Так паршиво на душе у меня давно уже не было. Я лежал на своих нарах, укрывшись с головой. Болели руки и ноги, ломило спину, и казалось, на всем теле не осталось живого места. Но не это было самое главное. Это все в конце концов прошло бы — не один я валялся на нарах после двенадцати часов адской работы. Хуже было другое: я оказался ни к черту не годным…
Когда Громов и комиссар отбирали ребят для работ по спасению «Азимута», я тоже вылез вперед. Людмила Сергеевна с сомнением посмотрела на меня, отрицательно покачала головой и велела мне вернуться в строй. Я чуть не взвыл от обиды.
Громов посмотрел на меня, чуть улыбнулся и сказал что-то тихо Людмиле Сергеевне.
— Ну что ж, — сказала она, — пусть попробует. — Справишься?
— Справлюсь! — сказал я.
Справился! Еще как справился! Болван самоуверенный…
…В трюме «Азимута», когда мы туда прибыли, уже было почти по колено воды. Часть ребят сразу поставили к ручным помпам — откачивать воду за борт, другие, в том числе и я, получили приказ освободить от груза проходы к пробоине. Еще одна группа ребят помогала матросам крепить к мачтам тали и закреплять их на льдине: нужно было этими талями накренить судно.
В трюме при свете трех «летучих мышей» работать было трудно и неудобно: мешала вода, ящики и бочки ерзали взад-вперед, мешки с солью были скользкими, и за них никак было не ухватиться. Не знаю, случайно или по своему желанию, со мной в паре работал Арся.
Полчаса я еще что-то делал, а потом стал спотыкаться, падать; наткнувшись на какой-то ящик, разбил в кровь губу, руки онемели, рукавицы я потерял, и ладони были побиты и исцарапаны. Ну, может, и не полчаса, а немного побольше, а может, и меньше — я быстро потерял счет времени и, наверное, только мешал Арсе, а не помогал. Но Арся ничего не говорил, только изредка подбадривал меня, а когда увидел, что мне уже совсем невмоготу, слегка подтолкнул к какому-то ящику, и тихо сказал:
— Посиди, потом воду качать пойдешь — там полегче.
Черта с два там было полегче! Да еще матрос, который руководил работами, поставил меня на помпу вместе с Баландой. Тот вначале покривился, потом ухмыльнулся, губошлепская морда, и яростно принялся качать. Я пробовал действительно помогать ему, но Васька был выше и сильнее, и получалось так, что я просто болтался, держась за свою рукоятку, вверх-вниз, вверх-вниз… И через некоторое время Баланда крикнул:
— Чего мне этого слабака подсунули? Висит на помпе, как на качелях!
Подошел Антон и суховато сказал:
— Ты, Соколов, лучше на волю иди. Может, там полегче работа есть.
И я, как побитая собачонка, кое-как выбрался из трюма на палубу. Пошатываясь, подошел к Замятину и спросил, что надо делать. Капитан внимательно посмотрел на меня и строго сказал:
— Пока отдохни, а там видно будет.
Я отупело присел на брезент. Внизу сипели и задыхались помпы, выплевывая из протянутых за борт рукавов мутные струи воды, на льду копошились ребята и матросы из команды, укрепляя свободные концы талей. Работали все, а я сидел.
Из трюма высунулся потный и грязный Витька. Он посмотрел на меня, хрюкнул презрительно и сказал:
— Это тебе не черноморский курорт, это тебе Север. Ну, сачкуй, сачкуй дальше…
Я молчал, да и что я мог ему ответить. Он вылез из трюма и присел рядом со мной. Подняв указательный палец, он начал:
— Морошкин вам плох, Морошкин такой…
— Морошкин сякой, — продолжил спустившийся с мачты Славка-одессит. Ты тут про Черное море трепался? Так на том море война идет. А ты тут загораешь, да еще и к человеку пристаешь.
— Я загораю?! — возмутился Витька.
— А ну, геть в трюм! — свирепо крикнул Славка. — А то живо у меня к акулам пойдешь!
— Ну ты, ну ты, — заныл Морошка, но в трюм полез, а мне от такой Славкиной поддержки стало еще хуже. Подошел Антон.
— Ну как, живой? — спросил он.
Я кое-как встал.
— Что делать-то?
— Пошли на лед, — сказал Антон.
Он помог мне спуститься с правого притертого к льдине борта и подвел к матросу, который мешал какое-то варево в бензинной бочке. Под бочкой горел жаркий огонь, от варева пахло смолой, дегтем и еще чем-то острым и пронзительным.
— Пускай пек мешает, — сказал Антон матросу.
— Лады, — сказал матрос и показал мне, как надо варить пек смолистую массу для заварки щелей в корпусе судна.
Эта работа была легкая, но все равно я чувствовал себя совершенно разбитым, и пустым, как барабан. Я видел, как шкипер с «Азимута» и еще один матрос обтесывали доски, готовили паклю, и все это — быстро, ловко и умело. Потом «Азимут» вдруг стал крениться на левый борт. Я вскрикнул.
— Не боись, — сказал остановившийся рядом Славка, — это его талями подтягивают. Гляди, сейчас пробоина покажется.
И верно, минут через десять из-подо льда стал выползать израненный борт судна, а вскоре показалась и большая, длинная, рваная дыра. Я мешал онемевшими руками пек, думал не очень-то веселую думу и наблюдал почти безразлично работу других.
Часа через три пробоина была тщательно заделана аккуратными деревянными заплатами, щели прошпаклеваны паклей и заварены тем самым осточертевшим мне пеком. А потом судно стало медленно выравниваться и, наконец встав на ровный киль, слегка закачалось на черной воде.
Когда на «Зубатке» капитан Замятин объявлял всем участникам спасательных работ благодарность, меня на палубе не было. Я лежал, спрятавшись под одеяло.
Мысли были невеселыми, и вспоминался Ленинград. Мне теперь трудно было вспоминать его: и прекрасным — мирным, и страшным — блокадным. А вот сейчас он так и стоял у меня перед глазами весь, и мирные картины мешались с военными. То я на крыше нашего дома, лучи прожектора резали темное небо, глухо хлопали разрывы зениток, и визжали, покрывая кожу пупырышками, бомбы, а я обожженными руками сбрасывал вниз «зажигалки» — ведь это было! То я прозрачным, ясным днем гулял с сестренкой по набережной, а на Неве стояли разукрашенные флагами расцвечивания корабли, а вечером нарядная и веселая толпа шумела на площадях и улицах, и фейерверк отражался в воде. А потом опять Катюшка — такая маленькая — лежит на обледенелом тротуаре, а на виске у нее черная запекшаяся дырочка — след осколка…
И еще я думал о матери и об отце. И мне было стыдно перед ними. Я вспомнил, какой была мать там, на причале, когда «Зубатка» уходила в свой рейс, и каким гордым был я, стоя на берегу и снисходительно помахивая ей рукой. А отец… отец так и не пришел проводить меня. Почему?..
— Не задохнулся еще? — услышал я голос Громова.
Я молчал.
— А ну, встать! — вдруг скомандовал старый капитан. — На вахту пора.
— Какую еще вахту? — недоверчиво спросил я.
— Впередсмотрящим. Морошкина сменишь. Закоченел он совсем, а ты уже десять часов отлеживаешься. Марш! — И он ушел.
Я не знал, радоваться мне или плакать. Скорее все-таки радоваться. Я попытался вскочить, но тут же сел снова — ноги дрожали, все ныло и болело. «Ладно, слабак чертов, — сказал я себе, — встанешь и пойдешь! И если кто над тобой смеяться будет, молча проглотишь и не вякнешь! И будешь стоять на вахте, что бы ни случилось: шторм, ураган, тайфун, айсберги и рифы…»
Я выскочил на палубу и побежал на нос. Морошка отбивал чечетку и громко стучал зубами. Я засмеялся.
— Еще см-меется! — возмутился Витька. — Сам целый день п-под од-деялом просидел, а я т-тут м-мерзни, д-да?! — И он, припрыгивая, помчался в кубрик.
— Ну и сачок твой кореш, — сказал, посмеиваясь, вахтенный, — всего-то полчасика постоял и ныть начал. А ты теперь гляди в оба. Видишь темные полосы на облаках? Это водяной отблеск. Значит, рядом — море без льдов.
И верно, матрос в «вороньем гнезде» крикнул: «Чистая вода!» Я заметил, что разводья стали шире, да и лед другой: на нем уже не торчали причудливые ропаки, не громоздились торосы, и весь он был совсем подтаявший и изъеденный. А через некоторое время мы увидели ярко сверкающую на солнце свободную ото льда воду, а далеко-далеко на горизонте показалась темно-серая полоса. Из «гнезда» опять раздался крик наблюдателя: «Прямо по носу земля!»
И я почувствовал себя настоящим мореплавателем, долгие месяцы проведшим в бурном океане, и «волнующий возглас: «Земля!» — радостным ударом отозвалось в сердце».
Звякнула ручка машинного телеграфа. «Зубатка» вздрогнула и резко прибавила ход. Полный вперед! Море лениво катило широкую привольную зыбь, и на этих пологих волнах плавно покачивались белоснежные и серебристо-серые чайки.
— Это хорошо, — удовлетворенно сказал вахтенный, — чайка села в воду — жди, моряк, хорошую погоду.
Он обернулся в сторону ходового мостика и громко крикнул:
— Товарищ капитан, Пал Петрович! Куда ж это нас вынесло? Случаем, не Гусиная то Земля?
— Она, — ответил Замятин, — только не «вынесло», а вышли.
— Есть вышли! — откликнулся матрос, и хлопнул меня по плечу. — А ты говорил, салага? Знатный у нас капитан! Ишь как он: не вынесло, дескать, а вышли. Тут, понимаешь, большая разница есть. Уловил?
— Уловил, — сказал я.
Оранжевый солнечный шар едва заметно клонился к горизонту, но о вечере ничего не напоминало. Все так же зеленью с блестками переливалась вода, и стало даже теплее. Наверное, оттого, что мы уже далеко отошли ото льдов. На палубе было много ребят — все смотрели вперед, на берег, негромко разговаривали, с кормы доносилась песня.
— Ну, считай, что теперь уже быстренько дотопаем, — сказал вахтенный, — до Кармакул миль шестьдесят — семьдесят осталось. А там и дома. — Он снова легонько дотронулся до моего плеча. — Сам-то откуда будешь? Говор у тебя не наш, не поморский.
— Из Ленинграда, — сказал я.
— Ишь ты… — Он покачал головой.
Мне нравилось, что этот пожилой, с морщинистым, обветренным лицом и добрыми глазами, с тяжелыми, узловатыми руками матрос говорил со мной на равных, как моряк с моряком.
Земля приближалась, и четче стала неровная полоса пологих холмов, из темно-серой она становилась черноватой, появилось больше чаек и других птиц, которых я еще не знал.
— Наверно, гусей тут много? — спросил я матроса.
— Угадал, — добродушно ответил он, — много, а ране — была их тьма-тьмущая. И гуменники, и казарки. Они сюда летели гусенят выводить. На полуострове этом речонок да озерков — уйма. Били тут раньше гусей тысячами, не жалели. Особо осенью, когда гусь линяет. Линный гусь не летун, крыло у него слабое…
— Так промысел же… — вставил я.
— Дак и промысел надо с умом вести, — ответил он. — Волк и тот лишнего зверя не убьет. — Он помолчал, глядя на море. — Вот ты хорошо меня слушаешь — значит, понимаешь, а другому хоть кол на голове теши: мол, что гусей или там рыбку жалеть, на наш век хватит. На наш-то, может, и хватит… Вы на промысел идете, значит, тож с умом надо. Тут, понятное дело, война, люди так голодают, что помыслить страшно…
Гусиная Земля приближалась. В чистом прозрачном воздухе уже хорошо были видны невысокие утесистые берега, полого поднимающиеся вглубь.
— Мыс Южный Гусиный Нос обходим, — сказал матрос.
— А вы хорошо знаете эти места, — сказал я.
— Э-э, браток, новоземельское знание у нас из рода в род переходит. И сам я хаживал тут не раз и не два…
Я хотел спросить его еще об экспедициях, но вдруг матрос замолчал, и я увидел плывущий нам навстречу серый продолговатый предмет.
— Мина… — тихо сказал я.
— Какая мина? Гляди лучше, — строго сказал вахтенный.
Мы смотрели вовсю и вскоре заметили еще несколько других предметов, которые медленно покачивались на спокойных волнах: мешки, доски, еще что-то…
— Тьфу, рачьи мои глаза! — крикнул матрос. — Смотри: спасательный круг… Ну-ка, быстро на мостик, доложи капитану.
Когда я прибежал на мостик, капитан Замятин уже рассматривал в бинокль плывущие навстречу предметы.
— Такие дела-а, — произнес он медленно и скомандовал в переговорную трубку: — В машине! Самый малый вперед. А ты молодец, что заметил, сказал он мне.
«Зубатка» шла совсем медленно, и матросы баграми вытаскивали на палубу темные промокшие мешки. Боцман, накрутив на руку длинный трос линь — с грузом на конце, раскрутил его в воздухе и, как лассо, бросил в воду. Попав в самую середину спасательного круга, он подтянул его к борту и осторожно вытащил на палубу. И вот он лежит около главного трюма — белый пополам с красным, а на блестящей глянцевитой его поверхности написано черными латинскими буквами: «ЭЛЬ КАПИТАНО». ПАНАМА. Рядом лежат четыре серых, плотно набитых мешка, а вокруг молча стоят моряки и ребята. И круг этот, и мешки, и полуобгорелая доска, тоже вытащенная из воды, — как свидетели чего-то такого страшного, о чем трудно даже думать. «Эль капитано». Панама…
— Далеко же ты заплыл, капитано, от своих родных мест, — задумчиво сказал Громов. — И гибель принял далеко.
И он снял фуражку. Мы тоже стащили с голов свои шапчонки и кепки. Было тихо. Казалось, даже чайки и те притихли…
— А что в мешках, Павел Петрович? — спросил комиссар.
— Мука, думаю, — медленно ответил Замятин, — она когда в воду попадет, намокнет только сверху и плавает.
Боцман достал из-за голенища большой нож и взрезал один из мешков. Под сероватой липкой коркой там действительно была совсем сухая мука. Замятин велел пересыпать ее в чистые бочки и отнести на камбуз и, резко повернувшись, ушел.
…Шел по морю корабль из солнечной страны, где растут бананы, проплыл тысячи миль и в бурю и в штиль, плыли на нем смуглые веселые люди, а где они сейчас? Вынырнула из-под воды черная металлическая акула, выплюнула из своей пасти сигару-торпеду… и только спасательный круг лежит на нашей палубе…
— А зачем он из Панамы из этой к нам сюда? — негромко спросил Саня Пустошный.
— Полагаю, из конвоя это. К нам шли, — сказал Громов. — Кажись, Панама тоже Гитлеру войну объявила, верно, комиссар?
— Да, — ответила Людмила Сергеевна. — А этот не дошел.