В июле сорок первого года капитан Замятин заболел.

Здесь, под Мурманском, враг застрял в скалах. На Карельском фронте ему только кое-где удалось перейти нашу границу. А дальше на юг до самого Черного моря он попер так, что об этом не хотелось и думать.

И надо же в такое время заболеть! И болезнь какая-то дурацкая: слабость во всем теле, жар под сорок, всего ломает, и пить постоянно хочется. От всего этого, от мыслей, от которых никуда не уйдешь, и от чувства собственного бессилия на душе у капитана было неладно.

— Долго еще валяться, матрас продавливать? — спросил он врача осипшим голосом.

— Сколько надо, столько и пролежите, — рассердился врач. — Вы что думаете, ваша профессия даром вам дается? Вы же все время в воде, так сказать, в соленых брызгах океана. Да вы не волнуйтесь, все будет в порядке. Вот скоро эвакуируем вас…

— Куда? — спросил Замятин.

— Можно сказать, почти что домой, — успокоил врач, — в Архангельск.

— А семья?

— И семью, — ответил доктор.

Замятину стало чуть легче: Мурманск, Архангельск — разницы почти нет. Свои места.

— Я работать хочу, — сказал Замятин, — воевать хочу.

— Будете, капитан, и работать и воевать, — сказал врач и, уже уходя, строго добавил: — Отдохнуть вам надо, отдохнуть. Чтобы работать и воевать!

«Какой еще, к дьяволу, отдых!» — мрачно подумал капитан.

…В Архангельске Замятин поправился быстро. Хотел поправиться — и поправился. В госпитале выписали все необходимые документы, и он сразу пошел к своему начальству. Ноги были еще немного ватными, сердце стукало глухо и иногда вроде бы слегка опускалось куда-то, а в остальном все было в порядке, хоть сейчас на мостик. Павел Петрович шел по набережной, всматривался в Двину, поглядывал на небо. Знакомый плеск волны о берег, гудки судов, крики чаек — все это успокаивало, и он вспомнил свой РТ-57, свою «Смену», отличный траулер, на котором он плавал до войны, а вернее, до самой болезни. Вспоминал свою дружную команду и с тревогой думал: куда-то пошлют? Воевать хотелось до того, что даже скулы сводило, хотя и понимал, что без продовольствия, а значит, и без рыбы — не проживешь и не повоюешь. Кормить народ и его армию — это тоже, пожалуй, фронт.

Поэтому, как к должному, отнесся он к тому, что ему после госпиталя в августе 1941 года приказали принять РТ-9, старушку «Зубатку». Это было его родное дело, а «Зубатка» почти такая же, как и «Смена», только разве чуток постарее, поизношеннее.

И стал он плавать на «Зубатке». Перевозил рыбу, выловленную малыми судами, возил разные грузы по Беломорью и даже ходил на Мурман, делая не очень заметную, но нужную работу. И так продолжалось до мая 1942-го, когда Замятина вдруг вызвали в Управление.

— Вам, товарищ Замятин, — сказал начальник, — боевое задание от областного комитета партии и обкома комсомола. «Зубатка» под вашим командованием пойдет в особый рейс.

Начальник помолчал. Замятин тоже молчал, ждал, что дальше.

— Возьмете на борт сто двадцать, а может, сто пятьдесят подростков… хм-м… ребят. Школьников и других…

«Куда ж их, господи, уж неужели и отсюда эвакуируют…»

— Нет, нет, Павел Петрович, — быстро сказал начальник, вроде бы поняв по лицу капитана, о чем тот подумал, — я вас ознакомлю с одним документом, и все станет ясно. Вы же знаете, что город голодает, что раненым в госпиталях нужна калорийная, повторяю, калорийная пища, что у нас в Архангельске тысячи эвакуированных детей и женщин, и их тоже надо кормить. Вы это знаете?

Замятин наклонил голову.

— Тогда слушайте, — сказал начальник и прочитал решение бюро Архангельского обкома комсомола. В нем говорилось об организации экспедиции школьников и студентов техникумов на острова Новой Земли для заготовки яиц кайры и тушек этой птицы, чтобы хоть как-то улучшить снабжение продуктами голодающего города.

— Вот так, Павел Петрович, — кончив читать, сказал начальник, испытующе посмотрев на Замятина.

«Что это он на меня так смотрит, — подумал капитан, — думает, не возьмусь?» Он нахмурился и сказал суховато:

— Команду бы покрепче, что ли…

— Значит, соглашаетесь? — Начальник, как показалось Замятину, облегченно вздохнул.

Замятин пожал плечами — раз надо — значит, надо.

— Вооружение? — спросил он.

— Уточним. Но на многое не надейтесь.

— Ясно. Пойдем сами или какая охрана будет?

— Постараемся подсоединить вас к конвою, но… — начальник осторожно посмотрел на Замятина. — Конвой-то из горла Белого моря пойдет на запад. А время не терпит, Павел Петрович…

— Понимаю, — сказал капитан.

— Официальный приказ получите днями, но ребята к вам прибывать начнут уже с той недели. Стоянка ваша и временное жилье для ребят — на фактории. Готовьте «Зубатку» и вовлекайте мальчишек в работу — не так маяться будут.

— Как я только с этой братвой управлюсь?

— У них свое начальство будет. Ваше дело только доставить их в Малые Кармакулы. Кстати, начальником экспедиции назначен капитан Громов. Знаете такого?

— Афанасий Григорьевич? Не знаком, но слыхивал много. Это ладно!

— С богом! — сказал начальник и засмеялся. — Я хотел сказать: семь футов под килем.

— Так я и понял, — сказал Замятин.

Он шел домой. Под его шагами скрипели доски тротуаров, шел он уверенно, слегка по-моряцки покачиваясь, прищурив свои прозрачные голубовато-серые глаза, и весь уже был там, на своей «Зубатке». Провести судно и в шхерах, и мимо кошек-мелей, и мимо камней, и в шторм, и в погоду — это он мог. В мирное время и в туман и в ледовых разводьях он мог бы дойти до Новой Земли чуть ли не с закрытыми глазами. Нюхом своим поморским, богатым своим опытом он привел бы судно туда, куда надо. Но это в мирное время, когда он знал, что рядом с ним настоящие моряки и грузом в трюмах будет рыба. А тут… а тут на борту сто пятьдесят мальчишек — где они там поместятся, право? Да и на море творится такое, что поневоле задумаешься: как без потерь доставить на место этот свой ценнейший «груз»? Легко сказать! Английские и американские транспорты с конвоями с трудом пробираются к нам на север. Мурманск как приемный порт отпал. Конвои идут на Архангельск. Идут под угрозой постоянной опасности. Немецкие подлодки адмирала Деница рыщут в Баренцовом море, прочесывая каждый квадрат. Гулом фашистских самолетов наполнено северное небо. А в норвежских шхерах где-то у Тронхейма притаились главные силы Северного немецкого флота, вся свора линкоры «Тирпиц» и «Адмирал Шеер», торпедоносцы…

Страха не было, была тревога и ответственность — ведь в самом деле, не рыбу повезешь, а людей, да каких там людей — детишек, ребятню, не на очень-то много и старше, чем двое самых дорогих, своих… И Замятин чуть-чуть сердился на начальство, которое поручило ему такую непростую работенку. Правда, и на себя сердился — за то, что он на начальство сердится.

Неожиданно споткнувшись об отодравшуюся от тротуарного настила доску, Павел Петрович чертыхнулся про себя и почему-то успокоился. «Война, подумал он, — война. Ну, да ладно, где лодья не рыщет, а у якоря будет».

Замятина и Громова познакомили в кинотеатре «Эдиссон». Они стояли друг против друга: Громов — худощавый, жилистый, с сивыми прокуренными усами на морщинистом узком лице, и Замятин — похожий на циркового борца, с налитыми плечами и крупной, чуть начинающей лысеть головой, загорелый и обветренный. Незаметно приглядывались друг к другу.

«Кряж, — думал Замятин, с уважением поглядывая на Громова, настоящий кряж просмоленный и в море купанный».

«Ну, прямо, скала, — решил про Замятина Громов, — с таким, пожалуй, не пропадешь».

А вокруг них шумела, галдела, толкалась разношерстная толпа мальчишек — тех, кто хотел поехать на Новую Землю. Добровольцы. Они пришли сюда по зову городского комитета комсомола.

— Ну, как, Павел Петрович? — немного растерянно спросил Громов и обвел рукой бурливую ораву.

— Поглядим, — осторожно ответил Замятин.

Потом они сидели рядом за покрытым красной скатертью столом на маленькой сцене, а с трибуны говорил с ребятами представитель горкома комсомола, совсем еще молодой, чубастый парень в полувоенной гимнастерке. Говорил он громко, напористо, задорно:

— Ну-ка, скажите мне: разве нас, архангелогородцев, удивишь таким словом, как «экспедиция»?

— Не-ет! Не удивишь! — отзывался зал.

— Верно! — продолжал оратор. — Отсюда, с этих Двинских и Беломорских берегов, издавна уходили на своих лодьях и карбасах наши отцы, деды и прадеды. У самой Новой Земли, у Груманта, в ледовом Карском море белели косые паруса поморских кочей…

— Красиво говорит, — наклонясь к Замятину, не то ворчливо, не то довольно сказал Громов.

— Правильно говорит, — слегка улыбнувшись, ответил Замятин, — пусть помнят.

— А я что? — пробурчал Громов.

А представитель комсомола продолжал все так же горячо рассказывать о гордости и славе Архангельска. Перечислял названия кораблей, имена первооткрывателей и мореплавателей, а ребята из зала подсказывали ему все новые и новые имена.

— Литке! — кричали из зала.

— Русанов!

— Седов! «Святой Фока»!

— А папанинцы! Тоже отсюда вышли. Из Холмогор.

И оратор радовался вместе с залом и с гордостью посматривал в президиум. Оттуда одобрительно кивали.

— Смотри-ко, знают ведь, салаги, — удивленно шепнул Громов Замятину.

Павел Петрович только кивнул, а Громов задумался. «Эх, какай я, к чертям морским, воспитатель? — думал старый капитан. — И не знаю же совсем салаг этих, как-то управлюсь?» Когда на набережной его догнала секретарь начальника и, ухватив за рукав, поволокла обратно в кабинет, он ждал всего чего угодно, только не того, что ему предложат пойти руководителем какой-то детской «яично-птичьей» экспедиции. Он и растерялся и рассердился поначалу, но потом поутих. Дело-то немалое, важное, а к тому же и морем запахло. Хмурясь уже больше для виду, он согласился. А теперь вот, когда глядел на эту, то галдящую, то напряженно-молчаливую, толпу ребятни, сидевшую в зале кинотеатра, сомнения стали снова одолевать его. Он посмотрел на Замятина. Тот сидел невозмутимый, спокойный. «И точно, скала», — подумал Афанасий Григорьевич, и ему стало чуть полегче. Он вдруг фыркнул в свои желто-сивые усы и тихо сказал Замятину:

— И верно, «яично-птичья»… — Он кивнул в зал. — Только-только из яиц повылупливались.

Замятин посмотрел на него, словно не понял, а потом суховато сказал:

— Промысловая, Афанасий Григорьевич, промысловая. А по правде, так и военно-промысловая экспедиция.

«Эк, как он меня, — с огорчением подумал Громов, — а и то верно, чего это я хиханьки да хаханьки, дело-то серьезное, и не на прогулку ребятишек везут». Он насупился и просидел до конца собрания молча.

Заканчивая, представитель комсомола сказал:

— Трудно вам придется, ребята. Очень трудно. Но что поделаешь — отцы и братья на фронте. Кому же, как не вам. И экспедиция, в которую мы вас посылаем, вернее, просим поехать, — это тоже фронт. Так?

— Так! — хором ответил зал.

Потом выступала учительница. Сказала, что сама будет добиваться чести пойти в эту экспедицию, а опыт у нее уже есть. Потом кричала какая-то девчонка: дескать, чем они, девчонки, хуже. А под конец объявили, что будет отбор: комиссии — медицинская и еще какая-то и, кроме того, ехать в экспедицию можно будет только с согласия родителей, учителей и общественных организаций.

И тут поднялся такой гвалт, что у Афанасия Григорьевича заболели уши. «Нет, ну никакой я не воспитатель», — в который раз подумал он, пробираясь к выходу. Кто-то взял его за локоть. Замятин.

— Выдюжим, Афанасий Григорьевич, — сказал Павел Петрович.

— А как же, — ворчливо ответил Громов.

— Пойдемте-ка на «Зубатку», поглядим, что и как.

Громов обрадовался, но виду не подал.

— Айда, — сказал он, — покумекаем, что про что.

И оба капитана отправились на факторию.

А шум в кинотеатре «Эдиссон» продолжался…

«Только с согласия родителей, учителей и общественных организаций!» Только так. Комиссии там разные можно при умении и обойти, а вот родителей… Да каких родителей? Матерей. Почти у всех либо матери, либо бабки остались. С отцами проще было бы. Да где они, отцы?

— Никуда не поедешь! — в сердцах сказала мать.

— П-поеду! — крикнул Боря и стукнул кулаком по столу.

Мать охнула и села на табуретку, а девчонки от удивления перестали плакать и, открыв рты, уставились на брата. И тогда заплакала Ольга Ивановна. Она плакала тихо, покачиваясь, большие натруженные руки ее чуть вздрагивали на коленях.

Боря подошел к окну и уткнулся лбом в нагретое солнцем стекло.

— Ма-ам, — с тоской сказал он, — ну, не н-надо, мам. Не могу я н-не ехать, понимаешь? Здесь-то меня на работу не берут, а поеду — и вам легче будет. Глядишь, я оттуда привезу что ни на есть…

— Что ты привезешь, что привезешь-то… — всхлипывая и все так же покачиваясь, сказала мать. — Ну, какой ты промышленник? Слабенький ты, ма-аленький… — Она заплакала уже в голос и запричитала, как когда-то причитала над покойником бабка: — Погибнешь ты там, птаха малая, утопит тебя море студеное, да Бо-о-оренька, на кого же ты покинуть-то нас собираесси?..

И, вторя ей, снова заревели Надька, Верка и Любка. Они сидели рядком на кровати и тоже начали качаться взад и вперед и размазывали по лицам грязными ручонками слезы и сопли.

Борька посмотрел на них, растерялся, и стало ему нестерпимо жалко и мать и девчонок, и себя вдруг стало жалко. Он начал потихонечку всхлипывать и поскуливать, не замечая этого, а когда заметил, ужасно ему стало плохо. И, обругав себя последними словами, он сквозь зубы сказал:

— Ладно, куда я от вас денусь…

— Правда, Боренька? — робко сквозь слезы спросила мать.

Борька только кивнул.

— Ну, вот и ладно, вот и хорошо, мы и дома проживем, — быстро и уже радостно заговорила мать, вытерла слезы, встала, утерла концом передника носы девчонкам, прикрикнула на них и сразу захлопотала, забегала — спорая, веселая, добрая.

Такой ее Борька давно не видел.

Он снова уставился в окно, проклиная себя за слабость характера. Под окно подошел Зубатик, уселся, подмел мохнатым хвостом тротуар и поглядел на Борю, вывалив розовый язык. Борька с досады скорчил ему рожу. Зубатик склонил голову набок — удивился, потом тихонько тявкнул: айда, мол, на реку. «А, пошел ты!..» — подумал Боря и отвернулся от окна.

Отец Антона лежал пластом, даже голову не мог повернуть, и тоскливо глядел в потолок. Он пришел в сознание еще в госпитале, и врачи долго осматривали его, потом долго совещались и все-таки наконец разрешили взять домой. Дома ему и вправду стало лучше, он уже все понимал и даже начал понемногу говорить, хотя язык еще ворочался с трудом, да и слова, видно, часто забывались.

Антон исподтишка смотрел на такое знакомое, но казавшееся иногда чужим лицо с резкими скулами и заострившимся носом, смотрел на его когда-то могучее, ладное, а сейчас исхудавшее до крайности, неподвижное тело и жалел, жалел до того, что ни днем, ни ночью не находил себе покоя.

И самым тяжелым было то, что он не знал, как помочь отцу. Мачеха, видно, знала. Когда Антон привел ее в госпиталь, она долго стояла, судорожно вцепившись в дверной косяк и не решаясь войти в палату. Потом зажмурилась и, как с обрыва в воду, ринулась к постели, упала на колени, но тут же вскочила, и лицо ее стало радостным и хлопотливо озабоченным. И таким оно оставалось все время.

Она выговорила себе работу только в вечернюю и в ночную смены, а днем, когда Антон был в школе, не отходила от отца, успевая все делать и по дому и для него. А когда работала, с отцом оставался Антон.

Отец не стонал, не жаловался, но Антон видел, как ему тяжело и как плохо от полной своей беспомощности. Он как мог старался отвлечь отца, рассказывал ему про школу, про город, читал газету и однажды рассказал про экспедицию. Отец сразу заволновался, что-то хотел сказать, но от волнения только мычал непонятное.

— Не беспокойся, — сказал Антон. — Я никуда не поеду…

— Из… из-за… меня? — выговорил отец.

Антон растерялся, и отец, конечно, сразу же почувствовал эту его растерянность. Но тут пришла мачеха, и Антон быстро ушел в другую комнату. Сел на диван и зажал голову руками. Шагов мачехи он не расслышал. Она остановилась над ним и сказала мягко:

— Не расстраивайся, Тоша. Поезжай, если хочешь. Я и сама управлюсь. И она положила руку ему на плечо.

«Сильно она переменилась, как отец вернулся, — подумал Антон, — вишь, даже Тошей называет…»

— Нельзя же его одного оставлять, — сказал он, — да и вам одной с ним трудно будет.

— Это верно, — вздохнула она и присела рядом. — Но отец-то хочет, чтоб ты ехал.

— Я подумаю, — сказал Антон.

На следующий день мачеха, придя с работы, весело сказала:

— Ай молодец, как ты ладно все устроил-то! И девочка эта славная такая…

— О чем вы, Нина Семеновна? — недоумевая спросил Антон. — Какая девочка?

— Анечка, какая же еще, — сказала мачеха, лукаво посмеиваясь.

— Анка?!

— Да ты и вправду не знаешь? — удивилась Нина Семеновна.

Тут Антон вспомнил, что Анка сегодня в школе на каждой перемене расспрашивала его о том, как дома, да как отец, да как они там управляются. Антон рассказал ей все как есть, сказал даже, что мачеха стала к нему с душой обращаться. Правда, при этом добавил:

— Это она из-за отца…

— Зря ты о ней так плохо думаешь, — серьезно сказала Аня, — она тебя любит. Только ты-то сам к ней не больно хорош.

Антон обиделся: что она понимает, Анка? А она, оказывается, вон куда повернула…

Нина Семеновна рассказала, как Аня подошла к ней на Поморской, проводила до самого дома и все уговаривала отпустить Антона на Новую Землю, сказала, что сама будет каждый день приходить к ним — посидеть с Сергеем Ивановичем, помочь по дому, да и другие девочки из класса тоже. И Нина Семеновна согласилась.

— Я думала, что ты с ней так условился, — сказала она, — вот, думаю, как хорошо все устраивается…

— Что хорошего-то? — резковато спросил Антон… — У нее самой да и у других девчонок своих забот хватает…

Нина Семеновна задумалась.

…Антон шагал по улице, и разные мысли лезли ему в голову. Ишь ты, все заботятся, чтобы ему лучше было. А сам-то он что, маленький?! Со своими делами не управится? Сам не решит? И мачеха — ласковая такая, а сама небось думает: лишь бы не мешал, лишь бы убрался поскорее. И Анька еще со своими заботами! Он шел и накачивал себя. Где-то в глубине души понимал, что несправедлив, и, наверное, неправильно думает о людях, но ничего поделать с собой не мог: злая обида на судьбу, на войну, на мачеху, на Аню, на Арсю, который назвал его трусом, застилала глаза, и он разжигал ее в себе все больше и больше.

Он крепко вколачивал каблуки в тротуар и даже думать стал в такт своим сердитым шагам: я им пока-жу тру-са, я им покажу за-бо-ты, я им по-ка-жу…

В таком настроении он подошел к дому на проспекте Виноградова, где жила Аня. Форточка в окне ее комнаты была открыта, и Антон громко крикнул:

— Аня! — И, когда она высунулась, позвал: — Выйди-ка.

А дальше все пошло так, что и вспоминать не хочется. Он стоял против Ани и каким-то самому себе противным голосом кричал, что какого черта она сует нос не в свое дело, какого черта его все считают сопляком, какого черта лезут к нему в душу, какого черта обзывают его трусом, и вообще, какого черта?!

Аня оторопело смотрела на него.

— Дурак ты, Антон, — жестко сказала она, когда он наконец замолчал.

— Ну и ладно! — сказал Антон и сжал зубы.

Аня быстро ушла в дом.

А когда он поздно вечером явился домой, мачеха сказала, чтобы он зашел к отцу.

Отец лежал, как всегда, но глаза у него сейчас были суровыми.

— В-вот что… — тихо и медленно выговорил он. — Ты… поедешь. Я… прика-зываю… Иди…

Антон вышел. И если бы умел, то, наверное, заревел бы в голос.

— Не беспокойся, — сказала мачеха, — мы обо всём договорились. Соседки будут забегать к отцу, и с работы тоже. Так что сдавай экзамены и поезжай.

Арся вошел в класс уже после звонка. Почти сутки прорыбачил он с Карбасом на одном из островов и сегодня проспал.

— Можно? — спросил он, остановившись в дверях.

Людмила Сергеевна молча кивнула.

Арся сел на свое место рядом с Борей-маленьким. Людмила Сергеевна почему-то рассказывала о Новой Земле, хотя по программе была Южная Америка.

Боря сидел нахохленный и грустный.

— Ты чего надутый такой? — тихо спросил Арся.

— Да так, — вяло ответил Боря, — мать не пускает.

— Куда?

— Как куда? — удивился Боря. — В экспед-дицию же…

— Какая еще экспедиция? — в свою очередь, удивился Арся.

— Да ты что, не знаешь?! Весь город знает, а он… — возбужденным шепотом заговорил Боря. — Да ты в «Эдиссоне» был-то? — вдруг спохватился он.

— Чего я там не видел? — сердито ответил Арся. — Говори: какая еще экспедиция?

И Боря стал рассказывать про собрание в кинотеатре «Эдиссон», про то, как загудела, забурлила школа, про то, как хочется ему ехать, а мать не пускает. Людмила Сергеевна посмотрела в их сторону, но ничего не сказала, и Боря, горячась и волнуясь, все говорил и говорил, но Арся его уже не слышал.

«Пожалуй, дело, — думал он, — все не за печкой сидеть. Да и на Новой Земле побывать интересно… Карбаса бы прихватить…»

Настроение у Арси улучшилось, но тут же он вспомнил мать.

…Когда он пришел домой после затянувшейся рыбалки, мать сидела за столом, положив руки на скатерть. Арся посмотрел на эти руки, еще совсем недавно такие красивые, тонкие, белые, а сейчас какие-то землисто-серые, покрытые царапинами и ссадинами, усталые, и у него защемило сердце — ведь с самых первых дней войны она ушла из библиотеки и пошла работать на пилораму.

— Где ты был? Где ты был? — только и спросила она, глядя на него такими тревожными глазами, что ему захотелось брякнуться на пол рядом с ней и уткнуться головой в ее колени, как иногда он делал маленьким. Но он не сделал этого. Постеснялся.

— Не сердись, мама, — с трудом сказал он. Помолчал и, опустив голову, добавил: — Я большу не буду.

Мать неожиданно рассмеялась.

— Эх ты, первоклашка! — сказала она и, обняв, разлохматила ему волосы. И сразу же опять стала грустной.

…Вспомнив сейчас все это, Арся поморщился. Не отпустит она его, не отпустит. Ведь и от отца вестей нет, и он еще… И от этой мысли еще больше захотелось ему ехать, ну, не на фронт, так хотя бы на Новую Землю.

На перемене он хотел подойти к Антону, но тот глянул отчужденно. «Все правильно, — подумал Арся, — что ему на меня, радоваться, что ли?» В коридоре его окружили ребята.

— Поедешь, Арся? — спросил кто-то.

Он хмуро посмотрел на мальчишек: все явно ждали его ответа.

— Не знаю, — сказал он и, злясь на себя и на всех, буркнул: Подумаешь, экспедиция…

Он раздвинул замолчавших ребят и ушел. Никого не хотелось видеть. Дома за ужином он лениво ковырял вилкой еду и слушал последнюю сводку Информбюро. «На Керченском направлении после упорных боев наши войска отошли на новые позиции», — доносилось из черной тарелки репродуктора.

Мать вздохнула и вдруг спросила:

— Ты про экспедицию на Новую Землю слышал?

— Ну, слышал, — нехотя ответил Арся.

— Поедешь?

Арся удивленно взглянул на нее. Мать смотрела куда-то в стену, и лицо у нее было спокойным, только чуть-чуть дрожали губы.

— А как же ты, мама? — неуверенно спросил он.

— Я? Ну что ж я, — сказала она, — а тебе, наверное, надо ехать… Я ведь понимаю. Если ты не поедешь, кто ж тогда поедет?

И Арсе опять захотелось уткнуться головой в ее колени.