В подвале царила неразбериха из забытых предметов, здесь навалом лежали лампы, фонари, ящики с книгами, которые никто уже не прочтет, и одежда, которую никто уже не будет носить.
По спине у меня текли ручейки пота, в беззвучной тьме происходила функция потоотделения. Телевизор и видеоплейер были засунуты в угол за потертое кресло. Я принес их в гостиную, настроил телевизор и подключил к нему видеоплейер. Старая техника работала по-прежнему безупречно.
В мамином письменном столе я нашел пакет с письмом и видеозаписью, но читать письмо было выше моих сил.
Я вышел в сад и закурил. Почему-то я начал курить. По утрам вкус никотина во рту был похож на вкус свежих фруктов.
Во мне что-то перевернулось.
Я долго сидел, держа в руке кассету, потом вставил ее в видеоплейер и услыхал, как пошла пленка.
Отец сидел у стены, обклеенной обоями в белую полоску. На нем была рубашка с открытым воротом. Рубашка и обои оттеняли лицо, темные глаза. Он смотрел прямо в камеру. Лицо было гладкое, без морщин. Может, это старая съемка? Но насколько старая? – подумал я. Десятилетней давности? Однако, как только он заговорил, я понял, что она была сделана незадолго до его исчезновения.
За год до исчезновения у него немного изменился голос. Я тогда еще подумал: у него в голосе как будто появились воздушные пузырьки.
Он сидел, прислонившись спиной к стене, и говорил. Не улыбался. Увидев его лицо в кадре, я вздохнул с облегчением. Мне почему-то казалось, что на кассете будет снято то, о чем я боялся подумать, и я обрадовался, увидев его лицо таким, каким я его помнил, каким оно было, и ничего другого.
– Я не знаю, кто из вас смотрит сейчас на меня… ты, Мириам, или Кристофер. Это странно, я знаю, что это странно. Мне тоже это кажется странным, мне тоже. Но это единственный способ рассказать вам все. Я не говорил об этом раньше, и, если я говорю сейчас, значит, что-то случилось…
Возможно, Мириам, ты предчувствовала то, что я сейчас расскажу… но, думаю, мои слова будут для тебя большой неожиданностью. Даже шоком. Может быть, даже шоком. Чудно рассказывать тебе то, что я много лет носил в себе, но что… естественно… совершенно неизвестно тебе.
Это ничего не изменит. Думаю, не стоит объяснять почему и отчего… И вообще все… Ладно, надо просто начать рассказ.
О'кей.
Он провел рукой по лицу, словно снял пластиковую обертку с пакета. Вымученно улыбнулся.
– В семьдесят четвертом году я был в Хёнефоссе, снимал свой первый документальный фильм. Я только что закончил кинокурсы во Франции и вернулся домой… Не бойся, я не буду рассказывать тебе всю историю своей жизни, но если меня сейчас смотрит Кристофер… ему это может быть интересно.
Я не спускал глаз с его белой рубашки. Откуда она у него? По-моему, я ее никогда на нем не видел. Во всяком случае, обычно он таких не носил. Он никогда не ходил в белых рубашках. Я решил спросить об этом у мамы, об этой рубашке.
– Я собирался снять фильм о людях труда, о простых работягах. Род моей матери происходит из Викера, это севернее Хёнефосса, на западной стороне озера Спериллен. Дед был мелким фермером. У него было немного овец, и еще он выращивал хлеб. В том домишке выросла моя мать вместе со своими семью братьями и сестрами. Два ее брата умерли еще в детстве. Мне хотелось поехать туда и сделать фильм о том, что значило быть мелким фермером в то время и каково это теперь.
Усадьба пришла в запустение. Черепица обвалилась. Пустые окна. Ни у кого из братьев или сестер матери не было времени этим заниматься. Дед умер десять лет назад, бабушка лежала в больнице для хроников.
Я подъехал к дому, прошелся по пустым комнатам. Когда-то здесь жили девять человек. Я ходил и думал о том, в какой тесноте они спали, о запахе пота и сна.
Он улыбнулся. Я смотрел на рубашку.
– Несколько недель я прожил там в гостинице, разговаривал с людьми, ходил с фермы на ферму, словно турист. Если меня впускали в дом, я объяснял хозяевам, что моя мать из этих мест. Люди там угрюмые. Сначала они всегда были мрачные, насупленные, но постепенно… Я сделался заядлым любителем кофе, научился болтать, для документалиста это важно.
Были там брат и сестра, они жили в маленькой усадьбе в глубине долины у подножия Элрюдсколлен. Тура и Улав. Когда мы познакомились, им было соответственно шестьдесят четыре и шестьдесят пять лет. Они прожили вместе всю жизнь, брат и сестра. Их старшая сестра жила в Хёнефоссе. Несколько дней я проболтал с Улавом, стоя у них на дворе, прежде чем получил приглашение зайти в дом. Улав был разговорчивее Туры. Местные говорили, что Тура сторонится людей и редко выходит из дому.
Улав был не прочь поболтать со мной, думаю, ему хотелось что-то рассказать мне. Но ведь и он тоже был угрюмый, как все местные жители. Он стоял во дворе, переминаясь с ноги на ногу и бросая на меня косые взгляды, изредка он ронял слова. Но я понимал, что ему хочется что-то рассказать мне, и потому приходил к нему снова и снова.
Отец немного наклонил голову. Под носом мелькнуло подобие улыбки. Его обычной гордой улыбки. У него была гордая улыбка, он прятал ее, но она пробивалась на лице, вопреки всему, из чистого упрямства…
– Все мое снаряжение состояло из камеры и магнитофона, я справлялся с ними без помощников, мне хотелось работать в одиночку.
Тура – красивая старая женщина, она держалась даже изысканно, как будто парила над землей. Я никогда не видел никого, кто бы так двигался, так легко. Мы проговорили несколько часов о том о сем и в конце концов мне удалось уговорить стариков на съемку, мы условились на другой день.
Я сделал странное интервью с Улавом и Турой. Весь фильм рассказывал только о них, об их усадьбе, об истории их семьи, о жизни с братьями и, сестрами. Держа камеру, я думал, что они все время говорят друг с другом, без слов, без жестов, словно их язык вгравирован в едва заметное изменение деталей.
Иногда мы молчим по нескольку дней, – улыбнулась Тура. Эта улыбка тоже была знаком, но я не понял его значения. Таким был весь фильм. Зритель понимает, что что-то осталось невысказанным, но чем ближе к концу фильма, тем яснее ему становится, что он этого так и не узнает. Однако взгляд Улава, скользнувший со стола на лицо Туры, говорит больше слов. Тогда зритель понимает, что это фильм о любви, о которой нельзя говорить, – много лет назад ее укрыли в этом уменьшенном мире, никому не известном и скрытом от посторонних глаз.
Я хотел вернуться к ним на другой день, чтобы снять несколько кадров перед домом. Улав косо глянул на меня и сказал, что в таком случае я должен сделать это рано утром, потому что днем за ними приедет внучатая племянница и заберет их в Хёнефосс на похороны. Там после долгой болезни умер муж их сестры. Поминки состоятся в саду у сестры.
Мне вдруг пришло в голову, что для фильма хорошо было бы снять вместе брата и двух сестер. И я спросил Улава, считает ли он возможным, чтобы я снял несколько кадров в саду у его сестры. Он замолчал и несколько минут не поднимал глаз, я был уверен, что мой вопрос оскорбил его. Но потом он поднял голову, кивнул и улыбнулся – все в порядке, вечером он позвонит сестре.
Отец скрестил руки на груди и снова прислонился к стене. Он смотрел в камеру и молчал. Потом опустил руки. Лицо ожило, словно он вспомнил что-то очень важное.
– Внучатую племянницу стариков звали Гюнн. Ей был двадцать один год, она работала в Хёнефоссе на почте. Здороваясь, Гюнн протянула мне руку и сказала: ты посадил пятно на рубашку. Я посмотрел на рубашку. На груди было кофейное пятно величиной с большую монету. Она перевела взгляд с пятна на мое лицо и улыбнулась. Я поехал за ними в Хёнефосс на своей машине. Во время поминок я держался на заднем плане. Сидел в тени дерева с камерой на коленях и ждал. Я устал и, кажется, ненадолго задремал. Когда я открыл глаза, Гюнн сидела рядом со мной и разглядывала мою камеру.
Можно, я сниму тебя? – спросил я.
Она покраснела:
Зачем?
Может, ты что-нибудь расскажешь. О том, кто ты. Я имею в виду – по отношению к Улаву и Туре. Ведь ты их племянница.
Внучатая племянница.
Ну и что?
Это тебе нужно для фильма? – спросила она, не отрывая глаз от камеры.
Да, сказал я и сбросил с ее плеча несколько еловых иголок. Когда она подняла голову, ее лицо дрогнуло от тревоги или от раздражения, я не понял.
Мы просидели в саду несколько часов. Я рассказывал Гюнн о камере, о фильме, о том, как я работаю и что именно заинтересовало меня в ее тете и дяде. Гюнн сидела и необъяснимым взглядом смотрела на камеру и на мое лицо. Я все говорил и говорил, и это, по-моему, только возбуждало ее интерес.
Я собирался вернуться в Осло, у меня была договоренность с одной лабораторией, которая должна была проявить фильм, и с монтажером. Вместо этого я остался в Хёнефоссе.
Не знаю… как мне рассказать об этом, чтобы это не выглядело странным… хотя все равно это покажется странным. Между нами, как говорят, что-то возникло, между Гюнн и мной, что-то, смешавшее все мои планы и заставившее меня остаться в Хёнофоссе на месяц, забыв о фильме. Когда я приехал в Викер, я не думал ни о чем, кроме фильма. И вдруг я просто забыл о нем.
Гюнн была худенькая и темноволосая, с раскосыми глазами. Мне она казалась хитроватой и непредсказуемой. Возможно, именно это и очаровало меня. Я никогда не был болтливым, но Гюнн меня переплюнула. Она вообще не говорила. Лежала на спине, подложив руки под голову, и наблюдала за мной. Я спросил, о чем она думает, она не ответила. Я пытался втянуть ее в разговор, но она молчала. Лежала на кровати и наблюдала за мной. Я чувствовал, как ее молчание проникает в меня. Иногда мне казалось, что она чего-то ждала. Что я должен был что-то сделать. Вырвать ее из этого молчания, пробиться к ней.
Я остановился в единственной приличной гостинице Хёнефосса, в «Гранд-отеле». Это была красивая старая гостиница, для меня слишком дорогая, но мне так хотелось произвести на Гюнн впечатление, что я должен был жить только в дорогой гостинице. Это соответствовало бы ее представлению обо мне…
Каждый вечер Гюнн приходила ко мне в номер. Посреди комнаты стояла большая кровать из кованого железа. Над кроватью висел портрет благородной дамы с рубиновым колье на шее. Часто мы целые сутки не видели ничего, кроме этих четырех стен. Позже я пытался вспомнить, что она рассказывала о себе, но, наверное, в этом не было ничего особенного. Единственное, что я помню, – ее скользивший по мне взгляд, своего рода декодер, световой блик на моем лице.
Молчание, гостиничный номер. Выдержать это было трудно. Весь день я только и делал, что ждал, когда Гюнн кончит работать. Ждал звука ее шагов в коридоре. Лежал на кровати, курил и читал. Думал, что скажу ей, когда она придет. Я закрывал глаза и воображал, что слышу ее шаги. Видел в дверном проеме ее лицо.
Гюнн входила в комнату и молча срывала с себя платье. Она с силой прижимала меня к кровати, и я уже не мог ничего сказать из того, что хотел. Так может продолжаться день за днем, неделю за неделей, думал я, и никогда не кончиться.
У Гюнн было несколько свободных дней, и я наконец выбрался из гостиничного номера. На пароходе мы поехали во Фредриксхавн. Было начало октября.
Мы остановились в гостинице в Скагене. Я думал, что мы будем гулять и беседовать. Что она расскажет мне то, чего я раньше не знал. Мне было любопытно. Мы шли вдоль берега. Дул сильный ветер. Песок был мокрый. Вокруг ни души. Я расспрашивал Гюнн о ее семье, о детстве. Она косо поглядывала на меня своими хитрыми глазами. Мы шли вдоль воды, но ничего интересного она так и не сказала.
Как-то утром мы увидали на берегу ворох тряпья. Мы подошли к нему. Из коричневых лохмотьев сочился отвратительный запах, мы наклонились. Там, уткнувшись лицом в песок, лежал человек. Я перевернул его на бок. Лицо покойника было совершенно бесцветное. Побелевшие от морской воды глаза смотрели на нас. Мы опустились на колени и рассматривали его. Гюнн обернулась ко мне. Он похож на тебя, сказала она.
Я приложил ладонь к его шее, она была холодная. Похож на меня? Его волосы прилипли к голове. Когда я отбросил их со лба, я увидел, что он действительно похож на меня. У него было узкое лицо и большие глаза. Цвет волос был такой же, как у меня. Я отвернулся.
Мы быстро пошли прочь. Из гостиницы я позвоню в полицию, сказал я. Мы подошли к лодочному сараю, стоявшему среди дюн. Неожиданно Гюнн заплакала. Ее трясло. Я прижал ее к себе. Она никак не могла успокоиться. Тогда я открыл ворота сарая. Укрывшись в нем от ветра, мы стояли в темноте, крепко прижавшись друг к другу, она плакала и целовала меня в шею.
В гостинице мы сразу прошли в свой номер. Мы не говорили о покойнике. И в полицию не позвонили.
Весь оставшийся день мы пролежали в кровати. Гюнн прижималась к моей шее. Руки у нее были тонкие и сильные. Она все время шептала, что любит меня, что я ей нужен. Шептала и прижималась ко мне. Я не знал, что сказать.
Ночью я проснулся и в темноте вспомнил лицо покойника и как Гюнн наклоняется к нему и говорит, что он похож на меня. Я повернул голову и посмотрел на спящую рядом Гюнн. И понял, что мне никогда не узнать ее до конца. Утром она прошла на цыпочках в ванную и долго стояла там под душем. Весь день она даже не взглянула на меня, я не говорил с ней.
Отец встал и вышел из кадра. Тишина. Светлые обои. Невидимый отпечаток его тела на экране. На мгновение я решил, что это все, съемка закончена, он не смог довести историю до конца. Потом послышался звук льющейся воды. Я услыхал, как он наполнил стакан и большими глотками выпил воду. Поставил стакан на край умывальника. Снова шаги. Все это я слышал. Наконец он снова занял свое место перед камерой.
– Когда мы приехали в Осло, я отвез ее на автобусную станцию. Мы договорились поддерживать связь друг с другом. Я поехал прямо домой и распаковал камеру, потом договорился с монтажером обсудить фильм.
Думаю, мы оба понимали, что вместе нам уже не бывать. Оба как-то терялись, когда разговаривали друг с другом по телефону. Раньше мне всегда хотелось, чтобы она мне что-нибудь сказала. Что-нибудь важное. Теперь я боялся всего, что она могла мне сказать. Взглядывая на телефон, я боялся, что он сейчас зазвонит, что это будет Гюнн и что она скажет мне что-то, чего мне знать не хочется.
Я стал плохо спать. Мне снился Скаген. Снился тот покойник, и лодочный сарай, и Гюнн, которая с плачем прижимается ко мне. По ночам я сидел на кухне, пил чай и курил. Я чего-то боялся, но не понимал, чего именно. Единственное, чего мне хотелось, – это запереться в кухне и исчезнуть для всего мира. Но когда закрывал глаза, я видел то, чего мне не хотелось видеть. Ворох тряпья на берегу. Свое собственное лицо. Лодочный сарай. Гюнн, прижимавшуюся ко мне в темноте.
Я увиделся с ней лишь спустя три месяца.
Тем временем я монтировал фильм об Удаве и Туре, ходил к психологу, чтобы избавиться от бессонницы, много пил и запутался в сетях лжи… Я лгал всем, друзьям и родным. О всяких пустяках. Я уже не знал, почему я лгу, и даже не понимал, говорю я правду или лгу. Я не сказал друзьям о том, что произошло в Хёнефоссе. Придумывал истории, которые не имели ко мне никакого отношения. Истории переплетались. Я пытался понять, почему я начал говорить неправду, но не мог.
Иногда я придумывал подробности, какие-нибудь несущественные детали. Говорил, например, что гулял по кладбищу, хотя на самом деле я гулял по Фрогнерпарку. Помню, мне нравилось внушать людям, что я перестал есть мясо или пить кофе. Все это было ложью. Когда я вернулся из Скагена, я как будто перестал видеть смысл в том, чтобы говорить правду. Все время я пытался подменить ее чем-то другим, не важно чем.
Тогда я встретил тебя, Мириам. Это было… Я вдруг получил что-то, о чем не мог даже мечтать… Мне было трудно в это поверить… Поверить, что ты такая, какая есть, Мириам, и что я получу… Что я смогу быть с тобой.
Спустя три месяца мне позвонила Гюнн и сказала, что нам надо встретиться. Я снова перестал спать, все вернулось обратно. Тревога. Потливость. Сухость во рту.
Ад прячется в слизистой оболочке.
Мы встретились в кафе, и я сразу увидел, что она беременна.
Пока мы пили кофе и украдкой поглядывали друг на друга, что-то произошло. Моя тревога сквозила между фразами, пробиралась между словами.
Мы с Гюнн договорились. Мы не будем жить вместе. Я мог остаться с тобой, Мириам. Но я должен был помогать Гюнн деньгами, сколько смогу. Два раза в год я должен был навещать в Хёнефоссе ее и ребенка. Никто ничего не знал об этом. Мы все решили вместе, за какие-то полчаса придумали эту тайную жизнь. Оба были довольны. Я поцеловал ее в щеку.
Позже я понял, что и у нее были причины оставить все в тайне. В Хёнефоссе у нее был любовник. Тип, с которым она жила с шестнадцати лет; когда мы с ней встретились, он был на военной службе. Потом они прожили вместе несколько лет, пока он не перебрался в Северную Норвегию, где и сгинул.
Гюнн родила мальчика. Я навестил их в Хёнефоссе. Мальчик был похож на меня. Его звали Роберт. Это было так странно… мне это казалось странным.
Все время мы придерживались своего плана. Я посещал Гюнн в Хёнефоссе два раза в год. Мальчика и ее. Мы никогда не говорили о поездке в Скаген. И все-таки тот человек на песке то и дело возникал в моих мыслях. Я до сих пор просыпаюсь по ночам и знаю, что он мне приснился. Прогулка вдоль берега. Ворох тряпья. Лицо и волосы, прилипшие ко лбу. Песчинки в волосах. Отпечаток лица на мокром песке.
Даже мой психолог не смог объяснить, почему этот случайный покойник оказался для меня таким важным.
Все было хорошо. Между Гюнн и мной. Мы не говорили об этом. Иногда, рано утром, до того как я открывал глаза, я бродил по мокрому берегу, чувствуя, как в сердце то появляется, то исчезает тревога.
Но все было прекрасно.
Ты родила мальчика.
Кристофера.
Отец глянул куда-то в сторону, по его лицу пробежала странная улыбка.
– Роберт. Кристофер. Только вернувшись обратно в Хёнефосс, я понял, что меня тревожило.
Они бегали, играли, смеялись, просыпались по ночам от страшных снов. Вдруг бесшумно появлялись в дверях. Стояли, не шевелясь, и смотрели на нас, словно мы были чужие. Когда я видел, как они сонно качаются на пороге, я думал, что они знают друг о друге. Во сне, в каком-нибудь ночном кошмаре они увидели друг друга и проснулись. Эта мысль пугала меня. Уверен, что пугала. Мне приходилось не обращать на нее внимания.
Но я держался нашего плана. И никогда не нарушил его. Держался плана. Часто я думал, что им следует познакомиться друг с другом. Моим сыновьям. Но меня всегда что-то удерживало. Я сомневался, думал, сомневался и наконец придумал.
Камера.
Тебя удивляет, наверное, почему я не оставил тайну тайной. Каждый раз, просыпаясь утром оттого, что Кристофер стоял в дверях и смотрел на нас, я думал об этом. Видеокамера. Голос, который рассказывает эту историю, чтобы покончить с ней, дав ей жизнь. Наверное, тебе кажется эгоистичным, что я рассказываю об этом, передаю неприятные сведения, как заразную болезнь.
Что мне с этим делать? – думаешь ты. Что, по его мнению, я должна с этим делать? Не знаю. Наверное, это жестоко. Но я не мог удержаться… Может, все дело в этом… Живя рядом с вами, я не мог отделаться от мысли, что мне следует сесть перед камерой. Камера – это своего рода бог. Это то, что прощает и судит, устанавливает новый порядок.
Я так думаю.
Неожиданно экран погас. Я немного перемотал пленку назад. Снова услыхал последние слова и увидел, как изображение сменилось чернотой.