Всего лишь барбос!

Фролова Майя Флоровна

 

СПАСИБО ВАМ, ЛЮДИ!

Поезд ушёл, перрон маленькой станции опустел.

Леся сидела на узлах, держа на коленях небольшую шкатулку. Шкатулка была тяжёлая, чугунная. На крышке гномик трубил в трубу, висели чёрные вишенки. Эту шкатулку подарила им старая мамина тётя.

Шкатулка всегда стояла на комоде, в ней хранился маленький серебряный чугунок с черпачком и тоненькое золотое колечко. Мама говорила: вот придёт такое время, выпадут у неё зубы, и тогда она закажет серебряные, из чугунка.

Леся не могла представить себе маму старой, да и было очень жалко чугунок, в котором гномик, наверное, варил по ночам обед.

Когда за ними заехала машина и мама начала лихорадочно связывать вещи в узлы, Леся схватила с комода шкатулку.

На этой станции их высадили из эшелона, потому что мама решила ехать в Сибирь, к бабушке, а пересадку нужно было делать здесь.

Мама вернулась расстроенная. Никто не мог точно сказать, когда будет нужный поезд. Вне очереди пропускались эшелоны — на фронт, на фронт. А главное, на этой станции, которую и станцией-то нельзя назвать, негде даже головы приткнуть.

По другую сторону, за насыпью, лежала степь, сизая от сумерек и лёгкого морозца, припорошившего сухие травы. А за станцией, в двух-трёх километрах от неё, виднелся небольшой посёлок. Над тёмными бревенчатыми избами поднимались столбы дыма, мычали коровы, лаяли собаки.

А станция будто вымерла… Возле небольшой каменной постройки с солидной надписью «Багажное отделение» появился человек в телогрейке и ватных штанах. Он открыл замок, загремел болтом.

Мама подошла к нему, робко остановилась сзади.

— Товарищ, пожалуйста… Возьмите до завтра наши вещи, мы с дочкой в посёлок пойдём, обогреемся, чайку попьём… Целый месяц в эшелоне…

Кладовщик, не оборачиваясь, замахал руками:

— Не имею права. Вещи не обшиты, вдруг что пропадёт — с меня стребуете…

— Что там пропадёт? Какие тут вещи? — Мама отогнула одеяло на одном тюке, блеснули светлые буквы на синих корешках — «Малая советская энциклопедия».

— Чудаки люди! — сказал кладовщик. — Нет бы, барахлишка побольше взять, а они книги тащат. Зимовать-то как будете?

— Весь дом с собой не унесёшь… А книги эти — самое ценное у нас. Я ещё студенткой на последние гроши их покупала… Дяденька, ну возьмите, я вам заплачу! — взмолилась мама.

— Какие с эвакуированных деньги?! Нет, не по закону! — рассердившись совсем, сказал кладовщик и щёлкнул замком. — Отойдите, гражданочка, здесь государственные грузы.

Мама присела на тюк с «Малой советской энциклопедией» и замолчала, строго глядя в потемневшую степь.

Лесе хотелось есть, спать, закоченели ноги, но она не решалась сказать об этом. За месяц, который они провели на нарах в эшелоне, она научилась понимать маму. Если мама такая строгая и молчаливая, значит, ей очень хочется плакать.

Леся погладила пальцем холодного гномика. Что же молчит твоя труба, маленький человечек? Зови скорее людей, разве ты не видишь, как нам плохо!

— Милая, не ночевать ли в степи с ребёнком задумала? — раздался над ними женский голос. — Сюда и волки могут пожаловать.

— Ну и что? — устало ответила мама, кутаясь в платок и не поднимаясь. — Иные люди хуже волков… Жалости нет… Не знаете тут, в тылу, каково родной дом бросать под бомбами.

— Ты людей зря не обижай. Сейчас и в тылу несладко. Война не на шутку размахнулась. Ну ладно. Айда к нам. Пригреешься, сердце отойдёт.

— Вещи тяжёлые, не унесём. Просилась в багажном оставить — не пускает. Государственное имущество, говорит, там, нельзя…

Женщина метнулась к станции, через несколько минут вышла оттуда с кладовщиком.

— Сердце у тебя задеревенело, дядя Митя, что ли? Расскажу в посёлке — глаз никуда не покажешь. Бросил женщину с ребёнком в степи. Ну-ка отворяй свой склад!

Дядя Митя молча отворил дверь, втащил узлы в полупустое помещение, где лежало несколько ящиков и мешков с картошкой.

— «Государственное имущество»! — фыркнула женщина. — Эх ты, дядя Митя!

Леся с уважением смотрела на неё. Лицо смуглое, будто не русское, глаза чуточку косят.

— Ладно, Фаина, будет. Осознал, — попросил дядя Митя.

Леся едва волочила ноги. Они цеплялись за каждый комок, за щепу или выбоинку на дороге.

Лесе показалось, что в домике, куда привела их Фаина, очень много народу. Какая-то бабка на полатях, какая-то девочка одного роста с Лесей, ещё одна молодая женщина с длинными лоснящимися косами. И ни одного мужчины.

На выскобленном добела столе стоял самовар, молоко и простокваша в мисках, на сковороде картошка с румяной, запечённой коркой, а вокруг разложены разноцветные деревянные ложки.

В кухне было тепло, а самовар пыхтел и ещё подбавлял парку.

Леся совсем разомлела, она не различала лиц, ложка валилась из рук.

Тётя Фаина повела её в горницу. В комнате было прохладно, зелено и тенисто от фикусов. Возле большой кровати с горой подушек стояла детская никелированная кроватка, покрытая голубым пикейным одеялом.

— Ой, кроватка! — воскликнула Леся. — Как моя, там, у нас дома…

И впервые Леся по-настоящему поняла, что дома у них больше нет.

Фаина внимательно посмотрела на Лесю, сняла покрывало с белоснежной кроватки, подтолкнула к ней Лесю:

— Ложись, девочка, спи на здоровье.

Леся ощущала сладостное прикосновение чистых простынь, пружины покачивали, слегка кружилась голова. Она смотрела на коврик, прибитый возле кровати. Он был вышит руками. Лягушки в полосатых купальниках загорают на листьях кувшинок, голенькие малыши ныряют в воду. Леся тоже умела вышивать. У неё был маленький чемоданчик с нитками и лоскутками. Там, дома…

Она протянула руку к стулу, погладила гномика на шкатулке. Спрячь свою трубу и спи, человечек. Мне хорошо, очень хорошо…

Лесе казалось, что она дома, нежится в своей кровати, а мама с папой разговаривают приглушёнными голосами на кухне.

Скрипнула дверь, голос тёти Фаины произнёс:

— Здесь прохладно, оденься поверх одеяла платком.

Звякнула крышка сундука, что-то зашелестело. Леся открыла глаза и увидела в руках у девушки с косами, сестры Фаины, что-то необыкновенно красивое, голубое, расшитое по краям розовыми цветами. Она не сразу поняла, что это — одеяло.

— На, укрывайся и не мёрзни, — протянула девушка одеяло маме.

— Да что вы? Зачем? Таким и укрываться страшно.

— Я его к свадьбе готовила, — задумчиво сказала девушка. — Может, и свадьбе-то не бывать… На, укрывайся, живы будем — наживём!

…Утром сёстры проводили Лесю и маму до станции, помогли взять билет, принесли вещи и теперь стояли рядом, удивительно похожие друг на друга — скуластые, черноглазые, с длинными бровями. Только у одной косы висели на спине, у другой были уложены венцом вокруг головы.

— Вы… не русские? — спросила мама.

— Татарки, — ответила Фаина. — Наше-то село почти сплошь татарское.

— А мы украинцы, из-под Киева…

Подошёл кладовщик, дядя Митя. В усах его пряталась неловкая улыбка.

— Поезд на подходе, — сказал он. — Минуту всего стоит. Надо подсобить вам, книги-то нелёгкий груз. — Он свернул козью ножку, задымил в сторону.

— Чем вас отблагодарить? — растроганно говорила мама, пожимая руки сёстрам. — Я бы, наверное, не сумела так. Уложили нас в свои постели, с дороги ведь… Одеяло дали… — Взгляд её скользнул по узлам, остановился на шкатулке.

Леся крепко прижала шкатулку к себе и вдруг почувствовала, будто кто-то постучал ей прямо в сердце. Она в последний раз погладила гномика и протянула шкатулку тёте Фаине.

— Возьмите…

— Да-да, возьмите, — обрадовалась мама. — Хоть вспомните нас когда-нибудь.

Фаина хотела отказаться, но мимо загрохотали вагоны, она сунула шкатулку под мышку, поцеловала Лесю и подхватила узел.

Дядя Митя и сёстры почти на ходу втолкнули Лесю с мамой в тамбур. Что-то звякнуло об пол, и Леся увидела шкатулку и своего чёрненького друга — маленького трубача. Он изо всех сил трубил в свою смешную трубу, похожую на шляпку гриба. И хоть вагон дёрнулся и застучал по рельсам, Лесе показалось, что она слышит её призывный звук, по которому все люди собираются вместе.

Мама, высунувшись из тамбура, махала руками и, пересиливая ветер, кричала:

— Спасибо вам, лю-уди-и!

 

ШУРКА

Шла война, и злая пуля не жалела. Каждый день, после сообщения Совинформбюро, повторялись слова: «Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!» Но они не могли стать привычными, волновали с той же силой, потому что падали, защищая родную землю, новые герои. Много пришло похоронных, многие пропали без вести. Жадно хватали дрожащие руки замусоленные солдатские треугольнички. Жив! Не шутка — третий год войны…

Отпела и Шуркина мать, глотая слова со слезами:

Голубиночка моя, Я родимочка твоя, Злая пуля не жалела, Не увижу я тебя…

То ли пела, то ли голосила на всё село, пугая маленького Женьку.

Только ведь и горе забывчиво. Глаза у Шуркиной матери такие же, как и у Шурки, — будто из маленьких голубых капелек собраны. Белобрысая, молодая, курносая. Работала она продавщицей, и стал к ней присватываться дядя Петя. Его прислали недавно заготавливать грибы и ягоды, выменивать у хозяек на всякие нитки-иголки. Был дядя Петя без руки, отвоевался быстро, и без семьи: жена и дочка погибли в эшелоне, под бомбами.

Не в характере Шуркиной матери весь век горевать, только и замуж как выходить, когда война.

Дядя Петя уговаривал. Не виноваты, мол, что так случилось. Что ж теперь, век вековать в одиночку? Да и хозяйство тяжело одной держать. Правда, Шурка вырос, уже седьмой класс закончил. Помощник…

Шурка на мать смотрел волком. Он не верил, что отец погиб. А мать — баба слабохарактерная. Придёт отец и спросит у Шурки: ты-то куда, сынок, глядел? Как позволил другому моё место занять? А ежели всё-таки не придёт, то разве им втроём, ему, матери и маленькому Женьке, так уж плохо?

Шурка наблюдал за матерью. Вот оно. В зеркальце засматривает, кудерёк из-под косынки достала и на лоб уложила.

Да и косынка новая, не иначе, дяди Пети подарок. Значит, вчера правду ехидная Катька сказала:

— Что, Шурочка, скидывай тельняшку, сушёный гриб на шею повесь, нового отца встречай…

Всегда носил Шурка тельняшку, подаренную отцом. Ухитрялся любую рубашку так надеть, чтобы уголок полосатый виднелся…

Шурка так растерялся, что даже не налупил её хорошенько, хоть руки давно чешутся.

Не знал Шурка, как против матери пойти. Стыд с ней говорить про это.

Сидел Шурка один на чердаке, бродил над Тавдой, думал и думал. И наконец решил написать матери письмо, будто от отца оно. Никому не сказал об этом. Бывают такие тайны, которые надо хранить хоть и всю жизнь…

Когда Шурка вернулся из школы, горница была полна народу. Мать, простоволосая, опухшая от слёз, тонким, дрожащим голосом выводила каждое слово уже выученного письма. Она прислушивалась к своему голосу, будто не веря, что всё это правда.

— «Любезная моя Ольгюша и сынки Олександр и Евгений! Шлю вам свой горячий привет, теперь уже не фронтовой, а из госпиталя…»

Когда Шурка писал это письмо, у него щемило сердце, щипало в носу, в глазах. Он горячо верил, что отец жив, видел все его муки будто наяву.

— «Не думал с вами свидеться, — дрожал материн голос, — не чаю, как уполз с ранеными ногами, когда немцы крушили наш госпиталь…»

Шурка забыл, что сам писал эти горячие, как раны, слова. У него снова защемило сердце и замутилось перед глазами. Нет, это были не его слова, так взаправду писал отец, каждое слово было отцовским…

— «Не удивляйтесь, что рука не моя. Пишет за меня сестрица наша. Я лежу пластом и не знаю, когда подымусь, когда зашагают мои ноги. Рад и тому, что жив остался…»

«Жив!» — прошелестело в общем вздохе, и надежда живой птицей затрепыхалась в комнате. «И мой жив, и мой, и мой!..»

— «Адреса своего вам пока не посылаю, потому как должны перевести меня в другой госпиталь на длительное лечение…»

Письму поверили. Ведь оно было настоящим. Долго вынашивал его Шурка в сердце, и не только в сердце. Чтобы пропахло солдатским потом, несколько дней носил его за ремнём у тела. И треугольный солдатский штамп из резинки вырезал.

— Шура, сынок! — заметив Шурку, кинулась к нему мать. — Жив отец-то наш, жив!..

За эту живую радость и слёзы простил Шурка матери и новую косынку, и отлучки из дому по вечерам. Да и где ему было разобраться во всех тонкостях бабьего сердца? Он хотел одного — чтобы вернулся отец.

Вечером, когда было пересказано великое множество похожих случаев и растревоженные бабы разошлись, пришёл дядя Петя. По его лицу было видно, что он знает всё во всех подробностях. Охотников доложить нашлось немало.

— Дай почитать, — коротко сказал он.

— Что уж читать, небось всё знаешь. — Мать нехотя протянула ему треугольник.

Дядя Петя оглядел его со всех сторон (у Шурки замерло сердце) и стал медленно читать.

— Да-a, бывает. Хорошо, когда человек из могилы встаёт. Так он тебя Ольгюшей звал? — И, помолчав, сказал: — Выйдем на минутку…

Мать взглянула на Шурку.

— Я от него не таюсь. Поспешили мы с тобой, Петя…

— Да я ничего. Муж законный, не кто другой, радоваться надо. Только…

Дядя Петя махнул рукой и вышел.

Мать рванулась к захлопнувшейся двери:

— Не серчай, Петя, у меня сейчас в голове семьдесят семь берёз, и все в разные стороны клонятся!..

 

СУД НАД ЭЛЬКОЙ

В каждом дворе кого-то проводили на фронт, И когда почтальон приносил письмо с фронта, его приходили послушать с самой дальней заречной стороны и в конце концов зачитывали до дыр.

Когда приносили не письмо, а небольшую бумажку — похоронную, — в которой стояли знакомые страшные слова «Пал смертью храбрых», об этом узнавали сразу и долго то тут, то там раздавался плач, похожий на вой.

Вестями с фронта село жило, как одна семья…

Но вот от двора ко двору поползло страшное слово, страшнее смерти, — «дезертир». Тихий дядя Гриша, Элькин отец, не ранен, не убит, а бросил своё оружие и сбежал с фронта. Толком никто ничего не знал, но Элькину мать, инструктора райкома, сняли с работы. Значит, не зря.

Элькин домик на берегу реки стали обходить стороной, даже по воду нашли другую тропку.

Вот уже несколько дней Элька не приходила в школу. Домик будто вымер.

Соседка по огороду видела Элькину мать рано утром над обрывом. Голова у неё была седая.

— Стало быть, поседела, — вздыхала соседка, не зная, жалеть Элькину мать вслух или не надо.

Женщины с суровыми, постаревшими лицами молча качали головами. Все будто ждали чего-то: то ли объяснений, то ли ещё каких-то вестей, которые докажут, что произошла ошибка и дядя Гриша не трус, не предатель, а честно сложил голову в бою. Но такие вести не приходили.

Юля Павловна, учительница четвёртого класса, послала Лесю, Томку и Ларису к Эльке, чтобы они уговорили её ходить в школу. На уроке она рассказала несколько случаев, как в революцию дети отрекались от отцов, которые шли против Советской власти, и под конец сказала, что дети не в ответе за отцов, тем более такие маленькие, как Элька. Из Эльки, конечно, получится хороший советский человек, только нельзя её оставлять одну. От горя человек один дичает и не может разобраться, где настоящая правда.

— Вы же дружите с Элькой, — добавила Юля Павловна, — помогите ей.

— Было да сплыло, — презрительно сказал Петька, которого-ребята звали Барином с косичкой. Это прозвище прилипло к Петьке после того, как проходили по истории походы Суворова. У Петьки на шее росла косица, напоминающая солдатский парик суворовских времён, а стричься Петька не любил.

— Раз она предатель, якшаться с ней не стоит! — добавил Юрка Козлов.

— Всё равно, яблоко от яблони недалеко катится, — пискнул Лёнька Рыжиков и спрятался за парту.

Мальчишки были непреклонны.

Элькины подружки сидели как пришибленные. Им было жаль Эльку, а как защитить её, они не знали, После уроков они пошли к Эльке, но на стук им никто не открыл.

В тот же день у Шурки на чердаке вечером собралась тимуровская команда. Шурка был Тимуром. Правда, никто его не выбирал, но, во-первых, сарай, где устроили штаб, был в Шуркином дворе, а во-вторых, Шурка был всех старше.

Настроение у Шурки было плохое. Что же теперь с Элькой делать?

Все молча расселись. Коптилка на столике мигала, и лиц почти не было видно. Только блестели глаза да тёмными полосками алели галстуки. Сегодня в галстуках пришли все.

Юрка Козлов перелистнул страницу в дневнике тимуровской команды и приготовился писать. Он был секретарём.

Все с ожиданием смотрели на Шурку.

Шурка встал и, обдумывая каждое слово, начал говорить:

— Надо решить, как быть с Элькой… Исключить её из команды?.. Из пионеров-то её не исключили! Но в школе другое дело, мы же в команду принимаем не всех, а только самых преданных. — Шурка помолчал, хотел ещё что-то добавить, но решил, что и так понятно, и сел на место.

— Исключить её из команды — и дело с концом. А там пусть с нею в школе пионервожатая возжается, воспитывает, — ехидно протянул Барин с косичкой.

— «Исключить, исключить»! — передразнила его дочка учительницы Лариса, которую все уважали за то, что она много читает книг. — А если и вправду дети не в ответе за отцов?

— Надо позвать Эльку и спросить у неё, — сказал секретарь Юрка и сильно покраснел. Несмотря на своё «боевое» прозвище, которое само получалось из его фамилии, Юрка всегда смущался и краснел, когда ему приходилось говорить прилюдно. — Может, она, ну как его… отрекается?..

— Зовите, — снисходительно согласился Петька, — только так она и придёт, ждите!

— Не придёт, так приведём! — тряхнула Томка своей копёнкой: её выгоревшие на солнце, подстриженные неровной лесенкой волосы были похожи на растрёпанную копёнку.

Но Эльку не пришлось приводить. Ей уже было невмоготу сидеть дома и смотреть, как страшно молчит мама. Она видела из окна, что на Шуркином чердаке замелькал огонёк, а потом, пятясь, спустились по лестнице Томка, Лариса и Леся и направились к её дому.

Элька вышла на крыльцо.

— Идём, там тебя ждут, — деловито сказала Томка.

— Здравствуй, Элька, — смущённо добавила Леся, но Элька молча пошла вперёд.

Когда Элька появилась в проёме чердака, все с любопытством уставились на неё. Да, Элька здорово изменилась. Или это тени от коптилки легли на лицо, и оно казалось сильно похудевшим и тревожным?

— Ближе подойди, — сказал Шурка.

— А бить не будете?

— Бить пионерам не положено, — солидно ответил Шурка. — Мы… мы будем тебя судить! — вдруг неожиданно даже для себя сказал он.

Все удивлённо притихли. Элька подошла к столу.

— Пиши, — кивнул Шурка Козлу. — Как тебя зовут?

— Элька…

— А полностью?

— Эльза… Балукова.

— Эльза? — переспросил Петька так, будто не знал этого давным-давно. — Почему тебе дали немецкое имя?

— Не знаю. Дали, и всё.

— Зато я знаю! — Петька победоносно посмотрел на Шурку. — Твой отец немец или немецкий шпион. А то на что ему тебя Эльзой называть, русских имён нету, что ли?

— Что ты, Петька, к ней пристал? Откуда она знает, почему её так назвали? Может, просто понравилось? Вот у меня в книжке есть одна девочка Эльза, очень хорошая, помогала бедной старушке! — Тихоня Леся выпалила всё это одним духом, высоким напряжённым голосом.

— Подождите! — остановил их Шурка. — Скажи, Элька, ты отца своего любишь?

Элька подняла голову, посмотрела Шурке в глаза и нерешительно протянула:

— Да-а…

Петька даже присвистнул.

— А что он убежал с фронта, дезертиром стал — всё равно любишь?

Даже пламя коптилки замерло.

— Он, никак, отец мой… И… тихий он такой, забоялся, наверно…

— А если бы все забоялись, тогда что? — встрепенулась Томка. — Мой двоюродный братан с гранатами под танк лёг и не забоялся!

Теперь пламя скакало, будто коптилку кто тряс нарочно. Все кричали, махали руками, стараясь доказать Эльке, что русские никогда врага не боялись и оружия не бросали.

— Мой папаня тоже тихий, мухи не обидит, а уже два ордена получил и сам живой-здоровый, — будто самой себе, негромко сказала Надя Закорякина.

— Не забоялся твой отец, Элька, а струсил, — веско сказал Шурка. — Ты нам прямо скажи, отрекаешься от него или нет?

И тут из Элькиных глаз ручьями потекли слёзы. Все растерялись. Никто раньше не видел, чтобы Элька плакала. Она старалась сдержать слёзы, но это у неё не получалось. Наконец она выдавила что-то похожее на «да».

— Что «да»? — переспросил Шурка.

— Отрекаюсь…

— А может, ты тоже забоишься и струсишь, когда припечёт?

— Нет! — Элька уже не плакала.

— Докажи!

— Давайте!

— Вот что. — Шурка встал, оглядел всех. — Пусть Элька докажет, что ничего не боится. Тогда она останется с нами.

Такое предложение тимуровцам понравилось. Но придумать испытание Элькиной храбрости оказалось не так просто.

— Пусть она пойдёт ночью в лес и чего-нибудь принесёт, — нерешительно сказала Леся, которая оставила бы Эльку в команде без всяких там испытаний.

— Тоже мне испытание нашла! — пренебрежительно отмахнулся Петька. — Да мы с батей вдвоём на сенокосе по месяцу жили. Он в село за куревом уходил, а я вовсе один оставался.

— Нет, это не годится, — возразил Шурка. — Думайте лучше.

— Нам учительница читала про этих, как их, которые давно жили, римляне, что ли. Так у них один руку на костре спалил, чтобы враги видели, какой он сильный и их не боится. И не пикнул, — неопределённо сказала Томка.

Элька невольно спрятала руки под кофту.

— Это был Муций Сцевола, — объяснила всезнайка Лариса. — Только как же Элька без руки будет жить? — со страхом спросила она.

— Мы же не фашисты, это они людей пытают, — сказал Шурка.

— Чего гадать? Пусть Элька переплывёт Тавду — и дело с концом! — предложил Петька.

Это было бы проверкой смелости не только для десятилетней Эльки. Переплыть Тавду решался не каждый взрослый. Ляжешь на воду — другого берега не видно. Правда, к осени большая вода спадала, и мальчишки иногда гурьбой переплывали на тот берег, но назад возвращались в лодке и потом долго хвастали. Эльке предстояло переплыть реку весной и вернуться, конечно, без всякой там лодки. Но ведь это и было испытанием.

День выдался ветреный. Солнце то и дело укрывалось тяжёлыми белыми облаками.

Чтобы не помешали взрослые, решили уйти подальше от посёлка, туда, где начинался густой сосновый бор. А кончался он неизвестно где…

Шурка, как ему показалось, выбрал самое узкое место. На другом берегу в реку вдавалась коса, поросшая тальником.

Петька подошёл к воде, потрогал её для чего-то ногой и сказал:

— Ну, Элька, айда!

У воды были только мальчишки и Элька. Лариса, Томка и Леся остались наверху, на обрыве, возле леса. Им стало страшно: а если Элька утонет? Тогда, сгоряча, казалось всё проще, а здесь была маленькая Элька и такая большая река.

Шурка тоже подумал об этом и на всякий случай поискал глазами лодку на берегу, но до самого поворота лодок не было видно.

Но Элька не боялась. Ведь она плавала лучше многих мальчишек.

Элька не спеша шла по дну, разгребая перед собой воду руками. А когда над водой осталась одна голова и тело стало невесомым, она слегка подпрыгнула и её ловкие загорелые руки замелькали над водой. Сильное течение сразу подхватило Эльку и стало сносить в сторону.

— Элька, назад! — крикнул Шурка, приложив ладони ко рту. — Назад!

Но Элька не повернула головы и так же равномерно и чётко выбрасывала руки над водой. Все молча смотрели, как удаляется от берега маленькая Элькина голова.

Вдруг Козёл, путаясь в штанах, стал быстро раздеваться, разбежался и нырнул. Только мелькнули чёрные пятки. Вынырнул он далеко от берега и поплыл за Элькой.

— Эй, Козёл, ты куда? — крикнул Петька, растерянно дёрнул себя за косицу и вдруг тоже стремглав сбросил штаны и побежал в воду, подымая брызги.

В это время на солнце наползла большая туча, ветер стал сильнее, вода в реке потемнела, поднялись волны.

— Шурка, они потопнут! — с отчаянием крикнула Томка.

Шурка побежал по берегу к посёлку и уже на бегу крикнул:

— Я за лодкой! Разложите костёр и ждите!

…Элька слышала, как её звал Шурка, но упрямо плыла вперёд. Пусть не надеются, что она струсит. А тут, на реке, даже лучше. Не надо на людей смотреть, глаза прятать. Только волны, небо… А устану — на спине полежу. Раз, раз, раз… А вдруг не доплыву? Ну и пусть! Тогда все узнают, что я не струсила, девчонки будут плакать, и попадёт им всем. Будут знать, как бросать человека одного. И отец тоже: выродил её, вырастил, а теперь вот дезертиром стал. Струсил, а Элька пропадай…

От таких мыслей Эльке стало горько и пришлось грести одной рукой, чтобы высморкать нос. И тут она услышала, что за её спиной кто-то дышит. Оглянулась — никого, повернулась вперёд, а перед ней качается стриженая голова Юрки.

— Здорово я поднырнул? Не дрейфь, Элька, доплывём.

У Эльки что-то подкатило к горлу, и она промолчала. Плыть становилось всё труднее, и они уже не выбрасывали руки щегольски над водой, а гребли по-собачьи. Когда проплыли больше половины, услышали совсем близко Петькин голос:

— Эй, Шурка велел возвращаться!

Лицо у Петьки побледнело от усталости, на носу выступили рыжие пятна.

— Фу-у, еле догнал. Слышали, Шурка велел назад…

— Не-ет, — сказала Элька.

— Назад не доплывём, — поддержал её Юрка. — Отдохнём на берегу, — тогда и назад.

Но берег оказался затопленным. Когда Юрка опустил ноги, чтобы достать дно, они запутались в противных, скользких водорослях.

— Цепляйтесь за кусты, — неуверенно предложил Петька, но тонкие, гибкие ветки были плохой опорой.

Они легли на спины, потому что грести руки не подымались, и доплыли до песчаной косы, которая была ниже по течению метров на пятьдесят. Посиневшие и обессиленные, повалились на песок. Чтобы согреться, вырыли ямки и сверху присыпали себя тёплым песком. Лежали молча, бездумно, пока руки и ноги перестали дрожать. А солнце больше не показывалось, собирался дождь.

— Айда назад, — приподнявшись на локте и взглянув на реку, тревожно сказал Петька. — В воде теплее, хоть ветрище не дует.

— Не, — мотнул головой Юрка и насыпал на себя ещё больше песку. Из песка у него торчали только пальцы ног, голова и руки, да там, где был пуп, шевелилась круглая ямка. — Вы плывите, а потом пришлёте за мной лодку.

Элька молча встала, поёжилась и пошла к воде.

— Ты чего это, Козёл? — накинулся Петька. — Сами Эльку испытываем, а ты схлюздил. Ну и сиди здесь всю ночь!

Юрка нехотя поднялся и пошёл за Петькой к реке.

Течение упорно разъединяло их и сносило всё вниз и вниз, далеко от того места, где они раздевались. И тот берег был ох как далеко.

— Э-э-эй! — разнеслось вдруг над водой. — Э-эль-ка-а!

— Шурка! — Козёл радостно разинул рот, и река тут же плеснула в него воды. Юрка поперхнулся, закашлялся.

Петька, подскакивая над водой, чтобы его было лучше видно, попеременке махал то одной, то другой рукой.

Только Элька не знала, радоваться ей или не надо. Может, Шурка приплыл спасать своих тимуровцев, а вовсе не её. Но лодка направилась к ней первой, и Шурка протянул руку:

— Давай, Элька!

…Лодка ткнулась в берег совсем недалеко от посёлка. Хлестал дождь, а до одежды было километра два. В мокрых трусах, покрытые гусиной кожей, бежали они по берегу.

Леся, Томка и Лариса, подложив под себя одежду, чтобы она не промокла, сидели под деревом у погасшего костра и ревели. Они не знали, бежать ли им в посёлок и звать на помощь или сидеть и ждать, потому что Шурка всё это дело велел держать в строгой тайне.

— Что нюни распустили? — ещё издали весело крикнул Шурка.

За ним показались клацающие зубами, пёстрые от грязи Юрка и Петька.

— А где Элька? — в один голос закричали Леся, Томка и Лариса.

— Да вон, отстала, — сказал Шурка. — Скорее, Элька, сюда, испытание закончилось!

— Ур-ра-а! — пискливо закричали девчонки и кубарем скатились с обрыва навстречу Эльке, которая в нерешительности остановилась на берегу.

 

ДОНЯ

1

Дон! Дон! Дон! Стучали капли по перевёрнутому корыту. Ночью лёг на крыши иней, а теперь оттаивал на солнце, и капли, собираясь на краю, обрывались вниз. Дон! Дон! Дон!..

Люди молча стояли на тротуаре, опоясав улицу, и этот звук — дон! дон! дон! — казалось, один жил над ними.

По мостовой шли евреи из гетто, тоже молча и очень медленно, будто хотели удержать бег времени. Их не подгоняли. Полицаи шли ленивой походкой, держа руки на автоматах. Один впереди, несколько по бокам, один сзади.

Дон! Дон! Дон!

Люди на тротуарах кутались в платки и пальто, наспех наброшенные на плечи. Жители окрестных домов, поляки, украинцы, не впервые провожали такое шествие. Было только непонятно, почему эту партию так долго мучили за колючей проволокой, не расстреляли сразу, как других.

Пани Стефа держала руки под платком, возле самого горла, будто хотела удержать сердце, которое рвалось из груди, выгоняло частыми толчками слёзы на глаза. А плакать было нельзя — не вильно, а то если увидит полицай…

Пани Стефа ещё издали заметила высокую красивую женщину с длинными чёрными волосами и большими блестящими глазами, похожими на те, что пани Стефа видела на старинных иконах в костёле. На плечи женщины была наброшена шаль с большими цветами, а под шалью, на руках, она держала ребёнка, закутанного в одеяльце. И была похожа эта женщина, может быть из-за шали, не на еврейку, а на цыганку. Глаза женщины с беспокойством перебегали по лицам стоящих на тротуаре людей и вдруг заглянули в глаза пани Стефы, да так, что у неё на мгновение остановилось сердце. А женщина, качнувшись в сторону пани Стефы, распахнула шаль и бросила ребёнка. Ещё даже не сообразив, в чём дело, пани Стефа схватила свёрток и спрятала под платком. Её сестра, пани Мися, стоявшая рядом, накрыла пани Стефу своим пальто.

Высокая женщина медленно уходила вместе с толпой дальше, сложив руки под шалью, будто там ещё лежал ребёнок, и ни разу не оглянулась.

Ребёнок шевельнулся, открыл глаза, такие же чёрные и большие, как у матери, увидел чужое лицо, захныкал. У пани Стефы никогда не было детей, но она инстинктивно стала расстёгивать кофточку, прижала холодное личико девочки к тёплой груди. Полицаи прошли мимо…

Пани Стефа попятилась, выбралась из толпы и пошла к своему дому, возле которого всё так же лежало корыто и по нему барабанила капель.

Дон! Дон! Дон!

2

Юра видел, как из гетто выводили людей. Среди них была его мама и маленькая сестричка Мариошка, которая родилась почти перед самой войной. Мама была не еврейка, а молдаванка или румынка. Она и сама не знала, потому что родители её потерялись в гражданскую войну и она воспитывалась в детдоме. А отец у Юры был русский, голубоглазый, рыжеусый. И Юра был похож на отца — тоже голубоглазый, курносый, но усов у него, конечно, не было, и поэтому мама говорила, что подбородок и губы у него её, мамины.

Когда родилась Мариошка, похожая на маму так, будто просто маму взяли и уменьшили, все только ахали и охали вокруг Мариошки, даже папа полюбил её больше, чем Юру. Юра уже хотел рассердиться на родителей, а заодно и на сестрёнку, но началась война. В первый же день папа ушёл в военкомат, и больше они его не видели, а маму с Мариошкой, когда пришли немцы, забрали в гетто.

Хозяйка, у которой они жили на квартире, кричала полицаям, что мама вовсе не еврейка, она даже подтолкнула к ним Юру — посмотрите, мол, сын какой у неё, разве похож на еврея, — но мама оттолкнула Юру и тоже закричала, но не на полицаев, а на хозяйку:

— Зачем вы это делаете? Вы же знаете, что это не мой сын! Мальчик просто пришёл в гости. Отведите его лучше к родителям!

И тогда хозяйка схватила Юру за руку, вывела в сад и спрятала в яме, в которой когда-то коптили окорока.

Маму и Мариошку забрали, а Юра жил в яме или на чердаке в сарае. Ночью к нему приходила хозяйка, приносила еду и всякий раз говорила, что мама и Мариошка живы.

Юра верил, что скоро наши войска вернутся и с ними папа, закончится эта страшная непонятная жизнь и они снова будут вместе. Юра не станет сердиться на родителей за Мариошку, ведь она такая маленькая.

…Из гетто вывели всех людей, ворота остались открытыми. В толпе Юра сразу узнал маму. И по её цветной шали, и по тому, что мама была высокая, гордая и даже сейчас красивая. А под шалью на руках мама держала Мариошку.

Полицаи были заняты, и Юра не боялся, что его увидят. Он пробирался ближе, прячась за спины людей, ему так хотелось, чтобы мама его увидела, хотелось хоть одним глазком взглянуть на Мариошку, жива ли она, что-то уж очень тихо лежит в одеяльце, а ведь она была крикуша, любила поорать. Бывало, и спать никому не даст.

Люди на тротуаре стояли неподвижно, молча, и Юре трудно было пробираться между ними. Тогда он решил обежать толпу по другой улице и выйти навстречу маме. Но когда он снова увидел маму, Мариошки на руках у неё не было.

Мама не заметила Юру…

Дорога выходила за город, сворачивала в лес, к Карпатам. Толпа на тротуарах поредела. Юра, сгибаясь, прокрался по придорожной канаве; по пояс в холодной осенней воде перебрёл речушку под мостом; прячась за кусты, побежал в лес. В лесу притаился за большим деревом у дороги. Он намного опередил маму.

Когда люди вошли в лес, полицаи начали избивать их здоровенными сучковатыми палками, подобранными тут же. Закричали дети, запричитали женщины, старики молча закрывали головы руками. Толпа обезумевших людей почти бежала.

Юра видел, как бил полицай его маму по голове, норовил попасть в лицо, но она прикрывалась шалью. Полицай сорвал шаль, отбросил её в сторону, и она распласталась на кусте у дороги. И тогда мама закричала, как другие женщины.

— Мамочка! Не надо! — Юра выскочил из-за дерева. — Мамочка-а-а!

В глазах матери мелькнул ужас.

— Беги! Беги! — крикнула она.

И Юра побежал. Его гнал ужас на лице матери, её крик:

«Беги! Беги! Найди Мариошку, она жива!..»

Полицай сначала опешил, потом вдогонку полетели выстрелы. Полицаев было мало, за Юрой никто не погнался. Он споткнулся, упал, зажимая уши руками, но в ушах по-прежнему бился мамин крик: «Беги! Беги!»

Издали донеслись беспорядочные автоматные очереди…

Юра, прячась за деревьями, вернулся к тому месту, где он видел маму в последний раз. Цветная мамина шаль скорбно висела на кусте, опустив концы, как перебитые руки. Юра снял её. Шаль пахла мамой, запахом её волос и немножко парным молоком и пелёнками — Мариошкой.

3

Когда советские войска освободили город, хозяйка отвела Юру в детдом. Как и другие дети, Юра ходил в школу, дежурил на кухне, копался в огороде. Делал всё это быстро и прилежно, чтобы поскорее освободиться. И как только выдавалась свободная минутка, шёл искать Мариошку. Он заглядывал через заборы, во дворы, где были дети, в парке присматривался к каждой маленькой девочке, играющей в песок на детской площадке, заглядывал в коляски. По улице, где гнали его маму на расстрел, он ходил чуть не каждый день. Если Мариошка жива, если мама успела отдать её кому-нибудь, то она должна быть только здесь. Юра был уверен, что узнает её. Конечно, Мариошка подросла, уже умеет ходить, но она похожа на маму, а таких, как мама, Юра больше не встречал.

Всякий раз, когда в детдом поступали новые дети, Юра всех внимательно рассматривал. Но Мариошка не находилась, как не находился и папа, которого вместе с родителями других детей разыскивал директор детдома Виктор Иванович. И однажды Юра рассказал Виктору Ивановичу о Мариошке.

Через несколько дней в местной газете появилось объявление: кто знает о маленькой девочке, которую кто-то спас, когда людей из гетто вели на расстрел, пусть придёт в редакцию.

Юра каждый день ходил в редакцию, но на объявление никто не отозвался.

Ночью Юра доставал из-под подушки мамину шаль, прижимался к ней лицом. Он не разворачивал её, чтобы подольше сохранился запах мамы и Мариошки.

4

Доня, маленькая дочка пани Стефы, долго болела и ходить начала поздно. Пани Стефа никуда её не водила, а выносила на веранду в ванночке, и Доня, сидя на перинке, дремала на солнышке или играла с цветами и листочками, которые ей приносила пани Стефа из сада. Пока в городе были немцы, пани Стефа не спала ночами, прислушиваясь, не идут ли за Донечкой.

Сёстры жили очень уединённо, всё время проводили в саду, спрятанном от улицы за домом. В город, на базар, ходила пани Мися, а пани Стефа всё время была с Доней. И газеты с объявлением они не видели.

Но вот поляки из Западной Украины, по договору польского и Советского правительства, стали переезжать в Польшу. Пани Мися уговаривала сестру уехать. Там, в Польше, никто никогда не скажет их Донечке, что она не родная им. Мать Дони погибла, они видели это, можно сказать, своими глазами. А отца, наверное, тоже нет в живых.

И пани Стефа согласилась.

5

Юра шёл всё по той же улице и не узнавал её. Возле домов на тротуарах громоздились вещи, суетились люди. На одной подводе на вещах сидела девочка лет трёх с цветочным горшком на коленях. Юра загляделся и чуть не упал, споткнувшись о ящик. Он услышал предостерегающий возглас и вдруг на ящике, в детской ванночке, увидел Мариошку. На него смотрели мамины чёрные глаза, длинные брови, почти до ушей, будто нарисованные углём.

— Мариошка! — крикнул Юра и выхватил сестричку из ванночки. — Мариошечка!

Девочка испугалась, заплакала, задрыгала ножками. Пани Стефа подхватила её на руки.

— Зачем пугаешь ребёнка? Ну успокойся, Донечка. — Она поцеловала девочку, прижала к себе.

— Она… Я… — Юра не мог говорить.

Он так долго искал, нашёл, и вот должно случиться что-то страшное, страшнее, чем до сих пор: никто не поверит, что это его сестричка, и её заберут навсегда.

— Мама велела найти её… — Он потянул девочку за ногу к себе.

— Я её мама! — сказала пани Стефа сердито и отошла от Юры. — Уйди, мальчик, не мешай. Видишь, мы уезжаем. Ты что-то напутал, — добавила она мягче, взглянув в расстроенное лицо Юры.

— Тётечка, нет, не уезжайте! Я искал, я нашёл… — Юра стал так, чтобы девочка видела его, протянул к ней руки. — Мариошечка, ну узнай же меня, я твой братик, Юра! Помнишь, как я носил тебя на руках? Ты была совсем маленькая…

Но девочка снова заплакала.

К тротуару подъехала подвода. Из дома выбежала пани Мися с большим узлом, возчик стал складывать на подводу вещи.

— Тётечка! — крикнул Юра. — Не уезжайте, подождите немножко, я сейчас!

Он помчался в детдом, схватил мамину шаль, открыл дверь в кабинет директора, не замечая там каких-то серьёзных людей, которые о чём-то совещались, крикнул:

— Мариошку увозят!

Он бежал по тротуару и слышал, как стучит за ним по каменным плитам деревяшка Виктора Ивановича.

Возле дома пани Стефы никого не было.

— Беги на вокзал! — крикнул Виктор Иванович, растирая культю. — Я следом.

Пани Стефа с Мариошкой на руках стояла возле последнего вагона. Вещи в вагон вносила сестра, какой-то мужчина помогал ей.

— Вот! — ещё издали крикнул Юра и протянул пани Стефе мамину шаль. — Вот!

Шаль развернулась, и земля поплыла перед глазами пани Стефы. Она увидела высокую женщину, которая уходила в свой последний путь, оставив ей, пани Стефе, свою живую кровинку — маленькую дочку. Эти цветы колыхались на её спине, а женщина больше так и не оглянулась ни разу…

— Мися, — сказала пани Стефа сестре, — выноси вещи обратно, мы не поедем в Польшу, мы остаёмся.

Пани Мися растерянно остановилась с большим узлом в руках.

— Почему?

— Теперь у нас двое детей, наша Доня и этот мальчик…

— Мариошечка! — кинулся Юра к сестрёнке, но она испуганно обхватила шею пани Стефы ручонками. И тогда Юра тоже, поверх маленьких ручонок сестры, обнял пани Стефу за шею и, ощутив тепло, заплакал впервые за много-много месяцев.

Пани Стефа обняла беловолосого мальчика, крепко, как и Мариошку, прижала к себе.

— Я очень прошу тебя, сынок, называй свою сестричку Доней, Доньцей. Теперь это её имя. Знаешь, что оно значит? Дочка…

 

ЛЕС

Весна была ранняя. Поезд бежал по голым, бесснежным полям, не перепаханным с осени, не засеянным озимыми. В воронках вдоль железной дороги стояла чистая, холодная, весенняя вода. Ни одной целой станции по пути — развалины, трубы, пустые окна, обгорелые стены.

Возле труб и развалин оживали сады. Кое-где в ложбинках, спрятавшись от ветра, покрывались первым цветом абрикосы.

Люди жадно смотрели в окна. Большинство такие же, как Ксана с мамой, — едущие из эвакуации на освобождённую свою землю.

— Хорошо, что весна. Не такое тяжёлое впечатление, — сказал кто-то.

«Почему тяжёлое? — удивилась Ксана. — Мы же едем домой!»

Ей казалось, что сердце её превратилось в ласточку, которая после долгой зимы, даже трёх зим, возвращается в родные края. Оно готово было выпорхнуть и лететь быстрее поезда, вперёд, вперёд!

Ксана, как и все, смотрела на воронки от бомб, на разбитые вагоны под откосом, на трубы, трубы без домов. Но это не гасило радости.

Дом, в котором они жили до войны, пустовал. Полы были сорваны, стены выбиты копытами лошадей. Для жилья был пригоден только чердак, светлый, сухой. До войны Ксанин брат устраивал там с друзьями штаб. Ксану туда не пускали. Теперь Ксана была здесь хозяйкой.

Солнце нагрело черепичную крышу, в окошко врывался свежий, ласковый ветерок. Над балкой, под самой крышей, прилепились высохшие соты — видимо, осы устраивали себе гнездо. За доску засунута истлевшая шапка подсолнуха. Обычно осенью на чердаке сушили подсолнухи и кукурузу, выбивали скалками-каталками семечки, лущили кукурузу — початок о початок.

Мама прилегла на узлах немного отдохнуть.

Ксане не отдыхалось, ей хотелось сразу всё обежать и увидеть.

Ксана замечала всё: пробивающиеся из земли петушки возле забора, лохматые, как кисточки, красные стебельки пионов, кусты крыжовника с развернувшимися листьями, каждую лопнувшую цветочную почку. Ксане хотелось припасть к земле, целовать эти живые ростки. Она сама не знала, что так истосковалась.

Ксана вышла на улицу. Перед войной была застроена только одна сторона улицы, а на второй, где на гору протянулись огороды, а дальше легло поле, появилось только несколько домов. Однажды во время сильного ливня с размытых огородов летела в окна домиков картошка. А по базарным дням Ксана с братом закрывали в комнате ставни, тогда через круглую дырочку от болта отражались на противоположной стене нагруженные возы, тётки в цветных платках, коровы, привязанные к возам. Всё это двигалось по стенке вверх ногами…

Когда убирали с огородов, мальчишки выгоняли на поле коров, разводили дымные костры из ботвы, пекли картошку.

А за полем, за самой вершинкой, которая не давала горизонту убежать подальше, был: лес, не видимый ниоткуда. Лес был в овраге, вершины деревьев шумели рядом с колосьями пшеницы. В этот лес можно было нырять, как в реку, — бежать вниз, хватаясь за кусты и деревья, и всё-таки упасть в листья и потом, когда уже сердце перестанет колотиться, долго слушать перешёптывание веток, цвиньканье птиц и смотреть в лёгкое, голубое небо, повязанное вокруг оврага.

Даже в самую жару было прохладно и тихо в лесу. Ксане никогда не приходила в голову мысль, что её может там кто-нибудь обидеть. Лес был Ксаниной тайной, она любила ходить туда одна.

Весной расцветали голубые пролески и сиреневые «собачки» на ломких стебельках, и тогда воспитательницы из детского сада приводили ребятишек, усаживали в кружок, не давая разбегаться, и цветы собирали с самого краешка. Ксане казалось, что она одна владеет глубиной и прохладой леса…

Наверное, и сейчас в лесу цветут «собачки», а то и гусиный лук раскрыл жёлтые звёздочки. Ксана посмотрела на занавешенное платком окно чердака и перешла дорогу.

Только одним глазочком взглянуть на этот лес, который снился даже в Сибири, где её ошеломила тайга.

Не доходя до вершины, Ксана повернулась лицом к городу. Отсюда не было видно разрушенных домов. Белели стены, возвышалась пожарная каланча, блестела узкой полоской река Тясмин. Немцы ушли совсем недавно, а Ксане казалось, что война уже закончилась.

Ксана пятилась, не оглядываясь, чтобы потом сразу увидеть, охватить весь свой лес. Кажется, пора. Резко повернулась и замерла. Леса не было. От края до края широкого оврага тянулись ряды низеньких, у самой земли, пеньков. Даже кусты по краям были вырублены, корявые сучья, как искалеченные руки, угрожали кому-то. Кое-где от пней тянулись хилые веточки.

Ксана смотрела, видела и не могла поверить, не могла понять, кто, зачем, для чего вырубил лес. И вдруг в голову ударила мысль: немцы! Вот они какие, немцы! Ксана оглянулась на город и будто только теперь увидела за тополями улицу Ленина, разрушенную всю, до единого дома, и обрывки моста, загромоздившие реку, и свой дом, в котором устроили конюшню.

Осторожно, стараясь не шуметь, она спустилась вниз. Ей было страшно, как на кладбище. Она села на пенёк, сложила руки на коленях и закрыла глаза…

— Девочка, что ты там делаешь?

Ксана вздрогнула, встала. Наверху стояла женщина, глядела на неё из-под руки. Ксана подошла к ней, узнала свою бывшую соседку.

— Тётя Маруся, зачем они срубили лес?

— Партизан боялись. Лес-то возле самого города.

— Жалко…

— Лес насадим.

— Так когда он вырастет?

— Вырастет когда-нибудь. Лес вырастет… А кто в земле лежит, тот уже никогда не вырастет…

Тётя Маруся тихо пошла по полю, будто разговаривала совсем не с Ксаной, а сама с собой.

Ксана хотела догнать её, спросить, где её дочка Аська, с которой Ксана ходила до войны в один класс, и не посмела.

Вот что такое война! Как же жили здесь люди три долгих года?

Ксана шла домой, и в голове у неё билась только одна мысль: «Проклятые, проклятые фашисты! Бейте их! Война ещё идёт! Бейте, чтобы ни одного, ни пенёчка, ни веточки от них на земле не осталось!»

 

ПОДРУЖКИ

Вера вышла из дому и увидела в конце аллеи, которая ведёт к школе, своих подружек Асю, Раю и Наташу. Вот уже несколько дней они не заходят за Верой, хотя Вера и не знает почему.

Вера взяла портфель под мышку, чтобы было удобнее, и побежала за подружками. Ася оглянулась, что-то сказала Рае и Наташе, и они свернули в переулок. Вера тоже свернула в переулок и увидела, что девочки спрятались от неё за большой куст бузины.

У Веры громко застучало сердце, слёзы горячо прихлынули к глазам.

— Девочки! — сказала она сквозь куст. — Почему вы убегаете от меня?

Девочки перестали шептаться, притаились. Вера заглянула за куст.

Девочкам было неловко. На Веру никто не смотрел. Ася чертила носком ботинка узоры на земле, Наташа и Рая деловито отряхивали юбочки.

— Мы с подлизами не дружим! — наконец сказала Ася.

— Да, конечно, как твоя мама приходила в школу… с тех пор учителя тебе только пятёрки ставят, — добавила Рая.

— В диктанте запятую пропустила, и всё равно Марья Петровна пять поставила. Идёмте, девочки! — Наташа схватила свой портфель и выбежала из-за куста.

— «Умница Верочка, как она хорошо нам всё рассказала!» — голосом учительницы передразнила Ася.

Подружки, смеясь и оглядываясь на растерянную Веру, побежали в школу.

Вере идти в школу совсем не хотелось. Она свернула на тропку и вышла в поле. И тут уж она дала волю слезам. Слёзы скатывались со щёк на фартук, и подсолнухи по краям тропки сочувственно заглядывали Вере в лицо, будто хотели вытереть ей слёзы своими шершавыми шляпами.

«Лучше бы мама и не приходила никогда в школу! — думала Вера. — А Рая ещё тогда поблагодарила её от всего класса… Попрошу маму, чтобы мы переехали куда-нибудь, и тогда уж ни за что не позволю приходить ей в школу. Просто буду Вера, и всё, и никто не скажет, что пятёрки я получаю потому, что моя мама ходит в школу. Вот скажу маме… Нет, не скажу. Ей будет обидно. Ведь она очень волновалась и готовилась несколько вечеров, хоть и главный инженер. А рассказывала она так интересно! Как на заводе из газа получается нить, потом из неё делают много красивых вещей — кофточки и даже шубы… Назло девчонкам буду учиться ещё лучше. Конечно, в пятом классе стало труднее, а ведь ещё хочется и книжки читать. Мама говорит, читай, книжки уже в большую очередь к тебе выстроились. Вот „Хижина дяди Тома“ сначала неинтересной показалась, а потом оторваться не могла, даже слёзы проливала».

Вера вытерла лицо, поправила галстук. Ей стало легче. Что такое её огорчения по сравнению с бедой старого негра Тома? А подружек можно других найти… Вера побежала к школе.

Как нарочно, Веру снова вызвали на первом же уроке ботаники. Учительница была строгая, неулыбчивая. Когда Вера закончила, она спросила у класса:

— Кто дополнит?

У Веры похолодело в груди: разве она что-нибудь забыла? Она видела, что Ася даже подпрыгнула на парте. Лицо её стало напряжённым, глаза она подняла в потолок. Наверное, в уме перебирала всё, надеясь, что Вера что-нибудь пропустила.

— Да, дополнить трудно, — сказала учительница. — Вера рассказала о ядовитых растениях даже то, чего нет в учебниках. Ты, наверное, книжку читала?

— Да, — смущённо ответила Вера.

— Умница. Ставлю тебе пятёрку.

Ася, Наташа и Рая подавленно молчали. Тут уж придраться было не к чему — Вере действительно можно поставить пятёрку, даже с плюсом. Им ведь тоже было интересно, как она про эти ядовитые растения рассказывала. Оказывается, нежный лесной ландыш очень ядовитый. Хорошо, что Вера рассказала, а то и отравиться недолго…

После уроков три подружки возвращались из школы позже всех. Повеселевшая Вера ушла с другими девочками далеко вперёд.

— Вот что, — сказала Ася Рае и Наташе, — у меня есть предложение. Давайте теперь, как только Веру вызовут, следить, что она пропустила, и потом дополнять.

— Трудно! Верка всегда всё знает! — вздохнула Рая.

— А мы тоже всё будем знать, — возразила Ася. — Что мы, не можем выучить, что ли?

Дома Ася аккуратно разложила на столе учебники и принялась за уроки. Надо же, три письменных и три устных. Ничего! Ася упрямо тряхнула головой: не маленькая, выучу.

Когда Ася выполнила письменные задания, к окну подбирались сумерки. Она вздохнула: ведь ещё история, география и по домоводству там что-то вышить. А когда же гулять? Вот почему Вера теперь редко выходит по вечерам во двор. А они считали, что она развоображалась.

Ася встала из-за стола, подошла к окну и ахнула: Наташа и Рая спокойно сидели на лавочке во дворе и обгрызали варёные кукурузные початки.

Ася выбежала на балкон.

— Девочки, что же вы, а уроки?

— Мы уже выучили, — поспешно сказала Наташа.

— И историю, и географию?

— Выучили, — неуверенно ответила Рая.

— А как же дополнять?

— Ну её, пусть себе получает пятёрки. Так и времени погулять не останется, — сказала Наташа.

— Выйдешь? — спросила Рая. — Смотри, я тебе кукурузу оставила.

— Нет! — сердито ответила Ася и ушла в комнату.

На следующий день по истории первой вызвали Асю. Она очень волновалась, но ответила хорошо. Учительница спросила, кто дополнит. Почему-то почти все учителя в пятом классе спрашивали дополнять, как сговорились.

Ася с тревогой посмотрела на Веру. Эта Верка, конечно, что-то вычитала и сейчас обязательно выскочит.

Вера сделала движение, будто хотела поднять руку. Учительница заметила.

— Ты, Вера, дополнишь?

Вера взглянула в тревожные глаза Аси.

— Нет, нет, — поспешно сказала она и спрятала руку под парту, — Она всё рассказала.

— Молодец, Ася, ставлю тебе пять…

Сияющая Ася подала учительнице дневник.

На переменке, счастливая и возбуждённая, Ася подошла к Вере, которая одна стояла у окна и ела яблоко.

— Вера, дай мне, пожалуйста, ту книжку, где ты про ядовитые растения читала…

Вера удивлённо и радостно взглянула на Асю, но ответить не успела. Наташа и Рая потянули Асю за руки в другой конец коридора и зашептали с двух сторон:

— Что, пятёрку получила и сразу к Верке подлизываться пошла, да?

— Эх, вы! — рассердилась Ася. — Ничего не понимаете, а ещё подружки!

 

КАК ПОДСКАЗЫВАЕТ СЕРДЦЕ…

Петя стоял на балконе, ему было скучно. Так всегда: когда нет мамы, не погуляешь. Бабушка боится за него и выпускает только на балкон — подышать воздухом.

На улице потеплело, с крыши капала вода, и за ночь на балконе намёрзло множество сосулек. По сосулькам перебегало солнце, балкон был очень красивый, но Пете не становилось от этого веселее. Он срывал сосульки и бросал вниз. Они втыкались в снег рядышком, замирая по стойке «смирно», как солдаты в строю.

На площадке дети лепили бабу — а Пете нельзя. В соседнем дворе играли в снежки — тоже нельзя…

Из подъезда на дорожку выбежала Катюшка, похожая на яблоко, одетое в шубу, — круглые красные щёки и пушистая красная шапка. Она разбежалась, проехала по ледяной дорожке, потом посмотрела вверх, увидела Петю.

— Ты что, заболел? — сочувственно спросила она.

Петя кивнул, ему не хотелось признаваться, что он вовсе не заболел, а просто бабушка считает его маленьким и пойдёт с ним гулять за ручку, когда сварит обед.

— А зачем же ты сосульку ешь?

Петя испуганно оглянулся — не услышала ли бабушка — и бросил сосульку вниз. Она разлетелась возле Катюшкиных ног, блестящие кусочки завертелись на льду.

— Не попадёшь! Не попадёшь! — дразнила Катюшка, скользя по дорожке туда-сюда.

Сосульки со звоном разбивались об лёд, но ни одна не попадала в юркую Катюшку. Сосульки кончились, а Петя так ни разу и не попал.

Он оглянулся, поискал, что бы бросить ещё, схватил небольшой осколок кафельной плитки и швырнул.

Катюшка крутанулась на одной ноге и вдруг застыла на месте, схватившись обеими руками за лицо.

Петя с ужасом увидел, как по Катюшкиным пальцам прямо в рукава шубы потекло что-то тёмно-красное. Кровь!

— Катюшка! Я нечаянно! — закричал Петя. — Правда же, нечаянно? Мы же играли… Ну что стоишь? Иди скорее домой!

— Дома никого нет! — не разжимая рук, сказала Катюшка и заплакала тоненько и жалобно.

— Катюшка, подожди, я сейчас! — Петя ринулся в комнату и наткнулся на бабушку.

— Никуда я тебя не пущу! — сказала бабушка. — Придёт мама, тогда разберёмся.

— А Катюшка? У неё же кровь! — Петя подбежал к окну: Катюшки не было.

— Доигрался! Лучше бы я тебя и на балкон не выпускала. Что теперь будет? — Бабушка закрыла дверь и положила ключ в карман фартука.

Петя в отчаянье махнул рукой, снял пальто и пошёл в ванную. Бабушку не переспоришь… Что же делать? Петя открыл кран, вода зашумела в раковине.

— Бабушка, иди-ка сюда.

Бабушка появилась на пороге, держа на весу испачканные в муке руки.

— Иди ближе, посмотри, что там плавает…

Бабушка наклонилась над раковиной, Петя выскочил из ванной и закрыл дверь на задвижку.

— Бабушка, — сказал он в щёлку, — не волнуйся. Вымой руки и посиди на табуреточке. Я только взгляну…

— Отопри сейчас же! — сказала бабушка. — Всё равно ты никуда не пойдёшь, ключ-то у меня!

Петя бросился на балкон. Прыгнуть? Хоть и второй этаж, а высоко!

Петя вспомнил, как мальчишка из соседнего дома взобрался на четвёртый этаж по водосточной трубе. Сколько воплей тогда было во дворе!

Петина мама строго наказала Пете, чтобы он не вздумал брать пример, а папа сказал:

— Да наш мазунчик и не способен на такое!

И хоть папа успокаивал маму, в этих словах Пете почудилось что-то обидное. Нет, папа, ты ещё не знаешь своего сына!

Петя надел пальто, снял в кухне бельевую верёвку.

Бабушка стучала в дверь ванной:

— Петя, Петя, что ты придумал, сейчас же открой!

Но Петя больше не колебался. Он обвязался верёвкой, конец прикрепил к перилам и обхватил руками и ногами водосточную трубу. Он даже не успел испугаться, как оказался на земле. На пальто и рукавицах осталась широкая ржавая полоса.

Петя забарабанил в Катюшкину дверь. Открыла соседка.

— Ты к Катюше? Её нет. Мама повела в поликлинику. Какой-то хулиган чуть не выбил ей глаза. Ты не видел кто? Катюшка не говорит.

Петя мчался по тротуару, как паровоз по рельсам. Прохожие шарахались от него в разные стороны.

В поликлинике ему пришлось снять пальто. Нянечка посмотрела на ржавчину, покачала головой.

— Тебе к кому? — спросила она.

— К такому врачу, если глаз выбьют…

— Значит, к хирургу, на третьем этаже. Только сначала надо в регистратуру.

Но Петя уже летел, наверх через две ступеньки.

Возле кабинета с табличкой «Хирург» никого не было. Петя прислушался — в кабинете тихо. Но вот раздался тоненький Катюшкин плач и мужской голос:

— Не плачь, твоё счастье, что в глаз не попало. А эта царапина до свадьбы заживёт и жирком заплывёт.

— А люди-то какие! — Это голос Катюшкиной мамы. — Ударили девочку и бросили. Хорошо, что я сразу домой вернулась.

У Пети гулко забилось сердце. Он повернул ручку двери и почувствовал себя так, будто нырнул в воду с открытыми глазами и разинутым ртом.

— Что тебе, мальчик? — спросил врач в белой шапочке. Он писал, сидя за столом, а Катюшка возвышалась на белом, круглом, как у рояля, стуле, и медсестра перебинтовывала ей голову.

— Это я ударил её… — сказал Петя.

— Вот как! — Хирург отложил ручку, подошёл к Пете. — Зачем же ты пришёл?

— Я думал… может, надо… У Катюшки вытекла кровь… Возьмите мою! — Петя решительно завернул рукав. — Возьмите мою кровь!

— Ой, не надо! — заплакала Катюшка одним глазом. — Он же не нарочно! У меня вытекла одна капелька, просто синяк надулся.

— Ладно, идёмте! — сказала Катюшкина мама. — Герои…

И хоть ещё до лета было далеко, они зашли в кафе-мороженое и Катюшкина мама сказала, что они могут выбрать себе мороженое кто какое хочет.

Петя старался не думать, как он объяснится с бабушкой и мамой. Если они ничего не поймут, то папа непременно должен понять! Ведь бывают в жизни такие моменты, когда, чтобы быть честным и мужественным, надо поступать так, как подсказывает сердце.

 

ВСЕГО ЛИШЬ БАРБОС!

Незабудки — живые капельки — росли на скалах. Большие, на длинных стеблях, они крепко держались за холодные камни. Внизу раскачивалось море и через равные промежутки времени ударяло волнами о скалу, осыпая её брызгами.

— Ди-им! А как это здесь выросли незабудки? — спросил Боря.

— Не знаю…

— А может, это море их набрызгало?

— Нет, море же солёное. Брызги высохнут — останется соль.

Они лежали на скале, свесив головы вниз, и смотрели, как тужится море, чтобы достать и слизнуть незабудки, но только обдаёт брызгами и отступает.

Две стриженые головы торчали над скалой, а между ними выглядывала третья, остроносая, ушастая — Рэм.

Ещё осенью папин знакомый подарил Бобу и Диму щенка и обнадёжил, что из него вырастет настоящая овчарка. Щенок сразу оставил в коридоре следы, мама разворчалась, но Боб и Дим накрепко пообещали маме, что кормить, убирать за щенком и водить его на прогулку они будут сами. Назвали щенка Рэмом. К лету Рэм вырос, но уши у него висели, а хвост завёртывался вверх. Отец смеялся и говорил, что напрасно его назвали так высокопарно — Рэмом: ведь это всего лишь барбос.

Боб погладил Рэма по шее. Рэм благодарно лизнул его в щёку и тут же, чтобы не обидеть, лизнул и Дима. Боб потрогал вялые уши собаки, поднял их торчком, но когда отпустил, уши снова повисли. Боб вздохнул.

— Они уже не будут у него стоять, да, Дим?

— Какая разница? — сказал Дим. — Мы же не пограничники, это им нужны чистокровные овчарки, а наш Рэм всё равно всё понимает. — Дим вскочил.

Рэм радостно подпрыгнул, готовый ринуться за ним, но Дим строго прикрикнул:

— Тубо! Нельзя! Лежать!

Рэм виновато вильнул своим непородистым хвостом, лёг возле Боба, тревожно повизгивая.

— Молодец! — похвалил Дим. — Теперь за мной!

Он помчался с сопки, хватаясь руками за лиственницы, которые осыпали мчавшихся следом Рэма и Боба мягкими, уже пожелтевшими хвоинками…

Это было первое дальнее путешествие Рэма. За день он набегался, его неокрепшие лапы устали, и на обратном пути он начал хитрить: спрячется в густых кустах стланика или за большим пнём и отдыхает, пока его ищут. Сначала все смеялись, потом отец начал сердиться: надо спешить к автобусу, а Рэм задерживает.

Спускаясь с сопки, они увидели невесёлое зрелище: на стоянке автобуса собралось сотни полторы людей. Почему-то на эту окраину города с самыми грибными и рыбными местами автобусы ходили совсем редко.

Пришёл автобус. Люди облепили его, но дверь не открылась. Кондуктор что-то показывала руками через окошко, будто играла на гармошке. Губы её быстро двигались. Хотя слов не было слышно, все поняли, что сказала сердитая кондукторша: автобус не резиновый, наведите порядок, потом открою дверь.

— Товарищи! — сказал отец Боба и Дима, и все сразу затихли, потому что голос у отца был сильный и красивый, да и сам он, высокий, загорелый, вызывал к себе симпатию. — В автобус должны сесть женщины и дети. Этот автобус последний. Мужчинам придётся идти пешком.

— Мы не дети, — торопливо сказал Боб, — мы тоже пойдём пешком.

— И Рэм пойдёт с нами, — добавил Дим.

— Нет, — возразил отец. — Вы сядете с мамой в автобус, хотя вы уже и не дети, а с Рэмом пойду я.

Когда женщины и дети вошли в автобус, оказалось, что туда ещё поместится десятка полтора людей. Начался настоящий штурм. Мужчины лезли по принципу — кто ловчее. И вдруг Боб и Дим увидели, что их отец тоже оказался в автобусе.

— А как же Рэм? — закричали они вместе и попытались протиснуться к выходу, но бесполезно. Автобус с открытыми дверями, из которых, как сосиски, болтались руки и ноги, медленно пополз по дороге.

Рэм с жалобным скулением немножко потрусил следом, а потом вернулся на остановку.

Боб и Дим плакали. Они не хотели ничего говорить и слушать, они не хотели смотреть на отца, а заодно и на маму.

Мама в спортивном костюме сидела в углу дивана, отец ходил по комнате широкими шагами, Дим и Боб уткнулись в портьеру. Света не зажигали, потому что никому не хотелось смотреть друг на друга.

— Из-за чего, собственно, весь сыр-бор? — наконец сказал отец, остановившись посреди комнаты. — Из-за какого-то барбоса? Да разве это собака? Я вам завтра же принесу настоящую овчарку, даю честное слово! Ну, хватит хлюпать!

Отец подошёл к двери, взял Боба и Дима за руки, привлёк к себе. Они вырвались, и Боб сказал:

— Ты предатель, а Рэм думает, что это мы такие!

— Да ты понимаешь, что говоришь? — с горечью и возмущением воскликнул отец. — Ведь я был на фронте, у меня ордена и медали…

— Хоть ты и был на фронте, — возразил Дим, — я не хотел бы воевать с тобой в одном окопе!

Эти слова иногда о ком-нибудь говорил отец, и они обозначали самое плохое, что можно сказать о человеке. Так считали все: отец, Боб и Дим, мама.

— Почему? — тихо спросил отец. Он стоял посреди комнаты, большой, сильный, но даже в темноте было видно, как он растерялся.

— Ты бы бросил меня, как Рэма, — ответил Дим.

Тихо в квартире. Спят рыбы в аквариуме. Спят краны в ванной и электрические лампочки. Только дверь не спит. Скрип-пиу! Через полчаса снова — скрип-пиу-у!

Идут по дороге две маленькие фигурки. Крепко держатся за руки, молчат, чтобы никто не услышал. Слишком громко стучат ботинки по широким бетонным плитам тротуара.

— Тише! — шепчет Дим.

— Я и так тихо, — отвечает Боб и, споткнувшись, летит в канаву. Дзе-ле-лень-дзекк! Покатился фонарь под горку.

— Ты не плачешь? — спрашивает Дим, поднимая Боба.

— Нне-ет! — отвечает Боб.

Темно на дороге. Кончился тротуар. Галька пырскает из-под ног, как лягушки. Небо только, над морем чуточку светлее. А там, где горбатая сопка, съёжившись от холода, уткнулась носом в землю непроглядная темнота. Там, у сопки, конечная остановка автобуса. Там остался Рэм.

— Может, фонарь засветим? — спрашивает Боб.

— Нет, ещё увидят, — отвечает Дим.

— Кто увидит?

— Кто-нибудь…

Вдруг впереди, на дороге, появился маленький жёлтый огонёк, всё ближе, ближе. Боб и Дим спрятались в канаву.

Что-то странное двигалось по дороге. Кто-то большой на велосипеде, за ним, сзади, приткнулся другой, поменьше, ноги в стороны вытянул, чуть не по земле тянутся. Над плечами большого будто ещё одна голова, выпирает рюкзак, а над ним вертится что-то маленькое, остроносое, ушастое. Едет эта громадина тихо, медленно, виляют колёса от тяжести. Вдруг сверху, из рюкзака, — гав! гав! гав!

— Рэм! Рэм! — Боб и Дим с радостными воплями выскочили из канавы.

— Батюшки! — воскликнула мама. Велосипед накренился, и она оказалась на дороге.

Отец слез с велосипеда, устало вытер лоб, снял рюкзак.

— Вот ваш барбос. Целуйтесь…

 

КАК ДВОЙКУ ВЫБРОСИЛИ НА ПОМОЙКУ

Новый дом стоял на отшибе, почти в лесу. Построили его весной, когда сошёл снег. Кликнул Мишин отец шестерых братьев на помощь. Перекатывали братья, один другого выше, брёвна, обтёсывали топорами, складывали сруб.

Из деревни приехал Мишин дед. Хоть уже весна повернула к лету, ходил дед в подшитых кожей валенках, наступал с хрустом на жёлтые щепы, тыкал пальцем в законопаченные щели между брёвен, гладил руками тёплые доски.

— Гоже… Гоже… — повторял. — Хорош домина. А построил-то где? Для леса, для волков…

— Какие тут волки? — смеялся Мишин отец. — Слушайте!..

Топоры застыли в руках. Дядя Дмитрий перестал тянуть длинную лесину наверх, навострил ухо.

За соснами, за их бесперебойным, будто отдалённым, как из-под земли, шумом доносился протяжный звон: з-зн-н… з-з-н-н…

Звенел лесопильный завод, вплетая свою песню в шум сосен и пересвист птиц.

— Тебе место не нравится, дед? — Отец лукаво глянул на Мишу, который исподлобья смотрел на деда. — А Мишка-то наш очумел от леса…

Миша открыл глаза, глубоко вздохнул. В доме пахнет, как в лесу. На дощатых, чистых стенах выступают капельки смолы. Такой же золотой, медовой, как на живых соснах. И Мише кажется, что дом, как дерево, живой.

Тук-тук, тук-тук…

Наверное, отец встал рано, потюкивает топориком. Миша приподнялся.

Отец спал рядом с матерью на полу; его волосы, под цвет небелёных сосновых стен, доставали до золотистых стружек, рассыпавшихся вокруг.

Тук-тук, тук-тук…

Миша осторожно отворил окно. Дятел на сосне не испугался. Ему было некогда.

«Тук-тук, тук-тук… Спите, лежебоки… А мне не до сна. Надо работать. Тут-тук, тук-тук…»

Миша смотрел на красный хохолок, рябенькие крылышки, длинный деловитый нос. Теперь всё это его: и дятел, и сосны, и золотой дом с пучком сосновых веток на маковке. И завод за лесом: зн-зн-зн…

Миша влез на подоконник, взмахнул руками, как птица крыльями, и прыгнул. Дятел перелетел на другую сосну и снова, не теряя времени, задолбил.

Миша мчался между деревьями, скользя голыми пятками по лежалым иглам, подскакивал на шишках. Он прижимался ухом к сосне, другое ухо закрывал ладошкой, вслушивался в напряжённый гул…

— Ох, Мишка! — говорила мать, когда он прибегал домой, хватал яйцо со стола — цок-цок! — полный рот. Потом второе — цок-цок! — и нет второго яйца. Нетерпеливо смотрел на струйку, льющуюся из самоварного носика, пил с блюдца, чтоб поскорее. Здоровенный пирог с картошкой, который давала ему бабка Катюша, надкусывал на ходу, не слушая привычной её присказки:

— Съешь с концыка до концыка…

Пирог съедал, лёжа на спине и глядя, как сдвигаются и раздвигаются сосны в вышине. «Концык» пирога нёс в муравьиную кучу за то, что муравьи давали ему кислый сок.

— Что, отец, с Мишкой делать? Совсем одичал в лесу, — жаловалась мать. — Осенью в школу. Как его за парту усадишь? Ты бы, Верунька, хоть буквам его выучила.

Мишина сестра Вера, которой доставалось больше помогать матери по хозяйству, чем бегать, взяла свой старый букварь и с радостью убежала в лес искать брата.

Далеко не пришлось ходить. Миша совал в муравьиную кучу голый, без коры, прут, сдувал с него муравьёв и обсасывал.

— Миша, иди, что покажу. — Вера раскрыла страничку с картинками.

Миша глянул без интереса, снова сунул прут и, тряхнув, протянул Вере. Она облизала. Вкусно!

Потом они вместе слушали, как гудят сосны, собирали смолу и скатывали в липкие катыши, смотрели, как выскакивают из машины доски, прыгали с забора в кучу опилок.

Перед самым домом, вытряхивая из волос опилки, Вера раскрыла букварь, ткнула пальцем в букву.

— Мишка, это буква «мы», похожая на ворота. Так мамке скажешь, а не то попадёт нам…

— Одну букву выучили! — похвастала Вера маме, которая с сомнением глядела на них. — Вот. — И запела сладким голоском: — Какая это буковка, скажи, Мишенька?

Миша напряжённо смотрел на букву-раскоряку, с тоской глянул на стол, где исходила паром картошка в миске и чуть сами не похрустывали тугие вилки квашеной капусты. Сказал басом:

— Во-ро-та…

— У, немтырь! — рассердилась Вера.

Отец блеснул солнечными зубами.

— Не трогайте парня. Придёт время — своё возьмёт.

Мишка боком протиснулся к столу, на лавку, сунул в рот горячую картофелину, скатил языком приставшую к вилку мочёную клюквину.

Перед летними каникулами у Веры в школе был праздник.

— Возьми с собой Мишу, — попросила мать. — Праздник небось поправится ему. Захочет в школу и буквы учить станет.

Утром Мишу не пустили в лес.

Белая рубашка трещала на его богатырских плечах.

— И куда тебя несёт? В пору в третий класс идти, да в голове пусто, одни сосны шумят, — огорчалась мать, запихивая Мишу в его парадные штаны.

— Хорошо, мать, хорошо! — радовался отец. — В нашу породу.

— За войну народ измельчал без хлеба, а теперь чего не расти, — добавила своё и бабушка Катя. — Пирогами белыми давиться стали.

— Я с концыка до концыка ем! — возразил Миша.

В школе Мише не понравилось. Сначала всё было ничего, красиво, как на Первое мая. И с флагами ходили, и танцевали, и пели. А потом одной девочке прикололи на спину какой-то чёрный знак, посадили её в тачку, гурьбой повезли по кругу и вывернули из тачки на краю площадки. Все смеялись, Миша даже на табуретку залез, но не смог разглядеть, что же дальше случилось с той девочкой.

— А куда это девчонку выбросили? — спросил он у Веры, когда они шли домой.

— Это двойку выбросили на помойку, чтоб не водилась в нашем отряде.

— Я же видел, что девчонку…

— Видел — и хорошо. Не будешь буквы учить — и тебя выбросят!

Теперь Миша о школе думал со страхом. Его, конечно, тоже выбросят на помойку. Ни одной буквы он не запомнил, хоть теперь не только Вера, а иногда и мать сажала его за стол, показывала буквы и заставляла повторять: «мэ», «а», «пэ»…

Миша спасался от них в лесу.

Первого сентября Вера убежала в школу пораньше. Мать надела Мише школьную форму, новые ботинки. Портфель блестел замочком на столе.

— Пойди постой у крыльца, пока мы соберёмся с отцом…

А когда они вышли, Миша исчез.

Отец нашёл его за леском. Новые ботинки и шапка лежали на траве, у ручья, форменные брюки были подвёрнуты до колен, рукава куртки — до локтей, а Миша увлечённо шарил по дну руками.

— Мишка! — огорчился отец. — Задаст тебе мать!

Миша вздрогнул, вышел из воды, виновато стал перед отцом.

Отец помог ему обуться, попытался выправить складочки на брюках, вытер ботинки платком.

Миша вдруг прижался к отцу и пробасил ему в живот:

— Папка, я не хочу в школу!

В семье нежностей не разводили. У отца что-то тёплое заструилось возле сердца. Он поднял сына на руки, крепко прижал его, плотного, тяжёлого, к себе.

— Что же ты, мужик, слезу пустил?

— Не хочу на помойку! — И Миша рассказал отцу, что видел в школе.

Впервые за свою жизнь он сказал так много слов сразу.

— Не бойся, сынок, не дадим в обиду. Не страшны нам двойки, одолеем. Мало каши ел, что ли?

— Много! — сказал Миша, всхлипывая в последний раз.

— То-то…

Тук-тук, тук-тук… — донеслось с сосны.

— Вишь, и дятел говорит: так-так, за дело пора.

— Что же вы запропали? — напустилась на них мать.

— Тихо, мать. С лесом прощались, а теперь можно и идти.

Миша крепко держал сильную руку отца, сжимая другой жёсткую, холодящую ручку портфеля.

«Ничего, — думал он. — Одолеем… с отцом-то…»

 

НЕ ЗАСЛОНЯЙ НАМ СОЛНЦЕ!

Миша и сам не понимал, почему так полюбил этот северный город на берегу Охотского моря. Он мог часами бродить по улицам, смотреть на сиреневый воздух над сопками, слушать, как шумит море.

Когда моросил едкий дождик или с моря клубящейся горой двигался туман, прирастая седыми космами к тротуару, затыкая душными пробками форточки, — всё равно Мише не сиделось дома, всё равно всё вокруг было необычным, волнующим.

Особенно хорошее время наступало весной. Дни стояли солнечные, звонкие. Сияло солнце, сияло небо, сиял снег на сопках. Тогда не только такие влюблённые в Север, как Миша, не могли усидеть дома. Лыжня, которая уходила в сопки прямо из города по реке, была похожа на муравьиную тропу.

Недавно в Мишину квартиру вселились новые жильцы: папа, мама и две девочки. Одна, Алина, постарше, ходила в восьмой класс, другая, Соня, — как Миша, в четвёртый. Они приехали с материка, ничего ещё здесь не видели и не знали, и Миша чувствовал себя по сравнению с ними богачом. Он предвкушал, как поведёт их по городу, к морю, в сопки на лыжах.

Наконец пришло воскресенье. Девочки не очень твёрдо держались на лыжах, да ещё без конца ахали и охали, разглядывая загорающих на снегу лыжников.

Через сопку перебрались в ложбинку, где не было ветерка, а редкие деревья, усыпанные инеем, красовались друг перед другом.

Алина и Соня поехали заглянуть ещё «вон за ту горушку», они были ненасытны, а Миша раскопал под корягой свой тайник, достал банку с сахаром и заваркой, разложил костёрик, натаял снегу, заварил чай.

Вдыхая аромат горячего свежего чая, Алина и Соня снова заахали и заохали…

Ехать на лыжах не было сил. Вскарабкались по откосу на дорогу, по пути собирая на оттаявших кочках прошлогоднюю бруснику.

На дороге остановились передохнуть. Стояли молча, оглядывая покрытые лыжниками сопки, голубое небо. Казалось, солнце растворилось в воздухе и наполнило каждую извилинку на земле.

— Ну-у?! — торжествующе сказал Миша.

— Хорошо! — выдохнула Алина. — Просто хорошо!

— Ты всегда бери нас с собой. Ладно? — попросила Соня.

Они взяли лыжи на плечи и пошли по дороге, не разговаривая, чтобы не расплескать в себе солнца.

— Эй ты, корова в красном костюме! — раздалось вдруг сзади. — Сперва лыжи научись носить, а потом воображай!

Алина, Соня и Миша разом оглянулись.

По дороге ехали на велосипедах трое. Мальчишки как мальчишки, раскрасневшиеся от долгой езды. В последнее время стало модным кататься на велосипедах зимой.

У мальчишек были весёлые глаза, они улыбались, и трудно было поверить, что кто-то из них обидел Алину.

Алина, Соня и Миша сделали вид, что ничего не слышали. Они посторонились, чтобы ребята проехали, но ребята не хотели проезжать. Притормаживая велосипеды, они ехали сзади и, как пощёчинами, осыпали лыжников насмешками.

— Академик в очках! Не мог себе барышень получше выбрать!

— У высокой-то, у высокой одна нога короче другой. Ха-ха-ха!

— А маленькая надутая, как лягушка…

Миша взял лыжи наперевес и ринулся на обидчиков. Наконечники на палках сверкнули, как пики.

Но мальчишки на велосипедах были неуязвимы. Быстренько отъехав назад, они снова принялись изощряться, выдумывая слова пообиднее.

— Давайте не обращать внимания!

Алина гордо тряхнула головой, и трое лыжников с пылающими щеками независимо зашагали по дороге к городу, будто их не касалось то, что происходит сзади. Но это было нелегко, тем более что велосипедисты совсем обнаглели.

«Хотя бы какая-нибудь машина! Хотя бы один мужчина! — думал Миша. — Мы бы им показали!»

«А разве ты не мужчина?» — спросил кто-то невидимый насмешливо.

— Хватит! — Миша остановился, снял лыжи с плеч.

Девочки поняли его. Они тоже сняли лыжи с плеч, с решительным видом взяли их наперевес, выставив острые лыжные палки.

Остановились и велосипедисты.

— А ну, подъезжайте поближе! — крикнул Миша. — Что вы лаете издали, как трусливые собаки?

Велосипедисты пригнулись, нажали на педали и, вильнув на обочину, проскочили мимо приготовившихся к драке лыжников.

Но ездить зимой на велосипеде не так просто. У одного велосипедиста колесо прошло юзом и врезалось в подтаявший снег. Мальчишка кубарем перелетел через руль и распластался на дороге. Его друзья без оглядки мчались к городу.

Мальчишка лежал, заслонив голову руками.

— Он думает, что мы его будем бить! — сказала Алина с презрением.

У Миши действительно чесались руки, но геройского мало — бить поверженного. Вот если бы те двое не увильнули, он бы разделал их под орех!

— Вставай! — Миша ткнул мальчишку палкой. — Вставай, а то проткну!

Мальчишка встал. Лицо его было в грязи, на коленях налипли снежные лепёхи. Он с тоской смотрел на спины своих товарищей, мелькнувшие в последний раз на дороге и скрывшиеся за поворотом.

— Ну, что молчишь? — подскочила Соня, действительно похожая в пушистом зелёном костюме на лягушонка. — Говори, говори, придумывай!.. Как это ты нас обзывал?

Мальчишка хлюпнул носом:

— Только палками не бейте, они острые-е-е…

— Иди, — сказала Алина, — противно на тебя смотреть.

— Может, возьмём его велосипед? — предложил Миша. — Пусть родители придут…

— Отдай! Пусть идёт и не заслоняет нам солнца!

Мальчишка поднял велосипед. Пригнувшись, всё ещё ожидая удара, повёл по дороге, потом вскочил на него, немного отъехал и, обернувшись, показал Соне язык.

— А всё равно ты лягушка!

Трое засмеялись. Злости уже не было. Хамство и подлость, которые свалились на них, были ничтожными по сравнению со всем, что напоило их сегодня красотой, пахучей, как чай, заваренный на талой воде.

Они могли отвести душу — наколотить мальчишку, отобрать велосипед. Но зачем? Ведь они видели, как валялась на дороге трусость, уткнувшись носом в грязь, как поспешило скрыться за поворотом предательство.

А над сопками, над городом, расправляя свои полуденные плечи, хозяйствовало солнце!