Фамилия прораба, к которому направили нас с Костей из отдела кадров, — Левитин. Отец тоже старший прораб. Лет семь назад, когда отца только назначили старшим, он шутя напевал:
Левитин — старший, но не старый…
В городе было знойно, недвижно. А на участке, не прикрытом улицей, чувствовался ветерок. Он шелестел обрывками промокших в известке газет. Пахло цементом, асбестом и едко — раствором. Пыль из-под колес самосвала долго не оседала. Несмотря на ветерок, зной и сухость здесь чувствовались сильнее, чем в городе.
Левитин стоял на штабелях дымовых блоков, запрокинув голову, и слушал, что ему кричал крановщик. Потом махнул ему рукой: «Добро!» И хотя можно было степенно сойти, переступая с блока на блок, как по ступенькам лестницы, — спрыгнул на землю. С какого-то возраста человек перестает прыгать, если его не принуждает к этому самая-самая крайняя необходимость.
Старший прораб, очевидно, до этого возраста еще не добрался.
На нем была рубашка в клеточку. Ворот был распахнут, а рукава закатаны с той особой небрежностью, которую позволяет себе человек, знающий, что бы он ни сделал, и как бы ни сделал — все будет хорошо. Это было заметно потому, что темно-серые, рабочие, не очень-то новые брюки были выутюжены с тщательностью форменных морских брюк.
По-моему, Костю возраст старшего прораба удивил еще больше, чем меня.
— Нас прислали из отдела кадров, — сказал Костя, когда мы подошли к Левитину.
Прораб бросил на нас торопливый взгляд, мельком, вряд ли даже разглядев.
— Только двоих? — спросил он. Костя сделал вид, что обиделся.
— Нас мало. Но мы… — Костя помолчал, — в тельняшках…
Левитин только теперь внимательно посмотрел на него.
Улыбнулся — принял шутку. Кажется, даже с той Колей серьезности, от которой не собирался отказаться Костя. Взял из его рук наши направления. И только теперь по-настоящему взглянул на меня.
— Вы — Серова? — спросил он, улыбаясь. — Это нашего Серова, Бориса Петровича?
Костя ответил первым:
— Немножко — его. Немножко — своя, — Косте, видно, очень хотелось добавить: «Немножко — моя». Не для хвастовства — этого у Кости нет. Для страховки. (Его все еще удивлял возраст прораба). Но только посмотрел на меня. Вздохнул. И подытожил: — Всего понемножку.
— А вы — человек, которому везет? — спросила я. «Человек, которому везет», — я только теперь вспомнила, что так о Левитине говорит Бутько.
Левитин никогда в своей жизни не терял, как мы с Костей, года. Сразу после десятилетки он пошел в институт, — наверно, с медалью. Сразу после института стал работать на большой стройке. Сразу стал прорабом. Пять лет работал и «все в рост» — это тоже слова Бутько. Кажется, мои слова очень понравились Левитину.
— А может быть, человек, который сам везет? — спросил он в тон, смеясь.
И вот только тут я впервые поняла, кто такой наш прораб. Знаете, человека дельного, по горло занятого работой и не теряющегося от этой занятости, сразу видно. Только вот губы — не столько широкие, сколько припухлые, какого-то расплывчатого рисунка, — нарушали общее выражение мужественности, характера в лице. Как будто художник очень тщательно нарисовал все: нос, энергичные чистые линии лба, носа, подбородка, пристальный, умный взгляд серых глаз, осветил все лицо светлым тоном волос. А потом у него не хватило времени. Он кое-как мазнул губы и ушел.
Теперь же, когда прораб засмеялся (а улыбка у него была очень хорошая: открытая, неспешная) и сказал эти слова, я все поняла. Ну, конечно же: человек, который сам везет и которому поэтому везет. И рукава так засучены совсем не от какой-то нарочитой небрежности, а потому, что он, вообще, привык жить и работать, засучив рукава, словом, везти.
Слов нет, мы не были ровесниками. Левитину было лет двадцать семь. Но старшего прораба и не разделяла с нами та возрастная пропасть, как с отцом. Левитин, по-моему, тоже был рад нам, во всяком случае, в лице его не было того безразличия, с которым он спросил: «Только двое?» Словно его интересовала только количественная сторона вопроса и было все равно, кого именно прислали.
— Так кем бы вы хотели быть на стройке? — спросил он с видом человека, от которого кое-что зависит. Видимо, ему нравилось, что от него что-то зависит.
Костя серьезно взглянул на меня. Он умеет бывать серьезным, этот Костя.
— Я лично? — спросил Костя, теперь взглянув на Левитина. — Я хотел бы быть управляющим. Но могу и рабочим. А ты, Женя? — всерьез спросил он меня.
Мы с Левитиным расхохотались. И старший прораб с охотой расстался с этим видом человека, «от которого кое-что зависит».
— Я направляю вас в самую сильную бригаду, — уже просто сказал он. В сущности, это было все, что действительно в его силах.
— Петр Ильич! — крикнул он кому-то. — Петроо-о! Принимай. Десятиклассники!.. Идите вниз, к морю. Там склад делают.
Мы стали спускаться вниз по скалистому, изрытому склону, вдоль заборов вокруг небольших одноэтажных домов. Когда мы дошли до половины склона, Костя вдруг остановился и обернулся ко мне.
— Ты видела, как я его поставил на место? — он кивнул головой в ту сторону, где остался Левитин.
«Ставить всех на место» — это страсть Кости. Если человек не хотел «ставиться на место», Костя ненавидел его. Но Левитин, чуть порисовавшись этим видом человека, — «от которого кое-что зависит», сам вместе с нами рассмеялся над собой, то есть «встал на место». И теперь Костя очень был доволен им, очень доволен собой и вообще имел такой вид, как будто бы все: и этот участок, и Левитина, и склад, к которому мы идем, — все сотворил сам. А потом взял и показал мне, чтобы и я посмотрела.
Посвистывая, он сбежал вниз по тропинке первый.
На самом берегу, метрах в пяти от воды, было место, на котором только-только начинали строить склад. Работали всего двое: мужчина лет тридцати восьми, с обветренным, востроносеньким лицом, и девушка, закутанная до глаз в синий пыльный платок. Несмотря на близость моря, пахло не морем, а раствором. Каменная пыль с блоков висела в воздухе.
Мужчина протянул руку мне, потом Косте и сказал:
— Губарев. Бригадир.
Девушка только засмеялась.
— Это хорошо, что вас прислали. Людей сейчас везде не хватает. Бригада вся там, на доме работает, — сказал Губарев.
Костя залез к нему на стену. Губарев оглядел все свое хозяйство: склад, башенный кран, нас, трех рабочих, вываленный на землю серый раствор, валяющиеся ведра…
— Давай! — сказал он мне. — Ты будешь ведрами воду с моря таскать. Блоки надо хорошенько смачивать, чтобы раствор сцепился.
Я подняла ведра с земли.
Сбросила босоножки и пошла к морю.
Прозрачная на камнях вода набежала на ноги.
На той стороне бухты кружил, то наклоняясь парусом к самой воде, то выпрямляясь, «летучий голландец». Кто-то из наших тренировался.
Я зачерпнула полные ведра, дотащила до стены и сначала одно, потом другое подала Косте. Он выплеснул их на белые блоки. Вода зашипела, вскипела пузырьками. И над блоками запарило. Девушка, торопясь, стала подавать лопатой раствор.
Вот мы и работаем…
У меня так пересохло во рту, что мне казалось — все на свете думает только об одном: пить! Башенный кран был похож на птицу с поджатой ногой, маленькой головенкой и длинным клювом — вроде пеликана. Птица водила головой и опускала клюв к самой воде, но до воды дотянуться не могла.
Я могла напиться в любую минуту. Но я нарочно не пила. Я по тренировкам знала: в такую жару стоит начать пить — разморит, развезет тебя, сразу станешь вялой. А у меня и так уже ломило поясницу, больно было повести плечами. А ведра, полные тяжелой морской воды, так оттягивали руки, что мне казалось: вечером я буду идти, волоча кисти по земле, — не иначе.
Губарев, смонтировав три блока, ушел к бригаде на верх. Косте он сказал:
— Аню слушай. Помочь не поможет, а спортачить не даст. У нее глазомер верный!
Но Аня не помогала, Аня работала. Она набрасывала лопатой раствор, смотрела, чтобы слой был таким, каким должен быть. И когда на железных тросах крана подплывал покачивающийся блок, вместе с Костей тянула его, напрягаясь всеми силами, чтобы блок встал в стене точно так, как нужно. Но Ане вряд ли было тяжело. Она то и дело запрокидывала голову, закутанную до глаз в синий платок, слушая, что ей кричит крановщик, и смеялась.
Мне же казалось, что я уже всю жизнь, с самого рождения, таскаю ведра. И кончу таскать их тогда, когда вычерпаю все море до дна. Но пока что оно не отступило от той начальной кромки, которую я видела утром.
Я несколько раз пыталась начинать считать, сколько я таскаю ведер. Но сбившись, забывала досчитывать.
А вспомнив, никак не могла подсчитать, сколько было прежде.
Потом я подошла к воде и несколько секунд не бралась за ручки уже полных ведер. Ладони у меня были красные. И я знала, что вот сейчас, когда я возьму эти ведра, ручки скользнут по ладоням, — на кожу, как кипяток плеснет.
— Дней пять так будет. А потом привыкнешь, — сказала Аня, следя за мной. Наверное, она улыбалась, за платком было не видно.
Костя спрыгнул со стены и зашагал ко мне.
— Кто-то из наших на «голландце» ходит, — сказала я, показав ему на белый швертбот у Северной.
— Ну и что? — спросил Костя, потому что я ему не дала ведра.
— Ничего, — ответила я. — Просто для чего-то торчала же я на стадионе и на Водной. Может быть, вот для одного этого дня…
В самом деле, для чего были все те тренировки, вся та и трата, и набирание сил? Ради рекорда? Ради призов? Нет! Всю жизнь для этого дня! Для одного этого дня…
И я вынесу из моря столько ведер, сколько потребуется, если даже потребуется всю бухту вычерпать до самого дна; а потом напьюсь воды, обязательно напьюсь!..
На соревнованиях бывает минута крайнего, последнего напряжения. Эта минута… и после, кажется, из тебя дух вон. Боишься открыть глаза, приоткрыть рот. Боишься — и нет сил закрыть. А сердце так бьется, что кажется, вот-вот разорвет сжимавшую его грудь.
Раньше мне казалось, что вот тот и сильный, кто пережил такое.
В работе нет минуты крайнего напряжения.
Но и нет отдыха после этой минуты.
А в результате часа через три после начала работы я уже не могла пошевелиться, чтобы не почувствовать, боли в ногах, руках, пояснице, шее, позвоночнике и даже в глазах, когда я прикрывала или открывала их. Прозрачная вода под ногами расходилась кругами до самого берега, когда я зачерпывала ведра. И потом такие же мерцающие круги шли перед глазами в воздухе, когда я разгибалась и поднимала ведра. Раствор привозил самосвал с железным кузовом. Раствор вываливали на землю. И середина его шла вглубь серыми кругами, как кратер в вулкане. Стрела крана тоже описывала круги. Иногда черта круга шла над самой моей головой. Сверху все время несся голос Губарева. Тот кричал всех: на своего помощника, на монтажников, на штукатуров, на старуху-уборщицу, на шоферов, привозивших блоки и раствор; а когда спускался к нам, орал на крановщика. У меня даже как-то уши устали от его голоса, — правда!
Костя спрыгнул со стенки и, подойдя, встал у меня на дороге.
— Слушай, Женя, посиди! — проговорил он. — Аня не обидится. А Губарев наскакивает на всех, как петух. Ты сядешь, он поневоле полезет на монтаж.
Костя; Костя! Во всем верный себе. Он устал не меньше меня, — я это видела. И не меньше страдал от того, что, по его мнению, Губарев делал не все так, как должен был делать.
— Вот у нас с тобой работа физическая. У старшего прораба — умственная. А у Губарева — глоточная. Ему, видно, и платят-то не зарплату, а глоточные. Орет-орет — рабочих рук не хватает. А я его сейчас спрошу: руки бригадира — это что, не рабочие руки?
— Костя, откуда тебе знать, что должен делать бригадир и что не должен. Подожди ты хоть Губарева «ставить на место». А то как бы он тебя самого не поставил! Иди на стену.
…Рабочих, видимо, в самом деле не хватало. Почти перед самым перерывом Губарев увел Аню и Костю на дом. А мне сказал, чтобы я собрала остатки раствора в ведра и тащила их тоже наверх.
Весь раствор поместился как раз в два ведра. Я попробовала их поднять. Это было тяжелее, чем ведра с водой. Но не тащиться же два раза в гору!
Я понесла их. На дороге, в трех шагах от меня, лежал камень. Я смотрела на него и думала, что, когда я подойду к нему, я обязательно его задену. Надо обойти… Все произошло в одну минуту.
Я обходила камень, но не обошла. Ведро загремело о камень. Больно полоснуло меня по ноге. А скоба у ручки прошла по колену. Я упала и о другое ведро в кровь расцарапала красные натертые ладони. У меня в одно мгновение проступили и кровь на коленях, и слезы на глазах.
Я сидела и плакала. Плакала не поднимая головы. Плакала, растирая ушибленные колени и ладони.
Да на что мне сдалась вся эта самодеятельность?
Ведра… ведра… ведра… От моря к стене. От стены к морю.
Губарев орет на всех. И после обеда будет орать на меня… обязательно будет! И не все ли равно, десять меня классов или четыре!.. Или даже два… Для того, чтобы таскать ведра, и двух много, ей-богу, много!..
Мне не хотелось поднимать голову с колен.
Не поднимая, я открыла глаза.
С земли блоки в стене казались такими большими; какими никогда не кажутся, когда смотришь на них стоя. Но если я даже встану, блок будет выше меня почти наполовину. А выложили мы их почти во всю высоту стены до самой будущей крыши. Правда, всего одну стену. Правда, боковую, не длинную сторону фасада.
И выложили ее крановщик, Аня, чуть-чуть Губарев, в первый раз в жизни ставший на монтаж Костя и… я! А блоки — белые, огромные глыбины, только выпиленные ровно со всех сторон. И если смотреть на эти глыбины сидя, с земли вверх, может померещиться, что попала ты не куда-нибудь, а в страну великанов, где великан, играючи, наложил один на другой эти «кубики». И уж если не в страну великанов, то по крайней мере в страну взрослых. И всем на земле, вероятно, надо было стать куда грамотнее, чем все были прежде, чтобы за три с половиной часа мы могли выложить эту боковую стену чуть ли не под самую крышу.
Ведро, задетое кем-то, закачалось у моего бока. Я повернулась. Рядом стоял Левитин с распахнутым воротом и засученными рукавами рубашки в клетку. Светлые волосы у виска у него были припушены белой каменной пылью. Но лицо было свежо, и глаза смотрели так же весело, как утром. Полрабочего дня никак не сказались на нем. Да, человек, который везет… кто везет, тот и не может уставать так быстро.
— Как самочувствие? — спросил Левитин, улыбаясь. — Ага! смотрим вверх! — Он присел на корточки рядом со мной и снизу тоже посмотрел на стену до самого верхнего блока, — В любой работе всегда надо вовремя поднять голову, — сказал он. Он смотрел выше кромки стены. Я подняла голову, следя за его взглядом. Он смотрел на стену башенного крана. На стреле — на красной матерчатой полосе было написано:
«ЗДЕСЬ РАБОТАЕТ КОЛЛЕКТИВ, БОРЮЩИЙСЯ ЗА ЗВАНИЕ УЧАСТКА КОММУНИСТИЧЕСКОГО ТРУДА».
Он сидел на корточках, и я очень хорошо рассмотрела его глаза. Серые, твердостью и скупым блеском стали. Я подумала:
«Если бы знать: у всех, кто первый день работает, спрашивает о самочувствии? Или только у меня? У одной меня?»
Подумала и сразу почувствовала, что краснею. Почувствовала, что он видит это. И наверняка все понял! Все, что я думаю!.. У меня заколотилось сердце, и кровь от него вся хлынула в лицо. Левитин рассмеялся (он смотрел мне в лицо, как бы нарочно задерживая взгляд на лице).
— Ничего! Ничего! Я же не смотрю. Зашьется, — сказал он.
Я только теперь поняла, что все время рукой придерживаю платье на боку, разорванное ведром.
Мы вместе встали.
Честное слово, я, наверное, все-таки научусь вовремя поднимать голову вверх!