Рождение греческого полиса

Фролов Эдуард Давидович

ЧАСТЬ I. НА ПУТИ К ПОЛИСУ

 

 

Глава 1. ГРЕЧЕСКИЙ ПОЛИС КАК ИСТОРИЧЕСКИЙ И ИСТОРИОГРАФИЧЕСКИЙ ФЕНОМЕН (К ПОСТАНОВКЕ ВОПРОСА)

 

1. КЛАССИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ ПОЛИСА

Политическая действительность античной Греции в пору ее расцвета (так называемая классическая эпоха, V-IV вв. до н. э.) характеризовалась прежде всего существованием массы независимых городов-государств, полисов, организованных как суверенные гражданские общины, в которых сплоченные в замкнутую привилегированную группу граждане противостояли остальной массе неполноправного или вовсе даже бесправного эксплуатируемого населения — переселенцам из других городов и рабам. Полис — это факт общественной жизни Древней Греции, но вместе с тем это и теоретическое понятие, выдвинутое первоначально самими же древними, а затем возрожденное и развитое наукою нового времени. Центральное положение темы полиса в общественно-политической мысли классической древности, большое внимание, уделяемое этой теме также и учеными нового времени, более того, выдвижение ее в современном антиковедении на первый план как важнейшей исторической проблемы, характеризующей существо античной цивилизации, — все это требует и от нас некоторого предварительного пояснения как самого понятия полиса, так и всей связанной с ним научной проблемы.

Самое слово «полис» означает по-гречески «город». Семантически оно вполне соответствует этому русскому понятию, обладая схожим кругом более конкретных, исторически развившихся значений. Забегая вперед, отметим главные из этих значений в том порядке, как они развились в соответствии с развитием самого древнегреческого общества. Первоначально, в гомеровское время (XI-IX вв. до н.э.). слово «полис» могло означать просто огороженное, укрепленное место, оплот племени во время войны, постепенно становившийся его постоянным административным центром, то, что по-русски лучше было бы передать как «городище».

Затем, в архаическую эпоху (VIII-VI вв. до н.э.), полисом стали называть и то более обширное и более развитое поселение, которое выросло под защитою этого древнего городища. Последнее стало теперь «верхним городом» — акрополем, тогда как разросшийся торгово-ре-месленный посад образовал вместе с ним город в собственном, или, как иногда говорят, социологическом, смысле слова, т. е. центральное поселение, средоточие торгово-промышленной и административной деятельности, противостоящее в качестве такового более или менее обширной сельской округе.

Одновременно с этим слово «полис» стало обозначать и государство, поскольку в классической древности оно практически совпадало с городом и контролируемой им территорией, и даже —и это, с точки зрения существа античной цивилизации, самое главное — коллектив граждан, представляющий это государство и совпадающий с ним.

Представление о полисе как о суверенном коллективе граждан, как о гражданской общине, опирающейся на город и воплощающей в себе государство, эмпирически пролагало себе путь уже и в ранней греческой литературе. Так, уже на заре новой греческой цивилизации и, несомненно, в русле проложенного ею нового ценностного отношения к человеческой личности и гражданскому сообществу у лесбосского поэта Алкея находит отражение мысль о решающем значении в государстве не городских стен и башен, а ополчения сограждан:

Ни грозящим кремлем не защититесь вы, Ни стеной твердокаменной: Башни, града оплот, — бранники храбрые (ανδρες γάρ πόλιος πύργος άρεύιοι)

Позже, в собственно классическое время, в период расцвета полисного строя, мысль, что полис —это в первую очередь гражданский коллектив или совпадающее с ним гражданское ополчение, становится всеобщим убеждением. Мы находим ее у Софокла в трагедии «Эдип-царь» (429 г. до н.э.), в сцене пролога, в словах фиванского жреца, обращенных к правителю города Эдипу:

Коль ты и впредь желаешь краем править, Так лучше людным, не пустынным правь. Ведь крепостная башня иль корабль — Ничто, когда защитники бежали (ώς ούδέν έστιν οΟτε πύργος οδτε ναϋς δρεμος ανδρών μή ξυνοικούντων 6σω)

Этот же взгляд выражен у Геродота в рассказе о перебранке между Фемистоклом и коринфянином Адимантом на военном совете греков накануне Саламинского боя (480 г. до н.э.). В ответ на требование Адиманта лишить Фемистокла голоса, поскольку-де он не представляет никакого города (Афины были взяты персами), афинский стратег горделиво заявил, что «у его сограждан есть и город и земля большие, чем у коринфян, пока имеется у них снаряженными 200 кораблей (ώς ειη καί πόλις και γη μέζων ή περ εκείνο tat, Ιστ αν διηκόσιαι νέες σφι ίωσι πεπληρωμέναι), ибо нет такого эллинского народа, который мог бы отразить их нападение» (Her., VIII, 61). Еще отчетливее это представление выступает у Фукидида, когда он перелагает речь, с которой Никий обращался к афинским воинам накануне вынужденного отступления от Сиракуз (413 г. до н. э.). Афинский полководец уверял, что если им удастся спастись, то, несмотря на все материальные потери, они сумеют восстановить могущество своего города: «Ведь город — это люди, а не стены и не корабли без людей (ανδρες γάρ πόλις, και ού τείχη ούδένηες άνδρών κεναί) (Thuc., VII, 77, 7).

Но самым, быть может, убедительным подтверждением распространенности такого взгляда было практическое, при случае, следование ему, как это видно на примере знаменитых Десяти тысяч — греческих наемников, участвовавших в попытке Кира Младшего свергнуть с престола персидского царя Артаксеркса II (401 г. до н.э.). В изображении Ксенофонта, очевидца и участника этих событий, оставившего великолепное их описание в специальном сочинении «Поход Кира» («Анабасис»), наемное греческое войско без труда, когда это понадобилось, конституировалось как полис sui generis. Оставшись после гибели Кира и предательского захвата персами греческих военачальников совершенно одни, в чужой стране, в окружении враждебных им войск и народов, наемники не растерялись и сумели сорганизоваться и пробиться именно потому, что они ощущали и вели себя как самодеятельный коллектив, вполне способный к самостоятельному существованию даже при отсутствии обычных материальных оснований — земли и города. Впрочем, этот кочующий полис в любой момент мог стать полисом оседлым, стоило только наемникам закрепиться в каком-либо облюбованном ими для поселения месте. Недаром Ксенофонт, бывший во время обратного похода практически единоличным командующим, дважды пытался, используя находившееся под его началом войско, основать в Южном Причерноморье новый город. И если попытки эти не имели успеха, то виной тому было не отсутствие необходимых сил и возможностей, а всего лишь недостаток желания у привыкших к иной жизни наемников (см.: Xen. Anab., V, 6, 15 sqq. и VI, 4, 1 sqq.).

Но вернемся к интересующему нас сюжету — к определению полиса как гражданской общины прежде всего. Несколько позже такое понимание полиса стало нормою и получило теоретическое обоснование. Это случилось в позднеклассический период (IV в. до н. э.), когда мир греческих полисов стал клониться к упадку и наряду с обычной городской республикой все решительнее стали заявлять себя новые политические формы и единства—возродившиеся тирании, федеративные объединения и особенно территориальные державы с монархическим навершием, оттенявшие своим усложненным строением простые черты древних гражданских общин, создававшие таким образом необходимый фон и условия для выявления и определения существа традиционного полисного строя. Во всяком случае, не случайно, что именно тогда политической мыслью древних были предприняты наиболее результативные попытки в этом направлении. В особенности велик был вклад, сделанный Аристотелем, крупнейшим философом позднеклассической поры, чье творчество подвело итог более чем двухвековой работе греческой философской мысли. В Аристотеле полис нашел подлинного своего теоретика, который в «Политике» глубоко раскрыл историческую и социальную природу этой древней общественной организации.

Для полисного грека, каким был Аристотель, одинаково естественным, «от природы», было как объединение мужчины и женщины в семью, так и соединение господина и раба в рамках одного домохозяйства. Дом, или семья (οικία) выступает у него элементарной общественной ячейкой. Объединение нескольких семей в селение (κώμη) является следующей ступенью, а объединение нескольких селений в город, или государство (πόλις), обладающее необходимой территорией и населением и способное к самодовлеющему существованию и процветанию, объявляется высшей, совершенной формой человеческого общества (κυριωτάτη, τέλειος κοινωνία) — постольку, конечно, поскольку жизнь объединенных в это государство людей опирается на соответствующие социально, т. е. на гражданство, ориентированные принципы добродетели (αρετή), справедливости (δικαιοσύνη) и права (δίκη) (Pol., I, 1). Но если в плане историко-типологическом полис у Аристотеля выступает как завершающая ступень в системе человеческих сообществ, то в другом отношении, собственно политическом, он оказывается просто сообществом граждан (κοινωνία πολιτών) — свободных людей, обладающих правом участия в законодательной и судебной власти (ibid., III, 1).

Это определение полиса как вида политического сообщества, представленного коллективом граждан, естественно согласуется у Аристотеля с признанием нормативности некоторых характерных черт современного ему греческого общества, которые могут быть объяснены только его полисною природою. Так, в делах собственности он признает естественным и наилучшим известное сочетание принципов общественного и частного, из которых первый должен обладать относительным, а второй безусловным значением. В противовес идеальному проекту Платона (в «Государстве»), предусматривавшему запрет частной собственности для высшего сословия граждан в совершенном государстве, Аристотель, со свойственным ему реализмом, с одобрением ссылается на укоренившийся у греков порядок, гибко сочетавший два названных противоположных принципа. «Немалые преимущества, — заявляет он, — имеет поэтому способ пользования собственностью, освященный обычаями и упорядоченный правильными законами, который принят теперь: он совмещает в себе хорошие стороны обоих способов, которые я имею в виду, именно общей собственности и собственности частной. Собственность должна быть общей только в относительном смысле, а вообще — частной (δει γάρ πώς μέν είναι κοινάς {sc. τάς κτή σεις), δλως δ' ιδίας)» (Pol. II, 2, 4, ρ. 1263 а 22-27, пер. С. А. Жебелева — A. И. Доватуpa).

С другой стороны показательно определение и заглавной политической тенденции. Аристотель усматривает известную связь между ростом правоспособной гражданской массы и видоизменением политических форм — переходом от патриархальной царской власти через аристократию, олигархию и тиранию к демократии. Последняя и признается наиболее естественным видом государственной организации для современных философу разросшихся полисов. «Может быть,— рассуждает Аристотель, — в прежние времена люди управлялись царями именно вследствие того, что трудно было найти людей, отличающихся высокими нравственными качествами, тем более что тогда вообще государства были малонаселенными. Кроме того, царей ставили из-за оказанных ими благодеяний, а их оказывали хорошие мужи. А когда нашлось много людей, одинаково доблестных, то, отказавшись подчиняться власти одного человека, они стали изыскивать какой-нибудь общий вид правления и установили политик). Когда же, поддаваясь нравственной порче, они стали обогащаться за счет общественного достояния, из политии естественным путем получались олигархии, ведь люди стали почитать богатство. Из олигархий же сначала возникли тирании, а затем из тираний— демократии: низменная страсть корыстолюбия правителей, постоянно побуждавшая их уменьшать свое число, повела к усилению народной массы, так что последняя обрушилась на них и установила демократию. А так как государства увеличились, то, пожалуй, теперь уже нелегко возникнуть другому государственному устройству, помимо демократии (ϊσως ουδέ ράδιον ετι γίνεσΰαι πολιτείαν έτέραν παρά δημοκρατίαν)» (Pol., III, 10, 7-8, p. 1286b 8-22).

Мы привели эти рассуждения древнего философа по возможности в целостном виде ввиду их особой значимости, в качестве исторических свидетельств, для наших целей. Первое отражает как безусловную реальность современного Аристотелю греческого мира характерную особенность античной формы собственности — ее двуединое качество, что, с марксистской точки зрения, как мы увидим, является определяющим моментом в системе отношений античного общества. Что же касается второго, то здесь важно подчеркнуть, что теоретический вывод Аристотеля о нормативном значении демократии опирается также на своего рода реальность, но уже исторического плана — на сделанное им историческое наблюдение о постепенной и закономерной смене политических форм у греков. Наблюдение это, подведшее итог эмпирическому изучению прошлого самими древними, позднее с полным правом было использовано и положено в основу той схемы социально-политического развития античной Греции, которая была разработана классической историографией нового времени и которая принята и в настоящем очерке.

Завершая этот краткий обзор идей Аристотеля, заметим, что оценку им полиса как совершеннейшего вида человеческого сообщества надо целиком отнести на счет его собственного политического мировоззрения, вполне обусловленного природою того мира, в котором он жил. Тем не менее данное Аристотелем определение полиса как политического сообщества граждан, под которыми разумеются свободные люди, наделенные имущественной и политической правоспособностью, является по существу правильным, как правильны и другие более частные наблюдения философа над особенностями полисного строя — об исконном двояком характере собственности, равно как и о нормативном значении демократии.

Так или иначе, своими изысканиями Аристотель бесспорно наметил то главное русло, по которому пошла теоретическая мысль и античности и нового времени, интересовавшаяся темой полиса. А интерес к этой теме оказался весьма прочным. От классической эпохи он был унаследован временем эллинизма — постольку, поскольку эллинские или эллинизированные города оставались важными элементами безгранично расширившего свои пределы античного мира. Скажем точнее: наряду с греко-македонской армией они стали важной опорой для новых, возникших вследствие завоевания греками Востока территориальных монархий, так что по крайней мере проблема взаимодействия царской власти с полисом должна была приобрести весьма актуальное звучание.

Более того, интерес к полису не ограничился собственно греческою почвою, но перешел и к римлянам. В Риме республиканского времени этот интерес стимулируется очевидным сходством социально-политической организации римлян и прочих италиков — их гражданской общины, civitas — с полисом греков. И недаром на закате римской республики у Цицерона тема гражданской общины вновь оказалась трактована во всей ее полноте. При этом замечательно самое восприятие Цицероном гражданской общины как особого вида человеческого сообщества, существующего наряду с единствами общечеловеческим, племенным и семейным, но еще более —оценка им, прямо вслед Аристотелю, этого вида общения как наиболее драгоценного для человека (ср.: De off., I, 17, 53 и 57). Впрочем, и позднее, в период все вобравшей в себя Римской империи, тема civitas, а соответственно и полиса не исчезла совершенно с горизонта политической мысли, ибо поглощенная империей городская гражданская община продолжала оставаться важной структурообразующей единицей античного общества, с которой центральная власть обязана была вести более или менее конструктивный диалог.

В новое время, как только кончился период идеализированного эстетски-эрудитского отношения к античности и началось осмысление места и роли античности в историческом процессе, а соответственно и ее особенностей как цивилизации, вновь встал вопрос о полисе. Приоритет здесь принадлежал той национальной школе, которая решительнее всех порывала с традициями академического эрудитства и устремляла взор к острой социальной интерпретации истории, — французской школе. Бенжамен Констан, Анри Валлон и Фюстель де Куланж каждый по-своему содействовали новому рождению концепции полиса.

Б. Констан в речи «О свободе древних в сравнении со свободой новых народов» (1819 г.) впервые поставил вопрос о принципиальных отличиях цивилизаций античности и нового времени. Если в античности малые размеры государств, непрерывные войны и широкое использование рабов обусловливали широкую политическую активность граждан, их прямое участие в управлении государством, но именно в лице их гражданского целого, в жертву которому нередко приносились интересы личности, то в новое время, наоборот, большие размеры государств, развитие предпринимательской деятельности и обслуживание производства свободными людьми ограничивают непосредственное участие граждан в политике, делают необходимым представительное управление, но зато повышают возможности личной свободы и личного благополучия. Очевидная политическая обусловленность такого подхода к проблеме, буржуазный пафос утверждаемых Констаном идей представительного управления и личной свободы не должны снижать значения самого развитого им исторического воззрения. Его выступлением не только заново был возбужден интерес к общественной жизни античных народов, но и указана важная ее особенность — преимущественное значение коллективистического, общинного начала.

Путь к постижению античного общества как общества гражданского был, таким образом, открыт. При этом от внимания формирующейся буржуазной науки не укрылась своеобразная двуликость античной цивилизации — наличие в ней наряду с фасадной стороной, гражданским обществом с его несравненными достижениями в области политики и культуры, также и стороны теневой, рабства, которое в значительной степени и вскормило это общество. Походя это было отмечено уже Б.Констаном, а немного времени спустя А. Валлон в специальном труде «История рабства в древности» (1847 г.) обстоятельно показал фундаментальное значение рабства в жизни античного общества. При этом характерная для Валлона оценка античного рабства с позиций не столько исторических, сколько абстрактно-морализирующих, не должна снижать значения сделанного им общего вывода: эксплуатация рабов доставила свободным гражданам античных городов огромный выигрыш в виде избытка свободного времени, материально гарантированного досуга, но за этот выигрыш они должны были заплатить дорогой ценой — абсолютным нравственным разложением.

Сделанное Валлоном имело значение важного зачина, однако еще долго преимущественное внимание историков привлекала именно блестящая фасадная сторона античности. Впрочем, принижать значения исследований в этом направлении не приходится. Ведь для суждения об историческом процессе в целом изучение социально-политического и культурного навершия античного общества столь же необходимо, как и постижение его фундаментальных основ в лице, скажем, рабства. С этой точки зрения чрезвычайно велико было значение книги Фюстель де Куланжа «Древняя гражданская община» (1864 г.), где тема полиса была, наконец, поставлена и развита в чисто научном плане. Как Валлон показал огромную роль рабства в жизни античного общества, так Фюстель де Куланж обосновал фундаментальное значение гражданской общины, природу которой он, правда, односторонне свел к религиозному моменту — к воздействию патриархальных верований, к исконному у греков и римлян культу домашнего очага, предков, собственного органического семейного или племенного единства.

Между тем еще раньше глубокое, обоснованное определение исторической и социальной природы античного общества было предложено с позиций нового тогда материалистического учения — марксизма. В «Немецкой идеологии» (1845-1846 гг.) К. Маркс и Ф. Энгельс впервые представили ход мировой истории как последовательную смену социально-экономических формаций, или, что то же самое, специфических, исторически обусловленных форм собственности. Второй в этом ряду, после племенной, или первобытнообщинной, представлена античная форма собственности, отличающаяся своеобразным двуединым характером, сочетанием общинного и частновладельческого принципов, обусловленным, в свою очередь, своеобразным характером античного рабовладельческого общества.

«Вторая форма собственности, — гласит знаменитое определение, — это—античная общинная и государственная собственность, которая возникает благодаря объединению — путем договора или завоевания — нескольких племен в один город и при которой сохраняется рабство. Наряду с общинной собственностью развивается уже и движимая, а впоследствии и недвижимая, частная собственность, но как отклоняющаяся от нормы и подчиненная общинной собственности форма. Граждане государства лишь сообща владеют своими работающими рабами и уже в силу этого связаны формой общинной собственности. Это — совместная частная собственность активных граждан государства, вынужденных перед лицом рабов сохранять эту естественно возникшую форму ассоциации. Поэтому вся основывающаяся на этом фундаменте структура общества, а вместе с ней и народовластие, приходит в упадок в той же мере, в какой именно развивается недвижимая частная собственность. Разделение труда имеет уже более развитой характер. Мы встречаем уже противоположность между городом и деревней, впоследствии — противоположность между государствами, из которых одни представляют городские, а другие — сельские интересы; внутри же городов имеет место противоположность между промышленностью и морской торговлей. Классовые отношения между гражданами и рабами уже достигли своего полного развития».

Античное общество в изображении Маркса и Энгельса — это, таким образом, общество корпоративное. Это прежде всего гражданская община, сложившаяся на основе исконного этнического единства, опирающаяся уже на город и сохраняющая и развивающая рабство. При этом именно необходимость совместно противостоять чужеземцам-рабам и вынуждает сохранять общинную форму организации, а вместе с тем до известной степени и общинный характер собственности. Г раж-дане обладают правом частной собственности, но это право обусловлено принадлежностью к привилегированному сословию, к гражданскому коллективу, который обладает верховным политическим суверенитетом и верховным правом собственности.

Изложенная таким образом концепция античной формы собственности открывала неограниченные возможности для адекватного постижения как различных сторон античного общества, так и особенностей его исторического развития. Однако воздействие этой марксистской концепции на новейшее антнковедение скажется гораздо позднее, с формированием советской исторической школы, а тогда — в XIX в. — разработка темы античной гражданской общины была продолжена в русле, однажды уже намеченном исторической наукой.

Таких продолжений было собственно два: в западноевропейской литературе — обстоятельный очерк о полисе швейцарского ученого Якоба Буркхардта (в рамках его «Истории греческой культуры»), а в русской — фундаментальный труд М. С. Куторги «Афинская гражданская община по известиям эллинских историков», оба, опубликованные уже после смерти авторов, на самом рубеже столетий. При этом, если Буркхардт, по-видимому, уже под влиянием идей немецкой иррационалистической философии, сгущая краски, склонен был представлять греческий полис как некую принудительную общинно-государственную систему, вбиравшую в себя без остатка отдельную личность, то Куторга, наоборот, в характерном для русского либерализма духе подчеркивал вклад древних греческих республик в политическое и духовное развитие человечества: создание ими совершенного, по меркам древнего мира, типа государства—политии (πολιτεία), или гражданской общины, и выработку в рамках этой последней двух бесценных идей —идеи свободы гражданина и идеи свободы мысли.

Впрочем, восторженное отношение к достижениям древнегреческой цивилизации не мешало Куторге видеть и теневые ее стороны в лице, в частности, того же рабства, исследованию которого он уделил в своем труде много места и внимания.

Если для XIX в. мы легко могли назвать и охарактеризовать отдельных ученых — своего рода пионеров в изучении темы полиса, то для XX столетия это сделать уже не так просто. В этот век тема полиса стала по существу ведущей в историографии античности. Объясняется это столько же зрелостью самой исторической науки, стремящейся сочетать аналитическое исследование фактов с непременным теоретическим их осмыслением, сколько и характером современной эпохи, насыщенной глубокими общественными переменами и стимулирующей широкие социологические изыскания, — как непрерывное сопоставление различных явлений и категорий, дифференциацию и уточнение общих понятий, так и проблемный подход и системный анализ обществ настоящего и прошлого. Не претендуя поэтому на полноту, отметим — скорее для иллюстрации, чем для исчерпывающего анализа и оценки — некоторые важные направления в изучении темы полиса в новейшем зарубежном антиковедении.

По-прежнему активно исследует проблему полиса французская наука, которая не только сохранила традиционное направление — понимание и изучение полиса прежде всего как гражданской общины,— но и существенно расширила и обогатила его за счет углубленного рассмотрения, с одной стороны, такой особенной формы полиса, как афинская демократия, а с другой —таких существенных его компонентов, или ипостасей, как город и государство (А. Франкотт, Г. Глотц, П. Клоше, Эд. Билль, Р. Мартен, К. Моссе). С своеобразных, нередко мотивированных иррационалистическими увлечениями позиций трактует тему полиса новейшая немецкая (западногерманская) историография, много усилий потратившая на решение таких специфических проблем, как взаимоотношения сильной личности с обществом, аристократического лидера —с державным демосом (в Афинах), главенствующего полиса —с его сателлитами, автономного города —с территориальной монархией, не говоря уже о вечно притягательной истории Александра Великого (Р. Пёльман, Ю. Кэрст, У. Вилькен, Г. Берве, А. Хейс, Г. Бенгтсон, Ф. Шахермайр).

Более уравновешенный, в лучших традициях академического направления подход к проблеме полиса был продемонстрирован В. Эренбергом, имя которого, впрочем, принадлежит столь же немецкой, сколь и английской историографии. Последняя также теперь богата исследованиями по теме полиса, но особенно велик вклад английских и американских ученых в разработку таких кардинальных проблем, как генезис античной цивилизации, формирование городов-государств в архаическое время, характерные черты полисного строя вообще и афинской демократии в частности, державная политика Афинского государства и начала античного федерализма, судьба города-государства в позднейшую эллинистическо-римскую эпоху, наконец, роль рабства в жизни античного общества (А. Зиммерн, А. Джонс, Дж. Ларсен, М. Финли, Ч. Старр, У. Форрест, Р. Мейггс). Известный итог зарубежным штудиям по теме античного города подводит книга американского ученого Мейсона Хеммонда «Город в древнем мире» (1972 г.). Здесь, в рамках обстоятельного исторического обзора, фиксированы все наиболее важные аспекты полисной проблематики: город, городская гражданская община, город-государство, город в составе территориального государства. Приложенная к этому обзору обширная аннотированная библиография может служить своего рода ориентиром (теперь, впрочем, уже несколько устаревшим) в безбрежном море современных исследований, имеющих отношение к проблеме полиса.

 

2. НОВЕЙШЕЕ СКЕПТИЧЕСКОЕ НАПРАВЛЕНИЕ

Разнообразие и продуктивность исследований, осуществляемых зарубежной наукой по кардинальной проблеме полиса, не означает, однако, что дело здесь близится к успешному завершению. Намечены важные линии научного поиска, уточнены многие частные явления, накоплен и непрерывно обновляется богатейший материал исторических наблюдений, и все-таки до окончательного разрешения проблемы еще очень далеко. Более того, в силу целого ряда причин — и объективного характера, ввиду недостаточности или ненадежности исходного исторического материала, и, так сказать, субъективного плана, вследствие пестроты и противоречивости основополагающих историософских или методологических установок — многое в выводах зарубежных ученых является весьма спорным, а многое и вовсе оставлено без объяснения. До какой степени исполнены внутренних противоречий, сомнительных крайностей и прямых искажений и, следовательно, далеки от благополучного завершения зарубежные штудии о полисе, можно без труда показать на примере одной конкретной проблемы — той самой, которая и нас сейчас интересует в первую очередь, — проблемы формирования классического полиса.

Остановимся на этом сюжете более подробно. Его рассмотрение окажется полезным не только для характеристики зарубежной историографии по теме полиса, но и для суждения о целом ряде заимствованных из этой историографии и распространенных и в нашей литературе идей и представлений, которые нередко без достаточных на то оснований выдаются за последнее научное слово, за безусловную истину. Мы уже не говорим о том, насколько такой экскурс будет уместным и для обоснования нашего собственного обращения к теме рождения греческого полиса.

Для нашей цели будет довольно нескольких характерных примеров, взятых из двух наиболее влиятельных в наше столетие национальных школ — немецкой и англо-американской. Как легко можно будет убедиться, общей тенденцией, отличающей новейшие направления в этих школах, является переоценка критериев и самих исторических реконструкций, выдвинутых классической, главным образом немецкой историографией рубежа XIX-XX вв. (мы здесь, говоря о классической историографии, имеем в виду не только собственно академическое направление в лице, скажем, Г. Бузольта, Ад. Гольма, Б. Низе, но и таких выдающихся представителей нарождавшегося модернизаторского направления, сохранявших, однако, общую верность тенденциям классического историзма, как К.Ю.Белох, Эд. Мейер, Р. Пёльман).

В новейшей немецкой историографии указанная тенденция к переоценке ценностей нашла выражение в переносе внимания с начала объективного на субъективное, конкретнее, в ранней греческой истории, — с формирования государственных учреждений и сословно-классовых институтов на выступление сильной личности, на роль аристократической элиты, на проблему национального единства. Все это, нетрудно понять, — сюжеты, дорогие сердцу новейшей немецкой историографии, выросшей под знаком подавляющего влияния иррационалистической философии Ф. Ницше и О. Шпенглера. Соответственный сдвиг произошел и в области источниковедения: в противовес Аристотелю и позднейшим античным авторам стали усиленно подчеркивать значение Геродота и ранних поэтов — Солона, Эсхила, Пиндара, в целом, впрочем, оставаясь преимущественно на почве античной письменной традиции.

Зато в англо-американской литературе этот разрыв с установками классической историографии оказался еще более решительным: от скрупулезной реконструкции политической истории стали обращаться к выявлению общих линий культурного развития, — и это, казалось, с тем большим основанием, что состояние источников, с помощью которых возможно воссоздание политической истории, оставляло желать лучшего. Но именно поэтому естественным стало и перемещение опоры с письменной традиции древних на археологический материал, добытый новейшими раскопками.

Заметим еще, что названным новейшим направлениям, выступающим против классической традиции, присуща особая полемическая заостренность. Недоверие к известной части или даже ко всей письменной традиции древних, отказ, вследствие этого, от реконструкции древнейшей политической истории на основании всей совокупности унаследованных от античности данных, интерпретируемых с помощью сравнительно-исторического метода, сопровождаются характерным приемом — обвинением всех инакомыслящих в модернизаторстве, т. е. в искажающей действительность трактовке архаических явлений вослед позднейшей традиции, каковое обвинение предъявляется равно как древним авторам (например, Аристотелю и Плутарху), так и опирающимся на них современным ученым.

Обвинение это выглядит тем более обоснованным, что и в древности и в новое время оперирование сравнительно-историческим методом и в самом деле не обходилось без известного модернизаторства. Спрашивается, однако: возможно ли вообще какое-либо исследование, направленное на реконструкцию древнейшего прошлого, без сопоставления, без суждения по аналогии, а следовательно, и сближения с более известным позднейшим или даже современным периодом?

Но обратимся непосредственно к избранным примерам. Начнем с тех, кто первым подал пример отхода от традиций классического немецкого антиковедения, — с самих же немцев. Здесь прежде всего надо назвать имя Г. Берве, бесспорно, крупнейшего представителя новейшей немецкой, а после второй мировой войны западногерманской историографии античности.

В 1936 г. в специальном этюде, посвященном «аристократическим личностям княжеского типа», Берве подверг критике традиционное понимание политического развития Греции в позднеархаическое и раннеклассическое время, выдвинув в противовес ему собственную оригинальную концепцию. Рационализированной схеме государственного развития у Аристотеля он решительно противопоставил исполненную реалистических подробностей картину политической жизни у Геродота и других более ранних авторов, установлению перемен в государственных формах в ходе и под воздействием борьбы политических партий — выявление элементарного личностного начала, признание решающего значения в жизни архаического общества за аристократической сверхличностью. Она, эта личность, своим неукротимым стремлением к власти подорвала древний аристократический порядок, безудержной демагогией возбудила энергию народной массы и, наконец, собственными же самовластными выходками, стимулировав реакцию общества на любое нарушение нормы, способствовала, таким образом, утверждению полисных принципов жизни и самого полисного государства.

При этом, подчеркивает Берве, сложный процесс взаимодействия аристократической сверхличности с нарождавшимся гражданским обществом был длительным. Он продолжался вплоть до времени Перикла (середина V в. до н. э.), когда самовластное личностное начало окончательно поглощается гражданским коллективом. Но этим же временем, по мнению Берве, следует датировать и окончательное сложение полисного строя. Поиск его в далеких VII и даже VI вв., равно как и все рассуждения — применительно к этим древним временам — о конституционных переменах и борьбе партий, как это делал Аристотель и как продолжают делать современные ученые, есть явная модернизация.

В обоснование этих главных положений, изложенных уже во вступлении, Берве дает прежде всего обзор общей ситуации в Греции на рубеже VI-V вв. Он указывает, что в большинстве районов Греции властью обладали в это время отдельные властители княжеского типа: тираны на востоке, в Малой Азии, и на западе, в Сицилии и Южной Италии, племенные вожди в отдельных областях вроде Фессалии, наконец, цари в Кирене и Македонии. Положение всех этих властителей определялось не официальными, по закону данными, полномочиями, даже если они и занимали какую-либо должность, а реальною силою (δύναμις, а соответственно и самое их обозначение у Геродота — δυνάσται). Основаниями этого реального их могущества были: богатство, дававшее им возможность обзаводиться группою приверженцев, наемным войском и даже личным доменом (нередко за пределами отечества, как это было у Писистрата и Мильтиада Старшего); широкие династические связи, продолжавшие традиции аристократического быта; наконец, средство, к которому стали все чаще прибегать в борьбе за власть с соперниками, — демагогическая апелляция к народной массе.

Таким образом, если, с одной стороны, аристократический индивидуализм питался традициями своего сословия (унаследованное богатство и династические связи), то, с другой —он же явился и мощным фактором их разрушения, постольку именно, поскольку из эгоистических честолюбивых побуждений, в борьбе за власть с себе подобными, аристократические супермены стали апеллировать к низам, развязали их инициативу и, в конце концов, привели их к победе над знатью. Иными словами, аристократические лидеры вольно или невольно помогли утверждению полисного строя. По существу они были первыми вождями народа — демагогами в собственном смысле слова. Однако, подчеркивает Берве, нетрудно убедиться и в обратном — как долго и в какой большой степени руководители общины еще и в V в. оставались людьми княжеской формации.

Конкретизируется эта общая картина на примерах из истории Афин и Спарты. В частности, в политической жизни Афин с конца VI в. выступает целый ряд таких аристократических деятелей, которые в борьбе за власть с другими аристократами стали обращаться за поддержкой к народу и, таким образом, втянув его в большую политику, подготовили конечное торжество полисного духа. Первым в этом ряду является Клисфен, который из тактических соображений провел радикальную реформу политического строя, имевшую следствием, с одной стороны, дробление окружения знатных родов, а с другой — концентрацию и активизацию политических усилий демоса через народное собрание.

Следующая видная фигура — Мильтиад, спасший отечество от захвата персами в 490 г., но затем своею авантюрою с Паросом, который он пытался захватить, очевидно, в личное владение, возбудивший сильнейшее недоверие в народе. Следствием этого было не только личное устранение победителя при Марафоне, но и учреждение остракизма (именно тогда, настаивает Берве, а не при Клисфене, как следует из традиции, в частности из Аристотеля) и проведение этим новым способом целой серии политических изгнаний.

Место Мильтиада заступил Фемистокл, чье возвышение было обусловлено не какой-либо особенной опорой на демос, — Фемистокл, при всей ущербности своего происхождения, также прежде всего был аристократом,—а двумя внешними обстоятельствами: возмущением народа против засилия аристократических суперменов, чем Фемистокл и воспользовался для устранения своих соперников посредством остракизма, и вновь обозначившейся персидской опасностью, которая дала ему возможность, как до того Мильтиаду, выступить в роли спасителя отечества. Ибо, подчеркивает Берве, мотивом всех действий Фемистокла было именно честолюбие, стремление к власти, а не какой-либо особенный патриотизм, полисный или национальный. Но именно эта неукротимая тяга к власти, не знавшая предела и не считавшаяся с законом, стала причиной падения также и этого героя Персидских войн.

Сменивший Фемистокла сын Мильтиада Кимон выступил уже в тот момент, когда баланс в отношениях сильной личности и государства еще более изменился в пользу последнего. Кимон был в общем послушным внешнеполитическим орудием афинского полиса. Но он оставался верен общеаристократической и чисто семейной традиции дружеских отношений со Спартой, и это привело его к конфликту с собственным гражданством.

Наконец, при Перикле завершается процесс растворения аристократической личности в полисе. Если выходцы из аристократической среды и сохраняют далее известное политическое значение, то лишь постольку, поскольку традиции аристократического воспитания и военной выучки делали их наиболее пригодными к исполнению командных и вообще руководящих функций, но уже на службе и в интересах полисного государства.

Аналогичную ситуацию выявляет Берве и в Спарте, где, в особенности в деятельности царя Клеомена и регента Павсания, проступает все та же неукротимая воля к власти сильной аристократической личности (в Спарте, впрочем, указывает Берве, этот круг аристократических суперменов ограничивался представителями царских родов, которые в общине «равных» одни сохраняли особые привилегии и возможности материального и политического плана). Следствием, однако, и здесь тоже был конфликт гражданского общества с аристократической сверхличностью. В Спарте он даже проходил в более отчетливых и жестких формах, поскольку жестче был здесь контроль общины, резче разрыв традиционных уз честолюбивой личностью и, естественно, суровее общественная кара, постигавшая каждого, кто нарушал закон полиса.

Завершается работа Берве ярким (автор — прекрасный стилист) резюме, где подчеркивается как характерная черта, присущая аристократическим личностям княжеского типа, крайняя степень индивидуализма, в особенности же отсутствие у них обязывающего государственного сознания. Вырвавшись из связей древнего аристократического мира, но и не вросши еще в связи мира нового, полисного, они не желали признавать для себя никакого другого закона, кроме собственной воли к власти. Однако в стремлении реализовать эту свою страсть вопреки притязаниям соперников, они должны были блокироваться с народной массой и содействовать ее политическому росту, пока, наконец, восторжествовавший с их помощью полис не поглотил и их самих. И в этом, по большому счету, замечает автор, и заключалась историческая трагедия аристократического индивидуализма в Древней Греции...

Мы так подробно остановились на работе Г. Берве потому, что она —не просто первая (или одна из первых), но и наиболее яркая в новом направлении — оказала большое воздействие на последующее развитие западной историографии. Она возбудила целый ряд откликов, в том числе и возражений со стороны приверженцев традиционного подхода, но гораздо более — подражаний и вариаций на однажды, таким образом, заявленную тему роли аристократической сверхличности в формировании греческого полиса.

Работе Берве нельзя отказать в собственной внутренней логике, в убежденности и последовательности развиваемых положений, в остроумии отдельных наблюдений (в частности, относительно целей и приемов политической игры, которую вели деятели — выходцы из аристократической среды в Афинах и Спарте), наконец, в мастерстве литературного изложения. Но убедительна ли конструкция автора в главных своих положениях? Нет, конечно. Гипертрофированное выдвижение на первый план субъективного, личностного фактора в истории, нарочитое подчеркивание значения индивидуального начала по сравнению с началом общественным и государственным слишком очевидны, чтобы их всерьез надо было опровергать.

Впрочем, не было недостатка и в опровержениях. Даже в самой западной литературе явились, как было уже сказано, возражения тезису Берве по существу, в том, что касается оценки сравнительной роли субъективного и объективного факторов в греческом политогенезе. Оппоненты Берве —В. Эренберг и Г. Бенгтсон — указали на непра

вомерность выпячивания политической роли аристократической личности, подчеркнули обусловленность ее успеха интересами и волею формировавшегося гражданского общества, наконец, показали объективный процесс становления греческого полиса, в силу имманентных причин и в русле постепенной институонализации начиная с VIII в. до н. э. Причем показали это на вполне объективном, документальном материале, подтверждающем в принципе «рационализированную схему» Аристотеля. Вообще, что касается области источниковедения, то являются очевидными нарочитость и непродуктивность противопоставления одним источникам других: Аристотелю, который, кстати, строил свои обобщения на знакомстве и изучении всех доступных ему материалов, — Геродота. Соответственно неоправданным представляется и противоположение государственно-правовой реконструкции общественной жизни и коллизий, представленных в судьбах выдающихся личностей. Правильнее было бы дополнить здесь одно другим, отчего изучение архаической истории только бы выиграло.

Особым вариантом нового направления в изучении греческой архаики надо считать работу А. Хейса, посвященную принципиальной оценке архаического времени как исторической эпохи. Хейс начинает отсчет архаического времени с момента великого переселения народов в конце II тыс. до н. э. и гибели микенской цивилизации. Для него эта последняя еще не была историей греческого народа, поскольку находилась под сильным влиянием чуждой грекам критской культуры. История греков как таковая начинается только после гибели микенского общества, и архаическое время было первым важным этапом их свободного развития.

Три момента выделяет затем Хейс как наиболее существенные в истории архаического времени: возникновение греческой нации, возникновение города-государства, полиса, и, наконец, особую интенсивность внешней жизни архаического общества. Возникновение греческой нации трактуется им как первое, заглавное и наиболее важное достижение архаической эпохи. Этот процесс был отчасти обусловлен изобретением общегреческого алфавитного письма, ставшего важной предпосылкой культурного единства, отчасти же — выработкой общегреческих форм религии, мифа и исторического сознания. Процессу этому непосредственно содействовали такие более материальные факторы, как колонизация, столкнувшая греков с миром других народов, возникновение — нередко именно на колониальной периферии — религиозно-политических объединений греческих общин (Ионийский союз в Малой Азии, Дельфийская и Делосская амфиктионии и проч.), наконец, организация общегреческих празднеств и состязаний типа Олимпийских игр.

Автор указывает при этом на парадоксальность явления — на развитие у греков национального единства без соответствующего, предваряющего его, единства политического. В самом деле, уточняет он, единственным выражением национального единства у греков было самосознание, т. е. понятие или представление о таком их единстве, а не какая-либо иная реальная форма. И это верно как для народа греков в целом, так и для его подразделений (ионийцы, эолийцы, дорийцы). И то и другое опиралось на сознание принадлежности к некоему целому или его подразделениям, выработанное в архаическое время, между тем как на самом деле ни в архаическое, ни даже в последующее классическое время ни греческого народа, ни племенных его групп в качестве реальных единств не существовало — не было унаследовано от прошлого, да и тогда не сложилось.

Нельзя сказать, чтобы здесь все было выяснено до конца. Загадка образования греческого национального единства без единения политического остается в целом неразрешенной, несмотря на отдельные меткие указания, в частности на роль алфавитного письма и значение колонизации. Но автор, кажется, и не претендует на полное разрешение проблемы, довольствуясь — и вот здесь уже отчетливо чувствуется воздействие Берве — указанием на роль и значение греческой аристократии как своего рода фундамента национального единства. И как сама знать составляла общий физический костяк той структуры — греческого архаического общества, — в недрах которой сформировалось единство, или, правильнее сказать, понятие единства греческого народа, так, заключает Хейс, и ее мифология (и прежде всего генеалогия), ее кодекс чести и ее рыцарские формы жизни (спортивные состязания) образовывали, при всей их сословной заданности или обусловленности, общую культурную подоснову этого единства.

Гораздо более систематичным выглядит у Хейса анализ второго важного явления — возникновения у греков города-государства, полиса. Этот процесс рассматривается как диалектическая антитеза предыдущему: становление у греков городов-государств вело к разрушению национального единства, сколь бы ни было оно ограничено культурною сферою, а еще более глубинный процесс — формирование гражданского общества — к умалению политического значения знати.

Обращаясь непосредственно к теме греческого политогенеза, Хейс прежде всего намечает основную линию развития — последовательный переход от древнейшего, времени переселений, военного единства типа товарищества (genossenschaftliche Wehrverband) к родовому государству (Geschlechterstaat), а от этого последнего —к государству гражданскому, полисному (Bürgerstaat der Polis). Затем этот процесс уточняется, причем параллельно рассматриваются фазы развития как в области политической, так и в социальной.

Первая фаза характеризуется возникновением города как политического центра (эта фаза отражена у Гомера). Прогресс достигается благодаря тому, что управление делами первоначального военного единства переносится в уже выделившийся и возвышающийся над сельскими поселениями городской центр. Инициатором этой перемены выступает знать (патриархальная царская власть была слаба и не идет в счет), да и в других отношениях отчетливо видна руководящая роль знати: вывод колоний, ведение войн и проч. — все было ее личным делом. Таким образом, государственные акции растворялись в личных предприятиях знатных лиц, а само государство в этот период неограниченного господства аристократии (до конца VII в. до н. э.) было не столько самостоятельной структурой, сколько сословным институтом.

Следующие две фазы, тесно связанные и переходящие одна в другую,—это возникновение государства как такового и формирование гражданского общества (750-500 гг.). Государственная власть в это время перестает быть личным делом или достоянием части общества, она абсолютизируется, обретает самостоятельно-предметный характер и заметно расширяется. Начало этому, собственно, было положено уже в родовом государстве, когда знать устранила царскую власть и распределила ее полномочия по избранным из своей среды должностным лицам. Но теперь, в связи с выступлением новых слоев гражданского общества, процесс расширяется: совершаются перемены в военном деле (учреждение гоплитского ополчения и внедрение тактики фаланги), вводится правильная всеобщая система повинностей, формируются и укрепляются правовые нормы. И творцом всех этих нововведений является новое, гражданское общество.

Здесь тоже у Хейса многое остается неясным. В силу каких причин из сельского материка выделяется городское поселение, которое становится административным центром, местом средоточения государственной власти? В чем заключались причины развития и утверждения гражданского общества? На эти вопросы ясных ответов в работе Хейса мы не найдем. Но опять-таки показательно, что разрешение этих фундаментальных проблем его не очень-то и интересует. Его взор приковывает прежде всего и главным образом судьба греческой аристократии, этой, в его изображении, носительницы древнейших и основополагающих ценностей.

Интересующий его вопрос Хейс, следуя опять-таки в русле идей Берве, формулирует так: в какой степени на своей заключительной стадии, т. е. в пору становления городов-государств и формирования гражданского общества, архаическая эпоха утратила заглавные свои черты, т. е. перестала быть собственно архаической? С первого взгляда кажется очевидным решительный разрыв с традициями высокой архаики, поскольку сосредоточение политической жизни в новых городах-государствах разрушало прежнее состояние национального единства, пусть даже только в сфере культуры, а возвышение гражданства ослабляло позиции знати. Однако, указывает Хейс, не следует упускать из виду, что новые тенденции и новые формы рождались на древней почве, из унаследованного материала. Свершалось сложное взаимодействие начал нового и древнего, гражданского общества и государства — со знатной личностью (или сословием), так что архаическая эпоха и на этой своей стадии не теряла совершенно древнего характера.

В качестве характерного примера Хейс, прямо уже вослед Берве, приводит старшую тиранию. Эта раннегреческая тирания родилась в разгар социальных смут, столкновений демоса со знатью и, хотя не была собственно или повсеместно демократической формой, много сделала для сокрушения аристократии и подъема гражданства (особенно среднего и мелкого крестьянства). Вместе с тем, подчеркивает автор, эта старшая тирания в целом ряде аспектов была продолжением аристократического порядка. Тирания непосредственно возникала из распрей знати, да и сами тираны, за немногими исключениями, были знатного происхождения. Их правление нередко носило семейный, клановый характер. Политика определялась их личными интересами, подтверждением чему могут служить, в частности, династические браки и породнение с другими властителями. Замечательна также опора тиранов на традиционные связи знати в греческом мире и следование традиционным аристократическим представлениям, что отражалось в их участии в общегреческих празднествах и состязаниях, и проч.

Последней рассматривается проблема особенной интенсивности внешнеполитической жизни архаического общества —и вне Эллады, где это проявлялось в широкой колонизационной экспансии, и в ней самой, в межгосударственных отношениях, отличавшихся особой изменчивостью и пестротой. Здесь, в зыбкости политического климата в самой Греции, свою роль сыграли такие факторы, как рыхлость формирующегося полисного государства и широта инициативы аристократической личности, пускавшейся во всевозможные авантюры; затем, непрерывные внутренние смуты, сопровождавшие формирование гражданского общества, когда непрерывно призывами о помощи создавались условия для стороннего вмешательства; наконец, с середины VI в. давление персов на малоазийские и островные греческие общины. Следствием всего этого была в греческом мире общая неустойчивость положения: непрочность мирных отношений, практическая непрерывность и повсеместность военных действий, частая смена местожительства (подчас даже целыми общинами) и проч.

Противоядием против этого зла явилось своеобразное, опытным путем найденное взаимодействие новаторской, исполненной радикального рационализма инициативы, носителем которой выступала личность, с некоторыми элементами традиционного плана — своего рода якорями спасения в море непрерывных политических метаморфоз. Первым в этой связи Хейс называет оракул Аполлона Дельфийского, который, сохраняя опору на выработанные ранее общеэллинские культурные ценности (традиции «национального единства»), стал на заключительной стадии архаики важнейшим авторитетом в делах Эллады. Затем — общеэллинская группа «мудрецов» (σοφοί) с выходившими из их среды устроителями гражданских дел — эсимнетами. Деятельность последних заключала в себе реализацию особенного политического разума, опиравшегося не на помыслы отдельного, ограниченного рамками полиса гражданского коллектива, а на традиции и потенциал всей греческой нации.

На этой общеэллинской ноте автор и завершает свой анализ архаического времени. В общем он оценивает это время как важный период в истории греческого народа, исполненный самостоятельного, оригинального содержания. Начальная стадия этого периода была отмечена возникновением общегреческого национального единства (в его культурном выражении), на заключительную падает возникновение микрокосма городов-государств, полисов. Самостоятельное существование этих последних не исключало, однако, сохранения греками известной сущностной целостности, что стало позднее платформой для отражения совместными усилиями персидской агрессии.

Работы Берве и Хейса на первый взгляд выглядят весьма различными. Для Берве характерно концентрированное внимание к вкладу аристократической сверхличности в формирование греческого полиса. У Хейса развитие греческого общества в век архаики очерчено и шире и богаче: тут и тема национального единства, и возникновение городов-государств. и особенное взаимодействие исполненной новаторского порыва личности с элементами старого порядка. Однако, по глубинной своей сущности, обе эти работы — одного плана. Их авторов интересует не столько объективная история общества в его фундаментальных социальных и политических институтах, сколько роль субъективного творческого начала: аристократической личности —у Берве, аристократической элиты прежде всего, но затем также и отдельной личности,—у Хейса. Этот избирательный подход к элементам исторического процесса, сужающий поле зрения до эффектной, но одинокой фигуры аристократа или, что в принципе не меняет дела, аристократического сословия и соответственно оставляющий в стороне и явления социально-экономической жизни (включая становление города в социологическом смысле слова), и формы политического быта, и роль такого объективного оппонента знати, каким был демос, и самое социальную борьбу, о которой так часто упоминалось в общей форме, — такой подход не может не вести к искажению исторической картины, а стало быть, должен восприниматься не как новая дорога к истине, а как отклонение от нее.

Между тем пример специалистов, представителей ранее наиболее авторитетной школы, оказался заразителен, и вскоре уже целая когорта исследователей из разных стран двинулась на штурм классической концепции античной истории, в частности и архаического времени. Остановимся на трудах М. Финли и Ч. Старра, едва ли не самых крупных представителей лидирующей теперь англо-американской историографии, чьи идеи, в свою очередь, оказали большое воздействие на развитие мирового антиковедения в последнее время. Наш обзор целесообразно будет сконцентрировать вокруг двух тем, безусловно наиболее важных в проблематике архаического времени, — темы источников и темы полиса.

Сумму взглядов, развитых новейшим направлением на предмет источниковой базы, великолепно представил Ч. Старр в работе, специально посвященной методу реконструкции архаической эпохи (под этой последней Старр, подобно Хейсу, понимает всю промежуточную эпоху Темных веков —от крушения микенской и до рождения новой греческой цивилизации, приблизительно с 1100 до 650 г. до н.э.). Старр начинает с критики утвердившегося в науке метода, который, на его взгляд, характеризуется отходом от принципов строго научного исследования, разработанных некогда Б.-Г. Нибуром и Л. Ранке, и сводится к стремлению сохранить сколько возможно из античной (эпической) традиции, интерпретируемой с позиций наивного рационализма, в духе, скажем, Гелланика Лесбосского, а не Геродота и Фукидида. Старр развивает против этой укоренившейся манеры целый ряд возражений.

1) Ученые во что бы то ни стало пытаются выявить в древнейшей эпической традиции историческое ядро, а между тем совершенно неясен критерий отбора, отделения исторически вероятного от недостоверного (так ли уж совершенно неясен?).

2) Вообще информативное значение эпической традиции, сохраненной, а потому и искаженной, благодаря устной передаче (но почему безусловно устной?), весьма проблематично.

3) В этой связи показательно, продолжает Старр, что среди последователей распространенного метода, в силу субъективных оценок материала традиции, наблюдаются разительные расхождения в определении главных линий, событий и дат архаической истории (примеры не приводятся, а между тем ситуация в стане традиционалистов не столь уж безнадежна: есть согласие относительно факта и времени Троянской войны и дорийского переселения, при расхождениях в датировке Ликурговой реформы побеждает мнение об ее историчности и проч.).

4) Наконец, заключает Старр, для собственно Темных веков мифологическая традиция вообще отсутствует, а позднейшие патриотические измышления об основании городов не могут быть ей заменою (но отсутствие для Темных веков мифологического предания как такового не снимает проблемы гомеровского эпоса, по внешности ориентированного на микенское время, но по существу могущего служить источником также и для позднейшего времени, да и с легендами об основаниях городов нельзя расправиться вот так, одним ударом).

И все это сопровождается уже знакомым нам предупреждением против модернизации, т. е. против каких бы то ни было попыток воссоздать древнейшую историю (например, Афин) на основе эпического или легендарного материала, толкуемого с позиций позднейшего, классического времени (например, на основе предания о Тесее).

Вывод Старра: ввиду ненадежности античной (эпической) традиции лучше вовсе отказаться от попыток реконструкции политической истории архаики, тем более, что в то примитивное время какое бы то ни было политическое развитие, выражающееся в значимых событиях и лицах, могло и вовсе отсутствовать.

К счастью, продолжает Старр, историческое развитие не сводится исключительно к политической истории; есть еще история культуры, для реконструкции которой в Темные века имеются известные возможности с помощью иных средств и методов. В этой связи он отмечает определенное значение этнографических параллелей, но более всего подчеркивает значение исследований, основанных на археологическом материале. Он указывает, что при практическом отсутствии остатков древних поселений (исключения немногочисленны — например, Смирна) в расчет для Темных веков идет в особенности материал погребений, главным образом сопутствующий захоронению керамический материал. Старр разъясняет, как по отдельным образцам керамического производства можно логически представить себе характер и условия развития в отдельные отрезки времени, а следовательно, и общий ход культурного развития в интересующую нас эпоху.

Для Темных веков, не устает подчеркивать американский ученый, археология доставляет единственное надежное основание для исторической реконструкции. Напротив, античная традиция, испещряющие ее мифы о героях и легенды об основании городов, — материал весьма сомнительный, и любая попытка воспользоваться им для конкретного исторического построения является весьма опасным занятием (a very dangerous procedure). Античная эпическая традиция может заключать в себе более или менее верное отражение прошлого, а следовательно, и быть использованной, лишь в самых общих чертах (only in its broadest outlines), как, например, в случае с дорийскими вторжениями.

Следуя изложенным принципам, Старр предлагает собственную реконструкцию развития (т. е. главным образом развития культуры) в Темные века. Она основана на преимущественном, если не сказать исключительном, использовании археологического материала, и прежде всего тех данных, которые доставили ученым раскопки древнейшего афинского некрополя (в районе Керамика, к северо-западу от Акрополя).

Концепции Старра нельзя отказать в логической стройности, но ей присущ и схематизм, как легко можно будет убедиться из дальнейшего обзора. Оба эти качества—и стройность, и схематизм — объясняются тем, что данные, доставляемые археологией, Старр организует и истолковывает в конечном счете с помощью того, что уже было извлечено из античной традиции классической историографией, только он высушивает и обедняет историческую картину удалением из нее всего того, что составляет, по его мнению, слишком живописный, а потому и неправдоподобный колорит. Уточнение достигается тем, что на место удаленных красочных подробностей традиционного истока (возвращение Гераклидов, реформа Ликурга, синойкизм Тесея и т. п.) внедряются реалии материального плана, разумеется, в ущерб полноте и наглядности воссоздаваемого исторического процесса.

Свою реконструкцию Старр начинает с указания на катастрофу, которая положила предел существованию микенской цивилизации, но, конечно, не самой жизни греческого народа. Все же, продолжает Старр, если судить по данным едва ли не единственного хорошо обследованного памятника той эпохи — афинского Керамика, длительная полоса времени, следующая за гибелью микенского мира, — так называемый субмикенский период (1200-1050 гг. до н.э.) —отмечена печатью абсолютного упадка. Захоронения в ямах прямоугольной формы характеризуются убогостью сопутствующего инвентаря: два-три сосуда, в мужских погребениях — иногда предметы вооружения (из бронзы), в женских — нехитрые украшения (булавки, кольца и т.п.); форма сосудов —застывшая, декор — убогий, подражающий микенским образцам.

Но вот в погребениях Керамика появляется новый тип сосудов с небогатым, но характерным геометрическим орнаментом (четкие окружные линии, полукружные спирали и проч.). Открывается новый период протогеометрического стиля (1050-900), исполненный явных перемен. Более того, по мнению Старра, применительно к этому периоду можно говорить уже о выработке главных черт, отличающих новую греческую и вообще западную цивилизацию. Сосуды, покрытые простейшими геометрическими узорами, отличаются динамическим единством составляющих элементов, обдуманной простотой формы и декора, таящего способность к бесконечным вариациям, наконец, — и это самое главное, — очевидным упором на рациональные принципы построения, на соблюдение правильных пропорций и общей гармонии. При этом, учитывая редкость контактов Греции в тот период с восточным миром, все это надо признать плодом внутреннего оригинального развития.

Новая фаза —период развитого геометрического стиля (900-750). По-прежнему главным центром, доставляющим нам яркие образцы керамики геометрического стиля, остается Аттика. Однако распространение нового стиля в остальных районах Балканской Греции, на островах и по побережью Малой Азии свидетельствует, по мнению Старра, не только об общем прогрессе, но и о складывающемся единстве греческой цивилизации. Впрочем, одновременное возникновение различных местных вариаций геометрического стиля свидетельствует, по-видимому, и о другой, противной тенденции партикуляризма.

Особенными успехами отмечено VIII столетие: появление новых центров обитания указывает на рост населения, богатство некоторых погребений — на выделение социальной верхушки. Замечательными свидетельствами прогресса в это время надо считать вазы дипилон-ского стиля (из Аттики) и корреспондирующие с ними по времени и духу гомеровские поэмы. В росписи дипилонских ваз геометрический орнамент разбивается изображениями живых существ и даже целыми сценками — например, погребальных процессий или сражений на суше и на море. Конфигурация и декор этих сосудов свидетельствуют об осознанном проявлении таких качеств греческого ума, как сосредоточенность, уравновешенность и соразмерность. Эти же свойства проступают и в поэмах Гомера, создание которых (их окончательное составление) надо отнести к тому же веку. И Нее вместе эти произведения творческого духа греков проливают свет на выработку новой (в сравнении с Востоком) концепции человека и божества, на складывание аристократической модели ценностей, наконец, на обозначившееся уже движение к полису.

Рождение полиса, согласно Старру, приходится уже на следующий период, который он именует веком архаической революции (750-650). В это время в декоре сосудов развивается новый, ориентализирующий стиль, с свободной игрой кривых линий и животных мотивов. Его возникновение, несомненно, стояло в связи с широким распространением греков в Средиземноморье и возобновлением активных сношений с Востоком, однако, подчеркивает Старр, окончательная выработка этого стиля была заслугой самих греков.

Примерно такое же решение проблемы источников находим мы и у М. Финли: то же скептическое отношение к исторической традиции греков, которую Финли считает позднейшим изобретением, та же подчеркнутая опора на археологию. Греческая традиция, по мнению Финли, не имела никакого представления о предыстории собственной цивилизации, о характере микенского мира и постигшей его катастрофы; все это открыла только новейшая археология. Греческая традиция совершенно исказила процесс ранней ионийской колонизации, представив его в виде одноактного предприятия ионийских беглецов, скопившихся в Аттике во время дорийского нашествия, а затем разом выселившихся в Малую Азию. Между тем археология устанавливает разрыв по крайней мере в 150 лет между разрушением Пило-са в Мессении, что традиция считала (по мнению Финли, необоснованно) делом рук дорийцев, и началом колонизационного движения в Малую Азию, каковое фиксируется не легендарными историями об основании ионийских городов —они все позднейшего изобретения, — а распространением, впрочем, именно из Аттики, протогеометрической керамики.

Как и Старр, Финли считает, что древнейшая греческая традиция в лучшем случае может дать лишь самое общее отображение прошлого—не конкретных событий и лиц, а некой отвлеченной картины. Так, гомеровский эпос, опирающийся главным образом на традицию Темных веков (и притом скорее первой их половины, чем второй), отражает в целостном, но весьма лишь приближенном виде картину социальных отношений названной эпохи (т. е. Темных веков): господство мелких царьков и знати, частное аристократическое хозяйство (ойкос) как основу их влияния и силы, простоту политического быта, обходящегося без бюрократического аппарата, без формализованной правовой системы ит . п., наконец, неразвитость социальной структуры, отсутствие четких категорий свободы и кабалы, при ясном, впрочем, различении знати и простого народа. Равным образом и в традиции о Великой колонизации за историями личных распрей, убийств и изгнаний, с которыми позднее связывался вывод той или иной колонии, скрывается по крайней мере одно общее воспоминание о глубинном социальном кризисе, характеризовавшем архаическую эпоху и породившем колонизационное движение.

Нам кажется, что этого аналитического обзора достаточно, чтобы представить логику источниковедческого подхода ученых типа Старра и Финли, его сильные и слабые стороны. Отталкиваясь от критических принципов. разработанных еще классической историографией XIX в. новейшее направление явно преступает разумный предел в своем скептическом отношении к античной традиции. Резко противопоставляя древнему преданию данные, добытые археологией, отказываясь совершенно от попыток извлечь из традиции указания на вехи событийной, политической истории, сводя к минимуму также и возможности воссоздания истории социальной, оно по существу переходит на позиции гиперкритицизма.

При этом опасно не то, что в русле этого направления можно, например, как это делает Финли, поставить под сомнение достоверность предания о Троянской войне — на том именно основании, что, согласно археологии, гибель Трои Vila (около 1200 г. до н.э.) оказывается частью общей катастрофы, постигшей эгейский мир, когда невозможно было уже никакое крупномасштабное предприятие микенских греков в сторону Малой Азии. Повторяем, опасно не столько разрушение новейшими скептиками древнейшего пласта античного исторического предания, которое и в самом деле в большой степени пропитано мифологическими и легендарными мотивами, сколько приложение этого разрушительного скепсиса к материалу более позднему, к тому развившемуся уже на новой доку ментальной основе, последовательному и непрерывному историографическому ряду (ранние городские хроники-произведения логографов — Геродот и развитая историография классического периода —Аристотель), который лег в основу распространенной реконструкции архаического времени.

К сожалению, этого опасного увлечения не избежала и наша, отечественная историография. Примерами могут служить работы К. К. Зельина и В. П. Яйленко, где, вослед западным авторитетам, ставится под сомнение принятая версия исторического развития в век архаики, и делается это под тем именно девизом, что позднейшая греческая традиция — в конечном счете и более всего Аристотель — не имела точных и достоверных сведений о раннем времени, а потому и модернизировала его сверх всякой меры. Зельин, критикуя свидетельства Аристотеля и Плутарха, отвергает для Аттики VI в. до н.э. возможность принципиальной политической борьбы, порожденной разностью социально-экономических интересов, и сводит истоки тирании к соперничеству знатных вождей и их кланов.39 В свою очередь Яйленко из недоверия к традиции сначала отказывается от реконструкции социальных отношений в раннюю архаику по Гомеру, а затем для поздней архаики отвергает всю концепцию социальных противоречий, кризиса и революции как базирующуюся исключительно на представлениях позднейших модернизаторов — сначала античных, а затем и новейшего времени .

Но вернемся к основному предмету нашего обзора и посмотрим теперь, как новейшее направление в англо-американской историографии решает другую, собственно уже историческую проблему — проблему рождения полиса. И здесь, на примере работ все тех же Ч. Старра и М. Финли, можно без труда выявить ряд таких характерных особенностей, которые должны предостеречь против некритического следования этим новейшим авторитетам. Первая такая особенность, закономерно вытекающая из охарактеризованной выше методологической позиции, — отвержение распространенного взгляда на рождение полиса уже в VIII в. до н. э. как основанного на модернизаторских представлениях и соответственное снижение этой даты по крайней мере на столетие. Старр посвятил этому вопросу специальный этюд, где дал обзор различных сторон и черт раннегреческого полиса, подчеркнув в качестве главного вывода, что эта важнейшая ячейка классического общества поначалу была весьма примитивным и рыхлым образованием .

С точки зрения физического своего существования (physically), указывает Старр, греческий полис первоначально являл собою, скорее, некую завязь из нескольких деревень, нежели подлинное урбанистическое единство. Не было ни стен, ни строгой планировки, ни отчетливо обозначенной центральной площади — агоры, ни основательных каменных святилищ (в древнейшую эпоху храмы строились из дерева или кирпича-сырца), и даже некрополь долго оставался в черте складывающегося городского центра.

Равным образом и в духовном плане (spiritually), т. е. в качестве политического и идеологического единства, ранний полис весьма еще был далек от классической модели. Не было ни развитых норм гражданской справедливости, а соответственно и точных законов, ни правильной структуры управления в лице характерной для позднейшего времени взаимосвязанной системы: народное собрание — совет — магистратуры.

Политическое лидерство долго носило личный характер (цари, а по их устранении — тираны как своего рода рецидив авторитарной власти). Равным образом долго сохранялось значение аристократических связей, что и внутри общин, из-за блокировки или соперничества знатных кланов, и вовне, из-за своеобразной повсеместной солидарности знати, действовало в ущерб связям гражданским, полисным. Характерным было отсутствие целостной государственной политики, и в частности правильных, ведомых государством войн (до конца VIII в.). Наконец, не сразу был достигнут прогресс и в военной организации и тактике, в создании гоплитской фаланги, где нашел свое воплощение корпоративный, гражданский дух.

Принципиальным этапом, когда происходит перелом в развитии и из эмбриональных форм являются более или менее правильные институты, присущие настоящему уже полису, надо, по мнению Старра, признать рубеж VIII-VII вв. Причем он подчеркивает быстроту, взрывной характер свершающейся в этот момент перемены.

Эти наблюдения и предупреждения против модернизации явлений глубокой древности по классическим образцам не лишены известного резона, хотя мы и не убеждены, что необходимо с такой точностью доискиваться до даты рождения полиса. Во всяком случае, едва ли одна такая дата может быть выведена для всех греческих полисов. Надо думать, что в экономически развитых районах (например, у Истма или в Аттике) процесс формирования полиса проходил быстрее, чем в более отсталых аграрных областях (вроде Беотии). Да и вообще едва ли можно говорить о рождении полиса до завершения архаической революции, что, как известно, падает на VI век. Поэтому, с нашей точки зрения, правильнее было бы вообще отказаться от поисков точной даты, а процесс рождения греческого полиса датировать VIII—VI вв. до н. э.

Однако оставим это. Гораздо важнее другое: как именно новейшая англо-американская историография представляет себе рождение греческого полиса? Из каких исходных форм? Каким образом? В силу каких исторических причин?

Исходной ячейкой справедливо, хотя и самым общим образом, мыслится древнейшая, унаследованная еще от микенской поры, сельская община, но процесс ее превращения из эмбрионального аморфного единства в гражданскую общину сводится более или менее — более отчетливо у Старра, менее определенно у Финли — к политической метаморфозе, совпадающей с отменой древней царской власти. Старр и этому сюжету посвящает специальный этюд. Он подчеркивает необходимость рассматривать падение царской власти в VIII—VII вв. как важнейший момент в том историческом развитии греков, начало которому было положено разрушением микенской монархии. Тогда перед греками открылась возможность выбора —либо развить общественное, коллективистическое начало (the intensification of collective action), либо же сохранить верность принципу единоличного лидерства (personal leadership).

В Темные века этот принцип еще сохранялся, правда, в весьма уже ослабленном виде, в лице глав племенных военных товариществ — ба-силевсов. Ликвидация этой пережиточной царской власти означала для греков окончательный разрыв с тем типом развития, который восходил (в плане именно типологическом) к великим восточным монархиям. Отныне формой политической жизни греков стала независимая община свободных граждан — полис. Соответственно свершилась перестройка управления: наследственная или пожизненная единоличная власть царей сменилась властью избиравшихся на определенный срок магистратов. Функции высшей власти, ранее сконцентрированные в одних руках, оказались рассредоточены по нескольким должностным лицам или даже коллегиям (в Афинах — замена царской власти девятью архонтами, к которым затем добавились и другие коллегии). Наконец, расширились полномочия совета, который из совещательного органа при царях превратился в важнейший, наряду с народным собранием, политический институт с пробулевтическими, контрольными и даже исполнительными функциями.

Мы, продолжает Старр, плохо осведомлены о том, как именно произошло падение царской власти, но о причинах и устроителях переворота судить можем с большой вероятностью. Царская власть пала прежде всего ввиду слабости самой монархической традиции (после крушения микенской монархии); далее, из-за материальной или финансовой несостоятельности ее носителей, поскольку их единственной опорой были их личные владения; наконец, вследствие прямой ее нецелесообразности в условиях военной реформы и появления гоплитской фаланги, командиры которой должны были отличаться не столько стратегическим искусством, сколько популярностью в народе. Что же касается устроителей переворота, то ими были не одни аристократы, как обычно считается, а знать вместе с народом.

Здесь мы подходим к центральному пункту построения Старра: в архаический период знать выступала совместно с народом, поскольку аристократы толком еще не отделились от простолюдинов, — разве что социально и экономически, но не политически и духовно (эта антитеза показательна для Старра, умаляющего значение экономического фактора),— ибо «Греция была все еще, даже в VII в., простой страной (Greece was still, even in the seventh century, a simple land)». Эта простота, это отсутствие резких общественных градаций по степени богатства и бедности, поясняет Старр в другом месте, и создавали важную предпосылку для ощущения всеми членами общины своей связанности общими узами. Это духовное единство и стало основой для сплочения членов общины, перед лицом внешнего мира, в свободное гражданское единство, но, разумеется, после устранения того излишнего навершия, каким являлась царская власть. Таким образом, знать при поддержке народа свергла царей и в новом, полисном обществе смогла реализовать свои идеалы — постольку, конечно, поскольку она оказалась способной гарантировать социальную справедливость для всех, в том числе и для простолюдинов. И лишь там, где эти гарантии не были соблюдены, разражался кризис и являлась тирания.

Увы, эта великолепная картина невозможна. Принять ее препятствует то простое —да простят нам этот невольный каламбур!— обстоятельство, что архаическое общество начисто было лишено той простоты, о которой говорит Старр. Уже во времена Гомера (рубеж IX— VIII вв.) отчетливо обозначились не только различия в положении свободных и рабов, «мужей доблестных», аристократов, и «худых», простолюдинов, но и естественное их противостояние, выражавшееся у рабов в обычной для них форме — в элементарном нежелании трудиться (ср. знаменитую сентенцию в «Одиссее», XVII, 320-323), а у свободных бедняков — в резкой порою критике своекорыстия и самоуправства царей (сцена с Терситом во 2-й песне «Илиады»). Столетием позже, в век Гесиода, эта картина достигает уже большой остроты, выливаясь в грозные предупреждения «царям-дароядцам», а еще столетие спустя, по свидетельству современников —Алкея, Солона, Феогнида, греческие общины оказались охвачены сильнейшей смутой, в которой открыто и осознанно, с оружием в руках, выступали противоборствующие группировки демоса и знати.

Идеализация социальных отношений, сглаживание противоречий между демосом и знатью доходят у Старра до прямого искажения исторической действительности: рассуждения о руководящей роли аристократии затушевывают фактическое засилие знати, а оговорки о случаях, когда могли возникать конфликты и тирании, — повсеместность и остроту социального кризиса. Этой склонности к «упрощению» социальных отношений соответствует у Старра и другая тенденция — подчеркнутая примитивизация экономического быта, сознательное умаление той роли, которую играли в становлении полиса экономические факторы.

В своем этюде о раннегреческом полисе он дважды недвусмысленно высказывается на этот счет. Подчеркивая физическую рыхлость первых греческих городов, медленность их превращения в настоящие урбанистические центры, напоминая об ограниченности их материальных возможностей, а, кстати, и о позднем —не ранее VII в. —появлении у греков монеты, он предупреждает против преувеличенного представления о роли торговли в формировании города (we shall do well not to exaggerate the growth of commerce in early Greece, as a factor in sity-formation). А в конце работы еще раз, и уже самым общим образом, заявляет, что в вопросе о возникновении города-государства он решительно отказывается признавать первенствующее значение за экономическими факторами (...I for one deliberately refuse to put primary weigth upon economic factors in the emergence of the city-state).

Спору нет: греческие города лишь постепенно и, по-видимому, и в самом деле не ранее VII в. до н.э. стали настоящими урбанистическими центрами. Но стали они таковыми в силу естественного социально-экономического развития, важнейшими элементами которого были прогрессирующее отделение ремесла от земледелия и становление торговли как самостоятельного вида занятий. При этом было бы неверно отделять рождение полиса как гражданской общины от формирования города. На самом деле это был одновременный двуединый процесс. Ведь только с формированием города возникла та энергичная прослойка нового демоса, которая стала ферментом общенародного брожения против засилья знати, за построение гражданского общества, полиса. Ибо этот последний сформировался не исключительными усилиями аристократической элиты и даже не идиллическим взаимодействием знати и народа, а в ходе ожесточенной социальной борьбы, развитие которой, как правило, сопровождалось явлением тирании и другими эксцессами.

Важно учитывать и другую сторону экономического прогресса — совершавшееся бок о бок со становлением города, с ростом товарно-денежных отношений и частного богатства развитие рабовладения в его ярко выраженной античной форме, в виде рабства чужеземцев-варваров, захваченных на войне или вывезенных из-за границы. Старр недооценивает это явление: он не отрицает начавшегося использования—особенно в ремесленном производстве — покупных рабов-чужеземцев, но акцент делает на том, что в архаическое время даже это индустриальное рабство только еще делало первые шаги и вообще так никогда и не стало становым хребтом греческой экономики (industrial slavery never became the backbone of Greek economic life). А между тем переключением — под давлением демоса — неизбежного в ту пору развития рабовладения с кабалы-соотечественников на рабство чужеземцев-варваров и было создано условие для единения свободных эллинов в гражданское общество. Игнорируя этот момент, Старр тем самым упускает из виду один из важнейших факторов становления полисного строя.

Что касается Финли, то он, в отличие от Старра, признает и безусловное засилье знати после устранения царской власти, и вызванные этим обострение социальных отношений и развитие кризиса в архаическом обществе, и практически повсеместное явление тирании. Он подчеркивает также особенную роль среднего имущественного сословия - сравнительно зажиточных, но незнатных землевладельцев, с вкраплением купцов, судовладельцев и ремесленников, которые в качестве новой военной силы, пришедшей на смену аристократической коннице — гоплитского ополчения, стали главными носителями новых коллективистических, полисных начал. Однако и для него тоже характерно умаление роли экономических факторов в становлении полиса, что находит выражение и в односторонней характеристике первоначальных полисов как простейших урбанистических — не экономических — центров, которые долго не выходили из этого своего эмбрионального состояния, и в утверждении чисто аграрного характера Великой колонизации в противовес мнению о ведущей роли торговых интересов, и, наконец, в абсолютном пренебрежении к теме рабства, поскольку-де это последнее приобретает значение только в классический и послеклассический периоды.

Подобное игнорирование социально-экономического звена —важнейшего в системе факторов, определяющих историческое развитие,— оборачивается неполнотою логического ряда, неудовлетворительностью предлагаемого объяснения, в конце концов, форсированным решением проблемы. Фундаментальная причина возникновения полиса видится Старру в естественном стремлении людей к духовному единению, что у греков, при отсутствии внешней угрозы, привело к образованию свободного — без царя и (поначалу?) без укрепленного стенами города, как это было на Востоке, — гражданского сообщества, сплоченного общим сознательным подчинением закону. Однако Старр и сам чувствует недостаточность такого объяснения и потому, в конце концов, вынужден признать рождение полиса чудом, непостижимым проявлением греческого гения (its initial crystallization was virtually a miracle, one of the many marks of the Greek genius).

В свою очередь Финли понимает, что полисный строй жизни у греков лишь отчасти может быть объяснен ссылкою на географические условия, поощрявшие существование отдельных независимых общин. Очевидно, была какая-то более основательная причина, а именно, указывает Финли, убеждение, что полис был единственной подходящей формой для цивилизованной жизни (clearly there was something far greater at stake, a conviction that the polis was the only proper structure for civilized life). Однако истоки этого присущего грекам убеждения остаются у Финли невыясненными точно так же, как у Старра —природа их замечательного гения.

Завершая этот обзор, мы хотели бы подчеркнуть, что нашей целью отнюдь не было стремление во что бы то ни стало раскритиковать и отвергнуть выработанные в западной науке концепции рождения классической греческой цивилизации. Мы далеки от научного нигилизма и отдаем себе отчет в том, что прогресс в такой, по сути своей интернациональной, научной дисциплине, как антиковедение, обеспечивается усилиями разных национальных школ и направлений. Нашей целью было другое — показать, сколь много остается еще неясного и спорного в построениях зарубежных антиковедов, к каким крайностям подчас приходят новейшие критические направления и как осторожно надо относиться к тому, что нередко выдается за последнее слово современной науки. Осознанное отношение ко всем положениям, которые выдвигаются современной наукой, в частности и зарубежной,—и к тем, что могут претендовать на значение истины, и к тем, что должны быть признаны издержками роста и порождениями тенденций, лежащих вне науки,— является непременным условием дальнейшей успешной разработки проблем античной истории и, в частности, такой ее заглавной темы, как формирование классического полиса.

 

3. ОТЕЧЕСТВЕННАЯ (СОВЕТСКАЯ) ИСТОРИОГРАФИЯ

Большой вклад в изучение темы полиса внесла и отечественная (советская) историография, причем много было сделано в этом направлении уже в предвоенные годы. Опираясь на марксистскую материалистическую концепцию исторического процесса, на развитое основоположниками марксизма формационное учение, а также на более конкретные их идеи и высказывания, непосредственно относящиеся к античности (в «Немецкой идеологии» К. Маркса и Ф. Энгельса, в «Капитале» Маркса, в «Происхождении семьи, частной собственности и государства» Энгельса, в лекции «О государстве» В. И. Ленина), советские ученые определяли социально-политическую организацию древнегреческого общества в пору его расцвета как гражданскую рабовладельческую общину. Идея такого рода была развита, в частности, А.И.Тюменевым в его статьях, вошедших в коллективную монографию «История Древней Греции» (1937 г.). Однако развернувшиеся уже тогда специальные исследования (например, С. Я. Лурье и K.M. Колобовой) позволяли надеяться на дальнейшую конкретизацию и уточнение этого определения.

В послевоенный период тема полиса стала разрабатываться советскими учеными все более и более активно. Этому способствовало, наряду с развитием конкретно-исторических исследований, также знакомство советских читателей с подготовительными экономическими работами К. Маркса и, в частности, с тем их разделом, который условно озаглавлен «Формы, предшествующие капиталистическому производству». Здесь содержится особенно много замечаний, развивающих и уточняющих общее определение античной формы собственности, данное в «Немецкой идеологии». Но важны были, конечно, и конкретные исследовательские импульсы. С разных сторон подошли, в частности, к проблеме полиса А.Б.Ранович и С.Л.Утченко: первый заинтересовался судьбой классического полиса в связи с историей эллинизма, второй обратился к теме античной гражданской общины в ходе своих изысканий по истории гражданских войн в Риме. Показательно, что в обоих случаях интерес к полису был обусловлен изучением коллизий позднеклассического времени соответственно в Греции и Риме. Как и в древности (ср. время Аристотеля), толчок был дан возможностью сопоставления отживавшей уже формы классического полиса с нарождавшейся новой структурой державно-территориального государства. Вместе с тем для ученых нового времени важным дополнительным стимулом служило наличие — как раз от позднеклассического времени — богатой политической литературы древних, доставлявшей необходимый материал и важные отправные точки для теоретического решения проблемы полиса.

В особенности велико было значение работ C. JL Утченко. Он не только более дифференцированно подошел к оценке социальной структуры античного общества, указав на невозможность сведения ее к двум классам рабовладельцев и рабов и отметив важное значение еще одного класса — мелких свободных производителей, крестьян и ремесленников, но и уточнил и конкретизировал на этой основе самое определение античной гражданской общины. Рассматривая полис как тип общественной организации в античном мире, Утченко видел в нем не столько город-государство — это распространенное определение он находил мало приемлемым, — сколько именно вид гражданской общины. При этом он определенно признавал принципиальное сходство греческого полиса и римской civitas, считая их конкретно-историческими вариантами одного социологического типа.

Широко оперируя античным материалом,— греческим в такой же степени, как и римским, — опираясь на идеи и высказывания осново положников марксизма, Утченко впервые в советской литературе дал системный анализ античной гражданской общины, выявил ее главные черты, или, как он говорил, «структурообразующие элементы». Таковыми он считал: специфическую материальную базу — земельную собственность в ее античной противоречивой, двуединой форме; далее, самый институт гражданства с соответственными характерными формами самоуправления гражданского коллектива (народное собрание, по существу совпадающее с ним народное ополчение, выборные органы власти); наконец, определенным образом ограниченные, небольшие размеры территории и населения, при которых только и возможно было осуществление экономического и политического полноправия граждан, равно как и прямого, непосредственного народоправства. К этому, полагал он, надо добавить еще особую идейно-политическую сферу полиса, выработанные им идеи гражданства, демократии и республиканизма, которые и составляют главное наследие, оставленное полисом позднейшим поколениям.

Важным было замечание Утченко о том, что существо полиса состоит в уникальном единстве главных структурообразующих элементов, что лишь полный их набор делает ту или иную общественную структуру настоящим полисом. В этой мысли таилось предупреждение против слишком широкого оперирования понятием полиса за пределами античного мира, против попыток в любом независимо существующем городе или общине видеть полис. Что же касается исторических судеб собственно античного полиса, то Утченко, в полном согласии с положениями Маркса, отмечал, что главным путем образования полиса как городской гражданской общины был синойкизм, а важнейшей причиной его разложения и упадка было прогрессирующее непомерное распространение рабства и соответственно рост питаемого им частного богатства, что подорвало, в конце концов, значение мелкого свободного хозяйства крестьян и ремесленников, этой основы античного гражданского общества в лучшую пору его существования.

Еще один подход к интересующей нас проблеме был продемонстрирован K.M.Колобовой, исследовавшей генезис полиса. В своих работах, посвященных раннегреческому обществу, Колобова подчеркнула значение таких определявших развитие Г реции в после микенское время факторов, как последовавшее за крушением ахейских государств оживление общинных отношений; распространение железа и обусловленные им интенсификация производства, специализация хозяйственной деятельности и особенно развитие ремесла; рост частного богатства и в этой же связи переход от примитивных форм коллективного рабства, когда рабы принадлежали родовым или большесемейным общинам, к рабовладению развитого типа, частновладельческому. Колобова проследила рождение города и становление классового общества и государства у греков в архаическую эпоху, с особым вниманием остановившись на итоговой проблеме — формировании полиса.

Признавая обычный перевод слова «полис» как «город-государство» в общем правильным, Колобова, тем не менее, подобно Утченко, находила его недостаточно точным. Полис не был механически тождествен городу. Его значение было более высоко, а состав — более сложным. Полис был средоточием всей общественной жизни страны, включая в себя все ее гражданское население вместе с совокупной территорией государства. Подчеркивая, что «термином “полис” сами греки прежде всего обозначали объединение граждан в правящий коллектив в каждом государстве», Колобова вслед за ними трактует полис как особого рода социально-политическое единство, характерными чертами которого были общая рабовладельческая направленность и обусловленность, сложная структура гражданской корпорации, слагавшейся из двух различных классов — крупных собственников-рабо-владельцев и мелких свободных производителей, крестьян и ремесленников, наконец, соответствующая этой сложной социальной природе особенная двойная форма собственности, при которой частная собственность отдельных граждан перекрывалась, гарантировалась и регулировалась верховной собственностью всего гражданского коллектива.

Много внимания Колобова уделила дальнейшей дифференцированной оценке и определению различных видов полиса, демократического и олигархического. Их главной отличительной чертой она считала исторически сложившийся характер рабовладения. В олигархических полисах ведущей формой была эксплуатация рабов в сельском хозяйстве, причем рабы комплектовались из местного, некогда покоренного завоевателями, земледельческого населения. Напротив, в демократических полисах земледельческий труд остался привилегией свободных граждан, т. е. отстоявших в ходе социальных смут свою свободу крестьян, тогда как рабство нашло распространение, скорее, в городских промыслах, в ремесле, причем здесь пользовались рабами покупными и не из числа своих соплеменников, а ввозимыми из-за границы.

К. М. Колобову и C. Л. Утченко можно считать зачинателями нового, в высшей степени перспективного направления в послевоенной отечественной науке об античности. В последующие годы большая уже группа отечественных антиковедов вела и ведет интенсивную исследовательскую работу по теме полиса, добираясь до исходных моментов его формирования (Ю. В. Андреев, Г. Ф. Полякова, В. П. Яйленко), вскрывая причины и прослеживая проявления его кризиса в позднеклассический период (Л.М.Глускина, Л. П. Маринович, Э.Д.Фролов), изучая роль и значение полисных и, шире, общинных начал на эллинистическом Востоке (Е. С. Голубцова, Г. А. Кошеленко, Г. X. Саркисян, И. С. Свенцицкая, И. Ш. Шифман), с особенным вниманием относясь к проблеме северо-причерноморского полиса (Ю. Г. Виноградов), наконец, выявляя особенности в рождении римского полиса (И. Л. Маяк).

В плане общего синтеза большое значение имела опубликованная Институтом всеобщей истории АН СССР двухтомная коллективная монография «Античная Греция» (1983 г.), где обстоятельно прослежено историческое развитие и охарактеризованы главные аспекты полисной цивилизации у греков. В теоретическом отношении особенно важны вошедшие в состав этого издания две работы Г. А. Кошеленко: «Древнегреческий полис» и «Греческий полис и проблемы развития экономики». В первой, вслед за С. Л. Утченко и в общем с тех же позиций, но детальнее и на ином, более современном уровне, дается системный анализ понятия и сущности полиса, во второй — рассматриваются судьбы полиса в контексте поступательного экономического развития.

Трактовка в этих работах полиса как античной гражданской общины, определение специфики этой общественной структуры, раскрытие ее существенных черт являются вполне убедительными — постольку именно, поскольку последовательно просматривается своеобразная сущность полиса, генетически восходящая к сельской общине, но реализующаяся в новых условиях классового общества и рабовладельческого государства. Вместе с тем некоторые принципиальные положения Кошеленко вызывают у нас возражение, а именно по линии связей полиса с городом и полиса с государством.

Кошеленко различает полис и город настолько, что совершенно противополагает их один другому, заявляя даже о «дихотомии» полис-город. Полис у него предшествует городу. В недрах полиса, трактуемого как гражданская землевладельческая община, рождается город в качестве центра ремесла и торговли и своим развитием, в особенности же ростом связанных в первую очередь с городскими промыслами частного богатства и рабовладения, разлагает гражданское единство, основанное на принципах относительного равенства, простого воспроизводства и святости традиционного уклада, жизни. И определение полиса как преимущественно гражданской землевладельческой общины, и утверждение о рождении у греков в архаическую эпоху города в новом социологическом смысле, в качестве центра ремесла и торговли (равно как и связанная с этим полемика с примитивизирующими воззрениями М. Финли, практически отрицающего товарную направленность античного хозяйства и производственную роль античного города), и выявление обусловленных главным образом развитием городской жизни разрушительных для полиса тенденций — все это совершенно верно. Неверно, однако, отрицание существенной, в идеале, да и на практике доходящей до тождества, связи полиса с городом. Кошеленко игнорирует семантику термина и фактическое состояние дел. Приведенные им примеры с Аттикой, где будто бы было два городских центра Афины и Пирей, и с Лаконикой, где такого центра вовсе даже не было, не убеждают, ибо в первом случае допущена передержка, поскольку Пирей всегда был только гаванью Афин, а второй вообще нехарактерен. Но самое главное: Кошеленко совершенно не учитывает того, что исходное социологическое качество полиса заключалось именно в элементарном единстве города и сельской округи, что диктует признание и другого единства, разумеется, диалектического, но все-таки не дихотомии, — общины и города.

Равным образом мы считаем неправомерным отрыв и противоположение полиса государству. Кошеленко говорит об историческом полиморфизме полиса, выделяет в качестве его главных форм полис гомеровский и полис классический. Первый он, опираясь на исследования Ю. В. Андреева, характеризует отсутствием античной формы собственности и государственности и лишь за вторым признает постепенное, по мере развития рабовладения, обретение государственных функций. Однако на это следует заметить, что гомеровский полис был собственно лишь протополисом, лишь предварением классического полиса, а не самостоятельной равновеликой формой. Термин «полис», которым оперирует гомеровское время, не должен вводить в заблуждение; на самом деле гомеровский (прото)полис так же относится к полису классическому, как, скажем, у древних славян городище — к позднейшему городу (хотя оба могут фигурировать под именем «град»).

С другой стороны, и формирование классического полиса совершается вполне одновременно и на основе развития античной формы рабовладения, стало быть, с самого начала как рабовладельческого государства и опять-таки как города, без которого немыслимо было бы развитие этого рабовладения. Иными словами, по нашему глубочайшему убеждению, древнегреческий полис был именно единством города, гражданской общины и государства, где развитие, по крайней мере на стадии становления, свершалось как у элементов одного организма — бок о бок и в одно историческое время.

Уже этих замечаний по поводу новейших выдвинутых нашей наукой концепций полиса довольно, чтобы показать, насколько эта проблема в самых своих существенных аспектах остается еще не решенной. Но дело не ограничивается нерешенностью отдельных важных, но все-таки частных вопросов, касающихся природы самого полиса. С концентрацией интереса вокруг этой темы в современной науке древней истории, наряду с несомненными позитивными достижениями в интерпретации античной цивилизации, явились и такие увлечения, такие крайности, которые могут исказить картину всего исторического процесса.

В самом деле, полис как теоретическое понятие, выдвинутое древней философией и вновь развитое наукой нового времени, отличается большой, можно даже сказать, безусловной определенностью в том смысле, что для авторов, трактующих о нем, при всех прочих различиях характерно представление об определяющей роли этого института в жизни античного общества. Общественная мысль древних (напомним в этой связи об Аристотеле и Цицероне) видела в полисе, городе с характерной общинно-государственной организацией, элементарное и вместе с тем совершенное воплощение общественной жизни. Наука нового времени (начиная, во всяком случае, с Фюстель де Куланжа) в стремлении своем раскрыть специфическую особенность античного общества также рано усмотрела эту особенность в своеобразном общинном, полисном быте древних. Особой глубиной и последовательностью отличается в этом отношении подход марксистской историографии: подчеркивая своеобразный общинный характер античной формы собственности, она обосновывает определяющую роль полисного начала в основе основ общественной жизни древних греков и римлян—в сфере социально-экономических отношений. Зачастую, однако, дело не ограничивается утверждением вслед взгляду, развитому К. Марксом и Ф. Энгельсом в «Немецкой идеологии», значения полиса как идеальной нормы, характерной особенно для времени становления античного общества. Широко распространено убеждение в безусловно решающем значении полисного начала в античности. Мало того, обнаруживаются стремления расширить сферу действия этого начала за пределы античности и, таким образом, придать полису универсальноисторический характер (для примера можно сослаться на И. М. Дьяконова).

Между тем внимательное рассмотрение истории греческого полиса наводит на мысль о прямолинейности распространенного мнения о безоговорочно определяющей и даже универсальной роли полиса в древности. Не следует забывать, что полис родился в специфических условиях послемикенской Греции (1-я половина I тыс. до н. э.). Именно особенные исторические условия, в которых протекала жизнь греческого народа в послемикенское время, обусловили и своеобразное сплетение исходных моментов, и своеобразную же поэтапность формирования полисного строя. Замечательна была уже самая комбинация тех обстоятельств и факторов, которые определили дальнейшее развитие. Вначале — гибель микенских дворцовых центров и обусловленное этим пробуждение мелких сельских общин к новой жизни. Одновременно или несколько позже — распространение железа с такими важными в перспективе последствиями, как совершенствование технической базы, индивидуализация производства, рост частного богатства, демократизация экономического и военного быта. Далее, при видимом разрыве с традициями микенского времени — известный духовный континуитет, ставший предпосылкой успешного развертывания творческого рационального духа. Наконец, соседство древних передневосточных цивилизаций, чьи достижения (например, алфавитное письмо и металлические деньги), будучи усвоены греками в начале их нового пути, значительно облегчили движение вперед.

Не менее замечателен был и самый процесс поэтапного формирования полиса. Сначала, в IX—VIII вв., в обстановке экономического подъема, демографического взрыва и обострившихся столкновений из-за земли, выделение из аморфной массы сельских поселений одного укрепленного центра, своего рода протогорода. Затем, в условиях набиравшего темп экономического прогресса и в ходе стимулированного им демократического движения VII-VI вв. рождение настоящего города и опирающейся на него сословной гражданской общины. И одновременно с тем и другим формирование полиса как суверенного политического целого, как классового рабовладельческого государства, существующего в условиях городской автаркии и общинной автономии. Можно ли утверждать, что этот путь, а стало быть, и конечный результат его, был характерен для исторического развития не только греков и, может быть, в известной мере, италиков, но и остальных народов древности?

Но даже отвлекаясь от особенностей генезиса античного полиса, рассматривая этот полис как нечто данное, мы обязаны отдавать себе отчет в своеобразном характере этого выработанного первоначально греками, а затем, отчасти уже под их влиянием, также и италиками типа общественной организации. Своеобразие это состоит в неповторимом единстве замечательных в своей простоте и потому особенно жизнестойких качеств. Полис —это элементарное единство города и сельской округи, достаточное для более или менее самодовлеющего существования. Это, далее, простейшая сословно-классовая организация общества, где свободные собственники-граждане, будучи сплочены в искусственно сохраняемую, но выросшую на естественной племенной основе общину, противостоят массе бесправных и несвободных, жестоко эксплуатируемых людей, чье человеческое достоинство принесено в жертву необходимому общественному разделению труда, исторически обусловленному, но воспринимаемому в гражданской среде как естественное с тем большей легкостью, что рабское состояние — удел чужеземцев. Это, наконец, простейшая, но вместе с тем весьма эффективная форма политической организации — республика, с более или менее развитыми принципами народоправства и материальными гарантиями их реализации, с соответственно ярко выраженной самодеятельностью обладающей необходимыми средствами и досугом гражданской массы, с обусловленной всем этим высокой развитостью политической идеологии и культуры. Можно ли утверждать, что подобное же единство всех этих замечательных черт, равно как и обусловленные им неоценимые для развития человечества культурные достижения, были свойственны не только собственно античным, но и иным городам, общинам, государствам?

В нерасторжимом единстве отмеченных замечательных качеств и стояла удивительная жизнестойкость греческого полиса. На всем протяжении древней греческой истории полис оставался важным типом организации общества и как самодовлеющий самостоятельный организм в классическую эпоху, и как элементарная частица более ясного политического единства в эпохи эллинистическую и римскую. Однако эта важная, в ранние периоды даже определяющая роль лиса не должна абсолютизироваться. Парадокс греческой истории состоит в том, что основной ее тенденцией было непрерывное, хотя в общем и малоуспешное, стремление к преодолению полиса: непрерывное — в силу несоответствия однажды установившихся полисных принципов (экономическая автаркия, политический партикуляризм, Условная исключительность и т. п.) дальнейшему общественному прогрессу, а малоуспешное — ввиду того, что попытки преодоления полиса долгое время осуществлялись на полисной же основе.

Примерами таких не слишком удачных попыток могут служить уже Пелопоннесский и Афинский союзы, а затем городские тирании и державно-территориальные образования позднеклассического времени (Ферско-фессалийское государство Ясона, Сицилийская держава Дионисия). Более или менее успешное преодоление полисной стадии оказалось возможным лишь с помощью внешнего рычага, отчасти во времена македоно-эллинистических правителей, а по существу только в эпоху Рима, но и тогда полис остался в качестве элементарного ядра, а полисная идеология и культура сохранили свое значение вплоть до самого конца античности.

Общая социологическая причина такого явления понятна: она сводится в конечном счете к консервативной, в условиях рабства, технике производства, к ограниченности, в силу этого, экономического и социального прогресса, так, по сути дела, и не приведшего к спонтанному революционному преобразованию античного мира. Однако понимание этого общего фундаментального момента не исключает для историка необходимости изучения самой жизнедеятельности античного общества, хотя бы для того только, чтобы верно представить себе все многообразие функций и судеб того характерного для античности и удивительного в своей жизнестойкости организма, каким был полис.

Можно сказать, что жизнь древнегреческого общества была жизнью полиса, но что сама эта жизнь проходила в форме непрерывного ее отрицания. Этим в конечном счете объясняется трагическая особенность греческой истории, состоявшая в непрекращающейся междоусобной борьбе полисов с полисами, тиранов —с гражданами своих общин, державных властителей — с подчиненными или свободными городами. Отсюда большая роль войны в истории независимой Греции, политического террора и подавления — в позднейший эллинистическо-римский период.

В дальнейшем полезно помнить об условности подчеркиваемого теорией полисного начала, о парадоксальности реального воплощения этого начала в греческой древности. Интересно было бы, с этой точки зрения, проследить трагические перипетии греческой истории, обусловленные своего рода движением по кругу. В самом деле, отрицающее полисный принцип развитие экономических связей упиралось в суженную основу производства в условиях полисного рабовладения; стремление к политическому единению — в живучесть общинного ав-тономизма; распад полисного гражданского общества и размывание граней между гражданами и негражданами — в стойкость сословной корпоративности, непрерывно питаемой кооптированием новых граждан из числа свободных чужеземцев или отпущенных на волю рабов. И даже в сфере идеологии развитие достаточно радикальных, по существу подрывавших полисное начало идей — например, панэллинской и монархической — уживалось у античных теоретиков с признанием незыблемости самого полиса. В исследовании этой парадоксальной стороны античной истории заключены большие возможности для более всесторонней и более правильной оценки как античной цивилизации в целом, так и ее ядра, начала, столь же жизнетворного, сколь и консервативного, — полиса.

Однако все эти парадоксальные особенности развития уже сложившегося античного общества должны быть предметом особого рассмотрения. Пока наша задача состояла лишь в том, чтобы показать, сколько еще не изученного, не установленного, не понятого до конца заключено в проблеме древнегреческого полиса. Тем более оправдано наше обращение к теме формирования этой столь своеобразной формы организации классового общества. Мы уже не говорим о том, насколько изучение этой темы необходимо для выработки научно обоснованного взгляда об общих закономерностях становления и развития раннеклассовых обществ.

 

Глава 2. ИСТОРИЧЕСКИЕ ПРЕДПОСЫЛКИ ПОЛИСА (ПРОБЛЕМА ГЕНЕЗИСА)

 

1. ИСХОДНЫЙ МОМЕНТ. СИТУАЦИЯ РУБЕЖА II-I ТЫС. ДО Н. Э.

Проблема генезиса полиса сложна, как никакая другая проблема античной истории. Она предполагает рассмотрение как самого процесса формирования древнегреческого полиса, так, насколько это возможно, и тех особенных исторических предпосылок, которые подготовили его рождение. По существу необходимо выделить и изучить три сюжета: во-первых, исходный момент; во-вторых, главные факторы и линии того исторического развития, которое привело к рождению полиса; в-третьих, заключительную, решающую фазу становления греческого полиса. Яснее всего обстоит дело с последним пунктом. Это — архаическая революция VIII—VI вв. до н.э., и мы рассмотрим ее позднее самым обстоятельным образом, насколько, конечно, это позволяют источники. Сейчас же обратимся к выяснению первых двух пунктов, что представляет значительную трудность, ибо требует вторжения в такие ранние области греческой истории, где мысль историка чувствует себя особенно неуверенно и где, ввиду всего этого, главные вехи исторического процесса далеко еще не определены со всей необходимой точностью и надежностью.

Где искать исходный момент в рождении греческого полиса? Мы изучаем теперь историю Древней Греции со II тыс. до н. э., когда в районе Эгеиды сложились первые более или менее развитые цивилизации: автохтонов-этеокритян на Крите и мигрировавших откуда-то с севера греков-ахейцев на Балканском полуострове (культуру последних обычно называют микенской по одному из важнейших центров — Микенам в Северном Пелопоннесе). Казалось бы, здесь, в Микенской Греции, и надо искать корни той структуры, которая признается определяющей для античного общества, т. е. полисной структуры. Однако дело осложняется неясностью, существующей в отношении самого микенского общества: какой характер оно носило и каковы были его судьбы? Было ли оно сродни последующему античному обществу? Или, формулируя вопрос более общим образом: в какой степени его качества или достижения могли быть унаследованы последующим временем и, таким образом, стать элементами полисной структуры? На все эти вопросы, к сожалению, нельзя дать вполне определенного ответа.

Начать с того, что все еще неясен характер микенского общества. Даже после дешифровки в 1952 г. М.Вентрисом древнейшей греческой письменности (линейного письма Б), что открыло возможности для исторического анализа многочисленных документов хозяйственной отчетности, происходящих из различных центров ахейской цивилизации, единого мнения относительно этой цивилизации далеко еще не сложилось. Некоторые западные ученые во главе с Л. Палмером, исходя из убеждения об изначальной приверженности индоевропейцев феодальным отношениям, склонны были определять и микенское общество как феодальное. Однако эта точка зрения, не найдя надлежащей опоры в источниках, ввиду очевидной ее нарочитости скоро была оставлена, после чего западные ученые все более стали склоняться к оценке древнейших государств Эгеиды по аналогии с древневосточными.

Советская историография, решительно отвергнув концепцию феодального общества в Греции II тыс. до н. э., со своей стороны выступила с обоснованием рабовладельческого существа крито-микенской цивилизации. Однако единым был лишь этот принципиальный подход, а далее мнения разошлись. Несогласия обнаружились как по вопросу

о характере рабовладения в ахейских центрах, так и в более общей оценке крито-микенской цивилизации. Между тем как Я. А. Ленцман склонен был упоминаемые в табличках из Пилоса отряды рабынь с их детьми относить к персоналу централизованных дворцовых хозяйств, С. Я. Лурье на основании данных того же пилосского архива пришел к выводу о широком распространении в ахейских государствах II тыс. до н. э. частной собственности на землю и частновладельческого рабства. Равным образом, если Ленцман склонялся к сопоставлению микенских дворцовых комплексов с царскими и храмовыми хозяйствами древнейших государств Переднего Востока, то Лурье, обращая внимание на неразвитость монархического начала и большую роль демоса в ахейских государствах, подчеркивал различие между государственным строем ахейской Греции и строем древневосточных государств. В свою очередь, А. И. Тюменев, радикально противопоставивший Восток и античность как два разных типа рабовладельческого общества с соответствующим преобладанием государственного и частновладельческого хозяйства, в развитии крупного частного землевладения у греков в микенскую эпоху усматривал дополнительный аргумент для обоснования этого своего положения. И хотя в последнее время точка зрения Ленцмана получила поддержку и развитие в работах некоторых других отечественных ученых (по существу— у Г. Ф. Поляковой, в общей принципиальной форме —у Ю. В. Андреева), вопрос о характере микенского общества не может считаться окончательно решенным.

В любом случае, независимо от решения вопроса о характере микенского общества, встает проблема исторического преемства, а именно: в каком отношении друг к другу находятся два этапа в развитии греческого народа — микенский и классический? Ибо в том, что мы имеем здесь дело с двумя раздельными историческими этапами, сомневаться не приходится. Традиция и археология свидетельствуют, что в конце II тыс. до н.э., новая волна мигрировавших с севера греческих племен, среди которых особенно выделялись дорийцы (отчего и вся эта миграционная волна обычно называется дорийским завоеванием), сокрушила ахейские государства, разрушила созданную ими цивилизацию и отбросила греческое общество на дальние рубежи — на уровень сельского общинного быта и бесписьменной культуры.

Разумеется, и здесь тоже не обошлось без споров. Традиционная, опирающаяся на древнее предание точка зрения о дорийском переселении, сокрушившем микенский мир, была поставлена под сомнение, и было выдвинуто предположение, что гибель микенской цивилизации была вызвана не только и даже, может быть, не столько внешней причиной — переселением племен, сколько собственным внутренним разложением. Высказывались также мнения, что переселения конца II тыс. до н. э. в свою очередь, не исчерпывались вторжением дорийцев, а были связаны с более широким миграционным движением, ответвлениями которого были и дорийское завоевание Пелопоннеса, и передвижения фракийцев и фригийцев на стыке Юго-Восточной Европы и Малой Азии, и вторжения так называемых народов моря в Сиропалестинском регионе, и проч.

Как бы там ни было, бесспорным является резкий прерыв в развитии греческого народа на рубеже II—I тыс. до н. э. прерыв, который, однако, некоторыми исследователями углубляется до размеров настоящей пропасти, совершенно разделяющей два отрезка греческой истории. При этом подчеркивают обусловленные катастрофой масштабы исторического регресса: вторжением более примитивных племен, сумевших сокрушить ахейские государства, но оказавшихся неспособными усвоить их технические и культурные достижения, Греция была отброшена на несколько веков вспять, низведена обратно на уровень первобытнообщинных отношений и новое свое восхождение к цивилизации должна была начать практически с нуля.

Между тем представление о прерыве в историческом развитии не следует абсолютизировать. В данном случае против этого должно предупреждать уже то весьма важное обстоятельство, что завоеватели принадлежали к одной с покоренными этнической общности, т. е. что сдвиг на рубеже II—I тыс. до н.э. произошел в рамках исторической жизни одного и того же народа. Более того, как мы сейчас увидим, есть основания полагать, что и в плане социальном завоеватели мало чем отличались от основной массы покоренного населения: для тех и других характерно было существование в условиях общинного быта. Но в таком случае очевидный разрыв между микенским временем и последующим в области социально-политической и культурной не исключал преемства в другой и, пожалуй, более фундаментальной области — этносоциальной.

Конкретизировать это общее положение помогает та научная конструкция, которая в марксистской историографии была намечена уже К. М. Колобовой, обстоятельно, в существенном своем звене, разработана Ф. Папазоглу и развита затем Я. А. Ленцманом, Ю. В. Андреевым и Г. Бокиш. Согласно этой гипотезе микенская цивилизация была весьма еще скороспелой, верхушечной. Классовое, именно рабовладельческое, и государственное начало воплощалось и ограничивалось здесь на уровне дворцовых центров, возвышавшихся над морем примитивных поселков, которые продолжали жить своим традиционным общинным бытом. С гибелью дворцовых центров сельские общины выступили на первый план и стали главной основой последующего развития. Именно из их среды и выделились позднее новые центры, которые уже были протополисами.

Впрочем, в опубликованной позднее работе «К проблеме послемикенского регресса» (ВДИ. 1985. №3. С. 9-29) Ю. В. Андреев значительно уточняет характеристику Темных веков, склоняясь к «компромиссному», т. е. более сбалансированному решению проблемы. «Вполне допустимо предположение, — признает он, —что в каких-то отношениях и на каких-то уровнях “темные века” были периодом остановки или даже разрыва в историческом развитии греческого общества, тогда как в других отношениях и на других уровнях это развитие все же продолжалось" (с. 10). И далее он верно указывает условия и факторы этого развития (с. 18-23). Тем не менее при описании картины упадка (с. 10-18) по-прежнему используются такие сильные выражения, как «страшная катастрофа», «глубокая депрессия», «печать безнадежного отчаяния и духовного тупика» и т. п. Ср. также: Starr Ch. G. A History of the Ancient World. P. 110, 189.

Но даже и в плане социально-политическом и культурном прерыв в развитии, а вместе с тем и последующий регресс вовсе не были столь радикальными, как это подчас представляется (например, тем же Ф. Папазоглу и Ю. В. Андрееву). Начать с того, что конец микенской цивилизации отнюдь не являл собой однозначной картины повсеместного и единовременного крушения. В одних местах дворцовые центры и в самом деле пали в результате одноактной катастрофы (судьба пилосского дворца на рубеже XIII-XII вв. до н. э.), но в других смена культур — в рамках дорийского переселения — была длительной (борьба, не исключавшая известного этнического взаимодействия, в Лаконике на протяжении трех столетий —с XI по IX в.), а в третьих она свершилась даже без прямого дорийского вмешательства, хотя и не в совершенном отрыве от общего, вызванного падением главных центров, упадка микенской цивилизации (Аттика).

Далее, и в этой же связи, надо заметить, что не все культурные ценности микенского времени погибли безвозвратно. Изучение греческой религии и мифологии, равно как и эпоса, показывает, что в этих заглавных, определяющих областях древней культуры и идеологии развитие свершалось практически непрерывно в одном русле, что и содержание и форма религиозно-мифологических и некоторых иных представлений греков классического времени во многом восходят к микенской поре.

Особо следует отметить в контексте этого культурного континуитета выдающуюся роль греческих колоний в Малой Азии. Традиция относит первоначальное возникновение этих колоний — в частности, Милета, Колофона, Эрифр —еще к крито-микенской эпохе, но то были, скорее всего, небольшие опорные пункты или фактории, а многолюдными поселениями они стали только в ходе послемикенской колонизации XI-VIII вв. Здесь и нашли себе прибежище те слои или группы ахейского населения, которые после гибели их государств не пожелали оставаться и жить на родине в условиях общей социальной и культурной деградации. Таким образом, вместе с остатками старинной знати в зоне ионийской и эолийской колонизации в Малой Азии смогли сохраниться важные культурные традиции и прежде всего героический эпос с его столько же народной, сколько и индивидуализированно-рационалистической мудростью.

И наконец, и все в той же связи, следует подчеркнуть, что выступившие на первый план в послемикенское время сельские общины не могли быть такими примитивными, какими они были до возникновения ахейских государств. Длительное существование этих общин в рамках сложившихся у ахейцев к середине II тыс. до н.э. государственных единств, бок о бок с дворцовыми центрами, оказывавшими на них самое разнообразное воздействие — не только фискально-бюрократическое, но и более продуктивное экономическое, техническое и культурное — не могло пройти для них бесследно.

Надо думать, что к концу микенского периода эти общины далеко уже не были такими примитивными, какими они должны были быть вначале. За это время они, наверное, проделали значительный путь развития и уж, во всяком случае, со стадии простейших родовых поселков перешли на более высокий уровень территориальных, соседских общин, воспринявших до какой-то степени достижения цивилизации. И крушение ахейских государств не могло лишить их совершенно этих достижений. Они должны были сохранить выработанные в условиях культуры бронзы достаточно развитые технические и производственные навыки: агрономические приемы, технику обработки металла, традицию различных ремесел и проч. Но самое главное: им было известно частное владение землей, и составлявшие их сельчане жили теперь в сложных условиях одновременно общинного и частновладельческого быта.

Отсюда следует, что и процесс имущественной и социальной дифференциации, процесс расслоения и классообразования в древней сельской общине должен был начаться тогда же с тем, чтобы, продолжаясь естественным образом и в последующий период, дать ко времени Гомера яркую картину общества на пороге новой цивилизации — с реальным преобладанием частновладельческого принципа при гипотетическом сохранении общинных начал, с рельефно обозначившимися классовыми и сословными делениями, с контурами нарождающегося города и государства.

Таким образом, мы приходим, как нам представляется, к более сбалансированному мнению о корнях полисного строя. В далекой ретроспективе их следует искать уже в микенском обществе: и исходную социальную ячейку — сельскую общину, и главный социально-экономический принцип ее развития — своеобразное взаимодействие общинного и частновладельческого начал, и рациональный импульс ее последующего социально-политического оформления — эпическую мудрость, равно как и носителей этого импульса — представителей старинной, уходящей своими корнями в микенское время знати (можно сослаться, для примера, на Солона в Афинах и Гераклита в Эфесе — оба они происходили из аттического царского рода Кодридов).

Еще раз оговоримся: известного перерыва в поступательном развитии греческого народа — перерыва, обусловленного различными причинами, но, в частности, и дорийским завоеванием, — отрицать не приходится. Важно, однако, подчеркнуть, что этот перерыв, вследствие сокрушения ахейских дворцовых центров и высвобождения из-под их тяжкой опеки сельских общин, в сочетании с некоторыми другими дополнительно явившимися факторами, таил в себе потенцию к новому оригинальному развитию. Можно сказать, что на рубеже II—I тыс. до н.э. в Эгеиде, в зоне расселения греков, было расчищено поле и были влиты новые соки для мощного развития только что названных корней полисной цивилизации.

Иными словами, мы еще раз убеждаемся в глубокой обоснованности развитой в свое время В. И. Лениным диалектической концепции, равно как и предложенной им образной модели исторического процесса. И здесь тоже, у древних греков, поступательное движение вперед совершалось по своего рода ломаной линии или, лучше сказать, спирали: с перерывом и скачком, с постоянно накапливающейся, а затем высвобождающейся и реализующейся в новых формах потенцией к развитию, с восхождением вверх, но восхождением не прямолинейным, а как бы кругами, при видимом сохранении в течение долгого времени и на новом витке унаследованного от прошлого основного социологического качества, в данном случае — своеобразного общинного начала.

 

2. НА ПУТИ К ПОЛИСУ. ГОМЕРОВСКОЕ ОБЩЕСТВО

Определив исходный момент, перейдем теперь к рассмотрению главных факторов и линий того исторического развития, которое привело к трансформации достаточно примитивной сельской общины, со всеми ее унаследованными от микенского времени устоями и традициями, в высшую форму городской гражданской общины —в полис. Этот процесс совершался в течение длительного времени — более чем половины тысячелетия (с середины XII по VI в. до н.э.). Его главные фазы — начальная и заключительная — соответствуют двум важнейшим эпохам, на которые, согласно достаточно уже традиционной (по крайней мере, в нашей, отечественной литературе) периодизации, подразделяется это время: гомеровской (XI-IX) и архаической (VIII— VI вв. до н. э.).

Гомеровская эпоха (или «Темные века», как предпочитают называть это время те, кто не придает особого значения данным Гомера) характеризовалась затянувшимися этнополитическими пертурбациями, видимым регрессом и стагнацией во всех сферах общественной жизни, но вместе с тем и сложным, таившим в себе новые возможности, взаимодействием различных культур — умирающих дворцовых центров, освободившихся от их гнета сельских общин, утверждавшихся на новых местах племен завоевателей. К концу этой эпохи заново накапливавшаяся потенция к развитию реализовалась в возникновении первичных организмов раннеклассового общества — протогородских и протогосударственных центров, протополисов. Следующая, архаическая эпоха была уже отмечена радикальными техническими, социально-экономическими и культурными сдвигами, результатом которых было окончательное формирование полиса.

Усилиями ученых нового времени много уже сделано для прояснения сути и форм общественного развития греков в названные эпохи. В отечественной историографии, в частности, для понимания всего процесса в целом большое значение имеют труды А. И. Тюменева, С. Я. Лурье, К. М. Колобовой, а для суждения об отдельных этапах —работы Я. А. Ленцмана и Г. Ф. Поляковой (для микенского и субмикенского времени), Ю. В. Андреева (для гомеровской эпохи), К.К.Зельина, В.П. Яйленко и А. И. Зайцева (для архаики). С их наблюдениями и выводами не всегда можно согласиться (и наше несогласие в таких случаях будет, разумеется, оговорено), но сделанное ими в целом создает достаточно надежную опору для дальнейшей работы в этом направлении. Со своей стороны, не претендуя для ранних эпох на изложение всего материала и реконструкцию общественных отношений в их полном объеме, мы хотели бы определить главные параметры интересующего нас исторического движения от первоначальной сельской общины к полису. О фазах этого процесса — гомеровской и архаической эпохах —было уже сказано выше; теперь необходимо конкретнее охарактеризовать его существо, выявить главные факторы и линии развития.

И прежде всего факторы. Из множества обстоятельств, повлиявших на рождение и становление полиса, важнейшими были, по-види-мому, следующие.

Во-первых, то, что можно было бы назвать минимумом необходимых предпосылок, — отсутствие или устранение возможных помех. Мы имеем в виду гибель микенских дворцовых центров, избавившую сельские общины от тяжкой опеки монархии и гнета гипертрофированного бюрократического аппарата, и одновременные внутренние пертурбации на Переднем Востоке (из-за державных притязаний хеттов, ассирийцев, мидян, а под конец в особенности персов), отдалившие более чем на пол тысячелетия вмешательство восточной деспотии в греческие дела.

Во-вторых, традиционное стимулирующее воздействие ландшафта, поощрявшего партикуляризацию греческого мира, автаркичное и автономное существование отдельных общин, но вместе с тем, в условиях последующего экономического и демографического роста и обусловленного им усиления борьбы за условия жизни, и прежде всего за землю, указывавшего и другую перспективу — к объединению племен вокруг укрепленного центра. Конкретно это достигалось выделением из массы поселков одного, более других укрепленного природою городища, которое становилось убежищем для племени, а вместе с тем и его политическим центром, протополисом.

В-третьих, распространение нового, более доступного и дешевого и вместе с тем более твердого металла — железа (начиная примерно с XII, но особенно в X-IX вв. до н. э.). Великое значение обращения человечества к использованию железа было когда-то выразительно подчеркнуто Ф. Энгельсом в его труде «Происхождение семьи, частной собственности и государства»: «Следующий шаг ведет нас к высшей ступени варварства, к периоду, во время которого все культурные народы переживают свою героическую эпоху,— эпоху железного меча, а вместе с тем железного плуга и топора. Человеку стало служить железо, последний и важнейший из всех видов сырья, игравших революционную роль в истории, последний — вплоть до появления картофеля. Железо сделало возможным полеводство на более крупных площадях, расчистку под пашню широких лесных пространств; оно дало ремесленнику орудия такой твердости и остроты, которым не мог противостоять ни один камень, ни один из других известных тогда металлов».

В древней истории Восточного Средиземноморья с распространением железа было связано возобновление прогрессивного экономического и социального движения после всех пертурбаций и застоя, вызванных великим переселением народов на рубеже II—I тыс. до н. э. В особенности продуктивным оказалось это движение у греков, освободившихся от сковывающего давления микенской монархии и вместе с тем свободных от воздействия традиций восточной деспотии. В самом деле, распространение железа у греков естественным образом повлекло за собой ускорение технического прогресса, интенсификацию производства, углубление разделения труда и оформление ремесла и торговли в самостоятельные отрасли, соответственно, в каждой отдельной области, выделение из сельской округи торгово-ремесленного центра, обычно в качестве посада под защитою стен укрепленного городища-протополиса, что должно было привести —в чисто экономическом плане — к перерастанию этого последнего из протогорода в настоящий город. Но и более общим образом распространение железа революционизировало весь экономический и социальный быт, а именно в сторону индивидуализации и демократизации: в экономике —в сторону развития жизнеспособного парцеллярного хозяйства крестьян и ремесленников, а в социально-политической сфере — в сторону усиления военной мощи и политической роли ополчения вооруженных железным оружием земледельцев-гоплитов.

В-четвертых, одновременно с укреплением парцеллярного индивидуального хозяйства и утверждением принципа частной собственности-развитие частновладельческого рабства, каковое, как мы увидим, в условиях победы гоплитской, или крестьянской, демократии, не могло быть никаким иным, кроме как рабством чужеземцев.

В-пятых, наконец, с чем нам предстоит еще подробно ознакомиться, — непосредственное воздействие социально-политической борьбы, в ходе которой демос сокрушил господство общинной родовой знати и наложил узду на индивидуализм аристократической сверхличности, но и сам пошел на уступки носителям начал знатности и богатства, благодаря чему в обществе утвердились принципы социально и сословно обусловленной законности и согласия, а само это общество оформилось в городскую гражданскую общину суверенного типа, в античный полис.

Таковы были главные факторы, под воздействием которых в послемикенской Греции из сельской общины развился постепенно полис. Что же касается непосредственно самого развития, то оно, очевидно, совершалось по трем основным линиям.

Во-первых, — от сельского общинного поселка к городу как средоточию жизни компактного этнотерриториального единства.

Во-вторых, — от аморфного, хотя уже и разлагаемого силами экономического прогресса на социальные составные, позднеродового общества к правильному классовому обществу античного типа, где консолидированная в гражданский коллектив масса свободного народа четко была отграничена от массы бесправных или неполноправных, более или менее эксплуатируемых чужеземцев.

В-третьих, — от стоящей под властью местных царьков-басилевсов (или других знатных патронов) позднеродовой общины к правильному государству с суверенным народом во главе.

Подчеркнем, что, по нашему убеждению, развитие по этим главным линиям должно было совершаться в тесной взаимной обусловленности и потому практически одновременно. В самом деле, трудно себе представить возникновение античной гражданской общины без формирования инициативного сословия горожан, с одной стороны, и без утверждения классической формы рабства — с другой. Ведь если городская демократия выступила зачинщицей гражданских преобразований, то рабовладение античного типа, при котором рабство развивается как элемент частного богатства, а сами рабы комплектуются из непосредственно захваченных на войне или купленных чужеземцевварваров, явилось важной предпосылкой для сохранения эллинамисоплеменниками свободного статуса и сплочения их в привилегированные гражданские коллективы. Но и то и другое так или иначе — рабство, может быть, только несколько более опосредованно, чем сословия ремесленников и торговцев, — было связано с рождением города.

Равным образом трудно вообразить себе формирование полисного государства в отрыве от становления гражданской общины, институционализированным выражением которой оно, собственно, и было. Попытки отделить друг от друга во времени эти линии развития и порождаемые ими формы, доказать, что сначала развилась полисная организация, а затем город и государство (Г. А. Кошеленко) или, наоборот, — сначала город и государство, а лишь позднее гражданская организация (А.Ене), нам представляются одинаково схематичными и неверными, во всяком случае идущими вразрез с естественным пониманием полиса как органического единства города, государства и гражданской общины.

Разумеется, совершенно отчетливо названные главные направления прослеживаются только на заключительной стадии, в архаическую эпоху. Тогда явственно проступают уже контуры и настоящего античного города, и гражданского общества, и правильного государства. Однако зародыши этих образований обнаруживаются гораздо раньше, в гомеровскую эпоху, которую по праву считают временем переходным, когда от первобытной стихии вновь пролагаются пути к цивилизации, и с этой первоначальной фазы нам и предстоит теперь начать.

В нашу задачу не входит последовательное и подробное рассмотрение исторической жизни греков в переходный период XII—IX вв. Достаточно будет сказать, что после полосы безусловного упадка, вызванного дорийским завоеванием и крушением микенского мира, когда, с гибелью дворцовых центров, жизнь греческого общества лишилась одновременно и важных опорных пунктов и импульсов к развитию и даже как бы обратилась вспять к простейшему сельскому быту, с соответствующими нехитрыми формами выражения, как о том можно судить по скудному инвентарю погребений субмикенского периода (1150-1050 гг.), —после этой вековой полосы застоя примерно с середины XI в. вновь начинается движение вперед. Здесь, в определении начального момента, равно как и в истолковании главных форм и общего смысла возобновившегося развития, мы вполне можем опереться на выводы, делаемые новейшими исследователями на основании археологических данных, и в первую очередь тех, что добыты раскопками в районе афинского Керамика.

Итак, приблизительно с 1050 г. обнаруживается и нарастает волна перемен: в погребениях ингумация сменяется новым обрядом — кремацией, а сопутствующий инвентарь становится все богаче и разнообразнее. При этом все больше встречается оружия, и все чаще оно изготовляется из железа. Распространяется новый тип керамики, с более пропорциональными формами сосудов, с новым, простым, но весьма характерным геометрическим орнаментом. Последний от первоначального незатейливого чередования полос и полукружий (протогеомет-рический стиль, 1050-900 гг.) постепенно переходит к более сложным композициям, на разные лады комбинирующим излюбленные геометрические узоры со схематичными, но выразительными изображениями птиц, животных и людей. При этом бросается в глаза осознанное стремление к пропорциональности частей, к симметрии элементов, к гармоничности всего художественного построения в целом (геометрический стиль, 900-750 гг.). Своего наивысшего развития этот стиль достигает в VIII в. в монументальных, очевидно, декоративного назначения, дипилонских вазах, на которых чрезвычайно разработанный геометрический декор разбивается и оживляется целыми тематическими сценками, например, изображениями погребальных процессий или сражений на суше и на море.

Эти сдвиги в материальной и духовной культуре вполне красноречивы; они вне всякого сомнения свидетельствуют о возобновившемся общественном движении. Что же касается более глубинного социального смысла этих перемен, то на этот счет могут быть высказаны только предположения, но предположения весьма вероятного свойства. Именно, если в массовом распространении железного оружия можно видеть признак возрастающего значения народного ополчения, то производство огромных, причудливо-разукрашенных дипилонских ваз должно указывать на другое полярное явление — на рост значения тех, кто мог заказывать подобные предметы роскоши, т. е. богатых аристократов. Более того, появление вновь роскошных гробниц вроде той, что была недавно обнаружена в Лефканди (на Эвбее), может свидетельствовать о выделении из слоя общинной знати отдельных сверхличностей «княжеского типа», главенствующих царей-басилевсов.

Таким образом, уже на археологическом материале, понятом в русле античных представлений, можно констатировать углубляющееся социальное расслоение в греческом обществе XI-IX вв. Оставляя до поры до времени в стороне вопрос о роли и судьбе основной массы общинников, отметим, как особенно впечатляющее, формирование некой общественной элиты. Признание главенствующего положения этого аристократического слоя, в свою очередь, позволяет лучше понять заглавные черты архаической культуры, а вместе с тем и символику геометрической вазописи, в особенности ваз дипилонского стиля. Можно согласиться с тем, что в тяжелой, но гармоничной монументальности, в пестром, но, без сомнения, рационально разработанном декоре, в самих сценах греческих тризн или схваток нашла свое отражение сформировавшаяся модель аристократических ценностей —та же, что и воплощенная в корреспондирующих с дипилонскими вазами по времени и духу гомеровских поэмах.

У Гомера отчетливо уже выступает ведущее, господствующее положение знати во всех сферах жизни — в духовной так же, как и в реальной, социально-политической, — а вместе с тем и соответствующий тип протоклассовой и протогосударственной организации — аристократический протополис. Этот последний является как своеобразный итог того общественного развития, которое схематично, но достоверно рисуется по данным материальной культуры начиная с середины XI в. Но если общее направление и итог этого развития нам в принципе ясны, то уточнения требуют отдельные детали, некоторые частные, но все-таки важные вопросы: что могло быть исходным пунктом, или зародышем, этого полисного развития, в каких материальных формах могли запечатлеться его первые шаги и как, собственно, отразились его результаты в образах античной эпической традиции.

Исходным генетическим ядром полиса, как уже указывалось, надо считать древнюю сельскую общину микенского и субмикенского времени, но не всякую вообще, а особенно выдававшуюся своею укреп-ленностью и жизнеспособностью, способную, в случае необходимости, стать общим убежищем всего племени,—то, что иногда называют эгей-ским протополисом. При этом, помимо ландшафта, свою роль в выделении того или иного поселения в протополис могли сыграть старинные традиции — постольку, конечно, поскольку отдельным древним поселениям удавалось сохранить свои функции и свое значение также и после пертурбаций в конце II тыс. до н.э. на всем протяжении дальнейшего переходного периода. Справедливо замечает по этому поводу Г. Ф. Полякова: «Полисы возникали в различных условиях по отношению к своему культурному прошлому — к микенской культуре. Нельзя не предположить, что на возникновение полисов оказали влияние те культурные традиции и технические навыки и знания, которые никогда полностью не умирали после гибели микенского мира, особенно если учесть, что в ряде поселений прослеживается непрерывность обитания начиная с микенской эпохи». И далее она еще раз разъясняет свою мысль: «Как показывает археологический материал, в “темные века” развитие техники обработки металлов, керамическое искусство начались не на пустом месте, но опирались на стойкие традиции микенского времени. Следует заметить, что рост городов мог происходить не только в результате длительного разложения общины и постепенного отделения ремесла от земледелия, как обычно рисуют образование города при возникновении его в «чистых» условиях разлагающейся земледельческой общины».

Иными словами, процессу урбанизации в послемикенской, архаической Греции могло содействовать то важное обстоятельство, что в ряде случаев он развивался не на пустом месте, а на основе, унаследованной от микенского или позднейшего, но тоже достаточно еще раннего времени.

В любом случае, однако, переоценивать урбанистические качества первоначальных протополисов не приходится, тем более, что наши сведения о них крайне ограничены. Как бы там ни было, в «темные» XI-IX вв. до н. э., — скорее, впрочем, к концу этого периода, — археологически выявляется не один, как заявляют иногда скептики вроде Ч. Старра, а целый ряд таких послемикенских протополисов: Смирна на западном побережье Малой Азии (на перешейке, на выступе береговой полосы), Загора на острове Андросе (на отдаленной от моря плоской вершине), Эмпорио на острове Хиосе (на склонах высокого холма поодаль от моря) и др. По своему планировочному типу они были, согласно определению Ю. В. Андреева, либо, чаще, интра-вертными, когда помещения концентрировались в пределах укрепленной площадки, либо, реже, экстравертными, когда жилые кварталы выносились за пределы цитадели на склоны холма. Первый тип представлен Смирною и Загорой, второй — хиосским Эмпорио. Выбор типа поселения, очевидно, диктовался каждый раз стратегическими соображениями, поскольку главным назначением такого городища было служить убежищем для некоторой массы населения, сплоченной общностью происхождения и организации в более или менее крупное единство .

Эти протополисы были невелики по объему и весьма примитивны по характеру: скопища небольших, как правило, в одно помещение домиков, квадратных или овальных в плане, сложенных из кирпича-сырца, с соломенной кровлей; никаких следов правильной общей планировки или хотя бы четко обозначенного общественного центра. С городом такое раннее городище сближали только компактность застройки и наличие укреплений в виде стены, опоясывавшей все поселение, или акрополя, к которому оно тогда жалось. Однако, будучи центром притяжения для населения округи сначала как убежище, а затем, после сооружения здесь святилища божеству-покровителю и переноса сюда же резиденции правителя, также и как средоточие религиозной и политической жизни, такое городище со временем могло превратиться в настоящий многолюдный город, способный играть роль универсального центра —и религиозного, и военно-политического, и экономического.

Конкретный живой облик такого протополиса отображен у Гомера. Это в особенности Троя, а для несколько более поздней стадии, для зоны ионийской колонизации, как предполагают, еще и город сказочного народа мореходов-феаков на острове Схерии. С городом этот гомеровский протополис роднят его центральное положение, укрепленность и компактность застройки, но ни в социально-экономическом, ни даже в политическом отношении он еще не является городом-государством в собственном смысле слова. Он не выделился из сельской округи и не противостоит ей как центр ремесла и торговли. Его население в принципе совпадает с совокупностью данного народа, с массою составляющих этот народ соплеменников-землевладельцев. В нем нет институтов-учреждений и зданий, — воплощающих власть, отделившуюся от народа, если только не считать такими воплощениями власть и дом патриархального главы племени, Приама в Трое или Алкиноя на Схерии, что, однако, было бы несомненной передержкой.

Все же надо заметить, что эта характеристика гомеровского протополиса правильна лишь в принципе, поскольку она опирается на главный и по этой именно причине сильно архаизированный образец — Трою. Тот же гомеровский эпос содержит целый ряд таких данных, которые, без сомнения, отражая ситуацию, близкую времени жизни самого поэта, свидетельствуют о начавшемся уже движении в сторону цивилизации — к городу, к классовому обществу, к государству. Показателен в этой связи образ жизни феаков: они не только наделенные участками земли обитатели некоего укрепленного городища, но притом еще и мореходы. И надо думать, что облик этих сказочных мореходов был смоделирован с таких реальных прототипов — греческих общин Архипелага или Ионии, —для которых морские занятия служили средством удовлетворения не только отвлеченных, но и вполне материальных интересов, связанных с морской торговлей.

Соответственно и город феаков, по сравнению с Троей, наделен характерным обликом более развитого приморского поселения. Он обладает не только стенами, отвечавшими его назначению служить центральным убежищем для племени, но и гаванями с соответствующими морскими арсеналами (навесами для кораблей, хранилищами для парусов и снастей, мастерскими для изготовления весел и проч.), что отвечает новейшей жизненной ориентации, и расположенной здесь же площадью —агорой, чье назначение, разумеется, не ограничивалось быть местом народных заседаний, как на том настаивают те, кто занижает уровень социально-экономического развития греков в архаическую эпоху. Можно не сомневаться, что в обычное время (и у обычного народа) она была также и местом для торжища, как то и понято и вольно, но по существу правильно передано великими переводчиками «Одиссеи» И.-Г. Фоссом и В. А. Жуковским. Но для вящей иллюстрации нашего изложения приведем это место из «Одиссеи» полностью, как оно выглядит в переводе Жуковского. Это — слова Навсикаи, приглашающей Одиссея следовать за нею в город, где живет и правит ее отец Алкиной:

Потом мы В город прибудем. с бойницами стены его окружают; Пристань его с двух сторон огибает глубокая, вход же В пристань стеснен кораблями, которыми справа и слева Берег уставлен, и каждый из них под защитною кровлей; Там же и площадь торговая [121] вкруг Посейдонова храма, Твердо на тесаных камнях огромных стоящего; [122] снасти Всех кораблей там, запас парусов и канаты в пространных Зданьях хранятся; там гладкие также готовятся весла,.

В приведенном описании города феаков бросается в глаза выра зигельная комбинация основных структурообразующих элементов -стен (πύργος, в других местах —τείχος, τείχεα), гаваней (λιμένες) и примыкающей к этим последним площади (άγορά), что все вместе выдает сложение полиса, опирающегося на укрепленное городище, обладающего самодеятельным населением и ориентированного на море (мы отвлекаемся здесь от темы Алкиноева дворца, в которой надо видеть скорее реминисценцию микенского времени). Для сравнения и в подтверждение высказанной мысли приведем еще два отрывка из «Одиссеи», где также отражена общая панорама города феаков. Идущий по городу Одиссей дивится открывающейся его взору картине:

Он изумился, увидевши пристаии, в них бесконечный Ряд кораблей, и народную площадь, и крепкие стены Чудной красы, неприступным извне огражденные тыном.
А вот Алкиной приводит Одиссея в феакийское собрание: Царь Алкиной многовластный повел знаменитого гостя На площадь, где невдали кораблей феакийцы сбирались. Сели, пришедши, на гладко обтесанных камнях друг с другом Рядом они.

В гомеровской стране феаков мы стоим, таким образом, на пороге цивилизации. Ведь акцент на морские занятия и роскошный образ жизни феаков подсказывает ту именно цепь рассуждений, которая позднее отчетливо будет представлена у Фукидида: прогресс в море-плавании — рост богатства — развитие городской жизни (см. в начальной части его труда, в так называемой Археологии, и в частности: I,5, 1; 7; 8, 2-4).

Под этими камнями можно понимать ограду, вымостку или, наконец, что кажется наиболее вероятным, вид сидений. Ср. далее, Od. VIII, 6-7, где говорится, что Алкиной и Одиссей, придя на агору, сели «на гладко обтесанных камнях (έπι ξεστοΐσι λί'όοισιν)»; ср.: Андреев Ю. В. Раннегреческий полис. С. 38; Martin R. Recherches sur l’agora grecque. Paris, 1951. P. 38.

Разумеется, картина городской жизни у феаков должна быть соотнесена, как уже указывалось, скорее всего, с зоной греческой колонизации—древнейшей, в Малой Азии, или позднейшей, уже исходившей из этого региона. В первом случае заслуживает внимания отмечаемое некоторыми исследователями сходство города феаков с древнейшей, открытой археологическими раскопками Смирной: то же расположение на берегу моря, та же компактность поселения, заключенного в кольцо стен. Что же касается параллели с позднейшей колонизацией, то она с очевидностью следует из описания того, как феаки покинули прежнюю свою родину и обосновались на Схерии; здесь именно нашла отражение типическая картина колонизационного предприятия, основания колонистами нового города в заморской земле:

Афина же тою порой низлетела В пышноустроенный город любезных богам феакиян, Живших издавна в широкополянной земле Гиперейской, В близком соседстве с циклопами, диким и буйным народом, С ними всегда враждовавшим, могуществом их превышая; Но напоследок божественный вождь Навсифой поселил их В Схерии, тучной земле, далеко от людей промышленных. Там он их город стенами обвел, им построил жилища, Храмы богам их воздвиг, разделил их поля на участки.

В любом случае очевидно значение самого факта появления в «Одиссее» протополиса нового типа, гораздо более прогрессивного, чем тот, что нашел отражение в «Илиаде» в образе Трои. Пример с феаками выразительно подтверждает возникновение такого морского протополиса у греков уже к рубежу IX-VIII вв. И если он был навеян поэту близкой ему исторической ситуацией в Малой Азии, то это лишь подтверждает не раз высказывавшееся положение о том, что в ранний период заселенный греками район малоазийского побережья обгонял в развитии метрополию — Балканскую Грецию.

В этой связи заслуживает внимания предположение о том, что первые полисы вообще возникли у греков в зоне их первоначальной колонизации в Малой Азии, где самое обоснование в иноплеменной, зачастую враждебной греческим поселенцам среде диктовало раннюю их консолидацию в укрепленные города-государства. «Непреодолимый антагонизм эллинов и местного анатолийского населения, — пишет Г. Бенгтсон, — постоянно висевшая над вновь основанными поселениями угроза внезапной гибели принудили колонистов с самого начала укрыться под защиту стен укрепленных поселков. Совместное проживание внутри тесно ограниченного кругом стен пространства навязало эллинам на чужой земле способ существования, от которого они были далеки в Греции, где господствовал деревенский строй жизни. Таким образом, в Малой Азии греки пришли к выработке ограниченного, но зато тем более интенсивного городского стиля жизни. В рамках его родились тот дух и тот способ политического мышления, которые так характерны для греков исторического времени: патриотизм, привязанный к ограниченной родине, к полису, необычайная интенсивность внутренней политической жизни новых государственных общин — качества, которые в такой разработанной форме стоят особняком в древнем мире <...>. При оценке развития в Малой Азии, особенно в Ионии, речь идет о своеобразном явлении, которое надо объяснять специфическими обстоятельствами, как географическими, так и политическими. Оно значительно, может быть, на несколько столетий, обогнало развитие в метрополии. Таким образом, весьма вероятно, что Греция испытала со стороны своих колоний сильнейшее воздействие не только в культурной, но и в государственной жизни».

Как бы там ни было (ибо мы не склонны в такой категорической форме разделять мнение о первоначальном возникновении полисов именно в Малой Азии), описание города феаков в «Одиссее» можно считать достаточно красноречивым свидетельством начавшегося у греков процесса урбанизации. Но в гомеровских поэмах можно обнаружить и другие, и притом более прямые, указания на то, что их автору был уже известен город в его новом социологическом качестве. Одно такое указание (и самое яркое) — это известное место из 23-й песни «Илиады», где Ахилл на тризне по Патроклу объявляет состязания и призы для участников, и в их числе — массивный железный диск из цельного самородка:

Тут Ахиллес предложил им круг самородный железа; Прежде метала его Этионова крепкая сила; Но когда Этиона убил Ахиллес градоборец, Круг на своих кораблях он с другими корыстями вывез. Стал наконец он пред сонмом и так говорил аргивянам; «Встаньте, которым угодно и сей еще подвиг изведать! Сколько бы кто ни имел и далеких полей и широких,— На пять круглых годов и тому на потребы достанет Глыбы такой; у него никогда оскуделый в железе В град не пойдет ни оратай, ни пастырь, но дома добудет».

В этом отрывке отчетливо проступает уже противоположение города и сельской округи, «полей» (πόλις — άγροί). И хотя владельцы «тучных полей» обычно проживают в самом городе, а в их сельских усадьбах, «в поле», ютятся лишь их работники, пахари и пастухи (ср.: Od. XI, 187 слл., где проживание Лаэрта, отца Одиссея, в сельской усадьбе, в «поле», которое опять-таки противополагается «городу», представлено как нечто необычное), важно то, что город здесь выступает как место, где занимающиеся сельским хозяйством могут приобрести необходимый им металл, т. е. как центр торговли.

Разумеется, нельзя закрывать глаза на то, что и торговля и ремесло фигурируют у Гомера в очень еще неразвитом виде. Ремесленные занятия представлены отдельными специалистами, кузнецами, плотниками, горшечниками, которые вместе с гадателями, исцелителями, певцами зачисляются в один разряд работающих на народ — демиургов (δημιοεργοί) (ср.: Od. XVII, 382-386, и XIX, 134-135). Они явля-ются по вызову, перебираются с места на место и не образуют еще ни самостоятельного класса, ни особого посада. Равным образом и торговля носит еще примитивный меновой характер (см. классическое место — Il., VII, 465-475), хотя уже появляются и условные мерила стоимости: чаще всего скот, когда товар приравнивается к известному количеству быков, иногда отдельные ценные предметы (котлы или треножники) и даже определенного веса слитки драгоценного металла (таланты золота). Сама торговля не отделилась еще совершенно от таких свойственных примитивному состоянию форм, как обмен дарами, с одной стороны, и разбой, пиратство —с другой, но тип деловых людей — пректеров (πρηκτήρες), добывающих прибыль морской торговлей, и притом не обязательно финикийцев, уже известен Гомеру (см.: Od., VIII, 158-164).

Так или иначе, не приходится отрицать наметившихся важных экономических сдвигов, выражавшихся в постепенном отделении от земледелия специальных ремесленных и торговых занятий. И, очевидно, именно этими сдвигами была обусловлена обозначившаяся тогда же оппозиция город—сельская округа, оппозиция, указывающая на рождение нового, настоящего города.

Соответственно этой уже обозначившейся тенденции к переменам в области экономики, и даже еще более отчетливо, проступают новые тенденции и в сферах социальной и политической. Греческое общество на исходе IX в. до н.э. как оно рисуется нам на основании данных Гомера, — это рождающееся классовое общество, с рельефно выступающей множественной градацией в среде некогда равных общинников-сельчан.

Наверху социальной пирамиды — родовая аристократия, комплектующаяся из «богом рожденных» (διογενέες) и «богом вскормленных» (διοτρεφέες), как их определяет эпический поэт, царей-басилевсов и их сородичей, чье реальное господство опирается на традиционное верховенство знатных семей в общинах, на ведущую их роль в делах войны и на предоставленные им от общин и закрепленные в наследственное владение лучшие и большие наделы земли — теменосы (об этих привилегиях царей см.: Il., XII, 310 слл; обстоятельное описание царского надела —ibid., XVIII, 550 слл.). Ниже —масса простого народа, главным образом земледельцев, чье положение свободных общинников — крестьян и воинов — непосредственно зависит от сохранения полученных ими от общины земельных участков —клеров. Еще ниже —утратившие эти однажды данные им наделы «бесклерные мужи» (ανδρες άκληροι), бедняки, которых нужда заставляет идти к богатому и знатному соседу в поденщики, превращая, таким образом, в презренных и забитых батраков-фетов. И, наконец, на самом социальном дне —рабы, добытые войною или пиратством, используемые достаточно уже широко и в сельском хозяйстве (в садоводстве и скотоводстве), и в домашних работах, и для личных услуг. Их сравнительно патриархальное положение с точки зрения бытовой не исключает, однако, вполне определенного состояния рабства в принципиальном плане, поскольку господину, владеющему раЬами, возможно и распоряжаться ими, и творить над ними суд и расправу по собственному произволу (ср. расправу Одиссея над своими неверными рабами, Od. XXII, 390 слл.).

Множественность и пестрота социальных градаций в гомеровском обществе не должны, однако, затемнять главных, отчетливо различаемых и не раз подчеркиваемых в эпосе классовых отличий. Это, во-первых, в среде свободных людей — противоположение аристократии и простого народа, демоса (см. в особенности в «Илиаде», в сцене испытания войска, II, 188 и 198: царь, знаменитый муж, и человек из народа, βασιλεύς καί έξοχος άνήρ, и δήμου άνηρ), противоположение, которое оттеняется характерной, весьма разработанной социально-этиче-ской терминологией, выдающей аристократическую ориентацию эпического поэта. Знатные для него —мужи хорошие (άγαύοί), лучшие (άριστηες), доблестные (έσΰλοί), герои (ήρωες) par excellence, тогда как простолюдины — мужи плохие (κακοί), худые (χέρηες) и т.п. Во-вторых, не менее отчетливое и по крайней мере столь же важное противоположение свободных и рабов (ср. метафорическое противопоставление в Il., VI, 455 и 463: день свободы и день рабства, έλεύΰερον ήμαρ и δούλιον ήμαρ). Эти две оппозиции не то что намечают, а отчетливо уже обозначают заглавные социальные водоразделы античного рабовладельческого общества.

Глубокому социальному расслоению гомеровского общества соответствуют и другие важные признаки далеко зашедшего разложения традиционного общинного строя. Перерождение затронуло самое организационную структуру древнего общества: при видимом сохранении общинных форм организации в лице, в частности, таких подразделений верхнего уровня, как фратрия и фила (Il., II, 362-366), бросается в глаза отсутствие рода — этой важнейшей низовой ячейки первобытного общества. Род у Гомера — понятие генеалогическое, а не структурное; в общественной жизни его место вполне заступила другая и более прогрессивная ячейка — индивидуальная семья и хозяйство, ойкос. Соответственно и в сфере собственнических отношений общинное начало сохраняется лишь в качестве некоего суверенного и регулирующего навершия (изначальное распределение земли между соплеменниками—Od., VI, 10; контроль над землевладением и землепользованием implicite может подразумеваться в сцене Il., XII, 421-423; выделение из общественного фонда теменосов для знати —Il., VI, 194-195; IX, 576-580; XII, 313-314; XX, 184-186), между тем как в повседневной реальности утвердился частновладельческий принцип. Причем этот новый прогрессивный тип владельческого права проявляется в отношении не только рабов и прочей движимости, но и земли, что находит выражение и подтверждение в стихийно развивающемся движении земельной собственности (ср. появление «бесклерных» и «многоклерных» людей—Od., XI, 490, и XIV, 211). Соответственно и в сфере высшей уголовной ответственности наряду и на смену кровнородственной поруке и мести отчетливо выступает новый принцип личной ответственности и штрафа (ср.: для кровной мести— Od., XXIII, 118-122; XXIV, 430-437; для штрафа —Il., IX, 632-636).

Принимая во внимание совокупность всех этих признаков, можно смело утверждать, что в плане социальном, по крайней мере к исходу периода, гомеровские греки явно находились уже на грани разрыва с традиционным общинным порядком и перехода на стадию цивилизации со всеми присущими ей элементами и качествами — хозяйством индивидуальной семьи, господством частновладельческого принципа и разделением общества по имущественной и правовой градации на более или менее четкие социальные группы.

Равным образом и в сфере политической, хотя до рождения правильного государства дело еще не дошло, о подлинном народоправстве первобытнообщинной поры говорить уже, конечно, не приходится. Традиционная структура управления в лице известной триады народное собрание — совет старейшин — вождь сохраняется, но сохраняется, скорее, внешне, нежели по существу. Собрания общинников (воинов) созываются от случая к случаю по прихоти знатной верхушки, и служат эти сходки для обоснования и проведения мер, отвечающих интересам прежде всего самой знати. И это верно как для ахейского войска под Троей, так и для мирной Итаки — и там и здесь всем заправляют знатные патроны общины.

Насколько простой народ политически принижен и оттеснен на задний план, видно по знаменитому эпизоду с испытанием войска во 2-й песне «Илиады», в сцене, где Одиссей окриками и ударами скипетра обуздывает ораторов из народа, в частности и Терсита, вздумавшего в общем собрании воинов поносить царей. Эти последние из народных предводителей все более превращаются во всесильных властелинов, чьи автократические замашки и притязания ограничиваются не столько волею народа, сколько ревнивым и заинтересованным отношением к власти прочей знати, добивающейся (и с успехом) установления вместо подозрительной патриархальной монархии собственного корпоративного правления. Реальная власть родовой знати столь велика, что политическая система, современная эпическому поэту, может быть без обиняков определена как аристократическая. И если в рамках следующей, архаической эпохи эта система не утвердилась окончательно и не привела греков к кастовому государству восточного типа, то виною тому был отнюдь не недостаток желания у самой знати, а действие совсем иных, не зависящих от ее воли, объективных факторов.

 

3. СТАНОВЛЕНИЕ (ПРОТО)ПОЛИСА. СИНОЙКИЗМ

Итак, к исходу так называемой гомеровской эпохи, т. е. приблизительно к концу IX —началу VIII в. до н.э., греческий мир вновь находился в преддверии цивилизации. Насколько интенсивно шло развитие в эту сторону, видно из сличения двух более или менее фиксированных этапов — времени Гомера (рубеж IX-VIII) и времени Гесиода (рубеж VIII-VII вв.). За столетие, разделяющее эти два этапа, как мы скоро сможем убедиться, формирование классового общества, а вместе с тем и города и государства вступило у греков в решающую фазу.

Эгейский протополис становится, наконец, настоящим полисом, т. е. городом-государством, и, хотя мы не в состоянии шаг за шагом проследить этот процесс на его ранних стадиях, общие причины и линии развития рисуются вполне определенно. Впрочем, помимо скудных данных археологии и сложных для интерпретации свидетельств эпоса, в нашем распоряжении имеется важный параллельный материал, доставляемый позднейшей античной историографией (Фукидид, Аристотель, Страбон, Плутарх), который позволяет рельефнее оттенить важнейшие стадии, равно как и конкретные обстоятельства и формы рождения греческого полиса.

В особенности велико значение свидетельств Фукидида, специально изучавшего по всем доступным ему источникам древнейшее прошлое Эллады. В своей Археологии, сжатом историческом очерке греческих дел до Пелопоннесской войны (Thuc., I, 2-19), он выразительно, хотя и не слишком определенно во временном отношении, выделяет две эпохи в жизни греческого полиса. В древности (τό πάλαι) города были неукрепленными, лишенными стен (πόλεις ατείχιστοι), и являли собой, скорее, группы соседствующих деревень (κατά κώμας οίκούμε-ναι), чем города в собственном смысле. Поскольку в то же время, с первыми успехами мореплавания, развилось пиратство, этот подвид характерных для эпохи варварства войн ради добычи, древнейшие города располагались чаще всего в глубине страны, вдали от побережья (από Όαλάσσης μάλλον ωκίσΌησαν) (I, 5, 1; I, 7, в конце). Напротив, в новейшее время (νεώτατα), в эпоху более развитого мореплавания, пришедшей на смену пиратству торговли и возросшего материального достатка, города стали основываться на самом побережье (επ' αύτοίς τοΐς αίγιαλοΐς έκτίζοντο), на перешейках, которые жители укрепляли стенами (και τείχεσι τους ίσΰμούς άπελάμβανον), ради торговли и защиты от соседей (I, 7, в начале).

Еще раз отметим, что определить в точности временные рамки, в которые Фукидид заключает существование древних, а затем возникновение новых городов, на основании его рассказа не представляется возможным. Все же естественно было бы сопоставить эпоху древних поселений со временем изначальных эгейских протополисов типа гомеровской Трои или ранних поселений в Смирне, Загоре и Эмпорио, а эпоху новых городов — с периодом становления протогородских центров того типа, который вырисовывается на основании гомеровского описания города феаков и по данным археологии, свидетельствующим о разрастании и укреплении Старой Смирны (в IX-VIII вв.) и о развитии новых., перенесенных с отдаленных холмов ближе к морю, поселений в Загоре, Эмпорио и Эретрии (VIII-VII вв. до н. э.). Но главное — это предложенное Фукидидом экономическое обоснование прогресса городской и общественной жизни Эллады в древнейший период.

Бросается в глаза подчеркиваемая древним историком принципиальная связь между успехами мореплавания, развитием морских промыслов — сначала пиратства, а затем торговли, — ростом богатства и становлением города у греков. Процитируем полностью место о новых городах, которое только что передавалось в перифразе — процитируем для того, чтобы читатель мог убедиться в правильности нашего переложения древнего автора. «Все города, — пишет Фукидид,— основанные в последнее время (νεώτατα), когда мореплавание получило уже большее развитие, а средства имелись в большем избытке (καί ήδη πλωιμωτέρων οντων περιουσίας μάλλον έχουσαι χρημάτων), основывались непосредственно на морских берегах и забирали стенами перешейки в видах торговли и для ограждения себя от соседей (εμπορίας τε ένεκα και τής πρός τους προσοίκους έκαστοι ισχύος» (I, 7, в начале). И та же цепь суждений повторяется в следующей главе: «Взаимные сношения на море усилились (πλωιμώτερα έγένετο πρός άλλήλους) <...> и приморские жители владели уже большими средствами (μάλλον ήδη τήν κτήσιν των χρημάτων ποιούμενοι) и потому крепче сидели на местах, а некоторые оградили себя и стенами, потому что становились богаче (καί τινες και τείχη περιεβάλοντο ώς πλουσιότεροι εαυτών γιγνόμενοι). Ведь стремление к наживе вело к тому, что более слабые находились в рабстве у более сильных, тогда как более могущественные, опираясь на свои богатства (περιουσίας έχοντες), подчиняли себе меньшие города» (I, 8, 2-3, перевод Ф. Г. Мищенко —С. А. Жебелева с некоторыми нашими изменениями).

Это проливает дополнительный свет на те обрисованные нами выше в общей форме главные факторы, которые определили формирование новой городской цивилизации у греков в 1-й половине I тыс. до н. э. Переводя суждения древнего историка на язык современной науки, мы можем сказать, что основными рычагами этого процесса были социально-экономический прогресс и обусловленный им на исходе гомеровского времени демографический взрыв. Именно так: не демографический фактор сам по себе, как выходит у некоторых исследователей, и в частности у Ю. В. Андреева, а сложное взаимодействие социально-экономического развития и вызванного им резкого роста народонаселения дало толчок к выделению из сельского материка многолюдного города как центра экономической и социальной жизни определенной области, населенной гомогенной этнической группой. Оно же, возбудив острую борьбу соседствующих групп за обладание материальными условиями жизни, и прежде всего землею, содействовало возрастанию роли города-крепости также и как политического центра. И наконец, оно же одновременно с этими социально-экономическими и политическими сдвигами ускорило распад общинно-родовых связей, вызвало глубокое социальное расслоение и рост антагонизма среди новых сословных групп, в ожесточенной борьбе которых и была окончательно выработана классическая форма античного государственного единства — гражданская община, полис.

В этой связи надлежит отвергнуть и всю парадоксальную трактовку Ю. В. Андреевым греческого города как явления в своем роде исключительного, а именно преждевременного, явившегося к жизни в силу крайностей демографического роста и межплеменных военно-политических коллизий, до сложения соответствующих фундаментальных предпосылок — до государства и даже до самого города в точном социологическом смысле этого слова. Конечно, если бы преждевременное рождение города связывалось только с гомеровским временем, то можно было бы достичь понимания соответствующим уточнением понятия, отличием гомеровского протогорода (городища) от возникающего в архаическую эпоху настоящего города, но Ю. В. Андреев настаивает именно на применении своего тезиса ко всему периоду формирования античного рабовладельческого общества, а с этим согласится никак нельзя.

Но вернемся к исторической традиции древних. Она позволяет не только уточнить общие факторы, но и зримо представить конкретные формы становления города-государства. Распространенным способом перерастания протополиса в подлинный город-государство, в полис, был синойкизм, т. е. сселение всех или значительной части жителей данной области в одно большое, более укрепленное и более жизнеспособное поселение, соответственно достижение таким простейшим путем как социально-экономической интеграции, так и политической консолидации всего живущего в этой области этноса. При этом процессе консолидации известную роль в качестве естественной предпосылки играло местное, локальное племенное единство; от территориально-племенного сообщества традиционного, хотя и аморфного, рода естествен был переход к более организованному и сплоченному племенному союзу (народности), а от этого последнего —к окончательно консолидированному, правильному единству типа города-государства. В более конкретном плане для формирования самого городского центра — основы и оплота такого полисного единства — несомненное значение имели узколокальные объединения расположенных по соседству сельских общин-демов.

Консолидация общего плана представлена в традиции, например, синойкизмом Тесея, состоявшим в объединении населения Аттики, жившего независимо по старинным городкам (Кекропово Двенадцатиградие), в один полис с центром в Афинах (см. ниже). Что же касается более элементарной трансформации «гнезда» соседствующих деревень в единое (прото)городское поселение, то об этом процессе можно судить на примере Аркадии, где возникшие в древности объединения демов (συστήματα δήμων) в конце концов переросли в городские центры (Strab., VIII, 3, 2, р. 336-337). Возможно, что и в Аттике числившееся среди 12 древнейших центров так называемое Четырехградие (Τετράπολις), куда входили демы Эноя, Марафон, Пробалинф и Трикориф (Strab. VIII, 7, 1, р. 383; IX, 1, 20, р. 397), было одним из таких первоначальных объединений сельских общин. Промежуточной ступенью, когда группа соседствующих деревень уже составляла некое политическое и даже топографическое единство, но еще не оформилась надлежащим образом как урбанистическое целое, могли быть те древние, не укрепленные стенами и заселенные по деревням города, о которых упоминает Фукидид (Thuc., I, 5, 1 —πόλεσιν άτειχίστοις κα'ι κατά κώμας οίκουμέναις). Застывшим образцом таких недоразвитых городов долго оставалась Спарта, которая, по свидетельству того же Фукидида (I, 10, 2), еще и в конце V в. до н.э. являла собой полис несинойкизированный (ουτε ξυνοικισθείσης <τής> πόλεως), не обставленный храмами и другими дорогими сооружениями, заселенный по деревням согласно древнему эллинскому обычаю (κατά κώμας δέ τω παλαιω τής Ελλάδος τρόπω οίκισ'θείσης).

Заметим еще, что синойкизм не был единственно возможной формой становления города-государства. Процесс областной интеграции не исключал и иной, противоположной формы, а именно выделения из первичного большого поселения, по мере его разрастания, ряда дочерних поселений, служивших целям освоения и господства полиса над его округою, над хорою. Однако такой путь был, скорее, характерен для зоны завоевания и колонизации, а в метрополии наиболее распространенным был все-таки синойкизм.

Ярким конкретным примером такого процесса интеграции и консолидации служил уже для древних и, естественно, продолжает оставаться и для нас так называемый синойкизм Тесея в Афинах (см.: Thuc., II, 14-16; Aristot., fr. 384 Rose, из недошедшей до нас начальной части «Афинской политии»; Strab., IX, 1. 20, р. 397; Plut. Theseus, 24-25). Разумеется, мы не обязаны вместе с древними буквально приписывать осуществление синойкизма в Афинах древнейшему аттическому царю и герою Тесею. Последний — личность легендарная, и хотя не исключено, что с его именем и в самом деле могла быть связана какая-то первичная консолидация Аттики еще в ахейский период, и что, благодаря этому, за ним по преимуществу и закрепилась роль первоначального объединителя и устроителя Афинского государства, все же тот синойкизм, который ему приписывает позднейшая традиция, был событием, несомненно, послемикенского времени, когда после длительного периода дезинтеграции и упадка, вновь стали набирать силу тенденции к этнополитическому единению.

Согласно преданию, до Тесея единого Афинского государства, да и города Афин, по-настоящему не было. «Дело в том, — повествует Фукидид, — что при Кекропе и при первых царях до Тесея население Аттики жило постоянно отдельными городами (κατά πόλεις), имевшими свои пританеи и правителей (αρχοντας). Когда не чувствовалось никакой опасности, жители (этих городов) не сходились на общие совещания к (афинскому) царю, но управлялись и совещались отдельно сами по себе. Некоторые города по временам даже воевали между собою, например Элевсин с Эвмолпом во главе против Эрехтея» (Thuc., II, 15, 1).

Среди этих небольших, но вполне самостоятельных городов, или, лучше сказать, городищ, Афины, совпадавшие тогда, по выразительному свидетельству Фукидида (II, 15, 3—6), с Акрополем, возможно, выделялись только своим срединным положением и большей укрепленностью. «Но, — продолжает древний историк,— после того, как царскую власть (в Афинах) получил Тесей, соединявший в себе силу с умом, он и вообще привел в порядок страну, и, в частности, упразднив булевтерии и власти (τάς άρχάς) прочих городов, объединил путем синойкизма всех жителей вокруг нынешнего города (ές τήν νυν πόλιν ουσαν ξυνώκισε πάντας), учредивши один булевтерий и один пританей. Жителей отдельных селений, возделывавших свои земли, как и прежде, Тесей принудил иметь один этот город (ήνάγκασε μια πόλει ταύτη χρησΌαι), который, поскольку все уже принадлежали к нему одному (απάντων ήδη ξυντελούντων ές αύτήν), стал велик и таким передан был Тесеем его потомкам. С тех пор и еще по сие время афиняне совершают в честь богини (Афины) празднества на общественный счет Синойкии» (Thuc., II, 15, 2).

Тесей выступает, таким образом, в античной традиции как объединитель Аттики и создатель афинского полиса. Он покончил с автономией отдельных аттических городков, закрепив за Афинами роль единого политического центра. Вместе с тем сселением в Афины если и не буквально всех жителей Аттики,— ибо Фукидид определенно свидетельствует, что большая их часть осталась жить в своих старинных селениях (ср.: II, 14, 2; 15, 2; 16, 1-2), —то хотя бы значительной их части, и в первую очередь, очевидно, знати, он сильно содействовал физическому росту Афин как города, становлению их как главного и единственного городского центра Аттики. Еще раз оговорим легендарный характер предания в том, что касается точных обстоятельств проведения афинского синойкизма. Однако независимо от того, кем и как были проведены охарактеризованные выше преобразования, их значение очевидно. Благодаря этим мерам Афины превратились не только в политический центр Аттики, но и в город по преимуществу, перед которым должно было померкнуть городское значение других аттических протополисов.

Археологические данные, со своей стороны, подтверждают эту свершившуюся в жизни древних Афин важную метаморфозу и указывают ее вероятную дату — X в. до н. э. В самом деле, обозначившиеся в этом столетии решительные сдвиги в материальной и духовной культуре Афин, о чем свидетельствуют находки в некрополе Керамика, равно как и датируемое этим же временем возникновение нового поселения у северного склона Акрополя, должны указывать на существенную перемену, которую естественно поставить в связь с общеаттическим синойкизмом. Разумеется, процесс политической консолидации и интеграции Аттики не был исчерпан этой важной реформой; отдельные районы Аттики долго еще могли жить своей особенной, независимой жизнью, а Элевсин и вовсе был включен в состав Афинского государства только в VII в. Однако главное было сделано: Аттика в основном была объединена, а Афины стали ее бесспорным и исключительным центром. Внешним подтверждением концентрации всей общественной жизни в Афинах стало параллельное переселению знатных аттических родов перенесение сюда же, в Афины, опекавшихся этими родами местных культов и возведение соответствующих святилищ — Посейдона, Деметры и проч.

Итак, в какой-то момент архаической истории посредством синойкизма, приписанного позднее Тесею, Афины сделали первый и, может быть, решающий шаг к превращению из протополиса в полис, в город-государство. Надо думать, — и археология прямо наталкивает на такую мысль, — что эта метаморфоза и в данном случае не была обусловлена одними только политическими мотивами, но стояла в связи с более общими социальными и экономическими сдвигами. Подтверждением этому могут служить свидетельства древних, в первую очередь Аристотеля, а позднее также Плутарха, что Тесей был у афинян не только политическим, но и социальным устроителем, ибо он первый разделил аморфную массу народа на первоначальные сословия. Как пишет Плутарх, опираясь на Аристотеля, «он не оставил без внимания того обстоятельства, что демократия стала неблагоустроенной и смешанной вследствие нахлынувшего не разделенного (на классы) множества народа, но первый выделил особо эвпатридов, геоморов и демиургов и предоставил эвпатридам решать божественные дела, поставлять должностных лиц и быть изъяснителями законов и истолкователями светских и религиозных дел. При всем том он поставил их как бы наравне с остальными гражданами, поскольку эвпатриды, как казалось, превышали остальных славой (δόξη), геоморы — приносимой пользой (χρεία), а демиурги — численностью (πλήτβει)» (Plut. Theseus, 25, 2, перевод С. И. Радцига с некоторыми нашими изменениями).

Не все в этом предании звучит одинаково вразумительно: странным представляется определение политического состояния Тесеевых Афин как демократии, равно как и самая тенденция изобразить Тесея едва ли не первым ее творцом; странным выглядит для столь древнего времени и обоснование значения демиургов, т. е. ремесленников, их численностью. Однако все это — частности, которым, впрочем, легко подыскать и объяснения. Так, манера изображать Тесея реформатором или даже творцом афинской демократии может восходить к соответствующей официальной тенденции, укоренившейся в Афинах по крайней мере с V в. (ср. свидетельства об особенном почитании афинянами Тесея начиная со времени Персидских войн —Aristot., fr. 611, 1 Rose3, из эпитомы Гераклида; Plut. Thes., 35, 8-36, 6; Cim., 8, 5-7), a представление о многочисленности демиургов может, в конце концов, опираться на действительно рано обозначившийся рост их значения, как это подсказывается стремительным развитием афинского ремесла начиная с рубежа XI-X вв. до н. э.

Важнее, однако, другое — твердо зафиксированная в традиции синхронизация Тессева синойкизма и упорядочения сословного разделения народа в Афинах. Ведь этим самым выразительно подтверждается высказанная выше мысль о взаимосвязи синойкизма и глубинных социально-экономических перемен. Но это же заставляет нас видеть в синойкизме Тесея не просто первоначальное создание (или воссоздание) этнополитического единства Аттики с одновременным превращением Афин в общеаттический городской центр, но важный исходный момент в более широком движении к цивилизации, в формировании у древних афинян нового классового общества и государства. Так именно оценивал синойкизм Тесея и Ф. Энгельс, чье суждение, крайне ценное для нас, надлежит привести здесь полностью.

«Перемена, — пишет Энгельс, — состояла прежде всего в том, что в Афинах было учреждено центральное управление, то есть часть дел, до того находившихся в самостоятельном ведении племен, была объявлена имеющей общее значение и передана в ведение пребывавшего в Афинах общего совета. Благодаря этому нововведению афиняне продвинулись в своем развитии дальше, чем какой-либо из коренных народов Америки: вместо простого союза живущих по соседству племен произошло их слияние в единый народ. В связи с этим возникло общее афинское народное право, возвышавшееся над правовыми обычаями отдельных племен и родов; афинский гражданин, как таковой, получил определенные права и новую правовую защиту также и на той территории, где он был иноплеменником. Но этим был сделан первый шаг к разрушению родового строя, ибо это был первый шаг к осуществленному позднее допуску в состав граждан и тех лиц, которые являлись иноплеменниками во всей Аттике и полностью находились и продолжали оставаться вне афинского родового устройства. Второе, приписываемое Тезею, нововведение состояло в разделении всего народа, независимо от рода, фратрии или племени, на три класса, эвпатридов, или благородных, геоморов, или земледельцев, и демиургов, или ремесленников, и в предоставлении благородным исключительного права на замещение должностей. Впрочем, это разделение не привело к каким-либо результатам, кроме замещения должностей благородными, так как оно не устанавливало никаких других правовых различий между классами. Но оно имеет важное значение, так как раскрывает перед нами новые, незаметно развившиеся общественные элементы. Оно показывает, что вошедшее в обычай замещение родовых должностей членами определенных семей превратилось уже в мало оспариваемое право этих семей на занятие общественных должностей, что эти семьи, и без того могущественные благодаря своему богатству, начали складываться вне своих родов в особый привилегированный класс и что эти их притязания были освящены только еще зарождавшимся государством. Оно, далее, показывает, что разделение труда между крестьянами и ремесленниками упрочилось уже настолько, что стало отодвигать на второй план общественное значение прежнего деления на роды и племена. Оно, наконец, провозглашает непримиримое противоречие между родовым обществом и государством; первая попытка образования государства состоит в разрыве родовых связей путем разделения членов каждого рода на привилегированных и непривилегированных и разделения последних, в свою очередь, на два класса соответственно роду их занятий, что противопоставляло их, таким образом, один другому».

Итак, мы постарались охарактеризовать главные факторы и формы начавшегося на исходе гомеровского времени становления греческого города-государства. С синойкизмом, подобным Тесееву, этот процесс приобретает достаточную определенность и выразительность. Дальнейшее знакомство с материалом, относящимся уже к архаическому времени, позволяет не только зримо представить себе контуры вновь возникающего у греков классового общества и государства, но и понять, почему эта новая городская цивилизация отлилась у них в специфическую форму античной гражданской общины. В конечном счете это было обусловлено ходом социально-политической борьбы в архаическую эпоху, тем своеобразным сочетанием и взаимодействием объективных условий и субъективных творческих импульсов, что составляет специфическое качество архаической революции в Древней Греции. К рассмотрению этой революции как заключительной, решающей фазы формирования греческого полиса мы теперь и обратимся.