Не знаю, что такое есть в этом городе, но я ходил по Лондону как лунатик. В подземке я увидел людей со странными лицами. Зелеными, фиолетовыми. От английского климата они приобрели болезненный вид. Зачем я прилетел в Лондон? Этот вопрос вертелся у меня в голове, когда я, ослепший от пыли, бродил по бесконечным торговым улочкам на севере Лондона. Я разглядывал витрины с электронной аппаратурой и пытался вспомнить, сколько же времени я отсутствовал… один год… два? Я не узнавал выставленных в витринах товаров, не понимал их назначения. Отвернувшись, я перебежал через улицу. С этой минуты я обходил стороной все магазины, в которых продавались калькуляторы и компьютеры.

Я видел семью, жившую в фургоне на Холлоу-роуд, мальчишка бросал камни в вывеску, а его отец спал на солнышке у стены. Я посетил художественную выставку, где в одной витрине экспонировался живой человек. Я пил пиво в пабе во время ленча, раскаты смеха взлетали до потолка.

Крохотная квартирка на Лэдброук-гроув, под мостом метрополитена, стоила дешево. Сосед мой умирал. От его кашля я покрывался холодным потом. Он кашлял всю ночь. Беспрерывно. Его кашель был слышен в моей комнатушке, и я не мог спать. Ночь за ночью. В конце концов я не выдержал. Мне до смерти захотелось взглянуть на этого беспрерывно кашляющего человека.

Однажды ночью я оделся, подошел к его двери и постучал. Он все кашлял и кашлял. Я постучал сильнее. Наконец он открыл дверь. Он оказался маленьким, чернокожим, со сморщенным личиком. Почему-то я разочаровался, увидев, как он мал. Наверное, я представлял его себе иначе: так мог кашлять только крупный мужчина. Я сказал, что не могу заснуть. Он кротко поглядел на меня и сказал:

– Теперь уже недолго.

И закрыл дверь.

Лунатическое состояние, в котором я пребывал, не способствовало успеху в поисках работы. Деньги у меня почти кончились. Впервые за долгое время я был вынужден искать себе работу. Я не знал, куда обратиться, работать в пабах мне больше не хотелось; клиенты толпились у кранов, пиво текло на стойку. В помещении тошнотворно пахло потом и дымом.

Стоял февраль, и в Лондоне все время шел дождь.

В конце концов я получил работу ночного охранника в одной больнице. Брат хозяина моей квартиры держал фирму по охране помещений, он и дал мне эту работу. Ему требовался человек, причем немедленно. У них не хватало людей.

– С бумагами мы все уладим потом, – сказал брат хозяина. – Начинай работать.

Единственный плюс этой работы заключался в том, что я больше не слышал по ночам кашля умирающего, зато видел перед собой длиннющие коридоры больницы Девы Марии. По ночам в больнице я вспоминал один бар в Мехико-Сити и вибрирующие звуки оркестра мариачи. Днем я ворочался в постели. Я не могу спать днем. У меня всегда появляется чувство, будто я нахожусь на грани какого-то необычного мира, но не могу проникнуть в него. Когда я пытался заснуть, У меня в голове проносились картины моих поездок. Песня детского хора на какой-то площади в Буэнос-Айресе смешивалась с журчанием бегущей воды. Человек без рук прижимался щекой к моему плечу и что-то говорил, но я его не понимал.

Однажды вечером в книжном магазине на Портобелло-роуд я встретил знакомую из Буэнос-Айреса. Ее звали Ирена, она была норвежка. Там она работала в норвежском посольстве. Мы принадлежали к одной среде. Художники, полухудожники, уличные музыканты. Как-то ночью я провожал ее домой по беспорядочному сплетению улиц, мы заблудились, сели на какой-то скамейке, курили и беседовали, пока не рассвело и не ожило уличное движение. Тогда она легко нашла свой дом.

Теперь мы пошли в кафе, где была терраса с видом на торговую площадь.

Дождь перестал. Ветер унес низко нависшие тучи. Был теплый весенний день.

Длинные рыжие волосы Ирены огненной волной ниспадали на плечи. Мы пили пиво, ели сандвичи и вспоминали Буэнос-Айрес. Ирена скучала по нему, но радовалась, что попала в Лондон. Она, как говорится, была противоречивая натура. Ей не всегда удавалось жить в ладу с собой. Так было всегда. Это ее здорово раздражало. Но с этими пылающими волосами она была прекрасна.

Мы взяли еще пива, я не мог удержаться, чтобы не поддразнивать ее. Ирене это нравилось. Некоторым девушкам нравится, когда их дружески поддразнивают. Я дразнил ее, рассказывая эротические фантазии, связанные с нею. Догадывалась ли она, что постоянно присутствовала в моих самых интимных фантазиях? – спросил я. Ирена засмеялась, мы закрыли глаза и прислонились к освещенной солнцем кирпичной стене.

Неожиданно она объявила, что ей пора идти.

– Между прочим, – сказала она. – Тебе пришло письмо. На посольство в Буэнос-Айресе. Мы не знали, куда его переслать. Поскольку я знала тебя, я засунула это письмо в одну из своих папок. Наверное, оно и сейчас там лежит…

У меня закружилась голова. Должно быть, от слишком яркого солнечного света. За время затяжных дождей, не прекращавшихся больше месяца, я отвык от солнца.

– Это было год назад.

– Год назад?

Время вдруг сделалось нереальным.

Я пошел с нею в посольство. Всю дорогу я думал о письме, которое дожидалось меня целый год.

– Год назад?

Ирена улыбалась, но глаза ее оставались серьезными.

– Ты уехал так неожиданно. Я не знала, куда его тебе переслать. Советник посольства предложил мне сохранить его на всякий случай – вдруг ты вернешься. Я была уверена, что ты вернешься, Кристофер. Поэтому я сохранила это письмо.

Мы ускорили шаг, и, когда наконец остановились у посольства, я был весь мокрый от пота.

На небе ярилось солнце.

Ирена достала из ящика конверт. Я прочитал на нем свою фамилию.

Внимательно изучил марку и дату. Письмо было отправлено из Норвегии больше года назад. Бумага пожелтела. В первый миг мне показалось, что это почерк отца, но я ошибся. Я вскочил.

– Здесь есть какая-нибудь комната… где бы я мог прочитать…

Ирена отвела меня в кабинет, где стоял стул и работал вентилятор.

Вентиляторы всегда успокаивают. У них такой ровный гул.

Читая мамино письмо, я видел перед собой ее лицо, желтое от болезни. Сколько я себя помнил, она всегда жаловалась на какую-нибудь болезнь, которая, по ее мнению, у нее была или которой она могла заболеть. С самого моего детства ей мерещилась впереди больничная койка, она боялась, что с ней непременно случится что-нибудь страшное.

Зуд ожидания прочно засел у нее в голове.

Мы привыкли к ее жалобам. Странно, что при этом она всегда хорошо выглядела. Высокая, стройная фигура, милое лицо, обрамленное светлыми вьющимися волосами. Ясные светло-голубые глаза. Единственный, кто не мог привыкнуть ко всем этим болезням, была сама мама. Она удивлялась всякий раз, когда ее настигала какая-нибудь новая хворь. Я смотрел на нее, но не слышал, что она говорила.

Скорее всего, она жаловалась на боли. Очень осторожно, но достаточно подробно обрисовывала она мне тяжелейшую картину своих болезней. Однако, пока она говорила, я думал только о том, что у нее на удивление здоровый вид.

Из Буэнос-Айреса я написал маме и сообщил, что у меня все в порядке. Что я тут живу с одной девушкой. Собираюсь продолжить учение. Вернее, уже начал ходить на вечерние курсы… С испанским языком никаких трудностей. Я очень скучаю по дому. К сожалению, я не успел зайти и попрощаться…

С тех пор как я написал это письмо, прошел год и три месяца…

Конечно, она тревожилась.

И конечно, я знал, что она ждет вестей от меня. Но сколько ни принимался писать ей, фразы получались невыносимо фальшивыми, меня тошнило от них. Жалкие слова, как будто их написал человек, который выдавал себя за меня и боялся разоблачения.

Пусть уж лучше думает, что я умер. Так будет лучше всего. Мне хотелось, чтобы она считала меня мертвым. Если я долго не буду писать, она решит, что я умер, думал я.

Я читал слова, написанные ее рукою, и мне казалось, что она царапает пером по моей коже. И я плакал там, повернувшись лицом к вентилятору.

«Бесценный мой Кристофер!» – так начинались все ее письма. Прежде всего она выражала надежду, что у меня все в порядке, что я живу хорошо и что за мной приглядывает симпатичная девушка и так далее, и так далее. Пожелания счастья и здоровья на целую строчку. Потом осторожно – почти незаметно – она перешла к тому, о чем хотела мне рассказать.

Болезни.

Мигрени, рак поджелудочной железы.

На четырех страницах она писала о болезнях, бережно дав понять, что смерть ее будет безболезненной (к счастью, в больницах есть морфин). Мало-помалу у меня появилось чувство, что я читаю вовсе не рассказ тяжелобольного человека о своих страданиях. Меня поразило, что письмо было написано как торжественный спич. Восторженным тоном. Вот-вот грянут овации. Боли, сухость во рту, бессонница; между строчками пылал огонь.

На этом, казалось бы, можно было ставить точку.

Она могла бы закончить описанием лекарств, которые принимает, их побочными эффектами и хрупкой надеждой на улучшение.

Но дальше письмо менялось. Есть новости, писала она.

Она получила письмо.

Началось все с того, что она плохо себя почувствовала. И решила, что надо бы составить завещание.

У отца был адвокат, его старый школьный товарищ Харалд Вулфсберг. Он не раз помогал отцу советами и оказывал ему юридическую поддержку по многим вопросам, в том числе и в конфликте с одним судовладельцем, о котором отец сделал короткометражный фильм.

Мама решила, что пора написать завещание. Она посетила Харалда Вулфсберга в его конторе на Принсенс-гате, и он произвел на нее какое-то странное впечатление, писала она. Он был как будто растерян…

Я так и видел перед собой мамино лицо, измученное болезнью, которая всю ночь не давала ей спать и заставила сесть за письменный стол…

Вулфсберг помог ей составить завещание. Он был очень любезен, но страшно нервничал. Через неделю она получила от него письмо. В письме он объяснил, почему нервничал во время их встречи. Он оказался перед классической дилеммой, вызванной столкновением интересов двух его клиентов.

Когда-то отец оставил Вулфсбергу на хранение пакет. По словам Вулфсберга, пакет содержал «деликатную информацию». Отец хотел, чтобы Вулфсберг сохранил тайну этих материалов.

Если я исчезну, ты должен отдать эти материалы Мириам или Кристоферу, сказал он адвокату.

Со временем Вулфсберг засомневался. Сначала он понял поручение отца в том смысле, что пакет надо отдать семье после его смерти и что сказанные отцом слова на самом деле означали «когда меня не станет», а не «если я исчезну», как он выразился. Многие люди боятся прямо говорить о своей смерти, объяснил Вулфсберг, и находят для этого другие слова вместо общепринятых.

Когда мама связалась с Вулфсбергом, после исчезновения отца прошло уже два года, и все то утро адвокат раздумывал о словах отца: «Если я исчезну…»

Как долго человек должен отсутствовать, чтобы его можно было считать окончательно исчезнувшим?

Полиция прекратила поиски. На возвращение отца не осталось никаких надежд. И поэтому Вулфсберг решил отдать маме этот пакет.

В пакете было письмо и видеокассета.

Когда я вскрыла письмо, мне стало плохо, и это недомогание длилось несколько дней, писала мама.

Она читала по одной фразе в день. Одной фразы было довольно. На другой день она снова перечитывала ту фразу и читала следующую. Таким образом через две недели она дочитала письмо до конца, и оно сохранилось у нее в памяти, как файл в компьютере. Всякий раз, как она вспоминала об этом письме, в голове у нее открывался его текст.

Она писала: Не знаю, что и думать, Кристофер.

И еще: Это был шок. Все время у него была другая семья, а я ничего не знала.

Ничего.

Я вскочил со стула. И кровь разом отхлынула от головы. Я хотел опереться о стул, но у меня подогнулись ноги, и я очутился на полу. Пол качался, как будто я был на палубе судна. Потом я увидел слезы на глазах Ирены. Она склонилась надо мной. Я медленно встал. Головокружение прошло. Я пожаловался на яркий свет. Ирена спросила о письме. Я объяснил, что у меня серьезно больна мать.

– Ты должен вернуться домой.

– Ты уверена?

– Да. У тебя есть деньги?

– Нет… ни эре.

– Я поговорю с послом, – сказала Ирена. Она погладила меня по щеке и улыбнулась. Но в глубине ее глаз темнел мрак.

В самолете, летящем в Осло, я думал о маме, пытался представить ее себе такой, какой она была на пароме, когда мы ехали в Данию, на фоне банального клише солнечного заката.