд, — предложила Ан. — Может, мы увидим что-нибудь интересное.

Мы остались на вокзале. Сидя в зале ожидания, мы выпили какого-то суррогата. Даже соломинки, которые торчали в стаканах, были вкуснее этого пойла. Говорили мы не много; в углу сидели два немца в синих тужурках и красных фуражках железнодорожников; они внимательно всех разглядывали.

К следующему поезду, который шел из Амстердама на юг, на вокзале появились еще три человека; вид у них был весьма озабоченный, они с головы до пят были обвешаны багажом. Когда поезд наконец подошел, они подняли страшный шум, трясли документами; однако ни немцы в красных фуражках железнодорожников, ни жандармы, к которым эта троица обратилась за помощью, ничем не посодействовали ее отъезду.

— Дома им придется хлебать помои пожиже, когда съедутся и остальные свиньи из оккупированных областей, — сказала я.

Ан и Тинка хихикнули.

Мы ушли с вокзала, убедившись в том, что разъезд негодяев начался. Когда мы переходили улицу, чтобы взять из камеры хранения наши велосипеды, кто-то обогнал нас, больно толкнув меня.

— Ты что же, нахал, смотреть разучился? — крикнула я, вернее, хотела крикнуть. Но не успела. Мимо нас промелькнули еще два субъекта, они преследовали первого. Эти двое были из уголовной полиции. Они беспощадно расталкивали людей, которые шли по тротуару, грозили, рычали:

— Stehenbleiben, du Hundsfott!

Моя рука скользнула в карман плаща. Там у меня лежал револьвер. Я видела, как Ан и Тинка почти одновременно со мной сделали то же самое. Мы рванулись вслед за уголовными полицейскими. Человек впереди них шел с непокрытой головой. Мы ни на один момент не сомневались, что то был борец Сопротивления, которого выследили, или же просто наш соотечественник, попавший в беду. На нем был коричневый пиджак, брюки из рубчатого плиса и рабочие ботинки; на шее развевалось легкое кашне. Мы уже догоняли их; полицейские продолжали бурчать:

— Stehenbleiben, dich kriegen wir doch!

Преследуемый подходил к углу улицы; полицейские прибавили шагу; мы тоже пошли быстрее. В это время на углу показалась небольшая группа, человека четыре. Молодой человек наскочил на них, и они невольно, сами того не желая, преградили ему путь. Короткое расстояние между преследователями и беглецом в несколько секунд сократилось до предела. Я заметила, как один из полицейских вынул револьвер.

— Du Schwein von Deserteur!..

Я тоже почти уже вытащила свой револьвер из кармана. Однако возглас полицейского все разъяснил. Не знаю, поняли ли Ан и Тинка, что крикнул немец, — во всяком случае, я удержала их, протянув к ним руку. Раздался выстрел, сейчас же следом выстрелил и второй полицейский. Беглец вскрикнул и упал лицом вниз. Полицейские наклонились над ним. Начал сбегаться народ.

— Пошли, девушки, — сказала я своим подругам. — Это дезертир. Полицейский объявил это во всеуслышание. Пусть сами с ним разделываются.

Мы отошли немного в сторону и стали наблюдать. Дезертир, видимо, не был тяжело ранен. Полицейские поставили его на ноги и повели, поддерживая с двух сторон.

— А все-таки… — сказала Тинка. — Раз он дезертир, значит, не враг.

— Просто он испугался возмездия, — возразила Ан.

— Я тоже так думаю, — сказала я. — Люди с нечистой совестью первые пытаются удрать.

— Откуда у парня такая одежда? — спросила Тинка.

— Похоже, что он где-нибудь на дороге подстерег рабочего и обобрал его, — сказала я.

Некоторое время мы глядели на полицейских и беглеца, шедшего между ними. Он хромал и был очень бледен. Мы повернули обратно и взяли из хранения свои велосипеды. Хозяин, мужчина в поношенном комбинезоне, шепотом спросил:

— Что там, опять кого-то схватили?

— Дезертира, — сказала я. — Они прострелили ему ногу.

— Жаль, что пуля не попала ему в сердце, — сказал он так же тихо; очевидно, ему и в голову не приходило, что мы можем его выдать.:— И это не первый случай. В последние дни только и видишь и слышишь такое… Они и здесь, у меня, появляются. Днем приходят в военной форме, сдают велосипед, а наутро уже в штатском платье забирают его. Я ничего не говорю. Пусть только выметаются отсюда.

— Пусть бы хоть все дезертировали… — сказала Ан.

Когда мы возвращались в штаб, мы увидели, что на рекламных столбах расклеены свежие Bekanntmachungen.

Мы остановились. Одно из этих объявлений призывало всех голландских военных, которые скрылись в подполье из страха попасть в плен, заявить, что они готовы добровольно пойти на один из немецких фронтов; в этом случае они будут избавлены от дальнейших преследований.

— Какая наглость, — возмутилась Ан, — сами ведь удирают!

— Только нацисты могли придумать такое, — сказала Тинка. Второе объявление содержало перечень более строгих угроз и запретов в случае оказания помощи врагу, предоставления убежища потерпевшим аварию пилотам, наличия оружия и нелегальной литературы…

— И так далее, и так далее… — сказала я. — Идемте, детки, домой… А то папеньки и дяденьки забеспокоятся.

Мы поехали в штаб отчитаться перед товарищами в том, что нам удалось узнать. Редко когда мы были в таком приподнятом настроении и так полны шумной взволнованности, как в этот сентябрьский день. Даже я не сомневалась больше в скором окончании войны.

 

Безумный вторник

Жизнь шла, порой исчисляясь неделями, порой отдельными днями. Теперь же она исчислялась часами, даже получасами. Слишком много совершалось событий.

Мы занимались выслеживанием нашей дичи, шитьем повязок. И каждый из нас приходил в штаб с неопровержимыми доказательствами того, что крушение фашизма началось.

— На Хемстедервех повесилась целая семья фашистов — отец, мать и сын, — уверял Рулант. — Мой шурин Кор видел, как их увозила «G.G.D.».

— А в бухте около Спаарне прибило к берегу утопленника, — сказал Вейнант. — Эти люди не хотят ждать земного суда.

Вейнант говорил спокойно, без тени юмора, и я еще раз убедилась, что он безусловно верит в суд иной.

— Смотрите в оба, не зевайте, — сказал Франс. — А то, может, Пибинха, Питерс и Каллеграаф тоже плавают где-нибудь…

— Может, они ночью уже скрылись, — заметил Вихер.

— Вот это было бы ловко! — ахнула Тинка.

В воздухе чувствовались беспокойство, спешка и страх ничуть не меньше, чем ликование. Люди на улицах совершенно открыто говорили о войне. Иногда даже стоя на противоположных тротуарах, они громко обменивались со своими знакомыми последними новостями о продвижении союзников. Мальчишки, следуя по пятам за прохожими, которые в ярости оглядывались на них и ворчали, безнаказанно пели песенку:

Вон на том углу торчит Незадачливый фашист…

В аллеях окраинных кварталов Гарлема нагружали с верхом автомашины. Ночью слышен был на дорогах шум моторов. Ходили слухи о специальном составе, который отвезет изменников родины в безопасное место.

В четвертый день сентября предатели, которые раньше удирали потихоньку и осторожно, панически бежали. Днем радио сообщило, что Брюссель освобожден и союзники быстро продвигаются к границам Голландии.

— Ох, как хочется выпалить в саду из револьвера сразу всеми патронами! — радостно воскликнула Тинка.

— Лучше постараемся захватить нашего молодчика, — пробурчал Вейнант.

Уже с самого утра на шоссе начиналась езда и давка. Рулант, Франс и я смотрели в оба. Ан и Вихер целый день дежурили в районе казармы «службы безопасности», выжидая, не появится ли «родимое пятно», и держали оружие наготове. Теперь на шоссе редко можно было увидеть легковые автомашины; и по крайней мере каждые две из десяти машин перевозили офицеров вермахта.

У меня голова кружилась при одной мысли об освобождении Брюсселя. Союзные войска на бульварах, флаги союзников на центральной площади. Масса людей, волнуясь и ликуя, окружает военных в защитной форме. И все это в нескольких часах езды от нас по железной дороге… Рукой подать!

Вдали, на побережье, снова стреляют. Залпы воздушного боя взрывали тишину дня. Однако звук этот уже не казался мне зловещим, он звучал скорее как музыка освобождения. Это близкое к головокружению восторженное состояние, когда все происходящее кажется сном, по-прежнему владело мной. Мне то и дело приходилось одергивать себя, чтобы не замечтаться окончательно во время ходьбы или езды на велосипеде. У меня было дело. Нужно было выследить Каллеграафа.

Когда мы с Франсом и Рулантом подходили к центру города, на мосту Хастхюсфест мы услышали, как один мужчина кричал другому:

— Англичане высадились на острове Валхерен!

Со всех сторон к ним бросились прохожие.

— Кто сказал? Откуда эти сведения?

— Би-би-си, конечно!

— А я слушал французскую радиопередачу… — сказал пожилой господин осторожно, но не менее откровенно. — В ней ничего не говорилось про операции севернее Брюсселя.

— Французы всегда отстают от Лондона!

— Главное, что все кончено… Дня через два-три мы будем свободны!

— День возмездия! День возмездия! — распевали два подростка.

И вдруг толпа на мосту бросилась врассыпную.

Из центра города промчалась автомашина немецкой уголовной полиции. Полицейские даже не взглянули на нас. Очевидно, они выехали на ловлю дезертиров. Двое мальчишек продолжали кричать им вслед:

— День возмездия! День возмездия!

Мы зашагали дальше. Никогда еще на старых узеньких улицах не было такой тесноты. Казалось, люди спешили насладиться хотя бы надеждой на то, что обещали им радиопередачи.

— Эти энтузиасты очень опасны, — сказал Франс. — Немцы запомнят их и жестоко расправятся с ними. Будет масса жертв.

Перед ратушей и церковью святого Баво собралось множество подростков. Они так шумели, будто сюда привели целые классы учащихся средней школы — мальчиков и девочек. Время от времени кто-нибудь запевал песнь Оранской династии. Однако смех и свист перекрывали все остальные звуки. Слова «Брюссель» и «союзники» яркими вспышками озаряли бурное море звуков.

Темно-серые немецкие автомашины, отчаянно гудя, пробивались сквозь людскую толчею. Подростки бросились наутек, когда на площади показалась большая роскошная автомашина; она была явно не немецкого производства, но в ней сидели немецкие военные; мельком можно было разглядеть фуражки, серую военную форму и монокли. Возле шофера сидел солдат с автоматом наготове.

— Эти, если им понадобится, пробьются силой, — сказал Рулант.

Беспричинно легкомысленное, опасно приподнятое настроение носилось в воздухе, словно дурман. Мы и сами как будто опьянели, и, хотели мы того или нет, нас увлек за собой общий подъем в предвкушении близкой свободы. Мы так отвыкли от свободы, что теперь упивались ею, точно вином. Я несколько иначе представляла себе освобождение: более торжественным, более величественным, но и более спокойным — без дикого, шумного веселья и легкомысленных выходок взрослых детей, которые, перебивая друг друга, выкрикивали новости… До меня доносились обрывки разговора:

— Англичане уже в Зеландской Фландрии!

— Послушайте-ка! Они уже на Валхерене!

— Немцы бегут из Южной Голландии по проселочным дорогам.

— Бреда взята!

— На юге страны вступили в действие внутренние силы Сопротивления.

— Внутренние силы… Что это еще такое?

— Ты разве не знаешь? Они существуют всего лишь сорок восемь часов… Это объединенные силы борцов Сопротивления.

— Почему же они не нанесут немцам удара здесь?

— Ах, они еще не пробудились…

Мы с Рулантом переглянулись. Франс улыбался своей обычной загадочной улыбкой. Он пробормотал что-то о том, что люди напрасно подвергают себя опасности. По правде сказать, мы все почувствовали облегчение, когда появилась полиция и разогнала шумную толпу: я, так же как и Франс, боялась, что немцы, раздраженные, точно осы, у которых разорили гнездо, откроют стрельбу.

Когда мы вернулись в штаб, Вейнант и Тинка были уже там, такие сияющие, что я сразу догадалась, что они нам скажут.

— С Пибинха покончено! — объявила Тинка, едва мы успели войти в комнату. — Он был в штатском и направлялся на юг… Но родимое пятно его выдало!

Поздравляем, — нестройным хором сказали мы.

— Где вам удалось его перехватить? — спросил Франс, откупоривая бутылки с пивом.

— Совсем недалеко от кафе «Старый ученый», — сказал Вейнант. — Нам было трудно следить за ним, на улицах столько народу, такая теснота… Люди точно сошли с ума, они ходят всюду и болтают, как будто у нас в стране больше нет нацистов…

Рулант взглянул на меня — А мы-то что же…

Франс снова начал крутить радиоприемник; мы слушали отрывки музыки, перемежаемые звуками, похожими на полоскание горла, клочки каких-то бесед. Вернулись Вихер и Ан.

— Неудача, — объявила Ан, развязывая головной платок. — Питерса решительно нигде не видно. Кроме того, секретарь городского муниципалитета с утра уже удрал.

— Видели вы, как удирают все эти высшие немецкие офицеры? — спросил Рулант.

Мы обменивались нашими сегодняшними впечатлениями, как вдруг Франс снова поймал Би-би-си. Сквозь помехи и кошачье мяуканье комментатор сообщил, что на очереди освобождение Голландии.

— Я не ослышалась? — воскликнула Тинка.

— Он сказал: «На очереди освобождение Голландии!» — взволнованно крикнул Франс.

— Надо узнать подробности! — потребовала я.

Мы продолжали слушать радио. Мешающие радиостанции точно с ума сошли; мы ловили Лондон, но до нас доходили только какие-то обрывки фраз и слов, и мы не могли логически связать их между собой.

— Если бы знать, где находятся сейчас союзные войска! — вздохнула Ан.

— Наверно, у них там много голландских эмигрантов, — сказал Вихер.

— И Сопротивление на юге помогает им, — напомнил нам Франс.

Я пыталась вообразить себе, как в этот самый момент немцы уходят из Розендала, Тилбурга, Эйндховена…

Трудно было поверить, что Брюссель освобожден. Но еще труднее было представить наши собственные города, красно-белосиние флаги на башнях, танцующих детей на рыночных площадях Брабанта, солдат, уроженцев Голландии, и американские танки на проселочных дорогах вместо ненавистных нацистских мрачносерых боевых машин и их кровожадных солдат.

— Где же застряли наши освободители, где? — вздыхала я.

— Сегодня все останемся в штабе на ночь, — решил Франс. — Нам следует быть вместе; я нутром чую, что мы на пороге грандиозных событий!

— Да что ты говоришь! — добродушно усмехнулся Вейнант. — Ты что-нибудь заметил?

Восторг, ликование и лихорадочная веселость выливались у нас в злые шутки, в незначительные слова; но дело было вовсе не в словах, не в их значении; просто у нас была потребность говорить о чем-то, не связанном больше ни с лишениями и тяготами войны, ни с убийствами или преследованиями… Да, отвыкли мы от радости.

Когда стемнело, мы по очереди дремали на старом диване. Обычно по ночам бывало тихо, если не считать стрельбы зениток, на которую мы уже не обращали внимания, или случайного воздушного боя над морем. Однако в эту ночь мы слышали много всяких звуков — негромкий стук уезжавших машин, какой-то шум и приглушенный грохот. У нас в комнате были спущены маскировочные шторы, на столе горела свеча. Было невыносимо жарко. Половина наших товарищей спали; остальные глядели друг на друга.

— Черт возьми, мне кажется, я слышу, как маршируют солдаты, — сказал Франс.

— Английские! — добавил Рулант.

— Боже мой, перестаньте острить! — вмешалась я. — Ваши шутки действуют мне на нервы.

— Однако Франс прав, — заметил Рулант. — Действительно маршируют солдаты.

— Идемте, ребята! — сказал Франс… — Садом мы тихонько проберемся к дороге. Я должен знать, что это такое.

— Угадать не трудно, — спокойно и равнодушно заявил Вихер, который прикорнул на двух стульях.

Мы отправились посмотреть. Дорога казалась серой полоской, по которой двигались, колыхаясь, неясные тени; тишина лишь изредка нарушалась гулом автомашин. Это ехали легковые автомобили и грузовики. Синие острые лучи фар шарили по дороге и сверлили тревожную летнюю тьму, сужая пространство. Казалось, мимо нас ползет длинное членистое животное.

— Смываются потихоньку, — шепнул Рулант. — Они тоже слышали Би-би-си.

— На этот раз никак нельзя свалить на еврейские враки… — пробормотала я.

— Тсс… — шикнул на нас Франс. — Вон опять шагают.

Мы уставились в темноту. Длинная черная колонна проползла мимо нас. Мы слышали скрип сапог и характерное шарканье подошв. Темнота скрывала от нас лица, не видно было выправки уходивших солдат, но наше взволнованное воображение рисовало нам все, что можно было заметить при свете.

— Да это вермахт, черт побери! — радостно прошептал Рулант.

— Тихо!.. — повторил Франс; я слышала, как он двинул Руланта в бок. Они еще могут убить нас всех… Пусть уходят!

Мы подождали, пока они прошли. Позади колонны солдат снова следовали с приглушенными гудками легковые автомобили, грузовики, велосипеды и несколько мотоциклов.

— Они движутся как раз туда, куда следует, — сказала я, когда мы вернулись в штаб; мы разбудили тех, кто спал, чтобы они тоже увидели торжественное ночное зрелище. — Ведь с той стороны идут союзники.

— Вероятно, от Лейдена немцы движутся в восточном направлении, — предположил Вейнант, — затем через Хелдерскую долину пойдут дальше к востоку. Они, разумеется, хотят обеспечить себе для отступления свободный путь в свой рейх…

— Как бы я радовалась, если бы внутренние войска Сопротивления опередили их! — сказала Тинка. — Почему они не могут там изловчиться и взорвать хоть несколько мостов? Немцы ведь обязательно будут переходить большие реки.

Так мы коротали ночь, время от времени выходили наружу, прислушивались, вглядывались в смутные тени беспорядочно отступавших войск — они все шли и шли в сумраке летней ночи.

Настало утро. Спать никому не хотелось. Никто не ощущал голода. Нам не терпелось поскорее выйти на улицу.

Как только кончился комендантский час, мы с Рулантом двинулись в путь.

— А что, если Каллеграаф убежал вместе с другими? — пробормотал мой спутник.

— Может, мы встретим еще какого-нибудь негодяя, который заслуживает пули, — ответила я ему.

Когда мы дошли до шоссе, мы сразу увидели, что бегство продолжается. Ехали автомашины всех цветов, старые и новые, нагруженные чемоданами, мешками и узлами. Немцам надо было очистить Кеннемерланд, всю Северную Голландию. Фашистские молодчики из последних сил пытались спасти свою жизнь. Мы остановились и стали наблюдать; я даже потихоньку считала их.

— Двадцать три за последние пять минут, — сказала я. — Здорово!

Автомашина уголовной полиции, которую мы видели вчера разъезжавшей по городу, снова показалась возле городского парка. Она с ревом въехала в одну из аллей, очевидно, чтобы проверить, не спрятались ли где немцы в штатской одежде. На улицах было полно народу, несмотря на то, что день только начинался. Десятки людей пришли посмотреть на бегство оккупантов.

— Плеккер, небось, уже сидит на чердаке у Гитлера, — услышала я возглас одной из девушек, которые шли на фабрику.

— И как только мы управимся без Плеккера! — подхватил старый рабочий, обгоняя их на разбитом велосипеде.

— Рулант, я просто не знаю, во сне я это вижу или наяву, — сказала я. — Понимаю, что я еду на велосипеде, вижу тебя, но это уже не Гарлем… Это какой-то сумасшедший дом!

— Да, это безумие, и оно должно было наступить… Где только теперь искать нашего молодчика, ума не приложу. Весь этот грязный фашистский обезьянник тронулся с места.

— Поищем на вокзале, — предложила я.

Возле вокзала толчея была больше, чем в разгар туристского сезона.

С привокзальной площади нам видно было, что у перрона стоит готовый к отправке поезд. Он явно предназначался для тех «камрадов» и их «подруг», которые не имели собственных автомобилей и умоляли увезти их в безопасное место. Мы продолжали наблюдать с площади, как в здании вокзала, нагруженные тюками и узлами, толпились предатели вместе со своими домочадцами— женами и детьми. Нечто аналогичное мы с Ан и Тинкой видели накануне, однако на этот раз картина была совершенно дикая. Беглецы галдели, отталкивали немецких солдат, которые, по-видимому, должны были навести порядок на вокзале; они лезли чуть не по головам, энергично работали локтями и кулаками, пробивая себе дорогу.

— Вот оно, единение Новой Европы, — усмехнулся Рулант.

На перроне раздался свисток. Навьюченные багажом беженцы, которые все еще толкались у входа в вокзал, встретили этот свисток отчаянными воплями. Толчея еще усилилась. Жандарм, которого беженцы чуть не сбили с ног, пустил в ход свою короткую саблю и плашмя ударял кого попало, изрыгая отборнейшие ругательства; слов мы не разобрали, слышали только его злобные, полные ненависти окрики. На перроне раздался второй свисток. Мы с Рулантом стояли, словно животные, застигнутые бурей. Зрелище это наполнило мою душу ужасом: я уже не чувствовала ни малейшего торжества или удовлетворения. Эта беготня, эта драка, эта жалкая борьба беженцев из-за местечка в поезде были отвратительны.

— Великий боже, — вздохнула я, — что за ничтожный сброд!

— Наконец-то они получили возможность умереть за своего фюрера, — сказал Рулант, — и вот удирают.

— И как удирают! — сказала я. — Идем, Рулант, меня тошнит от этих человеческих отбросов.

Мы вернулись в центр города. К своему удивлению, я увидела, как несколько человек вывешивали в чердачном окошке голландский флаг.

Внизу на улице стоял полицейский из уголовной полиции, он яростно махал рукой:

— Verdammt noch mal… Die Fahne weg!

Люди на чердаке скрылись из виду, флаг остался. Полицейский вынул револьвер и несколько раз выстрелил в полотнище. Прохожие остановились и стали смеяться. Полицейский повернулся к ним багровый от ярости и тут же торопливо зашагал прочь. Едва мы успели подъехать к парку, как с юга к городу стали быстро приближаться три самолета. Мы остановились. Десятки людей, приложив ладонь козырьком ко лбу, пристально всматривались в небо.

— Господи… да это же англичане! — закричал какой-то мальчишка.

Мы напряженно уставились на самолеты. Нам удалось распознать даже знаки на хвосте, хотя они летели довольно высоко. Позади нас и рядом с нами раздавались возгласы.

— Парнишка правду сказал! — крикнул кто-то совсем близко. — Союзники наступают!

Я увидела, как несколько автомашин поспешно свернуло с проезжей дороги и скрылось под сенью больших дубов. Тут снова начался уже знакомый мне восторженный, бессвязный обмен мнениями, слухами и догадками, крохами радости, пустыми надеждами, которыми люди делились друг с другом, не испытывая более страха ни перед оккупантами, ни перед их приспешниками.

Самолеты скрылись за домами. Мы двинулись дальше, хотя многие остались стоять, очевидно, надеясь, что самолеты появятся еще раз. Где-то вдали послышался свисток поезда.

— Тронулся! — сказала я. — Интересно, сколько их там осталось.

Рулант пожал плечами.

— Чего ты волнуешься из-за этого сброда? Лучше давай поищем Каллеграафа: он не должен уйти безнаказанным.

— Он вообще не должен уйти, — поправила я Руланта.

Мы все ехали и ехали на велосипедах, всматриваясь в каждую встречную машину. Больше всего поражало, что бегство фашистов не нарушило нормального хода жизни. Фашистские молодчики и немцы уезжали, но вместе с ними в трамваях и автобусах ехали и те, кто оставался в стране; вдоль дороги стояли десятки людей, повсюду вывешивались флаги, и никто не протестовал; заводы давали гудки в знак того, что рабочий день окончен.

Когда мы вторично направились в город, мы увидели три самолета, возвращающиеся с севера. Они опять летели высоко. Мне показалось, что они следуют вдоль железнодорожной линии Гарлем — Амстердам. И вдруг они ринулись вниз и пролетели так низко, что их скрыли от наших глаз дома. Затарахтели пулеметы.

Мы сошли с велосипедов, хотя ничего не было видно, и прислушались. Вместе с нами слушали и другие люди.

— Это стреляют не немцы… — сказал пожилой господин, по виду бывший офицер.

— Я начинаю кое-что понимать… — заявил Рулант.

Он не закончил своей мысли — самолеты показались в третий раз, взмывая ввысь, как снаряд из катапульты. Они развернулись и снова ринулись вниз, отмечая свой путь градом смертоносных пуль.

— Они обстреливают поезд, который только что тронулся, — сказал Рулант. — Поверь моим словам.

— Поезд с фашистскими молодчиками? — спросила я.

— Не иначе.

— Господи боже, я думаю, ты прав… Справедливость восторжествует, Рулант.

— Едем, — сказал он, перекидывая ногу через седло. — Мы не можем задерживаться… Я отдал бы неделю жизни, чтобы узнать, где сейчас Каллеграаф.

— Они примазываются иногда к обыкновенным беженцам и думают, что смогут таким образом избежать опасности, — сказала я. — Может, он получил уже пулю. Английскую.

Рулант злорадно ухмыльнулся: —Английскую пулю он мог бы получить и от меня.

Мы поехали к фашистскому военному клубу. Там все двери были плотно закрыты. На нижних окнах спущены желтые гардины. На верхнем этаже, казалось, вообще никогда живого человека не было. В который уже раз мы повернули обратно, обозленные и разочарованные.

Но в тот момент, когда мы хотели тронуться в путь, скрипнула и открылась маленькая, выкрашенная темно-серой краской дверь — она выходила в закоулок, рядом со зданием. Мужчина в скромной серой спортивной куртке и серой спортивной фуражке выкатил велосипед и снова запер дверь.

— Фу ты дьявол, — шепнула я Руланту. — Не Каллеграаф ли это?..

— Надеюсь, ты не ошиблась, — ответил он: — Ну-ка, папаша, дай получше рассмотреть твою рожу…

Человек в спортивном костюме удалялся от нас подчеркнуто неторопливо. Мы не могли следовать за ним, пока на улице было сравнительно малолюдно. Но как только он доехал до более широкой и оживленной улицы, мы тоже двинулись в путь. Мы видели, что человек в сером несколько раз оглянулся.

— Он умеет прикидываться рядовым гражданином, — сказал Рулант. — Я мог бы поклясться, что это безобидный бюргер.

— Как знать, может, тот закоулок вовсе не принадлежит фашистскому военному клубу? — спросила я.

— Слушай, — сердито сказал Рулант, — видно, негодяй здорово потрепал тебе нервы, раз уж ты начинаешь сомневаться…

— Мы наверняка узнаем, он ли это, когда он свернет на Аллею Звейхера, — ответила я. — Он живет там.

— Кто тебе сказал, что он поедет к себе домой? — спросил Рулант. — Может, у него стоит где-нибудь автомашина и он захочет прокатиться.

Мы замолчали и ехали, не выпуская из поля зрения человека в сером. Он умело и спокойно маневрировал на улице между пешеходами и машинами, никому не мешал, насколько мы могли заметить, никому не кланялся, и никто не кланялся ему. Он достиг уже окраины города и неторопливо проехал парком Флоры. Голубой трамвай, шедший из Амстердама, на каких-нибудь полминуты загородил нам дорогу. Когда трамвай прошел, мы нажали изо всех сил; однако, въехав в парк, мы убедились, что потеряли человека из виду: он исчез.

Рулант забористо выругался. Мы остановились в парке и огляделись вокруг. Рулант еще раз громко выругался.

— Рулант, — сказала я, — давай попробуем отправиться на Аллею Звейхера, не обнаружится ли там след негодяя.

Минуты через четыре мы остановились в конце аллеи. Мы всматривались в сады и заборы; у одного дома стоял велосипед, прислоненный к изгороди из кустов бирючины. Мы бродили взад-вперед, внимательно глядя по сторонам, как вдруг из-за изгороди показался человек в сером. В руках он держал чемодан. Следом за ним шла модно одетая взволнованная дамочка, тоже с чемоданом.

— Ну, что я говорила?

— Черт побери, похоже, что он удирает… — пробормотал Рулант.

Свободной рукой человек в сером взял велосипед; жена, опустив голову, шла позади. Они не говорили ни слова. Выйдя из аллеи, они направились в сторону парка. Мы быстро подошли к дому и увидели, что дверная табличка с фамилией была вывинчена.

— Это он, — сказал Рулант. — С фамилией или без фамилии.

— Где же автомашина, которую он приготовил для себя? — спросила я.

— Ну до чего же ты придирчива… — сказал Рулант. — Лучше посмотри, что этот гусь собирается делать.

Супружеская пара прошла тропинкой вдоль оленьего заповедника и направилась к шоссе. Затем они подошли к трамвайной остановке. Муж поставил велосипед к дереву и присоединился к жене; она оперлась о стену трамвайной будки; было видно, как она испугана и удручена. Так стояли они рядом и глядели на мчавшиеся мимо немецкие и другие автомашины; мы же тем временем сидели на скамейке, в двадцати пяти метрах от супругов, и наблюдали за ними.

— Я бы не пожалел денег, чтобы узнать, о чем они думают, — сказал Рулант.

— …и о чем говорят между собой, — добавила я.

Когда подходил трамвай на Хемстеде, муж и жена вышли из-под навеса. Трамвай остановился. Мы видели, как человек в сером помогал жене сесть в трамвай. Он поставил на заднюю площадку два чемодана. Трамвай уехал. Человек в сером неуклюже поднял руку, очевидно стараясь сделать вид, что это самое обыденное прощальное приветствие. Как вела себя его жена, мы не имели возможности видеть или слышать. Ее увез трамвай.

Человек в сером возвратился к тому месту, где стоял его велосипед. Он отомкнул запор и повернул велосипед в сторону Гарлема.

— Черт побери, опять он едет в город, — сказал Рулант. — Наверное, забыл снять деньги с текущего счета в. банке.

— Ну, теперь он от нас не уйдет, — заявила я.

— Пока еще трудно сказать… — возразил Рулант.

Мы поехали по велосипедной дорожке следом за человеком в сером. Он ехал по-прежнему с противным, неестественным спокойствием.

— Надо убедиться, что это он, — пробормотала я сквозь зубы. Между нами и типом в сером костюме было человека три. Позади нас звонил трамвай, который шел из Хемстеде, а далеко впереди, около Темпелирстраат, звонил другой трамвай, шедший в Амстердам. В этот момент я заметила, что человек в сером переехал дорогу; сделал он это гораздо быстрее, чем я ожидала, и, очевидно, преднамеренно. Может, он нас заметил? Нарочно ли он свернул как раз на том месте, где дорога забита трамваями, автомашинами и велосипедами?

— Господин Каллеграаф! — крикнула я вслед беглецу. — Господин Каллеграаф!

Он обернулся, услышав свою фамилию, разинул рот и вытаращил глаза. Это я хорошо придумала, он не мог не оглянуться, как и любой человек, если его окликнут по имени. А ведь хотел удрать незаметно; аналогичный случай был с Квэйзелом.

— Рулант, — крикнула я, — это он!

Мы уже съехали с велосипедной дорожки. Я видела, как серая спина согнулась еще ниже над рулем, ноги впервые заработали быстрее. Держась за руль одной рукой, я поехала между трамвайными рельсами. Другую руку я опустила в карман за револьвером. Я посмотрела на Руланта — он ехал рядом со мной, стремясь, так же как и я, уйти от нагонявшего нас трамвая, который опять начал звонить. Мы очутились между двумя трамвайными путями на левой стороне шоссе. Каллеграаф уже ехал по противоположной стороне.

— Я стреляю! — сказал Рулант хриплым голосом.

— Нет, я! Я! — крикнула я Руланту.

В тот момент, когда человек в сером свернул с шоссе на боковую улицу, нас с Рулантом нагнал трамвай и с металлическим грохотом промчался мимо. Я даже не осознала, что голубые вагоны были совсем близко от меня; грохот трамвая лишь на секунду ошеломил меня. Я выстрелила, целясь в серую спину, когда она снова стала мне видна. И тут же я почувствовала, что у меня не все в порядке; заднее колесо велосипеда зацепилось за что-то, сорвалось, велосипед завилял. Я выстрелила еще раз. И увидела впереди, как велосипед Каллеграафа стал выписывать зигзаги. Я почувствовала сильную руку Руланта, которая подхватила меня и помогла мне съехать с трамвайного рельса… Мы перебрались на противоположную сторону и въехали в аллею, где Каллеграаф свалился с велосипеда.

— Осторожнее! — донесся до меня голос Руланта. Я мчалась вперед, по-прежнему держа руль одной рукой, готовая выпустить третий заряд, как вдруг я увидела, что Каллеграаф с трудом поднимается на ноги. Делая странные повороты — я сразу вспомнила, что этому маневру обучают нацистских агентов, — Каллеграаф, шатаясь, перешел улицу и, дойдя до дерева, остановился. Затем он одной рукой оперся о ствол и поглядел на меня. Другую, свободную руку он вынул из кармана. Лицо у него было перекошено и залито кровью. И он начал стрелять в меня из револьвера. В десяти-двадцати метрах позади нас ехали немецкие автомашины. В десяти-двадцати метрах впереди шли люди; я видела, как они остановились, обернулись в нашу сторону и бросились бежать. Тут я почувствовала колющую боль сначала в одном бедре, потом и в другом. Но это была какая-то мгновенная, жгучая боль. Хуже, что за ней последовала нечувствительность, ноги ослабели. Я вдруг не смогла больше нажимать на педали. Как пьяная, качалась я несколько мгновений в седле. Перед глазами рассыпался целый сноп черных искр, в ушах стоял пьяный шум, я была близка к обмороку.

Где же Рулант? Я что-то крикнула, по крайней мере мне так показалось. Черная зыбь в глазах, жар и гул во всем теле не прекращались и терзали меня все сильнее. Я почувствовала, что падаю.

…Кто-то встряхнул меня, просунул руку мне под лопатки, и я увидела склонившееся ко мне лицо. Я мигнула. Каждое движение век причиняло мне боль. Я шевельнулась. И опять я почувствовала боль. Лицо склонилось ко мне еще ниже; оно мне было знакомо. С мучительным усилием я установила, что это был Рулант. Я уже не помнила более, что случилось. Не помнила, что я стреляла.

— Можешь ты ехать на велосипеде? Ради бога, Ханна, — тихо и встревоженно произнес голос Руланта. — Можешь ехать на велосипеде?

Я пошевелилась. Все тело было точно налито свинцом. На бедрах как будто лежал плотный, теплый влажный туман. Я провела по ним рукой, словно могла стереть его. И коснулась чего-то странного… Кровь?

У меня зарябило в глазах. Я вспомнила, что произошло. Кто-то стрелял в меня из револьвера. Каллеграаф… Когда это случилось?

— Рулант! — проговорила я, хватая его за обе руки. — Удастся ли нам скрыться?

— Если бы ты смогла ехать на велосипеде… — ответил он.

— Помоги мне, — сказала я. Я дрожала от слабости, истекала кровью, ноги не держали меня. Обморочное состояние волнами набегало на меня. Я почувствовала, что платье у меня прилипло к ногам. Сильные, спокойные руки Руланта обладали спасительной, чудотворной силой. Он поднял меня и посадил на велосипед. И все время крепко держал меня одной рукой, пока мы не отъехали подальше. Я нажимала на педали, двигала ногами, но они по-прежнему ничего не чувствовали. Я не понимала, как мне удается двигаться, однако впереди показывались одно за другим дома, деревья, зеленые клумбы и затем исчезали.

— Рулант, — начала я, и мои челюсти так сильно застучали, что казалось, будто я перекусываю слова пополам, — где Каллеграаф?..

— О нем не беспокойся, — ответил Рулант. — Он у своей бабушки. Ему не дождаться освобождения Голландии.

— Значит… это было… не зря, — сказала я.

Я увидела его испуганное лицо. Наверное, он понял, о чем я говорю. И в это мгновение обморочной слабости я вдруг с беспощадной ясностью увидела то, что пряталось где-то в глубине моей души: вот так же уезжал Хюго после налета на Друута. Раненный, истекающий кровью. Таким же образом он добрался до одного дома… Ноги мои все еще нажимали на педали. Чья-то рука поддерживала меня за спину. Хюго от боли упал без сознания в чужой комнате… Где упаду я? Я ничего больше не понимала, я знала только, что еду на велосипеде, а из ног моих сочится кровь, и мне казалось, что в этот день освобождения я могу только ехать все дальше и дальше, чтобы умереть где-нибудь среди своих товарищей.

 

Развязка

Я не умерла. И в этот день, в этот безумный вторник, Голландия не была освобождена. Этот день я провела в каком-то смутном состоянии полуоцепенения, которое нарушалось лишь яростными приступами жгучей боли, будто бы я была здесь в этот день и не была…

Я лежала в маленькой комнатке, которую сразу узнала. Это было в доме Руланта. Я не думала об опасности. Состояние лихорадочного возбуждения сменялось обмороками. Иногда я дотрагивалась до своих бедер. Мне обвязали их грубым полотном. Я едва могла шевельнуться и боялась глядеть на них, боялась вида собственной крови. С улицы до меня доносились ликующие возгласы, порой мне слышались выстрелы. Я думала: «День возмездия… День возмездия? Что означают эти слова?»

Я кричала, просила воды. Я кричала что-то про Хюго. Мне казалось, что я в Заандаме, упала на улице рядом с Хюго, застреленная из нацистского револьвера. Я хотела умереть вместе с Хюго. Но Хюго не было.

Затем я снова сообразила, что лежу в комнате Руланта, где тоненькие солнечные лучи пробиваются сквозь затянутые гардинами окна. Я взглянула и увидела, что возле постели кто-то сидит. Это была Ан.

— Как дела? — спросила я. — Как освобождение?

— Лежи! — сказала она и смочила мне губы. — Придет доктор… Поможет тебе.

— А союзники наступают? — спросила я, схватив ее за руку.

— Говорят, что да, — ответила Ан. — Люди стоят с цветами вдоль дорог.

— Они обстреляли из пулеметов поезд с фашистскими молодчиками? — спросила я.

— Да. Половина уцелевших убежала через луга. Но мне не разрешили говорить с тобой об этом. И вообще тебе нельзя разговаривать.

Я не обратила внимания на то, что она сказала, и продолжала говорить:

— Ан, знаешь, Тинка и Вейнант уложили Пибинха около «Старого ученого»… Мы с Рулантом — Каллеграафа на Схаутьесалле. А мы с Вихером — Питера, — сказала Ан. — Сегодня утром он как раз садился в автомашину. Мы выстрелили оба одновременно. А группа Фрица OD здорово действует на проселочных дорогах… — Тут Ан, видимо, спохватилась, что наш разговор принял недозволенное направление. — Нам нельзя болтать, я уже тебе сказала!

— Да что там, — возразила я. — Слава богу, я и так достаточно знаю.

Неожиданно в комнату вошел доктор Мартин, а меня снова захлестнула волна слабости от боли и утомления. Доктор осмотрел мои раны, крепко держа меня за руку. От него пахло трубочным табаком, формалином, его серые глаза смотрели на меня заботливо и внимательно.

— И зачем тебе понадобилось столько пуль зараз, — сказал он. — Да-a, Ханна, я не могу оперировать тебя здесь. Придется тебе поехать в мою клинику.

— А как мы доставим ее туда, доктор? — услышала я голос Ан.

Доктор Мартин отошел от меня. Я видела, как они с Ан шептались. Глаза мои снова застлала пелена; от боли и слабости я потеряла сознание. Пришла я в себя, когда почувствовала, что подо мной что-то стучит и трясется. Я лежала на тележке, на ручной тележке или в велосипедной колясочке, точно не знаю. Я поняла, что друзья перевозят меня, и лежала спокойно.

В тот же вечер доктор Мартин извлек пули. Я лежала с тряпкой во рту. Материя заглушала крики. Никогда в жизни я не испытывала такой боли. Когда я очнулась, я впервые ощутила чувство облегчения, какой-то мягкой прохлады. Я поняла, что пули извлечены и раны перевязаны.

Много часов я находилась в состоянии между сном и явью, ясным сознанием и полной бесчувственностью. И это было бы не так уж плохо. Но ни боль, ни полудремотное состояние, которое затуманивает мысли, не могли заглушить неотступной тревоги: что происходит? Что предпринимают товарищи? В каком положении находится Голландия?

В комнате было темно; издалека доносились городские шумы, они были еле слышны. Я ждала, не придет ли кто-нибудь из товарищей. Я засыпала и просыпалась, проспав, быть может, всего лишь несколько минут. Ощущение времени я утратила. Я пыталась прислушаться к бою часов. И сбивалась со счета. Уже совсем поздно вечером — может быть, даже ночью — пришел доктор Мартин. Я узнала его по голосу:

— Ты спишь?

— Я не сплю, — ответила я. — Как там дела?

— Хорошо, — сказал он. — Все идет хорошо… Отбрось все заботы. Давай измерим температуру.

Мы измерили: было почти сорок. Разглядывая термометр, доктор светил остроносым электрическим фонариком.

— Лежи, спокойно лежи, — сказал он. — Около твоей кровати стоит фруктовый сок. Пей побольше в эти дни.

— Доктор, — спросила я его. — А что значит «все идет хорошо»? Вступили уже союзники на территорию Голландии?

— Тебе придется на время выбросить все это из головы, — неопределенно ответил он.

— Значит, не вступили, — сделала я вывод.

— Сообщения поступают очень путанные, — сказал доктор. — Англичане немного поторопились, заявив, что освобождение близко… Однако все идет хорошо, право.

— Да, на Балканах, — горько ответила я.

— Нет, не только на Балканах. Немецкую армию охватила паника. Дезертируют целые группы… Некоторые переодеваются в штатское платье и бегут на юг, чтобы там сдаться в плен… Но не будем больше об этом. Тебе вообще не следует даже думать о таких вещах, а уж говорить и подавно.

— А кто может о них не думать? — спросила я.

— Я понимаю, — сказал доктор. — А теперь тебе надо спать. Спать! Завтра я честно расскажу тебе, что происходит.

Когда он ушел, я стала прислушиваться. Я чувствовала, как лихорадка в моей крови то усиливается, то ослабевает, точно морской прибой. Минутами я не знала, где нахожусь. Затем мне снова представлялось, будто я в штабе и с напряженным вниманием прислушиваюсь к маршу уходящих от нас немцев. Я слышала, как где-то вдалеке стреляют: наверное, нацисты наткнулись на ВВС… Бойцы Внутренних войск Сопротивления носят на рукаве синюю повязку с белыми буквами. Я тоже стреляю, но мой велосипед застрял в трамвайном рельсе; человек в сером костюме корчит гримасу и целится в меня из револьвера.

На следующий день доктор Мартин вошел ко мне с таким неестественным оживлением на лице, что я сразу смекнула: дело неладно! Под мышкой он держал сверток.

— Доброе утро, доброе утро, — сказал он. — Ну, как героиня дня чувствует себя? Твои друзья шлют тебе несколько банок фруктовых консервов… Это пойдет тебе на пользу.

— Доктор, какие новости? — спросила я.

— Да-а, — повторил он, — что же тебе сказать? Вчера вечером я уже говорил, что Би-би-си несколько поторопилось…

У меня было такое чувство, будто я вместе с кроватью проваливаюсь в яму. — Значит… мы… не освобождены?

Доктор Мартин засмеялся с напускной веселостью:

— Если еще нет, так будем! На этот раз бельгийцы оказались счастливее нас. Ну конечно, ведь они гораздо ближе находятся к Нормандии, а?.. Не тревожься, наша очередь, право, дойдет. Большие реки — это, разумеется, барьер, который не так легко взять…

— Верно ли, доктор, что вчера люди стояли с цветами вдоль дорог, встречая союзников?

Он махнул рукой — Да, стояло несколько чудаков… Ну конечно, всегда найдутся энтузиасты… Дай я проверю пульс. Гм, все еще немного неровный… Жар есть?

— Тридцать восемь и четыре, — ответила я.

— Хорошо! — воскликнул доктор. — Значит, все в порядке, температура снижается… Боли все еще есть?

Я кивнула. Давно уже я поняла, что вопросами о состоянии моего здоровья он хотел отвлечь меня от разговора. И я готова была расплакаться.

— Значит, вчерашний день не стал днем освобождения, — проговорила я, чувствуя, что губы у меня задрожали, как у ребенка, которого незаслуженно обидели.

— Нет, не стал, — ответил доктор не то что недружелюбно, но как-то отрывисто, как будто ему уже надоело слушать меня. — Мы ждали этого четыре года… так неужели нельзя подождать еще несколько дней?

Я промолчала и повернулась лицом к стене.

— И лежи спокойно, — сказал доктор Мартин. — Мы должны скорее поставить тебя на ноги. Чтобы ты могла стоять с цветами у дороги, когда союзники действительно придут.

Я ничего не ответила. Я много думала о товарищах, об Анни, о Флооре, о тысячах людей, которые так бурно радовались вчера на улицах; думала о детях в школе, о людях в больнице: заключенные в четырех стенах, они ждали, когда раздастся сигнал — звуки колокола и национальный гимн «Вилхелмус»; я думала о мужчинах и женщинах в тюрьмах и концлагерях; о скрывавшихся евреях и о подпольщиках, которые жаждали спасения. Накануне свобода коснулась их всех своим легким крылом. Но ничто не изменилось, все осталось по-прежнему.

Горючие слезы скатывались на подушку. Лихорадка то усиливалась, то ослабевала. Тело мое сопротивлялось ей, рассудок тоже старался помочь, однако жестокое чувство разочарования мешало моему выздоровлению. Я вся пылала, я была без сил, рассержена, оскорблена; температура подымалась, и в моем воспаленном мозгу рождались самые мрачные фантазии.

Приходили товарищи и приносили много лакомств: яблоки и груши и даже шоколадный батон, где-то долго и тщательно хранимый. Я спросила их, каково положение, и они рассказали, что голландские войска стоят в Кемпене, готовые вторгнуться в Голландию; что немцы уже оставили Финляндию и Болгарию, а Белград скоро будет освобожден, что советские войска перешли границу между Польшей и Германий.

— Не наговаривайте ей всякого вздора, — шутливо сказал доктор Мартин моим товарищам, когда привел их ко мне. — А то Ханне уже снится, что она в ставке фюрера!

Попытки шутить только еще больше раздражали меня. Ожила я, лишь когда пришли Ан и Тинка и рассказали, что союзники уже у немецкой границы.

— В последние дни паника немного уменьшилась, — сообщила Ан. — На дорогах даже незаметно потока «беженцев»… Но теперь они боятся еще больше… Простые, честные голландцы больше не ездят в голубом трамвае; «беженцы» потребовали для себя трамвайные вагоны, чтобы уехать в них… Они забирают решительно все, что попадается, — велосипеды, автомобильные шины, медную проволоку…

Меня уже меньше лихорадило. Я чувствовала себя усталой, разбитой, и у меня было такое ощущение, будто я потеряла в весе по крайней мере десять фунтов — так это, наверное, и было; однако известия, поступавшие день за днем, постоянно подстегивали меня, мне хотелось встать с постели, накинуть платье и помчаться в «Испанские дубы», в штаб… Наши голландские войска прорвались к Эйндховену.

Англичане действительно сражались на острове Валхерен.

В Зеландии они захватывали немецкие конвои один за другим; немцы сами бросались навстречу противнику. Их гнал голод. Поверх немецкой военной формы они надевали на себя все, что могли; многие предпочитали бежать босиком, чем выдать себя ненавистными сапогами.

Первые союзные войска вторглись на территорию Германии в восточной части ее. Я умоляла доктора Мартина достать мне карту Европы. Однажды он принес мне школьный атлас.

— Теперь это старье пригодится, — сказал он. — Смотри, Ханна, здесь еще есть Австро-Венгерская монархия и Германская империя; когда печатался атлас, в России еще был царь…

— Однако Северное море и Альпы, Дон и Дунай остались прежними, — возразила я.

Мы взглянули на карту; канадцы и американцы продвигались вдоль Лимбургской границы по направлению к Вупперу и Рейну.

— Сколько еще фашисты будут торчать здесь, у нас? — воскликнула я. — И чего союзники канителятся?

Доктор покачал головой. Рука его по старой привычке опустилась в карман белого халата за табаком, но он тут же вынул ее из пустого кармана.

— Хорошего мало, — сказал он. — Раутер не скупится на угрозы. «Служба безопасности» устраивает облавы, каких еще не бывало… Всех мужчин от шестнадцати до пятидесяти лет принуждают строить укрепления вдоль рек.

— Наших мужчин? — спросила я. — Вдоль наших рек?

— А как же иначе? Немцы хотят, очевидно, превратить Голландию в крепость. И нам придется помогать им, чтобы защитить их от наших братьев.

— И им это удастся?.. — спросила я со страхом.

— Половина набранных ими людей ночью удерет, — ответил доктор. — Точно гак же, как те, которых в свое время немцы вербовали и похищали для постройки аэродромов…

— А кому не удалось уйти, тот саботирует, — сказала я.

— Вероятно, — сказал он. — Во всяком случае, негодяям теперь приходится здесь туго наконец-то… Они уже экономят газ — он подается только в определенные часы. А с сегодняшнего дня уменьшен хлебный рацион. Как будто он был слишком велик!

Я торопилась выздороветь. Мои раны, однако, и знать не хотели, что я тороплюсь; они потребовали нормального срока. Иногда я пробовала после ухода медицинской сестры, которая помогала доктору Мартину, встать возле своей кровати, но противная слабость немедленно валила меня с ног. Я проклинала свою беспомощность и терзалась от нетерпения. Ан и Тинка принесли мне книги — Шолохова, Джека Лондона и Бена Травена, но я была слишком возбуждена, чтобы как следует прочитать их.

Я заплакала от сознания своего бессилия, услыхав, что людей, которых забрали по приказу Раутера, отправят не на голландские реки, а гораздо дальше — их попросту, как рабов, отошлют в немецкие трудовые лагеря, для того чтобы последние немцы, находящиеся в расположении властей, могли поспешить с ружьем на фронт.

— Неужели нельзя задержать поезда? — спросила я Руланта, который сообщил мне эти новости и с растерянным, несчастным лицом смотрел, как я горько плакала. — Где же наконец англичане? Разве не могут Внутренние войска Сопротивления взорвать мосты?

— Ты не представляешь себе, до какой степени озверения дошли немцы, — сказал наконец Рулант. — Они расстреливают людей по пустякам. Они похищают велосипеды, вырывая их прямо из рук… Они навезли отовсюду учеников старших классов… И тоже для своих трудовых лагерей.

— А я лежу тут… — сказала я. — В то время как я стрелять должна… Стрелять!

Рулант пытался успокоить меня — Ну потерпи немножко… Сами немцы не верят больше ни во что, кроме своего поражения.

— Но сколько же зла они все еще причиняют нам каждый день! — воскликнула я. — Господи боже, да во всей Европе вскоре не хватит для них трибуналов!..

Когда я впервые, волоча ноги, прошлась с палкой по комнате, пришло известие о парашютном десанте, сброшенном в расположении немецких войск возле Арнема, вдоль рек Лек и Рейн. Союзные войска прорвались к Неймегену. Город освободили, но он был наполовину разрушен, как гласило сообщение. Вскоре голландцы, живущие севернее этих рек, еще раз утерли нос распоясавшимся оккупантам: оставили работу железнодорожники, бросив на произвол судьбы станции подвижные составы. Поезда остановились. Перевозки были прекращены.

Я бродила с палкой по дому. Иногда доктор Мартин уделял мне время, иногда приходили товарищи. Вести из внешнего мира представляли собою странную смесь хорошего и плохого: положение в Голландии было скверное, все запасы иссякли, уголь вышел, газ разрешалось жечь только вечером, нормы электричества снизили наполовину. Однако даже скверное положение можно было только приветствовать: оно таило в себе надежды… оно являлось залогом скорого крушения Германии. Чем хуже для них, тем лучше для нас.

Англичане бомбардировали города вдоль немецкой границы, а канадцы и голландцы занимались очищением от немцев Зеландии. Немцы, насколько я могла судить по карте, засели в безнадежно маленьком уголке территории. Но то был уголок приморский, годный для высадки, в случае крайней надобности он мог служить для них военной базой; они не хотели отказываться от этого куска земли. Они хотели лишь одного: в своем падении увлечь и нас.

Снова начали они взрывать на воздух заводы и дома в Эймейдене и Фелзене. В мое тайное убежище доносился варварский гул взрывов. Растянувшись на постели, сжав кулаки, я думала о Хюго, который побледнел от ярости и негодования, когда в Эймейдене в первый раз загрохотали взрывы. С тех пор прошло более года.

Но немцы не довольствуются Эймейденом. Они точно обезумели. Иногда, слушая сообщения, я чувствовала, что мстительная ненависть фашистов окутывает нас словно густым туманом.

Через две недели после Эймейдена немцы взорвали портовое оборудование в Амстердаме. Я пыталась себе представить, как это выглядит: гавань вся в обломках, опустевшая, тут и там торчат сломанные железные стропила — безлюдная, обесчещенная земля. При мысли об Амстердаме или Эймейдене я всегда представляла себе водное пространство, в котором носились взад-вперед многочисленные буксирчики, неторопливо ложились на курс океанские пароходы, где пыхтели невозмутимые паромы, где клубами валил дым, раздавался звон металла, — там царила жизнь.

— Я хочу вон отсюда, — сказала я доктору Мартину, с трудом дотащившись до его рабочего кабинета. Видно, он опять достал себе табаку — он курил.

— Ты выручила меня… — сказал он. Я видела, что он избегает моего взгляда и что ему тяжело говорить мне это. — Вчера вечером мы приняли одного борца Сопротивления… одного из наших товарищей; он весь прошит пулями. Как только его можно будет перевозить, мы поместим его в той комнате, где сейчас находишься ты… Мне тебя жаль, Ханна, но по сравнению с этим человеком ты достаточно окрепла…

— Я и окрепла… — ответила я.

— Не бойся, впрочем, что я выкину тебя на улицу, — сказал доктор, пытаясь шутить, и, как всегда, неудачно. — В городе есть одна семья, куда ты можешь сразу и отправиться, чтобы полностью окрепнуть.

Я переехала в тот же день. Семья, о которой говорил доктор, состояла из пожилых отца и матери и незамужней, уже стареющей дочери. Они отнеслись ко мне необычайно сердечно: они специально для меня приготовили застекленную веранду, так как я еще не могла подыматься по лестнице. В этой семье, или, вернее, в этом доме, была лишь одна вещь, к которой я не могла привыкнуть. Хозяева были любителями собак: они держали ирландских сеттеров и больших мохнатых английских овчарок. Я увидела их, как только перешагнула порог дома. О наличии здесь четвероногих свидетельствовал не только неистовый и ужасный лай на все собачьи голоса; повсюду — в коридорах, в каждой комнате и даже на моей застекленной веранде — чувствовался запах псины, который, казалось, впитали в себя до самого последнего волокна ковры, мебель и обои. Я не решалась сказать об этом хозяевам; но терпеть собачий дух я тоже не могла. А теперь, спала ли я или ходила, я все время дышала этим воздухом. Моя новая хозяйка не понимала, отчего я почти не ем, отчего плохо сплю, хотя и еда и постель были отличные; ее муж и дочь приносили мне лакомства и фрукты, они предоставили мне свободу рыться в их книгах, когда и сколько я захочу. А я всюду ощущала только присутствие собак. Я чуяла их, когда они были дома, и чуяла этот запах, даже когда муж, жена и дочь уходили с ними гулять. Я настежь распахивала рамы у себя на веранде; это чуточку помогало, я вдыхала терпкий воздух бабьего лета из окрестных садов. Но каждый раз мне приходилось снова окунаться в воздух этого гостеприимного дома, пропитанного запахом собак.

— Ради бога, вызволи меня отсюда, — сказала я Ан, которая зашла ко мне через неделю после моего водворения в этот дом с собаками. — Я умираю от этой вони. Сами люди добры и любезны, но настолько влюблены в своих собак, что даже не замечают, что от них самих тоже разит псиной…

— Бог ты мой, куда же ты хочешь? — спросила Ан в замешательстве, сочувственно глядя на меня. — Она тоже не выносила собачьего запаха.

— Нельзя ли мне опять переехать к себе на чердак? — спросила я.

Любители собак не могли понять, почему я решила уехать от них, но не удерживали меня.

Ан и Тинка перевезли меня на чердак. Медицинская сестра, которая прежде, кажется, не подозревала, кто я, не хотела, чтобы я снова поселилась под крышей.

— Я уступлю вам свою комнату, — сказала она мне, — пока вам не станет лучше. Меня по большей части дома не бывает.

— Но у вас случаются и ночные дежурства, — возразила я.

— Вам придется тогда потерпеть мое общество и днем, — ответила она. — Я постараюсь не очень обременять вас своим присутствием.

Она превратила диван во вторую кровать. И я лежала на ней и утром, и днем, и вечером. Я понемногу выздоравливала. Лихорадка и боли иногда возвращались. Я чувствовала, что, конечно, рановато убралась от доктора Мартина, но никому об этом не говорила. Я ковыляла по комнате на костылях и сначала крепко опиралась о шкафы, о стол и о стены. Затем я попробовала пройтись без костылей.

Свои ноги я начала массировать. В ранах покалывало, как в онемевших пальцах, когда по ним снова потечет кровь. Я придумала себе даже нетрудную гимнастику. Однажды моя хозяйка застала меня врасплох, когда я пыталась сделать первые приседания и упала на пол.

— Вы слишком неосторожны! — воскликнула она испуганно. — Вы перенапрягаетесь!

Я позволила ей уложить меня на кровать и, улыбаясь, покачала головой. И хоть я от слабости обливалась потом, все же я была счастлива: я чувствовала, что снова обрела силу и власть над своими конечностями.

Товарищи заходили ко мне, как и прежде. Приносили мне нелегальную «Де Ваархейд» и рассказывали, что происходит на нашем фронте. Наконец-то появился наш фронт!

Шла битва за Арнем. Британские и польские десантные войска должны были освободить город. Однако получилась неувязка. Они не приняли во внимание одну колонну войск СС, которая в этот самый момент вдоль реки Лек направлялась маршем на Восток.

Колонна ввязалась в бой. Она остановила освободителей, зажав их на узкой полоске вдоль реки у Оостербёека. Сама же затем переправилась через реку и расположилась в районе Бетюве. Английская авиация была бессильна — в течение двух последних суток над местностью висел первый, все скрывающий осенний туман.

— Неужели твой господь бог не может там ничего предпринять? — спросила я Вейнанта, когда он пришел меня навестить и рассказал, что больше нет надежды на освобождение Арнема. — Почему бог не пошлет туда хоть лучик солнца?..

Некоторое время он молча глядел на меня, затем сказал — Ты не можешь требовать от господа бога, чтобы он всегда улаживал то, что напортили сами люди…

— Вейнант! — воскликнула я. — Уж не хочешь ли ты сказать, что кто-то умышленно напортил с нашим освобождением?..

— Я этого не говорю, — возразил он. — Может, все было испорчено еще раньше… Может, задолго до войны, когда они возвеличили Гитлера, вместо того чтобы сообща раздавить его. Бросили ему под ноги и Саар, и Мемель, и Австрию, и Чехословакию, чтобы он только, ради бога, пошел на Восток… А теперь господь бог должен вмешаться, чтобы исправить все глупости и устранить все беды, которые натворили мы сами, люди? Нет, Ханна, это не годится. Христианство не такая простая штука…

На другой день после этого разговора ко мне пришел Франс с сообщением, что Арнем потерян для нас. Правда, имелись все предпосылки к тому, чтобы отвоевать кусочек Бетюве, временно попавший в руки немцам. Однако Арнем снова стал немецким прифронтовым городом. Ходили слухи, что эсэсовцы уже принялись за разграбление домов, которые жители покинули в дни сражений за город.

Спрятавшись за гардинами, я могла смотреть на узкий канал. Листва на деревьях быстро желтела. Упали на землю первые листья. Я взглянула на небо над домами — оно было матовое, светло-голубое, хрупкое, как фарфор. Лето осталось позади.

В один из последних сентябрьских дней, когда газета была полна сообщений о бомбардировке города Хелдера, где немцы привели в готовность некоторое подобие флота, чтобы удрать на нем, ко мне пришли Ан и Тинка. Я услышала их смех еще на лестнице; они были шумны и веселы. Когда они вошли в комнату, я увидела, что они даже принесли цветы.

— Господи! — воскликнула я. — Похоже, что у меня день рождения.

— Во всяком случае, сегодня праздник!.. — сказала Тинка. — Ты никогда не угадаешь, кто выпущен на свободу!..

— Выпущен на свободу? Теперь? — переспросила я.

Я почувствовала какое-то недоумение, мне трудно было поверить, что нацисты еще отпускают людей на свободу; газеты сообщали лишь о насилиях и заключении в тюрьму.

— Скажите, кто же это… Отто?

Ан покачала головой, ставя цветы в вазу. — Нет, не он. Вернулись домой твои отец и мать.

— Из тюрьмы? — воскликнула я, подпрыгнув, и даже не ощутила обычной острой боли в бедрах.

— Из Фюхта, — сказали Ан и Тинка одновременно. А Тинка еще добавила: — Правда, правда. Можешь не сомневаться… Мы с Ан сами пошли посмотреть, как только до нас дошел этот слух, и мы их видели.

— Опишите их, — потребовала я, с трудом преодолевая желание зареветь.

Девушки описали, как выглядят мои родители. Все совпадало. Мне оставалось только поверить. Хоть и трудно было. Я смеялась и чуть не плакала. Я дрожала от нетерпения. Присутствие двух девушек, их рассказы о разбойничьих налетах, о прорыве русских в Венгрии, даже последние анекдоты о Гитлере только вызывали у меня раздражение: я смеялась натянуто и сама это чувствовала. Сказать по правде, я была рада, когда обе мои подруги наконец ушли. Мне хотелось остаться одной с этой огромной новостью… Мне предстояло подготовиться к тому, чтобы самой вернуться к делу.

Враг все еще находился в стране.

 

Туман опускается

Впервые я вышла на улицу в тот день, когда нацисты совершили еще один варварский поступок: взорвали портовые сооружения в Роттердаме. В этот же день я впервые собственными глазами увидела в действии фашистскую вспомогательную полицию. Им, видимо, потребовались велосипеды (чтобы удрать, подумала я, если союзникам удастся все же прорваться). Перепуганные хозяева реквизированных велосипедов робко жались возле своих машин; им оставалось только получить квитанцию и уйти. По тем из них, которые пытались бежать на своих велосипедах, немцы открывали стрельбу. Я видела, как убежал один молодой парень; пожилой женщине прострелили ногу, ее внесли в лавку, а велосипед немцы забрали.

Я ковыляла по улицам. Город казался мне совершенно чужим. Снова разъезжали автомашины вермахта; немцы, видимо, снова вернулись сюда после попытки бегства пятого сентября. На грузовиках стояли станки, динамо-машины, зубчатые колеса. Был демонтирован еще один завод. Дальше, через несколько кварталов, немецкие солдаты взваливали на грузовик детские коляски и самокаты, которые они, видимо, заранее сложили в пакгауз. Все вещи были подержанные. Очевидно, обокрали молодых родителей и маленьких детей.

С мучительно долгими передышками я достигла района родительского дома. После моего возвращения от Ферлимменов я не осмеливалась показываться здесь. Но в этот день я удержаться не могла. Где-то в глубине души у меня смутно шевелилось сомнение насчет новости, принесенной мне Ан и Тинкой. Я должна была убедиться собственными глазами.

Чуточку прихрамывая, я медленно шла вдоль сквера, с которым граничили наша улица и наш дом. Сейчас я к думать не хотела о том, что мое имя публиковалось в полицейских ведомостях бог знает сколько раз, что есть люди, которые подстерегают меня и счастливы будут получить вознаграждение или же, питая темную, слепую ярость к любому голландцу, с радостью предадут патриота «службе безопасности». Я хотела лишь одного: мельком увидеть моих родителей. Может, мать приподнимет окно, чтобы стряхнуть скатерть, или отец покажется на крыльце — кто знает, может, ему захочется прогуляться.

Я бродила вокруг час или больше, пока не почувствовала, что дольше оставаться здесь невозможно. И как раз в тот момент, когда я хотела повернуть к центру города, я увидела отца: он показался на тропинке за садиком.

Я сразу струсила. Хромая и переваливаясь с ноги на ногу, устремилась я в первый попавшийся магазин. Это была молочная, где не было видно ни бидонов, ни покупателей. Умоляя небо, чтобы мне удалось немного задержаться в пустом магазине, я глядела через стекло витрины на улицу. И я видела, как по противоположной стороне шел отец. Он похудел, воротник казался слишком просторным. Но жидкий клок волос по-прежнему свешивался ему на лоб и развевался при ходьбе; он, как всегда, был без шляпы. Его тросточка слегка задевала за край тротуара. Когда в магазин вошла жена торговца, я почувствовала, что в горле у меня стоит комок.

— Одну… бутылку… молока, — сказала я наконец, с трудом выдавив из себя эти слова. Женщина удивленно и подозрительно взглянула на меня. Я подумала: эта не узнает меня.

— У вас есть детская карточка? — спросила она, уже протянув ко мне руку.

— Детская карточка?.. — переспросила я бесстрастно.

— Ну конечно! — строго произнесла она с таким видом, будто я считала ее дурочкой. — Только дети получают молоко.

Я выбежала из магазина и пошла в направлении, противоположном тому, куда шел мой отец.

На следующий день я попробовала ездить на велосипеде. Я села на седло, и меня пронизал смертельный страх — вдруг я попаду в такое место, где будет облава? Тогда мне не уйти, я знала это. На велосипед нечего рассчитывать. А что, если меня кто-нибудь узнает? Начнут меня обыскивать… С этого дня я стала брать с собой револьвер всякий раз, как выходила из дому. Револьвер стал моей неотъемлемой принадлежностью, как бы моим вторым «я». Мне нужно было ощущать, как мое верное оружие тяжело ударяется о бедро. Оно стало частью меня самой, частью той жизни, какую я вела в эти дни.

Я осторожно ездила на велосипеде в переулках и дальних аллеях. Однако я ехала неуверенно, и, когда возвращалась домой и запирала велосипед, ноги гудели от усталости и в них начинались болезненные покалывания, которые я так хорошо знала.

Через неделю дело пошло лучше. Я решила, что пора мне покончить с колебаниями. Не буду более считаться с усталостью, с болями. Я могу ездить на велосипеде. Значит, все в порядке. Я стала выходить из дому, поехала в штаб. Сколько уже дней не видела я товарищей!

Все в штабе как-то переменилось. Были убраны кое-какие вещи, будто товарищи хотели освободить помещение. Я застала там только Вихера и Вейнанта. Они сердечно и бурно приветствовали меня, даже маленький снайпер; он обычно говорил очень немного. Они рассказали мне, что Анни, инструктор партии, несколько дней назад была здесь и Франс получил от нее задание переправиться на другую сторону канала Нордзее; в Кеннемерланде Франс получит под свое начало часть Внутренних войск Сопротивления. Рулант стал начальником нашей группы. Договорились, что мы будем устраивать диверсии своими силами. Теперь, когда железнодорожный транспорт не работал — курсировали только единичные поезда, так как обслуживающий их персонал был вывезен из Германии, — следовало активнее, чем когда-либо, повреждать и выводить из строя немецкий автотранспорт.

Я слушала и только кивала. Пока я еще не очень хорошо уяснила себе, что мне придется делать при новых обстоятельствах. Диверсии никогда не были моей специальностью; собственно говоря, после попытки, предпринятой когда-то вместе с Хюго и Флоором, вывести из строя центральную электростанцию я не принимала в них участия. Но если от нас этого хотят… я готова. Я всегда была готова.

Я подождала, пока не пришли Рулант и обе девушки. Они все так же дружески и радостно приветствовали меня. Однако все они немного смутились, когда я спросила, какое дело наметили они для меня. Рулант сказал — немного колеблясь и заметно боясь обидеть меня, — что пока мне не стоит принимать участия в налетах, где требуется быстрота ног для отхода. Я поглядела на Ан и Тинку. Рулант заметил мой взгляд.

— Ан и Тинка помогают нам, отвлекая внимание немецких часовых, когда мы идем на операцию… — объяснил он.

Я ответила, опустив глаза — О, такие вещи не по мне.

Общее замешательство явно затягивалось. Я положила ему конец, задав вопрос, нельзя ли мне работать в «Де Ваархейд».

— Ты уже можешь ездить на велосипеде?.. — спросил Рулант.

— Да, — ответила я. — Дай мне какое-нибудь дело, Рулант, не то я умру.

— Ну что ж, — сказал Рулант. — Мы как раз взяли напрокат у группы О.D. прекрасный ротатор. Раздобыли его в немецком «Арбейтсбюро». Какие у них там вещи!.. «Де Ваархейд» будет иметь шикарный вид!

Таким образом, я начала ту же работу, которой время от времени занималась и раньше, — печатание и разноску газеты «Де Ваархейд». Рукописи я получала в маленькой лавочке, торговавшей горшками, сковородками и крестьянской глиняной посудой на Донкере Спаарне; кто доставлял туда рукописи, было никому не известно. Копировальный аппарат стоял в мезонине у родителей краснощекой Хреетье, которую я иногда снова видела в Гарлеме, но она делала вид, что не знает меня. Я печатала оттиски газеты и пачками разносила их рабочим в северном квартале, рабочим в Хемстеде, а также учителю в квартале Хаутфаарт, токарю, который увозил их с собой к домнам, и девушке, работавшей в одном из универсальных магазинов… Дома я засовывала иногда экземпляр в карман пальто своей сестры милосердия; мы с ней никогда не говорили об этом, но она наверняка относила маленький листок куда-нибудь, где он делал свое полезное дело. Все новости я отпечатывала сама — у меня пальцы всегда были выпачканы фиолетовой краской. Создавалось впечатление, что оккупанты ударились в истерику: они мародерствовали и уничтожали все на своем пути. Они выгнали жителей Арнема — длинные процессии тянулись вдоль холмов Велюве и рассеивались по всей стране. Все добро, которое арнемцам пришлось оставить, нацистская саранча вывезла, пожрала, а то, что невозможно было взять с собой, просто превратила в обломки. За пределами Арнема они бесчинствовали, как никогда прежде. Они разрушали ратуши, мосты, сараи, крестьянские фермы, поджигали целые деревушки. Селение Пюттен они наказали за один партизанский подвиг таким образом, что я невольно вспомнила о трагической судьбе чешского села Лидице. Мужчин, которых эсэсовцы сумели поймать, они согнали, как скот, в лагерь в Амерсфорте, их семьи выселили, а дома сожгли дотла. Ранним утром они зверски умертвили в лагере всех вожаков. Остальных вывезли в Германию. Ссылки были в порядке вещей. Из Велюве и Твенте, из Утрехта и Роттердама нацисты отправляли по этапу мужчин и юношей в Вестфалию и Рур. Иногда у нас появлялся очевидец этих длительных чудовищных переходов и рассказывал подробности. Карательные отряды немцев рыскали по всей стране якобы по собственному почину, но, наверное, в этих налетах была своя система; эти преследования и убийства то тут, то там имели лишь одну цель: насадить смертельный ужас, создать диктатуру страха. «Де Ваархейд» и другие газеты предостерегали железнодорожников, советовали им уйти в подполье. Большинство из них так и поступило. Вскоре после этого «служба безопасности» начала устраивать облавы на тех, кто в сентябре бросил работу. Благодаря нам люди узнавали, что немцы в Голландии собирают военную форму союзников. Они ожидают прорыва канадцев, писала моя маленькая газета; они готовы были вести партизанскую войну на территории Голландии.

Все новости проходили через мои руки. В моих запачканных чернилами руках я держала донесения о терроре, который свирепствовал в нашей стране. Однако я получала также сообщения о продвижении красных войск, которые стояли у Мемеля, приближались к Будапешту, вторглись в Чехословакию и энергично теснили немцев на Карпатах и в Югославии. Венгерские полки, которые Гитлер навербовал себе обманом, в середине октября в массовом порядке стали перебегать к противнику. Англичане с боями завоевали Болонью и начали гнать нацистские банды с севера Италии обратно в Австрию. Из-за Аахена разгорелось танковое сражение.

Ан и Тинка делали еще более нужное дело, чем я: уже в течение многих недель они были заняты записью мужчин во Внутренние войска Сопротивления. Они знали массу рабочих и, кроме того, получили от Франса и Руланта целый список адресов. Девушки систематически расширяли списки. Большинство мужчин согласилось идти служить, как только нацистские войска уйдут из Голландии. Многие даже взяли домой оружие и, во всяком случае, нарукавную повязку с буквами ВВС… Некоторым, видимо, понравилось, что к ним обратились, и они тоже присоединились к нашей группе. Товарищи старались вредить нашему заклятому врагу всюду, где только удавалось. Иногда они предпринимали налет совместно с членами групп O.D. и К.Р. Однажды они напали на транспорт с картофелем между Гарлемом и Хоофддорпом, а в другой раз ухитрились взорвать участок железнодорожного полотна около Фелзена, когда немцы пытались отправить на Восток последнюю партию необработанной стали. Это помогло, но этого было мало.

Управившись с печатанием и доставкой газеты, я обычно шла в штаб. Там всегда был кто-нибудь из товарищей. Ан играла на гитаре, и мы негромко напевали партизанские песни… Осыпались листья в саду и в лесу. Весь мир вокруг нас был желтый и серый, а главное — сырой. Шел дождь, и липкий туман стлался над береговой полосой. В воздухе становилось все тише и спокойнее. На море теперь почти не происходило сражений. Изредка, когда стоял солнечный день или по крайней мере не было дождя, англичане бомбардировали стартовые площадки «Фау-I». Лондонское радио, сохраняя восторженный тон, сообщало о продвижении союзников в Брабанте и Лимбурге. Мы, однако, знали, что все это делалось не слишком энергично, с прохладцей и что на юге немцы даже сумели напасть на Бреду и разграбить город. Лондонское радио призывало бастовавших железнодорожников выстоять. Но вряд ли им требовался такой призыв. Они давно уже скрылись; облава, устроенная «службой безопасности», принесла не очень-то богатую добычу. «Служба безопасности» мстила всем: она продолжала терроризировать город, ловила людей и гнала их на земляные работы на берегах рек. Длинными колоннами, еле волоча ноги, смертельно усталые, люди с чемоданчиками и узелками брели по дорогам из Южной Голландии, Гелдерланда и Оверэйсела. Когда же часть этих насильно завербованных голландцев восстала где-то и отказалась идти дальше, эсэсовцы прошлись разок автоматами по рядам и скосили человек двадцать. Без всякого разбора, с бранью и проклятиями.

Хоронить трупы не разрешалось. Они лежали на проезжей дороге; мимо проходили женщины и дети. Трупы оставляли для устрашения следующей партии.

Нацисты усвоили новую манеру. Если им казалось, что кто-нибудь на улице высказался против них или сделал неугодное им движение, они стреляли. Мертвые лежали на всех дорогах в Голландии. Это были голландские граждане, лишенные жизни без суда и следствия, убитые иноземными оккупантами, которые держались так, будто именно они хозяева наших дорог. Мертвые лежали до тех пор, пока другие голландцы не убирали их, самоотверженно рискуя жизнью.

Тишина царила в стране, тишина, разрываемая лишь звуками выстрелов немецких убийц.

Плотины на острове Валхерен немцы разбомбили в щепки. Остров залило водой. Мне казалось, что вода заливает и нас, подступая все выше и выше, и мы того и гляди захлебнемся.

 

Ранняя зима

Шел дождь. Холод шагал твердой ледяной поступью по сырой земле, тянулся из польдеров, каналов, лесов. Зима наступила рано. В прибрежной полосе никогда еще не было столько ворон и чаек. Они голодали. Люди тоже голодали. Они мерзли. Угля не было. В предыдущие годы оккупации мы все-таки получали уголь, хоть и в ограниченном количестве. Уголь, который еще уцелел, немцы оставили для себя. Подача электричества прекратилась. Газа днем давно уже не было.

— Союзникам пора бы начать прорыв, — говорили мы в штабе.

— Так где же англичане? — спрашивали люди в магазинах, на улице, повсюду, где они встречались друг с другом.

Вечера стали сырыми и холодными; мне казалось, что никогда еще не было такой грязной и ядовитой осени. Я взбиралась на чердак, где стоял ротатор, подымала за собой лестницу и закрывала люк. Руки мои коченели. Железо и сталь ротатора с каждым днем вбирали в себя все больше холода. Мне приходилось долго дуть на омертвевшие пальцы, прежде чем я могла приняться за работу. Изо всех углов и щелей ко мне прокрадывался холод, а вместе с ним и голод. В день — два кусочка хлеба толщиной в палец и несколько картофелин. Рацион уменьшался с каждой неделей.

В штабе Рулант как-то сказал нам:

— Нет, мне это уже надоело… До сих пор я не хотел трогать запасов, которые мы с Отто собрали в июне в Гарлеммер Меер; однако у меня дома мальчишки ревут от голода… Думаю, что и у вас не лучше.

— Они собираются теперь оборудовать общественные кухни, — сказал Вихер.

Мы дружно и горько рассмеялись.

— И каждый день полный обед… — добавил Вейнант. — Солидное голландское меню. Суп, овощи, мясо, картошка, пудинг и, кроме всего прочего, блинчики…

— Так как же? — спросил Рулант. — Должны ли мы и впредь хранить нашу пшеницу и горох?

— Для кого же? — возмутилась Тинка. Она исхудала и вся как-то почернела, под глазами были темные круги. Мы молчали, но думали то же, что и она.

Рулант взглянул на меня, видно, его мучили сомнения.

— Вы ничего не скажете?.. Ну, тогда я беру решение на себя. Думаю, что я имею на это право…

— Не только имеешь право, но и обязан, — отрезала я. — По крайней мере если это нужно, чтобы помочь борцам Сопротивления.

Все, видимо, почувствовали облегчение, когда я высказалась. Мы установили паек: каждый из нас получал продукты на неделю в зависимости от количества людей в семье. Рулант распределял все осторожно и в умеренных порциях. Я поняла, что он рассчитывал на долгую, трудную зиму. У меня потеплело на душе, когда он сказал, что еженедельный паек будет посылаться и моим родителям на дом, хотя я даже не заикнулась об этом.

Мы стали печь в штабе пшеничные лепешки на нехитрой печурке, которую смастерили из жести Рулант и Вихер. Печка эта вполне годилась, чтобы что-нибудь сварить. Тепла она не давала. Мужчины ходили в лес вблизи поместья «Испанские дубы», рубили деревья и привозили их на детской коляске в домик садовника. Там мы, девушки, распиливали их на кругляши, а мужчины кололи их потом на щепки. Пилить было хорошо: мы согревались. А у большинства людей дров не было. Из больших городов к нам стали поступать первые сведения о последствиях холодов. Голод перенести легче, чем холод. Просто удивительно, как люди ухитрялись отыскать что-либо съедобное, — как будто в каждом пробудились древние звериные инстинкты, которые, впрочем, лишь отчасти обеспечивали потребность в пище. Против холода было лишь одно средство: топливо. А топить было нечем. Люди рано укладывались спать. Мы поступали так же. Кое у кого оставались еще керосин или свечи, но к концу октября и их запасы иссякли. На складах иногда можно было найти каменный уголь и кокс. Но оккупанты наложили на них свою лапу. С наступлением темноты взрослые и дети подбирались к складам, проделывали лазейку в дощатом глухом заборе или раздвигали проволоку, пролезали через отверстия к грудам угля и старались нагрести в мешок побольше кусков. Немецкие сторожа и здесь стреляли без всякой пощады. На улице Ритланден в Амстердаме они убили маленького мальчика, который пытался в грудах шлака найти кусочки антрацита. Вдоль опустелого железнодорожного полотна бродили группы женщин и стариков, они остроконечными палками ворошили ржаво-коричневые остатки каменного угля между рельсами.

— Ну как понять этих немцев? — жаловался Вейнант, когда мы собрались все вместе и изучали военные сводки. — Окружены они со всех сторон. Американцы и канадцы — на западе. Русские — на юге и на востоке. Немецкой авиации больше не существует. Если начнут бомбардировать англичане, то ни один немецкий самолет не поднимется в воздух… Они больше не в состоянии поставить на ноги ни одно военное подразделение. Немецкие госпитали и ночлежки очищены от людей, из их обитателей сформировали милицию… Чего же они еще хотят?

— Увлечь всех нас за собой в пропасть, — ответил Рулант.

Грабежи и убийства. Убийства и грабежи. Немцы приказали очистить селения на побережье и дочиста разграбили опустевшие дома. Иногда они даже не дожидались эвакуации. Казалось, что от былого вермахта осталась только шайка подлых мародеров. Того, кто по первому требованию не отдавал им своего велосипеда, своей теплой обуви, они застреливали на месте. Теперь они требовали, чтобы население сдавало одеяла и зимнюю шерстяную одежду. Находились люди, которые из страха перед смертью относили свою одежду в немецкие Sammelstellen.

Большинство, однако, туда не явилось.

— Здесь все равно не хватит немцев, чтобы обходить дом за домом и отбирать имущество, — говорили мы. — Хотя они не прочь… грабить дом за домом. Набить последние поезда, которые еще ходят, награбленным добром.

— Мужчин, живущих в Билтховене, немцы выгнали из домов, чтобы их силами отремонтировать выведенную из строя железную дорогу между Утрехтом и Амерсфортом, — сообщила я. Я всегда знала последние новости. Я знала о самой последней конфискации: после шерстяной зимней одежды немцы потребовали пылесосы. Гаага должна была внести семьдесят тысяч пар нижнего белья. Нацистам пришлось покинуть Бетюве, но, уходя, они забирали из хлева последнюю скотину. Войска СС угоняли наши стада — лошадей, овец, свиней. В Утрехте оккупанты образовали компанию по убою скота. Они изо всех сил старались снабдить своих дорогих родственников, лишенных крыши над головой, хотя бы свиным салом и колбасой из Голландии.

— Сало, сало, сало, — твердили мы. — Они могут обойтись без дома, без одежды, без печек, но только не без сала.

— Крестьяне наши сами начинают бить скот и закапывать в землю, — сказала я.

— Мы не сдаемся, — говорили товарищи.

— И никогда не сдадимся, — подхватывали другие.

Кое-где даже немецкое население проявляло строптивость. В Рейнской области жители отказались выполнить приказ нацистов о выселении.

— Что они там себе думают, в ставке фюрера? — издевался Рулант. — Хотят, что ли, забрать с собой население вместо багажа, когда им придется бежать?

— Сами немцы в Германии только и ждут освобождения, — уверял Вейнант.

— Если они не увязли по горло в совершенных ими преступлениях, — возразила я. — Ты думаешь, они все там такие чистенькие?

Голландцы испытали некоторое удовлетворение, когда стали поступать сведения о том, что бежавших от нас фашистских молодчиков массами отправляют на работы в Люнебургскую пустошь. Там нацисты начали сооружать новую оборонительную линию.

«Такую же эластичную, как и предыдущая», — думал каждый.

Наши фашистские молодчики принуждены были рыть в Германии землю для своих хозяев, как наши мужчины здесь в Голландии— по приказу оккупантов. Им выдавали лишь два ломтика хлеба и тарелку жидкости, где плавало несколько листиков капусты, на целый день. Часть из них пыталась бежать. Некоторым это удалось. Рассказы этих образумившихся людей были все же некоторым утешением в аду нашей жизни.

Кровь лилась в Голландии. Из освобожденной Бельгии на север бежала целая группа фламандских эсэсовцев. Раутер предоставил им поле деятельности в Велюве. Боясь возмездия, они грабили больше, чем сами немцы. Они расхищали последние остатки мануфактуры, еще сохранившейся на складах. Они посылали людей на принудительные работы. Они расстреливали граждан, которые приносили жертвам их карательных экспедиций кусок хлеба или чашку воды.

Газета была слишком мала, чтобы вместить все известия: о победах, одержанных за пределами Голландии, и о жестокостях внутри страны; о диверсиях и собраниях групп движения Сопротивления; о предательствах; об убийствах из-за угла; о разрушениях.

Я дрожала у себя на чердаке, ротаторная машина трещала и послушно печатала одно сообщение за другим, а потом я на велосипеде развозила газету по Гарлему. Я знала, что где-то далеко происходят крупные сражения — в Венгрии, в Эльзасе, на немецко-польской границе, на Маасе. А у нас все еще свистят злобные пули убийц в военной форме и в ответ им раздаются лишь выстрелы борцов Сопротивления. Тихая туманная погода сменилась сильными осенними штормами, ливнями, разгулом ветра и града.

— В такую погоду воевать трудно, — вздыхали мы, собираясь в штабе… Единственное место, где было достаточно тепло!

Немцы стали партиями вывозить в Германию заключенных из лагерей в Амерсфорте и Схевенингене. Мы подумали об Отто. Немцы взорвали старую ратушу в Хейсдене, и от взрыва погибло больше ста человек. В Роттердаме немцы потребовали, чтобы все мужское население от семнадцати до сорока лет собралось в указанном месте. Пришло тридцать тысяч.

Немцы боятся, что Роттердам станет прифронтовым городом… — говорили мы. — Но почему, черт возьми роттердамцы так послушно откликнулись на их призыв?

Вскоре после Роттердама оккупанты отдали приказ угнать в Германию мужчин из Гааги. Но гаагцы не пришли, и тогда начались повальные обыски в домах. Немецкие солдаты, которые сами едва на ногах держались, ухитрились согнать в одно место тринадцать тысяч юношей и мужчин.

Иногда описывались такие ужасные случаи, от которых до войны мы бы несколько дней не могли опомниться. Однако ужаса они во мне не вызывали. В домах снимали телефоны. Немцы реквизировали имущество Красного Креста. Немецкие солдаты проникли на Монетный двор, забрали лежавшее там серебро, погрузили его на лихтеры и увезли. Грабеж казался наименьшим злом. Но даже к ежедневным убийствам мы как будто стали менее чувствительны. Какая-то тупая боль сжимала сердце. Я делала свое дело, разносила «Де Ваархейд», разговаривала с людьми, записывала новичков во Внутренние войска Сопротивления… И часто мне казалось, будто я живу, окутанная ледяной пеленой. Я боролась против этого холода, этого притупления чувств, не понимая, что то была своего рода внутренняя защита против целой бури впечатлений, которую обрушивал на меня жестокий мир. И на меня и на миллионы моих ближних. Я видела, что и моих товарищей тоже охватили какое-то равнодушие и успокоенность. Они стали задумчивы. Ан уже не играла больше на гитаре. Я радовалась, когда пришло распоряжение проводить инструктивные беседы. Мы собирались в Гарлеме то в одном, то в другом доме у кого-нибудь из членов партии; Симон Б. был одним из инструкторов. Нам снова приходилось напрягать мозг, изощрять ум, пробуждать в себе душевные силы, чтобы разобраться в том, какие социальные процессы скрываются за грабежами и террором. Грабежи и террор не стали менее страшными. Но когда мы попробовали рассмотреть их с исторической точки зрения, мы увидели, что эти явления имеют лишь временный, преходящий характер; зато нам стала яснее настоятельная необходимость скорого прихода совершенно иного, по-другому устроенного мира… Я была рада, что существовала моя партия. Она взывала к моему разуму, к моей мысли. Она научила меня прямо держать голову и плечи. Она тихонько постучалась мне в душу и сказала: «Не смущайся; будущее принадлежит не преступникам, а свободным людям; оно принадлежит также и тебе…» Не все были духовно так тверды и сильны, как я и мои товарищи.

В ноябре полиция захватила двух человек, которые с оружием в руках преследовали в Гарлеммер Меер крестьян, пытаясь отобрать у них продукты. Эти двое оказались из тех, кого мы завербовали в ВВС, по нашей рекомендации этим двоим было выдано на руки оружие. Они применили его, потому что голодали. Они ранили крестьянина, который отказался дать им продукты. В полиции они признались, что получили оружие от подпольщиков. На той же неделе приметы Ан и Тинки появились в полицейском реестре.

— Я даже не могу на них сердиться, — сказала Ан, когда мы склонились над полицейской газеткой, которая по определенным каналам доходила и до нас. — Парни голодали… Не следовало давать им в руки оружие!

Я не была с ней согласна; я не разделяла ее сострадания к ним, хоть и знала, что у обоих семья.

— Все хорошо, все прекрасно! — сказала я. — Однако в соотечественников не стреляют, даже если они отказываются накормить тебя. Патриоты должны быть сознательными людьми… А если сознательности им не хватает… значит, они не лучше предателей и преступников. Ты сама видишь, к чему это привело. Теперь о вас напечатали в полицейской газете.

— Какая ты строгая, — пожаловалась Ан.

— Мы боремся против преступного мира, — ответила я.

 

Отданы взаймы

В конце ноября гарлемский штаб посетил наш прежний начальник. Франс произвел теперь на нас совсем другое впечатление, — на мой взгляд, он еще больше возомнил о себе. Ничего удивительного, думала я, ведь он стоит во главе кеннемерландской группы Сопротивления. Франс пришел не один, с ним был одетый в меховую куртку крупный, крепкий мужчина лет тридцати пяти. Мне показалось, что я уже видела его во время одной из наших совместных боевых операций или же в «Табачной бочке». Он сердечно пожал нам всем руки.

— Меня зовут Аренд, — сказал он. — Я явился к вам от группы Сопротивления в Фелзене. Мы много слышали о вас, знаменитых девушках-снайперах из гарлемского Совета Сопротивления!

Мы что-то пробормотали в ответ, давно отвыкнув от галантного обхождения, принятого в светском обществе. Аренд, несомненно, принадлежал к светскому обществу — у него была интеллигентная речь, интеллигентные манеры; необыкновенно красивы были у него руки и ногти (украдкой я кинула взгляд на траурную каемку на кончиках моих пальцев); однако он отнюдь не показался мне несимпатичным.

Мы сидели вокруг стола и беседовали, пока наконец не уразумели, где собака зарыта. Фелзенская группа, как сообщил Аренд, была вовлечена в целый ряд «карательных экспедиций» и поэтому нуждается в пополнении и содействии очень и очень большого количества людей. Светло-голубые глаза Аренда были устремлены на нас, он, очевидно, решил пустить в ход свое мужское обаяние. Ан, Тинка и я тихонько подталкивали друг друга в бок — мы все поняли.

— Аренд намерен, — начал Франс высокомерно и в то же время смущенно, — взять вас на время «взаймы»…

— Вот именно! — подтвердил Аренд, улыбаясь и показывая все свои крепкие зубы. — Это звучит несколько странно, но выражение «взять взаймы» очень распространено в группах Сопротивления.

Мы кивнули — нам было это известно. Из нашей группы часто «брали взаймы» то одного, то другого товарища. Франс бросил на нас испытующий взгляд.

— Ну что? Вам это предложение не нравится? Здесь у вас особо крупных операций больше не ведется, — сказал Франс, как будто застой в делах у нас был вызван тем, что его перевели в другую группу Сопротивления.

Аренд поглядел на Руланта, который пока ни словом не обмолвился, и вежливо сказал:

— Я думаю, что прежде всего решение должен принять сам начальник штаба. Как вы полагаете?

Рулант посмотрел на него без особого восторга.

— Вы забираете у меня самых лучших стрелков, — сказал он. — Ну что ж, если дело этого требует… Пусть девушки сами решают.

Мы все три упорно молчали. Резкий отпор Руланта был для нас достаточно ясным ответом. Я опять подтолкнула Ан, чтобы она наконец высказалась.

— Мы подумаем, — сказала Ан. — Передайте вашему руководству, что пока мы не можем принять решение.

— «Пока» звучит неплохо, — с любезной улыбкой сказал Аренд. — Во всяком случае, я доволен, что ваш начальник не совсем отказал нам… Но мы охотно дадим вам время на размышления. У нас всегда найдется для вас дело — и сегодня, и завтра, и послезавтра. Добро пожаловать к нам в любой день.

Покидая вместе с Арендом наш штаб, Франс выглядел немного разочарованным, хотя явно старался не подавать виду.

— Ну и организация! — воскликнул Вихер. — У них полным-полно и людей и оружия, а они хотят поживиться еще и у нас, бедняков!

— Может, это не так уж бессмысленно, — сказал Рулант так же строго, как и раньше. — Во всяком случае, у фелзенцев вам будет что пожрать, на это можете рассчитывать!

— Рулант! — сказала я. — Значит, ты считаешь, что следует отдать нас «взаймы», хотя бы ради одной лишней тарелки супа и говяжьей косточки?

Никто больше не высказался по этому поводу. И в последующие дни товарищи ни словом не поминали фелзенцев и их предложение.

Наступил декабрь, и к нам перестали приходить сообщения о военных действиях в южных провинциях.

В нашей гарлемской группе было совсем мало работы. Мы стали слишком незначительны. Или же события приобрели слишком крупный для нас размах. Уголовная полиция после случал с дезертирами-эсэсовцами чинила жестокие расправы и в самом городе и в окрестных селах. Она угоняла мужчин и юношей на линию укреплений у реки Эйсел; оттуда до нас доходили самые дикие и противоречивые сведения. Никакой возможности расселить насильно завербованных людей не было; началось повальное бегство, которое нацисты сдержать не могли; они пригоняли туда новичков одну сотню за другой, но и с ними повторялось то же самое.

По-прежнему взад и вперед разъезжали немецкие автомашины, иногда отправлялся товарный поезд с немецкой поездной бригадой. Они увозили в Германию наше заводское оборудование. Полностью разграбив наши крупнейшие предприятия, они принялись за железнодорожные материалы. Сначала за верхние провода электрической сети, в течение многих недель лишенные энергии, затем принялись за трансформаторы и наконец вообще за все движимое и недвижимое. Железные дороги были демонтированы, и жизнь на них замерла.

Рулант и Вихер высчитали, что немцы все еще вывозят грузов на три-четыре миллиона гульденов в день. И это из страны, которая, казалось, еле дышит. Где люди до того замерзают, что при свете дня вблизи от больших дорог вырубают лес. Где наиболее дерзкие забирались в пустующие дома и вытаскивали оттуда все деревянные предметы. Где менее дерзкие люди, старики и инвалиды, за огромные деньги покупали у спекулянтов краденый лес — ибо он давал им тепло, в котором они так нуждались.

Ан, Тинка и я работали на ротаторе и печатали нелегальную «Де Ваархейд». Мы разносили пачки газет по распределительным пунктам. Маленькая, упорная и неустрашимая Тинка ездила на велосипеде иногда до самого Хиллегома. Она была у нас самая младшая и больше всех остальных страдала от голода; она готова была есть когда угодно. Рулант твердо придерживался установленных пайков; сейчас, когда в магазинах лишь очень редко можно было достать какие-нибудь продукты, нам казалось, будто наши пайки значительно уменьшились в размерах. Зато голод все усиливался.

— Не знаю, долго ли так будет продолжаться, — сказал Рулант. — Правда, мы можем плюнуть на все и сразу съесть все запасы. Ну а дальше что?.. Мои мальчики тоже исхудали от голода. То, что дают общественные кухни, даже едой назвать нельзя.

Голод царил в осажденной Голландии. Крадучись, почти незаметно проник он через заднюю дверь. А теперь он властвовал над всей страной, нагло скалил зубы и, кажется, собирался мучить нас еще долгое, долгое время.

Шел снег. Стояла морозная погода. Порой, особенно поутру, мы видели людей, которые передвигались по шоссе, таща за собой детские коляски или другие нехитрые повозки. Они шли в Гарлеммер Меер в надежде раздобыть там продовольствие. И мы видели, как вечером они возвращались домой. Колясочки часто оказывались по-прежнему пустыми. Люди едва волочили ноги. Они шаркали по снегу своими старыми башмаками. Отдыхали они в грязных рвах при семи-восьмиградусном морозе. Сначала в поход отправлялось по два-три человека. Позже стали ходить целыми толпами. Сперва мы увидели их в Гарлеммер Меер, затем по ту сторону железнодорожной линии, ведущей на Амстердам, затем в Спарнвоуде и Спаарндаме; они просили милостыню в садоводствах между Оверфееном и Беннебруком. Голодные походы. Женщины, дети, старики. Мужчины ходить не осмеливались; они все больше прятались, боясь Arbeitsinnsatz.

Вначале немцы не обращали внимания на людей, искавших продовольствие. Но вскоре они сообразили, что толпы голодающих облегчают им задачу. По вечерам на больших дорогах немцы поджидали людей, возвращавшихся со своими колясочками и рюкзаками. Они сгоняли женщин и детей в одно место и заставляли их складывать в кучу добытые продукты, а затем увозили свою добычу на машинах вермахта. Нам рассказывали душераздирающие истории. Вблизи Пеннингсвеера нацисты застрелили девушку, которая набросилась на одного из них, потому что он отобрал у нее мешочек с коричневой фасолью.

Ничто не могло остановить людей в поисках продовольствия. Каждый день мы видели все новые и новые партии. Мы слышали об амстердамцах и гаагцах, которые миновали Утрехт и переправились через Велюве или же проникли в провинцию Северная Голландия до плотины через бывшее море Зейдерзее. Они готовы были отдать драгоценности, простыни, столовое серебро за мешок пшеницы, за кусок свиного сала. В деревне всегда можно было что-нибудь найти. Среди крестьян были люди и изверги. Одни продавали свою пшеницу по умеренной цене, какой давно уже и в помине не было; другие же запрашивали за продукты варварски высокие, ростовщические цены; они битком набивали свои сундуки золотом, серебром и роскошным бельем, обмененным на мешок картофеля или репы, причем еще неизвестно было, удастся ли провезти это через немецкий контроль.

Бедные, обездоленные люди, и раньше жившие впроголодь, не имели ни денег на продукты, ни вещей для обмена. Они сидели дома и варили луковицы тюльпанов, которые они, как милостыню, выпрашивали в садоводствах возле дюн.

Нас тошнило при одной только мысли, что луковицы тюльпанов станут нашей пищей.

Я боролась с черной меланхолией, которую вызывали у нас свинцово-серая земля, черные нависшие снеговые тучи, голодание. Я набрасывалась на скудные военные сводки, поступавшие из Венгрии и Словакии; в Словакии население восстало против оккупантов и сражалось вместе с русскими.

Но эти страны были далеко. И еще дальше были Тихий океан, возвращение англичан на Малаккский полуостров и битва за Филиппины, где американские войска продвигались вперед фут за футом. Сами эти названия звучали сказкой. Я пыталась представить себе далекие коралловые острова, пальмы, солнечное сияние, белые дома и не могла связать это с войной. Война — она была здесь, где, казалось, все стало мрачным, затхлым, серым, все окоченело и замерло; где мы сидели в железных оковах; а там, вдалеке, всюду был свет. Там по крайней мере могли по-настоящему вести войну против общего врага. Я жаждала дела. Ан и Тинка тоже думали лишь об этом.

— Давайте пойдем к товарищам в Фелзене, — предложила однажды Тинка. — Мне мало одной работы с «Де Ваархейд».

— Мы их не знаем, — сказала я не очень уверенно, так как думала чаще, чем хотела в этом признаться, о предложении Аренда работать для фелзенской группы Сопротивления.

— Давайте посоветуемся с Рулантом и товарищами, — предложила Ан.

И мы посоветовались. Рулант и все остальные только пожали плечами. Они понимали, что мы не можем сидеть без дела. И сказали нам, что мы вольны поступать так, как считаем наиболее разумным.

Мы не приняли пока никакого решения. Мне казалось порой, что очень смешно быть «отданными взаймы»; это выражение было в ходу и, вообще-то говоря, вполне соответствовало сущности дела. Ан и Тинка, видимо, ждали моего решения — я ведь была старшей. Я все еще колебалась; но тут произошли события, в результате которых все мои сомнения отпали. Приблизительно в середине декабря нацисты под командованием фон Рундштедта начали яростное танковое наступление в лесах и на холмах Мальмеди и в Арденнах и прорвали американские линии.

На этот раз мое представление о событиях было довольно точным и надежным. Я словно видела, как мерзавцы ринулись на своих окрашенных в черный цвет танках сквозь густо одетые снегом леса и по отлогим берегам рек — я хорошо знала эти места, потому что прежде часто бывала там летом. Паника в тихих селах, бегство жителей, повальные грабежи. И американцы, которые еще не были знакомы с приемами своего противника, пришли в смятение и отступили. Снег и туман, говорилось в сообщениях с фронта. Смятение и неуверенность американцев играли на руку врагу. Зато я покончила со своими сомнениями.

— Мы идем к фелзенцам, — решительно сказала я Ан и Тинке, как только нам пришлось обнародовать первые печальные известия о неожиданном успехе немцев. — Раз обстановка переменилась…

Мы знали, где найти Франса; мы попросили его передать товарищам из Фелзена, что мы готовы временно работать для них. Он переговорил, и тут мы впервые узнали, где находился штаб Аренда и его товарищей.

— Вот тебе и на, — сказала Тинка. — А сколько раз я проходила мимо!..

Мы пошли по указанному адресу именно в те дни, когда известия о немецком танковом наступлении стали достоянием гласности. Разгорелось сражение в окрестностях Лейка. Нацистская пресса, разумеется, похвалялась этими успехами, которые должны были вознаградить немцев за поражения, нанесенные им в Венгрии и Словакии. Что воображали себе немцы, нам не было ясно; они, казалось, и вправду надеялись, что смогут устроить союзникам второй Дюнкерк. Они начали собирать свой флот и остатки дивизии «Герман Геринг» на береговой линии между мысом Кук ван Холланд и Вассенаром. Эти приготовления уже не внушали людям страха, скорее приводили всех в уныние. И как могло такое случиться после мощного штурма, который союзники предприняли летом и осенью!.. Я, конечно, следила за собой, старалась не показывать подругам свое настроение; но у меня уже не хватало сил с легким сердцем переносить эти неудачи. Возможно, виною этому был и голод. А ведь мы еще находились в лучшем положении, чем другие!

Дом, в котором фелзенцы устроили свой штаб, был довольно большой. Он стоял неподалеку от дороги к домнам, позади ряда сосенок, и напоминал вполне респектабельную виллу, которая могла бы принадлежать члену дирекции какой-нибудь фабрики. Она выглядела так естественно, что не бросалась в глаза: Тинка была права, мы не один раз проезжали мимо нее, ничего не подозревая. На большой входной двери со скульптурными украшениями висела напечатанная табличка: «Просьба проходить через боковую дверь». Мы обогнули дом — плотные занавеси не давали возможности заглянуть в окна — и позвонили. Нам пришлось звонить дважды, пока наконец в боковой двери — менее массивной, но тоже внушительных размеров — не открылся стеклянный «глазок». За двойной тюлевой занавеской показалась чья-то неясная тень, и только тогда мы услышали голос Аренда:

— А, снайперы из Гарлема!

Дверь открылась; Аренд вышел и тотчас же затащил нас в дом. Он был одет в какую-то куртку с «молнией»; и это сразу напомнило мне кожаную куртку Хюго. Я сжалась и молча кивнула Аренду. Он пожал нам всем по очереди руки, беззаботно смеясь.

— Входите же быстрее… У нас тепло; ну собачья погодка, опять собирается пойти снег… Рад вас видеть!

Мы очутились в холле. Двое мужчин играли в шашки. Сюда выходило несколько дверей. Две из них были открыты. Через них едкими серыми клубами валил дым. Дым и тепло сразу окутали нас. Было душно, но приятно. Из комнат, куда вели открытые двери, к нам доносились голоса. Они сразу умолкли, когда Аренд вместе с нами проходил мимо.

— Тут у нас вроде как бы солдатская казарма, — шутливо сказал Аренд. — Руководство наверху; сегодня как раз мало «офицеров»… Не подумайте, что это официальное звание, нет, это я их так называю…

Он пошел по лестнице впереди нас, а мы опять переглянулись, прежде чем последовать за ним. Тинка сделала комический жест, который мог бы обозначать; «И куда это мы попали?» Ан пожала плечами. У меня зародилось какое-то смутное недоверие.

Аренд привел нас в большую комнату, которая, насколько я могла судить по виду из окон, выходила на задний двор. Стены были обшиты деревянными панелями, на полу лежал дорогой ковер. Картины на стенах, вероятно, были настоящие; в картинах я ничего не понимаю. Лампа представляла собой тяжелый предмет со множеством металлических завитушек. Перед нами оказался настоящий бастион в виде широкого письменного стола из красного дерева; на столе лежало блестящее стекло. Кроме Аренда, в комнате находились два человека. Один сидел за письменным столом, другой прислонился к шкафу с книгами в красных переплетах. Когда мы вошли, сидевший за письменным столом встал. Окинув беглым взглядом комнату, я посмотрела на него. Он был низкого роста, с квадратными плечами, с седеющей шевелюрой и производил впечатление сильного и уверенного в себе человека; на нем был темно-серый, хорошо сшитый костюм — что в эти дни бросалось в глаза — и белая рубашка; из-за обшлагов выглядывали манжеты с массивными золотыми запонками. Левой рукой он снял почти черные черепаховые очки, а правую протянул нам. Мне снова надо было свыкаться с людьми этого круга; если не считать Ливенса, то я в последнее время их почти не встречала; передо мной как будто предстал человек довоенного склада, светский, изысканный и закосневший в равнодушии. Что именно он сказал, я не запомнила; помню только, что голос его звучал сердечно. Он представился нам как магистр юридических наук Паули; второй мужчина, который показался мне человеком того же сорта, назвался инженером Каапстадтом. На нем был коричневый, безупречно отутюженный костюм, коричневые спортивные туфли с толстыми подошвами и пушистый коричневый вязаный жилет; бросались в глаза шрам около рта и неприлично большое кольцо с печаткой на правой руке. Они пододвинули нам массивные кожаные кресла, позвонили, чтоб принесли кофе — иерархия, видимо, была здесь полная, — и магистр Паули даже спросил, не голодны ли мы; у них от вчерашнего дня еще остался хороший кусочек картофельного пирога, сказал он. Я отклонила это предложение, хотя чувствовала, что хороший кусочек картофельного пирога очень бы мне пригодился; Ан и Тинка тоже сказали, что у них в данный момент нет аппетита (думается, это также не соответствовало действительности); правда, мы взяли предложенные нам сигареты, и завязался разговор.

Больше всех говорил Паули, инженер Каапстадт только поддакивал ему, а Аренд чинно сидел рядом с ним, как молодой ординарец в обществе двух старших офицеров. Магистр Паули сказал, что им известны наши имена, что они много слышали о наших геройских подвигах и высоко оценили наше согласие сотрудничать с ними. Мы пробормотали, что ничего больше не желаем, как поработать ради благого дела; я почувствовала привычную робость и поняла, как далеко я ушла от той среды, где люди ходят по коврам в хорошо начищенных ботинках, одеваются в хорошо сшитые костюмы даже на четвертом году войны и могут оставаться адвокатом, инженером или кем-либо вроде этого… Инженер Каапстадт спросил, весь ли день у нас свободен, и мы сообщили ему, что по утрам заняты печатанием и разноской «Де Ваархейд». Я видела, как инженер и магистр Паули обменялись взглядом; Паули снова надел очки в толстой черепаховой оправе и сказал:

— Вот перед этим я преклоняюсь… Наши подпольные газеты дороже золота, а те, кто их делает и разносит, и того больше. Нелегальная пресса поддерживает в людях мужество… Вы видите, конечно, английскую прессу? Я имею в виду нашего «Летучего голландца».

Он наклонился над своим бюро и вынул из ящика пачку тонких, напечатанных на папиросной бумаге листков, которые английская авиация обычно сбрасывала над Голландией. Иногда они попадали и к нам в руки, но последних номеров я не читала. Я перелистала их и увидела, что там были помещены сообщения о борьбе англичан на Малаккском полуострове, а также о наступлении Рундштедта; но тут я обнаружила короткую заметку, которую мне пришлось прочесть дважды, пока до меня дошло ее содержание. Британские войска, высадившиеся в Греции, втянуты в борьбу с внутренними войсками Сопротивления ЭЛАС. Я вернула магистру Паули его «Летучих голландцев» и сказала, что мы регулярно читаем эти листки.

Мы выкурили еще по сигарете, выпили кофе — не знаю, было ли там кофе в самом деле, во всяком случае, мы отведали порошкового молока — и под конец договорились, что будем являться сюда два раза в неделю, чтобы узнать, есть ли для нас поручения. Паули еще раз нагнулся к своему письменному столу и вытащил из ящика пакет.

— Вот вам пока задание номер один, — сказал он. — Пакет для Фрица в Гарлем. Вы знаете его, я думаю?

Я подтвердила, что знаю Фрица.

— Тогда будьте добры, передайте ему это от имени Аренда. Ответа не нужно, — сказал он.

— Легкое задание, — ответила я.

Он отошел от письменного стола и по-отечески оглядел всех нас по очереди.

— Будут и другие, — сказал он. — Я вижу, вы принадлежите к таким людям, которые признают только самые трудные поручения. Подождите немного, и до них дойдет черед!

Когда мы распрощались и ехали уже в Гарлем, Ан сказала:

— Боже ты мой! Никогда не думала, что в Сопротивлении тоже есть ранги и сословия! Казарма для солдат внизу, как выразился Аренд, и господа наверху!..

— Жаль, что именно в казарму нам не удалось заглянуть, — заметила Тинка. — Очень хотелось бы знать, есть ли там ковры.

— Ну что вы скажете обо всем этом? — спросила я, все еще не высказывая своего мнения и не желая влиять на обеих девушек.

— По-моему, не так плохо, — сказала Тинка.

— Аренд кажется очень симпатичным, — добавила Ан.

— Кроме того, нас отдали только на время, — сказала я. — Если дело у нас не пойдет, мы через Руланта устроим так, чтобы нас взяли обратно. В конечном счете наше место в Совете Сопротивления.

Приехав в Гарлем, я отдала сверток «от имени Аренда» Фрицу в «Табачной бочке». Он был, видимо, удивлен, что я связана с фелзенцами, однако удивление отразилось лишь у него на лице, словами он никак его не выдал и только поблагодарил меня. Возвращаясь домой, я все еще думала, как мне следует отнестись к нашим новым связям.

А когда ложилась спать, я вспомнила про небольшое сообщение в «Летучем голландце»: в Греции произошли сражения между британскими десантными войсками и Внутренними войсками Сопротивления. И я почувствовала, что мне необходимо переговорить об этом со своими товарищами.

 

Жестокие истины

На следующий день я позабыла, что хотела обсудить в нашем штабе события в Греции. Вместе с подругами мы сделали Руланту отчет о нашем посещении фелзенцев.

— Гм, вот как. Ну, дело ваше, — сказа# наш начальник чуточку желчно. — Надеюсь, там работа вам больше понравится.

Всего дня два спустя поступили новые известия о столкновениях между британскими войсками в Греции и партизанами этой маленькой многострадальной страны. Как только представился случай, я подняла в штабе этот вопрос. Среди нас не было ни одного, кто бы не понял, что английское правительство допускает там подлые и двусмысленные выходки.

— Этот Черчилль просто нахал, — сказал Рулант, — поверьте мне, он ведет нечестную политику… Вы понимаете, конечно, что там происходит.

— И как еще, — отозвалась я. — На Даунинг-стрит уже опасаются образования свободного греческого правительства с участием коммунистов.

— Вы так думаете?.. — удивился Вейнант, менее нас искушенный в политике.

— А ты думаешь по-другому? — сказал Рулант. — Что они загоняют силы ЭЛАС в горы только оттого, что ЭЛАС хорошо сражалась против немцев?.. Ну так вот, увидишь. Коммунисты будут истекать кровью, пока страна находится в трудном положении; а по окончании войны им дадут пинка под зад.

— Что же тогда нужно англичанам в Греции? — спросила Тинка.

— Опорные пункты, — быстро ответила я. — Пути в Индию. И барьер, плацдарм, база для снабжения оружием на тот случай, если остальная часть Балкан станет красной…

— А ей-богу, очень похоже, что это так, — сказала Ан.

Мы немного посидели молча, давая себе время свыкнуться с этими жестокими истинами. Затем я медленно заговорила; мне казалось, что я вдруг отчетливо поняла суть множества вещей:

— Вот, значит, как обстоят дела… В Лондоне, в голландском кабинете министров, идет бешеная возня; сегодня вылетает вон один министр, завтра — другой. А между тем у всех у них одна лишь забота: как избавиться от коммунистов, когда кончится война. С ними они не хотят никакого мира. И когда с Гитлером будет покончено, коммунистам здорово достанется…

Вейнант удивленно поглядел на меня и покачал головой:

— И как тебе такое привиделось, дитя человеческое?.. Коммунисты пользуются популярностью у всего населения…

— Тем хуже для них, — отрезала я. — Популярностью!.. У кого популярность? У простых, хороших людей. У таких, как ты, Вейнант… И это еще одна из причин для господ, чтобы избавиться от коммунистов. Знай, для них коммунисты — это хуже, чем Гитлер; Гитлер хочет лишь господствовать, грабить и помочь своей собственной расе господ прийти к мировому господству. Коммунисты хотят положить конец всякому господству, и этому тоже. Они хотят, чтобы мир стал выглядеть совершенно по-иному, и сам мир и люди… А это — непростительное стремление.

— Может, союзники вовсе не намерены кончать войну? — сказал Вихер.

Со всех сторон посыпались возгласы протеста. Я молчала и думала: да, возможно, люди, которые стоят у власти в Америке и Англии, не очень-то заинтересованы в мире. И не потому, что нацисты все еще кружат повсюду. А потому, что в Восточной Европе стоит мощная сила — красные дивизии. Их прежде всего хотели бы стереть в порошок эти господа. Мой образ мыслей как будто разделяли и мои товарищи.

— Да и Гитлер не ошибся, пожалуй, обратясь к этим странам, — сказала Тинка. — Если бы он сначала пошел на Восток, то они сразу встали бы на его сторону — Англия, Франция, Америка, Голландия…

— Я как раз об этом думаю, — заметил Рулант. — Если мы недостаточно стойко будем обороняться, нам придется пережить нечто подобное тому, что досталось на долю ЭЛАС в Греции… Сначала немецкая, затем английская или американская оккупация.

— Но мы же продолжаем бороться, — возразила я.

— Ну конечно, мы продолжаем бороться! — воскликнула Ан, долгое время молчавшая. — Потому что мы имеем дело с заклятыми врагами и негодяями. Потому что Голландия оккупирована и мы должны разделаться с оккупантами. Потому что нам диктует это наша совесть или как хочешь иначе назови это чувство.

— Мы обязаны и будем бороться до тех пор, пока не минует в этом надобность… Будем и теперь и после войны, — сказал Вейнант, который серьезно и внимательно вслушивался в наши слова.

— Я знаю лишь одно, — заявила я. — Люди надеются, что после войны жизнь в Голландии станет лучше. Более справедливой, более дружной. Когда Гитлера разобьют, прежние перегородки между людьми будут уничтожены.

— Скажешь тоже, — проворчал Вихер. — Вот посмотришь, наши заправилы сорокового года, если это им удастся, как раз попытаются снова возвести эти перегородки. Вот почему в Лондоне уже теперь то один, то другой господинчик выступает по Би-би-си и несет чепуху о здоровом, законном порядке, который должен быть восстановлен после освобождения…

— Причем имеется в виду, что в первую очередь участники движения Сопротивления должны вести себя смирно, — сказал Рулант. — Ведь то, что мы делаем, нездорово и незаконно…

— Вот потому наше дело и называется подпольным, — заметила я саркастически.

Мы опять немного помолчали. Наконец Вейнант спокойным и решительным тоном заявил:

— Я, возможно, не так хорошо разбираюсь в политике, как вы… Но я согласен с тем, что вы говорите: мы продолжаем борьбу. Ведь должны же когда-нибудь победить честность и справедливость!

— Аминь, — заключила я.

 

Поручения

Ан, Тинка и я начали работать у фелзенцев. Мы не очень ясно представляли себе, в чем состоит наша основная работа. Сначала нам приходилось разносить или получать свертки — то в Алкмаре, то по разным адресам в Блумендале или в Лейдене. На второй неделе Ан и Тинку послали с тяжелым ящиком в Гаагу, а мне было поручено доставить письмо кому-то в Халфвехе. Аренд по-прежнему относился к нам сердечно и по-товарищески. Менее понятно было, что на уме у магистра Паули и инженера Каапстадта. В их смехе, в их вежливости заметна была, казалось мне, некоторая искусственность. В наших старых куртках и плащах, на разбитых велосипедах, в порыжевших башмаках, мы производили не очень-то выгодное впечатление. Но должен ли настоящий джентльмен определять этим свое отношение к людям? Понять намерения и настроения людей, находившихся в нижнем этаже виллы, — солдат в казарме, как выразился Аренд, — было не так трудно. Там были рабочие и молодежь из бюргерских кругов; некоторые из них были мобилизованы в майские дни 1940 года; другие научились владеть оружием только в организациях Сопротивления; но все они умели стрелять. Это была небольшая группа, состав ее менялся и от десяти человек доходил иногда до двадцати, хотя в своем штабе они никогда не собирались полностью; в тяжелое для страны время они могли также рассчитывать на сотрудничество некоторых лиц в округе. Они сидели в нижнем этаже дома, варили себе бурду, которая называлась у них кофе, играли в карты, выбирали окурки из пепельниц верхних господ и ждали, не наклюнется ли какое-нибудь дело. Многих из них мы узнали по участию в карательной экспедиции против бывших эсэсовцев. Они подшучивали над нами, как всегда шутят мужчины с молодыми женщинами; Ан и Тинка с ответом не медлили (я же особой находчивостью не отличалась), и мы смотрели на них как на товарищей. Двое из них вечно что-то стряпали на кухне; мы давно уже заметили, что у этой группы были порядочные запасы продовольствия. Пюре из репы, капусты и кореньев было образцово приготовленным блюдом, и, когда бы мы ни пришли к ним, они предлагали нам поесть, если что-нибудь стояло на плите. Маартен, молодой человек в коротких сапогах, который исполнял обязанности повара, — его спортивную кепку, тщательно вычищенную, мы видели еще в коридоре, — через несколько дней рассказал нам, что если мы захотим, то можем прежде всего пропустить по стаканчику: у господ наверху, видимо, алкогольных напитков вдоволь, и по утрам «солдаты» могли забирать и использовать то, что оставалось с вечера.

— Если бы ты их видела, когда им удалось освободить из лагеря Мэйсфелта, — сказал Маартен. — И сколько пришлось тогда на каждого из нас выпивки! А ведь то были только остатки с верхнего этажа!

— Кто такой Мэйсфелт? — спросила Ан.

Маартен поднял брови: — Разве ты не знаешь? Он — один из руководителей СДРП (Социал-демократической рабочей партии Голландии), до войны, конечно… Он сидел в Амерсфорте.

— И они сумели его освободить? — спросила я удивленно. — Как им это удалось?

— Он не единственный, — ответил Маартен. — У наших господ великолепные связи. Вот увидишь.

Тинка облокотилась на кухонный стол и, глядя на Маартена, без всякого стеснения заявила:

— Должна сказать, у вас здесь происходит что-то странное… Прежде всего эти господа наверху и простые парни внизу. В нашем Совете Сопротивления это просто было бы невозможно.

Маартен положил Тинке на тарелку еще ложку овощного рагу и, смеясь, сказал ей:

— Да, Совет Сопротивления! Это ведь наши большевики, да? Вы, конечно, делите все поровну!

Мы рассмеялись; однако мне было не совсем ясно, как Маартен к этому относится — одобряет или насмехается.

— Во всяком случае, мы считаем, что мир после войны должен стать более совершенным. И без отвратительных различий между людьми — прежних и теперешних.

Лицо Маартена сделалось задумчивым. Он пожал плечами.

— Что значит «более совершенным»? Различия существовали всегда и, конечно, останутся навсегда и в будущем… Лишь бы каждый исполнял свой долг. Лишь бы немцы подохли.

— Ах, если бы дело обстояло так просто, — сказала я со вздохом.

Никто из нас не собирался открывать политических дебатов, хотя мне очень хотелось узнать побольше о человеке, которого фелзенцы сумели освободить из лагеря Амерсфорт. Я подумала об Отто, о наших товарищах, которые попали в лагерь и о которых мы больше ничего не слыхали. И я промолчала. Ан, Тинка и я пришли сюда не для того, чтобы раскрыть секреты Паули и его друзей, еще. меньше собирались мы навязывать свои взгляды Маартену и другим молодым людям, подобным ему. То, что говорил нам Маартен, в известной мере представляло собой, разумеется, также и кредо остальных. Они ненавидели оккупантов и живо интересовались одним лишь — как можно скорее выгнать их из страны. Со всем остальным они мирились. Я на минуту задумалась, испытывая, какое-то смутное, гнетущее чувство в груди… Действительно ли большинство голландского народа хочет жить в более совершенном мире?.. Я неоднократно утверждала это; но теперь я чувствовала, что и сама начинаю сомневаться.

 

Пауль и бетонированное укрепление

Близилось рождество. Яростное наступление Рундштедта вокруг Лейка все еще продолжалось. Газеты были полны слухами о победах, но они умалчивали о том, что русские окружили Будапешт и подошли к границам Австрии, что немецкие конвои один за другим были потоплены англичанами. Голландия переживала беспощадно суровую зиму. Никогда не видела я мой родной город, Гарлем, таким запущенным, таким грязным, таким жалким. Снег никто не убирал. Улицы приобрели неопрятный вид, мостовые покрылись ледяной коркой, окна замерзли, или их просто не было видно из-за ставен, которых никто не открывал. Проходя по городу, я видела кое-где кучки людей, тупо стоявших в очереди перед дешевой общественной столовой. Гуща, которую они уносили с собой в консервных банках и кастрюлях, не заслуживала названия человеческой еды. Мальчишки бродили по замерзшим каналам и охотились с рогатками на голодных, истощенных чаек. Иногда мне удавалось погреться в штабе, но дома, у медицинской сестры, был ледяной холод. Собственно говоря, я вообще никогда не согревалась. И никто не мог согреться. Из труб быстро подымались и рассеивались тощие спирали дыма от печурок, вокруг которых сидели люди, набивая их стружками и щепками, чтобы хоть немножко согреться и что-нибудь сварить себе. Большинство жителей не имело теперь другой еды, кроме луковиц от тюльпанов и сахарной свеклы. Они рубили луковицы и делали из них пюре, варили суп; сварив сахарную свеклу, они делали сироп, а затем поливали им цветочные луковицы. Некоторые, главным образом одинокие старики, не умели даже раздобыть луковиц или сахарной свеклы. Они заболевали и, тихо пролежав день-другой, так же бесшумно и тихо умирали. Голодные походы не прекращались. Во время этих походов тоже гибли люди.

Наступило рождество, и нацисты весело отпраздновали его, еще раз показав свое подлое нутро. Они разъезжали, провозя мимо бедствующих жителей целые повозки с напитками; в деревянных ящиках громыхали бутылки. Они везли также зеленые сосновые ветви и распевали песни — тут и там. В районе их казарм и укрытий пахло мукой и маслом; запах печеного теста наполнял окрестность — дразнящая иллюзия далекого прошлого. На ступеньках стояли дети, повернув личики навстречу ветру, который приносил эти запахи сытости и изобилия; они дрожали от холода и острого желания есть.

— Для вас есть поручение, — сказал Аренд, когда мы за два дня до святок явились в штаб фелзенцев. — Инженер Каапстадт уже спрашивал о вас. Он наверху.

Каапстадт сидел один в комнате, где он в свое время принимал нас вместе с магистром Паули. Он любезно приветствовал нас, предложил сесть и закурить. На этот раз вместо коричневого костюма он был одет в прекрасно сидевший синий костюм и белую рубашку; из кармашка торчал белый платочек; я невольно спросила себя, кому теперь по средствам стирать эти белые вещи. Проведя рукой по волосам, так что блеснуло его массивное кольцо с печаткой, он с улыбкой взглянул на нас.

— Наконец-то сегодня у меня есть для вас очень трудное задание… и опасное, — сказал он, и в складках улыбки потерялся шрам возле рта. — Я знаю, что вы не боитесь риска…

Он по-прежнему улыбался нам; я нетерпеливо сказала:

— Да говорите же.

— Надо добыть боеприпасы из бетонированного укрепления в Эймейдене, — сказал он.

Вероятно, мы все три так вытаращили глаза, что он даже громко рассмеялся и пояснил:

— Разумеется, это звучит примерно так же, как если бы я попросил вас похитить у Гитлера портфель…

— Приблизительно так, — сказала Ан. — Вы, значит, имеете в виду немецкое укрепление… возле гавани?

Инженер Каапстадт кивнул головой: — Да, именно это… Должен, однако, сразу же сказать вам, что тут есть небольшой секрет. В настоящий момент это укрепление занимает немецкий военно-морской флот. И в этой группе у нас имеется превосходный связной.

Очень энергично и слегка позируя, он подошел к двери, ведшей в боковую комнатку, и открыл ее с видом фокусника, который демонстрирует свой лучший трюк. Мы заглянули в комнатку. Молодой человек, который сидел там на диване и перелистывал английские журналы, встал и положил их; я посмотрела их названия. Затем взглянула на молодого человека. Ему было, пожалуй, лет двадцать пять; он носил штатский костюм, простой и аккуратный. Когда он нас увидел, его губы тронула вежливая улыбка. Он щелкнул каблуками и поклонился.

— Hab'die Ehre, meine Damen, — сказал он. — Mein Name ist Paul. Bin leider nicht imstande, Famtfienname dazu zu nennen. Kommt hoffentlich auch bald.

Мы опять удивились; меня потряс самый факт, что в штабе одной из групп Сопротивления мы встретили человека, бегло и безупречно говорящего по-немецки, — настоящего немца. Ан и Тинка пробормотали что-то в ответ Паулю, я же молча кивнула ему головой. Инженер Каапстадт выступил вперед.

— Чтобы не оставалось никаких подозрений, — начал он, все еще улыбаясь, но уже более сдержанным тоном. — Пауль— сын либерала, бывшего члена рейхстага. Он ненавидит нацистов. И готов нам помогать любым способом.

— Durchaus,— ответил Пауль, видимо хорошо понимавший по-голландски.

— Он служит в отряде, расположившемся в портовом укреплении, — продолжал Каапстадт. — Их там в настоящий момент не так много; военно-морской флот сосредоточен главным образом между устьем Мааса и Гаагой. Давайте присядем; проводить совещания на ногах неудобно.

Мы сели, и между нами поместился Пауль. Нельзя было представить себе более типичного лица пруссака, чем эта чуточку широковатая физиономия брюнета с высокими скулами, с тщательно причесанными, чуть волнистыми волосами, очень коротко подстриженными; большой рот, квадратный подбородок. В военной форме он показался бы еще более типичным немцем. В штатском же костюме он выглядел словно на маскараде. Я все еще не знала, что о нем думать, и обменялась быстрыми взглядами с Ан и Тинкой, которых, несомненно, эта встреча застала врасплох, так же как и меня.

Инженер Каапстадт уселся за бюро и сказал;

— Пауль предлагает нам вечером в первый день рождества подойти к укреплению и забрать боеприпасы. Он будет стоять на вахте вместе с одним человечком, которому война здорово осточертела. Пауль полагает, что люди будут основательно увлечены празднеством.

— Ohne Frage, — заметил Пауль, напряженно следивший за тем, что говорил инженер. — Man hat uns einen schönen französischen Kognak zugeführt.

Он сказал «нам». Мне сразу бросилось это в глаза. Я ничего не ответила, лишь опять кивнула головой. Видно, он еще не очень отделяет себя от своих нацистских соратников. Быть может, он надеется даже, что, когда кончится его вахта, он также приложится к «превосходному французскому коньяку», подумала я. Военная добыча есть военная добыча. Быть может, немецкие солдаты, которые сражаются. в. Арденнах, в этот момент жрут для храбрости наш «превосходный голландский сыр»…

— Во всяком случае, можно предполагать, — сказал инженер Каапстадт, внимательно следивший, как я подметила, за выражением наших лиц, — что господа не проявят должной бдительности в этот первый рождественский вечер. Мы должны этим воспользоваться. Боеприпасы нам очень нужны. Паулю об этом известно.

— Durchaus, — подтвердил Пауль. По-видимому, это было его любимое словцо; на мой взгляд, оно было наиболее типичным немецким словом; мне вдруг показалось что вся атмосфера вокруг нас стала неопределенной, неясной и поэтому чреватой опасностями. Наше молчание инженер Каапстадт, видимо, счел за безоговорочное согласие. Он даже не спросил нас, одобряем ли мы эту операцию; он прямо перешел к обсуждению боевого задания.

— В сумерки один из наших людей отведет вас в помещение, где упаковывают сельди; оно находится несколько в стороне от дороги, ведущей к морю. Это всего в полукилометре от бетонированного укрепления. Между ними стоит еще несколько сараев и складов, но в них теперь нет ни души.

— Сколько всего? — спросила Тинка, поворачивая свой носик в сторону человека, сидевшего за бюро.

— Fünfzig Kilo wird's schon sein,— сказал Пауль, с удовольствием глядя на миловидную задорную мордочку Тинки.

— Пятьдесят кило, — перевела я. — Значит, по шестнадцать кило на человека… Гм… Наши велосипедные сумки, пожалуй, уже привыкли к этому…

— Патроны? — спросила Ан.

Пауль подтвердил, что речь идет о патронах. Он вынул из кармана записную книжечку и вырвал из нее листок; карандашом он начал набрасывать план местности и объяснять нам, как и когда нужно приблизиться к укреплению.

Я взяла записочку, сложила ее и надежно спрятала у себя. Беседа, как видно, закончилась, и мы простились с Паулем. Мне было неясно, могу ли я и нужно ли мне подать ему руку. Мне очень не хотелось, но я чувствовала, что уклониться от этого было бы неправильно. Я подала Паулю руку, Ан и Тинка последовали моему примеру.

— Auf Wiedersehen, до свидания, — сказал Пауль. Он приятно улыбнулся и вдруг поднес руку ко лбу. Это было глупо, поскольку он был в штатском.

Возвращаясь в Гарлем, мы долго еще разговаривали, обсуждали дело со всех сторон и наконец решили все же взяться за него. Возможно, нас толкнуло на это тщеславие — выполнить задание силами одних девушек, без участия мужчин! Но, возможно, здесь сыграло роль также честолюбие борцов гарлемского Совета Сопротивления, который никогда не отступал перед опасностями. Решение это пришло к нам еще потому, что мы снова испытывали душевное напряжение: помимо ужасов голода, постигшего Голландию, начались облавы, которые устраивали среди населения Вестланда стоявшие там лагерем нацистские войска; они практиковали также разбойничьи, грабительские набеги и угоняли наших мужчин на оборонительные сооружения вдоль рек. Об этом сообщалось в последних донесениях.

Впрочем, как мы заметили, у нас не было никаких причин сомневаться в желании участников фелзенской группы Сопротивления бороться против оккупантов. В канун рождества, перед тем как отправиться на задание по добыче боеприпасов, мы услышали, что были потоплены два инспекционных судна немецкого военно-морского флота, стоявшие в гавани Эймейдена. Когда мы явились на следующий день в фелзенский штаб, там царило общее ликование. Когда мы поздравили товарищей с удачным налетом, Маартен на радостях выдал нам лишнюю порцию вареной коричневой фасоли, причем мы обнаружили в ней даже заблудившийся кусочек свиной шкурки.

Прежде чем отправиться в этот день в Эймейден, Ан, Тинка и я дали друг другу торжественное обещание. Мы достаточно хорошо знали об арестах и пытках, которым немцы подвергали свои жертвы. Мы слышали рассказы о людях, которые слыли самыми стойкими и надежными, но под пытками нацистов не выдерживали. Мы обещали друг другу, что мы — никто ведь не знает себя — не допустим этого. Если нас арестуют всех вместе, мы выпустим друг в друга все пули из наших револьверов, чтобы избежать мучений или позора.

Я все время думала об этом обещании, когда мы с Арендом во главе ехали на велосипедах к обезлюдевшему рыбацкому затону, где все еще стоял запах бывшего рыболовецкого предприятия. Этот запах настроил меня на сентиментальный лад, хотя прежде я его терпеть не могла. В углу рыбачьей гавани тесно прижатые друг к другу стояли коричневатые, облепленные снегом одномачтовые рыболовные суда. Там летали одни лишь чайки, хрипло кричавшие от голода. Смеркалось. С моря тянуло резким, жгучим холодом: замерзшая чистота! Мои конечности опять утратили чувствительность, а беспощадный морской ветер кусал мне щеки и сквозь старые вытершиеся варежки — руки. Внезапно меня охватило страстное желание увидеть море. Я подсчитала, что не видела моря с 1942 года. И представила себе, какая сейчас вода — яростные, стального цвета волны, вот наше море зимой. Суровый и жестокий наш союзник в борьбе с фашистским отребьем внутри Европы… Это море как бы символизировало жестокую действительность; на душе у меня лежала тяжесть; вспоминая наш уговор, я слезла с велосипеда. Я двигалась как бы в тревожном, мрачном сне; наконец подъехали и слезли Ан с Тинкой. Голос Аренда из-за поднятого мехового воротника доносился, как из-за бруствера:

— Здесь я поверну назад; мы находимся, собственно говоря, уже в запретной зоне… Вы пойдете мимо этого кафе; дальше есть небольшая тропинка, она сама приведет вас куда надо. Вы наткнетесь на деревянную стену. На вывеске там написано «Упаковка сельдей Вессела»; буквы такие огромные, что их можно прочитать даже в сумерках… Дальнейшая программа действий вам известна. Желаю успеха.

Аренд говорил все тише и быстрее. При последних словах он пожал нам по очереди руку, а когда желал успеха, уже закинул ногу через седло. Он укатил обратно. Мы остались одни в сизых сумерках, среди сизых домов, и лишь, сизые чайки летали в небе. Между близким морем и нами находилось укрепление из бетона и стали, один из самых страшных образцов оборонительных сооружений, которыми немцы испоганили нашу береговую полосу. Вот из этого-то бастиона и будет изъято пятьдесят кило боеприпасов, и эти пятьдесят кило должны увезти отсюда мы, девушки…

Мне пришлось взять себя в руки, когда мы добрались до пустого помещения для сортировки и упаковки сельдей. Внутри стоял туман и мрак, и мы то и дело стукались о беспорядочно нагроможденные ящики. Холодный безжизненный воздух в помещении был насыщен рыбными запахами гораздо больше, чем возле гавани. Где-то наверху, у сломанного конька крыши, свистел ветер. Ветер с моря, подумала я. В этом море плавали где-то наши «свободные матросы», сражались наши моряки, сопровождали суда с боеприпасами, неся в своей душе кусочек нашей родины, той тайной родины, которую представляли мы, те, кто заботился о ней и защищал ее своим телом.

— Ты что, плачешь? — раздался вдруг голос Ан.

Я сама только что заметила, как слезы катятся у меня по щекам.

— Я… ничего, — поспешила я сказать. — Только… Просто невозможно поверить, что сегодня рождество.

— Ты права, — ответила Тинка. Голос ее звучал несокрушимо молодо и весело. — Единственное только и есть утешение… Свинство приняло такие размеры, что дальше ехать некуда. Должно же стать когда-нибудь лучше.

— Да, конечно, — подтвердила Ан. Она сидела рядом со мною, обняв меня за плечи. — Мне знакомо это чувство… Так бывает от голода. Если ты понимаешь, то тебе уже легче переносить все невзгоды.

Я высморкалась и сказала: — Рассудком я все понимаю. Но иногда… Ах, да что толковать! Мы должны пережить все это. Пережить этот день и все последующие дни. Пока не восторжествует честность и порядочность, как говорит Вейнант…

— Вот это подходящий разговор, — сказала Ан. — Господи, какая в этом сарае вонища… А ведь сколько лет тут уж и рыбы-то не было… Неужели не могли они там, в фелзенском штабе, подыскать для нас какую-нибудь завалящую парфюмерную фабричку?

Обе сестры старались — я оценила их мужественные усилия — обратить все в шутку, они припомнили старые анекдоты о Гитлере, которые я давно уже слышала, о «подвигах» немецких морских и военно-воздушных сил, которых больше не существовало, хотя по нашей стране все еще шатались немецкие матросы и другие дезертиры. Я восхищалась Ан и была ей благодарна: в который раз я убеждалась, как много силы таится в сердце рабочего класса. Девушкам, видимо, досталась суровая юность, гораздо суровее, чем моя. Они пришли в движение Сопротивления в том возрасте, в каком я, получив первое пособие от отца, имея самые путаные представления о сущности жизни, поселилась в амстердамском мезонине вместе с Луизой и Таней. Сестры испытали на себе почти все удары судьбы, которые могли обрушиться на девушек в наиболее уязвимом возрасте. Они сами сберегли себя, они были внутренне закалены и, сидя здесь в старом рыбном сарае, как смутные тени, рядом со мною, прилагали все усилия, чтобы меня подбодрить… это меня-то — а ведь я дала себе обещание носить на сердце броню до тех пор, пока я не выполню своего долга перед родиной…

И я заковала себя в броню. Я знала: все, решительно все стало неизбежным и необходимым — кошмар, голод, обязанность уничтожать врага, где бы ты его ни встретила.

…Мы начали мечтать, как делали это порой в нашем штабе, да и не только в штабе. Мы составляли самые роскошные рождественские меню. Мы подавали к столу печеное тесто, мясо, пудинги, орехи, мед, фруктовые компоты, свежие овощи, конфеты, мы садились за стол, который ломился от изобилия. Дикие и нелепые желания, которые обычно одолевают людей с голодным желудком! Раньше мы читали о таких явлениях лишь в книгах приключений для юношества или в страшных рассказах о заблудившихся путешественниках и полярных исследователях… Мы мечтали до изнеможения, до одурения. Сидя на ящике из-под селедок, я начала дремать, Ан и Тинка тоже стали менее словоохотливы. Словно издалека доносились их голоса, прерываемые ветром и криком чаек — единственными звуками в этом заброшенном помещении для упаковки селедок.

Я вздрогнула, когда прозвонил колокол, хотя колокола звонили и раньше; я взглянула на свои ручные часы. Слабо светящиеся, как бы поблекшие ниточки стрелок показывали девять.

— Пора, — сказала я.

Слышно было, как зевнула Тинка. Видно, девушки тоже вздремнули. Мы завязали пояса наших непромокаемых плащей, покрепче стянули головные платки и вышли из рыбного сарая, держа руку на револьвере.

Ветер с моря дул прямо вдоль улицы; она была вся в рытвинах от тяжелых немецких машин и покрыта сверху ледяной коркой — та самая улица, вдоль которой, бывало, в солнечный день на фоне летней синевы неба и палевых дюн — до чего давно это было! — тянулись в светлой одежде голландские граждане К пляжу в Эймейдене… Я сама не понимала, откуда у меня эта горькая сентиментальность. В других случаях я не раздумывала над подобными вещами, все свое внимание сосредоточивала на порученном деле. Может быть, на этот раз чутье подсказывало мне, что следовало уклониться от этого задания и тем избавиться от опасности; возможно, что в глубине души у меня таился смертельный страх… Из-за снега не стало видно звезд; низко нависли тучи, воздух был тяжелый, бушевал ветер. Когда жалкие строеньица, которые более или менее прикрывали нас по дороге к бетонированному укреплению, остались позади, мы почувствовали себя очень неуютно, оказавшись беззащитными на зимнем ветру.

— Великий боже! — слабо послышался голос Тинки позади меня. — Держите меня, ради бога, покрепче, иначе меня унесет ветром!..

Ан хихикнула, и мне показалось, что ее тоже гнетет предчувствие страшной опасности, которая, казалось, ждет нас. Мы крепко уцепились друг за друга и с трудом пробивались вперед. Укрепления мы видеть не могли. Вдалеке, где-то в дюнах, слева от нас, вспыхнула в небе тонкая, как стрела, полоска света, потом расширилась, превратясь в круглое пятно на облаках, и погасла.

— Они ищут английские самолеты, — сказала Ан.

Мы, спотыкаясь, с трудом плелись дальше. Прожектор снова вспыхнул, его лучи внезапно изменили направление и, казалось, собирались прощупать поверхность земли.

Мне показалось это мерзким издевательством.

— Вот свиньи, — прошипела я. — Как будто знают, что мы идем здесь… Ложитесь ничком, товарищи!

Мы легли на землю, а прожектор стал искать, посылая горизонтальные лучи.

Лежа на земле, мы огляделись вокруг: в синеватом свете сумерек вырисовывался немецкий форт — внушительный, как базальтовый горный массив.

— Брр, — не вытерпела Тинка, подымаясь на ноги. — Если бы я пролежала еще хоть минуту, я бы совсем примерзла к земле.

— Давайте подождем сигнала от Пауля, — предложила я.

— Ему уж давно пора быть здесь, — заметила Ан.

— А он не мог забыть, что мы должны прийти? — спросила Тинка.

— Веселее ничего не придумаешь, — сказала Ан, разозлившись.

Мы стояли неподвижно, крепко обнявшись. Так по крайней мере было теплее. Где именно мы находились, я совершенно не представляла. Возможно, что у нас под ногами была уже не улица, а мы шли наугад по территории вблизи бетонированного укрепления. Возможно, Пауль уже давал нам знаки, стоя где-нибудь за углом, откуда он не был нам виден. Я ничего не сказала девушкам, но от одной мысли об этом я почувствовала новый приступ тошнотворной слабости. Мне показалось, что где-то гудят самолеты, хотя со всех сторон ветер выл так, что заглушал даже крики чаек. Я опять взглянула на часы и увидела, что мы были в пути всего лишь четверть часа, а казалось, будто прошло уже много часов.

— Вы что-нибудь слышите? — спросила я наконец, не выдержав напряжения.

— Ничего, — ответила Ан.

— Не знаю, — сказала Тинка. — Вроде кто-то поет там, в укреплении.

— Если так, — заметила я, — то, значит, где-нибудь открыта дверь. Через стены пение донестись сюда не может.

Мы навострили уши. Я начала верить, что Тинка права. Где-то раздались голоса, неразборчивые немецкие поющие голоса. Тогда же мы обнаружили, что находимся почти у цели. Сквозь щель блеснула полоска света, в густом мраке появилось слабое колеблющееся сияние, послышались выстрелы. Они отдавались в пространстве каким-то пустым звуком и рассыпались белесыми искрами.

— Господи боже, фейерверк! — воскликнула Тинка. — Что это значит?

— «Счастливое рождество», — ответила я.

— Вот здорово, — сказала Ан. — Они уже перепились!

— Превосходный французский коньяк! — добавила Тинка.

— Пока они стреляют в воздух, это еще ничего, — сказала я. — Лишнее время только у нас отнимут. Когда эти перепившиеся молодчики скроются, мы с Паулем сможем заняться нашим делом.

Мы смотрели и прислушивались. Где-то в темноте опять вспыхнуло рыжеватое сияние, повторилась стрельба. На этот раз меньше было резкого смеха, зато громче доносились крики.

— Скоро они все выйдут драться на улицу, — сказала Тинка. — Помнишь, Ан, как в тот раз, когда мы стояли позади трактира на Баррефутстраат…

— Тсс, тише! — остановила я. — Там что-то случилось.

Крики не прекращались, несмотря на то, что наступила такая тьма, хоть глаз выколи. Я изо всех сил старалась понять, что происходит, но так и не поняла. Это продолжалось довольно долго, пока шум не прекратился.

— Это была ссора, — заявила Ан.

— Наверное, пьяные солдаты пытались выйти на улицу и им сделали внушение, — пояснила я.

— Дело плохо, — сказала Тинка. — Возможно, они теперь усилят охрану.

— А мы все будем ждать? — спросила Ан.

— Пока непосредственной опасности нет… — ответила я.

Мы продолжали греться, каждая по очереди становилась в середину. Мы ни на один момент не спускали глаз с возвышавшейся перед нами сумрачной горы, образуемой укреплением. И вскоре действительно там что-то мелькнуло — появился робкий кружочек света от карманного фонаря, но такой призрачный и слабый, что только мы с Тинкой заметили его.

— Вон сигнал Пауля! — одновременно воскликнули мы обе.

— Я ничего не видела, — сказала Ан.

Вероятно, в этот момент у всех трех мелькнула одна и та же мысль. А что, если нас ожидает западня? Может быть, Пауля застали врасплох с боеприпасами и заставили его выдать секрет. Может быть, они заманивают нас поближе, пользуясь условным знаком, о котором мы договорились в Фелзене… Хотя в душе мы были полны сомнений, все же вслух мы этого не высказывали. Потихоньку, шаг за шагом начали мы приближаться к укреплению, напряженно всматриваясь в то место, где появился и снова погас крошечный кружок света… Мы остолбенели, когда неожиданно перед нами вынырнула чья-то фигура. Это был моряк в куртке и бескозырке; за плечами у него торчал короткий карабин.

— Ihr seid da, ja? Komm, komm, alles steht fertig.

— Что случилось? — спросила я. К своему облегчению, я узнала голос Пауля.

— Betrunkene… Krawall… Schnell, schnell,— говорил он, подталкивая нас вперед.

Мы не возражали, чтобы он подталкивал нас, но я ни на секунду не выпускала револьвера из руки, надеясь, что Ан и Тинка тоже не сглупят. Пауль то и дело приглушенным голосом повторял свое «быстро, быстро» и очень нервничал, я его хорошо понимала, но сама изо всех сил старалась не заразиться его настроением.

— Die Mädel? — неожиданно раздался другой, ворчливый голос; из густого мрака вышел второй моряк. Казалось, действие разыгрывается в пространстве, населенном одними только тенями, смутно маячившими в ночном мраке.

— Sind da,— ответил Пауль.

Второй моряк, в бескозырке и с карабином, как у Пауля, остановил нас, раскинув в стороны руки:

— Stehenbleiben! Genau so. Nicht mucksen. Wir bringen euch die Patschdinger schon hier…

Пауль и другой моряк ушли обратно. Мы послушно встали короткой цепочкой. Сомнения не давали мне покоя. Что, если все это подстроено, если они ушли, чтобы привести подмогу и обезвредить нас? Усилием воли я отогнала мрачные мысли, внушенные мне голодным желудком, и крепко сжала револьвер.

— Помните наш уговор, — сказала я, хотя совсем не хотела этого говорить. — Если что-нибудь случится…

Но ничего пока не случалось. Нам казалось, что мы ждем уже долго-долго; на самом же деле Пауль и его коллега отсутствовали не более пяти минут. Они вернулись к нам, неся на плечах темные большие мешки. Я слышала тяжелое дыхание, хотя их самих еще не было видно, и сразу подумала о том, что раньше не приходило мне в голову: нам придется идти пешком до сарая и тащить на себе патроны, прежде чем мы сможем спрятать их в наши велосипедные сумки…

Под ноги мне с глухим стуком шлепнулся тяжелый сверток. Я услышала ворчливый низкий голос спутника Пауля:

— Herrgottssakra!.. Du machst ja einen Heidenlärm, Mensch! Müssen die da drinnen uns hören.

Перед нами стоял Пауль.

— Konnte nicht mehr… So eine Felsenlast… Die drinnen horen nichts. Die larmen schon wieder…

Другой моряк сложил свои патроны рядом с мешком Пауля.

— Gluck auf mit der Schiessbude,— сказал он ворчливо и недовольно. Впрочем, он почти тотчас же повернул обратно и скрылся. Пауль остался с нами. Он в смущении сухо покашливал. Мы взглянули на мешки. Теперь, кажется, и до Ан и Тинки дошло, что нам придется со всяческими предосторожностями тащить на себе тяжелейший груз по негостеприимной местности. Идти назад пешком полкилометра… А вдруг кто-нибудь встретится? Если в этой зоне ходят по дороге двуногие существа, то только немцы.

— Tut mir leid, — сказал Пауль, и его голос звучал не особенно бодро и уверенно. — Muss wieder zuriick. Damit man keinen Verdacht… Husch!

И он тотчас скрылся. Мы стояли в темноте, на морском ветру, в запретной зоне, с пятьюдесятью килограммами груза у наших ног. Тинка от всего сердца выругалась.

— Что же нам делать? — спросила Ан.

— Потащим, конечно, — ответила я. — Если мы бросим эти вещички здесь, то Паулю и другому моряку не поздоровится.

— Подумаешь, потеря! — проворчала Тинка.

— Не самая страшная, — согласилась я. — Однако в Фелзене ждут эти вещи.

Ан уже стояла на коленях перед темной грудой. Она обследовала ее и сообщила — Коробки, в джутовых мешках… Ничего не поделаешь: нам придется произвести перераспределение. Сделать большой и маленький мешок. Одна из нас возьмет на спину маленький мешок, а большой возьмут две другие.

Она уже успела наполовину разделить груз почти что на ощупь. Тинка ей помогала. Я осталась на страже и неотступно следила за укреплением, держа его на прицеле. Стояла непроглядная тьма, царила тишина.

— Помоги поднять, — попросила Ан. Она пыталась взвалить на себя мешок поменьше. Мы с Тинкой подхватили нескладный тюк и положили его ей на загорбок. Она кивнула нам и покачнулась под тяжестью ноши, затем глубоко вздохнула и устояла. По ее темной тени я видела, какого напряжения ей это стоило.

— Теперь возьмем наш, — сказала Тинка.

Тяжело дыша и стиснув зубы, мы возились с мешком, стараясь взвалить его себе на плечи. Мы извивались, делая самые отчаянные движения. Страшное напряжение сил имело лишь один положительный результат: минуты через две нам стало невероятно жарко. Тинка то и дело посылала в воздух самые увесистые ругательства голландских моряков. Наконец нам удалось более или менее твердо встать; мешок с патронами лежал у нас на загорбках, снизу мы поддерживали его сцепленными за спиной руками. Наконец мы могли двинуться в путь. Ан шла впереди. Я понятия не имела, туда ли мы идем. В темноте все казалось одинаковым, окрашенным в один цвет — насыщенный серый, излюбленный нацистами цвет… Мы с трудом переставляли ноги, скользили, спотыкались и толкали друг друга. Я прямо чувствовала, как на руках и плечах у меня появляются синяки. Поход к укреплению казался приятной прогулкой по сравнению с тем, что мы испытывали сейчас, и мы сами навязали себе эту ужасную ношу! Не раз боролась я с искушением сказать: сложим вещи здесь, снег покроет их…

Я этого не сказала. Я не могла уронить свою честь, оставив боеприпасы на произвол судьбы. Они приобрели для нас тем большую ценность, что мы пережили из-за них столько мучений и подвергались такой опасности. Не успела Тинка объявить нам, что увидела первые деревянные строения, обозначавшие внешнюю сторону рыбачьей гавани Эймейдена, как вдруг впереди себя мы снова увидели в облаках светлый, судорожно бегающий «зайчик» прожектора.

— Только этого нам не хватало, — сказала Ан, и мне показалось, будто голос ее прервался от рыданий. До этого момента она не произнесла ни звука, несмотря на то, что одна тащила килограммов двадцать. Прожектор погас, затем снова зажегся. Я почувствовала смертельный страх, что они снова предпримут маневр с горизонтальным прощупыванием местности. Страх мой был не напрасен: полоса света внезапно упала вниз, почти моментально, и медленно скользнула со стороны моря в глубь страны.

— Бросай вещи на землю!.. — распорядилась я. — Прожектор! Ложитесь плашмя, лицом вниз!..

Я могла и не говорить этого. Ан уже скинула мешок, мы с Тинкой почти одновременно спустили и наш. Через какие-нибудь две секунды мы вытянулись неподвижно на земле. Луч прожектора скользнул по нас холодным синим светом, точно полярное сияние. Затем коснулся сараев и покинутых мастерских, за которыми находилось помещение для упаковки сельдей, где стояли наши велосипеды. Я точно запомнила направление, куда нам идти. Кажется, Тинка подняла голову.

— Лежи, лежи, — прошипела Ан. — Может, они что-нибудь заметили и осветят нас еще раз.

В мертвой тишине, обливаясь потом, лежали мы, прижавшись к твердой как камень земле, пока холод не стал вновь пробирать нас. Тогда мы с трудом поднялись на ноги и ощупью стали искать мешки. Один из них разорвался при падении на землю, которая за зиму покрылась твердой коркой. Две коробки рассыпались; в отчаянии, стиснув зубы, мы шарили, подбирая рассыпанные патроны. Все делалось на ощупь, молча. А мне хотелось заплакать.

И в аду не могло бы быть больших мучений, чем этот ночной поход за патронами по запретной территории, в кромешной тьме, при десяти градусах мороза и резком ветре.

В конце концов мы опять стояли все вместе, держа оба мешка, содержимое которых кое-как мы перебрали; отдельные патроны из разорванной коробки мы разложили по карманам наших плащей.

— Я больше не могу, — заявила Тинка. — У меня всю спину разломило.

— Тогда потащим волоком, — предложила я.

— Нет, мы не потащим и не понесем, — возразила Ан. — Одна из нас останется здесь и будет охранять мешки. Две другие пойдут за велосипедами. Это займет не больше пяти минут.

— Как мы раньше не догадались! — пожалела я.

— Ну идите же, — торопила Тинка. По ее смутной тени и треску картонных коробок я заключила, что она села на мешки с боеприпасами. — Я остаюсь здесь. Я до того полна ненавистью, что могу отразить нападение целой роты немцев.

Мы с Ан направились разыскивать упаковочное помещение. Это оказалось не так просто. В сумерки там еще можно было прочитать фамилию Вессел. Теперь же, ночью, мы видели лишь непроницаемую пелену мрака. Мы шарили вокруг; натыкались на стены, отыскивая дверь, которая подалась бы под нажимом. Мы нюхали воздух, не пахнет ли он рыбой, ощупывали каждый сарай. Я слышала всхлипывания и прерывистое дыхание Ан. Она явно боролась со слезами ярости и изнеможения.

— Чтоб я еще когда-нибудь пошла… — проговорила она.

Я ничего не ответила ей, но подумала: Ан права. И внезапно у меня возникла мысль, которую я, впрочем, тут же прогнала. Что-то здесь явно не вязалось. Как ни плохо мне было, у меня в душе проснулось и упрямо шевелилось смутное подозрение. Но вот ход моих мыслей был нарушен — я наткнулась еще на один сарай, и деревянная дверь подалась внутрь. Почувствовался несомненный запах испорченной рыбы, и он становился все сильнее.

— Ан, — сказала я радостно, — мы пришли!..

Велосипеды стояли в глубине сарая, в таком же положении, в каком мы их оставили. Мы вытащили их наружу, на улицу, которую можно было распознать лишь по грязным и мрачным глыбам разъезженного и замерзшего потом снега. Мы опять потащились туда, где нас ждала Тинка с боеприпасами.

— Я думала, вы никогда не придете, — сказала Тинка; она громко стучала зубами, и по ее дрожащему голоску я поняла, что ее нервы тоже не выдержали, хотя она и уверяла недавно, что справится с целой ротой немцев.

Упаковка боеприпасов в велосипедные сумки была для нас привычным делом, мы быстро справились с ним, несмотря на темноту. Не очень твердо держась на велосипедах, двинулись мы от морского берега в сторону Эймейдена. Только когда мы, предостерегая друг друга, переезжали железнодорожные рельсы, которые, слабо поблескивая, уходили в обе стороны, я вдруг подумала, что ведь мы едем среди ночи, тайком, по населенному району… Уже раздавались кое-где голоса. Где-то пели, кричали, вопили. В этой местности еще больше оккупантов праздновали рождество. Но чем дальше мы отъезжали, тем реже доносились голоса; я уже думала, что мы гарантированы теперь от всяких встреч, как вдруг возле Каземброотстраат мы повстречались с целой компанией немцев, справлявших праздник. Свернув за угол, мы чуть не врезались в темную толпу пьяных, орущих людей; мы не слышали их издали, так как ветер относил их голоса к морю. Я проскочила мимо одного из оккупантов и слегка толкнула его; он опрокинулся и послал мне вслед настоящий боевой клич гунна. Вероятно, так же было с Ан и Тинкой. Никто из нас не вымолвил ни слова; мы лишь прибавили ходу, чтобы обойти досадное препятствие — невнятно бормочущих спьяна людей. Их крики летели нам вслед, как холостые снаряды; отдельные выкрики, правда, можно было различить:

— Halt! Halt!

— …Verboten!

— Stehenblei'ben… Wir schiessen!

Мы ехали без фонарей, распластавшись над рулем велосипеда.

Выкрики позади нас сменились выстрелами. Пули пролетали мимо нас, эхо сухим и коротким треском отдавалось над водой. Было очень похоже, что нацисты просто развлекаются. Они еще много раз стреляли в воздух, явно без всякой цели; их пьяные крики постепенно умолкли вдали.

— Как бы они своими воплями не всполошили некоторых трезвых господ по соседству, — проговорила Ан, высказав то, что беспокоило нас всех.

Мы поехали медленнее и осторожнее; страх не покидал нас, пока мы не очутились возле дома за молодыми соснами. Только сойдя с велосипеда, я почувствовала, как смертельно я устала. Казалось, все суставы у меня сделаны из ржавого железа. Ноги стали бесчувственными. Когда на наш пароль дверь открылась, я, качаясь и держась за стену, вошла в дом. Ан и Тинка следовали за мной, измученные не меньше меня.

В нижней комнате находилось человек восемь, там же был и Аренд. С минуту они молча глядели на нас; казалось, что они от удивления потеряли способность двигаться. Но затем они поспешили освободить нам место возле печурки. Аренд помог нам снять плащи. Кто-то побежал готовить кофе. Остальные вышли из дому, чтобы вынуть из велосипедных сумок боеприпасы, потому что я, бессильно махнув рукой, сказала: —Мы не можем больше… несите сами.

— Может, вы хоть немного почувствуете, что это такое… — добавила Тинка.

— А который, кстати, теперь час? — спросила Ан, прислонясь к стене запрокинутой назад головой; казалось, она вот-вот заснет.

— Как раз полночь, — сказал Аренд.

Я удивилась. Неужели поход за боеприпасами и их доставка продолжались всего три часа?.. У меня еще хватило силы похлебать горячего пойла, которое мне принес один из товарищей. Больше я ничего не помню. Так же как Ан и Тинка, я тут же заснула, сидя на стуле… Я проснулась, и снова у меня было такое ощущение, будто вместо костей и сухожилий у меня в суставах ржавое, скрипучее железо. С величайшим трудом я выпрямилась. Было серое утро. Печурка погасла. Из соседней комнаты доносились приглушенные голоса. Иногда слышался мужской смех. Едкий дым дешевого табака просачивался к нам в комнату. Я вспомнила нашу ночную экспедицию, и меня задним числом пробрала дрожь. Часы мои стали. По моим предположениям, должно было быть часов восемь — половина девятого. Как раз начинался день. Второй день рождества. Ан и Тинка еще спали… Мною вдруг овладело чувство одиночества, внутренней пустоты, отвращения к окружающему, и с такой силой, какой прежде я не знала. Я сидела тихо, чтобы не разбудить подруг; кроме того, мне совсем не хотелось, чтобы мужчины рядом с нами заметили, что я не сплю.

Так сидела я долго, безвольная, внутренне опустошенная, без мыслей, без желаний, — я не чувствовала даже голода, — сидела не шелохнувшись. Слышно было, как где-то часы пробили девять, и Ан и Тинка беспокойно задвигались, заворочались на твердых, неудобных стульях, замигали глазами. Они огляделись вокруг, увидели меня и, кажется, сообразили, как и я недавно, что пробуждение не сулит нам ничего хорошего… Когда они заговорили, к нам заглянули мужчины…

— Пришли в себя?

— Отдых был, как видно, необходим, а?

— Как ужасно вы выглядели…

Если мужчины высказывают сочувствие женщинам по поводу их вида, то, значит, они и в самом деле выглядят ужасно. Я была рада, что накануне вечером не задумалась, почему они так озадаченно глядели на нас. В комнате висело зеркало; однако у меня не хватило мужества встать и посмотреться в него. Я и так могла приблизительно представить, как я выгляжу: впалые щеки, синие круги под глазами; да еще эти крашеные волосы — их черный цвет с каждым днем приобретал все более гнусный оттенок.

Фелзенцы опять были очень заботливы, они поставили между нами столик, принесли нам чаю с сухарями, которые они поджарили на своей печурке; для каждой из нас было даже по полстаканчика молока. Мы жадно ели и пили, вовсе не думая о том, что даже когда мы едим, то остаемся в глазах мужчин женщинами. Только тогда я уразумела, что наши манеры не отличались изысканностью, когда Аренд тихонько и тактично выпроводил мужчин из нашей комнаты.

Когда мы, более или менее насытившись и более или менее согревшись, собирались обратно в Гарлем, они снова пришли к нам, угостили сигаретами и наговорили нам комплиментов по поводу совершенного нами подвига.

— Как это все происходило? — поинтересовался Аренд.

Мы переглянулись. По выражению лиц моих подруг я поняла, что мне следует ответить.

— Расскажем когда-нибудь потом, — сказала я. — Сейчас мы хотим домой… Я единственно желала бы знать: господ, наверное, сейчас нет?

Я сделала едва заметное ударение на слове «господа». Аренд несколько смущенно поглядел на меня.

— Господин Паули и другие проводят рождественские дни дома… — сказал он, явно стараясь придать своему голосу спокойствие и естественность.

— Я так и думала, — сказала я. — Ну а вас мы благодарим, — добавила я более мягко.

— Я как будто снова на свет родилась, — сказала Тинка.

…В Гарлеме я простилась с Ан и Тинкой, и, когда я вскарабкалась наверх, в комнатку моей медсестры, там на столе лежала ее записка. Она уехала в отпуск к родителям в Схаген и собиралась вернуться лишь после Нового года. В маленькой комнатке царил ледяной холод и было неуютно. Я снова почувствовала усталость. И, собрав все одеяла, какие только были, залезла на кровать под это укрытие, дрожа от холода и слабости, точно тяжелобольная.

 

Встречи

После праздника рождества я одна отправилась в Фелзен, чтобы, как я уговорилась с Ан и Тинкой, сделать там отчет. Магистр Паули и инженер Каапстадт оба оказались налицо, они, как всегда, были безупречно одеты и держались очень корректно. Там же присутствовал третий человек с коротко остриженными волосами, широким ртом, необычайно большими и красными ушами и близко посаженными глазками. Никогда еще не видела я такого безобразного человека. Выглядел он далеко не так элегантно, как двое других, но костюм у него был добротный, и я заметила, что на ботинках у него крепкие подошвы. Когда я вошла в комнату, он не привстал, как это сделали два моих знакомых фелзенца, и я с горечью осознала тот факт, что моя внешность больше не производит впечатления на мужчин… даже на такого урода, как этот лопоухий незнакомец.

— Госпожа С., — представил меня ему магистр Паули. — А это господин Мэйсфелт, госпожа С. Его имя вам, разумеется, знакомо.

«Этого человека вызволили из лагеря в Амерсфорте», — подумала я. И пожала ему руку. Мэйсфелт наконец вылез из своего кожаного кресла и крайне официально ответил на мое рукопожатие.

— Должна признаться, что в первый раз слышу это имя, — заявила я.

Мэйсфелт кисло-сладко засмеялся. Его огромный рот растянулся чуть не до ушей.

— А я ваше знаю, — сказал он. — Ваш отец — мой товарищ по партии. Из бывшей СДРП.

— Значит, это было очень давно, — пояснила я самым дружественным тоном. Паули тоже засмеялся; у инженера со шрамом перекосился рот.

— Госпожа С. — из гарлемского Совета Сопротивления, — обратился он к Мэйсфелту, как будто извиняясь за отсутствие у меня должных манер. — Она, без сомнения, пришла сюда, чтобы рассказать нам, как она вместе с двумя своими подругами добыла для нас боеприпасы из бетонного укрепления в Эймейдене.

— Присядьте, госпожа С., — сказал Паули.

Мне показалось, что теперь, когда я сижу напротив них, они обращаются со мной более любезно, чем когда я была вместе с Ан и Тинкой. Я села на предложенный стул, взяла предложенную сигарету и ответила:

— Да. Я пришла отчитаться.

Магистр Паули еще раз склонился над ящиком своего бюро и вынул оттуда бокалы и бутылку с этикеткой дорогого вина.

— Выпьете с нами, госпожа С.? — спросил он, подымая передо мной пузатую бутылку.

Я покачала головой — Я не потребляю спиртных напитков.

Мэйсфелт, который беспечно курил, уже подставил свой бокал Паули, разливавшему вино. В ответ на мои слова он криво улыбнулся:

— Пуританские нравы и коммунизм. Эти вещи, кажется, неотделимы… Иногда я кажусь себе ужасно старомодным и разложившимся.

Он еще шире перекосил в улыбке рот и поднял маленький сверкающий бокал: — Ваше здоровье, господа… За победу!

Они выпили. Погруженная в свои мысли, я тихо сидела, пока происходила эта чисто мужская церемония. Пуританство и коммунизм, сказал Мэйсфелт. Значит, они уже говорили о нас, девушках. «А что все-таки они о нас думают?» — вдруг пришло мне в голову. Снова какое-то тоскливое чувство овладело мною, хотя я воображала, что уже успокоилась после операции в первый день рождества; снова стало терзать меня подозрение, тяжелое предчувствие, что здесь что-то нечисто. Я собиралась было подробно описать фелзенцам, каких мучений нам стоило получить и благополучно доставить в Фелзен пятьдесят килограммов боеприпасов. Но внезапно я поняла: этого не нужно. Какое им дело до того, что мы пережили? Они даже представить себе этого не смогут.

Хотя мне никто не предлагал, я стала рассказывать, коротко и очень сухо. Я отбросила все наши горькие переживания. Когда я говорила, мне самой казалось, что речь идет о фокусе, проделанном шутя и кем-то другим, а не нами. Я чувствовала, что Мэйсфелт наблюдает за мною, не спуская глаз. Паули раза два одобрительно кивнул.

— Смелая операция, — сказал он. — Я вижу, госпожа С., что вы в своем рапорте по-военному скупы относительно подробностей… Но я понимаю, что не все проходило так гладко, как вы изобразили… Скажите нам честно, вы не наткнулись на каких-нибудь немцев?

Краска волной прилила мне к лицу. И я разозлилась на себя за это. И ответила, заставляя себя поглядеть по очереди на каждого из троих мужчин: — Да, но они были так пьяны и стреляли так плохо, что мы без особого труда проскользнули мимо них…

Паули опять рассмеялся — Я вижу, вы решительно не желаете представить нам движение Сопротивления как некую «Илиаду»… Все же позволю себе сказать вам, что мы здесь от души восхищаемся вами и вашими двумя соратницами. Мы считаем своим долгом высказать вам свою благодарность, правда, Каапстадт?

Инженер кивнул.

— Даже огромную благодарность… И вы передадите ее также вашим подругам, не правда ли? — сказал Каапстадт. — У вас есть все основания получить командование лагерем, — без всякого перехода заявил он, — не говоря уже о награждениях со стороны союзников.

Я опять покраснела. Я не совсем поняла, о чем он говорит. Мне только хотелось очутиться вдалеке, за много миль от этого кабинета, где стояли отполированные до зеркального блеска кресла и где пахло дорогими винами, очутиться вдалеке от мужчин, одежда которых не промокала под дождем и не имела дурного запаха из-за недостатка мыла…

— Командование лагерем? — переспросила я без особого восторга.

— Ну конечно, — пояснил Мэйсфелт. — Фашистских молодчиков и их приспешников мы отправим после победы в исправительные лагеря. И нам для них понадобится тогда охрана. Строгая и справедливая охрана.

Вот уже второй раз он упомянул слово «победа». Он был, казалось, полон ею. Я спросила самое себя, как он предполагает достигнуть победы, если он ничего другого не делает, а только говорит о ней, пьет отличные ликеры и слушает Би-би-си, чтобы знать, как далеко вперед продвинулись опять союзные войска и Советская Армия.

— Когда война окончится, — сказала я все еще неприветливым тоном, — то у меня найдутся другие дела, вместо того чтобы отравлять жизнь этим изменникам родины. Теперь их следует убрать отсюда, это верно… Но после войны моя энергия найдет себе лучшее применение…

— Например?.. — спросил Мэйсфелт.

— В нашем обществе должен быть наведен порядок. Должны быть созданы новые моральные нормы, — ответила я. — Чтобы предупредить повторение такого гнусного явления, как нацизм…

— Мы все за это, — сердечно заметил Паули. — Я понимаю. Вы, студентка-юристка, по своей инициативе пришли в движение Сопротивления, не так ли? И, разумеется, вы захотите закончить ученье. Вероятно, вам более ясно, чем многим другим, что необходимо восстановить в Голландии законность и нормальную власть… Где я слышал эти слова?

— Не так важно изучить право, — сказала я. — Вскоре придется по-настоящему насаждать право…

Я видела, как Мэйсфелт усердно кивал головой.

— Именно придется, — вставил он. — Ради демократии. Чтобы сагитированное меньшинство не навязывало своей воли большинству. Голландский народ отвергает всякий экстремизм… Возможно, экстремизм будет пригоден для разрешения проблем в отсталых районах, как, например, в Восточной Европе и на Балканах; своеобразная форма красной диктатуры… Вот так. Здесь, конечно, это не пройдет.

Я восстановила утраченное было душевное равновесие.

— Я не верю, господин Мэйсфелт, чтобы кто-либо из присутствующих здесь мог утверждать или предсказывать нечто подобное относительно Голландии, — заявила я. — Я верю, что делом самого голландского народа будет выбрать и создать себе такие формы жизни, которые соответствуют его характеру и интересам.

Паули ударил ладонью по своему бюро.

— Вот это юрист! — воскликнул он. — Отличная формулировка, госпожа С.! Примите мои поздравления… Однако вы знаете, конечно, что в Лондоне, вероятно, настолько преуспели, что уже разработали формы жизни на ближайшее будущее. Там смотрят на создавшуюся здесь обстановку со стороны, то есть объективно. Вы должны согласиться, что в этом смысле любое эмигрантское правительство имеет, преимущество.

— Можете думать что и как вам угодно, — бесцеремонно заявила я. — Но здесь были все мы, мы знаем, о чем здесь люди думали и на что надеялись… и мы можем иметь собственное мнение на этот счет…

— У каждого свои мечты и надежды, — сказал инженер Каапстадт, скептически усмехаясь, — за исключением общего желания — видеть, как прогонят немцев.

Больше я ничего не сказала. Я чувствовала, что разговор не кончится по-хорошему. Меня и так уже спровоцировали высказать свое мнение о тех вещах, о которых я предпочитала умалчивать, а если делилась, то лишь со своими товарищами. Взглянув на часики и испытывая привычную отвратительную неловкость, я сказала, что меня ждут в Гарлеме. Все трое встали со своих мест и попрощались со мной серьезно и учтиво. Паули еще раз заверил меня, что он очень благодарен нам, трем девушкам, и затем спросил, не обижусь ли я, если он предложит мне пачку сигарет… Я засмеялась и покачала головой.

— Не в качестве вознаграждения, — пояснил он. — Такое нельзя оплатить. А в знак моего уважения к вашей личности.

Я спрятала в карман пачку сигарет и уже на пороге нижней комнаты помахала на прощание товарищам и ушла.

После рождества облавы еще участились. Мужчины от шестнадцати до пятидесяти лет не отваживались показываться на улице. Немецкие удостоверения — Ausweise — больше не принимались во внимание. У каждого, кто попадался немцам в лапы, они отбирали деньги, часы и кольца, затем направляли захваченных ими людей в Германию. Нетрудно было представить себе, какой ужасный хаос, какие настроения в ожидании катастрофы царили внутри Германии, если работу заводов, поездов, предприятий поддерживали лишь при помощи рабского труда согнанных отовсюду иностранных рабочих, ибо только таким образом удавалось вооружить и отправить на фронт последнего немецкого рабочего, который стоял за токарным станком или обслуживал железнодорожный состав. Когда я вышла на улицу, я увидела там только женщин и детей. Дети, спотыкаясь, брели в бесплатную общественную столовую и тащили с собой кастрюльки и ведерки. Правда, порция супа в общественной столовой была уменьшена с литра до четверти литра. Мутная водица с запахом капустных кочерыжек, репы и свеклы. Такая еда согревала желудок на полчаса или час, а после только хуже становилось.

Я раздумывала над своим разговором с фелзенцами. Трое мужчин, с которыми я вела разговор, безусловно, имели свое собственное мнение относительно того, что должно стать с нашей страной после войны. Слово «Лондон» не сходило у них с языка. Они, разумеется, поддерживали контакт с заморским правительством. Можно ли возразить что-нибудь против этого? Нет, ничего. Только как это получилось, что я и мои товарищи никогда не имели такого контакта? Мы были вроде как бы бедные родственники, те, которых, как известно, всегда и везде обижают… Нет. Не надо быть несправедливой. Паули и Каапстадт честно поблагодарили меня, высказали свое искреннее восхищение нами… Один только Мэйсфелт откровенно и отнюдь не галантно сделал выпад против коммунизма. Ну что ж! Он принадлежал к так называемым социал-демократам, которые считали рабочих-коммунистов врагами, к тому сорту людей, который уже обречен историей…

Я рассказала товарищам о своей беседе в фелзенском штабе. Рулант состроил такую физиономию, будто счастлив был, что не имел с фелзенцами никакого дела. Товарищи выкурили пачку сигарет, которую дал мне Паули, — я, впрочем, и не собиралась оставлять ее для себя. Настроение было неважное, даже более подавленное, чем год назад, когда нашу группу лишили возможности действовать. Я вспомнила, как приблизительно в это же время мы получили от Тани открытку из Бельгии… Признаться, с тех пор я никогда больше не думала о Тане. Неужели я стала такой бессердечной? Неужели тяготы войны настолько угнетали душу, что мы не видели ничего, кроме трудного пути, который нам предстояло преодолеть? Я спрашивала себя, что же могло случиться с Таней. Если она добралась до Швейцарии, то могла бы написать нам; во всяком случае, несколько месяцев назад это было возможно. Теперь же почтовая связь совершенно разладилась, даже письмо, отправленное из Амстердама в Гарлем, приходило только через неделю…

Мучения голода с каждым днем становились все более жестокими. Рулант сказал, что запасы продуктов у него скоро кончатся и он намерен после Нового года уменьшить пайки для участников группы и членов их семейств. На этой неделе я впервые видела, как на улице умирает человек. Собственно говоря, этот человек— ему могло быть лет шестьдесят-семьдесят — уже умер; однажды утром я увидела, что он лежит под деревом на Брауэрскаде. Возле него стояло несколько человек; они сочувствовали ему, но были бессильны помочь, жестокие в своей сдержанности. Я подошла ближе и спросила, не нужно ли послать за помощью. Один мужчина поглядел на меня большими, голодными глазами и сказал: — Ему теперь не нужна помощь. Ты же сама видишь.

Только тогда я хорошенько вгляделась в лежавшего мужчину. На нем было поношенное пальтишко, старая круглая шляпа сползла ему на нос. Нижняя часть лица была желтая и морщинистая.

— Может быть, надо унести его отсюда? — спросила я.

— Ну да! — ворчливо проговорил какой-то другой человек. — Мы можем известить полицию, и больше ничего. Теперь то и дело кто-нибудь умирает.

Известить полицию я предоставила своим согражданам. Я словно видела, как жалкое тело умершего кладут на ручную тележку и увозят. Я и прежде видела в моем родном городе бедняков. Конечно, и раньше бедняки голодали. Но ни один человек еще не умирал от голода. Теперь они умирают. В богатом Гарлеме. В Голландии. Несколько солдат вермахта прошли мимо дерева, возле которого лежал покойник в своей поношенной чиновничьей куртке и круглой шляпе. Немцы даже не взглянули на него. На этой же неделе я встретила нескольких полицейских с ручной тележкой, прикрытой парусиной. Мертвецы, которых они перевозили, были до того тощие, что никак нельзя было предположить, что под парусиной лежат человеческие останки. Товарищи в штабе рассказывали об аналогичных случаях. Умирали старики и дети. Как во время эпидемии «испанки», говорили Рулант и Вихер, помнившие восемнадцатый и девятнадцатый годы. За день до Нового года наместник нацистов в Голландии милостиво объявил, что жителям западных районов разрешается запасаться продовольствием в восточных и северных провинциях. Это официальное сообщение было составлено в торжественном и покровительственном тоне, как будто людям, умиравшим в оккупированной Голландии, делалось величайшее одолжение.

Немецкая гуманность еще раз показала себя… Мы не представляли, каким образом можно делать эти запасы. Пока свободен был один лишь путь — водою. Англичане, как птицы-грифы, носились над нашей территорией, готовые пустить ко дну любой транспорт. Им сверху трудно было разобрать, перевозят ли картофель для голодающих голландцев или немцы снабжают самих себя. Пока что вряд ли можно рассчитывать, что мы будем купаться в океане нового изобилия…

В тот же день после обеда, когда я возвращалась из «Испанских дубов», я увидела, как кто-то, тяжело шаркая ногами, идет со стороны Лейдсефаарт. Он действительно еле волочил ноги, но я узнала его. Сердце подкатилось комком к горлу, я почувствовала себя несчастной и беспомощной; представившаяся мне зимняя картина — голые деревья, и грязный снег, и дома, которые были похожи на куски темного льда, — все это закружилось перед моими глазами… Я глубоко перевела дух и побежала за мужчиной.

— Отец!.. Отец!.. — позвала я приглушенным голосом, прежде чем до моего сознания дошло, что я делаю.

Отец повернулся ко мне. Я испугалась при виде его похудевшего, встревоженного лица. Никогда еще не видела я его таким истощенным. Шляпа спустилась ему на самые уши. Его подбородок, весь в морщинах и складках, уткнулся в толстую вязаную шаль. Я видела, как расширились у него глаза, он поднял руку, другой рукой он тяжело оперся о палку. Я огляделась вокруг. На улице не было ни души. Я отважилась и подошла к отцу, обняла его одной рукой и прижалась лицом к его лицу. И сразу же почувствовала, что оно мокро. Свободной рукой отец похлопал меня по спине:

— Дитя мое… — сказал он наконец. — Дитя мое… до чего же ты худа.

— Папочка! Ты такой худой!

Мы улыбались друг другу, глядели друг на друга, забыв при этом, что мы оба бледные и худые. Мы знали только, что мы живы.

— Как мама? — спросила я поспешно.

— Твоя мать замечательная женщина. Несмотря на больное сердце, она, как мужчина, справляется с несчастьями…

— А Юдифь? — спросила я почти без всякого перехода.

— Она в Амстердаме, и с ней, надеюсь, все благополучно, — ответил отец тихо. — Пойдем отсюда, если можно… Нам не следует здесь стоять.

Мы медленно пошли дальше, вдоль канала, в сторону Зейлстраат. Больше мы, собственно, и не говорили. Мы были счастливы, что мы вместе. Конечно, нам хотелось бы задать тысячу вопросов. Однако главное было уже сказано. Отец сбоку то и дело поглядывал на меня; тогда я крепко сжала ему руку, которую держала в своей.

— А ты? — сказал он наконец, заботливо, но намеренно еле слышным голосом. — Ты справляешься?

Я дважды утвердительно кивнула головой;—О да, справляюсь. Я живу у хороших людей… Еда у меня есть… Вы регулярно получаете пакеты с продовольствием?

— Просто замечательно, что они приходят, — сказал он. — Мы сразу же поняли, что это от тебя… и твоих друзей. Без этой пшеницы и фасоли твоя мать и я, быть может, и не выжили бы.

У меня все внутри похолодело. Внезапно мне представилось, что мой отец лежит где-то на улице, прислоненный к стволу дерева и окоченевший. Или что мать лежит в постели, смертельно исхудавшая, изнуренная. Они были еще не стары. Однако отец с тех пор, как я видела его в последний раз в городском парке, постарел по крайней мере лет на двадцать. Его рука и плечо, когда я касалась их, были на ощупь костлявые и худые. В каком состоянии нашел он меня, что он думал, прикасаясь ко мне?..

— Не слишком ли вы беспокоитесь обо мне? — спросила я.

Он положил свою руку — такую тонкую руку — на мою. — Дорогое дитя, — сказал он, — я не могу, конечно, сказать, что мы не беспокоимся… Но мы знаем, ты поступаешь, как подсказывает тебе твоя совесть. Так пусть наши переживания не мешают твоей работе… Но тебе, наверное, очень трудно?

— Я делаю, что могу, — ответила я сдержанно. — Что должна делать… Нам нужно расправиться с немцами, папочка. И мы добьемся этого.

В голосе отца звучала какая-то суровость, какой раньше я у него не знала.

— Дело к тому идет. Безусловно, — подтвердил он. — А ты знаешь, что русские уже вступили на территорию Австрии и начинают широкое наступление в Польше?

— Сегодня я еще не слышала никаких сообщений, — ответила я. — Великолепно… Значит, у вас до сих пор сохранился радиоприемник?

Отец улыбнулся, и улыбка его, как ножом, резанула меня по сердцу.

— Это наша надежда и утешение, — сказал он.

Мы ходили с ним по улицам, по одной, по другой, но все они были одинаково холодные и неприветливые. Я не знала, как объяснял себе отец нашу встречу; что я снова поселилась в Гарлеме?.. Но если он даже так и думал, то ничего не сказал. А может быть, у него голова была занята другими мыслями.

— Да, вот мы ходим тут с тобой, — сказал он. — Прежде в эту пору, между рождеством и Новым годом, мы бродили по улицам мимо витрин магазинов. Повсюду стояли рождественские елки. Все было завалено товарами — настоящее изобилие!.. У людей было праздничное, умиротворенное настроение. Год завершался хорошо…

Он замолчал. Разница между теми днями и безотрадной теперешней обстановкой была настолько велика и ощутима, что отцу незачем было говорить об этом. Я сказала:

— Еще немножко терпения, папочка… На будущий год мы снова будем праздновать рождество на свободе… Возможно, мы не увидим такого изобилия, как прежде, но немцев уже не будет!

Навстречу нам приближался незнакомый человек в кепке, повязанной сверху платком. Он почти наткнулся на нас и взглянул; мне показалось, что он посмотрел нам вслед. Я сразу сообразила, что сделала оплошность. Я разгуливаю с отцом по Гарлему как ни в чем не бывало. Десятки людей знают его, могут его узнать; значит, могут узнать и меня. А ведь за мою голову обещана награда…

Я легонько прислонилась головой к плечу отца и сказала:

— Как чудесно, папа, что мы с тобой повидались… Передай от меня маме тысячу поцелуев… А теперь мне надо уходить. Слишком много риска. Для нас обоих.

В его глазах мелькнули грусть и понимание.

— Да, — сказал он тихо. — Слишком долго это продолжается, верно?.. Надеюсь, дорогая, что скоро я опять тебя увижу… Ты в самом деле попала к хорошим людям?

— Да, к очень хорошим, — ответила я. — Ах, кстати, ты должен сказать мне еще одну вещь: знаешь ли ты некоего Мэйсфелта? Бывшего социал-демократа?

— Этого? Ты тоже его знаешь?.. Гм… Вероятно, первую свою речь. он произнес в момент своего рождения. Если бы можно было прогнать немцев одними разговорами, то мы благодаря ему давно бы уже были свободны.

Я улыбнулась, слушая неожиданную критику на моего нового знакомого из Фелзена. Я еще раз ласково погладила отца по щеке и тут же сама удивилась, что мне так легко было сделать этот жест — это мне-то, такой застенчивой и робкой.

— Далеко не лестная характеристика господина Мэйсфелта, — заметила я. — До свидания, папочка… Думай о том, что я тебе сказала: мы расправимся с врагом.

— Мать твоя страшно обрадуется, — сказал отец, еще раз крепко стиснув мне руку.

Я поняла, что он собирался сделать. Он поспешит домой рассказать маме, что он встретил меня и что я, по-видимому, снова поселилась в Гарлеме; они будут теперь говорить обо мне все время — сегодня, завтра и все последующие дни; будут черпать для себя мужество и уверенность в одной лишь мысли, что я жива и что у меня есть хорошие друзья… Я заметила, что расчувствовалась, глаза застлала влага; ресницы слипались на морозном ветру. Я кружным путем пошла домой, размышляя, насколько я за прошедший год стала старше, самостоятельнее, увереннее… И вспомнила по дороге еще одну вещь: отец не заметил, что я выкрасила волосы. Я аккуратно спрятала их под шерстяной головной платок. Хоть это избавит отца и мать от лишнего огорчения.

 

Расклейка бюллетеней

Неожиданно наступление нацистов под командованием Рундштедта в Арденнах приостановилось.

Би-би-си сообщало о разведывательных операциях союзников, в результате которых выяснилось, что у немецких наступавших частей больше нет бензина. Они застряли со своими танками «тигр» и, казалось, примерзли к окружавшему ландшафту. Больше они никуда не двигались.

— Вот как, — сказала я, передавая это известие в штабе. — Теперь янки могут начать окружение «тигров» и сотрут их в порошок. Значит, и эта глава позади.

— Нет, пока еще не позади, — сказал Рулант озабоченно. В последнее время у него часто бывало подавленное, пессимистическое настроение. Однако я слишком хорошо это. понимала. Его большое, сильное тело каменщика страдало от постоянного недоедания. Вид у него был очень скверный. Все мы сильно похудели, это сразу бросалось в глаза; но мы над этим не задумывались. А вот на Руланте это было особенно заметно; он потерял много фунтов.

— Шведы предложили послать продовольствие в оккупированную Голландию… Ты уже знаешь об этом, Рулант? — спросила я.

Он кивнул:

— Если только англичане не потопят судно.

— Еще прибудет продовольствие из Оверэйсела и Фрисландии, — добавила я.

— Я слышу это много дней подряд. Где же оно? — спросил он.

— Новости очень хорошие, — сказала я. — Хочешь, я еще раз все перескажу? Фон Рундштедт застрял со своими «тиграми» в Арденнском лесу. Будапешт горит; немцы тщетно пытаются доставить продовольствие своему окруженному гарнизону. Но он будет уничтожен… Советские войска стоят у Вислы и уже захватывают предмостные укрепления на другом берегу. В Словакии партизаны ликвидируют последние немецкие банды. В Голландии таинственным образом исчезают метрические книги…

Рулант серьезно кивнул и, глядя прямо перед собой, заговорил в тон мне:

— В Дордрехте эти бандиты присвоили себе посылки с продовольствием, которые были направлены из Брабанта для наших детей…

— Это верно, — подтвердила я. — Однако движение Сопротивления в Дордрехте дало им достойный ответ: на тюрьму совершен налет и освобождено более восьмидесяти патриотов…

— Можно себе представить, — заметил Рулант, — какие последуют теперь репрессии.

— Последние репрессии осуществим мы, Рулант, — сказала я.

Наконец он поднял свои серые глаза и поглядел на меня. Он как будто весь встряхнулся, как отряхивается собака, вылезая из воды.

— Ты права, — сказал он. — Они отпетые негодяи… Заботы меня одолели, Ханна.

— Сейчас все этим страдают, — сказала я. — Но у тебя я этого не замечала…

Военные сводки действительно были таковы, что я снова воспрянула духом. Снова завязался оживленный разговор. У Тинки внезапно мелькнула идея:

— А что если нам делать бюллетени, вроде бюллетеней газеты «Де Ваархейд», чтобы в нескольких словах дать наиболее важные сообщения? Для тех, у кого нет теперь радиоприемника или кто не может его включать?

— Ну да, — насмешливо сказал Вихер, нарушив свое обычное молчание, — а потом расклеивать эти бюллетени по городу?

— А почему бы и нет? — сказала Тинка. — Если только партия разрешит…

— И вы рискнете? — спросил Вихер, как будто до него только сейчас дошло, что смелости нам не занимать.

— Тинка, — предложила я, — надо нам самим поговорить об этом с партийным руководством… Я считаю, что ты замечательно придумала.

В тот же день я побывала у Симона Б. Два-три дня спустя, после политзанятий, я спросила его, что сказала инструктор партии относительно нашего плана расклейки бюллетеней, и Симон Б. ответил:

— Там план одобрили… Конечно, это связано с огромным риском. Независимо от того, когда вы будете расклеивать бюллетень — ночью или днем. Пользу от подобных вещей трудно учесть. Однако они могут оказать людям моральную поддержку, это и будет вашей задачей… Так много народу погибает от голода, а эта зима будет еще более жестокой.

— Значит, они одобрили наш план? — переспросила я. — И мы можем действовать по своему усмотрению?

— Да, можете, — ответил Симон Б.

Нам удалось достать черную лаковую краску и кисти. Краска осталась от велосипедов, которые мы в свое время похитили и перекрашивали, а тонкие кисти Рулант одолжил у Филипа Моонена. Каждый вечер, когда мы печатали газету, кто-нибудь из нас готовил также и бюллетень. В первое время у нас плохо получалось. Буквы были слишком большие, поэтому на листке умещалась лишь часть сообщений, которые мы хотели дать; кроме того, мы никак не могли рассчитать, сколько слов должно поместиться на каждой строке. Однако через несколько дней мы наловчились. Мы свертывали бюллетени в трубочку и вместе с пачками газет складывали в велосипедную сумку. Кто-нибудь прихватывал с собой банку с клеем и кисть. Когда мы подъезжали к пустынному перекрестку, мы слезали с велосипедов, смазывали клеем стену какого-нибудь дома и пришлепывали на это место бюллетень, разглаживали его рукавом и не спеша ехали дальше.

Мы скоро наловчились проворно и смело расклеивать бюллетени. Через две недели мы уже проделывали это молниеносно. Техника была теперь другая: одна расстилала на багажнике бюллетень оборотной стороной, другая быстро мазала его клеем, третья брала влажный листок и приклеивала его к стене, к столбу или к рекламной тумбе — всюду, куда мы хотели. На одиночных прохожих мы почти не обращали внимания. Мы осмелели. Однажды мы прилепили свой плакат между двумя окнами на боковой стене полицейского участка в присутствии какого-то прохожего. Он с любопытством наблюдал за нами; как только бюллетень очутился на стене, он подошел, но, едва взглянув на него, тут же убежал. В другой раз мы наклеили свои бюллетени поверх немецких Bekanntmachungen. С тех пор у нас стало своего рода спортом заклеивать немецкие объявления, вербовочные плакаты войск СС, антианглийские карикатуры и все, что выходило из нацистской кухни, победоносными последними новостями.

«Русские расширили предмостные укрепления на Висле. Массовые атаки советских войск в Верхней Силезии. Американцы продвигаются вперед на Филиппинах. Рундштедт вынужден послать часть своих войск на Восточный фронт. Американцы под снежными штормами медленно наступают в Арденнах».

В эти январские дни в Гарлеме также часто шел снег. Если же погода была не снежная, нам не так легко было вывешивать наши бюллетени при свете дня. Иногда, наклеив очередной бюллетень, мы оставались на месте и не моргнув глазом наблюдали, как реагируют прохожие на наши сообщения. Некоторые останавливались, опасливо озираясь, прочитывали бюллетень и поспешно уходили. Другие проходили мимо, с трудом волоча ноги, и едва ли даже видели бюллетени. Случалось, кто-нибудь читал наши сообщения вполголоса и тихонько смеялся. Однажды перед свежим бюллетенем остановился полицейский. Он медленно и внимательно прочитал все до конца и сорвал затем листок с рекламной тумбы… Нас удивляло, что мы встречали так мало трудностей и почти не наблюдали проявления бдительности. С одной стороны, это придавало нам смелости; но, несмотря на это, мы никогда не забывали брать с собой револьверы, отправляясь на расклейку. За любым углом нас могла подстерегать смертельная опасность. Облавы продолжались. Немцы разыскивали людей, пользуясь метрическими книгами. В Амстердаме к властям явилось несколько человек добровольцев, очевидно, их толкнул на это голод — они надеялись получить от оккупантов дополнительное продовольствие; они явились, чтобы составлять списки людей, которых можно было бы угнать на работу в порядке «трудовой повинности». Добровольцы поплатились за это. Борцы Сопротивления немедленно начали преследовать их по пятам. Однажды, когда группа таких лиц выходила из конторы, раздался залп; десять человек осталось лежать на снегу. Теперь мы под каждым бюллетенем писали злободневные лозунги: «Голландцы, решительно отказывайтесь ехать на работу в Германию! Помогайте друг другу до последней возможности!»

Все голодали. Рулант сделал то, чего мы давно боялись. Он сократил наши пайки. О пароходе с продовольствием из Швеции говорили, как о каком-то далеком мираже. Голод принял такие размеры, что угрожал жизни каждого. Стоило нам полчаса попечатать газету, и у нас начинало рябить в глазах; прежде чем снова приняться за работу, нам приходилось долго отдыхать. Поездки на велосипеде с пачками газет превратились для нас в истязание. Расклейку бюллетеней мы несколько сократили, хотя по-прежнему считали это делом чести. Если мы ездили в Фелзен, то в штаб прибывали чуть ли не в обморочном состоянии. Несколько раз нам давали подкрепиться тарелкой какой-нибудь еды; но качество этой пищи было далеко не то, что в декабре. Люди предлагали сумасшедшие цены за одну картофелину, за одну чашечку фасоли. Теперь нередко можно было видеть валяющиеся вдоль дорог мертвые тела; даже мы не слезали с велосипедов, когда видели бездыханный труп возле стены или подъезда. Блекло-синий цвет кожи у мертвецов свидетельствовал о том, что смерть наступила от голода. Когда мы видели человека, лежавшего в неестественно согнутом положении, мы понимали, что причиной его смерти также был голод.

 

Мертвый след

Как и прежде, мы получали от фелзенцев и отвозили свертки и письма. Как мучительны были эти поездки и по извилистым и по прямым дорогам, которым, казалось, не будет конца, в особенности когда шел снег. По дороге мы то и дело отдыхали: под виадуками, возле живых изгородей, около хлевов, даже возле куч гравия, бог знает сколько времени там лежавших. Мэйсфелт часто бывал в фелзенском штабе, и у него всегда находилось для нас дело. Иногда он настаивал на том, чтобы задание выполняла лишь одна из нас; он говорил, что две и тем более три девушки уж наверняка вызовут подозрение. Какие сообщения с нами посылались, он никогда нам не рассказывал. Мы тоже его не расспрашивали. Но однажды он направил Ан со свертком в Гаагу к человеку по имени Хаазе. Ан поехала по указанному адресу и после долгих скитаний попала куда нужно. Человек этот оказался сотрудником «службы безопасности». Ан вернулась к нам довольно озадаченная.

— Что за шутки они разыгрывают! — возмущалась она. — Я предпочитаю стрелять, чем объясняться на ломаном немецком языке с немцем, когда тот пытается любезничать…

В следующий раз, когда мы поехали в Фелзен, я высказала неудовольствие по поводу поручений Мэйсфелта. Его самого в штабе не оказалось, о чем я сожалела; однако я спросила Паули и Каапстадта, какие у Мэйсфелта были намерения, когда он направил одну из нас к шпику. Каапстадт с укоризной поглядел на меня, а магистр Паули похлопал меня по плечу:

— Связи, госпожа С…

— «Связи» — здесь магическое слово, — сказала я. — Моя подруга говорит: «Я предпочитаю стрелять…» И я с ней согласна.

— Я вас предупреждал, что у вас будут и легкие и более сложные поручения, — заявил Паули.

Я невольно повторила слова Ан:

— Что это за шутки? Связи с людьми из вермахта, из военно-морского флота… это еще мне понятно. Там имеются люди, которых насильно заставили служить. Но связи со «службой безопасности» и с эсэсовцами… Они свободно выбрали себе профессию. Это заклятые враги.

Лицо Каапстадта как-то вытянулось и стало отталкивающим; шрам побелел.

— Госпожа С., — сказал он, — вы знаете, как мы ценим ваше сотрудничество. Но нас ничто не обязывает давать вам отчет в наших соображениях и побуждениях… Это ведь война.

— И мы являемся солдатами, — заявила я, подчеркивая слегка слово «мы». Но я понимала, что он по-своему был прав.

— Вот именно, — сказал он спокойно, как бы подтверждая, что я правильно поняла то, что он хотел сказать.

— Вы не обязаны выполнять наши поручения. Но мы очень хотели бы, чтобы вы нас предупреждали заранее. Зачем нам зря тратить время, выслушивая ваши комментарии?

Я злилась, я чувствовала себя оскорбленной, но постаралась овладеть собой и ушла. Разговор с фелзенцами я передала подругам. Они тоже были оскорблены; собственно говоря, мы по-настоящему не знали даже почему. Аргументы инженера казались неопровержимыми. Поручение выполняют — и делу конец. Или же заранее отказываются от него. И вот в третий раз были произнесены слова «разыгрывают шутки», теперь их сказала Тинка.

— Что за шутки разыгрывают эти люди? При чем тут Хаазе? Каким образом освободился Мэйсфелт из лагеря в Амерсфорте? Откуда взяли они Пауля?

— Как, что, почему… — сказала я. — Странно, что у нас в Совете Сопротивления не приходится задавать подобные вопросы.

— Зато у нас нет и никаких «связей», — съязвила маленькая Тинка.

С неделю или несколько дольше мы не показывались в Фелзене. Именно на этой неделе русские сделали окончательный прорыв в Восточной Пруссии, и тогда в Германии начался хаос. Берлин вынужден был признать, что наступила критическая стадия борьбы…

— И они называют это «критической стадией»! — возмущались мы в гарлемском штабе. — Их войска тысячами сдаются в плен… Материальных трофеев не сосчитать. Весь Восточный фронт фактически рушится. Те войска, что еще сопротивляются, гораздо чаще, чем в русских, стреляют в собственных бегущих солдат, которые заполонили все дороги… Русских им уже не достать. У русских такие пушки, что снаряды пролетают чуть ли не половину Польши… И это немцы называют «критической стадией»!

Даже Рулант повеселел и заговорил о скорой развязке. Мы наклеивали наши победные бюллетени всюду, где только могли. Однажды за нами погнался на велосипеде служащий вспомогательной фашистской полиции. Это было даже забавно. Тинка выстрелила и продырявила ему шину, и полицейский свалился в снег, скорее, впрочем, от испуга: вряд ли он ожидал, что она станет стрелять.

На следующей неделе мы все же снова отправились к фелзенцам. Аренд сказал, что он получил приказ не пускать нас больше наверх. Нам предложено было остаться у «солдат»; если же будет какое-нибудь дело, нам об этом сообщат.

— Ага, — сказала я, переводя взгляд с Ан на Тинку и затем опять на Аренда. — Это наказание за непокорность…

Аренд в недоумении поднял брови, и я коротко рассказала ему, как в прошлый раз я восстала против иерархии, или, вернее, против той манеры обращения с подчиненными, которую практикует здешнее руководство, используя наши услуги.

— Во всем должен быть порядок, — сказал Аренд без улыбки, и я не поняла, в самом ли деле он так думает. Мне казалось, что это звучит слишком по-немецки.

Собственно говоря, не так уж было неприятно сидеть внизу вместе с ребятами. С ними можно было подробно обсудить военные сводки. У них были новости, которых мы еще не знали: англичане только что разбомбили в Дордрехте завод управляемых снарядов.

— Бедные дордрехтцы, — сказала я. — Сначала их без конца поносили за саботаж, когда эти проклятые штуки не хотели взлететь на воздух… Этот случай им тоже, вероятно, поставят в вину.

— Немцы теперь всюду видят саботаж, — рассмеялся один из фелзенцев, парень с острыми скулами. — И недаром… Из-за того, что повсюду исчезают метрические книги, немцы арестовали двести офицеров из полиции и собираются куда-то вывезти.

— Метрические книги все равно будут исчезать, — сказал еще кто-то.

— Жаль, что немцам не удастся заодно вывезти и весь наш народ, — издевался третий.

— Вот ты иронизируешь, — сказал Аренд. — Но немцы никогда не скрывали, что они на самом деле думали сослать в Польшу большую часть голландцев, как только закончат войну… Выслать в качестве «рабочей скотинки». С тем чтобы люди высшей расы — германцы — могли поселиться здесь, в наших домах, и хозяйничать на нашей земле.

— Боже милостивый, — сказала я. — Да немцы знают, где находится Польша, только потому, что оттуда движется огонь, который испепелит их дутое величие…

— Прекрасно сказано, — заметил Аренд.

Мы снова заговорили о наступлении русских. И о зверствах, которые раскрыли советские войска, когда они освобождали лагеря военнопленных и лагеря смерти. Би-би-си впервые передало сообщения о лагерях, которые эсэсовцы создали в Польше для уничтожения евреев. Если раньше у нас было довольно смутное представление об ужасах этих лагерей, то теперь нам до конца стал ясен чудовищный, сатанинский замысел фашистов. Канавы с тысячами наваленных друг на друга трупов. Непрестанно дымящие газовые камеры. Склады награбленного, образцово рассортированного имущества умерщвленных и полуразложившиеся обнаженные трупы этих безымянных людей прямо на земле. Лаборатории, где нацистские врачи проделывали над еврейскими женщинами эксперименты, которые считались слишком жестокими для крыс и кошек. Массовые процессии детей, которых заставляли с песнями идти навстречу смерти от удушения. Эсэсовки, избивавшие людей плетьми, скрученными из сухожилий евреев, прибывших раньше, с другими партиями. И эсэсовские тюремщики, которые по вечерам слушали классическую музыку при свете настольных ламп, под абажурами из кожи евреев.

Я обо всем этом знала и сама помещала сообщения в нашей газете, и тем не менее теперь, когда я услышала, как об этом говорят вслух, мне стало дурно. Возмущение, как застывшая лава, долгое время непроницаемой броней защищало мою душу. Но теперь я стала чувствительной, безвольной, начала задумываться — так же как Ан и Тинка, — и сейчас я чувствовала, что бледнею. Перед глазами у меня стояла Таня, такая, какой она была после бегства из тюрьмы Вестерборк. Я уже собиралась попросить Аренда, ради бога, поговорить о чем-нибудь другом, как вдруг нас пригласили наверх.

Там были магистр Паули, Каапстадт и еще третий мужчина. Его нам не представили, он кивнул нам довольно угрюмо, но доброжелательно, из чего я заключила, что ему уже успели рассказать, кто мы такие и что собой представляем.

Магистр Паули и Каапстадт по очереди говорили, а третий человек слушал и одобрительно кивал. Оказалось, что им понадобились наши услуги для ликвидации опасной личности. Это была, как нам сообщили, женщина. Мы поглядели друг на друга, но ничего не сказали. Причем женщина эта не голландка, а француженка, подчеркнул Паули. Зовут ее мадам Шеваль. Она приверженка Петэна или, во всяком случае, поклонница Гитлера. Она активно сотрудничает с немцами и тем не менее в известных голландских кругах выдает себя за антифашистку. Третий собеседник нетерпеливо махнул рукой:

— Ах, что там Петэн и Гитлер, можете оставить их в покое… Она обыкновенная шпионка, доносчица.

— Как бы там ни было, — сказал Паули, — женщина такого типа в высшей степени опасна для нашего подполья. И она должна исчезнуть. Чем скорее, тем лучше.

Мы молчали. Вероятно, мы все три думали одно и то же. Никто из нас ни разу не стрелял в женщину. Даже женщины-звери, лютовавшие в фашистских концлагерях, еще не попадали под дула наших револьверов… Так, значит, шпионка, доносчица?

— Вы ничего не хотите сказать? — спросил Каапстадт, глядя то на одну, то на другую.

— Пока трудно что-либо сказать, — ответила я. — Мадам Шеваль, француженка и шпионка в пользу немцев… А что же дальше?

Третий, неизвестный нам мужчина барабанил пальцами по краю кожаного кресла.

— Да, дальше… — повторил он. — Это верно. Именно теперь мы потеряли след этой женщины. Еще недавно она жила в Хемстеде. Но, очевидно, потихоньку скрылась. Между тем ее несколько раз видели мои коллеги в Гарлеме. Далеко уехать она не могла.

— Коллеги в Гарлеме? — переспросила я, словно ничего не подозревая; личность незнакомца начала понемногу выясняться для меня.

— Да, в полиции… Я инспектор, — сказал он немного сердито, как будто заметил, что проговорился, и сожалел об этом. Паули и Каапстадт обменялись мимолетными взглядами, услышав такое признание. Мы же сделали вид, что ничего не произошло. Однако я подумала: значит, он и есть поставщик полицейских пистолетов…

— Нам трудно все же предпринять что-либо, если мы не знаем, где нам следует искать эту даму, — сказала Ан.

— Вам ведь, наверное, не раз приходилось выслеживать свои жертвы, — возразил инспектор, и в уголках его рта появились жесткие складочки. Он, очевидно, знал о нас немало, и это вполне понятно: мы все три упоминались в полицейских ведомостях. Так же, как и все те лица, которых мы ликвидировали (хотя перечень был далеко не полным).

— Тогда мы знали хоть, где начать розыски, — сказала Тинка, до этого времени молчавшая.

— Я могу дать вам ее прежний адрес, — заявил инспектор. Он вырвал листок из своей записной книжки и, записав адрес, сказал:

— Я всегда питал величайшее уважение к борцам Сопротивления вроде вас, которые с таким упорством разыскивают того, кого хотят найти.

Он преподнес нам этот комплимент так приторно сладко, что ясно была видна его фальшивость. Паули и Каапстадт усердно закивали.

— Не сомневаюсь, что и на этот раз вам повезет, — сказал Каапстадт, который явно решил держать себя так, будто мы уже дали свое согласие.

Про себя я подумала, не использовать ли создавшуюся обстановку, чтобы устроить небольшой шантаж и потребовать новые револьверы. Видит бог, мы сумели бы их хорошо использовать. Но я оставила это намерение. В конце концов, я была для этого слишком горда.

— Пока мы не можем сказать ни да, ни нет, — заявила я.

— Завтра я приду к вам и сообщу, что мы решили, — добавила Ан.

Магистр Паули посмотрел на нас благодарным взглядом.

— Чем скорее, тем лучше, — сказал он. — Вы знаете, как обстоит дело: эта сволочь каждый день приносит слишком большой вред… Она выдает оккупантам одного человека за другим.

Мы простились, получили по неизменной сигарете и отправились в Гарлем, в мою холодную комнату, чтобы обсудить все дело.

— Значит, у этих господ имеются связи даже с гарлемской полицией, — сказала Ан.

— А этот парень поставляет им полицейские пистолеты, — заявила Тинка.

— Я сразу же поняла это, — подтвердила я.

— Почему они так боятся этой мадам? — спросила Ан. — Если она выдаст кого-нибудь из них, то они сейчас же сумеют освободить его. Или же…

— А видно, что, они очень хотят разделаться с ней, — сказала я.

— Они точно так же хотели разделаться с бывшими эсэсовцами, — заметила Тинка. — Разве они были настолько опасны?

— Они грабили голландцев, — сказала я. — Но у меня не создалось впечатления, что мадам Шеваль асоциальный элемент.

— Каждый фашист асоциальный элемент, — поправила меня Ан.

Мы судили и рядили так и этак. И пришли к заключению, что мы слишком многое пытаемся раскопать в этом деле. В других случаях, когда надо было уничтожить предателей и коллаборационистов, мы долго не мешкали и не сомневались.

— Давайте все же попытаемся ее выследить, — предложила под конец Тинка. Ее молодой задор и страсть к приключениям увлекли и нас.

— Ничего не могу с собой поделать, — сказала Ан. — Мне просто любопытна вся эта история.

Мы начали выслеживать мадам Шеваль точно так же, как раньше выслеживали других. Мы отправились в Хемстеде по указанному адресу. Мы сделали безукоризненный сверток, с которым Тинка явилась к двери дома, где в свое время жила мадам Шеваль. Тинке сказали, что мадам Шеваль давно переехала оттуда. У Тинки был очень разочарованный вид, и ей сообщили, что француженка переселилась в пансионат в Оверфеене, но в какой именно — неизвестно.

Через несколько дней мы, захватив список пансионов, прибыли на велосипедах в Оверфеен и в каждом из перечисленных мест повторяли нехитрый трюк со свертком. В четырех из пяти адресов никакой мадам Шеваль не знали. В пятом месте мы услышали, что ее увез какой-то офицер вермахта и что хозяева просто рады были избавиться от сомнительного постояльца — этой иностранки!

— Что значит «увез»? — задали мы вопрос. — Арестовал — вы хотите сказать?

— Да нет, пожалуй, — сказали нам. — Она не арестована; приехала автомашина, она погрузила чемоданы и весело уселась вместе с ребенком.

— С ребенком? — переспросили мы; нам не было известно, что у нее есть ребенок.

— О да, у нее мальчик лет трех… И немецкий офицер забрал с собой мать и ребенка; с тех пор никто ничего больше не слыхал о мадам Шеваль.

След этот оказался мертвым. Разнося «Де Ваархейд», мы смотрели во все глаза по сторонам, нет ли где дамы, похожей по виду на француженку — по нашим предположениям, она должна была выглядеть довольно шикарно. Мы не смели больше показываться в Фелзене; там, несомненно, начали проявлять нетерпение, поскольку мы после первых успехов застряли, оказавшись перед какой-то загадкой.

 

Сверток

Нацистам пришлось убрать руки от шведского хлеба и шведского маргарина. Ответственность за их распределение взял на себя Красный Крест. Все, что немецкие власти могли сделать, это выдать талон, по которому следовало получать эти блага. Половину белой булки и полпачки маргарина на душу. Этот паек был теплым островком среди моря голода и зимней стужи…

Холодная зима все тянулась и тянулась, как будто провидение Гитлера в самом деле помогло ему чинить зло честным людям. Мороз все усиливался. У нас еще лежал сверток, который нам следовало доставить в Гаагу по поручению Мэйсфелта. Но это было пока невозможно. Мы сидели в штабе около слабого огонька печурки и вздыхали. В эти студеные дни поступило сообщение о конференции в Ялте. Руководители Большой тройки собрались в Крыму, как в свое время собирались в Тегеране, чтобы обсудить вопрос о том, каким образом будет закончена война.

— Закончена, ты слышишь это, Рулант? — сказали мы, подталкивая нашего начальника, на которого частенько находило пессимистическое настроение. Он что-то буркнул и сказал нам:

— Лучше слушайте дальше.

Английское радио сделало подробное сообщение о переговорах и затем перечислило принятые в Ялте решения. Германия, германская нация, торжественно заявил диктор, получит возможность вернуться в семью миролюбивых народов. А извечной тирании и извечной агрессии немецкого милитаризма будет положен конец. Немецкий милитаризм исчезнет вообще; вместе с нацизмом исчезнут и воинствующие бароны, фабриканты оружия, генералы и самый источник агрессии, направленной против Европы с тех пор, как существовала Германия, — а именно немецкая армия.

Мы тихо сидели, думая об оккупированной Европе, о виселицах, о стенах, у которых расстреливали людей, о мрачных тюремных камерах, о лагерях и душегубках. Мы думали о мертвых, которых невозможно похоронить, потому что нет досок для гробов. Трупы, завернутые в кусок парусины, в простыню, в старое пальто, укладывали на трехколесный велосипед с коляской или на санки и везли на кладбище. А могильщики частенько встречали родственников умерших требованием выдать им буханку хлеба, кулек пшеницы или фасоли, прежде чем они воткнут лопату в твердую, как камень, землю. Мы думали о повышении цены на наших соотечественников, которых отправляли в Германию: служащие немецкой вспомогательной полиции за каждого схваченного ими голландца получали теперь пять гульденов. Мы думали о судах с продовольствием, которые направляли наши соотечественники из Твенте, из Гронингена в немецкий «форт» Голландию, чтобы хоть немного утолить голод своих собратьев, которых эсэсовцы ловили и выкрадывали… Молча сидели мы у печурки. От мороза стекла в окнах стали белыми и непрозрачными. А за окнами простиралась голландская земля под толстой корой снега и замерзшей грязи. Мне казалось, будто это кора покрывает всю землю и под этой корой отчаянно борется и умирает человечество, потому что так распорядилась кучка немцев, обуянных жаждой власти…

Прошла неделя, в течение которой мороз так измучил нас, и вот наступила тихая погода. Было все еще околo восьми градусов холода, но ветер улегся. Мы решили доставить наконец сверток Мэйсфелта в Гаагу; невыполненное поручение с каждым днем все больше тяготило нас. Мы и на этот раз решили отправиться втроем; на дорогах не прекращались проверки и облавы, и в случае необходимости надо было с оружием в руках защищать жизнь друг друга.

Мы тронулись в путь, но не по шоссе, а по проселочным дорогам, через Рейхенхук, Лэйвенхорст, Рейнсбурх, Фоорсхотен. Мы то и дело отдыхали, как и другие люди, которые встречались нам по дороге — с велосипедами, тележками, детскими колясками. Впрочем, их было не так много.

Когда мы добрались до канала Флит около Фоорсхотен, мы почувствовали, что двигаться дальше у нас нет сил. Поездка наша, казалось, никогда не кончится. Я остановилась, бросила велосипед, он упал на откос, а вслед за машиной свалилась и я сама. Ан и Тинка поступили точно так же. Нам незачем было разговаривать, мы и так понимали друг друга; мы умираем от голода, нам все безразлично, мы близки к отчаянию. Лежа возле дороги, я думала: вот, значит, как это бывает… Признаешь себя побежденной, опускаешь руки, протягиваешь ноги — холод и голод довершают остальное… Мне с трудом удалось овладеть собой, — я испытывала острый соблазн безвольно поддаться усталости. И я растормошила Тинку.

— Пять минут… не больше, — заявила я.

Тинка, по-видимому, думала так же; затем я начала тормошить Ан. Мы поглядели друг на друга, и я повторила:

— Пять минут, не то мы заснем и наши велосипеды украдут.

Ан кивнула, как будто в этом было все дело… Только сейчас я увидела, как похудела у нее шея. Ее молодое прекрасное лицо покрылось морщинами и темными пятнами, а бесстрашная мордочка Тинки обострилась от голода. Мы сказали «пять минут», это значило: не поддаваться усталости, не заснуть… Ан даже поднялась и села, обвив колени руками. Она сказала:

— Ты знаешь, что любопытно в этом свертке, который лежит у Тинки в кармане? Он точь-в-точь такой же, как тот, что я в свое время отвозила шпику из «службы безопасности».

— Что же тут любопытного? — спросила я.

— Гм… Я подумала… Интересно бы узнать, что в нем находится.

— Это уж дело Мэйсфелта, — сказала я.

— Дело движения Сопротивления, — уточнила Ан.

Мы посмотрели друг на друга. А Тинка вытащила сверток из своего глубокого кармана. Мы рассматривали его со всех сторон; он был нетяжелый; вероятно, в нем помещалась деревянная или картонная коробка.

— Ну ладно, — вдруг сказала Тинка. — Я распакую сверток.

— Ты что, рехнулась? — воскликнула Ан. — Таких вещей нельзя делать.

— А почему? Ты же сама говоришь, что это дело движения Сопротивления… Мы тоже ведь участвуем в нем.

Ан подперла рукой щеку и слабо улыбнулась. — Может, ты права. Меня, конечно, разбирает любопытство.

— И меня, — сказала я. — Давай, Тинка. Открывай. Отвечать будем все вместе.

Тинка подула на пальцы и принялась развязывать веревку. Она никак не поддавалась. По очереди дули мы на пальцы, по очереди ковырялись с узлом. Наконец он развязался. Бумагу развернули в одно мгновение. И показался плоский ящичек… «Двадцать пять штук» — прочла я на ярлыке; а между нарисованными золотыми медалями и пестрыми этикетками — слова «Flor de Havana».

— Черт возьми!.. — воскликнула Ан. — Сигары!

— Сигары? — переспросила Тинка, как будто их вид и тонкий, приятный запах дерева и табака ничего не говорил ей. — И ради этого я должна рисковать своей жизнью?

— Разве это дело движения Сопротивления? Снабжать куревом шпиков и полицейских инспекторов? — сказала Ан.

— Вот тебе и связи, — пробормотала я. — Наши друзья из Фелзена могут освободить каждого, кто попадет в когти нацистов. Они расчищают себе дорожку к немецкому милосердию с помощью довоенных голландских сигар…

Слезы подступили у меня к глазам — на этот раз гневные слезы. В моем усталом и продрогшем теле загорелось пламя былой, неукротимой энергии.

— Ну, кончай, Тинка, — сказала я. — Запаковывай все снова… Мы доставим курево господину инспектору Блескенсу. А затем пойдем к Мэйсфелту и потребуем у него объяснения.

Никто из нас не чувствовал более усталости. Мы осторожно, дуя опять на пальцы, упаковали ящичек с сигарами; мы продолжали свой путь, с яростью нажимая на педали. Доехав до Гааги, мы нашли дом человека, которому следовало вручить ящичек. Мы решили пойти к нему вдвоем с Тинкой. Взяв ящичек, мы пошли к тому дому, номер которого Мэйсфелт написал нам на папиросной бумаге. Мы позвонили и подождали немного. Дверь открыл человек в свитере, в черных полицейских брюках и сапогах.

— Господин Баккер? — спросила я.

Он испытующе оглядел меня с ног до головы в высшей степени недоверчиво, если не сказать презрительно.

— Баккер? Нет, — коротко ответил он. — Баккер не живет здесь, и я не знаю такого… Меня зовут Блескенс.

— Тогда правильно, — сказала Тинка. — У нас есть сверток для вас, из Фелзена, вы знаете, от кого.

Мужчина раскрыл пошире дверь, которая была лишь приотворена, и быстро сказал: — Входите.

Мы очутились в длинном, неуютном, очень светлом коридоре, какие бывают в некоторых старомодных, но не старых голландских домах. Блескенс протянул руку к свертку.

— Дайте его мне… и подождите один момент… Я посмотрю, нужно ли дать ответ.

Мы ничего не сказали. И, поглядев друг на друга, стали ждать. Инспектор вернулся через минуту. Очевидно, пальцы у него не были холодными, как у нас, а может, у него был хороший перочинный нож. На его лице ясно было видно удовольствие, хотя он старался не показать его.

— Ответа не будет, — сказал он. — И спасибо вам за труды…

Он еще раз внимательно поглядел на нас, как будто пытался объяснить себе, почему это его фелзенские друзья держат таких оборванных и жалких рассыльных, как мы. Затем он сунул руку а карман брюк и вытащил оттуда бумажный гульден. И немного нерешительно протянул его Тинке.

— Может быть… — сказал он и не успел закончить фразы. Тинка перебила его быстро и зло:

— Спасибо! Денег мы не берем. Мы работаем для Сопротивления.

И мы решительно двинулись к выходу. Ни слова не говоря, дошли мы до перекрестка, где нас ждала Ан. Она вопросительно поглядела на нас.

— Этот болван хотел дать нам гульден… гульден за один ящичек сигар! — сказала Тинка.

— Нет, за труды… — добавила я.

— «Ответа не будет», — передразнила Тинка полицейского. — Ха! За ответом мы сами поедем в Фелзен.

Теперь, когда наша миссия была выполнена, я почувствовала слабость. Мы доставили сверток в Гаагу потому, что нас подгоняло сознание долга и возмущение. А теперь мы стояли на пустынной улице Гааги, усталые, голодные, беззащитные, и растерянно глядели друг на друга.

— Молодчик удивился еще, почему у нас такой жалкий вид, — сказала я. — Это можно было прочесть по его глазам… А мы-то из сил выбивались, снабжая табаком его и ему подобных! Теперь ясно, что было во всех свертках, которые мы развозили — в Халфвех, в Лейден, Фрицу… Табак был! Рис! Колбаса!.. И бог знает что еще!

— А мы-то гоняем на велосипедах, — сказала Тинка, — с револьверами в карманах, и полиция нас разыскивает…

Мы поплелись обратно к Рейсвейку, к каналу Флит. Мы были слишком измучены и расстроены, чтобы сесть на велосипеды.

— Если бы теперь был здесь магистр Паули или хотя бы инженер, — сказала Ан, — мы бы выяснили, где можно получить хороший обед по вольным ценам. Думаю, нам придется ехать обратно с пустым желудком.

— Проделать столько километров… — добавила я. — Не щадя себя…

Тут я впервые увидела, как Тинка плачет. Плакала она почти беззвучно, ее узенькая спина сотрясалась, и она закрыла рукой свое покрасневшее осунувшееся лицо.

— Тинка, Тинка!.. — успокаивали мы ее.

Все еще закрывая лицо, она проговорила приглушенным голосом:

— Если я увижу Мэйсфелта или кого-нибудь другого из этой банды, я всажу ему пулю в лоб… Всажу, непременно всажу!

Нам долго еще пришлось уговаривать ее. Но в конце концов она успокоилась. Засопела, высморкалась. Мы молча вскочили на велосипеды и опять поехали вдоль канала Флит.

Начало смеркаться, когда мы добрались до Арденхаутс Налденфелд. Сколько раз мы отдыхали, клюя носом, и сколько раз боролись со сном, валившим нас с ног, никто из нас и не считал. Мы медленно ехали, словно механически выполняя скучную, томительную процедуру. Казалось, мы стоим на месте, так медленно проплывали мимо нас домики, живые изгороди, вырубленные участки леса, где остались лишь пни и сломанные мелкие деревья. Возле Налденфелда мы услышали позади себя слабое пыхтенье автомобиля; так пыхтели газогенераторные автомашины. Мы догадались, что сейчас нас обгонит небольшой немецкий грузовик. Грузовик, чадя, проехал мимо нас; и в тот момент, когда он обгонял нас, мы увидели тепло укутавшегося жандарма под коричневым брезентовым тентом. Заметив нас, он нагнулся, вытащил какой-то предмет и бросил его нам. Сквозь пыхтенье мотора слышен был насмешливый хохот жандарма. Он помахал нам рукой и исчез вместе с грузовиком за поворотом.

Мы слезли с велосипедов. Ан оказалась ближе всех к предмету, который бросил жандарм. Она наклонилась и подобрала хлеб — плотный, темный кирпич солдатского хлеба.

— Господи, видели вы когда-нибудь такое? — воскликнула она.

Первым ее побуждением было поднять хлеб и швырнуть его прочь, в оледеневшие под снегом кусты. Мы с Тинкой схватили ее за руку.

— Ты что, с ума сошла? — возмутилась я. — Еда есть еда!

Я уже взяла у нее хлеб, чтобы разломить его на три части, как вдруг Тинка произнесла странным тоном: — Значит, вы не видели, кто бросил хлеб?..

Мы молча уставились на нее.

— Это был Пауль! — сказала Тинка все тем же странным тоном — В форме полевой жандармерии!

— Пауль? — повторили мы. Ан спросила — Тот, из бетонированного укрепления в Эймейдене?

— Он ведь служит в военно-морском флоте! — сказала я.

— Клянусь, это был Пауль, — сказала Тинка. — Кроме того… кому из полевой жандармерии придет в голову бросать нам хлеб?

— Похоже, однако, что он издевался над нами, — заметила я.

— Может, тебе это только показалось, — сказала Ан.

Я раздала хлеб, и мы начали есть, тщетно пытаясь разрешить загадку, которую нам только что задали. Грузовик пыхтел где-то далеко, очень далеко. Мы жевали и проглатывали хлеб с волчьим аппетитом. За последние месяцы мы впервые ели хороший хлеб. Это придало нам мужества и сил, чтобы проделать последний этап пути в Гарлем под вдруг посыпавшим мелким снегом. Последние наши слова были все о том же непонятном человеке, с которым мы познакомились в Фелзене и который так неожиданно сменил форму.

 

Барышня Бисхоп…

На следующий день нам предстояло получить шведский хлеб и маргарин, поэтому отпала намеченная нами поездка к фелзенцам, — мы хотели потребовать у них объяснений по поводу ящика с сигарами, который мы по их поручению доставили. В штабе мы устроили некоторое подобие банкета: у каждого из нас было больше одной продовольственной карточки, и каждый из нас получил по целому хлебу и фунту маргарина. Вейнант уступил свою дополнительную порцию Руланту, у которого были дети, а Вихер взялся отнести мою дополнительную порцию моим родителям. Мимоходом он также рассказал мне, что несколько дней назад он принес им немного дров — распиленные железнодорожные шпалы. У всех было прекрасное настроение, и хотя мы сначала думали разделить белый хлеб на маленькие порции и растянуть его надолго, голод до того измучил нас, что мы за один присест съели все до последней крошки. Особенно взволновало нас сообщение, полученное в этот день нелегальным путем: два судна с бензином и нефтью, которые оккупанты сумели бог знает откуда привести в Утрехт, взорваны борцами Сопротивления. На Восточном фронте немецкие войска огромными партиями сдавались в плен: десятки тысяч солдат вермахта бросали оружие и уходили к русским. Американцы наконец отбросили за Рейн войска Рундштедта и подошли к линии Зигфрида; однако по сравнению с тем, что происходило на Востоке, достижения их были весьма скромными. Их соотечественники на Дальнем Востоке продвигались быстрее; они добились того, что японские гавани оказались в радиусе действия американских бомбардировщиков.

Когда мы вновь отправились в Фелзен, наше возмущение из-за ящичка с сигарами несколько поостыло. Мы условились, что пока не будем поднимать разговор об этом и посмотрим, какие еще будут для нас поручения у фелзенцев. На этот раз мы прождали внизу с полчаса и, когда поднялись наверх, увидели там Паули и Каапстадта. По их лицам я увидела, что они хотят что-то нам сообщить: они взволнованно, если не сказать торжественно, встали.

— Садитесь, садитесь, — сказал магистр Паули, который, видимо, ради этого случая зажег преогромную праздничную сигару. — У нас есть новости относительно этой… Как ее там, Каапстадт?

Каапстадт, глядя не на нас, а на кончики своих до блеска начищенных ботинок, произнес:

— Мадам Шеваль.

Магистр Паули продолжал своим прежним сердечным тоном:

— Мадам Шеваль… верно, так ее зовут. Впрочем, фамилия весьма забавная, так ведь, госпожа С.? Да, вам удалось в свое время проследить за ней вплоть до того момента, когда офицер вермахта увез ее из пансионата, не правда ли?

Мы кивнули. Он сделал небольшую паузу, весело рассмеялся и сказал:

— Вы, конечно, думаете, что этот мужчина… или, иначе говоря, что мадам Шеваль — любовница немецкого офицера? Ошибка, мои дамы, ошибка! По нашим сведениям, он ее брат.

Он снова сделал паузу, чтобы дать нам возможность почувствовать всю значительность новости.

— Ее брат, — повторил Паули. — Она оказалась урожденной немкой, которая за несколько лет до войны вышла замуж за француза. Она вполне законно носит фамилию Шеваль. Имя стало французским, а сердце осталось немецким, понимаете? О господине Шевале мы ничего больше не знаем. Брат же снял для своей сестры квартирку в чудесном городе Гарлеме. Он изредка заходит туда отдохнуть от служебных забот.

Он снова радостно засмеялся во весь рот; Каапстадт только как-то цинично осклабился, будто мало верил в эти россказни о брате и сестре и находил все это просто чепухой, а мы вежливо улыбались по мере сил и возможностей. До сих пор я не видела ничего смешного в этой истории.

— Значит, поручение остается в силе? — сказала я, чувствуя, что молчание неприятно затянулось.

— Остается в силе, — подтвердил Каапстадт. Теперь он рассматривал свои ногти, которые — в этом я ни чуточки не сомневалась — имели более цивилизованный вид, чем мои.

Я продолжала:

— Вы говорите о ваших сведениях, господин Паули… Я полагаю, вы получаете их от вашего друга Пауля?

Паули и Каапстадт удивленно взглянули на меня.

— Да-а, — протянул Паули. — Разве необходимо в каждом случае называть источник своей информации?.. В данном случае это был действительно Пауль… Вас это интересует?

Мы все три кивнули. Мужчины посмотрели на нас еще внимательнее.

Ан быстро заговорила:

— Да, нас это очень интересует… Недавно вы представили нас Паулю, тогда он служил еще в военно-морском флоте, так говорили по крайней мере… Во всяком случае, он находился тогда с матросами в бетонированном укреплении в Эймейдене… А на днях мы вновь видели его, и он был в военной форме полевой жандармерии.

Паули и Каапстадт обменялись взглядом. Каапстадт зажег сигарету, а Паули рассмеялся еще более дружелюбно, чем обычно.

— Помилуйте! Мне незачем объяснять вам, что немцы находятся сейчас в стесненном положении, что им не хватает людей… Им приходится посылать слишком много солдат на Восток! Поэтому они были вынуждены — это точно — направить одну группу военных моряков на службу в полицию. И уверяю вас, Пауль тотчас же вызвался пойти туда.

— Вызвался? — почти одновременно переспросили мы.

Каапстадт наклонился к нам — Разумеется. Пауль ведь антифашист. Он работает на нас. Поэтому он воспользовался предложенной ему возможностью добывать больше сведений, чем до сих пор.

Он произнес это нетерпеливо, точно отчитывая нас, и даже с оттенком предостережения, будто хотел сказать: больше вам ничего знать не полагается. Какое вам дело, с кем мы сотрудничаем?

Я все поняла, Ан и Тинка, по-видимому, тоже.

— Значит, так, — сказала Ан.

— Да, — подтвердил Паули. Он все еще улыбался, но смех точно застыл на его лице и был уже совершенно неуместен. — Ну а теперь «вернемся к нашим баранам» или, во всяком случае, к нашей «лошадке»… Ха-ха-ха! Вот адрес небольшой виллы, где она живет. Завершение этого дела мы, разумеется, предоставляем вам.

— Кстати, как обстоит дело с другим поручением? — спросил Каапстадт. — Насчет разрушителя Эймейдена и Дрихейса? Об этом вы нам ничего не сообщали.

Я почувствовала, как мое лицо вспыхнуло ярким румянцем. Ни на кого не глядя — мои подруги тоже не подымали глаз, — я сказала — Пока полная неудача… Собака негодяя испортила все дело.

Я рассказала о наших злоключениях, о волопасе и его хозяине, которого мы так и не увидели. Паули и Каапстадт выслушали рассказ, не делая никаких комментариев и ни о чем не спрашивая. Когда я кончила, Паули сказал:

— Жаль… очень жаль. Может быть, вы позднее еще раз попытаетесь заняться этим делом. Человек этот стоит в списке, вы ведь знаете… Но мадам Шеваль гораздо важнее. Тот сделал свое дело, а она вредит каждый день и сейчас!

Он вышел из-за своего бюро, подал всем нам руку и пожелал успеха — давая понять, что наша беседа закончена. Каапстадт последовал его примеру.

— Надеюсь, мадам Шеваль на приобрела себе собаку или какое-нибудь другое чудовище, — сказал он.

Раздосадованные, с тяжелым чувством возвращались мы в Гарлем.

— Последнее замечание инженер мог бы, конечно, оставить при себе, — скептически усмехнулась Тинка.

— Придется нам снова заняться этим человеком, — сказала Ан. — А что, собственно, имел в виду Паули, когда сказал, что «Шеваль» такая смешная фамилия?

— Это слово означает «лошадь», — пояснила я. — Просто плоская шутка Паули.

— А я уже думала, что мы избавились от этой женщины, — вздохнула Тинка. — Фу! Я против того, чтобы стрелять в женщину!

— Это так, конечно, — сказала я. — Но если она выдает хороших людей «службе безопасности»?

В тот же день мы отправились на разведку к дому, где брат поместил свою сестру — французско-немецкую шпионку. Дом находился позади Спаньярдсалле, в направлении к Бейтенспаарне; это была старинная вилла, построенная в стиле швейцарского шале, на высоких столбах. В саду росли хвойные деревья и остролистник и стояла беседка из камыша. Окна в доме оттаяли — это говорило не в пользу мадам Шеваль и сразу бросалось в глаза, потому что всюду вокруг стекла были белые от мороза. Проезжая на велосипеде мимо дома, мы заметили возле лестницы, ведшей на галерею, детские саночки. У меня сжалось сердце. Я постаралась скорее забыть, что видела эти санки.

Мы обследовали дом и прилегающую местность со стороны улицы, проходившей позади шале. Мы заметили, что с этой стороны шале было скрыто от глаз, защищено каменной стеной, которая была щедро утыкана битым стеклом. И сад, расположенный перед домом, был также надежно защищен от внешнего мира—. там была собака, правда, не волопас, а овчарка: пока мы ехали мимо, она бежала за нами вдоль ограды с внутренней стороны и остановилась, лишь когда мы удалились.

— И думать нечего, с этой стороны не удастся, — сказала Тинка.

— Со всех сторон садовая ограда, — добавила Ан. — Как хорошо эта дама выбрала себе местечко, где поселиться!

— Посмотрим, что имеется напротив, — предложила я.

Напротив шале помещалась небольшая вилла под названием «Черные дрозды»; она тоже была старомодная, с узенькими окнами по фасаду и французскими окнами сбоку. Перед нею — желтая дорожка из брусчатки. Возле дома росли отдельные кусты и густо покрытые снегом голубые ели. Это место для наблюдения за мадам Шеваль было просто идеально.

— Как же нам попасть в этот дом? — вздыхала Ан.

Интересно, кто там живет, думала я.

Острое личико Тинки еще больше вытянулось. Мы поехали вдоль канала обратно. Тинка сказала:

— Фелзенцы должны нам помочь…

— Каким образом? — спросила Ан.

— Их инспектор полиции знает гарлемского инспектора, — сказала Тинка. — Он должен устроить так, чтобы мы могли попасть в дом напротив «лошади». Будем надеяться, что там живут порядочные люди.

Мы с Ан обдумали это предложение. Сначала оно показалось мне фантастическим, но чем больше я размышляла, тем реальнее оно мне казалось.

— Тинка, — сказала Ан, — если бы это удалось!..

— Тинка, — воскликнула я, — гениальная идея!

— Единственно возможный выход, — сказала Тинка скромно и в то же время с гордостью.

Было слишком поздно, чтобы еще раз ехать в Фелзен, да и не стоило нам зря расходовать свои силы. И мы отправились туда лишь на следующий день. Паули там не оказалось; а инженер Каапстадт терпеливо и внимательно выслушал наши объяснения. Мы начертили для него план расположения шале и дома, насколько нам позволяла память, и убедили его в том, что наблюдательный пост в «Черных дроздах» является единственным — он дает возможность осуществить ликвидацию шпионки. При условии, что кто-нибудь введет нас в эту обитель.

Каапстадт тоже спросил — Ну хорошо… Каким же образом?

Мы рассказали о плане Тинки — о посредничестве полиции. Каапстадт поглядел на нас так, будто хотел сказать, что мы очень уж расхрабрились, затем впервые рассмеялся и сказал:

— Да, смелая затея, смелая затея… Но тут есть и кое-какие трудности… Разумеется, сегодня я не смогу дать вам окончательный ответ, я должен хорошенько подумать.

Мы условились с ним относительно дня, когда мы можем явиться и узнать о решении фелзенского штаба. Мы пришли в назначенный день, и нам не пришлось и трех минут ждать внизу. Паули, Каапстадт и Мэйсфелт сидели наверху вместе с уже знакомым нам инспектором полиции. Они были любезны как никогда. Инспектор сказал, что план, который мы предложили, свидетельствует о находчивости и смелости, — и румянец прилил к щекам Тинки… Уже есть договоренность с обитательницей «Черных дроздов». Да, да. Там, в старом доме, живет лишь один человек, дочь очень известного здесь и всеми уважаемого врача. Это уже пожилая дама, немного странная, но очень энергичная и прежде всего большая патриотка, уверял фелзенский инспектор; она с восторгом согласилась содействовать ликвидации мадам Шеваль; уже с самого начала она заметила, что там не все в порядке, а барышня Бисхоп отнюдь не мягкосердечная особа, особенно после 1940 года…

— Многообещающе, а? — спросил магистр Паули.

Мы утвердительно кивнули. Я спросила:

— А когда мы сможем занять пост в доме?

— Чем скорее, тем лучше, — ответил инспектор, бросая взгляд на Паули. — Дело это и так уже затянулось… Я направлю вас в Гарлем к моему коллеге, который знает о вас. Он и введет вас в дом госпожи Бисхоп.

Мы точно договорились о том, как он нас представит хозяйке и как будет осуществляться руководство операцией. На этот раз нам пожелали успеха четверо — в том числе и Мэйсфелт, который держался спокойнее, чем обычно. Мне показалось, что фелзенцы были довольны. И я снова подумала: почему они так торопятся с мадам Шеваль? Что это за человек? Два дня спустя, к вечеру мы были уже в «Черных дроздах». Гарлемский инспектор полиции — на этот раз он был в штатском платье — проводил нас туда. Этот тощий и довольно ехидный тип, казалось, находил удовольствие в том, чтобы подтрунивать над нами. Как-то он нам сказал — А ведь я сразу узнал вас! — Это, разумеется, нам напомнило о том, что наши имена значатся в полицейском реестре и что немцы требуют нашего ареста. И в дальнейшем он позволял себе подобные желчные остроты, намекая на расклейку плакатов и прочую наказуемую подпольную деятельность; он представил нас барышне Бисхоп как «трех знаменитых злоумышленниц». Он хитро усмехался, как бы давая понять, что ему принадлежит власть и тут и там — у оккупантов и в движении Сопротивления! И оставил нас, вероятно, очень довольный, что потрепал нам нервы.

Барышня Бисхоп была длинная, худая особа. Я не знаю, отощала ли она из-за недостатка продовольствия или всегда была такой. Одета она была в темно-коричневое платье, заколотое у ворота старомодной агатовой брошью. Верхняя челюсть была у нее искусственная и щелкала, когда она говорила; кроме того, мы заметили, что она носит парик. Две худые голодные кошки, мурлыча и жалобно мяукая, терлись об ее ноги, обутые в тяжелые домашние туфли густо-черного цвета. Она провела нас в комнату, откуда мы могли видеть шале Лошади, как стали мы называть немецкое французскую даму.

— Значит, вы из группы Сопротивления? — спросила нас хозяйка. — Хорошо, хорошо, хорошо… Кто бы подумал, что с нашей страной могло приключиться такое несчастье! Даже молодые девушки вынуждены стрелять… Вот ведь какое дело! Не думайте, что я вам не завидую, слышите? Я в самом деле завидую вам, и я уверена, что мой отец — вы знаете, известный доктор Бисхоп, вашим родителям, наверное, знакомо это имя… — о чем это я говорю? Ах да, что мой отец питал бы к вам глубочайшее уважение: он был настоящий патриот, замечательный патриот… Я очень хорошо помню, что в свое время он предостерегал нас от Бисмарка, а Вильгельму Второму он никогда не доверял… Осторожно, тут надо сойти вниз, а света недостаточно… Вот всегда так в старых домах: они не комфортабельны, но уютны! Я ни за что не уехала бы отсюдa… Смотрите, вот комната… Если вы очень осторожно подуете на стекло, то лед растает и в кружочек вы сможете глядеть отсюда на дом… Вот так… Хорошо вам видно?.. Да, вот там она и живет, и вы сразу можете видеть, что это женщина скверного поведения, потому что у нее есть уголь!.. Это самая обыкновенная… ну, как бы это сказать? Вы достаточно взрослые девушки, и — увы! — после оккупации подобное явление наблюдается повсюду…

— Немецкая проститутка, — услужливо подсказала Ан.

Барышня Бисхоп поспешно отвернула в сторону свою голову в парике, ее искусственная челюсть щелкнула.

— Вы говорите это, да… Молодежь теперь привыкла к таким вещам, это звучит грубо, но это действительно существует… Ах, что это за человек! Делает вид, что она очень приличная дама, и немцы ходят к ней только тайком; но если бы вы в течение двух недель понаблюдали за ней, вы бы узнали вполне достаточно… Вы должны хорошенько понять меня. Я не хочу осуждать; но этой шпионке, да еще француженке, которая принимает немцев… Sans pitie, никакой пощады!..

Барышня Бисхоп много еще говорила, она находила просто восхитительным, что у нее в доме люди, и даже более того: это был сенсационный визит, патриотический визит, благодаря которому она также будет в состоянии оказать услугу родине и движению Сопротивления. Мы сразу же поняли, что она со странностями, но что у нее по-настоящему доброе сердце, что она не боится и на самом деле думает то, что говорит, хотя старушка постоянно иллюстрировала свои высказывания ссылками на события прошлого столетия.

 

…и мадам Шеваль

Мы сделали маленький глазок в толстом белом ледяном узоре стекла и по очереди наблюдали в окно за домом Лошади. Сумерки быстро сгущались; на сером зимнем небе тонко вырисовывались остроконечные крыши и флюгер шале. Там горел свет — мы видели, как из одного окна протянулись тонкие золотые полоски; в общем же окна были хорошо затемнены. Барышня Бисхоп, в напульсниках, окруженная кошками, принесла нам чаю на фарфоровом подносе. Она спросила, не надо ли затемнить наше окно. Мы ответили, что не увидим тогда, что делается у мадам Шеваль. Устроившись в холодной как лед комнате, мы ощупью пробирались мимо еще видной в темноте жесткой мебели, чтобы по очереди дежурить у замерзшего окна. Конечно, все было по-прежнему. В шале по-прежнему не было никакого движения, на улице стоял мороз, два или три раза появлялась смутная тень прохожего. Мы даже не осмеливались курить из опасения, что огонек сигареты выдаст нас: станет ясно, что в «Черных дроздах» находятся люди, в обычное время здесь не живущие; правда, трудно было предположить, чтобы Лошадь стояла у затемненного окна и следила за тем, что происходит в доме барышни Бисхоп… Первой дежурила у окна я, в то время как Ан и Тинка, закутавшись в свои платки и пальто, устроились спать — одна на диване, другая в широких низких креслах, несомненно, из гарнитура салонной мебели, принадлежавшей покойному доктору Бисхопу… Отдежурив, я тоже улеглась и проснулась на рассвете в какой-то незнакомой мне, диковинной комнате. Овальные зеркала в позолоченных рамах, картины, секретер, изношенный ковер с голубыми и золотистыми арабесками… У окна дежурила Ан. Я вспомнила все и шепотом спросила:

— Ну что?

Ан пожала плечами: — Конечно, ничего. Она же не выходит из дому ночью, в мороз!

Страшным холодом несло из щелей в полу, от сырых обоев; дуло из открытой печки; кожа на руках и лице стала жесткой, грубой и болезненной. Я не решилась будить спавшую Тинку. Кто спит, тот ничего не знает, не испытывает страданий… по крайней мере не так сильно, как бодрствующие.

В восемь часов пришла барышня Бисхоп, снова с чаем. Пока я дежурила у окна, Ан сварила две пригоршни принесенной с собой пшеницы на печурке барышни Бисхоп; мы поделились кашей с владелицей дома «Черные дрозды»… Мы зевали. Постепенно светало. Горячая каша лишь на короткий срок согрела нас. Время тянулось медленно. Мы дремали и поглядывали временами в глазок на дом шпионки. Я подумала о том, что сегодня «Де Ваархейд» не выйдет, и поняла, что мы не представляли себе, насколько все это может затянуться.

Днем, когда в прежнее время обычно подавался голландский завтрак с кофе, барышня Бисхоп, постучав в дверь, вошла в комнату.

— Не хотите ли покушать со мной?.. Я испекла лепешки из тюльпанных луковиц по очень хорошему рецепту…

Она сказала это чуточку смущенно и в то же время гордясь тем, что на этот раз может угостить нас. Мы приняли приглашение поесть ее лепешек из тюльпанных луковиц и по очереди ходили в маленькую столовую, где стояли старинные голландские стулья и висела медная люстра. Лепешки мы поливали сиропом из сахарной свеклы. От каждого проглоченного куска меня тошнило. И все же я ела и ела. Ела, пока не утолила первый голод. Я видела, как барышня Бисхоп энергично и с аппетитом принялась за еду. Стол она накрыла безупречно, поставив фамильный сервиз и положив фамильное серебро. Мне бросилась в глаза печальная нелепость, что приходится есть тюльпанные луковицы и кормовую свеклу на старинных тарелках и дорогими серебряными вилками. Мы с барышней Бисхоп еще сидели за столом, когда примчалась Тинка и сообщила:

— Она выходит из дома! Выходит из дома!

Я вскочила. Тотчас же вскочила и барышня Бисхоп, придерживая парик рукой в напульснике, и поспешила за нами, а за ней следом и кошки… Я посмотрела через глазок. Вдоль железной садовой ограды по улице как раз шла женщина лет тридцати пяти. Первое, что бросилось мне в глаза, — это длинная каракулевая шуба и сапожки с меховой оторочкой. На голове у нее была меховая шапочка с вуалеткой, из-под которой виднелся, собственно, один только рот — маленький, с узкими губами. Она осторожно ступала по снегу!

— Да, это она! Это она! —сказала барышня Бисхоп; она встала у другого окна и расчистила там глазок, чтобы смотреть в него. Однако я не глядела больше на мадам Шеваль. Я сразу заметила, что она идет не одна. Она везла санки, а на них сидел мальчик лет трех в синей куртке и синей вязаной шапочке. Барышня Бисхоп подскочила, точно ее укусила змея, когда я выругалась.

— Не сердитесь на меня, барышня Бисхоп, — сказала я, — но вы сами видите… Ничего не выйдет. Сейчас нельзя.

Я отошла от окна. Ан и Тинка опять прильнули к маленькому глазку, который мы снова проделали. Барышня Бисхоп почти сочувственно поглядела на меня, повернув ко мне свое длинное, с ввалившимися щеками лицо.

— Понимаю… — сказала она. — Я об этом не подумала… Из-за ребенка, конечно, верно?

Я кивнула головой. Ан и Тинка повернулись к нам и вздохнули.

— Нет, — сказала Тинка, — я отказываюсь стрелять, когда рядом с ней карапуз. Он не виноват.

Барышня Бисхоп неожиданно села на краешек старинной софы.

— Как же тогда?.. — спросила она, увлеченная заговором.

— Надо подождать, когда она выйдет одна, — ответила Ан.

Она явно не имела желания стрелять. Мне тоже это претило: даже без ребенка мадам Шеваль оставалась матерью. Я чуть было опять не выругалась, но, бросив взгляд на длинную, сутулую фи-гуру нашей хозяйки, промолчала. Барышня Бисхоп тотчас же скрылась в своей с трудом нагретой кухне, очевидно не желая мешать нам. Мы избегали глядеть друг другу в лицо.

— Да выйдет ли когда-нибудь эта сволочь одна? — воскликнула Тинка с нарочитой грубостью.

— Если будем ждать такого случая, то придется сидеть тут на страже целыми днями… — сказала Ан.

— А тем временем она будет по-прежнему доносить на людей, — напомнила я двум своим подругам и самой себе, подчиняясь неумолимому чувству долга.

…Так сидели мы рядышком, несчастные, застывшие, растерянные. Мы знали, что должны уничтожить шпионку, и в то же время никто из нас и подумать не мог о том, чтобы выстрелить в Лошадь.

— Не надо нам было связываться с этим делом, — проворчала Ан. — Печатали бы лучше «Де Ваархейд»!

— Эта женщина хитра, — сказала я. — Она пользуется ребенком, как громоотводом. Поверьте, у нее совесть не чиста.

— Возможно, — согласилась Тинка. — Но как бы то ни было… я бы хотела, чтобы ребенка не было совсем.

Мучительно медленно тянулся серенький зимний день. Мадам Шеваль давно уже вернулась домой с покупками под мышкой. Мальчишка в синем костюмчике, сидя на санях, шумно веселился, изображая кучера. Мадам Шеваль смеялась, глядя на него. Больше я не стала смотреть в окно.

Когда начало смеркаться, мы сидели все вместе, еще более злые и несчастные, чем прежде. Прошли целые сутки. Снова пришла с чаем барышня Бисхоп в сопровождении кошек; затем мы вытряхнули из карманов последний запас пшеницы и сварили себе вечернюю кашу. Наступила ночь. К дому мадам Шеваль, неслышно скользя, подъехала свинцово-серая автомашина вермахта. Тень в длинной военной шинели прошла через калитку. Под сапогами глухо скрипел снег. Человек побарабанил по окну, подавая сигнал. Нам не было видно, открылась ли дверь, однако фигура немца исчезла.

В эту ночь мы отменили наблюдение по сменам. Это не имело никакого смысла, пока немец оставался у Лошади. Я проснулась лишь оттого, что рано утром — было темно — от дома отъехала автомашина. Я подула на свои закоченевшие руки и некоторое время, дрожа от холода, терла друг о друга одеревеневшие ноги. Затем снова впала в дремоту. Когда я проснулась, то еще. больше промерзла и закоченела. Ан и Тинка уже не спали и сидели, глядя в пространство; лица их выражали сомнение.

— Мне очень жаль, Тинка, — сказала я, проглотив скудный завтрак. — Твой план был очень хорош, однако на практике он выглядит совершенно иначе… Мы здесь только убиваем время, без всякого толку… Придется вернуться в Фелзен и прямо заявить, что поручение это невыполнимо.

— Меня самое уже тошнит от этого, — заявила Тинка. — И зачем только я придумала такое!

— Сегодня подождем еще здесь, — предложила Ан. — И если ничего не изменится, мы в сумерки отправимся домой и поставим на этом деле точку.

Мы решили набраться терпения еще на один день, покорно переносить холод и разочарование. Конечно, каждая надеялась, что мадам Шеваль останется дома, а если выйдет, то возьмет с собой ребенка и таким образом избегнет наших пуль. Мы по-прежнему лежали в полудремоте на софе и даже не очень следили за домом… Но она не избегла… После второго завтрака, состоявшего из все тех же лепешек, хотя потраченным на них луковицам тюльпанов по-настоящему надо было бы сидеть в голландской земле и давать ростки, примчалась барышня Бисхоп. Она действительно неслась изо всех сил, все на ней развевалось, вплоть до парика, который съехал на затылок, — отвратительное зрелище!

— Она выходит из двери! — крикнула наша хозяйка. — И одна! Я как раз выглянула из окошечка уборной и вижу: она идет!

Мы, отталкивая друг друга, тянулись к глазку. И успели еще поймать взглядом мадам Шеваль; та же меховая шуба, те же сапожки, та же вуалетка. Действительно, она была одна. Мы переглянулись. Барышня Бисхоп глядела на нас. Очевидно, она думала, что мы немедленно помчимся на улицу и выстрелим из наших револьверов в спину уходившей шпионки. Но мы сделали вид, что не замечаем ее взгляда.

— Как нам следует поступить?

Барышня Бисхоп возвела очи горе и снова скрылась, чтобы предоставить нам свободу выбора решения.

— Как полагается… — сказала Ан. — Мы займем оба конца улицы, будем, так сказать, патрулировать… Мы ведь не знаем, с какой стороны она вернется.

Несколько секунд мы молчали.

— В самом деле стрелять будем? — спросила наконец Тинка довольно робко.

— Да, — ответила я. Обе девушки посмотрели на меня. В это мгновение я пожалела, что была старшей. И сказала с нарочитой твердостью: — Да. Она — враг. Так нужно.

— О’кэй, — подтвердила Тинка, решительно затягивая пояс.

Мы попрощались с барышней Бисхоп. И сказали, что теперь, вероятно, дело в шляпе, но что ей ни в коем случае нельзя показываться возле окон. Мы ее поблагодарили и пожали ее костлявую руку в напульснике.

— Я и в самом деле оказала вам хоть незначительную услугу? — спросила она дрожащим голосом. Выглядела она старой и жалкой. Мы наперебой заверили ее, что она оказала неоценимую услугу. Когда мы покидали «Черные дрозды», голодные кошки терлись у наших ног.

Тинка сказала, что будет вести наблюдение в конце улицы около Спаарне. Мы с Ан не возражали, оставив за собой сторону Спаньярдсалле. Взволнованно кружили мы на велосипедах. Мы даже не осмеливались прислонить их к дереву, чтобы хоть немножко размяться. Хотя бы на улице не было ни одного смертного, оставлять велосипед без присмотра нельзя. Иногда мы видели на другом конце улицы Тинку. Я нервничала, дрожала и чувствовала, как нервно — то быстро, то медленно и тяжело — стучит у меня сердце. Правда, я сама взвалила себе на плечи это бремя, но меня терзали сомнения. Правильно ли мы сделаем, если убьем ее? Поэтому я почувствовала облегчение, когда часа через полтора между двумя рядами домов вдруг показалась Тинка и помахала нам рукой. Мы сели на велосипеды, которые все-таки рискнули оставить на некоторое время под деревьями. Я почти не чувствовала руля, до того застыли у меня руки; тупая боль сдавила затылок…

— Поедем навстречу, — с трудом выговорила я.

Ан кивнула, глядя на улицу перед собой. Мы нажали на педали, проехали между «Черными дроздами» и шале навстречу Тинке, которая как-то странно стояла в нерешительности, словно не зная, куда повернуть, и, казалось, предпочла бы просто удрать. Видя, однако, что мы смело приближаемся к ней, она, вероятно, опомнилась. И поехала обратно, как бы для того, чтобы указать нам дорогу. Это было излишне: мы уже увидели мадам Шеваль. Она шла, уткнув нос в каракулевый воротник, звук ее шагов по мерзлому снегу гулко и четко разносился в воздухе. Мы с Ан слезли с велосипедов на углу ее улицы, а Тинка проехала мимо нее и только тут спрыгнула на землю. В этот момент мадам Шеваль, кажется, что-то заметила, почувствовала неладное. Она остановилась и быстро вскинула испуганными глазами, посмотрела на Ан, на меня — мы стояли неподвижно, держа руку в кармане, — затем перевела взгляд на Тинку. И вдруг она бросилась бежать. Ни Ан, ни я не двинулись с места. Тинка оттолкнулась и повернула велосипед. Женщина в меховой шубе оказалась зажатой между нами. Вопрос теперь должен решиться в какие-нибудь полминуты, стоит лишь предпринять намеченные действия. Во второй раз мадам Шеваль остановилась. Ее маленький, с тонкими губами рот в ужасе раскрылся, когда Ан и я почти одновременно вытащили из карманов револьверы. Оба выстрела глухо отдались от стен домов и льда на канале Спаарне; не успели они замолкнуть, как раздались еще два выстрела; их в свою очередь дала Тинка.

Все было иначе, чем всегда. После покушения мы обычно старались как можно скорее уехать. На этот раз мы все три продолжали стоять на месте. Мы глядели и не верили своим глазам. Когда прогремели выстрелы, мадам Шеваль, не издав ни звука, наклонилась вперед и упала. И несколько мгновений лежала неподвижно. Затем случилось нечто, чего никто из нас не ожидал, и на какой-то момент у меня создалось впечатление, будто упразднены все законы природы. Она поднялась на ноги и помчалась к своему дому, даже не оглянувшись. Она мчалась все быстрее и быстрее. Стук ее сапожек по твердому снегу на тротуаре глухо отдавался от стен домов.

Мы уставились друг на друга. Вдруг Тинка воскликнула:

— Прочь, прочь отсюда! Весь квартал стоит перед окнами и смотрит!

Ее голос скорее, чем что-либо другое, вывел нас с Ан из оцепенения. Мы вспрыгнули на велосипеды, свернули на другую улицу, помчались по переулку мимо Спаарне, мимо катка, по направлению к гарлемскому парку.

— Ты понимаешь? — снова раздался Тинкин голос. — Эти чертовы пули застряли в ее меховом пальто!.. Ей ничего не сделалось, ровно ничего!.. Теперь она уже вовсю названивает по телефону в «службу безопасности»!

И Тинка начала нервно и тоненько хихикать. Я поняла, что это правда.

— В разные стороны… — скомандовала я хриплым голосом, мне не хватало дыхания, отчаянно стучало сердце. — Мы поговорим… завтра!

Как только мы переехали Хемстедское шоссе, каждая из нас помчалась в свою сторону. Я заметила, что еду беспокойно, предательски быстро… И заставила себя ехать медленнее. Я не видела ни аллей, ни деревьев, ни заснеженных будок на трамвайных остановках; у меня перед глазами маячила женщина в сером каракулевом пальто, она падала, поднималась и снова убегала от нас, хотя она должна была умереть. И прежде чем я осознала это, нервное напряжение разрядилось: всем своим существом я почувствовала огромное облегчение.

 

Прощание с голодными гостями

В доме по моему явочному адресу, около Донкер Спаарне, меня ожидала целая куча новостей, когда я на следующий день явилась туда, чтобы восполнить пробел в выпуске и доставке «Де Ваархейд», вызванный операцией «Шеваль». На чердаке, где стоял ротатор, я застала Ан и Тинку. Они были в таком же настроении, что и я, — в общем довольно спокойны, хотя немного злы и озадачены, как будто нас бессовестно надули с этим покушением.

Сначала мы занялись поступившими сообщениями. Воздушные налеты, которые англичане и американцы совершали на немецкие города, приняли теперь небывалый размах. Когда мы прочли их, у нас создалось впечатление, что сожжена чуть ли не половина Германии. Гитлер бросил в бой свои последние силы. Это была жалкая попытка, преступная и вместе с тем смехотворная: он организовал Volkssturm — народное ополчение, явное подражание английской Home Guards — гражданской обороне. Однако для новой гвардии у Гитлера не было солдат. Она состояла по большей части из старичков и пенсионеров, «дедушек», как выразилась Ан. Они впервые надели военную форму, когда им пришлось сменить постоянные караульные войска. Этих ополченцев чаще всего называли «деды-морозы». Воевать они не годились. А что касается пенсий, то многим ополченцам, видимо, пришлось с ними распроститься… Поступили также и другие сообщения, которые показались нам гораздо интереснее, и мы отвели им в нашей газете заметное место: в Трире вышли на демонстрацию женщины с огромными транспарантами, требуя скорого окончания войны. «Мы требуем, чтобы нам вернули наших мужей и сыновей!» — кричали женщины. Эсэсовцы не посмели в них стрелять. И разогнали демонстрацию при помощи дубинок.

— Конечно, — сказала Тинка, — пока они еще имеют возможность расправляться дубинками… с людьми, которые не могут дать им отпор. И все же эти женщины оказались храбрее их.

— Женщины всегда оказываются храбрее, даже немки, — заметила Ан.

В тот же день, закончив работу с газетой, мы отправились в штаб. Неприятное чувство снова овладело мной, когда я вспомнила про дело мадам Шеваль. И тут до моего сознания дошло, что и в этом деле была какая-то неувязка, нечто такое, что мне совсем не нравилось. Ан и Тинка, по-видимому, испытывали нечто подобное. Мы, не сговариваясь, отправились в свой штаб; хотя по настоящему-то нам следовало бы поехать в Фелзен и сообщить о том, что покушение на мадам Шеваль окончилось неудачей. Но мы в Фелзен не поехали — я очень смутно представляла себе, почему мы так сделали; как будто мы боялись, что нас направят на эту операцию еще раз.

Рулант, который упаковывал взрывчатку в жестяные коробки, сказал:

— Вы какие-то тихие. Чем вы расстроены? Где вы последнее время скитались?

— Всем расстроены, — ответила Тинка. — Сплошные неудачи.

— Расскажите мне, — предложил Рулант.

Мы рассказали. И нам стало легче. Рулант слушал и продолжал работать, пока что-то в нашем рассказе не заинтересовало его. Он отложил в сторону коробки с порохом, почесал в затылке и сидел, не двигаясь, до конца.

Когда мы окончили доклад о наших неудачах и опасных походах, он сказал:

— Тут что-то не так… Правда ведь?

Мы поглядели друг на друга. Я быстро спросила:

— Тебе тоже так кажется, Рулант?

— Не знаю точно, в чем тут дело, — ответил он. — Не могу этого объяснить. Но чувствую, тут что-то неладно.

— По-настоящему нам следовало бы поехать в Фелзен… — начала Ан. Рулант встал и поспешно сказал — Нет, нет… Подождите несколько дней. Делайте газету и ничего другого не предпринимайте.

— А что будешь делать ты, Рул? — спросила Тинка.

Он засмеялся и опять сел.

— То, что задумал, — ответил он. — Только пока еще слишком светло. Я, пожалуй, пойду, когда станет смеркаться. Во всяком случае, завтра приходите сюда.

На следующий день мы опять пришли в штаб. Рулант убрал жестянки и взрывчатку, чисто прибрал старое холодное, пыльное помещение, как будто это было его собственное жилище. Мы сразу заметили это.

— Как это любезно с твоей стороны, Рулант, что ты устроил нам такой изысканный прием, — сказала я. — Это что-то новое…

Он нисколько не обиделся и самодовольно рассмеялся: — Очень жаль, но это не ради вас… У нас будут гости.

— Вот любопытно, — сказала Тинка. — Кто же это, Рулант? Какая-нибудь важная персона из Совета Сопротивления?

— Эго, конечно, женщина, — сказала я. — Иначе он не прибрал бы так чисто комнату… Мужчины всегда так поступают, когда хотят произвести впечатление. А на кого они хотят произвести впечатление? На женщин.

Рулант глядел на меня, раскрыв рот.

— Ну какая же ты… догадливая, — сказал он, качая головой. — Видит насквозь, чертовка!

Рулант, который никак не мог прийти в себя от удивления, признался, что ждет в гости женщину.

— Тогда я знаю кого, — заявила Тинка. — Инструктора партии.

Рулант кивнул, совершенно подавленный обнаруженными нами качествами разведчиков. Он как будто даже немного рассердился, оттого что мы его так быстро разоблачили. Мы с Ан и Тинкой немного нервничали в ожидании инструктора партии. Когда мы услышали, как на дорожке скрипит снег под ногами, мы все трое вскочили с места. Рулант уже вышел в коридор, чтобы приветствовать гостью. Действительно, это была Анни. В первый момент я ее не узнала. Она очень похудела. Щеки у нее были, правда, все еще румяные, но то был румянец с мороза. Когда она сняла головной платок и шаль, я увидела, что шея у нее стала такая же тонкая, как у моих подруг… и как у меня самой, по всей вероятности, — я никогда больше не гляделась в зеркало… Однако Анни по-прежнему держалась прямо; ее угловатость и воинственность сохранившись, а когда она заговорила, я узнала наконец Анни, какой она была при первом моем знакомстве с ней.

Мы сидели все вместе за столом и пили какой-то отвар, который Рулант именовал чаем, — цвет у него был зеленоватый. Но он согревал. И облегчил разговор — мы не выпускали из рук чашку и прихлебывали из нее, когда разговор замолкал.

Анни сказала, что она слышала кое-что о наших злоключениях в фелзенском штабе, и мы стали рассказывать ей еще более подробно, чем Руланту, о наших неудачах. Она слушала молча и только переводила с одной на другую взгляд своих серьезных, испытующих карих глаз. Я редко встречала людей, которые бы умели так хорошо слушать… Где-то я читала, что Ленину был свойствен особый дар слушать то, что ему говорят, он почти не перебивал и задавал лишь самые необходимые вопросы. Он уважал личность другого человека.

Когда мы кончили свой доклад, Анни сказала:

— Не могу сказать ничего плохого об этой организации как о группе Сопротивления… А ты, Рулант?

Рулант покраснел, как школьник, что ему очень шло, и мы все почувствовали к нему еще большую симпатию.

— Ведь вы все три — члены партии… И как таковые получаете от меня распоряжение — временно утихомириться…

Она вдруг рассмеялась, очевидно заметив выражение наших лиц. И ее лицо стало будто свежее и моложе.

— Конечно, — продолжала Анни, — раз вы так долго вели жизнь разведчиков и мстителей, этот запрет может показаться вам неожиданным и даже жестоким… Я повторяю еще раз: временный запрет. Я ведь не могу принимать решения совершенно самостоятельно. На днях вы, возможно, получите дальнейшие указания. Работайте пока с «Де Ваархейд»… Я читаю иногда бюллетени, которые вы вывешиваете… Прекрасная работа, хотя довольно рискованная, конечно.

Мы покашливали, гмыкали, молчали.

— А как же фелзенцы? — спросила наконец Ан, когда молчание затянулось и всем стало неловко.

Анни снова накинула платок на голову, и спокойно завязала его.

— Отправляйтесь к ним и поставьте их в известность. Доложите им о результатах последней операции, а от всех дальнейших поручений откажитесь. Вам поручена газета «Де Ваархейд». И баста.

Она завязала вокруг шеи шаль, надела пальто и простилась с нами. Рулант проводил ее к выходу. Несколько мгновений спустя снова послышались шаги по садовой дорожке и удаляющийся шорох шин.

— Вот тебе на, — сказала Тинка. — Конец теперь нашим вооруженным выступлениям.

— Этим мы обязаны тебе, Рулант, — колко заметила я, когда Рулант вернулся в комнату.

— Что такое? — спросил он, хотя отлично понял, о чем я говорю.

— То, что нам запретили стрелять! — сказала Ан.

Он строго поглядел на нас:

— Послушайте. Все эти ваши операции мне давно уже не нравятся. Анни совершенно права. Надо положить этому конец. В интересах безопасности… Если фелзенцы думают иначе, это их дело. У них могут быть свои соображения.

— Что ты имеешь в виду, Рулант? — спросила я, когда он остановился.

— То, что сказал, — строго ответил он. — А если вы хотите точно знать, то я сразу же скажу вам, что эти люди в Фелзене мне не нравятся, раз они пользуются вашими услугами для своих грязных делишек. Совершенно не нравятся!

— Нам они тоже не особенно нравятся, — пробормотала Тинка. — Но это только… только впечатление… чувство такое. Ведь они все же патриоты.

Рулант ничего не ответил. Его внезапное упорное молчание, его нахмуренный лоб убедили меня в том, что им владеют мысли, которыми он не хочет или пока не собирается делиться. Я подала Ан и Тинке знак, чтобы они тоже помолчали.

На следующий день мы явились в Фелзен. Нас приняли Паули, Каапстадт и Мэйсфелт. Они предложили нам стулья, но сигарет не предлагали. Я взяла слово и рассказала, как мы вели наблюдение в гостиной барышни Бисхоп, как мадам Шеваль вышла на улицу, сначала с ребенком, как мы не хотели стрелять, как мы ждали, покуда она выйдет одна, как мы задержали ее и как наши пули застряли в ее меховом пальто. Они молча слушали; шрам возле рта Каапстадта подергивался.

Когда я закончила доклад, магистр Паули сказал:

— Рассказ полностью совпадает с тем, что мы уже знаем; вы испортили все дело. Поднята тревога во всей гарлемской полиции, потому что вы дали этой женщине уйти невредимой…

Ан, Тинка и я почти одновременно поднялись со стульев.

— Если вам и без того все известно, то для чего же вы заставляете Ханну еще раз рассказывать об этом? — вспылила Тинка.

Паули спокойно поглядел на нее, однако без обычной доброжелательности.

— Потому что я хотел выслушать также и ваш рассказ, — заявил он. — Audi et alteram partem. Я юрист.

Он глядел на Тинку, а не на меня. Я дрожала от негодования.

— Я тоже немного разбираюсь в юридических фокусах, — заявила я. — Это не имеет ничего общего с выслушиванием обеих сторон. Это ловушка, которой пользуются предприимчивые адвокаты в сомнительных делах… Это не по-джентльменски. А для таких важных господ, как вы, получающих указания непосредственно из Лондона, из Англии, это особенно стыдно.

Я видела, что Паули хотел встать, но он овладел собой. Каапстадт сидел неподвижно, только шрам еще больше дергался. Мэйсфелт язвительно сказал:

— Слишком вы задаетесь… Лучше бы как следует выполняли задания. Нас уверяли, будто вы знаете толк в нашей работе, а вы портите нам одно дело за другим.

Я вскочила со стула. Паули пробормотал какие-то умиротворяющие слова.

— Каждый может потерпеть неудачу, — сказала я. — Мы всякий раз рисковали своей жизнью… ради авантюр, которые мне представляются теперь все более бессмысленными…

— Ради ящичка с сигарами! — вставила Тинка: лицо ее горело.

Все повернулись в ее сторону, Ан и я тоже. Мэйсфелт сделал шаг к Тинке.

— Сигары? — повторил он. — Да, это так.

Неприятная, безобразная улыбка искривила его лицо — оно словно раздвоилось.

— Значит, вы заглядываете в свертки, — сказал он затем и перевел свой взгляд с Тинки на меня. — Это тоже не противоречит высокой пуританской морали коммунистов?

— Это не противоречит высокой пуританской морали Сопротивления, — возразила я. — Надо знать, ради чего рискуешь своей жизнью!.. В течение долгого времени мы не знали, что мы для вас перевозим; и мы пробирались сквозь полицейские посты, мимо заслонов фашистской вспомогательной полиции и эсэсовцев, чтобы снабдить ваших друзей и знакомых табаком и бог знает чем еще… А подвергать подобной опасности трех девушек, будь то даже коммунистки, — это не противоречит социал-демократической морали?

Мэйсфелт так и сидел с застывшей гримасой смеха на лице. Когда я кончила, он колко заметил:

— Что вы знаете, госпожа С., о моей морали? Вам незачем делать мне выговор. Вы добровольно пришли сюда, чтобы выполнять наши поручения. Инженер Каапстадт уже говорил вам однажды по другому поводу, что мы не обязаны отчитываться перед вами в наших намерениях и объяснять вам характер связей, которые мы поддерживаем. Если вы боитесь, то скажите об этом. Но не разыгрывайте возмущения, это вам не к лицу!

Магистр Паули теперь действительно поднялся со стула. Он махал рукой Мэйсфелту, чтобы тот успокоился. Мэйсфелт побледнел; брызги слюны из его широкого рта долетали до меня. Я подумала: когда-то он меня упрекнул, что в основе всех чувств коммунистов лежит ненависть; но вот здесь стоит он, весь пылая ненавистью, и не только потому, что наши операции окончились неудачей… И снова в моей душе пробудилось мрачное чувство, и я подумала: «Что-то здесь неладно… Почему он нас так жестоко оскорбляет?»

— Мы не боимся и никогда не боялись, — сказала Ан, которая до сих пор не вмешивалась в разговор. Паули тщетно делал знаки успокоиться. — А вы знаете, что значит находиться в пути четыре-пять часов с пустым желудком, на велосипеде, больше похожем на проржавевшую кофейную мельницу, выбившись из сил… и, главное, рискуя своей жизнью ради ящичка с сигарами?

— Дело не в сигарах, — вдруг сказал Каапстадт, нарушив свою упорную неподвижность и вставая со стула. — Вы понимаете это так же хорошо, как и я. Эти сигары знаменуют собой нечто более существенное, помогают нам, всему движению Сопротивления… Радуйтесь, что они у нас есть. Если бы вы знали, чего мы добились при помощи сигар, то вы заговорили бы по-другому.

— Надеюсь, — ответила я. — Но я никогда еще не видела, чтобы хоть один из наших друзей благодаря чудодейственным сигарам вырвался из лап немцев.

Ан, Тинка и я тоже встали. Теперь все стояли. Комната словно превратилась в пороховой погреб — того и гляди грянет взрыв.

Паули на момент крепко сжал губы. Мне казалось, что он сейчас рявкнет, как майор на плацу. Вместо этого он сказал с каким-то натянутым, неестественным смешком.

— Дамы и господа… Мне думается, что настроение в этой комнате слишком раскаленное и с языка слетают слова, которых рассудок не в состоянии больше контролировать… Предлагаю прекратить дискуссию.

— Я согласна, — заявила я. — Считаю необходимым, однако, сказать еще одну вещь: в свое время мы просили дать нам новые револьверы, во всяком случае, доброкачественные… Инженер Каапстадт тогда сказал, что наши револьверы еще вполне пригодны для дела, которое нам поручено.

— И это было верно! — перебил Каапстадт со свойственной ему бесцеремонностью.

— Возможно, — ответила я. — Думаю, однако, что мы могли бы убрать мадам Шеваль, будь у нас лучшие револьверы. А этот старый хлам на таком расстоянии не действует.

Я показала свое оружие. Мэйсфелт недоверчиво поглядел на него, хотя видно было, что револьвер старый и изношенный. Каапстадт кусал губы. Паули прищелкнул языком: — Вы и правда так думаете, госпожа С.?

— Ханна совершенно права, — заявила Ан.

— Конечно, — подтвердила Тинка. — Пустые желудки, бесконечная езда на велосипедах, а тут еще револьверы, которые годятся лишь на свалку… И вы еще ожидаете от нас чудес!

Паули поглядел на Каапстадта — Что думаете вы, инженер?.. У нас есть еще в запасе?

Я быстро перебила его; и сама удивилась, как сурово звучал мой голос.

— Благодарю вас, господин Паули… В этом нет больше надобности. Совет Сопротивления временно запретил нам стрелять… Именно так нам было сказано. Будем выполнять другую работу.

— Как? — воскликнул Мэйсфелт. — Покинуть нас в такую минуту?

На его лице явно отразилось разочарование. Если двое других тоже были разочарованы, они, во всяком случае, сумели не подать вида.

— Не сомневаюсь, что вы говорите правду, — протянул Паули, улыбаясь своей широкой покровительственной улыбкой. — Думаю, мы все вас понимаем… Очень жаль, что мы лишаемся вашей помощи, хотя, как вы говорите, только на время… Я понимаю также, что иногда необходим отдых.

— Присоединяюсь к вышесказанному, — заявил Каапстадт. — Вы вполне заслужили отдых… а теперь, после неудач последнего времени, больше чем когда-либо. Надеюсь, что скоро вы вновь появитесь у нас и в прежней великолепной форме… Обещаю вам, что пересмотрю вопрос о револьверах.

И он улыбнулся самой любезной улыбкой, на какую только был способен.

Мэйсфелт отвернулся. По-моему, он что-то пробормотал себе под нос.

Паули проводил нас до двери. Пожал нам руку. Затем вышел на лестничную площадку и крикнул вниз:

— Маартен! Как у вас там в кухне? Найдется ли еще кусочек съестного для наших голодных гостей?

Мы уже спустились с лестницы. Я чувствовала, что этим выражением «голодные гости» магистр Паули хотел отомстить нам напоследок. Так выпроваживают из богатого дома бедных родственников. Мы были для него жалкими бедняками, которых собственная организация не в состоянии накормить. Я услышала, как Тинка рядом со мной тихо пробормотала:

— Чтоб ему пусто было!

Когда мы проходили по холлу, Маартен высунул голову из-за кухонной двери:

— Сегодня у нас, дамочки, лущеный горох. Мясом даже не пахнет…

Я сделала вид, будто не слышала. И пошла к выходу. Ан и Тинка последовали моему примеру. Достав из сарая свои велосипеды, мы проехали по тропинке между сосен, свернули на дорогу и, ни слова не говоря, направились домой.

 

Хаос

Мракобесы, пытавшиеся установить в Европе самый жестокий и бесчеловечный режим, видели, что им грозит полная катастрофа.

В Германии пылали пожары. Американцы и англичане, которые никак не могли схватить за шиворот немцев на земле, с тем большей яростью обстреливали их с воздуха. Тонны и тонны бомб сыпались дождем на немецкие города, на узловые станции, на заводы.

Рабочие, занятые рабским трудом в Германии, — их теперь насчитывалось несколько десятков тысяч — убегали во время пожаров, ночной сумятицы, многие гибли. Убегали и голландцы. Как удавалось им добираться на родину — вдоль проселочных дорог, через болота, сквозь Вестфальские торфяники и по нашим собственным рекам, — не погибнув от холода и голода, было для нас загадкой. Но они добирались. Рулант и Вейнанг встречались с некоторыми из них. Распухшие от голода, завшивевшие, страдающие кожными и желудочными болезнями, они все же были, пожалуй, в лучшем положении, считая, что жизнь сама по себе есть высшее благо. Тысячи их собратьев по несчастью остались в Германии под обломками разрушенных немецких городов.

Хаос охватил всю Германию, но нацисты бросили последние силы на оборону Берлина.

— Они не успокоятся, пока им не удастся увлечь нас за собою в пропасть, — в который уже раз повторял Рулант. — Они хотят погубить и нас.

И в этой обстановке немцы все еще вербовали и силой увозили людей, чтобы заставить их работать на себя. Они пытались практиковать это и в Голландии: предлагали высокое жалованье детям четырнадцати, пятнадцати и шестнадцати лет за работу на германских фабриках, хотя к тому времени фабрики уже были сожжены или разрушены бомбами.

Главарь шайки голландских эсэсовцев Фелдмейер изо всех сил помогал немцам устраивать облавы, которые были в Голландии в порядке дня. Иногда мы видели, как угоняли людей… Застигнутые врасплох, испуганные мальчики и старики в сопровождении бандитов в касках и с карабинами в руках. Кое-кто из завербованных пытался бежать, и тогда конвоиры стреляли в них. С островов провинции Южная Голландия, крайнего форпоста немецкой оккупации, поступали душераздирающие сообщения об обысках в домах, облавах, истязаниях; Фелдмейер летал взад и вперед на своей серой автомашине вермахта среди «героев-эсэсовцев»; то и дело он носился в Гаагу к Раутеру за новыми распоряжениями. Британские истребители, кружившие над дорогами Вестланда, обнаружили серую машину, в которой ехал Фелдмейер. Разумеется, они не знали, кто в ней сидел. Видели только, что то была нацистская автомашина. И расстреляли пулеметным огнем машину вместе с теми, кто в ней находился.

Вейнант сказал мне: — Как-то ты меня спросила, дитя человеческое, почему наш господь бог не хочет ничем помочь англичанам… А он покарал Фелдмейера.

Чуть улыбаясь, я ответила — Не хочу богохульствовать, но один Фелдмейер в счет не идет… Раутер все еще существует… И Лахес, и Аус дер Фюнтек, и палачи Амерсфорта, и фламандские эсэсовцы в Апелдорне, и много других…

Вейнант спокойно покачал головой и заявил:

— Мы не знаем, почему всевышний поступает так, а не иначе… Он показал нам, что окончательная власть принадлежит ему. За всем этим кроется глубокий смысл, Ханна.

Я не возражала. Только самой себе задала вопрос: есть ли здесь действительно какой-то смысл? Скорее это был вопиющий результат ошибок — одичание нравов, постоянные беспричинные убийства. Когда я читала о бомбардировках, я не думала больше о людях, которые от них погибали. Я не была бессердечной. Я просто устала. Мы все устали, смертельно устали, до предела! Так было, вероятно, и в Германии. Сами палачи, видимо, устали. Но, несмотря на усталость, переутомление, они продолжали свое страшное дело. Из Германии возвращалось все больше людей, угнанных для рабского труда. Они говорили, что предпочитают умирать от голода на родине, чем испытывать муки ада, в котором живут сами немцы, ухитряясь еще жестоко эксплуатировать свои жертвы. Советские войска освобождали один концентрационный лагерь за другим. Перед приходом красных полков эсэсовцы устраивали кровавую баню. Они расстреливали заключенных пулеметным огнем или угоняли их по дорогам как можно дальше от наступавших советских войск, разделываясь с теми, кто не мог идти. В эти дни мы услышали сообщение о подвиге тысячи русских военнопленных, которые томились за колючей проволокой возле Дрездена. Узнав, что приближаются их соотечественники, они вырвались из лагеря, захватили оружие и с боем проложили себе путь к ближайшим советским подразделениям.

Я восхищалась этими людьми и завидовала им.

Британские бомбардировщики и истребители продолжали кружить над Голландией, бомбили любой немецкий транспорт, не щадили ни одной проезжавшей повозки. Только когда спускался туман или шел снег — наступил уже март, туманам и снегу конца не было, — оккупантам удавалось кое-что провезти. Случалось англичанам и тяжко ошибаться, как в тот роковой день, когда они начисто разбомбили парк Безюйденхаут в Гааге. Они приняли его за немецкие укрепления… Оккупанты вопили от восторга, жители, разумеется, их не поддержали. Британское правительство через Би-би-си просило у голландского народа извинения за гибельную ошибку. Голландцы приняли его, так же как принимали голод и холод. Глухое, безмолвное терпение сковало всю страну. Однако это глухое безмолвие то и дело нарушалось боевыми операциями борцов Сопротивления.

В начале марта генерал войск СС и верховный комиссар полиции Раутер со своей личной охраной переправился через Велюве в Апелдорн, который был второй резиденцией оккупантов. Возле Вусте Хуве на автомашины нацистского главаря напала группа хорошо вооруженных людей. Они выпустили в пассажиров весь заряд своих автоматических пистолетов и затем скрылись в лесу. Большая часть свиты Раутера была перебита. В нелегальной прессе появились дикие слухи. Сначала сообщалось, что погиб сам Раутер. Позднее оказалось, что он уцелел, но был тяжело ранен. Некоторые высказывали предположение, что покушение осуществили недовольные немцы, служащие вермахта; они, мол, хотели сдаться на милость победителя и в лице главаря эсэсовцев встретили помеху. Сами же нацисты обвиняли в покушении голландское движение Сопротивления. С этого момента во всех тюрьмах, которые еще находились в руках немцев, начались расправы. В Амстердаме отряд эсэсовцев с диким ревом выволок из городской тюрьмы сорок человек, которые не имели никакого отношения к этому налету; эсэсовцы погнали их в парк Ветеринх, оцепили этот район и всех, кто очутился в окружении — взрослых и детей, — заставили смотреть, как под открытым небом они расправлялись со своими заключенными.

В эти дни в освобожденные области Голландии прибыла королева Вильгельмина. Би-би-си рассказало нам, с каким воодушевлением встретило ее население Зеландии, Брабанта и Лимбурга. Когда мы услыхали эти известия и позднее, когда, напечатав их в нашей газете, мы перечитывали их, нам казалось, что это происходило далеко-далеко от нас, а не в какой-нибудь сотне километров. Казалось, это происходило на другой планете, где люди размахивали красно-бело-синими флагами, танцевали, пели и под ликующий звон колоколов теснились вокруг седовласой женщины, которая, пережив тяготы эмиграции, стала как будто мягче, добрее, доступнее.

Мы находились в форте, в заточении вместе со своими палачами. За одну неделю после нападения на Раутера немцы уничтожили более трехсот голландцев. Ели мы только сахарную свеклу. Мы ломали двери, перила, полы в своих домах и топили печку, чтобы не умереть от лютой стужи, которая, точно белый, бесконечный, неумолимый террор, проникала во все уголки нашей страны, — как и террор палачей в коричневой, зеленой и серой военной форме.