Судьба Виктора Пискарева была определена на много лет вперед. Все было расписано, как по нотам, или, как говорят сейчас, запрограммировано. И проклятый вопрос «кем быть» перед ним не стоял.

— Он будет работником умственного труда, решительно заявила мама уже через несколько дней после появления Витеньки на белый свет. — Посмотрите на его лоб, — говорила она всем, кто склонялся над его колыбелью. Такие лбы бывают только у ученых!

— По-моему, лоб как лоб… так себе, — возражал Пискарев-папа, правда, не очень уверенно. И, заметив негодующий мамин взгляд, добавлял примирительно: — А впрочем, чем черт не шутит вот лысина у него действительно, как у ученого, профессорская лысина.

Словом, с самого рождения и по нынешний день вся жизнь Виктора Пискарева втискивалась в железные рамки маминой программы. Ученый и никаких гвоздей! Хоть ты лопни! Никаких сомнений на этот счет у Витиной мамы не возникало. Если, например, в первом классе Витя вдруг получал двойку по такому важному предмету, как начертание палочек и крючочков, мама говорила, что у всех ученых всегда был, есть и будет плохой почерк — им не до почерка, им надо делать великие открытия, а палочки и крючочки пусть красиво пишут девчонки или художники. А когда Витенька уже в шестом классе вдруг получал двойку по географии или, скажем, по математике, мама говорила, что в истории отечественной и иностранной науки были, были, были такие случаи, когда некоторых даже исключали из школы или из института за неуспеваемость, но они все же становились потом очень, очень, очень известными учеными. Просто отдельные преподаватели ЗАВИДОВАЛИ гениальности отдельных своих учеников, а потому и придирались к ним всячески.

В общем, для Серафимы Аристарховны — Витиной мамы все было ясно. Не ясно было только одно: в какой именно науке проявит Витенька свою гениальность. Ну, да это не так уж важно — лишь бы проявил. И Пискарева-мама старалась вовсю. Она без конца советовалась со всякими знаменитыми докторами. Поэтому у Витеньки была не просто еда, а «рацион питания». И кормили его не пирогами и пышками, а жирами, белками, углеводами, витаминами и калориями, причем в строгих пропорциях. А вместо обыкновенного распорядка дня у Вити был строго научный режим, да такой железный, что даже терпеливый и послушный Витенька иногда волком выл в свою подушку.

Насчет занятий я уж и не говорю. Сами понимаете, что заниматься Витеньке приходилось как зверю, и ни на какие другие дела у него времени совсем не оставалось. Какой там хоккей или поход! Какие там рыбалки! Единственно, что разрешила ему Серафима Аристарховна — это заниматься в музыкальной школе по классу фортепьяно. И то только потому, что она слышала, что многие ученые играли на рояле или на скрипке — для отдыха после научных трудов.

Ну, ладно, если бы Серафима Аристарховна воспитывала таким манером только своего ненаглядного Витюню. Хуже другое — она считала своим долгом агитировать всех соседок, у которых имелись свои Вани, Пети и Васи.

Соседки слушали умные речи Серафимы Аристарховны, ахали и охали. Их начинала мучить совесть и грызть черная зависть, и они бежали домой жучить своих неразумных потомков и ставить им в пример гениального Витеньку Пискарева. Безалаберные потомки бунтовали и не поддавались. Из-за этого в доме № 13 происходили бои местного значения, после чего неразумные потомки мчались играть в футбол, или на реку, или еще куда-нибудь.

А Серафима Аристарховна говорила озадаченным соседкам:

— Это точно, что в нашей стране все профессии нужны и почетны. И я готова пожать руку, скажем, любому грузчику, я уж не говорю о таком замечательном токаре-новаторе как уважаемый Степан Александрович, — и она кланялась слегка в сторону Марии Ивановны, которая, увы, тоже слушала ее. — Или, например, работнику сферы обслуживания (легкий поклон в сторону бабки Авдотьи, у которой внучка торговала пивом). Все это совершенно справедливо, — продолжала С. А. Пискарева. — Но! В наш век технической р-р-революции и научного пр-р-рогр-р-ресса! Кто? Является? Самым? Главным? В нашем? Обществе? Кто? Я вас спрашиваю!

Соседки виновато опускали головы: они, честное слово, не знали, КТО? ЯВЛЯЕТСЯ? САМЫМ? ГЛАВНЫМ???

— Без ученых, — торжественно возглашала Серафима Аристарховна, — в наш в-э-эк ни хлеба не испечь, ни в небо не взлететь. Вот так-то! И потом, — тут она несколько понижала голос, — сейчас в газетах пишут, что в хорошей жизни большую роль играет и материальный фактор, то есть, попросту говоря, денежки. А уж ученый!.. — и она разводила руками, дескать, чего уж тут говорить, сами понимаете.

Соседки кивали и смотрели на один из балконов третьего этажа, где проживал профессор Орликов со своими многочисленными домочадцами.

— Ага! Мог бы он такую ораву кормить, если бы не…? — свистящим шепотом говорила С. А. Пискарева. — То-то! И, наконец, что еще очень важно. Мы трудились всю нашу жизнь, не разгибая спины и не покладая рук. Так что ж, когда теперь наши дети имеют все возможности, чтобы учиться, они должны вкалывать, как мы, ишачить, как мы?! Нет уж!

Автора могут спросить: чего он так распространяется про эту самую Серафиму Аристарховну? Беда в том, что речи С. А. Пискаревой на некоторых мамаш очень даже действовали. Не на всех, конечно, но, например, на добрую Петькину маму — Марию Ивановну Батурину — эти грозные и сладкие речи, к сожалению, подействовали.

И вот однажды после очередной беседы с С. А. Пискаревой Мария Ивановна пришла домой и сказала сыну своему Петру:

— Ты лоботряс! Чем ты целый день занимаешься? В школе — одни троечки. Дома — всю квартиру каким-то металлом загваздал. Сам — посмотри на кого похож, — руки не отмыть, нос в саже. Все дети как дети, кто на пианино играет, кто задачки решает, а он нос в сажу сует. Другие дети знаменитыми учеными будут, а он хочет… как отец всю жизнь… вкалывать и… ишачить!

Петр Батурин поперхнулся куском пирога и, вытаращив глаза, посмотрел на свою маму. Такие странные слова он слышал впервые…

— Ты, мам, что? Заболела, что ли? — удивленно спросил он.

— Заболела?! — Мария Ивановна даже руками всплеснула. — Да как ты с матерью разговариваешь?! Я тебе покажу «заболела»! Я тебе покажу, как не вовремя пироги лопать. Калории и углеводы у меня лопать будешь! Вовремя! И чтобы… этого… металлолома духу в квартире не было!

И что тут началось! Из Петькиной комнаты и из кладовки в переднюю полетели болты и гайки, велосипедные колеса и какие-то винты, железо разного профиля, клещи и плоскогубцы, молотки и паяльники, банки, склянки и жестянки. Грохот и лязг стоял такой, что сверху и снизу прибежали соседи и с изумлением наблюдали, как уже из передней на лестничную площадку летели упомянутые выше предметы, а Петр Батурин то, как вратарь, пытался поймать какую-нибудь банку, то, как боксер, увертывался от летящей в него жестянки.

Перекидав весь этот металлолом, Мария Ивановна в сердцах захлопнула дверь перед самым Петькиным носом. Соседи разошлись. На площадке остался Петр, который с обалделым видом почесывал себе затылок, да профессор Орликов, спустившийся с третьего этажа. Петр тяжело вздохнул, но тут же принял суровый и гордый вид.

А профессор Орликов нагнулся и начал что-то выискивать в куче весьма полезных вещей, выкинутых на площадку.

— Ага, вот, — сказал он и разогнулся, держа в руках паяльник, — не одолжишь на пару дней паяльничек, Петя? Мой перегорел.

— Пожалуйста, — довольно мрачно сказал Петр и тяжко задумался, куда же, в самом деле, девать теперь все эти сокровища.

Он и сам не заметил, как вслух сказал:

— В металлолом, что ли, сдать?

— Ни в коем случае, Петя, — серьезно сказал профессор, — ни в коем случае. Этакое богатство…

Потом тряхнул своей богатырской гривой и сказал:

— Безвыходных положений не бывает. Пошли, юноша.

— Куда? — удивленно спросил Петр.

— Ко мне, конечно. Поищем временную территорию для… гм… склада. Пошли.

— Нет, — быстро сказал Батурин, — к вам — нет.

Профессор внимательно посмотрел на Петра.

— Так ведь у нас никто не кусается.

— А я и не боюсь, — буркнул Батурин.

— Тогда пошли.

— Нет, — опять быстро сказал Батурин.

Профессор Орликов взлохматил свою могучую гриву и присел на ступеньку. В это время жена профессора поднималась по лестнице с продуктовой сумкой.

— Венчик, — удивленно сказала она. — Что ты тут делаешь?

— А, Лизок, — обрадовался Вениамин Вениаминович, — скажи, пожалуйста, у нас в кладовке найдется немного места?

Елизавета Николаевна покачала головой и улыбнулась.

— Откуда же, — сказала она, — когда там чуть не дюжина автомобильных колес, задний мост и, как его… карданный вал. А что случилось? — она с любопытством оглядела груду предметов, громоздящихся на площадке.

— Да вот, — горестно сказал профессор Орликов, — надо товарища выручать. Из него наверняка знаменитый изобретатель выйдет.

Петр Батурин встрепенулся:

— А вы откуда знаете?

— Судя по неприятностям, которые на тебя свалились. И судя по тому, как ты их переносишь, — ответил профессор. — Вспомни: Рудольфа Дизеля, который изобрел мотор, чуть не довели до сумасшедшего дома, тульский Левша, который блоху подковал, тоже всю жизнь мучился, а великого ученого Джордано Бруно даже на костре сожгли…

Петр удивленно уставился на профессора. Елизавета Николаевна смеялась, а профессор, став в позу, продолжал своим могучим басом:

— Таких примеров в истории, к сожалению, тьма, но они говорят о том, что великие люди не боялись трудностей. Итак, что мы будем делать, Лизок? Не дадим погибнуть великому самоучке-механику?!

— Нет, конечно, — сказала Лизок. — Заводи-ка ты свой драндулет, если заведется, забирайте это бара… эти штуки и поезжайте на реку к дяде Веретею. У него там хороший сарайчик есть.

— Ты гений, Лизок! — закричал профессор Орликов. — История тебя не забудет. Итак, я пошел заводить свой драндулет, как непочтительно выразилась моя супруга, а вы, юноша, таскайте пока свои материальные ценности вниз.

— А… — начал было Батурин, но профессор не дал ему договорить.

— Вопросы потом, — сказал он, — сейчас за дело.

И он загрохотал вниз по лестнице.

Елизавета Николаевна отправилась домой, а Петр ухватил пару велосипедных колес и, кряхтя, понес их вниз. И только он все перетаскал к подъезду, как, лязгая, громыхая и скрежеща, притащилась старенькая рыженькая профессорская «Победа». Вениамин Вениаминович вылез и, отдуваясь, сказал:

— Ну, Иван Кулибин, прошу…

…Профессор лихо крутил баранку, Петька сидел рядом с ним, сзади грохотали всякие банки, жестянки и железяки.

— Имей в виду, — говорил Вениамин Вениаминович, — за идею нужно бороться. Я вот за эту идею, — он постучал ногой по полу машины, — ох, как долго боролся! И меня, брат мой, тоже долго не понимали и ставили палки в колеса. Вся моя веселая семейка ставила мне палки в колеса. Но я был тверд и настойчив. И вот, — он опять постучал по полу ногой, — собрал. Сам. Можно сказать, из старья. Но вот этими руками! — тут профессор оторвал руки от баранки и поднял их вверх, а машина вильнула в сторону.

— Ну-у! — крикнул профессор Орликов, схватившись за руль. — Ну-у! Балуй! Керосинка ржавая!

Он помолчал немного, потом, покосившись на Петра, спросил:

— А ты чего мастеришь, если не секрет?

Тут Петр Батурин несколько замялся.

— Придумал я тут одну штуку, — нехотя сказал он.

— Ну? — с интересом спросил профессор.

— Да нет, это так… — Петр махнул рукой и вздохнул, — мечта.

— Так это же прекрасно! — закричал профессор Орликов. — Что может быть прекраснее мечты?! Надо превратить ее в действительность — только и всего.

— Да, только и всего, — уныло сказал Петр. — А как?

— Это уже другой вопрос, — серьезно сказал профессор. — Давай посоветуемся.

Надо сказать, что профессор Орликов нравился Петру Батурину. Работал профессор как вол. И, несмотря на это, у него хватало времени возиться со своей «Победой», ходить со своим семейством в разные походы и даже петь в хоре Дворца культуры.

Он был довольно молодой, толстый, веселый и громогласный, как духовой оркестр. По утрам он вылезал на балкон в застиранных тренировочных брюках и прочищал горло — пел свои любимые песни и разные арии из опер. Из арий он особенно любил «На земле весь род людской…» из оперы «Фауст». Он исполнял ее с большим чувством и таким могучим басом, от которого дребезжала посуда в сервантах соседей. Эту арию он исполнял, когда у него было хорошее настроение. И когда его одолевали разные семейные заботы. Этих забот у него было, как говорят, «вагон и маленькая тележка», так как семейка у него была — ого-го! Ничего себе семейка — целая орава, как говорила уважаемая С. А. Пискарева.

В этой семейке были: а) сам профессор Орликов, б) его жена — Елизавета Николаевна, в) три дочки, г) три сына. Причем, старший сын и средняя дочка родились в одно время, средний сын и младшая дочка — тоже были близнецами. Младший сын еще ходил пешком под стол, а старшая дочка уже училась на первом курсе института.

Были еще две престарелые тетки, какие-то родственницы не то профессора, не то профессорши — тетя Пуся и тетя Гуся. И тем не менее многочисленное Орликовское семейство было на редкость веселым и неунывающим.

Петр Батурин — это, пожалуй, уже для вас не тайна — центром семьи профессора Орликова безусловно считал его среднюю дочь, небезызвестную вам Наташу. Впрочем, он считал ее центром не только семьи… И, конечно, был уверен, что об этом никто не догадывается.

Вот почему настроение у него, когда он ехал в машине и разговаривал с Вениамином Вениаминовичем, было какое-то странное. С одной стороны, он радовался, что сам профессор с ним запросто беседует, да еще и помогает, а с другой стороны, гордость его заедала. Из-за этой проклятой гордости он начисто отказался посвящать профессора в свои дела.

— Ну, как хочешь, — сказал профессор Орликов, — тебе виднее. Но имей в виду — сейчас не тот век, когда открытия делают гордые одиночки. Сейчас, брат, все коллектив решает… Однако, знаешь поговорку: «Плох тот солдат, который не мечтает быть генералом»?

— А я еще и не солдат, — сказал Петр.

— Вот это уже плохо, — серьезно сказал профессор Орликов. — Кто же ты?

— Я? — удивленно спросил Батурин. — Будто не знаете. Я в шестом классе учусь еще.

— Не «еще» надо говорить, а «уже». Уже в шестом классе! В шестом классе УЖЕ надо знать, кто ты есть и кем собираешься стать.

— Ну, это я знаю, — твердо сказал Петр Батурин.

— Значит, кто ты? — строго спросил профессор.

— Че… человек, — не очень-то уверенно ответил Петр Батурин.

— Ну, допустим. А кем будешь?

— Человеком.

— Это обязательно. А вот дело, дело-то какое делать будешь? Я вот, — тут профессор усмехнулся, — я вот уже в четвертом классе решил, что стану… хм… ученым. И стал, как видишь.

— Вот вы насчет чего… Есть у меня одна идея. Только пока — помолчу, — скромно сказал Петр Батурин.

Профессор посмотрел на него с любопытством и сказал:

— Идея — это хорошо.

Некоторое время они ехали молча.

— А куда вы меня везете? — спросил Батурин.

Тут профессор очень оживился.

— О-о-о, — закричал он, — это та-а-акой, знаешь, замечательный дед! Увидишь.

И тут они приехали. На самом берегу реки среди высоченных сосен стоял небольшой домишко. Не то чтобы очень старый, но и не очень новый, однако довольно крепенький. Заборов никаких не было, только рядом с невысоким крыльцом стояла собачья будка, а подальше от воды небольшой сарайчик. К воде вели новые мостки, и к ним была причалена отличная просмоленная лодка.

Из будки вылезла огромная лохматая бело-рыжая собака. Потянулась, зевнула, показав страшенные зубищи, и два раза хрипло гавкнула. Мужественный Петр Батурин сунулся назад в машину, но профессор Орликов придержал его за плечо.

— Здорово, Лапоть, — сказал он собаке и повел Петра к ней навстречу.

Лапоть лениво помахал хвостом-парусом и спокойно подошел к ним. У Петра Батурина поджилки затряслись, но виду он не подал. Лапоть не обратил на него никакого внимания и вежливо поздоровался с профессором.

— Дед Веретей дома? — спросил профессор у собаки.

Лапоть гавкнул и улегся у ног Вениамина Вениаминовича.

— Нет, значит, — сказал профессор, — если бы дома был, Лапоть бы сразу за ним побежал. Обидно, — он посмотрел на часы. — А у меня уже времени нет. Ну, ничего. Давай твои сокровища выгружать. Ты, если не торопишься, дождись деда.

Они быстро разгрузили машину. И Петр уселся на пенек ждать деда Веретея.

Перед тем как уехать, профессор сказал:

— В сараюшке у деда мастерская. Он на все руки мастер. И вообще, как это у вас говорят, «потрясный» дед. Только говорлив малость. Ужас, какой болтун. Это первое. А второе вот что: ты бы как-нибудь забрел ко мне. Мы бы с тобой потолковали. У меня к тебе, вроде, дело одно наклевывается. Ну, давай лапу.

Он влез в машину, но тут же высунул голову из окна:

— Слушай-ка, — сказал он безразличным тоном, — мне Наташка про одного парня из класса рассказывала, что он математику и физику еще кое-как учит, а вот ботанику или там литературу совсем не признает. Дескать, не нужны они ему начисто. Есть у вас такой чудак?

Петр Батурин проглотил слюну и мужественно промолчал.

Машина фыркнула синим дымком и утарахтела.

Лапоть неодобрительно посмотрел ей вслед, встал, потянулся, подошел к Петру и улегся рядом с ним, уткнув голову в лапы. А Петр Батурин принялся размышлять. И размышлял он по следующим вопросам:

— С чего это маманя вдруг обрушилась?

— Почему профессор Орликов решил ему помогать?

— Какое к нему дело наклевывается у профессора?

— Идти к профессору или нет?

— Что еще сказала Наталья Орликова своему папе про… того парня, которому литература начисто не нужна?

— И какого лешего он ляпнул про идею какую-то?

Думал он обо всем этом, конечно, не по порядку, а сразу обо всем. И поэтому в голове у него была порядочная каша. Из этой каши Петр Батурин сумел выловить, пожалуй, только пару более или менее разумных мыслей. Первая — к профессору Орликову он пойдет, и пусть там хоть Наташа, хоть Разнаташа.

И еще. Про идею он ляпнул вроде бы нарочно, так сказать, насупротив. Профессор с четвертого класса мечтал быть ученым. Витенька Пискарев уже сейчас знает, что будет ученым. Васька Седых хочет штурманом быть. Жорка Чижиков — космонавтом. Таська Бублянская — поэтом. Оля Зубавина — доктором. Наталья Орликова — знаменитой балериной. И даже Кешка Фикус — послом в какой-нибудь зарубежной стране. Тоже мне — профессора, поэты, дипломаты!

Вы, уважаемый профессор Вениамин Вениаминович, наверно, думали, что я и впрямь скажу что-нибудь такое же? Дудки! Тем более — идеи-то никакой и не было.

Тут пришел и сам дед Веретей. Он как-то неожиданно появился откуда-то и встал перед Петром Батуриным и уставился в него маленькими острыми глазками, еле видными из-под бровей. Сивый, обросший, как замшелый пень, низенький, но плечи! — в дверь наверно только боком проходит, руки чуть не до колен, и каждая как хорошая лопата. Стоит, молчит и смотрит. У левой ноги сидит собака Лапоть, а справа — здоровущий бело-рыжий кот откуда-то взялся. И тоже смотрит.

Так они молчали-молчали, а потом будто железо ржавое заскрежетало. Это дед Веретей спросил:

— Кто такой?

— Э-э… — сказал Батурин.

Дед кивнул и пошел в дом. Собака Лапоть и кот отправились за ним, а Петр Батурин встряхнулся и тоже пошел к дому. Как же все объяснить? Но объяснять ничего не пришлось. Дед Веретей, похоже, умел читать чужие мысли и видеть насквозь.

Не успел Петр дойти до дома, как дед Веретей появился на крыльце, спустился, подошел к Петькиным драгоценностям и внимательно посмотрел на них. Потом пошел к сарайчику, открыл дверь и мотнул головой Петру — таскай, дескать. Батурин схватил пару железяк, сунулся с ними в дверь сарайчика и ахнул. Это была мастерская. Да какая! От восхищения и зависти у П. Батурина, как говорят, «в зобу дыханье сперло». Он уронил свои железяки и встал, как вкопанный, открыв рот. Дед стоял рядом и довольно сопел. Потом он ткнул рукой в свободный угол, где стоял небольшой верстачок, а под ним пустой ящик, и ушел. А Петр мелкой рысью начал носиться взад и вперед, аккуратно сортировал, укладывал и развешивал свои инструменты и материалы. Очень аккуратно, потому что иначе нельзя было: у этого замшелого деда в сараюшке были порядок и чистота.

Пес Лапоть лежал на крыльце и внимательно наблюдал, как бегает Петр. Дед Веретей высунул голову в дверь и что-то буркнул. Тут П. Батурин даже споткнулся от удивления. Лапоть встал, подошел к груде материалов, взял в зубы какую-то штуковину и понес не спеша в сараюшку. Так вдвоем они все и перетаскали.

Петр прикрыл дверь и присел на пенек, вытирая пот. Дед поманил его из окошка. Петр в сопровождении Лаптя зашел в избу. Это и верно была скорее изба, чем дом. Сени просторные и одна большая комната с русской печкой. Лавки по стенам и некрашеный стол в углу. Вот и все. Кровати не было, видно, спал дед на печи.

На столе лежал большой кусок хлеба и стояла поллитровая банка с простоквашей. Дед опять мотнул головой, и Петр, решив уже ничему не удивляться, с аппетитом слопал и хлеб и простоквашу.

Дед сидел на лавке, положив ручищи на колени, и с интересом смотрел на Петра.

— Спасибо, — сказал Петр.

Дед молча кивнул.

«Ну и разговорчивый дед, — подумал Батурин, — ужас, какой болтливый…»

И тогда дед спросил:

— Винаминыч тебя, что ль, приволок?

Петр кивнул.

— Как звать? — проскрипел дед.

— Меня-то? — спросил Петр.

Дед кивнул.

— Петя, — сказал Батурин. — А… а вас?

В самом деле, не может же он этого деда просто Веретеем звать. В горле у деда что-то забулькало, заскрипело, а глазки совсем спрятались за сивыми бровями. «Смеется», — догадался Петр и сам тоже засмеялся почему-то. Так они посмеялись немного, и дед Веретей сказал, ткнув пальцем себя в грудь:

— Веретей.

— А по отчеству? — вежливо спросил Петр.

— Веретей, — упрямо сказал дед и ткнул пальцем в кота: — Это Тюфяк. А тот, — он мотнул головой в сторону собаки, — Лапоть.

Они еще поговорили чуток, и Петр отправился восвояси.

— Приходи, — сказал ему на прощанье сказочный дед Веретей.