1

Пойти на рыбалку сговорились еще вчера. Леня встал рано, но тесто для наживки все не мог приготовить. Только он юркнет в амбарушку за мукой, мать уже кричит:

— Лень, ты где? Не видишь, гуси опять с речки идут, прогони! Ни до чего тебе дела нет!

Тесто он спрятал в лопухах за сараем, разбудил брата Толика и еще сонного усадил с хворостиной, чтобы отгонял кур.

Мать пекла на кухне оладьи. Леня опять выжидал момент, чтобы незаметно отнести несколько оладий брату. Подвижная и ловкая, мать споро управлялась с делами. Полноватые руки ее ни минуты не оставались в покое — разольют по сковороде тесто и тут же протирают тряпкой лавку, клеенку стола, споласкивают в воде кастрюлю, оставляя после себя порядок, чистоту. Она двигалась по кухне, и веселый блеск, как маленькое солнце, завороженно сиял в ее белокурых, ковыльного цвета волосах. Как бы она ни повернулась, куда бы ни шагнула, он все время бежал за ней, скользя по ее аккуратной, гладко причесанной голове, всегда со стороны утреннего света в окне. Иногда мать вскидывала оживленное работой, кругловатое лицо, взглядывала поражающе черными, маленькими, как смородины, глазами, будто спрашивая: «Ты, сын, что-нибудь задумал?»

Все же она вышла зачем-то в сени, и Леня, завернув в тряпицу с пяток горячих оладий, бочком, бочком выскочил из дома. Когда он снова вернулся, мать держала на коленях меньшака Славку, кормила его грудью.

Уже смышленый Славик от порога увидел Леню и, не отрываясь от груди, поглядывал на брата смеющимися глазами, звал заметить его, поиграть. Белая грудь матери мягко лежала поверх кофты, синие жилки в ней напряглись от Славкиного усердия.

— Ух он, дудоня! — склонился Леня над братом. — Не стыдно? Второй год ему, а он все дудонит мамкино молоко!

До появления Славки Леня не знал, откуда берутся дети, потому что в селе маленьких почти нет. И на улицах оттого всегда пусто, хоть шаром покати. Когда родился Толик, Леня сам был еще глуп. Однажды он заметил: у матери начал бочонком вздуваться под платьем живот. Леня очень испугался, подумал, что мать заболела и скоро умрет. Но ни отец с Лениной бабкой, ни соседи как бы не замечали материной хвори. А взрослые все чаще приставали с расспросами: «Лень, кого же тебе мать подарит? Сестренку или братика?» И для Лени однажды открылась стыдливая истина материного положения. Он стал избегать ее, при разговоре отводил в сторону глаза, а когда она с большим трудом, почти мукой, усаживалась доить корову, в мыслях упрекал: «Так тебе и надо! Чтобы знала…»

Лицо матери, до рождения брата тяжелое, одутловатое, как бы всем недовольное, с появлением Славика преобразилось, снова стало живым и приветливым. А сам Леня с первых дней так привязался к меньшему брату, что казалось: вроде бы он всегда был в их семье. И теперь становилось страшно, если Леня порой лишь в мыслях допускал, что Славик вдруг почему-то не появился бы на свет.

— Вот сейчас его коза забодает, забодает! — Он направил на брата сделанные рожками пальцы. Славик, не отрываясь от груди, смеялся, и молоко струилось по его подбородку.

— Лешка, не дури, поперхнется ведь! — отогнала его мать. — Хорошо ты играешь, когда он у меня на руках! Может, на денек, вместо бабки, останешься с ним? А?

Леня тут же шмыгнул по лавке за стол и притих. Его совсем не устраивали материны намеки. Скорей бы позавтракать, и Славку отнесут к бабке, в дом старшего брата отца. Затем мать на весь день уйдет на телятник, а отец в мастерские. Им с Толиком останется лишь удочки на плечи вскинуть и — на Степной пруд, удить карпов.

— Отец наш пропал в правлении, — вспомнила мать. — Как сделали звеньевым, только и знает свои разнарядки да заседания. Не зря мамаша ругалась. Скоро забудет, на какую сторону гайку заворачивать.

Леня, чтобы выдобриться сегодня перед матерью, решил рассмешить ее. Он встал, прошел в сени и оттуда, покряхтывая, заковылял обратно в избу, изображая свою бабку, заприпадал на одну ногу.

— Шур! Чё ж ты сидишь тут?! Чё сидишь! Ты хоть знаешь, где у тебя мужик-то? — по-бабкиному истошно, со страдальческой ноткой в голосе закричал он. — Ведь его у партийцы хотят зачислить, Илюшку-то нашего! Уж два часа кряду допрашивают. Бяги скорей, турни оттель! Из правления-то. Ох, головушка моя горькая… Теперь возьмется на этих собраниях табаком чадить! Про дело совсем забудет. Бяги, бяги…

Мать мелко, поощрительно рассмеялась. Видя необычные Ленины представления, Славик тоже закатывался в звонком, с икотой, неумелом смехе.

Вошел отец, легкий, подтянутый, в своем всегда опрятном комбинезоне. Что-то ясное и деловое являлось всюду с ним, куда бы он ни входил. Стали завтракать.

— А где же у нас Толик? — спохватилась мать.

— Наверно, гусей на речку отгоняет. Снова возвращались, — сказал Леня.

— Заразы такие, как на мед тянет их домой.

В дверь заглянул бригадир Ширмачек.

— Здравствуйте вам!

— Заходи, — пригласил его отец.

Ширмачек присел на стул недалеко от порога. Мать не обернулась к нему и слова не проронила на его приветствие, только напряглась вся спиной и затылком, с лица ее как бы смахнуло веселую утреннюю оживленность.

Ширмачек достал платок, утер пот со лба.

— Седня опять будет жарить, с утра припекает.

— На то и лето, — сказал отец.

— Рожь, считай, набрала зерно, не страшно. Пшеница…

— Пшенице дождя бы к наливу, — поддерживал разговор только отец.

— Да, а кукуруза пропа-ала… — со злорадством сказал Ширмачек. — Вчера еду мимо поля — от былки до былки ветра не слыхать. Триста гектар засушено. Кое-кто за это поплатится…

— А сколько на нем вина выпито, неужели высыхло? — Матери будто кто-то обхватил и так крепко держал сзади голову, что она не в силах была обернуться, и лишь недобро, мучительно скашивала глаза, но никак не могла достать Ширмачека взглядом по звуку его голоса. — Вот кто пахал-сеял, того и заставить убрать. Как споганили землю, так пусть она их и накормит. Да еще кое-кого… — мать с нажимом в тон Ширмачеку выговорила это «кое-кого». И Ширмачек понял ее намек.

— Ну, это ты зря… Бригадир за все трактора сразу не сядет… Один всю землю не обработает. Я чё зашел-то… Илья Платонович, на собрание нынче не забудь.

— Не забуду…

— И ты, Шур, приходи. Убирайтесь с телятами пораньше…

— А что мне торчать на твоем собрании? Я там дела своего не забыла! — отрезала мать.

— Евгения Васильевича переизбирать будем.

— Зачем? — спросил встревоженный этим известием Леня. Но его изумленный вопрос остался без ответа. Слухи о смене председателя ходили еще раньше. Потом они утихли, а теперь вот снова подтвердились.

— Не приду. Ноги зря бить не буду! — отвечала обращенная к бригадиру затылком мать. — Его, кому надо, давно уже переизбрали. Меня не спросили.

— Шура! — повысил голос отец. Мать примолкла.

Закряхтел недовольный ее словами Ширмачек. Похоже, ему обидно было уходить, не ответив как-то матери. Он встал и прошел к ведру, попить воды. Широкий бабий зад его плотно обтягивали брюки, рубашка на крутых плечах тоже готова была распороться по швам.

— Да зачем Евгения Васильевича-то сымать? — опять в одиночестве возмутился Леня. И опять все промолчали.

Ширмачек брякнул в ведре кружкой и стал вкусно пить крупными звучными глотками. Мать поморщилась и брезгливо дернула плечами. Готовая испепелить Ширмачека взглядом, она снова нетерпеливо покосилась в его сторону, но не дотянулась, удержала и на этот раз голову прямо.

— Меня, Шурочка дорогая, тоже не спросили, — Ширмачек утер ладонью губы и прошел к двери.

— И не стоит спрашивать. Такие-то и сжили парня, — смело бросила ему вдогонку мать.

Ширмачек, затворяя за собой дверь, оглянулся, жестко, с неприятным холодком посмотрел в упрямый затылок матери и хлопнул дверью.

— Паразит! — теперь со всей открытостью высказалась она. — Всю жизнь штанами трясет по селу. Нянчатся с дармоедом, как с малым детем! И завхозом был, и кладовщиком был… На какие только должности не сажали, да еще придерживают, чтобы не упал. А свалится, так подымут и снова за ручку в какую-нибудь инструменталку переведут. Все должности обошел, и везде дела завалил. Но хоть бы одну борозду в колхозе вспахал или разок навильник поднял. Захребетник, кровопивец людской, прости, господи! Сколько их развелось! Не дадут мне наган. На таких гадов и рука не дрогнет… Еще лезет рассуждать, как путевый: пшеница, кукуруза… А ты что в молчанку играешь!? — накинулась она на отца, не дождавшись от него поддержки словом. — Неправду, что ль, говорю? Или он захвалил тебя? «У Ильи золотые руки… Любую машину, как врач больного, обслухает». Работай, надрывайся! Он на таких до смерти своей кататься будет. Забыл, по весне Женька наказал его, направил к тебе в помощники бороны ремонтировать? Много он тебя помогнул? Наклонится болт поднять — роса на лбу тут же выссыкает! Сколько за день платков переменил!? Не работал, а только пот утирал. За то он и мстит Женьке. На кукурузу намекает… — мать метала взглядом ярый непримиримый огонь, который обжигал и отца, и Леню. Будто все для нее были виноваты в существовании ненавистного ей Ширмачека.

Ленино настроение тоже омрачилось. Потускнела радость предстоящей рыбалки.

Отец доел оладьи, выпил молоко и, тщательно утерев руки полотенцем, поднялся из-за стола.

— А что тут скажешь? — ответил отец. — Он никому не новость. Не одни мы с тобой, все знают, что за птица Ширмачек.

— Знать-то знают, а что толку! Места ему никто не укажет.

— Укажут, придет время…

— А Женьку-то и вправду, что ли, из-за таких гадов снимут? — как бы спохватившись, спросила мать.

Отец промолчал.

— Создатель! Что творится-то, что творится! — взмолилась она.

2

Оставшись дома один, Леня не теряя времени побежал к конюшне. Жеребца Белоногого, на котором ездил в последнее время председатель по полям, в станке не было. Только две незанаряженные в работу лошади понуро стояли у подпирающего крышу столба, взмахом хвостов секли тихий, сумрачный воздух сарая.

Леня снова вернулся домой. Сменив разомлевшего на солнцепеке Толика, он разрешил ему искупаться в речке. Жара усиливалась. Село опустело в оба конца, стало томительно и уныло на безлюдной, белой от зноя улице.

К правлению колхоза подкатил темно-зеленый «УАЗ». Из него вышли двое незнакомых, оба в белых рубашках, при галстуках. Один держался солидно и по-хозяйски взошел на крыльцо. Другой был скромнее. Выйдя из машины, он не привыкшим к местности, изучающим взглядом окинул село, затем, оступаясь на крылечке и продолжая оглядывать дома на улице, поднялся за первым.

Через некоторое время они вышли вместе с парторгом. «УАЗ», оставляя за собой рыжий недвижный хвост пыли, промчал по улице за село.

«На кукурузное поле поехали», — сделал свое заключение Леня.

Он вышел со двора и направился по раскаленной улице на выезд, через который возвращался обычно с полей Евгений Васильевич. Дорогой внимание его привлек Зуихин двор. Саму бабку Зуиху прошлым летом похоронили, а до смерти своей она, одетая во все черное, скорбное, целыми днями надоедливо и скучно сидела на лавочке возле совсем пустого своего дома. Голубые прозрачные руки ее всегда в одном положении покоились на переднике, из-под темного, в неярких цветах платка сквозь щелки век глядели на мир тусклые водянистые глаза. Время от времени, выпадая из забытья, Зуиха начинала вдруг креститься на белесое знойное небо — без слов, без молитвы, истово прикладывая к сморщенному лбу сухонькие персты.

— Бабушка, за кого ты молишься? — спросил ее однажды Леня.

— За весь род людской, дитятка… — В неподвижном, уставленном на Леню взгляде Зуихи была пугающая бессмысленность, будто у выжившего из ума человека.

Теперь и дом, и лавочка, где она коротала свое время, предоставлены только дождю, снегу, дню и ночи. Перед лавочкой, на вытоптанном некогда крохотном пятачке, где покоились ноги Зуихи, проросла дикая трава. А человеческая жизнь в ее доме совсем оборвалась.

Леня, поднял с дороги камень и с силой кинул его на крышу. Камень ударил по шиферу их подскоком затарахтел вниз. На одичавшем чердаке во всех концах дома тревожно застонали птенцы голубей. Лене стало вдруг не по себе, и он пустился наутек прочь от тоскливого стона.

На конце села, возле еще одного дома, тоже не озарявшего своих окон жилым светом по вечерам, давно забытого людскими голосами, Леня заглянул в колодец, чуть не до верха заполненный замшелой сорной водой. Тут он отвлекся немного, играя со своим отражением. Придавит, сделает себе пипкой нос и рассмеется. Или погрозит отражению пальцем, потянет его за ухо. Потом строил сам себе другие рожицы, пока не надоело.

За выгоном он сел на ковыльном взгорке, стал ждать. Наконец из-за косогора выехала бричка, запряженная карим жеребцом, мелькавшим в беге белыми, будто обутыми в чулки, ногами. Правил ею Евгений Васильевич. Поравнявшись, Белоногий покосился на Леню, на время укоротил бег, и Леня на ходу впрыгнул в бричку.

— Ну, что, Алексей Батькович, какие новости? — спросил председатель, отдавая ему вожжи.

— А никакие, — неохотно ответил Леня. — Рыбачить нынче пойдем. В Степной пруд.

— Это хорошо. Я бы тоже не отказался…

— Еще собрание, говорят, будет. Там тебя по головке, наверно, не погладят.

— Вот как? — насмешливо-снисходительно удивился Евгений Васильевич. Затем, растянув в невеселой улыбке запекшиеся губы, потрепал Лене вихор. — Что ж, не все только по головке гладят…

Леня недовольно повел худенькими плечами, отстраняясь от руки председателя. «Храбрится, — подумал он, — а на душе, поди, кошки царапают».

— Из района начальство приехало… С парторгом куда-то укатили, — досказал Леня.

— Ну-ну… — проговорил Евгений Васильевич и умолк.

У самого села Леня украдкой взглянул на председателя. Сидел он большой, грузный и невеселый. Сильное тело его обмякло, руки забылись на коленях. А раньше другой был. Зайдет к ним и крикнет: «Шура! Как жизнь молодая?.. Вот и хорошо! Зачерпни-ка, пожалуйста, водички постуденей да пополней!» Шумный такой, бодрый. И еще спросит: «А ты, Алексей, еще не все ноги избегал? Смотри, лето большое, избегаешь. Как потом в школу пойдешь?»

Сначала, по приезде в село, Евгений Васильевич работал агрономом. Затем его избрали председателем колхоза, и он стал чаще заходить к ним в школу, может, по своим делам к жене, их учительнице Таисии Михайловне. Однажды они сидели с Таисией Михайловной за ее столом и тихо переговаривались о чем-то. Потом председатель поднял голову, обвел взглядом реденьких учеников и остановился на Лене.

— В каком классе учишься, мальчик? — спросил он. (В одном кабинете у них разместились все начальные классы, но больше половины парт все равно пустовало.)

— В третьем! — вскочил и бойко, задорно ответил Леня.

— Боево-ой! А как успехи?

— Лучше всех! — снова звонком, на весь кабинет прозвенел он. Таисия Михайловна рассмеялась и прикрыла лицо ладонями.

— Во всей школе? — удивился председатель.

— Нет! Во всем классе!

— А сколько же вас в классе?

— Один я! — отчеканил Леня. Громко хохотали за его спиной ученики, Таисия Михайловна еще крепче прижала к лицу ладони, но налившиеся слезами смеха глаза выдавали ее.

— Мо-ло-дец! — в тон ему весело ответил Евгений Васильевич, наклонился к учительнице, и та подсказала председателю Ленино имя. — Молодец, Леня!..

Как только поравнялись с их двором, Леня придержал коня.

— Квасу попьешь? — спросил он председателя.

— Пожалуй…

Леня спрыгнул с брички и скоро вынес мокрый жестяной корец с квасом. Евгений Васильевич помедлил, наблюдая игру солнечной дроби в корце, дунул на соринку и припал губами к влажному краю. В это время в калитке появилась мать, опять простоволосая, ярко освещенная солнцем. Она, видно, приходила к бабке покормить Славика и заглянула на минутку домой.

— Тася тебе иль не сделает такой квас? — с храброй улыбкой подтрунила было над председателем мать, но тут же, вспыхнув, густо зарделась, точно ее изнутри охватило мгновенным пламенем, и оттого солнечный блеск в белокурых волосах заиграл еще ярче, нестерпимей.

Евгений Васильевич взглянул на мать и, ничего не сказав, пошел к правлению.

— Жень! — она разом встревожилась и подалась вслед председателю. — Правда, что ль, разговоры-то идут?

Тот на ходу пожал плечами.

— Куда так бежишь? Зайди поговорить-то…

— Шурочка, дорогая моя, некогда! — оглянувшись, председатель махнул рукой. — Потом как-нибудь…

Занося корец в дом, Леня прошел мимо матери, чувствуя неловкость за ее недавний, безответный порыв.

Затем он распряг коня, выкупал его на речке в затоне и, сверкающего от воды, провел на конюшню, дал овса. Белоногий с удовольствием хрустел овсом, а когда, шурша в кормушке, торопливо забирал его губами, получалось так, будто он шептался с кем.

В дверном проеме снова промелькнул райкомовский «УАЗ». Пробежала в клуб Настя-библиотекарь с красным свертком в руке, чтобы накрыть скатертью стол к собранию.

3

За полдень мальчики забрали, наконец, свои припасы и вышли из дома. Быстро перебежали шаткий переход через речку и за огородами выбрались на выгон.

Дорога, поднимаясь на пологое возвышение, огибала зеленое поле суданки, выносливой даже в засушливое лето, огромным массивом уходившей к раскаленному краю неба. Под ногами хлюпала пыль, разбитая колесами до тонкой пудры. Толик, звякая пустым бидончиком и отдуваясь от жары, едва успевал шагать за братом.

Знойной дорогой до пруда в сознании Лени навязчиво звучал веселый морозный скрип крылечка, возникший однажды в зимних сумерках под окном их дома. Как затем звуки шагов и говора переместились в сени, послышалось обивание голиком ног от снега, и снова наступило короткое затишье. К удивлению Лени, в распахнувшейся двери увидел он смущенную Таисию Михайловну, подбадриваемую сзади Евгением Васильевичем.

Леня и сейчас помнит особенный запах внесенного ими настывшего уличного воздуха и духов. Таисия Михайловна, в дорогой шубе, в заиндевелом пуховом платке, совсем не строгая, какой бывала в школе, робко огляделась, а председатель тем временем подмигнул Лене и позвал:

— Хозяева! Можно вас на часок?

Тут из горницы вышли отец и мать; мужчины поздоровались за руки, а женщины заохали, завосклицали, готовые уже и обняться, будто они всю жизнь были задушевными подругами.

Ново и весело стало в доме с необычными гостями за столом. Мать, точно окрыленная, то появлялась в горнице с чайной посудой и вареньем, то исчезала на кухне. После чаепития отыскали где-то завалявшуюся колоду карт. Отец, как понял Леня, играл в паре с Таисией Михайловной. Она путалась в картах, роняла и выказывала их, и оттого отец с ней всегда оставался в проигрыше. «Пустяки, Тася, кому не везет в карты, обязательно повезет в чем-нибудь другом…» — говорил ей Евгений Васильевич. Вообще вечер был веселый. Все смеялись, были так близко друг от друга их светлые, без обычных забот лица.

Недоговоренность в словах, шутки со скрытым смыслом, загадочные перегляды и улыбки приоткрывали Лене иные взаимоотношения взрослых, еще более тайные для него, в результате которых, стыдливо предполагал он, как-то совсем загадочно появляются на свет дети. А через некоторое время, словно в подтверждение его домыслов, Таисия Михайловна стала приходить на уроки в широком просторном платье. У нее появилась какая-то странная рассеянность, а когда писала на доске и за спиной ее вдруг раздавался чей-то смешок, она быстро оборачивалась и, краснея, беспомощно оглядывала класс, чего с ней раньше не было.

Дорога, наконец, поднялась на возвышение, поле суданки оборвалось, а на ковыльной равнине разлитым стеклом открылся пруд, заполнивший водой недавнее ложе дола и сбегающие к нему многочисленные долки.

Ближе к плотине одиноко сидели два рыбака, рядом с ними стоял мотоцикл.

— Городские уже тут, пораньше всех… Какие шустрые — на готовенькое-то! — Леня остановился у берега, не решаясь подойти к рыбакам, занявшим удобное место с глубоким, обрывистым дном.

Мальчики расположились, размотали удочки. Поплавки один за другим взметнулись в воздухе и упали почти возле берега.

Здесь было чуть свежей. Легкий, едва заметный ветерок пробегал рябью по пруду, веял слабой прохладой. Солнечный свет, отражаясь в воде, бликами играл на лицах и в одинаковых, цвета спелой смородины глазах братьев, мешал следить за поплавками, с безнадежным однообразием нырявшими в мелкой ряби. Мальчики притихли, ждали клева.

Вдруг поплавок Лениной удочки колыхнулся и задрожал на воде:

— Клюет, клюет! — страстным шепотом заторопил Толик брата.

Леня дернул удилище — на солнце сверкнул оголенный крючок.

— Ты сиди, я сам знаю! — выговорил он брату.

— Съел приманку! — удивился Толик. — Кто, карп?

— Нет, наверно, карась.

— А может, и карп. Поймать бы, — Толик кепкой вытер пот с лица.

Как изваяния, в терпеливой неподвижности сидели приезжие рыбаки. Но вот один из них привстал и, клонясь к воде, смешно заприседал. К нему подбежал второй. Они заговорили быстро, возбужденно. Первый резко дернул на себя удочку, леска, на миг задержав удилище, натянулась струной и вдруг словно оборвалась, удилище снова взлетело вверх, а следом что-то ярко блеснуло и упало далеко за спинами рыбаков.

Леня и Толик тотчас подбежали к тому месту и увидели на траве здоровенную рыбину. Красивая в своей золотистой чешуе, с влажным запахом донного ила, она, не смиряясь с неотвратимой гибелью, редко, но сильно подбрасывала себя вверх, ударяя хвостом о землю. Ее словно раздражали яркий свет и воздух, и с каждым прыжком она стремилась ближе к воде, чтобы уйти в ее темную глубь.

— Вот он, карп, — проговорил Леня, наклоняясь. — Зеркальный…

— Ишь какой! — Толик потянулся, чтобы придержать руками рыбу.

В это время подошел один из рыбаков — парень в серой кепке.

— Вам чего надо?! А ну, марш отсюда! — приказал он.

— Ох, ты! Не твой пруд, и не командуй! — возразил Толик и спрятался за Ленину спину.

— А чей же?

— Наш! — смело, с вызовом ответил Леня.

— Смотри-ка, — не глядя на мальчиков сказал парень, — какие богатые… Свой пруд у них.

Мальчики снова вернулись на место. Однажды поплавок Лениной удочки дернулся раз, другой, потом его повело. Леня подсек и вытащил небольшого карася.

Неслышно подошел рыбак в кепке, присел рядышком.

— Ну, как? — тихо спросил он.

— Неважно, — ответил Леня и небрежно сплюнул через плечо.

— У берега карп не берет.

— Знаю. Лески длинной нет.

Парень помолчал.

— Значит, ваш пруд? — вернулся он к недавнему спору.

— А чей же? — сердито ответил Леня.

— И карпы ваши?

— И карпы.

— Это как понимать?

— А так! Их Евгений Васильевич, наш председатель, мальками сюда пустил. А мы им подкорм носили, — влез в разговор Толик.

— Молодец ваш председатель.

— Он хотел и в Ведяевом долу пруд сделать и карпов развести, да не успел. А теперь его, наверно, снимут, — опять встрял Толик.

— А тебя не спрашивают, так помалкивай! — оборвал его Леня.

— Этот пруд, где сидим, он запрудил?

— Да, когда еще агрономом был, настоял, чтобы сеяные травы поливать — ответил Леня.

— А за что же его хотят снять? — поинтересовался парень.

— Кто знает, — нехотя заговорил Леня. — В районе винят — кукуруза пропала. А Евгений Васильевич тут причем? В посевную их с парторгом вызвали в район на совещание, а трактористы, и наши и шефы, напились да разъехались кто к брату, кто к свату, а шефы — в город, по домам. Пока их собирали, время ушло. Сушь началась, ветры. Посеяли, а толку-то нет. Такие вот люди, ни о себе, ни о ком на свете не думают.

— Ты прямо как старик рассуждаешь, — усмехнулся парень.

— Или другое, — Леня пропустил мимо слова рыбака. — Купили колхозу легковую машину, а шофер вздумал в другое село на танцульки съездить. Уехал ночью, тайком и пропал. На вторые сутки нашли за тридцать верст. Мотор вывел из строя. Вот и стоит автомобиль, новенький, месяц только проходил. Евгений Васильевич-то ездит теперь на лошади. Не снимать же с рейса грузовик.

Парень слушал уже серьезно, а Леня увлекся и, повернувшись к нему лицом, продолжал:

— Не то какой-нибудь лентяй — он век в колхозе путем не работал — выклянчит машину, мясо в городе продать. Хоть и за плату, но других все одно досада берет. Им некогда разъезжаться, они работают. А Евгений Васильевич никого не хотел обидеть.

— Кому же понравится: одни вкалывают, другие налегке живут.

— А ему легко? День и ночь на ногах, о хозяйстве да о людях заботится. Он ведь по своей воле из вашего города приехал. На агронома там выучился, поработал года два, потом невесту свою привез. Теперь наша школа с учительницей. А до нее все убегали, хоть привязывай. Пришлют какую-нибудь, она с месяц похрабрится, а потом заскучает — и айда из села. Школа опять без учителя.

— Да, невеселые у вас дела, — высказался рыбак. — А председателю виноватых сразу наказать бы. Построже с ними.

— Надо, но уж такой он человек.

— Скажи, откуда ты обо всем знаешь? Вроде мал еще, — спохватился приезжий.

— Глаза есть, вижу. Уши тоже не заткнешь, слышу, что люди говорят.

— А ты смышленый, понятливый мальчишка. Наверно, и учишься лучше всех, на одни пятерки.

— Нет, не на одни пятерки, но лучше всех, — теперь уж не как Евгению Васильевичу, без задора ответил Леня. — Ведь я один в классе.

— Почему? — удивился рыбак.

— Потому. Одногодков моих в селе нет.

— Один ученик в классе — не представляю!

— Ты не учился так?

— Нет.

— А мне пришлось…

— Понятно, — рыбак, скрестив руки на острых коленях, смотрел поверх играющей блеском водной глади.

За прудом под нещадно палящим солнцем далеко стелилась ровная, широкая степь. Тих был голос мальчика, но, кажется, он достиг самых дальних ее пределов, опечалил солнечный свет над ней, лишил смысла раздолье самой степи. Там, в просторах, стало разом скучно и тоскливо после его невеселых слов, будто степь поняла свою бесполезность, что не нашла в себе щедрости — не произвела на свет сверстников мальчику, обездолила его детство.

— Ну, удачи вам, — парень поднялся. — А леску я тебе — в другой раз приеду — привезу.

— Не надо, я тряпок набрал, выменяю.

4

Рыбак был прав. Мальчики долго сидели над водой, но даже карась не шел на их удочки. Небольшой дневной ветер стих. Солнце, клонясь к вечеру, повисло над краем земли. Заглядевшиеся на поплавки, ребята не заметили, как бесшумно оцепили пруд «Жигули», «Москвичи» и «Запорожцы». Словно яркие разноцветные бусы унизали они берега по всей их извилистой кромке, а у самой воды лепилось множество серых фигур с удочками. Едва успел подрасти в пруду карп, городские рыбаки саранчой устремились сюда на всевозможных колесах.

Только что подъехавший салатного цвета «Жигуль» попятился к густому тальнику, разросшемуся на противоположном берегу. Двое приехавших долго возились в зарослях позади машины. Затем снова подрулили к берегу и скоро, прихватив удочки, отплыли на надувной лодке куда-то в хвост пруда.

Евгений Васильевич с парторгом не раз отбирали у браконьеров недозволенные снасти, и теперь они таятся, но все равно продолжают свое. Некоторые, дождавшись темноты, высыпают из мешков на дно добытый где-то на стороне комбикорм и примечают места. Ночью карп косяками устремляется на приманку — тут его и захватывают бреднем. Прямо-таки опустошают пруд.

На той стороне пастух Ефим Краюхин пригнал на летнюю карду стадо. Подъехали в автобусе доярки. Там поднялся веселый гомон: заработала электродойка, позванивали ведра и фляги, голосисто перекликались доярки.

Со сбивчивым топотом подбежали на водопой лошади. Стерегущий их в ночном конюх Мишуня, не слезая с седла, поздоровался с Ефимом через пруд и сообщил новость:

— Слышь, Ефим, поздравляю, привезли, нашли нам нового председателя!

— Поздравь свою сиволапую бабку да себя! — оборвал Мишуню оказавшийся не в духе пастух. Он повернулся спиной к пруду, еще раз ругнулся негромко, себе под нос, но было слышно: — Блаженный, неразумная голова, греха-то ни мало…

Озадаченный ответом пастуха, Мишуня сидел в седле, виновато улыбаясь скривленным набок ртом, смотрел на светлую воду, отражаясь в ней вместе с понурым, увязнувшим в иле мерином.

Это был мужик лет тридцати двух, добрый, необидчивый, с приветливым, улыбчивым лицом жениха-перестарка, с русыми, лихими кудрями из-под фуражки. Говорил он всегда спроста и больше чужими словами. Недавнее его сообщение Ефиму было, скорей всего, тоже повторением чьих-то речей. Если кто-нибудь, случись, оборвет Мишуню обидно, как сегодня Ефим, он в ответ криво, до самого уха сведет в улыбке тонкогубый рот, веселые васильковые глаза жалко, растерянно забегают по сторонам, но осерчать никак не могут. Мишуню не надо назначать в наряд на какую-то работу. Каждое утро он приходит на ферму или скотный двор и работает до позднего часу. Делает все без разбору. Помогает женщинам чистить кормушки, убирает навоз, раздает корм. Выхватит у какой-либо доярки тяжелые ведра с дробленкой и несет.

— Нинк, придется отблагодарить тебе парня-то. Уж смилуйся, вон какой он молодец! — подзадорит кто-нибудь Мишуню.

— Нужна она мне, толстопятая! Я себе получше найду!

— Охы! Чего он знает-то! Да кто за тебя… — обидится Нинка.

— Найдет, найдет Мишуня! — вступятся за него другие женщины. — Он вон какой цветок-то, сроду не увядает. И работник — золотой!

А промеж себя скажут:

— Ладно этот недоумок, а то кто бы с нами на фермах ворочал?

— Не говори. Умные-то давно разбежались кто куда. А женится — таких же наплодит. Те тоже не дадут колхозу упасть.

И крикнут в голос:

— Мишуня, тебе ведь не оплатят, ты не по наряду работаешь!

— Вот уж хренушки! Пусть только попробуют, я им, екарный бабай, всю контору разнесу, — грозно отвечает он, а сам кособоко улыбается и весело окидывает всех своим чистым, ничем не замутненным взглядом.

И «хренушки», и «екарный бабай» тоже переняты им у кого-то, но стали постоянными в его простоватой, скудной речи. И многие теперь сами повторяют их на его манер.

Недавно в колхозе завели табунок лошадей, он пришел на конюшню, сам назначил себя конюхом: «Никому, екарный бабай, не доверяю. Загубят животину…»

Лошадь под Мишуней запереступала, потянулась к траве.

— Стой, дурень! Оголодал, успеется! — прикрикнул он, не убирая с лица кривой усмешки.

Лошадь успокоилась. Мишуня долго глядел на Леню, будто не угадывал, кто перед ним. Потом сказал:

— Ты, малый, шибко не балуй Белоногого овсом. Его потом траву не заставишь есть.

Вернулся к воде пастух Ефим, спросил уже спокойней:

— Ну и что? Как там собрания-то проходила?

— А никак. Считай, молчком, — тут же приободрился Мишуня. — Парторг пристал, то к одним повернется, то к другим: «Давайте, товарищи колхозники, решать, кто слово имеет?» Хренушки, все молчат, воды в рот набрали. Не глотают и не выплевывают. Нас спрашивать не надо, когда готовый председатель уже сидит у них под боком? А чё люди глаза в пол опускают? На своего-то не глядят? Чать неловко, сами же ему в шапку наклали.

— Так и промолчали?

— Нет, Илья Платоныч все же поднялся.

— Что же он сказал?

— Дела, говорит, у нас неважные. Сказать по-другому — только соврать. Мы не только работать, но и думать разучились. Кому живем на свете — сами не знаем. На брюхо себе живем, — передавал Мишуня слова отца Лени. — На детей не глядим, как им потом захлебываться в жизни. Председатель, говорит, человек хороший, другого бы не надо. Но мы сами его не ува́жили. Стали помыкать его добротой, старанием. А некоторые так и на шею сели. Не только председателя — нас кое-кого давно бы поменять пора… Вот так вот… — заключил Мишуня, помолчал и добавил: — Ширмачек еще огрызнулся на Евгения Васильевича: «Хватит, наработался!»

— Этому только бы лежачих добивать. Всю жизнь так. Да, дела… — Ефим покачал головой.

— В районе-то считают, наш мягковатый был…

— А то нет? — подтвердила, направляясь к автобусу, молодая, из ранних, доярка Зинка Ненашева. — Не заместо же перины его стелить!

— С тобой не разговаривают и помалкивай! — раздраженно сказал ей Ефим.

— Это почему? — обернулась уже из дверцы Зинка.

— Материно молоко сначала утри! Мягкий… Во всех нас потыкать надо. Попробовать, какие мы твердые! Каждый, коли есть башка на плечах, разумей свое дело, — не унимался Ефим, — справляй его по-людски. А нечего человека чернить. Как сказал Илья, много у нас таких: им добро сделай, а они думают — это поблажка!

— Верно! Верно! — наперебой заговорили бабы в автобусе. — Есть тут грех, люди избаловались.

— Вот и избаловались! Дай нам хоть золотого, все одно найдут слабинку и присосутся к ней! Эх, господи, когда же поумнеем? — горько так заключил Ефим.

Неподвижные, густо оцепившие пруд рыбаки, будто вросли в берег и прикованно смотрели на удочки. Казалось, нет у них сейчас забот важнее, чем рыбалка. Многие приехали компаниями — там у машин ходили мужчины и женщины в ярких купальниках, подлетал в воздухе голубой мяч. Разговор Ефима и Мишуни, перебранка пастуха с Зинкой, хорошо слышные над вечерней водой, никого из приехавших рыбачить и отдыхать не отвлекали. Словно между ними и Мишуней с Ефимом, а также доярками со стадом коров стояла глухая непроницаемая стена. И поэтому беспечность, с которой вели себя городские у машин, их чужие, себялюбивые голоса наполняли воздух ощущением витаемой в нем опасности, беды. Если Зуиха молилась за весь род людской, вспомнил о бабке Леня, то она, наверно, молилась и за этих горожан на пруде. Но молитва ее была, видно, напрасной.

Мишуня угнал лошадей в луга, собрались и уехали доярки. Невидный отсюда, где-то в заливе, тонко, как комар, выпевал свое насос поливочной установки, с трудом гнал по трубам воду на сеяные травы. За лето два-три раза скашивает клевер и эспарцет комбайн, мельча их в себе. Этой травой, которую называют зеленкой, Ленина мать кормит колхозных телят.

После того, как уехали доярки и Мишуня, а Ефим скрылся в своей будке на колесах, назойливей и громче, казалось, зазвучали голоса приезжих. Стало одиноко над водой, и обнаженней, горше представилось теперь привезенное Мишуней известие.

Леня почти не смотрел на поплавок удочки и только метал сердитые взгляды по берегам на раздражающе яркие в закатном свете машины, на женщин в купальниках и рыбаков, будто все они были виноваты в случившемся, да знать лишь не хотят об этом. Но наехали и ведут себя хозяевами — карпов тут для них вырастили…

Леня воткнул свое удилище в берег и наказал Толику:

— Погляди тут, я сейчас!

Он сорвался с места и в одну минуту пропал за плотиной. Обежал ее по глубокому, прохладному дну дола и за кардой прокрался к тальнику.

Скоро он вернулся и, затаясь, скрывая свою разгоряченность недавней безоглядной смелостью, как ни в чем не бывало сел на свое место.

Появился в двери будки Ефим. Он подошел к берегу и, наклонясь, поплескал водой на лысину, остужая в себе дневной зной. Не поднимая головы, он совсем буднично и мирно проговорил:

— Лень, бегите домой. Ишь мне рыбаки!

— Сейчас.

— Дядя Ефим, а кто это в пруду укает? — спросил Толик.

— Быки водяные. Вот я вас живо палкой-то. Мне пора в ночь коров пасти, а вы все рыбачите! Там теперь бедная Шура, мать-то ваша, все село насквозь пробежала, вас ищет…

В какой-то миг смолкли лишние звуки над водой. Даже горожане у машин прекратили ребячиться, угомонились. Стало тихо-тихо кругом.

Солнце село, но подсвеченные им облака золотистыми грудами лежали на небесном, завораживающе далеком дне пруда. В контраст отраженным в воде облакам степь посерела, и повсюду улегся чудный покой. Он был как венец суетному жаркому дню. Травы, вода, птицы — все присмирело, все смолкло в природе, явившейся во всей строгости и простоте собственного творения, в красоте и разумности мирозданья. Все объял и все покорил этот чудный покой. И совсем непонятными представились теперь людские раздоры на такой мирной земле.

Но тут по глади пруда, как бы сказочной, зеркально светлой, проскользила надувная лодка, подплыла к берегу, на котором все еще сидел Ефим, и Леня насторожился.

Оба рыбака, одетых в штормовки, в цветастые несолидные кепки, втащили лодку на сухое, и один из них сразу же направился к тальнику. «Слышь, — тревожно окликнул невидимый в тальнике рыбак. — Иди-ка быстро сюда!» Второй рыбак возился у машины и не торопился на зов.

Леня совсем притих, боясь оторвать взгляд от поплавка. Теперь ему казалось, что все на берегу догадываются и о не прошедшей еще рези в его пальцах, которыми он тянул капроновые ячейки бредня, и об исходящем от рук лежалом, складском запахе дробленки, упрятанной рыбаками рядом с бреднем и перенесенной Леней в кормушки на карду, и о звучном, довольном посапывании коров, потянувшихся чуткими зеркальцами к неожиданному лакомству в кормушках.

«Ну, я кому говорю?» — снова послышалось из тальника. Второй рыбак забухал по земле литыми сапогами и тоже скрылся в кустах. Там стало шумно, неспокойно. Затем оба подбежали к воде и растерянно заозирались по сторонам, оглядывая разом весь пруд, рыбаков по берегам. Послышалась брань: «Ну, твари, ну, твари!» — «Еще какие! Если найду, тот попомнит мне мать родную!» — «Дядя, ты не видел, кто тут лазил?» — «Мне вас всех не переглядеть!» — ответил Ефим. «Эй, ну-ка сознайтесь — кто? Ведь убью же, в землю затопчу гада!» Их угрозы и непристойная ругань, суетливый бег с громким топотом сапог по земле спугнули покой над прудом. В воздухе снова повеяло опасностью, бедой.

Знакомый Лене парень в кепке украдкой покосился в их сторону, тихо, опасливо сказал: «Убегайте! Живо убегайте!»

Мальчики торопливо смотали удочки и побежали было к дороге, огибающей поле суданки. Но тут снова послышались голоса сзади: «Глянь, не они ли?» — «Они, они! Держать их! Лови!»

Над прудом стало шумней, крикливей. Слышно было, как за ребят вступился пастух Ефим.

Беглецы припустили, прямо-таки стреканули по ковыльной равнине, затем резко вильнули к зеленому полю и мигом пропали в суданке.

5

Ветер шумел в ушах ребят — так уносили их быстрые ноги. Потревоженная мальчиками суданка зашумела, залопотала перед ними, раскачивая стеблями и метелками. В испуге Лене как бы чудился ее живой ворчливый голос: «Ишь, проказники! Напроказили, напроказили…»

Когда пруд порядком отдалился, мальчики успокоились и побежали тише. Высокая — выше головы — трава надежно укрыла их, за спиной стало глухо — ни погони, ни голосов. Но на дорогу Леня выходить все же поопасался и держал прямой путь через поле к селу.

В чаще травы уже улеглась прохлада, и только по верху веял теплый вечерний воздух, приправленный запасами остывающей земли. Теперь Лене стало весело, оттого что они так ловко смылись от рыбаков, показали им хорошую фигу. Пусть теперь ковыряются всю ночь, чинят свой бредень. И Толику тоже было интересно бежать рядом с братом иной, необычной дорогой, пробираясь через суданку.

Но в воздухе между тем все заметней бледнел дневной свет, а трава из зеленой становилась темной и выше дыбилась над головой, как будто росла на глазах.

Где-то на середине пути неожиданно из-под ног мальчиков выскочил серый ком и, как брошенный с большой силой камень, стремительно и шумно пролетел меж стеблей. Леня от неожиданности остановился, а Толик ничего не понял и спросил:

— Что это, а? Леня, что?

Леня через минуту пришел в себя и сказал облегченно:

— Эх, да ведь это заяц!

— Вот здорово! Что же ты его не поймал?

— Попробуй поймай.

Теперь они побежали быстрей. Высокая суданка долго не кончалась, дома все не было, становилось темней, и Толик начал недовольно хныкать:

— Леня, а если волк?

— Какие тебе тут волки?! В суданке волки не водятся.

— А если водятся?

— Нет, волки не здесь, они в другом месте. А тут только зайцы да перепелки. Ты не отставай, — успокаивал он брата, а у самого нехорошо стало на душе.

Чем дальше уходили они в глубь поля, тем меньше ощущалось тепла в воздухе. Высоко в небе погас последний отблеск дневного света, загустели сумерки.

Ребята пробежали еще немного, и тут их накрыла полная тьма. Леня остановился, чтобы оглядеться. Было совсем безмолвно вокруг, и казалось, что всюду в стеблях кто-то таится и подстерегает. Он был многолик и мерещился то маленьким неведомым зверьком, то громадным лохматым чудищем. Сразу же затосковалось по дому, его теплу и уюту.

А села и признаков не было, хотя по времени и по пройденному пути ему давно бы пора открыться. Поле стало неузнаваемым и суровым и теперь заманило их во тьме неизвестно куда. Леню настигла страшная мысль, что они никогда не выберутся из суданки и умрут тут от ночных страхов. Он впервые покаялся, что побежал полем, хотя на открытой дороге их могла ожидать иная неприятность. В общем, так или иначе, а незадачливая сегодняшняя рыбалка все равно оборачивалась для них бедой…

Тут Толик поднял к Лене бледное лицо, и в одно мгновение темные в ночи глаза брата наполнились слезами — в них мелко, бессчетно засверкали звезды; рот на белом лице его скривился, и резкий плач пронзил тишину.

— Ты куда завел, к мамке хочу! Все ей расскажу…

«Где она, мамка-то?» — про себя подумал Леня.

Не переставая ощущать как бы раздирающий его изнутри плач брата и едва сдерживаясь, чтобы не разреветься вслед за Толиком, Леня еще раз потерянно огляделся: во тьме их плотно обступали черные сплетения густой суданки. Над головой высилось огромное, зияющее провалом небо; холодным из беспредельности светом мигали рассыпанные в нем звезды. Между полем и звездами, казалось, не было иного, кроме пустоты, мира.

Ни огня, ни родной крыши… Как будто в давнем сне виделся смешной Славик, успевающий дудонить грудь матери и в то же время тянуться веселыми глазами к Лене, звать его на игру. Потерялись, выпали из жизни серьезное, всегда деловое, но не строгое лицо отца, и голос склоняющейся над их койкой матери: «Спят мои бегуны, спят мои сладкие!» И тут же, рядом, был запах зеленой травы от ее халата, которой она кормит телят, сохранившей в себе и горьковатую свежесть соков, и теплый, машинный дух комбайна.

— Айда, чё стоишь! — плакал и требовал Толик. — Говорю же: к мамке хочу, а с тобой не хочу!

Леня ухватил брата за руку и поволок за собой в сторону села, на ходу прерывистым голосом бормоча Толику всяческие утешения. Толик на время притих и послушно бежал рядом, изредка всхлипывая. Но сам Леня не знал, куда они бегут, может, в самую глубину совсем черного вдалеке поля, а за спиной все дальше остаются бревенчатые стены их дома с крылечком, так морозно и звучно скрипнувшим однажды под ногами нежданно-радостных гостей. К горлу его подступил твердый ком, мешал дышать и говорить брату подбадривающие слова. Он чувствовал: осталось еще немного, всего лишь чуть-чуть, и храбрость его, которую он поддерживал в себе напоказ для Толика, пропадет, а сам Леня разразится плачем. Даже представилось, каким он будет громким и беспомощным в безлюдном ночном поле.

Вдруг дебристая стена суданки расступилась, мальчиков обнял теплый степной простор. И получилось так, будто поле выпустило ребят на волю, как бы вывело их из беды, на прощанье пошелестев за их спиной метелками. Внизу, за выгоном, показались огни, и Толик радостно и звонко рассмеялся. Правда, мальчики совсем было пробежали село, вышли к дальнему его концу, но теперь это не имело значения.

Глубокая тьма летней ночи стояла над крышами домов и над степью за ними. Во всю мочь сияли звезды. У мастерских и на ферме, споря с темнотой, разбрасывали недалекий, но яркий белый свет две ртутные лампы, так что даже отсюда можно различить белые столбы изгороди у мастерских, стену гаража и блестящую под самой лампой траву. Тускловато-красно горели огни в окнах домов. Село под покровом ночи жило так, будто ничего там не произошло. И опять не верилось в людские раздоры на этой земле.

В конце улицы звякнуло ведро у колонки, проехали с пустыми бидонами доярки, и кто-то на колхозном дворе выругался: «Тпру, идол тя!» А там, где звякнуло ведро, девичий голос пропел:

За измену твою, за неверну любовь я уж больше тебя не люблю…

Дом был рядом, но недавние ночные страхи, тревоги прошедшего дня еще жили в Лене, ком все стоял у горла. Леня сглотнул слюну, ком сдавился, размяк, и теплые слезы заполнили и ожгли ему глаза, но никто их сейчас не мог видеть.