Невероятно насыщенная жизнь

Фролов Вадим Григорьевич

Часть первая

#i_002.png

 

 

Глава первая

В соседнем дворе живет Венька Жук. То есть настоящая его фамилия не Жук, а Балашов, а Жуком его зовут потому, что он маленький, черный и очень шустрый, настырный, как говорит наша дворничиха Светлана. Венька учится в нашем классе, а вернее сказать не учится, а так себе — проводит время. И дневничок у него прямо загляденье — весь вдоль и поперек исписан разными чернилами — замечание на замечании, а о двойках я уже и не говорю. В общем, типичный «трудный». В классе он ни с кем не дружит, а на улице у него есть дружки-приятели: один тощий и длинный с причесочкой, как у этих английских парней-музыкантов, «битлов», что ли, и зовут его как-то странно — Фуфло, а другой — хорошенький такой светленький мальчик с зелеными глазами и на вид совсем тихоня, а на самом деле чуть не главный у них заводила. И прозвище у него почему-то — Хлястик.

И вот как-то в самом конце августа иду я себе потихоньку домой и вижу, как в соседнем дворе эта троечка лупит одного мальчишку. Я его знаю. Нет, вернее, я с ним и не знакома, а просто он последнее время стал очень часто попадаться мне на пути. Почти каждый день. И посматривает на меня, а я, конечно, делаю вид что и не замечаю его вовсе. Один раз он даже попробовал со мной познакомиться. Я шла из магазина и в уме подсчитывала, могу ли купить с оставшейся сдачи мороженое — как-то я забыла в этот раз спросить разрешения у бабушки и вот думала: рассердится она или нет. Я остановилась у тележки с мороженым и стояла там немножко задумчиво и не сразу заметила этого мальчишку, а он стоял рядом и спокойненько ел эскимо. Ну, если бы он только ел эскимо, это бы еще ничего, а он ел и пялил на меня глаза и вроде даже улыбался. А глаза у него были какие-то синие-синие. Нахальные. Весь он белобрысый, на носу веснушки, а нос курносый. Невысокий, но такой спортивный мальчишка. Ест себе эскимо и пялит на меня глаза. Я, конечно, очень сердито и очень гордо подняла голову и хотела уже идти дальше — ну его, это мороженое, а он вдруг засмеялся, подмигнул мне и спросил:

— Хочешь мороженого? — и полез в карман, наверно, за деньгами.

— Вот еще новости, — гордо сказала я и опять хотела идти, но почему-то не пошла.

— По глазам вижу — хочешь, — сказал он и опять засмеялся.

— У вас… милостивый государь, весьма ву… вульгарный способ заводить знакомство с девочками. Я этого не люблю, — еще гордее… нет, горже… нет, ага, вот так — еще более гордо сказала я и пошла. Очень здорово я поставила его на свое место. И он весь как-то понурился и грустно опустил свои синие-синие глаза… Чепуха! Никуда он их не опускал, а снова засмеялся и сказал мне вдогонку:

— Вот чудачка: «милостивый государь»! А мороженое-то мировое, и вообще я знаю, как тебя зовут. Маша. Вот.

Тогда я нарочно вернулась к тележке, купила себе самое большое мороженое за двадцать восемь копеек и, не глядя на белобрысого, ушла.

А он только крикнул мне вслед:

— Ишь какая строгая!

Да, строгая. И правильно. Женщина должна беречь свою честь. Об этом мне часто говорит бабушка и иногда папа. А от бабушки мне за мороженое здорово попало. Не потому, что она пожалела сдачу, а потому, что я не спросила. И я ужасно разозлилась на этого мальчишку.

Так вот, иду я домой, а в подворотне Венька Жук, Фуфло и Хлястик лупят этого мальчишку изо всех сил. А он молчит и только отбивается, и из носу у него капает кровь. Но сопротивляется он отчаянно — у Фуфлы, например, уже огромная дуля под глазом. Я хотела пройти мимо — ну и пусть этому белобрысому попадет как следует за мороженое, но потом остановилась. Ведь это все-таки несправедливо — трое на одного. Я положила авоську с яблоками на тумбу у ворот и ринулась под арку.

— Венька Балашов! — сердито сказала я. — Ты что это делаешь?! Это благородно — трое на одного? Да? А ну! — И я дернула Веньку за шиворот так, что он отлетел в сторону. Он так удивился, что даже не сопротивлялся, а только открыл рот. А Фуфло со злобным видом подошел ко мне, взял меня за плечо своими клещами и прошипел:

— А ну, отвали, не то кэ-эк дэ-эм!

— Ах ты, Фуфло несчастное! — сказала я и дала ему здоровую затрещину. Тогда Фуфло двинул меня кулаком в глаз, и глаз у меня сразу заплыл, наверно, не хуже, чем у него самого. Венька заорал на него:

— Эй, ты! Ты ее не трогай! Она у нас учится.

— Пэ-эдумаешь, — сказал Фуфло.

А белобрысый подскочил к нему и тоже влепил хо-о-ро-шую затрещину.

— Девчонок бить? Да? — сказал он.

А Хлястик, как только начались эти дела, куда-то испарился. Фуфло было опять полез в драку, но Венька сказал ему что-то на ухо, и он отстал. А тот мальчишка вдруг выскочил из подворотни, посмотрел направо, потом налево и припустил по улице.

«Ну и ну, — подумала я, — стоило еще за него заступаться». Глаз распух и здорово болел, и я приложила к нему платок. Венька достал из кармана пятак и протянул мне.

— На, приложи, — сказал он, — синяка не будет.

Я поддала ему по руке, и пятак выскочил и куда-то покатился. Фуфло бросился его искать, а Венька сказал:

— Ну и дура, — и пошел во двор.

Я вышла на улицу, но авоськи с яблоками на тумбе уже не было. Веселенькая история! Послезавтра в школе собрание, а у меня под глазом фонарь — ничего себе отличница и член совета дружины. И яблок нет, и дома будет — ой-ой-ой… И все из-за этого белобрысого. Ой-ой-ой! А ему хоть бы что — взял и удрал, как маленький. Очень мне было грустно и обидно. Эх! Прошли времена мушкетеров, запросто можно получить синяк под глазом.

…Как назло дома все были в сборе. И бабушка, и папа, и мама, и даже мой братец Витька. То его никогда дома не бывает, а тут — нате вам, пожалуйста! Он еще только перешел в четвертый, но уже страшная язва.

— Эге, — сказал он, — что-то здорово у нас в квартире светло стало.

Он, конечно, сразу заметил мое украшение. Все, что не надо, замечает…

— Боже! — сказала мама. — Что это? Витя, принеси мне капли Зеленина — они на тумбочке в спальне. — И она села в кресло и прикрыла глаза рукой.

— Ха-ха-ха! — сказала бабушка. — Вот это вполне современная девица. Впрочем, я в детстве тоже дралась. А где яблоки? Оля, не волнуйся — я сейчас сделаю ей примочку. Ха-ха-ха! Какой потрясающий эффект это произведет в школе! Надеюсь, ты дала сдачи?

— Так! — сказал папа. — Я начинаю сомневаться в том, что именно труд сделал обезьяну человеком.

Я стояла, отвернувшись к окну, чтобы они не очень смотрели на мой фонарь, а мне он в стекло был виден — ничего себе… Я старалась быть спокойной — что уж тут при таких обстоятельствах волноваться, и поэтому, когда папа начал говорить про труд и обезьяну, я довольно спокойно подумала: при чем тут это? И спокойно спросила:

— Почему?

— Ты спрашиваешь, почему? — тоже очень спокойно сказал папа. — Ну что ж, я тебе объясню все очень обстоятельно.

Я подумала, что папа, чем он становится старше, тем он делается все больше и больше обстоятельным. Он начинает объяснять вещи, которые мне уже давным-давно понятны. Притом объясняет их очень долго и обязательно цитирует.

— Я не люблю приводить цитаты, — говорит он, — но тут я не могу удержаться.

И дальше пошло, поехало — минут на сорок.

Вот и сейчас: стоило мне сказать это проклятое «почему», он моментально начал лекцию. Он сказал:

— Потому, что у меня перед глазами изумительный пример, — он ткнул пальцем сперва в меня, потом в Витьку, который принес маме капли и стоял ухмыляясь. — Я вас с самого раннего детства приучал трудиться. И вообще и я, и мама, и бабушка учим вас только хорошему, а вы все-таки растете обезьянами.

— Я-то тут при чем? — пробурчал Витька. — У меня, что ли, фонарь под глазом и яблоки пропали?

— А вы, милостивый государь, помолчите, — сердито сказал папа. — Вы-то уж абсолютно типичный представитель семейства макаковых. И у вас нос в пуху, пожалуй, не меньше, чем у вашей очаровательной сестрицы.

— А зачем оскорблять-то? — заныл Витька. — Макаковый…

— Нет, я, кажется, плюну на всю педагогику и однажды выдеру тебя за твое нахальство. Он еще обижается!

— Гриша, ну что ты говоришь, — простонала мама, — как можно…

— Очень даже можно, — сказала бабушка, — нас в детстве драли. И ничего. Выросли вполне интеллигентными людьми.

— Боже мой, — опять застонала мама, — ну нельзя же так…

— Я и говорю: можно, но не нужно, — сказала бабушка. — Профессор Переперченко, с которым я работала на курорте в Одессе в одна тысяча девятьсот одиннадцатом, нет, кажется, в одна тысяча девятьсот девятом, а впрочем, в десятом… так вот, профессор считал, что от синяков очень хорошо помогает какое-то средство, я забыла, как оно называется.

— Я не люблю цитировать, — продолжает папа, — но сейчас я просто не могу удержаться. — И он идет к стеллажу и достает том Чехова, а я думаю, как же я пойду в школу с таким глазом, и надеюсь, что бабушка вспомнит рецепт профессора от синяков. Но бабушка, как только услышала, что папа собирается читать Чехова, удобно усаживается в кресло напротив мамы. Она очень любит слушать, как папа цитирует. «Это обогащает», — говорит она в таких случаях.

Но читать Чехова папе так и не удается, в передней раздается звонок.

— Открой, — говорит папа Витьке и продолжает искать нужную страницу. Витька идет в переднюю, оттуда слышен чей-то вроде бы знакомый голос, а потом входит Витька с ужасно вредной улыбочкой и говорит мне:

— Там к тебе… хахаль пришел.

— Ха-ха-ха, — смеется бабушка, — ужасно современный ребенок. Ха-ха-ха! Как это? Хахаль?!

— Боже, — говорит мама, — только этого не хватало…

Я делаю свирепый вид и показываю Витьке потихоньку кулак, а сама думаю, кто же это, неужели… Г. А.? Вот уж вовремя! И хочу бежать в переднюю, но папа таким ужасно повелительным жестом останавливает меня, твердыми шагами идет в переднюю, и оттуда доносится его вежливый, но совершенно ледяной голос:

— Прошу вас, входите.

И в комнату заходит… тот самый белобрысый. Нос у него распух, но он улыбается во весь рот, и в руках у него… моя авоська с яблоками.

— Здрасте, — говорит он, — меня Сеней зовут.

Очень нужно знать, как его зовут! А он заметил меня и подмигивает. Я даже задохнулась от возмущения, а он как ни в чем не бывало говорит:

— Вот твои яблоки, — и кладет авоську на стол.

— Так, — говорит папа, — а позвольте спросить, молодой человек, откуда у вас оказались яблоки дочери?

— Нашел, — смеется мальчишка и опять подмигивает мне.

— А у него нос распух, — говорит Витька.

Папа внимательно смотрит на нос белобрысого, потом медленно переводит взгляд на мой заплывший глаз. И мама тоже. И бабушка. А Витька скромненько ковыряет в своем носу, и я готова его убить.

— Я, кажется, вспомнила рецепт примочки для глаз, — говорит бабушка, — думаю, она поможет и носу.

— Обойдется, — говорит мальчишка, — вы не беспокойтесь, у меня и почище бывало. А вот ей, — он кивает в мою сторону, — ей бодяга поможет. Мне сейчас некогда, а вы, — он смотрит на папу, — пошлите кого-нибудь в аптеку. Вот его хотя бы, — он показывает на Витьку. — А то как она в школу пойдет?

Витька от неожиданности вынул палец из носу и разинул рот. Папа как-то странно крякнул и посмотрел на маму. Мама только развела руками.

— Ну, я пошел, — улыбаясь, говорит белобрысый. — До свиданья.

— Спасибо, — растерянно говорит папа, — заходите.

— Спасибо, — говорит белобрысый, — на той неделе забегу.

В дверях он поворачивается и говорит мне:

— Маш, ты приходи часов в семь в садик на Некрасова. Дело есть.

— У-у-у-у… — говорю я.

Слышно, как хлопнула входная дверь. Мама встала с кресла и подошла к папе.

— Что это, Гриша? — слабым голосом спросила она.

— Ты не волнуйся, Оля, — ласково говорит папа, — я разберусь. Иди полежи, отдохни, — и он легонечко выпроваживает маму, потом поворачивается к Витьке: — И вас, милостивый государь, попрошу, — он указывает на дверь.

— Вот, всегда выгоняют, — заныл Витька.

— Марш отсюда! Ты сегодня вел себя, как не подобает вести себя мужчине. Нет! Скорее ты вел себя, как… как старая сплетница и еще, еще, как… мелководный провокатор. Вон!

— Ну уж, сплетница, ну уж, про… провокатор, — ноет, скрываясь, Витька.

— Марш! — кричит папа и громко захлопывает дверь за Витькой. Некоторое время он ходит по комнате. Потом останавливается и что-то очень спокойно говорит:

— Садись, Мария.

Ну, добра теперь не жди: когда папа называет Витьку милостивым государем, а меня полностью — Мария, значит, он здорово сердится. А когда он здорово сердится, он может принять самое неожиданное решение, например, три месяца не пускать меня в кино или прийти в школу и попросить, чтобы ко всем моим общественным нагрузкам прибавили еще парочку. И прибавляют. В школе почему-то очень уважают моего папу.

— Итак, Мария, объясни, пожалуйста, что, собственно, все это означает? — говорит папа, когда я нехотя усаживаюсь на краешке стула. — Кто этот загадочный Семен?

— Да откуда я знаю, — говорю я чуть не плача.

— Так. Интересно. Я бы сказал, даже очень интересно. Он называет тебя по имени, он приносит тебе яблоки с распухшим носом…

Я не сдержалась и рассмеялась, потому что вдруг представила себе яблоки с распухшими носами. Папа сердито посмотрел на меня.

— Он с распухшим носом приносит тебе твои яблоки, — продолжает папа, — и, наконец, он назначает тебе свидание в семь часов вечера под часами…

— В садике, — неожиданно для себя говорю я, — на Некрасова.

— В садике, — соглашается папа. — Так вот. И ты утверждаешь, что совсем, то есть абсолютно незнакома с этим… молодым человеком, а между тем у тебя под глазом синяк… а у него распух нос.

— Почему абсолютно, почему абсолютно? — бормочу я. — Я его знаю, то есть… не знаю… ну, в общем, знаю… и не знаю.

— Мистика! — говорит папа и машет пальцем перед моим носом. — Финтишь, Мария. Мария, не финти!

— Да я не финтю, я…

— Надо говорить — финчу.

— Ну, финчу.

— Ага, значит, финтишь.

— Да не финтю, — уже кричу я, — я сказала, что я не финтю, а финчу!..

— Я и говорю — финтишь.

— Папа, — я стараюсь говорить спокойно. — Папа, это ты мне сказал, что надо говорить — фин… чу, ну вот я и…

— Словом, ты и тут фин… — Но в этот день неожиданности сыпались, как из какого-то мешка. Не успел папа договорить — послышались три веселых звонка в передней. И я сразу выскочила открывать. В дверях стояла наша дворничиха Светлана — такая хорошенькая татарочка, а за ней какой-то огромный военный с погонами полковника.

— Папа дома, Машенька? — запела Светлана. — Вот этот товарищ, — она сделала глазки в сторону военного, — его разыскивает.

— Папа! — крикнула я, ужасно радуясь, что получила отсрочку, и удивляясь, кто бы это мог быть — у нас знакомых военных вроде бы и нет и по службе папа никакого отношения к военным не имеет — он преподает литературу в педагогическом институте. — Папа! К тебе.

Папа вышел в переднюю и зажег свет.

— Кто там? — сердито спросил он. Увидел Светлану и улыбнулся. Между прочим, я еще давно заметила — он всегда ей улыбается.

— А, Светланочка, — ласково сказал он, — чем могу служить?

— Григорий Александрович, — опять запела Светлана, — вот товарищ военный разыскивает, ой как интересно, по всему Ленинграду одного своего товарища, он его, понимаете, с самой войны не видел. Зовут его Гриша Басов. Вот я и подумала, что, может…

— Я Басов, — сказал папа, и я увидела, что он волнуется. — Проходите, пожалуйста.

Полковник шагнул в переднюю. А дальше случилось такое, что я, наверное, до самой смерти не забуду, и, как вспомню, мне реветь хочется.

Военный вошел в переднюю и уставился на папу, а папа уставился на него. Он был немного старше папы — голова у него была совсем седая и под глазами много мелких морщинок, но он был красивый, настоящий офицер — это я сразу заметила. Они долго молча смотрели друг на друга, а у Светланы голова завертелась из стороны в сторону — то на папу, то на полковника. И я тоже пялила на них глаза и тоже почему-то волновалась так, что сердце чуть не выпрыгивало.

Потом полковник снял фуражку, достал платок и вытер пот со лба. И тихо засмеялся. Он посмотрел на Светлану и сказал:

— Он, понимаешь. Он. Гриша. Гриша Гвоздик.

Тогда папа снял очки, руки у него дрожали.

— Дядя Вася, — тихо сказал он, — Василий Андреевич, комбат, товарищ комбат…

А полковник стоял и улыбался. А папа вдруг подошел к Светлане и поцеловал ее в щеку, потом подошел ко мне, тоже поцеловал в щеку, а потом убежал в комнату. Мы слышали, как папа кричал что-то в комнатах, а потом появился, подталкивая испуганную маму. За ними выплыла бабушка, а за ней протиснулся в переднюю Витька.

— Вот, дорогие мои, — торжественно сказал папа, — это тот самый человек, который… которому… которого… — Папа махнул рукой. — Словом, это тот самый человек. — Папа снял очки и начал их быстро-быстро протирать. — Он меня нашел, а я его нет, но он меня нашел, и я просто не знаю, что сказать. Так это прекрасно. Вот.

— Григорий, — сказала бабушка в нос, — ваше волнение очень трогательно, но, может быть, вы нам скажете все же…

— А разве я не сказал? — удивился папа. — Это командир батареи товарищ старший лейтенант Василий Андреевич Волжанин. Это… мой комбат.

— Боже мой, — сказала мама. — Витя, принеси мне капли Зеленина.

— Не пойду, — сказал Витька, — мне тоже интересно.

Бабушка величественно выдвинулась вперед.

— Это как в романе, — сказала она опять почему-то в нос и улыбнулась самой любезной улыбкой. — Вы читали роман, не помню уж чей, «Бомбы падают вниз»? Вот там довольно похожая ситуация.

Папа сердито посмотрел на нее, а мама дернула за рукав.

— Не понимаю… — начала бабушка.

— Ой, — спохватилась мама, — а что же это мы здесь стоим?

— Да, в самом деле, — сказал папа.

— Просим, просим, — сказала бабушка.

— Проходите, проходите, — сказала мама.

— Прошу, прошу, — сказал папа.

И все они начали толкаться в дверях, стараясь пропустить вперед Василия Андреевича и только мешая ему и друг другу. Наконец кое-как все протиснулись в комнату и принялись усаживать гостя, выбирая ему лучшее место.

— Ну-с, — сказала бабушка, — рассказывайте, рассказывайте. — И она устроилась поудобнее в своем любимом кресле. Ужас как она любит всякие рассказы.

В дверь заглянула Светлана, и папа крикнул:

— Светланочка, заходите, заходите!

— Ну, что вы, — сказала она, — мне неудобно. У вас тут все свои. Я лучше в другой раз, — и прошла в комнату и тоже села на краешек дивана.

Я села к столу и, вспомнив про свое украшение, повернулась ко всем в профиль, чтобы синяк не был виден. Сидеть так было не очень удобно, приходилось косить, чтобы видеть гостей. В суматохе мы и не заметили, как уселись сами, а полковник остался стоять посредине комнаты, все так же посмеиваясь.

— Расселись! — мрачно сказал Витька, встал со стула и пододвинул его гостю.

Василий Андреевич громко засмеялся и сел. Тогда все ужасно сконфузились и вскочили со своих мест. «Да, да, что же мы, садитесь, садитесь, ах, ах, как же это мы, садитесь, садитесь!» — закричали все, а гость замахал обеими руками, и тогда опять все уселись на свои места и начали вздыхать и улыбаться, а потом вдруг, переглянувшись, стали смеяться и хохотали долго — у бабушки даже слезы на глазах выступили, а Василий Андреевич стал вытирать платком лоб. А когда, наконец, все успокоились, он встал и сказал чуть хрипловато — наверно, все еще волновался:

— А ведь мы с тобой еще и не поздоровались, Гриша.

Папа вскочил, уронив стул, и бросился к нему, и они поцеловались три раза, обнимаясь крест-накрест. А все мы смотрели и ужасно радовались. «Вот так встречаются старые боевые друзья», — думала я с гордостью. Мы очень много слышали от папы о Василии Андреевиче. Папа говорил о нем как о самом лучшем, самом добром, самом смелом, самом сильном человеке, которого он когда-либо встречал в жизни, но говорил всегда с грустью, так как считал, что его комбат погиб. И вот оказывается, он вовсе не погиб, а разыскал своего верного ординарца, и вот они сидят друг против друга и вспоминают минувшие дни и битвы, где прежде рубились они. Потом папа спохватился.

— Василий Андреевич, дядя Вася, — он повел рукой, показывая на всех нас, — это моя семья.

— Очень, очень приятно, — сказал дядя Вася.

— Моя жена Оля, — гордо сказал папа.

Мама встала и почему-то ужасно покраснела. Василий Андреевич внимательно посмотрел на нее и подошел к ней.

— Хорошая жена, — сказал он серьезно, и мама раскраснелась еще больше. — Не возражаешь? — спросил он у папы, и они с мамой тоже три раза поцеловались. И мама стала похожа на девочку.

— Моя теща Антонина Петровна, — сказал папа и поклонился в сторону бабушки.

— Фи, — сказала бабушка, — ужасное слово «теща». Я Олечкина мама. — И, не вставая с кресла, она протянула дяде Васе руку, как важная дама, для поцелуя.

— Хорошая те… мама, — сказал дядя Вася и подошел к бабушке. Он поцеловал ей руку, а потом, улыбаясь, сказал: — Но этого мне мало, — и наклонился к бабушке.

— Ах, — сказала бабушка и расцвела, как маков цвет. — Витенька, подержи очки. — И они тоже три раза поцеловались.

— Это мой сын Виктор, — сказал папа.

Витька сам подошел к полковнику и сунул ему руку. Вид у него был такой, точно он проглотил аршин, и на носу выступили капельки пота.

— Отличный парень, — сказал дядя Вася и пожал руку Витьке, как мужчина мужчине. И Витька даже засопел от гордости и надулся, как индюк.

А я сидела и волновалась, и боялась, как бы гость не заметил мой синяк, и думала, как же я к нему подойду, чтобы он не заметил, а еще думала, что хорошо, если он и меня поцелует… три раза…

— Это моя дочь, — сказал папа, — Маша.

Я кое-как сползла со стула и боком подошла к дяде Васе и так, боком, остановилась около него.

— Отличная дочка, — сказал дядя Вася, — а чего ты на меня смотреть не хочешь?

— Стесняется, — сказал Витька противнючим голосом.

— Ну, раз стесняется… — сказал полковник и потрепал меня по волосам, а я пулей вылетела из комнаты и дала себе клятву уничтожить Веньку Жука и всю его фуфлиную компанию, а заодно и Витьку, и этого белобрысого Семена…

Я стояла в передней и слышала, как там в комнате все громко смеялись и говорили одновременно, так что отдельных слов разобрать было невозможно. Я прислушивалась — не говорят ли что-нибудь обо мне, но моего имени не упоминалось, и, с одной стороны, я была рада, а с другой стороны — мне почему-то было обидно: вот ушла — и все сразу обо мне забыли. Им так весело, а я стой тут со своим синяком, и никто обо мне даже не вспомнит. Ну и ладно — обойдусь. Вот пойду в семь часов в садик на Некрасова — интересно, что вы тогда скажете?

Только я это подумала, как в переднюю вошла Светлана — такая довольная и веселая, что можно подумать, будто именно ее разыскивал полковник, а не нас. Впрочем, он нас и не разыскивал, он даже не знал, есть ли мы или нет. Он разыскивал папу, своего однополчанина, а не нас.

— Ой, как хорошо-то, ведь это надо же, — сказала Светлана. — А ты чего здесь стоишь? Там так весело, так хорошо, просто ужас. Ой, что это с тобой? Кто это тебя так? Наверно, Венька из двадцать седьмого? Вот такой-сякой! Ну, я ему! А ты примочки делай — я тебе скажу, какие… — Она разохалась, разахалась и начала меня жалеть и успокаивать, а мне от этого еще тошнее делалось. Дались им эти примочки! А если не помогут тут примочки? Как я в школу пойду, как я с Г. А. встречусь? Хороша умница-разумница, красавица-раскрасавица! И как я в комнату войду к нашим?

Светлана еще немножечко поохала и убежала. Я тоже хотела уйти, но не уходила: надеялась, что все-таки кто-нибудь вспомнит обо мне и выйдет, и позовет. И вышел… Витька. Он хотел что-то сказать, но не успел — я схватила папину сандалию и треснула ему по лбу: пропадать, так пропадать.

— Ты чего? Ты чего? — заорал Витька. — Второй фонарь хочешь?

Я замахнулась на него второй раз, и он скрылся, держась рукой за лоб. И тут в переднюю вышла бабушка. Она посмотрела на меня, подошла и обняла за плечи.

— Со мной был подобный случай в одна тысяча девятьсот… ну, да это неважно. Но я не очень расстраивалась. Молодость. Ах, молодость, — сказала она и вздохнула. — Где ты, моя молодость?! Вот тебе три рубля. Пойди, пожалуйста, в кондитерскую и купи торт. Тебе надо проветриться. На сдачу — зайди в аптеку и купи эту, как ее, бодягу, и тогда мы сделаем примочку, и все будет в порядке. — Она поцеловала меня в лоб и подтолкнула к двери.

Я спускалась по лестнице и думала, что все-таки бабка у меня отличная. Забавная, но все, все понимает, и хоть и сердится на меня иногда, а в трудную минуту всегда выручит и поможет.

Я уже спустилась в парадную и услышала бабушкин голос.

— Машенька, — кричала она, — не забудь, скоро семь часов! Домой можешь прийти в восемь.

— Ладно! — крикнула я и только уже на улице сообразила, что она имела в виду. Ну и бабка! Как бы не так — и не дождетесь, ни в какой садик на Некрасова я не пойду. Не на такую напали. Сама же мне говорила о женской гордости…

На углу в гастрономе я купила хороший торт, и у меня осталась сдача. Раздумывая, в какую аптеку поближе, я остановилась. И как раз напротив оказался этот садик на Некрасова, а часы около бани показывали без трех минут семь. Как же я попала именно в этот гастроном — ведь есть другой, гораздо ближе. Это просто что-то таинственное. Вроде как ее… телепатии — я толком не знаю, что это такое, но, кажется, передача мыслей на расстоянии. Я украдкой глянула в садик. Ну, так и есть: ходит теле… патик несчастный и поглядывает на часы над баней. «Нет! Этому не бывать», — сказала я себе и направилась в обратную сторону. Правда, ноги стали у меня какие-то деревянные и передвигались еле-еле, и мне почему-то ужасно хотелось обернуться — наверно, это тот несчастный белобрысый телепатик на меня действовал. Но я оказалась сильнее и, не оглядываясь, дошла до аптеки, а он пусть походит там часик. Ишь вообразил!

В аптеку мне лучше было бы не ходить. Когда я спросила будяк, все стали надо мной смеяться и поправлять: «Не будяк, ха-ха-ха, а бодяга, ха-ха-ха, вот так синяк, ха-ха-ха, тут вряд ли бодяга, ха-ха-ха, поможет, хи-хи-хи».

Только вышла из аптеки с проклятой бодягой в одной руке и с тортом в другой, как — бац! — мне навстречу идет собственной персоной Г. А.

— Мэри! — говорит он радостно. — Чао, Мэри! Очень рад тебя видеть. Ты давно приехала? А я как раз сегодня хотел тебя навестить.

Он смотрит на меня во все глаза, и я вижу, что он действительно рад меня видеть, и готова провалиться сквозь землю.

— Здравствуй, Гера, — говорю я, криво улыбаясь, и наклоняю голову, чтобы хоть как-то спрятать свое украшение. — Я тоже очень рада тебя видеть. Но ты извини, я сейчас тороплюсь, ты позвони завтра.

— Я тебя провожу, — говорит Гера.

Я только вздыхаю — спорить с ним бесполезно: он человек железный, и как он сказал, так всегда и выходит.

Мы идем по улице, и я хочу идти слева от него, сами понимаете почему, но он не дает мне — он мне еще в пятом классе сказал, что слева всегда должен идти мужчина. Я мысленно машу рукой — будь что будет — и задираю голову. Он смотрит на мой чудный профиль (он еще в середине шестого класса сказал, что у меня классический профиль). Он смотрит на мой чудный классический профиль и говорит, что я, в общем-то, весьма неплохо выгляжу, даже поправилась. Я собираюсь было обидеться — и этот издевается, но, посмотрев на него, вижу, что он вовсе и не издевается, а когда он будто бы незаметно переходит на правую сторону от меня и берет у меня из рук торт, я чуть не всхлипываю от радости. «Вот ведь какой — сделал вид, что ничего не заметил. Настоящий парень! Нет! Не прошли времена мушкетеров», — думаю я, и мне сразу становится наплевать на свой синяк, и я иду рядом с Г. А., гордо задрав голову, размахиваю пакетиком с бодягой и рассказываю, как я провела лето, и кто к нам сегодня приехал, и скорее бы в школу. И он рассказывает, как он ездил с отцом по Кавказу, и как они ходили по горам, и плавали по морю, и тоже говорит, что он соскучился по школе и по ребятам, но я-то знаю, кого он особенно имеет в виду, и мне очень хорошо. Я думаю, вот будет здорово, если мы сейчас встретим того белобрысого Семена. Пусть бы он посмотрел, с каким мальчиком я иду и беседую, — увяли бы сразу его веснушки. И вообще рядом с Герой этот Семен просто замухрышка. А Г. А. — самый лучший мальчишка в классе, самый красивый, смелый, умный и вежливый — к девчонкам относится не так, как некоторые. И еще я думаю, что хорошо бы, если бы нам навстречу попались тихоня Зоенька и воображала Юлька. Представляю, как у них бы вытянулись мордашки. Вот так я иду и думаю, и поглядываю по сторонам, и почти не слышу, что говорит мне Гера, а навстречу, как назло, никто не попадается. Я сосредотачиваюсь и посылаю свои мысли на расстояние белобрысому Семену, но что-то ничего не получается, наверно, Г. А. меня отвлекает.

Мы подходим к нашему дому, и я говорю:

— Может, зайдешь, Гера, познакомишься с нашим гостем.

— Неудобно, — говорит Гера серьезно, — у вас сегодня вроде семейное торжество. Но, знаешь, мне пришла в голову мысль: пригласить бы этого полковника и твоего папу в школу. Они бы нам рассказали о боевом прошлом.

— Очень здорово! — радуюсь я. — Но только это надо обязательно тебе, а то я… как-то не солидно. — Я смеюсь и показываю на свой синяк.

Гера ласково улыбается.

— Я не хотел тебя травмировать, — говорит он, — но раз уж ты сама… Как это случилось? Если не хочешь, конечно, не говори, но, может быть, я смогу помочь?

И я ему все-все рассказываю, и мне сразу становится легче. Правда, почему-то я не рассказала о том, как тот белобрысый приходил к нам, и про садик тоже не рассказала… Гера слушает меня очень внимательно и сочувственно покачивает головой.

— Ну что ж, ты молодец, — говорит он, и я таю от радости, — но я считаю, что это дело так оставить нельзя. Надо принять меры. Этот Венька уже порядочно всем надоел — пора положить конец!

Он говорит это так решительно, а мне сейчас так хорошо, что мне становится жалко бедного Веньку и его компанию, и я говорю:

— Знаешь, Гера, ну их. Они ведь трусы, и Фуфле тоже уже попало, а тому белобрысому, наверное, так и надо. Наверно, он сам к ним пристал.

— Ну, ладно, я подумаю, — говорит Г. А. Но говорит он это как-то так, что, боюсь. Веньке все-таки попадет — ведь Гера занимается в секции бокса.

— Ты только не очень его, Гера, — говорю я.

Г. А. удивленно смотрит на меня, потом смеется.

— Нет, бить я его не буду, — говорит он, — не волнуйся.

На этом мы расстаемся, договорившись, что Гера завтра утром зайдет ко мне и мы будем приглашать полковника дядю Васю и папу в школу.

А в парадном меня встречает Венька Жук.

— Ну, ну! — говорю я, а сама думаю: что за денек выдался сегодня.

— Нажаловалась, — мрачно говорит Венька, — красавчику этому.

— Ничего я не нажаловалась, — злюсь я, — просто рассказала своему… товарищу. Да ты не бойся — он тебе ничего не сделает.

— Его бояться? — удивляется Венька. — Красавчика этого?

— Какой он красавчик? — сердито говорю я. — Он просто настоящий мальчишка. Не то что некоторые…

— Красавчик, — убежденно говорит Венька, — ты еще подожди — наплачешься от этого… товарища. — Он сплевывает, а потом, помолчав, спрашивает: — Болит глаз?

Я не отвечаю, тогда он лезет в карман, достает какой-то сверточек, протягивает его мне и говорит:

— Вот, примочку сделай — бодяга.

Я начинаю хохотать как сумасшедшая. Венька обалдело смотрит на меня.

— Ты что? Чокнулась? — спрашивает он, а я хохоча поднимаюсь по лестнице, хохоча открываю дверь и вхожу в переднюю.

— Смеешься? — говорит Витька. — Смейся, смейся. Тебе еще за это попадет, — он тычет себя в лоб пальцем, а на лбу у него розовая шишка — здорово, оказывается, я его треснула папиной сандалией!

— Шишка! — говорю я, смеясь. — Ничего себе — хорошая шишечка. Теперь у нас совсем светло стало!

— Ты не задавайся, а то дядя Вася… — говорит Витька.

— Что дядя Вася?

— Он знаешь, он знаешь, он знаешь, какой?!

— Я-то знаю, — говорю я и, оттолкнув Витьку, иду с тортом в комнату, откуда слышны смех и веселые голоса.

 

Глава вторая

В самом деле — зачем полковнику самовар? Сейчас вроде из самоваров никто чай и не пьет — даже в деревне. Я очень удивилась, когда утром услышала, как Василий Андреевич сказал папе:

— Пойду-ка я сейчас по городу поброжу, вспомню старинушку, а заодно и самовар поищу.

Папа засмеялся и спросил:

— А зачем вам самовар?

Что ответил полковник, я не слышала. Я еще лежала в постели, а они шли из папиного кабинета, наверно, в кухню или в ванную. «Ну ладно, — подумала я, — самовар, так самовар». И повернулась на другой бок поспать еще немного — вчера все засиделись очень поздно за столом, да, кроме того, я долго не могла заснуть — такие были интересные разговоры-воспоминания. Нас с Витькой даже не гнали спать — забыли. И про мой фонарь забыли. И примочку из этого будяка-бодяги не сделали. Я и сама забыла — так было интересно.

Дело в том, что полковник — он тогда был еще лейтенантом — воевал на Ленинградском фронте. Сам он из Сибири, а воевал за наш город и очень его полюбил. Ему с фронта — а фронт тогда был совсем рядом, знаете, совсем недалеко от Кировского завода — довольно часто приходилось приезжать по делам в город. И вот однажды в темный и страшный зимний вечер лейтенант наткнулся на мальчишку, который вез на санках что-то длинное, завернутое в простыню. Мальчишка был грязный, худой-худой и совсем выбился из сил. Когда лейтенант его увидел, он сидел на ступеньках какого-то подъезда и плакал. Лейтенант помог ему довезти санки до одного двора, куда все из этого района свозили такие санки. На них, страшно сказать, лежали умершие от голода люди. И этот мальчишка тоже вез… с-свою м-ма-му… Ох…

…И вот лейтенант помог отвезти мальчишке его… маму в этот жуткий двор, где людей складывали, как дрова, а потом, если были машины, отвозили на кладбище…

Узнав, что у мальчишки больше никого не осталось — отец его погиб на фронте, сестренка тоже умерла, — он, лейтенант, уже больше не отпустил от себя мальчишку. Он его накормил тем, что у него было, а у самого-то было совсем немного, и забрал с собой на фронт. Ему, конечно, здорово попало от начальства, но мальчишку все-таки оставили на артиллерийской батарее, которой командовал лейтенант, и мальчишка стал сыном полка. Это был мой папа — Гриша Басов, Гриша Гвоздик — так его называли на батарее: уж очень он был тоненький. И больше они уже с лейтенантом не расставались почти до самого конца войны, когда во время боев уже совсем недалеко от Берлина комбата убили (так все считали тогда), а моего папу ранили.

Вот о чем они вчера вспоминали. И все это было очень тяжело слушать, но не слушать было нельзя. Надо было слушать!

А потом они вспоминали разные боевые эпизоды — их была целая уйма. И много было смешного. Я смеялась со всеми, а про себя удивлялась: вот, они еще могут шутить и смеяться, и даже разыгрывать друг друга. Я-то удивлялась, но все-таки думала, что, наверно, без этого нельзя. Если не шутить и не смеяться, так совсем жутко станет. Я по себе знаю, когда у меня случается что-нибудь ужасно плохое, такое, что даже жить иногда не хочется, — посмеешься над чем-нибудь, а может, и над собой, и сразу становится легче. Папа тоже часто любил говорить, что чувство юмора — великая вещь, и его лично чувство юмора спасало в очень тяжелых случаях жизни. И, как всегда, он говорит, что не любит цитировать, а сам опять цитирует. Я не очень понимаю цитату, но она мне почему-то нравится, и я ее даже переписала в свою тетрадку:

«Чувство правды и чувство юмора должны покидать человека последними. Пока они присутствуют, человек еще жив, что бы с ним ни случилось.

Первое помогает осознать себя реально в этом мире, а второе — отнестись к этому своему реальному положению оптимистически».

Я не совсем понимала, что такое «реально» и что такое «оптимистически», но папа мне объяснил. Реально — это значит, не как тебе кажется, а как есть на самом деле, а оптимистически — это значит, когда ты веришь, что все будет хорошо и правильно.

Мне это нравится, и я стараюсь развивать в себе и чувство правды, и чувство юмора. У меня это, конечно, не всегда получается, как говорит Г. А., «главное — понимать, чего ты хочешь, а кто хочет, тот добьется». Вот я, кажется, тоже начинаю цитировать Г. А.! А, что ж, если это правильно?

Вчера они немножко выпивали, а потом ели мой торт и все время вспоминали и кричали: «А помнишь? А помните?» И смеялись, а иногда становились грустными и молчали, вздыхая, и покачивали головами. И мы тоже смеялись и тоже молчали и вздыхали. Потом они опять начинали вспоминать, и мы все слушали, и даже бабушка не пыталась вспоминать случаи из своей жизни, а их у нее вагон и маленькая тележка по всякому поводу и без повода. Она только иногда говорила: «А вот, помню…» — но, как только все начинали на нее смотреть, она махала рукой — нет, мол, что вы, я в другой раз.

А мама сидела молча, иногда доставала платочек и, отворачиваясь, вытирала потихоньку глаза, а когда полковник рассказывал что-нибудь героическое про папу, она гордо посматривала на нас с Витькой — смотрите, какой папа у вас был молодец. И вот что интересно — кое-что из того, что они вспоминали, я уже знала раньше, но как-то относилась к этому довольно спокойно. «Так ведь это когда было, и потом, ведь очень многие воевали, не один мой папа, да и как он там очень уж воевал, ведь он был совсем мальчишкой», — так я примерно думала. А вот сейчас, когда услышала от другого человека, увидела этого другого человека и сразу поняла, что это очень хороший человек, и стала смотреть на папу совсем по-другому, и мне даже стало стыдно, что я в душе над ним иногда посмеивалась. И потом я еще думала, что папа гордый и скромный — он ведь почти не рассказывал о себе. О других и о Василии Андреевиче любил рассказывать, особенно в День Советской Армии, а о себе не любил. А оказывается, он тоже кое-что сделал, и хоть у него всего только медали, и то только одна «За отвагу», остальные все или «За оборону» или «За взятие», а все-таки он здорово воевал. И именно потому, что он был совсем мальчишкой, ну, немного старше, чем я сейчас (это-то и удивительно), — ему было гораздо труднее, чем взрослым, но он воевал, как многие взрослые, и даже лучше некоторых.

И не только ему спасали жизнь, но и он один раз спас жизнь своему комбату….

Вот о чем они говорили вчера.

«Но зачем же все-таки полковнику самовар?» — подумала я и повернулась на другой бок. Но поспать мне не удалось — в комнату зашел папа.

— Вставай, соня, — сказал папа, и пощекотал меня за ухом. — Витьку не будем будить, пусть поспит — он вчера совсем замучился. Бабушка тоже устала и, по-моему, переволновалась. Пусть спит. Мне надо часа на три в институт, а мама уже ушла на работу. А вы с полковником быстренько позавтракайте и идите погулять. Он просит тебя показать ему город. Ясна установка? — спросил он голосом полковника.

— Ясна! — заорала я шепотом.

— И совсем я не замучился, — хриплым голосом сказал вдруг Витька, — а Ленинград я лучше ее знаю. И потом, как она с таким фонарем пойдет?

— В самом деле, — сказала бабушка, — нельзя с таким глазом идти рядом с офицером — это будет его компрометировать. Вите действительно надо отдохнуть — он еще маленький и не привык ложиться так поздно. И потом, вы же не станете отрицать, милый Гриша, что я значительно лучше ребятишек знаю Петроград. Итак, с полковником, — сказала бабушка в нос, — иду я. Это решено. Гриша, выйдите, мне надо одеться.

— Дудки! — заорала я, теряя чувство юмора. — Он со мной хочет! Он меня попросил!

Я вылетела из кровати, напялила халатик и помчалась в ванную. Ванная была закрыта, и там фыркал и рычал морж.

— Ух, хорошо, эх, отлично, и-их, здорово, — рычал морж и плескался так, будто он хотел переплыть Северный Ледовитый океан.

— Василий Андреевич! Дядя Вася! — закричала я.

— А? Что? Кого? — кричал дядя Вася из ванной. — Не слышу!

— Подождите! Не плескайтесь! Не плещитесь минуточку.

— А? Что? Кого?

— Это я, Маша!

— Кого? Что?

И в это время, конечно же, к дверям ванной подскочил в одних трусиках Витька, а за ним выкатилась и бабушка, и все начали кричать и перебивать друг друга, а папа стоял в передней и хохотал как сумасшедший.

— Ой, — говорил он сквозь смех, — ой, не могу, Василий Андреевич, вы не вылезайте, они вас на части разорвут, ой, ах, не могу… Ха-ха-ха!

Я сориентировалась довольно быстро. Пока Витька с бабушкой перекрикивали друг друга, я помчалась на кухню, скоренько вымылась, помчалась в комнату, скоренько оделась, причесалась, перевязала бинтиком глаз, помчалась опять в кухню, выпила бутылку кефира и съела булочку, и, когда полковник вышел из ванной, я сидела и с чинным видом ждала его уже совсем готовая, а Витька с бабушкой все еще ссорились, кому первому идти в ванную, и папа их уговаривал не ссориться, а сам хохотал.

Полковник испугался.

— Что случилось? — спросил он. — Отчего такой шум? Почему такой крик?

Папа ему все объяснил.

— Ну что ж, — серьезно сказал полковник, — мне, конечно, очень приятна такая забота… Но я думаю, что…

— Я уже готова, — скромно сказала я, выходя из кухни. — Доброе утро.

— Хмм, — сказал полковник, — как по боевой тревоге. Но я думаю, что мы можем пойти… — Он посмотрел на меня.

— Конечно, — сказала я, — пока они соберутся…

— Хмм, — опять сказал полковник, — я думаю, что мы можем пойти вчетвером. А? — И он опять посмотрел на меня.

— Конечно, — сказала я, почему-то заикаясь, и ушам моим стало жарко.

— Ну и отлично, — сказал полковник.

Мы позавтракали — мне пришлось съесть еще и яичницу — и все вчетвером чинно вышли из дому. Все были очень довольны, а я ругала себя последними словами. Папа дошел с нами до угла и почему-то все время с хитрой усмешкой посматривал на меня. Он попрощался со всеми, а меня отвел в сторону и сказал на ухо:

— По-моему, ты получила весьма наглядный урок благородства.

Не может не сказать, сразу видно — учитель. Как будто я сама не поняла. Просто я хотела… мне хотелось… я думала: вот будет здорово, если девчонки из класса, которых мы встретим, обязательно должны встретить, увидят меня с настоящим полковником, да еще с Героем Советского Союза — он вчера был без Звезды, а сегодня надел. Увидят одну, а не со всем семейством. Это будет ах и ох! Умрут от зависти, а так, когда мы все вместе — это не то: может, полковник просто бабушкин знакомый. Вот это-то и обидно. Я некоторое время шла сзади и переживала, но потом начала по кусочкам собирать свое чувство юмора, и мне, наконец, стало смешно: что это я, в самом деле, как четвероклашка какая? Бабушка в это время очень важно шла рядом с полковником, а Витька, как собачонка, забегал все время вперед, путался у дяди Васи под ногами и смотрел на него, задрав голову. Я догнала их и пошла рядом с полковником, наступая Витьке на пятки. Он ужасно злился и шипел на меня, но ничего поделать не мог — я шла как каменная. Тогда он плюнул и пошел впереди, но все время оглядывался и налетал на прохожих. Полковник, по-моему, все это видел и усмехался, потом он потянул Витьку и всунул его между собой и бабушкой, да еще и руку ему на плечо положил. Витька высунулся из-за спины полковника и скорчил мне рожу. Ну и пусть: он же в самом деле еще маленький — всего в четвертом.

В общем, постепенно все наладилось, и мы шли и разговаривали. Разговаривала, впрочем, больше одна бабушка. Нам с Витькой только иногда, когда бабушка переводила дух, удавалось вставить словечко.

Мы вышли на улицу Пестеля и пошли к Литейному. Бабушка, как самый настоящий экскурсовод, рассказывала об истории Ленинграда. Полковник кивал головой, но мне казалось, что он не очень-то и слушает. Он все время смотрел по сторонам, и вид у него был какой-то такой, как будто он что-то вспоминает. На углу Пестеля и Литейного он вдруг остановился и посмотрел на большой высокий дом.

— Это Дом офицеров? — спросил он неуверенно.

— Ну, конечно, — сказала бабушка, — это вторая половина девятнадцатого века, Василий Андреевич, обратите внимание вот на это здание.

— Вот, — сказал полковник, — я, кажется, здесь был. Вот этот дом мне, кажется, знаком.

— А у нас построили Дворец спорта, — сказал Витька, — и мы теперь в хоккей всем покажем!

— Витя, — сказала бабушка, — ты странный человек, я рассказываю полковнику про Петербург, а ты…

— Ничего, ничего, — сказал полковник, — все в порядке…

Мы перешли на ту сторону Литейного и не спеша пошли дальше.

— Вот, Василий Андреевич, обратите внимание, — говорит бабушка, — в этом доме, жили Некрасов и Пирогов. Здесь, кстати, жила и Авдотья Панаева…

— Здесь? — спрашивает полковник.

— Музей, — говорит Витька. — «Вот парадный подъезд…»

— Что? — спрашивает полковник.

— «По торжественным дням», — виновато говорит Витька.

— Нет, это — напротив, — говорит бабушка. — «Целый город с каким-то недугом…»

— Ну, правда? — спрашивает полковник.

Вот что интересно — я бегала по Литейному сто раз и сто раз пробегала мимо этих мест. И вроде бы знала, что здесь, в этих местах есть что-то замечательное, но думала, наверно, о чем-то другом, и мне эти места были, как говорят наши мальчишки, «до лампочки».

— Вот парадный подъезд… — говорит Витька.

— По торжественным дням, — говорит полковник.

— Вот видите, как вы хорошо помните классику, — говорит бабушка. — Это было в то время министерство земельных уделов.

— По торжественным дням, — задумчиво повторяет полковник и, освобождаясь от Витьки, и от меня, и от бабушки, идет на ту сторону. На него едут машины, но он не смотрит на них, а идет себе на ту сторону.

— Во дает! — говорит Витька, удивляясь.

«Ты-то что понимаешь, сморчок», — думаю я, но сама-то тоже не очень много понимаю.

С той стороны полковник машет нам рукой, и мы бежим к нему: впереди бабушка, помахивая сумочкой, за ней — Витька, а дальше не спеша бегу я.

— Вот это — парадный подъезд? — спрашивает Василий Андреевич.

— Да, — отдуваясь, говорит бабушка. — Но я не понимаю…

— Эх, — говорит полковник и садится на ступеньку. И сразу у него делается очень грустный вид. Витька садится рядом, а бабушка оглядывается по сторонам.

— Неудобно, полковник, — говорит она в нос, — встаньте.

— Прошу прощения, — говорит полковник, вставая, — лирика! — Он трет лоб и смущенно смотрит на бабушку. — Вы уж, Антонина Петровна, простите, — воспоминания. Вот здесь я его и встретил.

— Кого? — кричу я.

— Гришу. Гвоздика, — говорит полковник. — Да.

— Ах, вот оно что, — говорит бабушка и вздыхает.

— Да, да. Это… Это… — Она разводит руками и опять вздыхает.

Витька внимательно оглядывает подъезд и хмурится. И мы стоим некоторое время молча. Потом бабушка берет Василия Андреевича под руку. Витька берет его за руку, и они идут по Литейному, а я сажусь на ступеньки этого подъезда и глажу тихонько ступеньки рукой, и мне становится все как-то странно — будто это я, а будто и не я, а тот худой-худой мальчишка, который везет на саночках завернутую в белую простыню свою маму, а кругом все так тихо и стоят вмерзшие в лед трамваи и троллейбусы, и лежит посреди Литейного бомба. Лежит. И вот-вот разорвется. И троллейбус, в котором сидят замерзшие люди, взлетит на воздух, и вверх полетят обломки и еще что-то, о чем страшно сказать…

Г. А. говорит, что самое главное в человеке — это чтобы он знал, что он хочет. Тогда человек будет на высоте. Ну, а если человек хочет… убивать? Тогда он тоже будет на высоте? Нет, это все, конечно, ерунда, и Г. А. наверняка так не думает. Я сижу на ступеньке, трогаю ее рукой и думаю: вот здесь сидел мой папа. Ему было тринадцать, столько, сколько мне сейчас…

Конечно, они за мной возвращаются.

— Вот она, — кричит Витька, — дура! А мы ее.

— Пошли, — говорит полковник. — Чего ты тут застряла?

— Она очень впечатлительная девочка. Я вам говорила об этом, полковник, — говорит бабушка.

«Полковник» она обязательно произносит в нос, мне даже не передать это: «по-о-н-л-л-нковник».

— Ладно, — говорит полковник, — идите вперед, мы за вами.

Они — бабушка и Витька — идут впереди, а мы за ними.

— А ты, пожалуй, действительно… — говорит полковник.

— Ну и ладно, — сердито говорю я, хотя сердиться мне и не на что.

— Ну и ладно, — говорит полковник. — Тебе сколько лет?

— Тринадцать… исполнилось, — говорю я.

— Мне минуло тринадцать лет… — сказал Василий Андреевич словно про себя и замолчал.

Мы шли рядом с ним в десяти, нет, пожалуй, в пятнадцати шагах за бабушкой и Витькой. Я видела, как Витька оборачивался, а бабушка поворачивала его обратно и что-то говорила ему, а он опять оборачивался, а бабушка брала его за затылок и снова поворачивала обратно.

— Понимаешь, — заговорил полковник, — я вот старый солдат, и вроде моя профессия… убивать людей…

— Людей? — удивилась я.

— Врагов, — сказал полковник, внимательно посмотрев на меня, — конечно, врагов…

Я задумалась.

— Ну ладно, — сказал полковник, — тебе не об этом думать надо. Тебе надо жить, старушка. Хорошо жить. Весело жить. — Он помолчал, а потом задумчиво сказал: — Странно, что я с тобой на такие темы разговариваю…

— Ничего не странно, — сказала я. — А что лучше — молчать? Да?

— Да нет, — сказал полковник, — просто я это к тому говорю, что тебе надо хорошо жить, весело. Вот для этого — я всю жизнь военный. И не жалею. А война, — он махнул рукой, — война паршивая штука. Давай-ка догоним их, а то обидятся. Ну, побежали.

Мы побежали и догнали наших. Витька был какой-то притихший, а бабушка очень громко начала говорить.

— Обратите внимание, полковник, — кричала бабушка, — на этот дом! Почему-то считалось, что именно в этом доме жила «Пиковая дама»…

— Ну? — сказал полковник и посмотрел не на большой и довольно красивый дом, а на будку — есть такие милицейские будки: зеленые с золотом и за стеклом регулировщик.

— Да, представьте себе, какая обывательская ошибка! — кричала бабушка. — На самом деле это особняк маркизы де Шевро. Потом этот особняк купили Юсуповы, у них вообще в Петербурге была чуть ли не половина лучших домов…

— Очень интересно, — говорил полковник.

— А у нас еще в Московском районе строят зимний стадион, — орал отдохнувший Витька, — на двадцать восемь с половиной тысяч!

— Очень интересно, — говорил полковник.

А я злилась, — очень ему интересно про каких-то маркиз и князей слушать. Ишь какой вежливый.

— А настоящий дом «Пиковой дамы» совсем не здесь! — кричала бабушка. — Он на углу Гоголя и Гороховой, то есть Дзержинского. Это дом знаменитой «усатой княгини» Голицыной…

— И рядом с проспектом Гагарина, — орал Витька, — будут теплые бассейны, хоть зимой купайся, — как в Москве!

— А куда мы так бежим? — спросил Василий Андреевич на углу Невского и Литейного.

— Действительно, Витя, куда мы так бежим? — спросила бабушка.

— Бежим, и все, — сказал Витька.

Они остановились, и я подошла к ним. Глаз под повязкой очень ныл, и мне было почему-то довольно грустно.

— Это Невский? — спросил полковник.

— Да, — сказала бабушка торжественно, — это Невская першпектива.

Она хотела продолжать. Я это видела. Она хотела опять открыть рот и уже больше его не закрывать, потому что на Невском есть о чем поговорить до самой Дворцовой площади, а там… О, там! Я тоже решительно открыла рот, но полковник взял меня за локоть.

— Что-то жарко, — сказал он.

— Газировочки бы, — сказал Витька.

Полковник посмотрел по сторонам и увидел на противоположном углу кафе-мороженое ресторана «Москва».

— Есть идея, — сказал он, — мы сейчас пойдем есть мороженое и пить газированную воду.

— Н-ну… — сказала бабушка.

— И шампанское. Холодное. Полусухое.

— Полусладкое, — сказала бабушка и улыбнулась.

И все-таки со мной случаются иногда странные вещи: думаешь, думаешь, думаешь — вот бы случилось, и случается. Не совсем так, как думаешь, но что-то около того. Мы сели за столик, а полковник (я его теперь буду называть все время полковником — так удобнее, а то «Василий Андреевич» — слишком длинно, а «дядя Вася» — как-то сладко) пошел заказывать мороженое.

— Какой отличный человек, — сказала бабушка, доставая пудреницу.

— Ага, — сказал Витька. — Дядя Вася, мне два сливочных, одно ореховое, одно земляничное и три разных! Ассорти!

— А тебе? — спросил меня полковник от буфета.

Я помахала рукой. Не потому, что я уж такая скромная, а потому, что мне действительно было сейчас все равно. Полковник кивнул. Бабушка пудрилась. Витька пыжился. А я посматривала по сторонам. Этот кусочек кафе, где продают мороженое, был совсем маленьким. Вообще-то кафе большое, но оно уходит на несколько ступенек вниз, и там люди пьют кофе и едят, а здесь у самого входа — таким угольничком — едят мороженое и сидят мальчишки и девчонки, которые ужасно хотят казаться взрослыми. Девчонки громко смеются, щурят глазки, незаметно — это они думают, что незаметно, — поправляют юбочки на коленях. А мальчишки потихоньку курят сигареты и пускают дым под стол. Я даже засмеялась: сидит с двумя девочками Коля Иванов — он сейчас в десятом — такой важный, его все побаиваются, мне-то его бояться нечего — он меня даже и не знает. Ну вот, он сидит с двумя девочками — славные такие девочки, одну я, кажется, тоже знаю, — и пускает дым под стол, и такой довольный, такой храбрый. Я посмотрела на него и подумала, а как бы он пускал дым под стол там, на том парадном подъезде? Понимаю, что несправедливо, а подумала, и все. И еще я подумала: а что такое доброта? Вот нажмет кто-то кнопку — и никаких тебе Фуфлей, или, как его там, Фуфел, никаких тебе Хлястиков (я почему-то уверена, что этот Хлястик подлый), никаких тебе врагов. И белобрысых с веснушками не будет. Откуда он только взялся?! И Веньки Жука не будет. Не будет, и все! А Г. А.? Тоже не будет? А папы? А мамы? А полковника? А Витьки? А бабушки?

— Маша! — крикнул полковник.

— А? — спросила я, очнувшись.

— Иди-ка помоги мне.

— Я пойду, — сказал Витька и выскочил из-за стола.

— Какой отличный человек, — сказала бабушка. Она уже кончила пудриться и начала подкрашивать губы. — В нем есть что-то аристократическое.

— Офицер… — сказала я.

— Ты злая, Маша, — сказала бабушка и убрала помаду в сумочку.

— Прости, бабушка, — сказала я.

И вот тут я увидела, что какая-то девочка машет мне из-за углового столика. Я присмотрелась и узнала Юльку из нашего класса, а рядом с ней, конечно, Зоенька. Я помахала Юльке в ответ, а она замахала еще сильнее — звала меня. Я развела руками, дескать, не могу, занята. Тогда она вылезла из-за своего стола и подошла к нам.

— Здравствуйте, Антонина Петровна, — сказала она очень ласково. — Здравствуй, Маша. Вы тоже мороженое едите?

— Здравствуй, Юленька, — сказала бабушка. — Я тебя давно не видела. Ты почему…

— Я только что приехала, — еще ласковее сказала Юлька, — с юга. Я так соскучилась по Машеньке. — И она наклонилась, чтобы меня поцеловать.

— Осторожно! — закричала бабушка. — У нее… инфлуэнца!

Юлька отшатнулась. Ах, какая у меня все-таки отличная бабка.

— Ничего особенного, — сказала я, — просто насморк.

Подошла Зоенька. Мне просто не хочется говорить, как она лебезила вокруг полковника. А он ничего не замечал и их тоже угощал мороженым. Я еле-еле съела один шарик, Витька навалился вовсю, а бабушка выпила с полковником шампанского и раскраснелась, разрозовелась, рассиропилась и начала приглашать и Юльку и Зоеньку к нам в гости. Вот и пойми ее! И Витька тоже приглашал их в гости, и полковник тоже. А я думала: я же хотела, чтобы именно они увидели меня с полковником, и ведь я обрадовалась, когда Юлька меня на ухо спросила: не меня ли позвал от буфета этот полковник — Герой Советского Союза? И я же так гордо и независимо ответила, что — да, меня, и вообще… А теперь этот самый полковник хохочет с ними, как будто меня тут и нет, а Зоенька тихим голоском спрашивает, что у меня с глазом, и говорит, что от всяких глазных болезней помогает — у-у-у! — бодяга… И Витька хохочет, а бабушка улыбается, а полковник очень серьезно соглашается с Зоенькой.

А потом Юлька встает и так торжественно говорит:

— Вы меня простите, товарищ полковник, тут не совсем подходящее место, но я воспользуюсь случаем. Разрешите нам, — она обводит рукой меня и Зоеньку, — от имени класса пригласить вас к нам в шестой, простите, теперь уже в седьмой «Б» на встречу с Героем.

Вот дура! Я чуть не заорала от злости.

— С каким героем? — спрашивает полковник.

— Да с вами же! — говорит Юлька.

— Не знаю, не знаю, — говорит полковник, улыбаясь, — я скоро уезжаю. — И почему-то смотрит на меня.

— Полковнику надо отдохнуть, — совершенно разозлившись, говорю я. — А вы тут пристаете…

— До свидания, — говорит Витька, — привет.

— Заходите, девочки, — говорит бабушка так ласково-ласково, что я уже и совсем не знаю, как к ней относиться.

Полковник встает и провожает девчонок до двери. Они идут и довольно кисло улыбаются. А полковник возвращается, смотрит на меня очень сердито и говорит что-то совсем непонятное:

— Ты что, Мария, на меня инвентарный номер повесила, что ли?

А я не знаю, что со мной такое — мне хочется реветь и драться.

Я выскакиваю из-за столика, роняю Витькино мороженое и вылетаю на улицу. Идет себе народ, идет, смеется, разговаривает, и никому до меня нет дела. И нет ни одного человека, который бы меня понял.

— Здорово! Ты почему не пришла? — слышу я какой-то знакомый голос.

Ну, что сказать?! Это какая-то фантастика. Белобрысый Семен тут как тут, как будто его звали.

— Куда? — спрашиваю я.

— В садик на Некрасова.

— Чего тебе надо?! — ору я.

— Вот чудачка, — говорит белобрысый, улыбаясь. — Как бодяга?

Провалитесь вы все пропадом с этой бодягой.

— Что тебе надо?

— Да ничего, — говорит он, пожимая плечами, — вчера надо было, а сегодня ничего. Сегодня я тебя случайно увидел. Смотрю: стоит и ревет.

— Я реву?

— Ну не я же.

— Я не реву.

— Ну и правильно. Чего реветь-то.

— А я и не реву.

— Я и говорю. Хочешь мороженого?

Какой-то совершенно ненормальный парень. Я ему ясно показываю, что мне до него никакого дела. Подумаешь, заступилась за него. Так если на его месте был кто-нибудь другой, я бы тоже заступилась — ведь трое на одного.

— Хочу мороженого, — говорю я, — идем.

— Куда? — удивляется он.

— Сюда, — говорю я и тащу его в кафе.

— Знаешь, — говорит он, — у меня на это дело денег не хватит.

— У полковника хватит, — говорю я.

— А… тогда пошли, — говорит он, и я никак не могу понять: то ли он дурак какой-то сумасшедший, то ли он надо мной смеется.

Мы заходим в кафе, и я смотрю на наш столик. А там идет какой-то спор. То есть не спор, а просто Витька и бабушка, стараясь перекричать друг друга, что-то доказывают полковнику. Наверно, какая я дура. Ну и ладно. Ну и пусть. Я иду к столику и тяну за собой Семена. В общем-то, и не тяну, а просто веду за руку, и когда я соображаю это, мне сразу становится боязно — совсем смеяться будут. Пусть бы он сопротивлялся. А зачем? Не все ли равно. Теперь-то уж совсем все равно. И все-таки я думаю, что же я им скажу насчет этого Семена? Но говорить мне ничего не приходится. Мы подходим к столику. Витька свистит, а бабушка улыбаясь говорит:

— Здравствуйте, здравствуйте, юный рыцарь! Садитесь.

— Спасибо, — говорит Семен, — здравствуйте. — И весь расплывается в улыбке, и веснушки бегут куда-то во все стороны.

Он здоровается за руку с Витькой, кланяется бабушке, а она протягивает ему руку, и он ее очень вежливо пожимает, потом он смотрит на полковника, и тот встает и протягивает ему руку, и он, этот белобрысый, очень серьезно ее пожимает, а потом усаживает меня, а сам говорит «минуточку» и, спросив разрешения, берет за соседним столиком свободный стул и усаживается рядом со мной как ни в чем не бывало. Потом он лезет в карман, достает какие-то жалкие пятаки и спрашивает меня, что ты, то есть я, хочешь, то есть что я хочу?

— Не беспокойтесь, — говорит полковник и идет к буфету.

— Сегодня совсем летний день, — говорит бабушка.

— Но уже все-таки чувствуется осень, — говорит этот Семен, а я сижу и ничего не понимаю: что они, действительно знают его и меня разыгрывают, или я вообще дура, а он…

— Катись, — говорю я.

— Ты мне? — спрашивает он спокойно.

— Не бабушке же, — говорю я.

— Знаешь что, Мария, — холодно говорит бабушка, — это ты можешь ка-тить-ся. А молодой человек останется.

— Ну, не надо так, — говорит этот с веснушками и встает.

Вылетая из кафе, я краем глаза вижу, как полковник, поставив на столе две вазочки с мороженым, кладет руку на плечо этому телепатику и что-то говорит ему. И тот садится и начинает есть. А уж в окно я вижу, что у него очень озабоченный вид и полковник и бабушка что-то усиленно говорят ему, а он ест мороженое и качает головой…

…Я сижу в садике на Некрасова и не знаю, как я там очутилась. Ну почему, почему мне сегодня так плохо? И почему все такие злые? И… и зачем полковнику самовар?

Солнце шпарит вовсю совсем не по-осеннему, а завтра нам уже в школу на собрание, а послезавтра на уроки, а я возьму и уеду. Куда-нибудь. Хоть бы Г. А. подошел. Он как-то сразу умеет все разъяснить. Делай так и не иначе, и все будет правильно. И тут же я вспоминаю, что мы же вчера договорились с Герой, что он утром придет ко мне и мы будем приглашать полковника в школу. Вот теперь-то я пропала совсем.

Жирные, ленивые голуби ходят по дорожкам, а когда они заходят на газоны и клюют там что-то, их все гоняют — кыш, кыш! Ишь вы, мало их кормят, так они еще и цветы портят… А зачем их тогда кормить, если они что-то портят? Памятники портят, архитектуру портят, а их еще кормят — кыш! Ну и что же, что красивые? Все равно — кыш!

Вот уже и голуби виноваты. Ну, как это? «Чувство юмора должно…» Нет. «Чувство юмора самое…»

Я встаю со скамейки и иду домой.

…Папа сидит в кресле и читает толстую книгу.

— А, пришли? — спрашивает он. — Ну, как прошвырнулись?

Он иногда, особенно когда у него хорошее настроение, любит употреблять такие словечки, хотя и учитель.

— Папа, — говорю я, — я тебя очень люблю.

— Значит, хорошо прогулялись, — говорит папа, не отрываясь от книги.

— Папа, я тебя очень люблю, — повторяю я.

— А? — говорит папа и встает, аккуратно положив книгу на кресло. — Машка, Машка, что ты? — спрашивает папа и снимает очки.

А я не знаю, что ему ответить, не знаю, и все. Что-то со мной случилось за эти два дня, а что — я никак не могу понять. Я и злюсь на себя, и почему-то мне себя жалко, и еще какие-то трудные мысли вертятся в голове медленно и тяжело, как мельничные жернова. Какие-то серьезные и важные мысли: о людях, о жизни, о войне, о том, что люди почему-то умирают, о дружбе, о любви — в общем, обо всем. Но ни одной мысли я не могу высказать, потому что не подбирается слов — мысли какие-то бессловесные, а крутятся и крутятся.

— Что-нибудь случилось? — встревоженно спрашивает папа. — Где все остальные?

— Ничего не случилось, папа, — я стараюсь говорить спокойно, но чувствую, что голос у меня дрожит, — ничего не случилось, остальные едят… мо… мороженое.

— Вот оно что, — озабоченно говорит папа. — Ты, наверно, устала, иди отдохни.

Ничего я не устала, но я молча киваю и иду в свою комнату, сажусь на подоконник и смотрю в окно, и уже ничего не думаю, а так лениво сижу на подоконнике и смотрю в окно на машины, автобусы и людей. А они идут себе и идут…

Через некоторое время ко мне заходит папа. Он становится рядом со мной и тоже начинает смотреть в окно. А потом говорит задумчиво:

— Вот был у меня случай перед самой войной. Очень мне нравилась одна девочка из нашего класса. И однажды мы пошли с ней в Таврический сад. Детского катка тогда там еще не было, а мы — мальчишки и девчонки — катались на каналах и на пруду. А надо сказать, что катался я неважно, мне совсем недавно подарили коньки — были раньше такие коньки «английский спорт», — они привинчивались к обыкновенным ботинкам и выглядели как толстые металлические линейки. А у той девочки были «снегурочки» — сейчас таких тоже нет. Лед на каналах был плохой, вперемешку со снегом, но на таких коньках можно было кататься довольно сносно — у них были широкие лезвия. Ты слушаешь?

Я кивнула. Чудной он, папа; ну при чем здесь какие-то «снегурочки»?

— Ну вот. Девочка была очень хорошая, такая милая девочка, скромная, добрая и, знаешь, очень, очень хорошенькая. — Это папа сказал почему-то шепотом и сделал круглые глаза. — И я, конечно, старался как мог, чтобы не ударить лицом в грязь. Понимаешь, я только-только научился немного ездить назад, даже перебежка у меня немного получалась. Я и решил, — папа хмыкнул, — пофорсить. Ехал, ехал задом и посмотрел на нее. Вижу, она улыбается. «Ай да я, — думаю, — что за я!» Вдруг — раз! И очутился по пояс в воде. Там, оказывается, почти у самого берега была небольшая прорубь — я в нее и влетел. И стою, высовываюсь из этой проруби, как суслик из норы, и ничего не соображаю.

Я засмеялась. Папа, очень довольный, посмотрел на меня и тоже засмеялся, а потом вздохнул.

— Это мне сейчас смешно, а тогда — ой, ой… Кругом все хохочут, а она ну просто заливается… Я кое-как вылезаю из проруби, вода с меня течет, и выгляжу я, как жалкая мокрая курица, а она хохочет, и все мальчишки и девчонки хохочут, а один — это, понимаешь, был мой соперник — прямо ржет, довольный такой, и кричит мне, что, дескать, дофорсился, а сам раскатывается вокруг нее, а потом берет ее за руку и они уезжают, а я мокрой курицей бреду домой, и мне, естественно, попадает от мамы. И в довершение всего я, естественно, заболеваю, и никто не приходит меня навестить. А?! — Папа сказал это так возмущенно, как будто он только сейчас вылез из проруби. — Каково?! Просто жить не хотелось.

Хитрый у меня папка, но я-то все его хитрости вижу насквозь. И хоть этот случай совсем не похож на то, что сейчас со мной, мне все-таки становится немного полегче, наверно, оттого, что я чувствую, что папа желает мне добра.

Я еще немного посмеялась, а потом сказала:

— И совсем эта девчонка не добрая. Противная девчонка.

— Пожалуй, да, — задумчиво сказал папа, — пожалуй, да.

— Папа, а зачем полковнику самовар? — неожиданно спрашиваю я.

— Самовар? — удивился папа. — А-а-а! — Он вначале смеется, а потом становится грустным. — Видишь ли, — говорит он, — сам по себе самовар полковнику, пожалуй, не нужен. Это, так сказать… э-э-э… символический самовар, что ли. Ну, как тебе объяснить? Полковнику предлагают уйти в отставку… ну, на пенсию. Он уже совсем не молод, да и здоровье пошаливает. Но ведь он всю жизнь — военный; в армию пошел еще по комсомольскому набору. И ты представляешь, каково ему уйти в отставку. Это очень грустно — уходить в отставку. На пенсию и то грустно, а в отставку… Слово-то какое: от-став-ка… Ну, вот он и посмеивается над собой… скрепя сердце. Уйду, дескать, в отставку, отгрохаю себе дачу с тремя верандами и буду выращивать клубнику и малину. А потом, говорит, буду со своей старушкой сидеть в саду и пить чай с малиновым и клубничным вареньем. Из блестящего и пузатого самовара. И говорит, что из самовара чай, понимаешь ли, значительно вкуснее, чем из какого-нибудь паршивого чайника. Вкуснее… — Папа замолчал и задумался.

А я вспомнила одну картину, кажется, я ее видела в Русском музее. Сидит в саду за столом толстая и вся какая-то розовая, как поросенок, молодая тетка-купчиха и пьет чай. Блюдечко держит на пяти растопыренных пальцах и такая довольная — прямо млеет вся, а глаза выпуклые и блестящие, как у коровы, но выражения в них никакого — дура такая сытая, и больше ничего… Здорово нарисовано! Художник Кустодиев, по-моему. Вспомнила я эту картину и представила себе, как полковник сидит за пузатым самоваром и держит блюдечко на растопыренных пальцах. И глаза у него… Грустные у него глаза. Очень грустные.

А папа вдруг закричал так, что я даже вздрогнула:

— Ты можешь себе представить полковника в саду за самоваром?!

— Как купец, — сказала я. — Нет, не могу.

— Вот и я не могу, — говорит папа, сердясь, — хотя, наверное, чай из самовара, да еще с клубничным вареньем — это действительно очень, очень вкусно…

И папа вышел из комнаты. Но сразу вернулся.

— Да, — сказал он, — а что все-таки случилось?

— Ты про что? Про глаз? — спросила я.

— Ну, и про глаз.

— Это все ерунда.

— А что не ерунда?

— Па, — сказала я ласково, — ничего-ничегошеньки не случилось такого. Просто я, наверно, дура и чего-то не понимаю. Но я пойму, ты не беспокойся.

— Ну ладно, — сказал папа, почему-то повеселев. — Конечно, поймешь. — И он вышел.

А скоро пришли наши. Я слышала, как они там шумели и смеялись, и мне было немного обидно, но только немного, и не выходила я уже просто так, из принципа.

Потом в комнату зашла бабушка и сделала, наконец, мне примочку. Она ни о чем не говорила, а только напевала про себя арию из оперетты «Сильва». «Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье?..» Уходя, она сказала:

— Очень милый этот твой рыцарь — Сенечка. Очень, очень.

— Да какой он мой?! — заорала я.

— Только он немного странный. Какой-то… хм-м… толстовец, Платон Каратаев. Вот именно.

После бабушки появился Витька. И удивительное дело — совсем не ехидничал, а только покрутился по комнате, поглядывая на меня, и сказал:

— Ты, Машка, не волнуйся — глаз заживет, а этой жучино-фуфлиной компашке мы с ребятами еще покажем! А этот твой хахаль ничего! Только…

Я сделала шаг в его сторону, и он испарился. «Ну и ну! — подумала я. — Что же это такое? Навязался на мою голову этот белобрысый! Платон… как его… Каратаев. А кто такой Платон Каратаев?» Я была ужасно зла. Этому Семену я все-таки дам от ворот поворот. Решительно и беспощадно. Ишь вообразил!

Ну, конечно, заглянул и полковник. Он подмигнул мне и уже открыл рот, чтобы что-то сказать, но я не дала ему. Я сказала:

— Я знаю, о чем вы хотите сказать. Что этот Сенька хороший парень, только…

— Ну? — удивился полковник. — И совсем не это. Я хотел сказать, что если ты хочешь, можешь составить мне компанию на завтра. Я собираюсь на… фронт поехать. Поедем?

У меня даже сердце зашлось. Я, конечно, поняла, что полковник хочет проехать по тем местам, где он когда-то воевал, и это было бы очень здорово поехать с ним, но две причины помешали мне согласиться. Во-первых, он наверняка предложил мне это, чтобы подлизаться ко мне… Ну, не подлизаться, не так сказала, а ну, в общем, чтобы я не расстраивалась из-за сегодняшнего. Но это бы еще ничего — тут я могла и поступиться своей гордостью. Главная-то причина — это то, что завтра у меня классное собрание, и я обязательно должна на нем быть.

— Спасибо, — сказала я как можно более приветливо, чтобы он не подумал, что я поняла, почему он предложил мне это, — но я никак не могу — у меня завтра собрание. — И тут я вздохнула с сожалением. Мне и в самом деле было очень жалко, но что поделаешь…

— Жаль, жаль, — сказал полковник, и мне показалось, что ему действительно было жаль, — ну, в другой раз.

— Обязательно, — горячо сказала я.

В дверях полковник обернулся и сказал очень серьезно:

— А что? Он и в самом деле отличный парень, только… — и помахал в воздухе рукой.

Я, наверно, так посмотрела на него одним глазом, что он поднял руки вверх, потом покачал головой немного удивленно и вышел.

За обедом все болтали о чем угодно и со мной говорили, будто ничего и не было, и это было хорошо, а то мне уже надоело сердиться на всех и на себя.

Вечером папа с полковником ушли разыскивать еще одного своего товарища по фронту. Мама пришла поздно, и они с бабушкой о чем-то долго говорили в папиной комнате. А перед сном мама позвала меня к себе, и мы улеглись с ней в ее постель, как бывало в моем детстве, и долго, долго разговаривали. О чем разговаривали, я рассказывать не буду — мало ли какие дела могут быть у женщин. Но после этого разговора мне стало как-то тепло и уютно. А когда я уже собралась к себе, мама поцеловала меня и вздохнула.

— Ох, мало я тобой занимаюсь, доча, совсем мало… — сказала она.

— Ты не расстраивайся, — сказала я, — я ведь не очень плохая, да и папа мной занимается… с избытком. — Тут я тоже вздохнула, а мама засмеялась.

— Ма, — спросила я, — а кто такой Платон… Караваев?

— Караваев? — переспросила мама. — Наверно, Каратаев?

— Ага, Каратаев.

— Это у Толстого в «Войне и мире» есть такой солдат. Очень хороший и добрый. Даже слишком добрый. А зачем тебе?

— Так, — сказала я и пошла спать. И заснула сразу.

 

Глава третья

Значит, так. Собрание было назначено на одиннадцать, а я вышла из дому в девять. Решила немного погулять, подумать и прийти в школу пораньше, чтобы поболтать с ребятами. И, конечно же, сразу, как я только вышла из дому, начались приключения. Это просто невероятно, как мне за последнее время стало везти на приключения!

Стоило мне выйти, а в подворотне меня уже поджидают Фуфло и Хлястик. Веньки не было.

— Здорово, — кривляясь, говорит Фуфло. — Как глазик?

— А твой? — спрашиваю я.

— Ничего, — говорит он, — проходит.

— Ну, и у меня проходит, — говорю я и иду дальше, но дорогу мне загораживает Хлястик.

— Слышь-ка, — говорит он ласково, — если ты на Веньку в школе накапаешь, то мы тебе оба глазика… — И он тычет мне в лицо двумя растопыренными пальцами.

Я не из трусливых, но тут мне стало страшновато — у него был такой противный голос и такие жуткие зеленые глаза…

— Очень мне нужно на вашего Веньку ябедничать, — говорю я, храбрясь, а сама думаю, как бы убежать, — но раз вы так, то теперь это уже мое дело. Может, и накапаю…

Хлястик и Фуфло притискивают меня к стенке, и как назло никого нет. По улице идут прохожие, но сюда и не смотрят, да и кричать я не буду. «Ой, не идти мне сегодня в школу, — думаю я, — обязательно второй глаз подобьют».

— Ты сс-мотри, — шипит Фуфло и толкает меня в плечо.

— Только попробуй, — шипит Хлястик и толкает меня в другое плечо, и мне уже хочется зареветь во весь голос. Ужасно обидно! Какие-то подонки прямо. И когда я уже готова была зареветь, появляется собственной персоной, как чертик из коробочки… Семен! Ну, не сказка ли?!

— Привет, Маша, — говорит он и улыбается до ушей, — ты чего тут делаешь?

— Б-беседую, — говорю я.

— Мы беседуем, — злорадно ухмыляясь, говорит Фуфло и идет навстречу Семену. Хлястик тоже отстает от меня и тоже поворачивается к белобрысому.

— О чем? — спрашивает Семен как ни в чем не бывало.

— О погоде! — кричу я и даю дёру.

Мчусь до угла, заворачиваю за угол. Удрала, удрала! Ур-ра! Несусь по тротуару до следующего угла, потом… поворачиваю и мчусь обратно. Когда вбегаю под арку, вижу, что там уже никого нет, кроме дворничихи Светланы. Она подметает.

— Светлана! — кричу я. — А где мальчишки? Они только что здесь были.

— Аа-а, Машенька, — говорит Светлана. — Ну, как глазик?

— Хорошо, — говорю я, — где мальчишки?

— А-а, эти, — говорит Светлана, — да постояли, поговорили, посмеялись и ушли куда-то…

— Смеялись?! — кричу я.

— Ну да, — говорит Светлана немного удивленно, — а чего им не смеяться — такие шалопаи.

Я медленно выхожу из-под арки. Смеялись. Ха! Интересно. Прямо здорово интересно. Я-то мчалась его выручать, а он, оказывается, с ними смеялся. Правда, я не сразу бросилась его выручать, а сперва удрала, но потом-то все-таки бросилась. Позавчера бросилась — даже синяк заработала, — и сегодня бросилась! А он, видите ли, смеялся… А?

Я задумчиво иду по улице и задумчиво сажусь на скамейку в садике на Некрасова. Всегда я мимо этого садика проходила совершенно спокойно, а тут за три дня уже третий раз…

Потом я понемногу успокаиваюсь и только удивляюсь, чего это меня прямо заносит в этот садик? И чего это я думаю об этом Семене? Очень он мне нужен! «Всё!» — говорю я себе. Сегодня же, если, конечно, увижу его, а я почему-то уверена, что увижу, обязательно скажу ему раз и навсегда, чтобы он не попадался мне больше на моем жизненном пути, иначе… иначе он будет иметь дело с Г. А., а если надо, то и с другими мальчишками из нашего класса.

… По дороге я купила три больших гладиолуса. В школу пришла за пятнадцать минут до начала собрания и сразу же в вестибюле встретила Г. А. Он был очень красивый. Прямо невероятно красивый, как Жерар Филип в картине «Монпарнас-19». Я эту картину посмотрела в Ольгино — там в кино пускают и до шестнадцати тоже. Г. А. был в полосатом свитере, рукава он закатал до локтей. И еще на нем были японские джинсы с каким-то драконом на заднем кармане, а на ногах новенькие отличные кеды. Он стоит в вестибюле, такой красивый и мужественный и… и ждет меня. Я это ясно вижу. И я жалею, что надела школьную форму. Ведь хотела надеть свое новое платье, но передумала. А зря — почти все девчонки и мальчишки пришли как хотели, и девчонки, конечно, фу-ты ну-ты! Ну ладно, не это главное. Главное, что он ждет меня, а не кого-нибудь.

Я не спеша иду к нему.

— Чао, Гера, — говорю я весело.

— Здравствуй, — говорит он, не глядя на меня. — Я удивлен, — говорит он и смотрит куда-то поверх моей головы, — я позвонил тебе, как мы обговорили, а ты взяла и ушла. Где-то шаталась, — говорит он и смотрит уже прямо мне в глаза, вернее, в глаз, потому что второй-то у меня завязан.

— Гера, — сказала я, — я не шаталась. Я… бродила.

— Бродила? — спросил Гера. — Это, по-моему, совсем отлично. Она бродила!

Он был так возмущен, что мне стало стыдно, а когда мне становится стыдно, я сразу принимаю гордый вид.

— А я очень люблю бродить, — гордо сказала я.

— Так, — сказал Гера, — вместо того чтобы продумать и обсудить, как нам пригласить твоего полковника… Коля, Коля, иди сюда! Как с заметками? Ты подожди…

«Подожди» — это он сказал мне, а сам отошел с Колькой Матюшиным и стал с ним обсуждать что-то с ужасно деловым видом. Я, конечно, понимаю, что общественное должно быть выше личного — об этом нам толкуют чуть ли не с первого класса, но мне почему-то бывает всегда ужасно обидно, когда Г. А. забывает меня ради разных собраний, секций, мероприятий и заметок. Подумаешь, заметки — я и сама их пишу, но его-то я из-за них не забываю.

А впрочем, к лучшему. По крайней мере, хоть сейчас обойдусь без нотаций. Соберусь с мыслями и что-нибудь придумаю. Нет, врать я, конечно, не буду — я абсолютно не умею ему врать, а просто придумаю, как бы получше ему объяснить, что со мной случилось вчера. И я не стала его ждать, а пошла на третий этаж к нам в шестой, нет, теперь уже в седьмой «Б».

Зашла в класс, а там уже почти все, и конечно, стоит страшный шум и гвалт. Орут все сразу — каждому хочется похвастаться, как и где он провел лето и какие подвиги совершил. Помалкивают пока только новенькие, а их у нас, как мне сообщили Зоенька и Юлька, трое: два мальчишки и одна девчонка.

Ясно, что, как только я зашла, все сразу уставились на мою повязку.

— Чепуха, — сказала я, — соринка попала. — Одним глазом я посмотрела на Веньку — он сидел в углу ужасно скучный, но когда я сказала про соринку, мне показалось, что он немного взбодрился. Вот чудак, неужели он думал, что я наябедничаю?!

Я помахала рукой, дескать, все в порядке, и начала изучать новеньких.

Номер первый: длинный и скучный. Какой-то совершенно унылый мальчишка.

— Знаешь, как его зовут? — спросила Зоенька и хихикнула. — А-по-ло-гий! А?

Ну и ну! Понятно, почему он такой странный — все время трясется. И ни на кого не смотрит. Уселся в углу, трясется и что-то замышляет. Это я сразу поняла, как только Зоенька сказала мне его имя. Человек с таким именем должен быть зол на весь свет, а раз зол, значит, обязательно что-то замышляет. Правда, когда я потом рассказала об этом папе, он сказал, что я не имею права делать такие выводы. Родители назвали его так, значит, у них были свои соображения. Им — родителям — виднее. Они же его родили, а не ты.

Не хватало еще такого рожать! Сидит — трясется. И имечко — у-у-у! Жизнь, между прочим, показала, что я была права. Но это после.

Номер второй: очень приятная такая, полненькая девчонка с ямочками на щеках, и по-моему, веселая и умненькая.

— Тебя как дразнят? — спросил ее этот нахал Петька Зворыкин.

— Меня не дразнят, — сказала она, — но если ты хочешь знать, как меня зовут, то я тебе скажу. Конечно, если ты очень вежливо попросишь.

— Я не попрошу, — сказал Петька независимо, но я видела, что он растерялся, — скажите пожалуйста, фифти-фуфти!

— Чудак, — сказала новенькая, — у тебя очень плохое произношение. Надо говорить фефти-фюфти. Так, по крайней мере, говорят настоящие троглодиты. Понял?

— Какие еще… троглодиты? — сказал Петька обескураженно и отошел, махнув рукой. — С тобой… А ты…

Девчонка усмехнулась так хитренько и уселась на подоконник. Отличная девчонка. И прическа у нее отличная. Интересно, как на нее посмотрит Г. А.? Зоенька и Юлька на нее уже косятся, а мальчишки посматривают.

Третьего новенького еще не было. Гера появился вместе с Колей Матюшиным. Он сразу направился ко мне, и вид у него был такой, что я перетрусила. К счастью, в класс вошла наша славная Маргоша — Маргарита Васильевна, и все радостно заорали: все соскучились по ней, не только я. На столе уже стоял большой букет, а я про свои цветы совсем забыла: как вошла в класс — сунула их в парту и забыла. А тут, конечно, вспомнила, достала гладиолусы и протянула их Маргоше. Она взяла цветы и поцеловала меня в щеку, ребята заорали еще громче, а я за спиной услышала тихое: «Подлиза». Повернулась — ну, ясно, это Апологий. Стоит сзади, смотрит на меня невинными глазами и трясется. Я ничего не ответила, только посмотрела на него так презрительно…

Наконец все угомонились и расселись по своим местам, и Маргоша весело сказала:

— Ну, здравствуйте.

— Здравствуйте! — опять заорали все.

— Какие вы все стали большие, здоровые и красивые. Я очень рада вас всех видеть, — сказала Маргарита Васильевна.

— И мы тоже! — закричали мы.

— И вы тоже, — басом сказал Коля Матюшин и покраснел.

— Что тоже? — удивилась Маргарита Васильевна.

Коля почему-то ужасно смутился, махнул рукой и сел, а этот Апологий — он сел справа от меня за соседнюю парту, — выпучив свои масляные глазки, очень вежливо сказал:

— Он хотел сказать, — и он показал на Колю, — что вы тоже стали большие, здоровые и красивые…

Колька погрозил этой трясучке кулаком, а Маргоша засмеялась.

— Ну что ж, спасибо, — сказала она.

И все тоже засмеялись. А между прочим, наша Маргоша и верно большая, здоровая и красивая. Русая коса вокруг головы, румянец во всю щеку, а главное, очень добрая и умная. Я не помню, чтобы она на кого-нибудь крикнула или просто, как говорят учителя, повысила тон. (У нас была одна учительница, которая так и говорила, когда сердилась: «Вы хотите, чтобы я повысила на вас тон?») Не помню, чтобы Маргоша читала кому-нибудь нудные нотации, как некоторые. А вот умела сказать как-то, что все сразу становилось понятно — и какой ты хороший и какой ты ужасно, ужасно плохой. И действительно, становилось очень стыдно, если ты оказался плохим, и очень радостно, если ты был хорошим. И потом ей совершенно невозможно было врать. Она только посмотрит, улыбнется как-то грустно и, между прочим, немного презрительно, и ты готов хоть сквозь землю провалиться…

— Ну ладно, — сказала Маргарита Васильевна, — давайте поговорим, как мы будем жить, товарищи семиклассники. Это «товарищи семиклассники» она сказала так торжественно, что мы все стали ужасно гордыми.

— Отлично будем жить! — крикнул Гриня Гринберг и встал. — Как мы будем жить? — спросил он нас и поднял руку. Он махнул рукой, и мы все гаркнули:

— Отлично!

— Вот и прекрасно, — сказала Маргоша, — значит, нам и собрание проводить вроде незачем. Пойдемте погуляем.

— У-р-ра! — завопили все, но тут встал Г. А.

— Безусловно, мы пойдем и погуляем, — сказал он, — но все-таки мне кажется, что некоторые организационные вопросы мы должны решить сейчас.

— Правильно, — сказали хором Зоенька и Юлька.

Они всегда кричат «правильно», что бы ни сказал Г. А.

— Какие вопросы, Гера? — спросила Маргоша.

— Ну как же, Маргарита Васильевна, — сказал Гера немного даже укоризненно, — вы всегда говорили, что мы должны быть организованными.

— Говорила, — сказала Маргоша и чуть прищурилась.

Я еще давно заметила: когда она так прищуривается — значит, ей что-то непонятно или не нравится.

— А-а! Я поняла. Действительно — мы уже седьмой. Ответственность соответственно повышается. Мы должны переизбрать наши органы самоуправления. Так я тебя поняла, Гера? — Она сказала это очень серьезно, но мне показалось, что в глазах у нее скачут какие-то веселые зайчики.

— Так, — твердо сказал Гера.

— Он слагает с себя полномочия, — услышала я шипящий голос справа. Апологий! Ну… он получит!

Маргоша кивнула своей красивой головой, встала из-за стола и присела к Веньке на самую заднюю парту. Венька, как зверек какой-то, шарахнулся…

— Гера, начинай собрание, — сказала Маргоша.

Г. А. вышел и встал за учительский стол.

Я должна кое-что объяснить. Наша Маргоша отличная учительница, она знает свой предмет так, что мы, и даже самые умные из нас — Г. А., Гриня Гринберг, Зоенька, как ни странно, Петька Зворыкин (он математик), Коля и… мы всегда немного теряемся, когда она задает нам вопросы, между прочим, по программе, но зато нам всегда очень интересно.

Она почему-то преподает географию. Я бы хотела, чтобы она преподавала литературу. У нас литераторша так себе. «Что хотел сказать Пушкин этим своим стихотворением?» А я не знаю, что он хотел сказать. Да и никто, наверно, толком не знает. Сам Пушкин, наверно, не думал, что его будут проходить в школах. Мало ли что он хотел сказать! А вот читаешь его и совсем не думаешь, что он хотел сказать. Он сказал — и все. И все понимаешь. Ну, не очень-то и не всегда, но главное все-таки понимаешь… Папа о Пушкине вообще не может говорить спокойно.

— Я засыпал под Пушкина и просыпался под Пушкина, — говорит он. — И вот сейчас мне много лет, а я помню, как мама читала мне на сон грядущий «Руслана и Людмилу»… «Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой…» И если ты будешь знать Пушкина — тебе захочется знать все!

И вот что интересно — по литературе у меня железная четверка. По грамматике — пять, а по содержанию всегда четверка.

— Басова, как всегда, в своем репертуаре, — говорит наша литераторша Рената Петровна. — Ей мало темы, которую утвердило гороно, ей обязательно надо высказать свои мысли. Это, конечно, неплохо, но надо их иметь, а Басова перепевает чужие, вычитанные из взрослых журналов. А там бывают всякие мысли. И в них даже мы, специалисты, иногда разбираемся с трудом. А ваше дело — программа!

Ничего я не перепеваю. Я просто стараюсь думать — так, по крайней мере, учит папа.

Но нашей Ренате — мы ее зовем «граната» — ей нужны только «взрыв». Она так и говорит: «Пушкин — это взрыв нашей поэзии. Горький — это взрыв нашей прозы». «Взрыв» — это она произносит вначале шипящим голосом, а потом — на «р» — она сама вз-з-з-р-р-р-рывается.

А литературу я очень люблю. Я думаю, что человек не может жить без нее. Без литературы и без чувства юмора. Но это не всегда и не у всех получается. У Ренаты Петровны, например, чувства юмора и не бывало. А у Маргоши — ого! Она — молодец, у нее сплошное чувство юмора — она понимает, что иначе с нами нельзя, иначе ничего не получится.

Я помню, как только Маргоша пришла к нам в класс и сказала, что будет у нас классной руководительницей, Петька Зворыкин заявил:

— Видали мы и не таких. (У нас до этого была довольно слабая классная руководительница, и мы творили, что хотели.)

— Не таких — видали, — сказала Маргарита, — таких, как я, не видали.

— Н-ну? — сказал Петька.

— Что сказал Гагарин, когда сел в свой корабль? — спросила она.

— «Поехали», — сказал Г. А.

— Правильно, — сказала она, — «поехали». А что вы знаете, например, о снежном человеке?

— Это неподтвержденная гипотеза, — сказал Гриня Гринберг.

— А я поеду на Памир! — крикнул Коля Матюшин.

— Баланда, — сказал Петька Зворыкин.

— Какое отношение это имеет к географии? — обиженно спросила Зоенька.

— А что такое Шхельда? — спросила Маргарита Васильевна.

— Гора, — сказал Г. А.

— Она имеет отношение к географии? — спросила Маргоша.

— Н-ну… — сказала Зоенька.

— А к чему она еще имеет отношение? — спросила Маргоша.

— Альпинисты на нее лазают, — вдруг сказал Венька.

— Точно, — сказала Маргоша, — а это имеет отношение к географии?

— Имеет! — крикнула я. — Имеет!

— Не так громко, — сказала Маргарита Васильевна, — но, в общем, я рада, что вы, кажется, меня поняли. Давайте выберем самоуправление.

Она сказала это, вышла из-за стола и уселась за парту, попросив подвинуться Веньку, с которым никто не хотел сидеть, потому что он всем мешал.

— А вы? — спросил Г. А.

— При чем тут я? — спросила Маргарита Васильевна.

— А кто же руководить будет?

— Ну, если вы очень ошибетесь, то я поруковожу, но вообще-то я считаю, что вы достаточно сознательны. Вот только кому вы поручите вести собрание?

Мы растерялись.

— Вот странно, — сказала Маргарита Васильевна, — вы же знаете друг друга лучше, чем я вас.

И тут поднялась Зоенька.

— Я считаю, — сказала она, — что старостой класса должен остаться Гера Александров. Вот пусть он и руководит собранием.

Мне тоже хотелось, чтобы Гера остался старостой класса и руководил собранием, потому что он очень справедливый и работоспособный — что ему ни поручат, он все выполнит, и даже если ему и не поручают, он сам берется за многое и все выполняет. Мы с ним работаем в тесном контакте — я ведь давно уже председатель совета отряда. Но когда об этом сказала Зоенька, я разозлилась и сказала, чтобы собранием руководил Петька. Все вначале удивились, а потом начали кричать:

— Петька! Петька!

Наверно, всем было интересно, что из этого получится, — ведь у нас раньше собранием руководили всегда учителя или старшие пионервожатые, а тут, пожалуйста, сами! И еще, конечно, всем было интересно, как новая классная руководительница отнесется к тому, что мы вдруг взяли и выбрали этого балбеса Петьку. А она очень спокойно сказала:

— Большинство голосов за Петьку. Покажись.

— Ну, я, — сказал Зворыкин, поднимаясь. Он немного растерялся, но все-таки нахально улыбался во весь рот.

— Петя, — сказала Маргарита Васильевна, — иди за мой стол и руководи. И не стесняйся.

— А чего мне стесняться, — сказал Петька и заорал: — Эй, вы! Тихо!

А Маргоша спокойненько сидела за Венькиной партой и совсем не мешала нам выбирать свои органы самоуправления. Только потом, когда уже все были выбраны, она встала и сказала, что главное — это чувство ответственности за порученное дело, а у кого нет такого чувства ответственности, тому лучше сразу отказаться.

Но все, кого куда-нибудь выбрали, закричали, что у них есть такое чувство, хотя, мне кажется, у некоторых его вовсе не было и кричали они за компанию. Но самое интересное, что в скором времени оно действительно у них появилось — почти у всех. Наверно, потому, что ребята друг другу не давали спуску. «Где твое чувство ответственности?» — кричали все, и волей-неволей тебе приходилось выполнять. А Маргоша с тех пор на всех наших собраниях садилась где-нибудь в сторонке и помалкивала, только иногда, когда чересчур увлекались, она нас поправляла, но так, что мы этого почти не замечали.

…Вот и сейчас она села к Веньке, а Гера стал руководить собранием. Он это здорово умел, и все шло как по маслу, быстро, потому что всем хотелось погулять с нашей веселой Маргошей. И все бы кончилось совсем хорошо, если бы Г. А. вдруг не сказал, что он хочет поговорить еще по трем вопросам. Все закричали — какие там еще три вопроса, все ясно и т. д. и т. п. Но Г. А. железно настаивал, и Маргарита Васильевна поддержала его.

Но только Гера открыл рот, чтобы выложить свои три вопроса, в дверь постучали, и вошел третий новенький. Вы уже, конечно, догадались, кто это. Я даже не очень удивилась — от этого ненормального телепатика всего можно было ожидать.

Он вошел и вежливо сказал:

— Здравствуйте. Вы извините, что я опоздал. У меня домашние дела.

Все удивленно посмотрели на него, а он улыбнулся так дружелюбно и сказал:

— Я новенький. Меня Семеном зовут. Семен Половинкин.

— Проходи, Сеня, — приветливо сказала Маргоша.

Семен огляделся по сторонам, увидел меня и не удивился, как будто он знал, что я именно в этой школе и в этом классе учусь. И как нарочно, сама не знаю почему, я на этот раз сидела одна, и, конечно же, он сразу подошел к моей парте и уселся как ни в чем не бывало, да еще подмигнул мне и сказал так, что все слышали:

— Ну, вот и я.

Кое-кто засмеялся, а этот трясучий Апологий проскрипел:

— А она только вас и ждала.

Тут уже все засмеялись, а Семен посмотрел на Апология и сказал спокойненько:

— А я знаю.

— Во дает! — заорал Петька Зворыкин.

И опять все захохотали, прямо заржали все, а я от злости не знала, куда деваться, и даже не нашлась, что ответить, как бы этого воображалу посадить в галошу. Но, между прочим, злилась-то я злилась, а про себя не то что радовалась, а как-то забавно и интересно мне было, что вот он опять появился на моем жизненном пути. Ведь не буду же я в другую школу переводиться. С какой это стати.

Ну, в общем, я тут промолчала и сделала вид, что меня это вовсе не касается. Я только посмотрела на Веньку. Он сидел на своем краешке скамейки с Маргаритой Васильевной и исподлобья поглядывал — то на меня, то на Семена. Боится, что ли?

Г. А. постучал ладонью по столу и начал излагать свои три вопроса.

— Первый вопрос, — сказал он, — это вот что: мы с Басовой предлагаем провести интересное и полезное мероприятие. К ним в гости приехал Герой Советского Союза, полковник, а ее папа во время войны был у него ординарцем. Он был сыном полка.

Тут все стали смотреть на меня, и я ужасно застеснялась, — как будто это я была ординарцем и сыном полка. Но, в общем-то, я не думала, что Г. А. вот так, не посоветовавшись со мной, возьмет и скажет об этом.

— Мы его видели, — хором сказали Зоенька и Юлька, — он ел мороженое.

— Так вот, я предлагаю, — продолжал Гера, — пригласить его к нам в класс и устроить встречу. Надо будет пригласить и Машиного папу, и пусть они нам расскажут о своих боевых подвигах и о том, как защищали Ленинград.

— Хорошая мысль, Гера, — сказала Маргоша и ласково посмотрела на меня. Я пожала плечами.

— Пригласить, пригласить, правильно! — закричали все, а Зоенька с Юлькой опять хором сказали:

— А мы его уже пригласили.

— Вы? — удивился Гера.

— Ну да, мы, — сказала Юлька, — а что, нельзя нам проявить инициативу?

— Можно, конечно, — недовольно сказал Г. А., — но надо это делать организованно. А что он вам сказал?

— Он сказал, что не может, — ответили Зоенька и Юлька.

— Он так и сказал? — спросил Гера, и мне показалось, что он чему-то обрадовался.

— Н-не совсем так, но… — промямлила Зоенька.

— Мы попросим еще раз, — решительно заявила Юлька.

— А уж это, — так же решительно сказал Гера, — если мы вам поручим.

— А почему не нам? — спросила обиженно Зоенька. — Мы же первые.

— Это мы обсудим, — сказал Г. А. — У кого какие есть предложения?

И все начали вносить свои предложения, а мне стало обидно, и я разозлилась — ишь какие, делят моего полковника и папу, как будто они им принадлежат.

— А меня вы, может быть, спросите? — закричала я.

Все посмотрели на меня, а Семен взял меня тихонечко за локоть, наверно, чтобы я не волновалась, но я уже разволновалась и мне было все равно. Я выдернула локоть и встала.

— А я что — совсем посторонняя, да? — кричала я. — Ишь какие — делят полковника, как будто он ваш!

— Чего ты порешь, Машка? — спросил Коля Матюшин.

— Она, по-моему, немножко права, — сказал Гриня Гринберг.

— Нет, она не права, — сказал Г. А., — и я это могу доказать. Кстати, второй вопрос, о котором я хотел говорить, — это то, что некоторые наши ребята за лето утратили чувство ответственности. — И он посмотрел на меня.

— Ты это о ком? — спросила я.

— Я не буду говорить, о ком. Этот человек сам знает. Я только скажу, что это имеет отношение к приглашению полковника.

— Нет, уж раз ты начал… — сказала я.

— Я не буду говорить, — спокойно сказал Г. А. — Я думаю, что этот человек уже понял, — и он посмотрел куда-то в сторону.

Я-то, конечно, сразу поняла, в чем дело, но махнула рукой — не буду же я при всем классе обсуждать наши с Г. А. отношения. Ужасно он строгий все-таки, ни одной ошибки не прощает. Хотя все-таки пожалел — не сказал, что это я потеряла чувство ответственности. Да ничего я не теряла — так, может, самую малость… Я села и дала себе слово молчать, что бы они ни решили.

Ну, ясно, они все решили — с Герой попробуй не реши. Они выбрали целую делегацию из пяти человек: Г. А. — глава делегации, потом Гриня Гринберг, Коля Матюшин, от Зоеньки и Юленьки выбрали одну Зоеньку, чтобы им не обидно было, и, нате вам, — меня!

— Ты не возражаешь? — спросил меня Гера.

Я пожала плечами.

Потом они решили, что надо полковнику преподнести какой-нибудь подарок — сувенир.

— Самовар, — сказала я.

— Почему самовар? — очень удивился Г. А.

— Полковник на пенсию, то есть в отставку, скоро выходит, — сказала я и подумала, что это я несу, но остановиться уже не могла, — ну, вот он и ищет самовар, чтобы пить чай в саду с малиновым вареньем.

— «У самовара я и моя Маша…» — запел скрипучим голосом Апологий.

— Ты помолчи, — сказал ему Семен, перегнувшись через меня.

— А чо?

— А ничо.

— Пониме.

— Ну, то-то.

— Самовар? — сказал Гера. — Надо подумать. Хм-м, самовар.

Видно, этот самовар его озадачил.

— Хм-м, самовар, — повторил он задумчиво, но затем сразу решительно сказал: — Теперь третий вопрос.

Все хором заныли.

— Может быть, в другой раз, Гера? — спросила Маргоша.

— Как хотите, Маргарита Васильевна, — сказал Гера немного обиженно, — но это очень важный вопрос — о дисциплине.

— Какая еще дисциплина, — сказал Петька Зворыкин, — ведь уроки еще не начались.

— Хуже будет, когда они начнутся, а дисциплины не будет, — сказал Гера сердито.

— Ну, говори, — сказала Маргарита Васильевна и прищурилась.

— Я хочу поговорить о двух ребятах, в основном. Они нам в прошлом году мешали и, судя по всему, будут и в этом мешать. Это, во-первых, Зворыкин…

— Я? Да? — заныл Петька. — А что я? Я тебе мешал, да?

— Но ты еще не самое главное, — продолжал Г. А., — самое главное — это Балашов.

Я даже вздрогнула. Неужели Г. А. скажет про Веньку? Я тихонько посмотрела на него — он весь сжался, и только глаза зло поблескивали, как у зверька какого.

— Гера, — сказала я, — может, не надо сейчас?

— В самом деле, Гера, — сказала Маргарита Васильевна и встала. — Давайте обсудим этот вопрос… в рабочем, так сказать, порядке.

— А почему не надо? — спросил трясучий новенький. — Должны же мы знать, кто позорит наш город, то есть наш класс, и кто мешает нам жить?

— Во дает! — сказал Петька Зворыкин.

А ребята все уставились на этого Апология — нельзя было понять, то ли он треплется, то ли всерьез. Я разозлилась до невозможности.

— Тебе-то что? — закричала я. — Ты-то у нас без году неделя еще, а туда же…

— Ты не права, Басова, — сказал Г. А. — он теперь наш…

— Скорее твой, — неожиданно сказала новенькая Татьяна.

— Это еще почему? — хором запищали Зоенька и Юлька.

— Уж слишком они оба правильные, — сказала Татьяна презрительно.

— Ну и что? — удивился Г. А. — Что ж, по-твоему, если у нас в классе завелся тип, который докатился до того, что стал избивать девчонок…

— Это уж подлость, — возмущенно сказал Гриня Гринберг, и все зашумели и начали смотреть на Веньку.

— Но это же неправда, Гера! — закричала я. — И вовсе это не он! — Но меня никто не слушал: все орали и смотрели на Веньку. А он совсем сжался в комок и уставился в парту.

— А кого он побил? — спросила Зоенька, когда шум немного улегся.

— Это неважно, — гордо сказал Гера, — я не доносчик.

Тут снова поднялся крик, а я совсем не знала, как мне быть, — ведь ясно же: Венька сразу поймет, что это я рассказала все Г. А.

— А ты точно знаешь, Гера? — спросила Маргарита Васильевна.

— Точно, — ответил Г. А., — и еще не один, а со своими дружками.

— Это действительно… — сказала Маргарита Васильевна и развела руками. — Не знаю уж, как тут быть. Решайте сами…

— Надо обсудить, — серьезно сказал Коля Матюшин.

— И осудить, — добавил Апологий, и опять было непонятно, то ли он всерьез, то ли валяет дурака.

А я невольно посматривала на белобрысого Семена и думала, почему же он молчит — ведь он-то хорошо знает, как было дело. А он молчал и только внимательно и с любопытством посматривал на кричащих ребят. «Ну и ладно, — сердито подумала я, — посмотрим, какой ты такой, рыцарь?!»

— А чего там обсуждать, — кричал Петька Зворыкин, — собраться всем и дать как следует и Жуку и его компашке, чтобы знали!

— Как же, дашь им… — с опаской сказал Коля Матюшин.

И тут заговорили и закричали многие.

— С ними только свяжись! — кричал один.

— Это такие! Я их знаю, — ныл другой.

— Они и ножом могут, — пропищала Зоенька.

— Сдрейфили, да?! — орал Петька.

— И потом, — рассудительно сказал Г. А., — это не метод…

— Правильно, — сказал Апологий, — их надо вовлекать и воспитывать.

Я молчала и только поглядывала то на Семена, то на Веньку. Семен тоже молчал и хмурился, а Венька сидел, все так же уставясь в парту. Хорошо — подождем, посмотрим…

— А я считаю, что Петька прав, — вдруг сказал худенький и маленький Гриня Гринберг. — А вы как думаете, Маргарита Васильевна?

Маргоша встала и поправила свою красивую прическу.

— Я думаю, что в принципе, — сказала она задумчиво, — Гера прав: это не метод. Но… но, с другой стороны, если они бьют девочек… — Она развела руками и чуть заметно улыбнулась. — Есть же среди вас… рыцари…

— Правильно! — закричал Гриня. Он вскочил и проткнул воздух рукой, как шпагой. — Шпаги наголо, господа! Шпаги наголо!

Тут опять все загалдели так, что ничего понять было невозможно.

— Да бросьте вы орать! — вдруг громко крикнула новенькая Татьяна.

Все замолчали и повернулись в ее сторону. Она встала.

— Что ты хочешь сказать? — спросил ее Г. А.

— А вот что: из ста зайцев не составишь одну лошадь, — презрительно сказала Татьяна и села.

— Это ты к чему? — удивился Петька.

— А ни к чему, — пожала плечами Татьяна, — поговорка есть такая.

— Это мы зайцы, что ли? — обиженно спросил Коля Матюшин.

— А ты подумай, — сказала Татьяна, усмехаясь.

Все озадаченно смотрели на нее, и тогда Маргоша сказала довольно решительно:

— Ну ладно, все это действительно надо серьезно обдумать. А сейчас…

— А что с Жуком… с Балашовым будем делать? — спросила Зоенька.

— Обсудить! — пропищала Юлька.

— И осудить, — опять проскрипел этот чертов Апологий.

И тут поднялся Семен.

— Нечего обсуждать, — сердито сказал он. — Вы на него посмотрите, — он ткнул пальцем в сторону Веньки, — на нем лица нет. Значит, осознал.

— Ну да! Осознал он, — заверещала Юлька. — Как же!

— А если не осознал, — вдруг усмехнулся Семен, — значит, и совсем наказывать незачем, — это ему тогда все равно что об стену горох.

— Хм-м, — сказала Маргарита Васильевна, — несколько странный логический ход.

Все удивились, а у Веньки лицо сделалось вытянутым, и он почему-то зло посмотрел на Семена.

— А кого он все-таки побил? — настойчиво спросила Зоенька.

— Да не все ли равно, — рассердился Гриня, — важен факт.

Я обрадовалась, но тут же заметила, что трясучий Апологий, ухмыляясь, пялит на меня глаза. Я вся сжалась, а он подмигнул мне и сказал, растягивая слова:

— А вы-ы не-е до-га-ды-ваетесь?

И тут кое-кто тоже стал пялить глаза.

— Ну, чего вы, — пробормотала я, — у меня соринка.

— Знаем мы, какая соринка! — захохотал этот трясучий тип.

Тут встала Маргоша, но я уже не слышала, что она говорила, потому что выскочила из класса.

Я мчалась по улице, и мне было тошно. Домой! Скорее домой! Там — умный-разумный папа, там — добрая, ласковая мама, там смешной, но я знаю, что он любит меня, Витька, там ба-а-абушка… Нет, реветь не буду! Не буду, и все! Там полковник, с которым, наверно, можно поговорить всерьез.

Я мчалась по всем улицам и — вот странно: не могу припомнить, о чем я думала. Стоял у меня перед глазами почему-то лес, в который мы ходили с Маргошей и Герой и со всем классом в прошлом году.

Пожалуй, я все-таки немного ревела, потому что какой-то старый дядька с красной повязкой на рукаве меня остановил и спросил:

— Что случилось?

— Не ваше дело, — сказала я, а он схватил меня за рукав и сердито проворчал:

— Ты под трамвай попадешь, дуреха. Как же не мое дело.

— Никуда я не попаду, — сказала я, — мне домой надо.

— Степан Никанорыч! — крикнул этот дядька. — Я тут разберусь, а вы постойте-ка на два пункта…

Я не слышала, что и кто ему там ответил, только почувствовала, как он крепко взял меня за локоть — не так, как Семен, а покрепче — не вырваться.

— Не чуди, — сказал дядька, — мчишься, словно с горы. Идем.

И повел меня в садик на Белинского — туда, где кукурузные хлопья раньше продавали. Усадил на скамейку и спросил:

— Где живешь?

— Тут рядом — на Моховой.

— Куда бежала?

— Домой.

— Почему плакала?

— Нипочему.

— Так. От кого бежала?

— Ни от кого.

— Почему плакала?

— Мое дело.

— Так.

— Да ничего не случилось! Чего вы пристали?!

— Не-е-ет! Чего-то случилось. Такая девчонка не станет просто так плакать.

— Какая девчонка?

— Да вот такая…

— Дяденька, я домой побегу…

— Ну, — сказал он и вздохнул почему-то. — Беги, если надо.

— Спасибо, — сказала я, но осталась сидеть на скамейке.

Он ушел, чуть сгорбясь и покачивая головой. Я посмотрела ему вслед, и вот странно, слезы-то у меня высохли, и я почувствовала, что улыбаюсь. Я посидела еще немного и потихоньку пошла домой.

…А под аркой стоят Венька Жук и белобрысый Семен. Они стоят друг против друга, как петухи. Руки у обоих в карманах, брови нахмурены, и смотрят они друг другу в глаза так пристально, что меня даже и не замечают. Господи, ну что за мальчишки такие — опять драться.

Но они пока не дерутся, а только шипят друг на друга сквозь зубы.

— Д-добренький! По-ж-ж-жалел! — шипел Венька.

— Ну и пож-ж-жа-лел, — шипит белобрысый.

— А на ш-ш-шиша мне…

— Ч-ч-чудило…

— С-сам ч-ч-чудило. Мне теперь из-за твоей ж-ж-жалости хоть в ш-ш-школу не ходи…

— Да брось ты! Шальной какой-то…

— Сам шальной! Ну, мы тебе еще покажем!

— Это мы твоей компашке покажем!

— Ха! Из ста зайцев не сделаешь лошади.

— И заяц, если его много бить, может спички зажигать!

— Ч-чо? Ч-чо?

— А вот то!

— Будет тебе! И к Маш-ш-шке лучше не… — это Венька.

— Ишь ты! А что она, твоя? — это Сенька.

«Ф-фью! Это уже что-то новенькое», — думаю я.

— А твоя? — это опять Венька.

— А твоя? — это опять Сенька.

«Ну и ну, — думаю я, — вот уж не гадала, что я, что из-за меня… что я…»

Мне становится смешно и… и не знаю еще как, странно как-то.

А они, смотрю, уже надвигаются друг на друга и того и гляди — сейчас полетят пух и перья.

Ох, до чего же они мне надоели!

Ну, да ладно, ишь ты какая — Маша-Машенька, красавица-раскрасавица, умница-разумница… Сердясь и на них и на себя за свои какие-то дурацкие мысли, я кричу:

— Эй! Вы!

Они поворачиваются в мою сторону и оба разевают рты. Но я не даю им опомниться.

— Эй! Вы! — опять кричу я и расталкиваю их. — Дайте пройти!

Они разлетаются в разные стороны и так и остаются с разинутыми ртами стоять у стенок, а я бегу домой.

По лестнице я поднимаюсь медленно и чувствую на своем лице какую-то дурацкую ухмылку. Окончательно разозлившись на себя, я открываю дверь и, не желая никому показываться на глаза, иду к себе.

 

Глава четвертая

Я посидела у себя, а через некоторое время все-таки вышла в переднюю. Дверь в папину комнату была приоткрыта, и оттуда слышались голоса. Я не выдержала и заглянула туда.

Они сидели друг против друга — полковник на диване, а папа в кресле, и лица у них были странные.

— Ты стал… слишком взрослым, Гриша, — сказал полковник, и непонятно, то ли он сердился, то ли был рад. — А ведь я помню тебя совсем пацанишкой… Гвоздиком…

Меня они не замечали, а я смотрела на них, больше, конечно, на папу. Я никогда не видела его таким. Он снял очки, откинулся на спинку стула и смотрел куда-то далеко-далеко и видел там что-то свое — грустное и хорошее. А полковник подпер щеку рукой и смотрел на папу, и у него было такое выражение, что я даже не могу рассказать. Он и улыбался, и сердился, и, если бы полковники — Герои Советского Союза могли плакать, он бы, наверно, всплакнул…

У меня защипало вносу, я прикрыла тихонечко дверь и пошла к себе. Я лежала на своем диване, уставясь в потолок, и перебирала в памяти все, что случилось за эти дни. Три дня. Вспоминала, пыталась обдумать, но это у меня получалось плохо. И самое неприятное было то, что мне расхотелось идти в школу. Только сегодня я еще с радостью думала о школе, а сейчас расхотелось, и все. Я понимала, что это глупо, но ничего поделать с собой не могла.

Встала, сорвала повязку с глаза и решительно вошла к папе в комнату, сверкая своим фонарем.

— А, Маша, — рассеянно сказал папа. — Ты уже из школы? Ну, что там?

Они с полковником сидели все так же, и вид у них был какой-то довольный. Нет, просто они были спокойны.

— Папа, — сказала я, — скажи, что такое доброта?

— М-м, — сказал папа и внимательно посмотрел на меня, — а что, опять что-нибудь стряслось?

— Да ничего не стряслось, — сказала я с досадой, — просто я прошу тебя объяснить мне, что такое доброта.

— Ты зачем сняла повязку? — строго спросил папа.

— Сняла, и все!

— Ты не ершись, а расскажи, что опять случилось?

— Господи! Ничего, понимаешь, ничегошеньки не случилось. Не можешь ответить — так и скажи.

— Нет, почему же, — не очень уверенно сказал папа, — могу.

Он поерзал в кресле, вроде хотел усесться поудобнее, но уселся на самый краешек, выпрямился. Похлопал себя по коленям и посмотрел на полковника. А полковник посматривал то на него, то на меня и, кажется, чуточку усмехался. Папа покашлял, похмыкал, а потом начал:

— Видишь ли, доброта — это такое чувство… нет, конечно, не чувство, а скорее такое свойство человеческого характера, когда… хм… человеку хочется делать другим людям… хм-м… добро. Впрочем, посмотрим, что говорит об этом толковый словарь. — И папа подошел к стеллажу и достал толстенный том.

— Доброта — это хорошо, Маша, — сказал полковник уверенно и сразу задумался, — но, понимаешь, не всякая доброта нужна…

— А что же все-таки это такое? — спросила я настойчиво.

— Ну, как тебе сказать? — пробормотал полковник. — Доброта — это, — он покрутил рукой в воздухе, — ну, словом, когда тебе хочется делать другому человеку только хорошее, помогать ему и так далее…

— Любому человеку?

— Ну, нет, — сказал полковник решительно, — плохому человеку, пожалуй, не стоит…

— А как я узнаю — хороший он или плохой? — спросила я. — И потом, разве плохому человеку не надо помогать, чтобы он стал лучше?

— Надо, конечно, — сказал полковник быстро, — но ведь есть такие, которым уже не поможешь… невозможно помочь.

— Значит, их надо бить?

— Ну, так уж… сразу бить… — сказал полковник и, немного подумав, резко рубанул рукой воздух. — Впрочем, — сказал он жестко, — есть и такие, которых надо бить. Сразу. Доброта, ведь она, Маша, разная бывает. Вот, скажем, враг…

— Да это мне понятно, — сказала я, — а вот если и не враг и не друг…

— Вот, — сказал папа, — вот что говорит словарь: «Доброта — отвлеченное существительное от слова «добрый». Хм-м. Да… В общем, доброта, Маша, — это, конечно, хорошее качество человеческой души, это значит, что тебе нравится, тебе приятно помогать людям, жалеть их… — Папа поморщился. — Нет, жалость — это не совсем то. Словом, доброта — это…

— Но раз это мне нравится или приятно, — сказала я, — значит, это я больше для себя делаю. Ведь мороженое есть и в кино ходить — мне тоже нравится.

Папа почему-то крякнул и потер лоб, а полковник засмеялся.

— Уела, — сказал он и подмигнул папе.

— А скажите, — продолжала я, обращаясь к полковнику, — если я буду думать: вот этому человеку стоит делать добро, а этому не стоит, так разве я по-настоящему добрая? Если я с собой торгуюсь?

Тут крякнул полковник, а папа засмеялся. И тогда вмешалась бабушка — она, оказывается, давно стояла в дверях и слушала.

— Великий французский мыслитель Жан Жак Руссо, — сказала она, — говорит, что человек от природы добр.

— При чем тут Руссо? — досадливо отмахнулся папа. — В вопросах воспитания Руссо вообще был идеалистом…

— Руссо, Дидро, Вольтер и… другие были энциклопедистами, — гордо сказала бабушка.

— Да это я знаю, — рассердился папа, — но что же, вы хотите, чтобы Маша…

И тут они все — папа, полковник и бабушка — начали спорить, перебивая друг друга. В воздухе носились всякие непонятные слова: «эмоции», «категории», «импульсы», какой-то «абстрактный гуманизм» и еще много-много других слов. На шум в комнату вошла мама и начала всех успокаивать и мирить. А папа сердито ткнул пальцем в мою сторону и сказал:

— И вообще, она больше живет эмоциями, а рассудок у нее на втором плане.

— Ну что ж, — сказала бабушка, — мы, женщины, всегда живем больше эмоциями, зато у нас очень насыщенная жизнь.

Бабушка вышла вслед за мной и в коридорчике сказала мне как-то очень ласково и задумчиво:

— Будь доброй, Машутка, будь доброй — это очень хорошо.

— А разве я злая? — спросила я, уткнувшись в бабушкино мягкое и теплое плечо.

— Иногда немножко бываешь, — сказала бабушка и погладила меня по голове.

Я пошла к себе и стала думать, какая я — злая или добрая — и какой надо быть, чтобы жить со спокойной совестью.

Мне все-таки кажется, что полковник был прав в одном. В самом деле, разве можно быть доброй к фашистам и вообще ко всяким подлецам… Да, а что такое «эмоции»? Надо обязательно посмотреть в словаре — может, это что-то очень плохое и обидное. Интересно, есть ли эти самые эмоции у Г. А.? Или у белобрысого Семена? И только я об этом подумала, раздался звонок. Я пошла и открыла дверь. Опять телепатия! За дверью стоял Семен.

— Здравствуй, Маша, — сказал он смущенно.

Он смущается?! Новость.

— Мы уже виделись, — сказала я холодно.

— Да, — сказал он.

— Да, — сказала я.

Он переминался с ноги на ногу на площадке.

— Ну, что же ты? Входи… раз уж пришел, — еще холоднее сказала я.

— Нет, я на минутку, — сказал он еще смущеннее. — Я только зашел сказать, чтобы ты не думала, что это я рассказал Герке и этому… как его, Апологию, про Веньку…

— А мне наплевать, — сказала я, — и вообще ты… Караваев. Вот ты кто.

— Половинкин я, — сказал он грустно.

— Нет, Караваев. То есть Каратаев. Ты до-обренький. Очень.

— Я добренький? — он удивился.

— Ну да. Ты всем, всем помочь хочешь. И со всеми хочешь быть в хороших отношениях.

— Ну и врешь, — он уже успокоился и принял свой обычный не то нахальный, не то добродушный вид, — ну и врешь. И вовсе не со всеми я хочу быть в хороших отношениях. С твоим Герасимом, например, я…

— С кем? С кем? — спросила я.

— Ну, с Геркой.

— Он не Герасим вовсе, а Герман.

— Ну да, Герман! Герасим — я с ним еще в детском саду вместе был.

— Ну и ладно, — сказала я, но мне почему-то стало обидно.

— Ну и ладно, — согласился он, — а насчет того, что я всем помочь хочу, так я об этом не думаю. Так получается. — Он засмеялся. — Иногда, верно, здорово влипаю в этом деле. Не разберешь ведь сразу-то, стоит ли еще кому-то помогать…

«Вот, вот, — подумала я, — и этот туда же».

— Раз как-то помог тетке какой-то мешки до машины дотащить, а тетку около машины милиция и зацапала, и меня чуть с нею не повели. Еле отговорился. А на вид такая тетка хорошая. — Он опять засмеялся.

— Что такое эмоции, ты знаешь? — спросила я.

— Это, наверно… из радиотехники чего-нибудь.

— Сам ты из радиотехники.

— Ну, тогда не знаю.

— То-то! И вообще ты трус.

— Что-о? — он даже задохнулся от возмущения.

— А то! Почему ты молчал, когда Петька Зворыкин предложил всыпать Венькиной компании?

Он презрительно посмотрел на меня.

— Вот и видно сразу, что девчонка. Кто же о таких делах в классе треплется?

— А Петька не испугался.

— Балаболка твой Петька. Звонок! — сказал он сердито, и в это время в переднюю вышла бабушка.

— А-а, — запела она, — наш юный рыцарь! Чего же вы не заходите?

Я фыркнула.

— Спасибо, — сказал Семен вежливо, но я видела, что он злится. — Я в другой раз. Сейчас мне некогда. До свиданья.

— Жаль, жаль, — сказала бабушка.

— До свиданья, — повторил Семен.

— Пока, — сказала я.

— Эм-моции! — сказал Семен.

— Что, что? — спросила бабушка.

— Это я так, — сказал Семен и помчался вниз по лестнице.

— Что это он? — поинтересовалась бабушка.

— Бабушка, а что такое «эмоции»? — спросила я.

— Эмоции — это чувства, девочка, чувства, — сказала бабушка и почему-то вздохнула.

Только-то! А я уж подумала…

Я вбежала в кухню, открыла окно и легла на подоконник. В подворотне стоял злой и взъерошенный Семен.

— Эй, Сенечка! — крикнула я.

Он повернулся, посмотрел в мою сторону и будто нехотя подошел поближе.

— Ну, чего еще? — спросил он.

— Я с Венькой Жуком дружить буду! — крикнула я.

Он удивленно посмотрел на меня. Потом усмехнулся.

— С Венькой? С Венькой можно, — сказал он и, засунув руки в карманы, пошел со двора.

Скажите пожалуйста, разрешил! На что он сдался мне, этот Венька?.. А Г. А.-то, оказывается, Герасим. Смешно. Герасим и Муму. Тургенев. Герасим? Вообще-то ничего, даже оригинально, и по крайней мере не Апологий какой-нибудь. Но зачем он в Германа переделался? Чудак!

Стукнула входная дверь. В кухню просунулся Витька.

— Чего это твой хахаль как ошпаренный по улице мчался? — спросил он.

Я соскочила с подоконника и стукнула Витьку по затылку.

— Ах, ты драться, — спокойно сказал он, — вот и не отдам записку.

— Какую записку?

— А вот такую! — Он достал из кармана сложенную треугольником записку и помахал ею у меня перед носом. Я хотела выхватить ее, но он спрятал руку за спину.

Я разозлилась. Я подумала, что записка может быть от Г. А., и, когда я прочту ее, мне станет все ясно. Витька хохотал и увертывался.

— Отдай! — закричала я и даже топнула ногой. Витька посмотрел на меня и пожал плечами.

— Подумаешь, нужны мне твои фигли-мигли! — Он протянул мне скомканную записку, я сразу же развернула ее и стала читать. Витька не уходил — ему было интересно.

«Я знаю, что ты меня возненавидела. Ну и ладно. Только давай не мешать друг другу. Я сам по себе, ты сама по себе. ЧАРГОГГАГОГГМАНЧАУГГАГОГГЧАУБУНАУУНГАМАУГГ».

Вот что было в этой записке. Она была не от Г. А. Почерк — незнакомый, а вместо подписи стояло «А. Ф.» Я чего-то никого и не знаю с такими буквами.

— Откуда ты ее взял? — спросила я Витьку.

— Парень какой-то дал, — сказал Витька, — я его и не знаю вовсе.

— Какой из себя?

— Длинный, — он засмеялся, — и трясется все время.

Ну и ну! Апологий. Этому-то еще что надо? И что это за словечко такое — раз, два… три… пятнадцать… уф!.. сорок две буквы! Язык сломаешь.

— А кто он такой? — спросил Витька.

— Не твое дело! — обрезала я.

— Подумаешь, — сказал Витька, — чего-то у тебя много хахалей завелось.

Я схватила сковородку, и он вылетел из кухни.

Я согнула записку так, что было видно только одно это огромное слово, и пошла к папе — может быть, он догадается, что оно означает.

Папа с полковником уже не спорили, а стояли у окна и о чем-то тихо разговаривали.

— Можно к вам? — спросила я.

Папа повернул голову.

— Ну, как, поняла, что такое доброта? — спросил папа, и они с полковником посмотрели друг на друга и захохотали.

— Немножечко поняла, — сказала я скромно, — но ничего, я совсем пойму.

— Конечно, поймешь, — весело сказал папа.

— Па, ты ведь разные языки знаешь. Что это за слово? — И я показала ему краешек записки.

— Чаргог… гагогг… манчауг… гагогг… уф… — запинаясь, начал вслух читать папа, — чаубуна… гунга… маугг, фу! Чепуха какая-то.

— Нет, по-моему, не чепуха, — сказала я, — это что-то означает.

— Абракадабра! — решительно сказал папа.

— А может, шифр какой-нибудь? — предположил полковник и вопросительно взглянул на меня.

— Н-не знаю, — неуверенно сказала я, — может, и шифр.

— И никакой не шифр, — сказал вдруг откуда-то взявшийся Витька.

— А ты откуда знаешь? — спросила я. — Прочитал?

— Не… — сказал Витька и покраснел, — догадался.

— Я вот тебе сейчас! — закричала я.

— Ну, ну, — сказал папа, — об этом потом поговорим. Так ты знаешь, что это такое? — Он показал на записку.

— Эх, вы, — сказал Витька. — Вот, — и он достал из-за спины книгу, — вот тут написано.

— Ну-ка, ну-ка, — с интересом сказал папа, взял у Витьки книжку и посмотрел на обложку. — А-а! Успенский Лев Васильевич! Отлично, отлично! «Имя дома твоего». Посмотрим. Так, так. Это словечко — индейское название озера в штате Массачусетс, а означает примерно следующее: «Я ловлю на этой стороне, ты ловишь на той стороне, а посередке никто ничего не ловит!» Оч-чень интересно. Молодец, Витька!

Витька сиял, а папа уже воткнулся в книжку, и ему уже ни до кого не было дела.

— Ну, а к чему это? — спросил меня полковник.

— Так, — сказала я, — ни к чему. Василий Андреевич, а вы считаете, что это правильно?

— Что? — удивился полковник.

— А вот это: ты на той стороне, я на этой. Ты сам по себе, я сама по себе, а что посередке — никому дела нет.

— Ага, вот ты о чем. — Полковник с любопытством посмотрел на меня. — Д-да, пожалуй, неправильно… Но ведь тут, как я понимаю, речь о рыбной ловле идет…

— Значит, посередке пусть рыба пропадает? Да? — сказала я. — Но, по-моему, тут не только о рыбе, а о людях. О том, как они друг к другу относятся.

— А ведь верно, — сказал полковник, — но ведь то в какое время было.

— А сейчас, сейчас — это правильно?

— Нет! — убежденно сказал полковник. — Сейчас это совсем неправильно!

— А вот еще! — вдруг сказал папа. — Нет, вы только послушайте…

— По-моему, тоже неправильно! — сказала я.

— Что неправильно? — спросил папа.

— Нет, это я дяде Васе, — сказал я.

— А-а, — сказал папа, — так вы послушайте…

Но послушать нам так и не удалось — резко и настойчиво зазвонил телефон. Я сняла трубку.

— Алло! Алло! Полковник Волжанин есть? Москва вызывает, ответьте. Вы слушаете?

— Да! Да! — сказала я и протянула полковнику трубку, удивляясь, что там, в Москве, знают, что он у нас. — Вас. Из Москвы.

Папа отложил книгу. Витька с любопытством посмотрел на полковника, а тот чуть не вырвал у меня трубку.

— Полковник Волжанин у аппарата, — охрипшим голосом сказал он и прокашлялся.

Потом он внимательно слушал и только изредка говорил: «да, да», «понятно», «есть» и «слушаюсь». И лицо у него при этом было как каменное, и он ни на кого не посмотрел. Наконец он сказал «всего хорошего» и повесил трубку. Постоял, помолчал, развел руками и сказал:

— Ну, вот. Надо ехать.

— Так сразу? — спросил папа. Он стал очень серьезным.

— Служба, Гриша, — сказал полковник и вдруг улыбнулся как-то совсем по-мальчишечьи.

— Значит?.. — спросил папа.

— Ничего не знаю, — серьезно сказал полковник. — Но, кажется, я пока обойдусь без самовара, — и опять улыбнулся так, что я была готова его сразу расцеловать.

Действительно, зачем ему самовар?!

Может быть, я поняла все это не так, как было на самом деле, может быть, я обрадовалась тому, что полковник не будет пить чай, дуя на блюдечко, а он и не думал об этом, а думал о чем-то своем и очень важном, но все равно — это было здорово: он прямо помолодел, этот седой полковник, дядя Вася…

Папа встал, подошел к Василию Андреевичу, обнял его, потом оттолкнулся от него и сказал каким-то особым голосом:

— Все правильно, Василий Андреевич, все правильно!

— Вот так! — бодро сказал полковник. — Еще поживем и поработаем.

— Ну конечно! — сказал папа.

Витька восторженно пялил глаза на полковника, а мне, конечно, стало ужасно жалко, что ему надо уезжать. Вроде бы ничего особенного и не произошло за те три дня, что он пробыл у нас, а все же мне начало казаться, что я немного выросла…

— Дядя Вася, — сказала я, — а как же к нам в школу?

— В другой раз, — сказал полковник, — в другой раз. И потом, видишь ли, не умею я как-то рассказывать. Вот пригласи своего батю — он расскажет интереснее, чем я.

Я подумала, как бы вытянулось лицо у Г. А. и Юльки с Зоенькой, если бы вместо Героя Советского Союза, полковника, такого настоящего боевого офицера, в школу пришел бы мой скромный, незаметный папа, как бы он снял и протер свои очки и начал что-нибудь цитировать. «Я не люблю цитировать, — сказал бы он, — но раз уж вы меня пригласили…»

Я невольно улыбнулась. Полковник увидел это, взял меня довольно крепко за плечо, отвел в сторону и сказал свирепым шепотом:

— Ты вот что, Мария! Твой отец — герой. Заруби это себе на носу. И нечего ухмыляться. Ты мне веришь?

Я кивнула, и полковник продолжал:

— Так вот, он герой еще побольше, чем я. Поняла?

Я опять кивнула, и мне стало и стыдно, и радостно. Я посмотрела на папу. Он стоял у окна и задумчиво протирал очки.

— И потом, — все так же сердито говорил полковник, — что на мне свет клином сошелся, что ли? Мало у вас своих героев в Ленинграде?! А если для того, чтобы «галочку» поставить, так я и вообще не согласен. Вот вы вместо того, чтобы какого-то заезжего полковника приглашать, взяли бы да и оглянулись вокруг. Эт-то же Ле-нин-град! А класс у вас какой-то… — Он покрутил в воздухе рукой. — Какой-то такой…

Я молчала. А что мне было говорить?! Обидно, конечно, но ведь правда, наверно…

…Потом мы пообедали, а скорее — поужинали, потому что был уже совсем вечер. Все сидели грустные, и только полковник смеялся, шутил и рассказывал разные забавные истории. И почему-то почти все время обращался к Витьке, а тот… ну, да что тот. Тот пыжился, как индюк, и смотрел полковнику в рот. Я вначале немного обижалась, что полковник вроде даже и не хочет на меня смотреть, но потом, когда он сказал одну вещь, я перестала обижаться и поняла, что иначе он не может. И наверно, он прав. Я это еще потом додумаю.

А он сказал вот что:

— Ты, Маша, девчонка, так сказать, женский пол. И не дай бог тебе узнать, что такое армейская служба. А вот из него, — он кивнул в сторону Витьки, — я бы хорошего солдата сделал!

Надо было видеть Витьку!

— А ведь солдатская служба, — продолжал полковник, — трудная служба. Правда, Гриша?

— Правда, дядя Вася, — серьезно сказал Гриша, то есть папа.

— То-то, — сказал полковник и засмеялся. — Вот, помню, еще до войны — я тогда ротой командовал — был у меня старшина-сверхсрочник. Так он что делал? Идут ребята с учений. Ну, подзадержались там и… прочее. Идут голодные, конечно, как волки. Думают: скорее бы до лагерей добраться, а там — борщ украинский, ложка стоит, каша гречневая с мясом, ах! И идут, ну прямо форсированным маршем с полной боевой выкладкой. А за полкилометра до лагеря старшина кричит: «Запевай!» Какое тут запевай — лишь бы до каши добраться. «Стой! Кру-угом! Шагом марш!» И в обратную сторону — с полкилометра. «Стой! Кругом! Шагом марш! Запевай!» Ну, что будешь делать?! «Что запевать-то, товарищ старшина?» — «Кони сытые, — была тогда такая песня, — бьют копытами…»

— И запевали? — с восторгом спросила бабушка.

— Ого! — сказал полковник. — Еще как! Не хуже хора Александрова. Но я все-таки его спросил, старшину этого, чего он ребят мучает. Так он удивился даже. «Рота, — говорит, — должна прийти в свое расположение бодрой и готовой к предстоящим боям, какие бы потери она ни понесла. А тут какие потери — брюхо подвело! Я их воспитую, товарищ лейтенант, а вы их жалкуете». Ну, что мне говорить? — Полковник задумался, а потом, посмотрев на папу, тихо сказал: — А как потом дрались эти «кони сытые»! Ты помнишь, Гриша, как они дрались?! — Он покачал головой и зажмурился.

Папа молча кивнул, а Витька, проглотив слюну, сказал басом:

— Трудно в ученье — легко в бою…

— Суворов! — закричал полковник. — Он у тебя Суворов, Гриша! Ну, поехали.

На вокзал полковника провожали все. Он поцеловался со всеми, а бабушке поцеловал еще и руку. Домой мы шли медленно и ни о чем не говорили, только Витька бубнил себе что-то под нос и, выпятив грудь, вышагивал впереди всех строевым шагом. По-моему, он пел «Кони сытые».

Уже в самой подворотне оказался Венька Жук. Я шла последней, и Венька тихонько окликнул меня.

— Ты, Басова, не бойся, — сказал он шепотом, — тебя больше никто не тронет.

— А я и не боюсь, — сказала я.

Он потоптался на месте, не зная, что сказать, и мне вдруг захотелось сделать доброе дело.

— Знаешь что, Венька, — сказала я, — хочешь… я буду с тобой дружить?

Венька ошарашенно посмотрел на меня.

— Со мной?

— Ну да, с тобой.

— Вот собака!

— Кто собака?!

— Это я так… поговорка у меня такая. Ты… — Он не договорил, повернулся и убежал, а я пошла домой и сразу легла спать, но некоторое время никак не могла заснуть, и в голову лезли всякие разные странные мысли.

Я, например, думала: что, если бы Жук меня действительно собакой назвал, обиделась бы я или нет? Наверно, не обиделась бы. Что ж собака? Если человека даже ослом назовут, и тогда стоит подумать, обижаться или нет. Полковник рассказывал, как под Новороссийском ослики прямо-таки выручали наших солдат. Они сопели, хрипели, чуть не падали, а таскали в горы, по самым кручам, над страшными пропастями оружие, еду и боеприпасы нашим войскам. А лошади этого не могли. Так что не каждый осел — осел. А собака — это совсем не так уж плохо. Собака — это, в общем, друг человека. Такой барбос. И я не совсем понимала, зачем мне понадобилось предлагать Веньке дружбу. Но раз уж предложила — отступать нельзя; может, это воспитательная мера. Надо же с чего-то начинать, чтобы наш класс по-настоящему был дружным… А может, это я назло Семену? Нет, он ведь не возражал… А он вообще-то ничего — этот белобрысый… те-ле-па-тик… Я уже начала засыпать и вдруг представила себе, что Г. А. (ох, Герасим), Юлька и Зоенька приволокли в школу огромный и пузатый самовар и не знают, что с ним делать, — полковника-то нет. И мудрый трясучий Апологий предлагает сдать его на металлолом. Мне стало ужасно смешно, и я долго про себя хохотала. А потом наконец заснула, и мне приснился славный сон, что я летаю. И это было очень хорошо — мне бабуся как-то объяснила: когда люди во сне летают — это значит, что они растут.

— Я-то уж давно не летаю, — вздохнув, сказала бабушка. — Я все куда-то падаю. А ты летай. Это отлично…