В ноябре на Приморском и на площади Ушакова зацвели розы и примулы. Они были не такие пышные, не так налиты красками, как летом. Но они цвели. Их можно было рассмотреть из окна троллейбуса.

Осень стояла теплая.

Иногда на работу мы ехали с Костей в одном троллейбусе.

С того самого дня после соревнований Костя почти не говорит со мной. Не могу сказать, что я очень страдаю от этого. Я ничего не собиралась и не собираюсь менять. Я живу сейчас и мне не верится, что все, что происходит, происходит со мной. Словно я — меченая счастьем.

Мне кажется, скоро я привыкну к тому, что Косте нет до меня дела, а мне — до него.

Кажется. Но пока я еще не привыкла.

Когда мы попадаем с ним в один троллейбус, мне каждый раз хочется, протолкнувшись в толпе, добраться до него и сказать:

«Это глупо не разговаривать со мной из-за того, что я встретила Виктора. Так не поступают».

Но я не говорю ему этого. И он поступает, как никто не поступает.

В остальном Костя — прежний. Вполне прежний. В бригаде он все старается «поставить на место» Губарева, бригадира. Но Губарев — не Виктор. Это Виктор мог засмеяться и «встать на место». Губарев шуток не понимает. Слов — тоже; во всяком случае не всегда.

Косте не нравилось, что Губарев, «как петух, наскакивает на всех и орет во все горло». И уж с чем совсем не мог смириться Костя — это с тем, что Губарев почти не работал. Один раз Костя ему так и сказал:

— Ты, Губарев, для всех передовой: для газеты, вон для, прораба, и для самого себя. А для меня — нет. Бригадир всего два часа в день имеет право работать на монтаже. Выходит, пять часов в день ты за прораба работаешь, а за тебя, передового, пять часов в день я ломом орудую.

Видели бы вы тогда Губарева! Губарев прямо-таки окаменел в безмолвной угрозе. Это был больной вопрос, который в бригаде никто из старых рабочих не поднимал. Все помалкивали: в общем бригада пока зарабатывала больше, чем другие. А дело было вот в чем.

В Севастополе Губарев прославился еще облицовщиком. Облицовка — это своего рода начальная ступень скульптурного мастерства. У Губарева было особенное чувство камня. Сопротивление материала его рука улавливала с чуткостью прибора. И каждый следующий удар бывал точно такой, какой нужен по сопротивлению. Из-под топора, выбирающего из глыбы блока кусок за куском, вырисовывался изящный кронштейн или плитка с фигурными линиями. В бригаду Губарев подбирал лишь подобных себе: не старательных, не послушных, нет — тех, у кого, как у него, было в руке «чувство камня».

В то время Костя при желании еще мог бы пройти под столом пешком.

Теперь в Севастополе уже нет облицовщиков. Севастополь счастливо избежал упреков в украшательстве.

Лишь раскрепленные кое-где шишки на карнизах домов да экседра с полукупольным завершением кинотеатра «Украина», обращенная к морю, нагоняет тень на лица архитекторов.

Когда перестали облицовывать здания, Губарев остался с прежней бригадой. Вдруг выяснилось, что у всех этих умельцев с «чувством камня» в руке — изрядная физическая сила. А сила до самого тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года была решающей для севастопольских каменщиков: строили из маленьких блоков-камней, выпиленных из инкерманского камня. Блок был маленький, с предельным весом, который позволяет поднимать мужчине техника безопасности: шестьдесят килограммов. И опять бригада Губарева долгие годы, за которые Костя давным-давно перестал под стол пешком ходить, оставалась первой.

Облицовщиком Губарев обрабатывал камня больше, чем любой другой в его бригаде. Наверное, он любил эти изящные кронштейны в своих жестких пальцах, любил плитки с фигурными линиями, любил сознавать, что есть в нем самом нечто такое, что одним скульпторам сродни. Когда же в кронштейнах отпала нужда, Губарев как бы обиделся, что ему всего-навсего надо поднимать и ровно класть в стену белые, одинаковые камни. А потом, со временем, встала под сомнение и необходимость недюжинной силы. Будь каким угодно сильным, а каменный блок в этаж высотой все равно не поднимешь. Есть башенный кран — так все сильные. А нет крана — так не все ли равно, чуть-чуть сильнее ты других или нет?

Вот в эту-то полосу кровной губаревской обиды на все и пришли мы с Костей в бригаду. Обиженный переменами, Губарев тешил самолюбие тем, что все меньше и меньше работал физически, все больше становился распорядителем, маленьким прорабом бригады. Прораба (не Виктора, Виктор — старший прораб) это устраивало, так как Губарев в результате брал на себя какие-то его, прорабские, обязанности. Но Костю никак не устраивало. А после того, как мой отец весь город всполошил, заставил и горком, и горисполком посмотреть, наконец, какой брак гонит завод железобетонных изделий, Костя стал совсем непримиримым.

— Если Кириллов тем браком, который выпускал на заводе, съедал один пятиэтажный дом, то второй пятиэтажный дом у нас съедают Губарев и такие, как Губарев, — подсчитывал Костя.

Эти «подсчеты» доходили до ушей Губарева.

Иногда Губарев так поглядывал на Костю, что, казалось, готов столкнуть его с рабочей площадки на третьем этаже.

— Есть, милаша, работа и работа, — издеваясь, говорил он Косте. — Ломом ворочать, милаша, одна работа. Мозгами ворочать — другая работа. Есть, милаша, трудность и трудность. Ломом ворочать — одна трудность. Мозгами ворочать — другая трудность.

И уходил, даже чуть пригнув плечи, как человек, который взваливает на себя куда большую тяжесть, чем любой другой в его бригаде.

В тот день Виктора на нашем доме не было. Участок у нас огромный: пять домов, школа, детский сад и магазин.

Когда я пришла на работу, Костя уже был у своего места. Сидел на бетонной перекладине, запрокинув голову, и свесив ноги. Сидеть было просторно: под ногами два не разделенных полом этажа.

Было еще несколько минут до начала работы.

— Пряжников! Поедешь со мной на второй участок за инструментами, — Губарев махнул Косте рукой в брезентовой рукавице.

Я видела снизу; как Костя, раздумывая, не поднимался. Определенно, подумал про себя: «Это Губареву стыдно уже самому инструменты таскать. Казачок нужен».

— Эх, Губарев, Губарев, родиться опоздал! — сказал Костя Губареву, все еще с перекладины. Потом слез, почти скатился по деревянной стремянке вниз.

— Это для чего родиться-то опоздал? Для войны — успел. Для пятилеток — успел (с утра настроение у Губарева было хорошее. Он готов был шутить).

— Не-е, — улыбнулся Костя. — Из тебя бы столбовой дворянин вышел.

— Сам ты — столб! — обозлился Губарев, выбрал слово, показавшееся ему самым обидным. — Ты у меня порассуждай, порассуждай! Вылетишь из бригады, сам выть будешь, — пригрозил он, сразу став деловым и озабоченным человеком, у которого каждая минута на вес золота.

— Что, и — не смей рассуждать? — невинно полюбопытствовал Костя. — Нет, Губарев, ты по крови — столбовой.

Они вдвоем прошли мимо нас с Аней. Брянцева, как всегда, закутывала голову и лицо своим синим платком до самых глаз. Она с редким упорством берегла лицо. У Губарева уже давно, года четыре назад, умерла жена. Губарев старше Ани лет на четырнадцать. Но все равно они вот-вот поженятся.

Инструменты Костя привез через полчаса. Один. Без Губарева. Губарев уехал в управление. Видно, задетый словами Кости, Губарев приказал «побыть до него в его шкуре» — быть за бригадира.

— Тебе? — спросил дядя Ваня Ребров, монтажник шестого разряда. Дядя Ваня всегда заменял бригадира.

— Мне, — подтвердил Костя. Я посмотрела на него: выглядел он невиннее овцы. Не врал.

— Ну, валяй! — все удивляясь, согласился Ребров.

Виктор был на другом объекте, наш прораб — на другом доме. Губарев — в управлении. И Костя один-одинешенек принимал у шоферов материалы, расписывался на всех заявках, решал, кому из нас что делать, и сам рядом с Ребровым стоял на монтаже.

К обеду Губарев еще не вернулся.

Обед нам привозили прямо на участок, в прорабскую. Мы сидели за столом с Аней Брянцевой.

— Жалко мне тебя, Женька, ей-богу! — вдруг пожалела Аня.

Я подняла голову от книги.

— Это почему? — удивилась я.

— Ешь и не видишь, что у тебя в тарелке плавает. А замуж выйдешь, обед готовить да мужу рубахи наглаживать, — не все ли равно будет, знаешь ты эту самую алгебру или не знаешь? Доказано: без алгебры это даже лучше получается.

Я засмеялась.

Анино лицо я вижу вот только в обед, в прорабской, да после работы. А так всегда вижу лишь синий платок да затерявшиеся в нем глаза. Когда ее спрашивают, чем она мажет лицо, Аня неизменно отвечает: «А вон известку развожу». Лицо у нее в самом деле матовое, с каким-то ровным-ровным светом. Не потому, конечно, что она его прячет. Просто оно у нее само по себе такое.

— А мне тебя жалко, — сказала я ей.

— Меня? — удивилась теперь Аня. — Это почему?

— Из-за Губарева. — Я видела, как Губарев разговаривал с нашим крановщиком, неженатым парнем, который всегда был рад перекинуться словечком-другим с Аней. — Когда я слушаю Губарева, я как-то перестаю понимать разницу между мужеством и… хамством. По-моему, у него одно переходит в другое.

— Дура, — рассмеялась Аня. — Так он ведь и хам для меня!.. Понимаешь, вот сказал Пётр, что буду я его. И ему на всех плевать. Крановщику чуть ноги не переломал. К окну моему ребята теперь даже подойти боятся. Я ему — «не люблю!» А он: «Ну и начхать. Полюбишь!»

— А тебе не кажется, что это тоже хамство, только по отношению к тебе? — спросила я.

— Я как-то над этим не задумывалась… — ответила Аня, посмеиваясь над моими опасениями. Она поднялась, взяла солонку с другого стола. — Видишь этот фартук? — спросила она. Она была в новом фартуке в клеточку. Хотя нет, это был не фартук, а мужская рубашка с рукавами, завязанными сзади узлом. — Это рубаха Губарева. Женимся — не рукава, руки ему на себе вот так узлом свяжу! — Аня затянула еще крепче узел.

Я представила себе Губарева. Не знаю, вот чего бы мне о нем ни рассказали, я бы во все поверила. Было в нем что-то такое… вероломное, что ли. Он ко всему, что ему нужно, напролом лезет. А если не нужно, бросит и уйдет. И оглянуться не захочет.

Аня улыбалась, гордая сознанием своей силы над Губаревым.

— Какой самоуверенный воробей, скажите, пожалуйста! — с сомнением покачала я головой.

— Все мы — самоуверенные воробьи, — возразила Аня. — Только это всегда видно тем, кто смотрит со стороны.

— Ну, знаешь! — разозлилась я. — Виктор — не Губарев. И уж за кого, за кого, а за меня опасаться не стоит!

— Слушайте, а Губарева-то все нет! Вот чудак! — Это громко сказал Ребров.

За их столом звенели, подпрыгивая, тарелки: «козлятники», едва доев, хлопали костяшками домино.

— Константин, он тебе как, не насовсем свою «шкуру» подарил?

Костя ел, улыбался и молчал.

— А что? — возразил Абрамов, поставив на стол белый камень. Абрамову должны дать отдельную квартиру. И он уже неделю не пьет, боится, чтобы ее не перерешили. — «Шкура» пока ему велика. Но год-другой, и как раз будет парень по бригадировой шкуре. По всему видно.

А Костя все ел, улыбался и молчал.

Было часа три. С белого декабрьского неба солнце стало спадать к морю. И море словно стало напитывать своей голубизной небо. А Губарева все не было…

…Он явился лишь к концу рабочего дня. И как смерч, закруженный злобой, его занесло вверх по винтовой лестнице. Даже Абрамов и Ребров шарахнулись от него. На верхней площадке Губарев, с продранными локтями на новой спецовке, с расцарапанным лицом, в ярости схватил за грудки Костю. Если раньше иногда мне казалось, что Губарев не прочь столкнуть Костю с третье-го этажа вниз, то сейчас он только потому не столкнул его, что у Кости хватило сил отогнуть вниз руки Губа-рева. Мы окружили их кольцом.

— Ну и силища у тебя, — с уважением проговорил Костя, смеясь, но настороженно следя за каждым движением Губарева. — Я ведь на двери кладовки такой замок повесил, когда запирал тебя… Думал, что только сам тебя открою. Врал ты, что не можешь на монтаже пять часов работать. Я и материалы принимал, и работу распределил, и наряды выписывал. И работал даже не пять, а пять с половиной часов. Так что ты давай не разыгрывай из себя маленького прораба. Начальства и без тебя хватит. Работай, как все работают. Снизойди, Губарев, а?!