Свернутые комочки флагов побежали по фалам. На реях выстрелило разноцветьем.

Без слов, взглядом, лейтенант разрешил флейтисту сигнал захождения. И флейта запела, сладострастно-упоенно, славя победу сотоварищей по оружию. Офицеры вскинули ладони к козырькам.

С «Ганнимедом» и его призом расходились бортами на расстоянии кабельтова. Там командир брига капитан-лейтенант Кутаков тоже выстроил вдоль борта людей. Казарский, поневоле улыбаясь, вглядывался в плотную фигуру Кутакова с крутой осанкой. И ему казалось, что он видит загорелое лицо командира «Ганнимеда», кустистые брови и даже выражение отчаянных и смело-наглых глаз. «Ганнимед» сигналил:

ПРИНЯЛ БОЙ ШИРОТА 44°15' ДОЛГОТА 38°05'

ПЛЕННЫЕ ПОКАЗЫВАЮТ ОПАСНОСТЬ НОРДА

Корабли расходились. Флейтист играл «исполнительный». То же возбуждение, полное живости и радости, на бортах катеров и на бортах «купцов». Флейтист с сожалением отвел флейту от губ. Хороша минута встречи, да жаль, коротка.

Норд опасен?

Спасибо, Кутаков!

Значит, турки сумели выбросить десант где-то между Анапой и Суджук-Кале. Туда, в крейсерство, за сутки до выхода «Соперника», ушел отряд кораблей. Главный группы - капитан-лейтенант Стройников. Видно, ведут сейчас поиск высадившегося десанта.

На охрану «купцов» и с юга, и с севера сил у лейтенанта маловато. А «купцы» требовали надежного охранения. Гружены порохом до клотиков.

Казарский приказал:

- Сигнал: «Резвому» и «Бесстрашному» занять места слева на траверзе каравана. Дистанция - пять кабельтовых.

Матросы сгрудились на корме, провожая взглядом Кутакова с его порыскивающим на волне призом. Все возбуждены, всем хорошо. Ветер бьет в лицо, колышет палубу. Море несет с волной свою синюю, блистающую веселость. Самое время преподать урок ведения боя. Лейтенант сошел к матросам. Приз «Ганнимеда» еще совсем близко. Бомбардир Семенов с холодком восторга, сдавившим грудь, выдыхает похвалу Кутакову:

- О, голова! Штормяга, не моряк! Разделал «султана» - чистая ужасть!

На «султана», в самом деле, смотреть страшно.

Лихого командира «Ганнимеда» флот знает. У Кутакова закон: круши врага так, как душа просит. Вот все и видят, чего душа Кутакова возжелала! Считают пробоины, ахают, мотают головами. Транспорт огромный. Пленных у Кутакова, надо полагать, не менее трехсот. Они загнаны в трюм. Палуба почти безлюдна.

Коней много.

- «Штормяга»! - с презрением передразнил Семенова боцман, Игнат Конивченко.

Боцману приз не нравился.

Трофим Корнеев, бомбардир из старослужащих, возразил, не соглашаясь:

- А што ты хошь, Петрович? Штоб «султан» целехонький был? Из пожару не обгоревши не выходють.

- Хочу! - брыкливо, с вызовом ответил боцман, легко серчавший. Передразнил: - «Не выходють…» У кого «не выходють», а у кого и «выходють…»

- Ай, шайтан! - придавленно, приглушенно взвизгнул вдруг матрос Файзуил Зябирев. Выломился из скопления парусиновых рубах, высокий и тонкий. Пробился к командиру, перед которым расступались, пропуская к самому борту. Зябирев протянул смуглую руку с вытянутым пальцем, показывал на лошадей на палубе. На «султане» их было десятка два. Быстрее всего, до начала боя и еще больше было. Часть побита. Часть, обезумев от огня и крови, сорвалась с привязи, оказалась за бортом. Казарский перевел взгляд, следуя за пальцем матроса. Между бизань-мачтой и бортом пристроился матрос с «Ганнимеда» и пеленал

чем- то -верно, разодранным тряпьем - припавшего на подломленные передние ноги коня. Высокую холку трепал ветер. У Казарского екнуло в груди. Через сколько боев прошел. А сердце так и не ожесточилось, не привыкло к войне. Жалость к животным жалила подчас даже горячее, чем жалость к людям.

- Вай, вай, вай! - жалеючи, мотал головой Зябирев. - Хорошши конь! Шибко хорошши конь!

Он был единственным татарином на борту «Соперника». Молодой, совсем мальчишка, тоненький и гибкий, как девушка, он выделялся тюрской смуглотой кожи и характерным обрисом красивых черных, бараньих глаз. Казарский взглянул на матроса. Жалость к коню высветила особенно сильно эту не-славянскую, родовую отличительность в татарине. Впрочем, очень симпатичную «инакость».

Кого- кого только не стал собирать ныне на русские корабли андреевский флаг! Греки, хорваты, далматы. У всех одно убеждение: южный берег Черного моря -туркам. Там они жили, живут и жить будут. А вот северный берег, Турция, отдай. И западный - отдай. Как пришла с пожарами и кровью - так и уходи. Хватит грабить. Хватит невольничьих рынков, шумевших и в Евпатории, и в Кафе. Время ли для невольников?

А вот как сбросят последнего турка в море, так иди, христианин, на замирение. Не задирай больше ни Россия Турцию, ни Турция Россию.

Так матросы в разговорах устраивали будущий мир. Верили и не верили, что так быть может…

Татары на кораблях пока в новинку. У каждого позади какая-нибудь ссора, страх потерять голову. У Файзуила тоже. Не исчезни он однажды ночью из аула, украшала бы уже его лохматая башка с такими красивыми беспокойными глазами пику Мухтара-эфенди, какого-то самодура из-под Бахчисарая.

Страшен плен турецкий.

Любой русский моряк предпочтет плену смерть. Скованных по рукам и ногам цепями людей, раздетых догола, ведут по стамбульским улицам. Блажат дервиши, у ртов бешеная пена. Кричат о врагах аллаха, врагах пророка Магомета! В пленных летят из толпы камни, железные крючья, а то и меткие, посланные умелой рукой, ятаганы. Но стократ страшнее попасть в плен к туркам татарину. Единоверцу толпа ста шагов пройти не даст. Разорвет на части, растопчет, размажет плоть по земле. В крови несчастного стамбульцы вымочат босые ноги. Как в крови барана,

зарезанного на рамадан [16] . Тому, у кого ноги омочены такой кровью, благословение аллаха!

Перед каждым походом Зябирев, уединившись в каком-нибудь темном уголке - в глубинных недрах трюма мало ли таких! - отрешенно и сосредоточенно творит намаз. Больше боя, больше жесточайшего шторма боится плена. Казарский настрого наказал, не трогать татарина во время молитвы. Чего бы ни было в прошлом - всем жить на одной земле. Жить на одной земле можно только в уважении друг к другу.

- Ой, Файзуилка, - строго осудил и татарина Конивченко, еще больше суровя серо-седые, полынные брови, - у тя чи очи косые? Люди дырки в борту «султана» щитают. А твои глаза на коняку косят! Вот хропнет тебя турка, такого разяву, на ятахан, выпустит требуху, шо из пса!

- Моя мал-мала шибко коней любит. Моя коней любит, как корабли любит, - с лаской в голосе возразил татарин.

Что- то и Казарскому -так же, как и боцману - не нравилось в призовом судне Кутакова. Да судна и не было. Была громадная, черная после пожара посудина с одной-единственной уцелевшей бизань-мачтой. Посудина оседала в воду, притягиваемая донными духами. Помоги Бог Кутакову дотянуть ее до Анапы! Кутаков, самоуверенно храбрый, в бою «слеп». Если уж ему завязалась пальба - то крой и круши. В бою глаза заливает кровью. Казарский подумал, что встреться с турецким отрядом в море не Кутаков, а капитан-лейтенант Стройников, командир «Меркурия», плененный «султан» выглядел бы, пожалуй, не так жалко.

- Семенов, - проговорил Казарский, - вот перед тобой «султан». Положим, он целый. Положим даже, что это не транспорт, набитый войском, а боевой бриг, маневренный, готовый к сражению, - что, конечно, пострашнее. Куда, Семенов, ты стреляешь? И чем стреляешь?

Бомбардир прищурился раздумчиво, метясь в «бриз».

- Потопить, вашскородь, добрый бриг скоро не потопишь… Я б, вашскородь, в грот-мачту метил. Чтоб повалило ее. И еще б хорошо пожар учинить!

- Ай, да Семенов! Ай, да умная голова! - засмеялся одобрительно лейтенант.

В самом деле, ветхому «Сопернику» надеяться на то, что, продырявив корпус добротному кораблю, он одолеет его, не приходится. Тут игра должна быть, - как в жмурки. И учинить такую можно! Попади в мачту, повали ее. Паруса упадут на палубу, всех накроют. Вот корабль и потерял управление. Противник барахтается под тяжелыми полотнищами. Когда-то он еще из-под них повыползает! А случается, попадет бомбардир в какой-нибудь тоненький фал (трос), - и вот она победа! Перебит фал - ослабело натяжение в других снастях. В фалах потолще, в шкотах, в толстенных брасах. Паруса провисли, ветер не надувает их. И корабль уже не корабль, а корыто, которым играют волны. Только ведь в этот фал надо еще суметь попасть!

Еще адмирал Ушаков учил: стреляя, думай. Не хитро попасть в корпус. А ты меться в наиболее уязвимые места. Конечно, нет места на корабле более опасного, чем крюйт-камера (пороховой погреб). Попади туда искра - от корабля только взбрызг на воде, - и всему конец. Да ведь крюйт-камера глубоко, в чреве корабля, продуманно, изощренно защищенном. А мачты, снасти, натягивающие паруса, на виду. Вот ими и умей довольствоваться! Ушаков первым начал метить в них, осознав, какую они несут в себе уязвимость!

- Я б, вашскородь, - горячо заговорил молодой канонир Иван Лисенко, - брандскугелями «султана» так забросал бы, так забросал, шоб у пожари уси три мачты сгорели. Хвилинка, - был «султан», стали дрова для тетки Христинки.

Матросы засмеялись.

- То-то ты палишь - море шипит. То не долетел твой шар, то перелетел. Лисенко палит, море горит, за бортом уха варится! - зубоскалил Трофим Корнеев. Лучший бомбардир «Соперника», он был неправ. Ревновал молодого Лисенко, набиравшегося все большей и большей меткости. - Я б, вашскородь, в грот-руслень целил! И не брандскугелем, а книпелем, книпелем . Чирк по фалу! Паруса и накрыли турка.

Лисенко зарозовел с досады.

- А попал бы в руслень, Корнеев?

- Да уж не оконфузил бы «Соперник», - улыбнулся Корнеев.

- Хиба «султан» в бою вот так ровненько ползет, как этот за «Ганнимедом»? - съехидничал Лисенко. В его мягком голосе тоже прозвучала притаенная ревность, - Вертится ж, як чертяка на сковородке!

«Султан» уползал все дальше. Вот уже сомкнулись вдалеке два судна в одно, длинное. Вот паруса «Ганнимеда» опять стали похожими на накрененную пирамидку. Впереди «Соперника» до самого горизонта пустынная синь. Солнце подымается к зениту. Тишина вокруг, обман-ная, невидимо напитанная тревогой. Сменялись вахтенные. Казарский почти не уходил со шканцев, - у командира на корабле во время похода вахта длится столько, сколько длится поход. Разговоры о «Ганнимеде» не утихали. Вспыхивали то там, то там. Кутакова хвалили: больше трехсот человек в плен взял. А на бриге всего - сто два человека.

- Сто голов и две плешины! - не соглашается боцман видеть в Кутакове такую уж несравненно умную голову, как все говорят.

Хазарский хмыкнул. Игнат Петрович всегда выражался, так сказать, не без меткости. На «Ганнимеде», в самом деле, плешин было две: у второго лейтенанта Бирилева и у приятеля Хонивченко, тоже боцмана, Алферова. Сам Игнат Петрович весьма гордился тем, что и дожив до пожилого возраста, до «третьей пятки на маховке» не дожил.

Трудные времена настали для старых боцманов! На всех кораблях флота российского уже была читана, много раз перечитана памятная записка адмирала Сенявина:

«Весьма важным считаю обратить внимание гг. командиров и офицеров на их обхождение с нижними чинами и служителями. Нет сомнения, что строгость необходима в службе, но прежде всего должно научить людей, что им делать, а потом взыскивать с них и наказывать за упущенное. Посему должно требовать с гг. офицеров, чтобы они чаще обращались с своими подчиненными; знали бы каждого из них и знали бы, что служба их состоит не только в том, чтобы командовать людьми. Они должны знать дух русского матроса, которому иногда спасибо дороже всего…».

Офицеры, особенно из молодых, стали стесняться пороть матросов. Это прежде с бака корабля в иные минуты несся такой истошный вой, что вся эскадра, стоящая в порту, замирала, слушая. Теперь на одних пороли, на других нет; на одних часто, на других изредка. Но порядка-то требовал каждый командир. И тот, который сам себя «живодером» не стеснялся называть; и тот, который брезговал быть «грубой скотиной». А с кого требовали порядка? - С боцманов!

Зюйд опасен. Норд опасен. За ночь Казарский не сомкнул глаз. Утро встретил на шканцах, - свежее, сияющее, открытое с трех сторон в просторы моря, а с четвертой подпертое высокими горами Суджук-Кале. Мрачноватые, величественно-торжественные, они сжимали бухту. Утесы, спадающие едва ли не с неба, покрытые густой хвойной зеленью, чередовались с голыми кряжами, похожими на жилистых исполинов. Вроде великаны обступили стеной справа и слева бухту. Стоят, охраняют ураганный ветер, запертый в теснины гор. Тот самый дикой страсти ветер, имя которого носит уже два десятка лет «Игнат-бора», боцман Игнат Петрович Конивченко.

«Соперник» пропустил в бухту «купцов». Сам, уже никого не опасающийся, все продолжал оберегать их со стороны моря. И только потом кильватерной колонной, маленькой лебединой стайкой бриг и катера втянулись в горло бухты. Чувствуя облегчение - проводка каравана закончена - Казарский оглядывал рейд. Стояло десятка два судов, большей частью военных. Вдруг - радостно перехватило дыхание - у дальнего причала увидел бриг «Меркурий». Угадал его по широкому корпусу, по мачтам с малозаметными, но давно запомнившимися подробностями-отличиями. Лейтенант поднял зрительную трубу. Борт о борт с «Меркурием» «султан»! Такой же здоровенный, как «султан» «Ганнимеда»! - трехмачтовик! На якорях вблизи катер «Сокол», яхта «Утеха». Подальше - три турецкие шебеке с обгоревшими мачтами и чернотой в бортах.

И Стройников - с призами!

Четыре флага взял!

Сон разогнало. Не будет же Стройников стоять до вечера, дожидаясь, когда командир «Соперника» выспится.

Оставив старшим на корабле Шиянова, Казарский поспешил к коменданту Суджук-Кале доложиться, а потом на «Меркурий». Комендант поставил все нужные печати, рассказал:

- Знаете, Казарский, какой турки шкентель завязали капитан- лейтенанту Стройникову? Ведь на взятом «Босфоре» - турчанка! - И комендант обметнул Казарского смеющимися, возбужденными глазами. - Вот такой вот коленкор!

Казарский узнал, что турки прошли ночью незамеченными и наполовину уже разгрузились, когда отряд Стройникова обнаружил их в Круглой бухте. Стройников атаковал и с моря, и с берега, высадив часть матросов. Турчанка, сама по себе смирненькая, стояла на берегу, у коня. Однако с десяток сипахов (конников) положили за нее головы, прежде чем наши матросы схватили ее коня за уздцы. Суджук-Кале теперь с лошадьми!

Причал «Меркурия» был самым дальним. Добираться до него пришлось, прыгая по камням, по шатким доскам над непросохшими после дождя лужами. Казарский подходил, с расстояния разглядывая корабль. После обгорелых останков приза «Ганнимеда» хоть глазам не верь! «Султан» Стройникова оказался даже целее, чем предполагал Казарский. На шебеке, да, подпортило мачты. Борта пробиты. Но пробоины не страшные. На транспорте от бизань-мачты - обгоревший остов. Ют черен, пожар там был изрядный. Однако грот и фок целы. И «Босфор» мог бы до Анапы своим ходом дойти, окажись в Суджук-Кале матросы, умеющие работать с парусами. Но в гарнизоне Суджук-Кале и лишних-то солдат никогда не бывало, не то что моряков.

Вот кто усвоил уроки адмирала Ушакова, учившего бить в рангоут, в снасти корабля противника, - Стройников.

Рассказывают, и в морском корпусе Стройников был лихим гардемарином. Буйную головушку его не раз охлаждал, да так и не охладил холодный карцер. Кончив корпус, он по своей охоте вышел на Черноморский флот, куда выходили самые отчаянные из воспитанников, не боявшиеся строгой службы. Дерзкое крейсерство вблизи турецких берегов, боевые кампании, следовавшие одна за другой, завершили основательное морское воспитание Стройникова. Казарский, давно приятельствовавший со Стройниковым, знал «молитву» командира «Меркурия», с которой тот вступал в бой: «Господи! Да помоги мне, грешному, учинить гром во всю поднебесную!» Знал «заповедь» Семена Михайловича, которую тот частенько повторял с усмешечкой: «Нет орудия страшнее… страха! Пуля в одного попадет, десятерых минет. Брандскугель может сотворить пожар, может на сотворить. Страх добьет и того, кого пуля минула, и кого снаряд пожалел». И как старший, советовал младшему, Казарскому:

- Ошеломи! Оглуши! Нагони страху такого, чтоб противник с мозгов свихнулся!

Видно, это ему и теперь удалось. Турки явно сдались прежде времени. На их кораблях еще воюй и воюй.

Старший офицер «Меркурия» Скарятин деловито распоряжался плотниками, укреплявшими поврежденные в бою реи на гроте и бизани брига.

Что- то рвануло в сердце Казарского, с берега глядевшего на «Меркурий». Севастопольское адмиралтейство, судостроительная верфь, уже наметило спуск на воду нового тридцатишестипушечного фрегата «Рафаил». Два капитана -командир «Ганнимеда» и командир «Меркурия» - равно претендовали на командование фрегатом. Казарский видел, теперь шансы капитан-лейтенанта Стройникова увеличились. За кормой «Ганнимеда» не приз, - головни недогоревшего костра. Борт о борт с «Меркурием» стоит «Босфор», которому после ремонта предстоит стать хорошим транспортным судном флота российского.

Новейший «Рафаил», фрегат, о котором можно только мечтать, - вот истинный приз отважного Стройникова.

Лейтенант почувствовал, как смертельно ему надоел скрипевший и постанывающий при каждом наскоке ветра «Соперник», - словно гроб, изъеденный древоточцем, сам готовый от усталости уйти в пучину. Как надоело, выходя в очередной рейс, каждый раз сознавать, что отходивший свое бриг изнемогает в затянувшейся борьбе с волнами и ветрами. Как надоело каждый переход спать «собачьим сном» и настороженно вслушиваться в скрипы рангоута, в скрипы дряхлого корпуса, в скрипы всех сочленений. Везет Стройникову! Уйдет Семен Михайлович, уйдет на «Рафаил». Кому «Меркурий» достанется?

Построенный тоже на севастопольской верфи, «Меркурий» не был ни лучшим кораблем Черноморского флота, о котором можно было бы мечтать, как о даре судьбы, с таким пылом, с каким мечтал лейтенант, ни даже лучшим из кораблей своего класса, бригов. Двухмачтовик, предназначенный для крейсерства, разведки и посыльных нужд, «Меркурий» тяжеловат в ходу, так как сработан из прочного, но тяжеловесного крымского дуба. Южным верфям постоянно не хватало сухого корабельного леса, доставляемого из-под Архангельска. И потому мастера корабельных дел вынуждены были искать породы заменяющие. Бриг вынужденно широковат. Мастер Осьминин, строя его, обезопасил себя, дав бригу больше прочности за счет ширины. И толстяка Осьминина, и «Меркурий» офицеры, посмеиваясь, называют «толстозадыми». Но бриг и не так уж плох, когда идет в галфинд, когда ветер под прямым углом к диаметральной плоскости судна. «Меркурию» всего-ничего восемь лет. Ему плавать и плавать!

А Стройников, не видя Казарского, вел сортировку пленных.

Был он в люстриновом сюртуке, со сбитой на затылок фуражкой, взмокший, весь еще в запале отгремевшего, но не до конца пережитого боя. Не видя Казарского, - голосом звучным, красивым, «налитым», кричал с борта:

- Орлы!… Молодцы, ребята!… Что я вам говорил? Разве мы четырех «султанов» взяли? Мы четыре щепки взяли… Такие ли призы, братцы, брать еще будем! - И перегнувшись через борт: - Тихонов! Тихонов! Ты что трясешь басурмана? Он что тебе, анкерок с водкой? Не тряси ты его, а то он, турка черный, со страху белее бинта на твоей голове будет!

Тихонов, матрос с перевязанной головой, Отвечал снизу:

- Никак нет, вашскородь, турка не пужливый. Вон каким волком зыркает. Он, вашскородь, ага . Голый, а все равно видно, ага! Я ви-ижу! Говорю ему: «Туда вон подавайся! К командиру!» С резоном говорю…

- С каким резоном? С каким резоном, Тихонов! Что ж ты ему, офицеру, резон в лоб вколачиваешь, башибузук ты этакий! - орал Стройников, радуясь своей луженой глотке. Большой, плечистый, с лицом румяно-смуглым от загара и соленых ветров, он был в центре всего. Его облепили со всех сторон офицеры и матросы. Наблюдали с любопытством за командиром и дюжим Тихоновым. Турок, совсем молодой, голый по пояс, под взглядами соотечественников сердито-злобно и вместе с тем беспомощно ощеривался, бросал на матроса взгляды, которые можно было бы понять так: «Только тронь меня! Только посмей!» Сколько раз Казарский наблюдал у пленных эти беспомощные взгляды попранного самолюбия!

- Они, вашбродь, ножками не можут! Я их сейчас на руки и к вам!

И матрос уже пригнулся, чтобы взять тонкого в стане, с втянутым

животом, стройного агу на руки.

Вот когда от хохота заколебало палубу «Меркурия»!

- Только ты его нежненько, Тихонов! - посоветовал старший офицер.

- Ты, Тихонов, его, как княжну персидскую! У сердца голубь!

- В гарем, в гарем его, Тихонов! Вон глазины какие черные, красивые. И впрямь княжна!

Советы, команды, подсказки летели со всех сторон.

Юный турок догадался, какое унижение ему предстоит пережить. Лицо пошло красными, нервными, гневными и беспомощными пятнами.

- Оставь его, Тихонов! - поняв состояние турка, остановил матроса Стройников. - Веди к фельдшеру. Раненый он. Перевязать надо.

- И вовсе не раненый, вашбродь! Так, царапина…

- Раненый, я сказал! - оборвал Стройников. - К фельдшеру! Перевязать! И держать, пока я приду!

На плече у турка была побуревшая полоска давно запекшейся крови. Не царапина беспокоила Стройникова. Командир «Меркурия» угадал в молодом офицере ту нервическую натуру, которая на глазах у соплеменников будет молчать на допросе, хоть режь его на части, хоть в огонь бросай. Но, оставаясь один на один с собой, не выдерживает тревоги и подавленности, напряжения нервов, скачки беспокойных мыслей, отвечает на все вопросы. В каюте фельдшера с глазу на глаз с допрашивающим турок заговорит.

- А, это ты, Казарский! - удивился и обрадовался Казарскому Стройников.

Снизу, с берега, лейтенант поднял в приветствии сжатый кулак:

- С призом, Семен Михайлович!

- Как ты кстати-то, брат! - воскликнул Стройников. - Мне допрос учинить надо. Хочу знать, какие суда на подходе, мой толмач не столько переводит, сколько врет, поди. В первый поход он с нами, нет у меня ему веры. Подымайся!

К Стройникову подскакивали матросы. Докладывали:

- Вашскородь! Пленных - уже триста набрал в голову и сбился! Еще с полета, а, может, и более будет!

- Щитай заново, Березин! Щитай!

Подскочил старшина:

- Бим-баша один! Билим-башей два! Байрактаров четыре! Чауш один…

- Хорошо, Скворцов! Эх, хорошо! Кончим кампанию, будет на кого наших пленных менять!

- Эх, жаль, не видел я твоего боя, Семен Михайлович! - с горячностью одобрения в голосе проговорил Казарский. - Лихо ты «султанов» взял! Целехонькие ведь!

- Ошеломи! Оглуши! Ослепи! Вгони душу в пятки, и - с призом!

- густым голосом, с напором, говорил Стройников, идя по кораблю впереди Казарского.

- Как же ты смог-то?

- Эге-ге-э… как? А вот ты сумей с первыми залпами все решить. Первые - в самую боль, в самую середку жизни. Мы как повалили бизань, так я приказал своим: «Палить, чтобы дыму и огню побольше было, но поверх мачт!» А капитан транспорта, дура сырая, думал, что я все по нему палю. Сейчас ты его увидишь.

Устоявшуюся вонь еще не развеяло ветрами. Пахло остывшим чугуном и кисло - уксусом. Палил Стройников из пушек, не жалея пороху. Стволы поначалу оплескивали водой из ведер, чтобы не раскалялись, накрывали мокрыми брезентами. Потом и уксус плескали, когда стало мало помогать. Под ногами мокро. Матросы машут швабрами. В двух местах у карронад Казарский заметил следы кровавых пятен, - не без потерь и на «Меркурии». Матросы, видно, уже не по первому заходу, затирали их. Песок, щепа, мусор уже были смыты. Казарский нагнулся к мешку, наполовину наполненному песком. Он был крупным, зернистым. Песок сыпят на палубы, чтобы в горячке боя на ней, мокрой, вздрагивающей, сотрясающейся, пляшущей под ногами, не поскользнуться.

- Какой у тебя хороший песок. Прямо - пшеница! Где набирал?

- спросил Казарский.

- У меня все хорошее! - с вызовом возразил Стройников. - В Севастополе набирал. В Килен-балке.

Что правда, то правда! У Стройникова все было всегда отменно хорошим! Вот и песок он знал, где набирать! Казарский смотрел на капитан-лейтенанта, и любя его, и любуясь им, и завидуя ему. Стройникову было тридцать шесть лет. Половину из них он воевал, - в Адриатике, у берегов Румелии, у кавказских берегов. За его плечами более двадцати морских кампаний. И за них орден, - одна из самых высоких наград России, - орден Святого Георгия 4 класса, Георгия Победоносца. Бой уже позади, а капитан-лейтенант все еще никак не может разжать себя. Напряжение души обозначается напряжением скул, напряжением стиснутых зубов. Был он темноволос, темнобров, широколиц. Чем больше Казарский, идя рядом с капитан-лейтенантом, поглядывал на него, тем большее восхищение тот возбуждал в нем. Ах, Стройников, Стройников, холостяк, желанный гость в каждом николаевском и севастопольском доме, надежда маменек, у коих дочки на выданьи. Главная опасность, - его, Казарского. Его соперник.

Воздвиженская дарит равной дружбой обоих. У Семена Михайловича много преимуществ. Не транспортом командует, боевым бригом. Нет на его руках ни матери-вдовы, ни сестер, ни младшего брата.

Хорошо, Воздвиженская не спешит замуж…

- А ну, сюда! - позвал Стройников Казарского.

Казарский думал, что Стройников повел его в каюты. Или в трюм. Пленных, как правило, запирают. Но Стройников провел на бак. Девять пленных турецких офицеров-моряков и пехотинцев - сидели, поджав под себя ноги. Вдоль бортов - матросы с ружьями. Увидел Казарский и еще одного человека… Женщину!… Турчанку с лицом, прикрытым кисейным яхмаком… И только теперь вспомнил, что ему уже говорил о ней, «смирненькой», комендант Суджук-Кале. Видно, из-за нее, из-за турчанки, Стройников и отступил от правила, держал целую группу офицеров, которые могли и в сговор войти друг с другом, на баке. Офицеры сидели сумрачные, смотрели, кто куда, отворачивали лица от русских.

Рискованно поступал Семен Михайлович. Рискованно! Но и Казарский, окажись у него в руках турчанка, поступил бы точно так же.

Турчанка сидела отделенно от всех. Ее знобило. Она то прислонялась к фок-мачте, то вздрагивала вдруг, минуту-другую сидела с прямой спиной, потом опять искала опоры телу в мачте. Ветерок полоскал яхмак, отгибая уголок. И тоща видна была смуглая юная кожа, черные блестящие глаза, обведенные сурьмой. На русских она не смотрела. Но видно было, что чувствовала, как никто другой из турок, их присутствие, что в испуганной душе ее каждый их шаг, каждое передвижение отзывается напряженной вибрацией. По лбу идет подвеска с жемчугами. Грудь, как кольчугой, закрыта занавеской из золотых и серебряных монет. На запястьях, на щиколотках золотые браслеты.

На баке - и двое русских. Добрый знакомый Казарского командир катера «Сокол» лейтенант Вукотич, полусерб по отцу. И коренастый, приземистый переводчик, в самом деле, видно, туго знавший турецкий. Вукотич не мог добиться от пленных того, чего хотел знать. Турки угрюмо молчали, то ли не понимая, то ли делая вид, что не понимают. Во времена Казарского Николаевское училище, в которое он стараниями дядюшки Мицкевича был определен в свои четырнадцать лет, возглавлял генерал-майор Иван Григорьевич Бардаки, любимец Потемкина, немало повоевавший, немало поплававший на своем веку. В училище готовили офицеров из дворян. А штурманов «более из низких классов», - проще говоря, из обнищавших дворян. Казарские к тому времени такими и были. Отец, Иван Кузьмич, так обнищал, что вынужден был стать управляющим в имении князя Любомирского, в Дубровно, под Витебском. Генерал-майор Бардаки - светлая память ему! - не делал для себя различий между дворянами, за которых родители вносили кошт покрупнее, и штурманами, с более худым коштом. Всех их называл «господами офицерами», за проказы угощал линьками и гардемаринов, и штурманских учеников без разбору и без оглядки на родительский кошт, но в общем-то драли воспитанников в училище без особого усердия, привычного в те годы. Бардаки одинаково требовал и с тех, и с других, чтобы койки в дортуарах закатывали гладко, чтобы делали им «красивые головки», - эти головки у многих стали предметом особого чванства. А когда с весной занятия в классах кончались, и воспитанники в офицерской и в штурманской половинах с одинаковым настроением принимались «пускать каникулы», то есть рвать свои записи, делать из них «голубей» - Иван Григорьевич раздавал подзатыльники собственноручно, опять-таки блюдя равенство и справедливость. Словом, воспитывал по-родительски, как родной отец, право! Теперь, вспоминая былые годы, николаевские выпускники только посмеивались и понимали, что незабвенный Иван Григорьевич мог, мог быть любимцем легендарного Потемкина-Таврического!

Один из заветов генерал-майора был таков:

- Знай язык противника, как свой знаешь. Толмач тебя и переведет, а не сумеет довести до пленного, что тебе, моряку, знать надобно. Толмач тебе и переведет, а не все поймет, что бы ты сам понял.

Во времена Бардаки турецкий в училище изучали основательно.

- Казарский! Как кстати-то! - обрадовался и Вукотич, отводя гневные глаза от турка, капитана «Босфора», очевидно, упрямо молчавшего. Капитан - кряжистый, крутоплечий турок лет пятидесяти. Русскому морскому офицеру дисциплина и малейшего отступления от формы не разрешает. Сам государь-император, где бы ни встретил военного человека, к форме строг, пощады не знает. Вдали от его глаза в форме моряка всегда тот же порядок, как и перед государевым смотром. Турки допускают много вольностей в ношении формы. Что ни офицер, то свой дорогой кушак, шитый серебром, золотом. И у капитана «Босфора» поверх шелкового оранжевого антари (жилета, поддевки) кушак. Но за ним ни пистолета, ни ятагана, - разоружен. Под феской, тоже оранжевой, крутолобая, с бычьей крутизной в височных долях, голова. Попробуй, выжми из такого хоть слово!

И совсем он не «сырая дура», думал Казарский. Стройников и сам

знал, что капитан - не «сырая дура». Оброненные слова были скрытым хвастовством, бравадой. Видно же, такой пленный - честь для победителя!

Уже и Вукотич понял, что допрашивать капитана - время терять.

- Спроси ты янычарку, Казарский, - с раздражением проговорил Вукотич, переводя глаза на женщину, - что она, жена коменданта Анапы, паши Шатыра Осман-оглы? Вон какая богатая. Вся золотом увешана. Если жена паши Шатыра Осман-оглы, жди нового нападения на Анапу. Не собираются они нам оставлять крепости, коли жен вызывают. Турка пока на штык не подденешь, нипочем не уговоришь!

В обороне турки всегда упорные. И Вукотич, проницательный, въедливый, прав, - жен не вызывают, когда хотя бы в затаенном уголке мозга есть мысль о сдаче.

Переводчик приосанился, напустил на лоб думу. Даже склады-морщины над бровями углубились.

- Анапская жена у Шатыра состарилась. Вся седая, лицо печеным яблоком сморщилось. Паша молоденькую возжелал, - проговорил переводчик, отпуская от себя слова неторопливо, степенно.

- Молчать! - побагровел Стройников. Не терпел вранья. Вранье в военном деле - гибель!

Вукотич тоже возмутился:

- Имени янычарки узнать не смог. А тут всю жизнь по канве вышил!

Переводчик струсил, смолк.

Турчанка вжалась спиной в фок-мачту. В черных глазах - даже за кисеей яхмака - нарастающая жуть.

Казарский глянул на нее, и кольнуло его воспоминание. Сестру, покойницу, увидел. Та была еще моложе, когда погибла. В двенадцатом году Наполеон взял Витебск, а днем позже вошел в Дубровно. Какую свободу Франция принесла в Дубровно, семья Казарских узнала сполна.

Солдатня разграбила барскую усадьбу.

Матренушку приметили, - рослая была, как все Казарские, лицом белая, коса за плечом до половины спины. Матренушка от солдат к мельнице, к реке. До обрыва доотступалась. Видит - некуда больше. С обрыва - в водоворот у мельницы. Сетями ее вынули потом. Всю о камни избившуюся.

Отец в один час обезножил. А через год, в 1813-ом, умер. Казарскому предстояло еще год учиться. А кошта-то нет! Все шло к отчислению из училища. Дальше - жизнь без средств. Но опять же - светлая память генерал-майору Бардаки! - со скудных штурманских курсов Казарского он отчислил в… класс гардемаринов. Год беды стал годом крутого поворота в судьбе Казарского. Штурмана - черная кость флота. На них армейская форма, у них армейские звания: подпоручик, поручик. У офицера флота совсем иное положение. Офицер - хозяин корабля; штурман - обслуга. Казарский, единственный из поступавших в штурманские классы, выпущен был мичманом.

Казарский присел перед турчанкой на корточки. С приветливостью заглядывая в глаза, смягчая голос, спросил:

- Сэнин адын нздир?

- Улдуз… - Едва шевельнулись обведенные кармином губы.

- Уддуздур? - засмеялся Казарский и с гримасой шутливого замешательства взглянул на небо, в то же время кося глазами на турчанку. Словно собирался сравнить звезду на небе и звезду на баке «Меркурия»,

Турчанке было не до смеха. Последняя краска стекла с лица.

Казарский поймал себя на мысли, что за пятнадцать лет, прошедших со дня гибели сестры, поистерлось в памяти лицо Матренушки. И вот только теперь, глядя на турчанку, совсем на Матренушку не похожую, вдруг, вспышкой в мозгу, увидел глаза сестры, зеленовато-карие, за светлыми пушистыми ресницами, и славянскую россыпь веснушек в межбровье, по носу и по щекам. В последнюю минуту у сестры вот такие же, наверное, полные ужаса глаза были…

- Сэнин коджан - паша Шатырдыр?

- Оставь ты ее Христа ради! - поморщился Стройников. - Оглянись.

Казарский оглянулся. Пленные турки вштопорились в него и турчанку глазами. Смотрели так, что от одних взглядов их, как пропоротый жгучей пикой, умрешь. Слушали, что он спрашивает, что она отвечает. Женщина, боясь русских, еще больше боялась их, соотечественников. Рассказывали, после окончания предыдущей кампании произошел обмен пленными. В нем участвовал флаг-офицер вице-адмирала Грейга капитан-лейтенант Клюев. Среди пленных был двухбунчужный паша, толстый немолодой турок. Пока плыли от русских берегов до турецких Клюев как-то даже сдружился с пашой.

В Стамбуле он сутки был. Обмен произвел. Бригу «Орфею» скоро отходить. Захотел флаг-офицер заглянуть в гости к двухбунчужному. Дом в Буюк-даре, паша приглашал. Вошел во двор, а на воротах кожа! С живой жены, чем-то провинившейся, снята вместе с волосами! На земле в конвульсиях дергается что-то, живое, что совсем недавно человеком было. Глаза с полным сознанием в выражении смотрят, о смерти молят. Тут же собаки юлят, крутят хвостами, обнюхивают плоть без кожи. Клюев не выдержал, пристрелил бедолагу.

Верно, помня эту историю, Семен Михайлович и держит турчанку на глазах у турок. Попробуй-ка уведи в каюту. Уцелеет в плену - все равно равно после войны живой не останется.

- Тут, Казарский, есть совсем немой, - сердито кивнул Стройников на капитана. - Задай-ка еще ты ему вопрос-другой.

Казарский отошел от турчанки. Остановился перед капитаном «Босфора». Капитана, единственного из всех пленных, не интересовал разговор русского с женщиной. По его щеке шел рубец. Кровь уже запеклась. Рубец капитана тоже не интересовал. Турок повернул голову вправо, смотрел на свой покачивающийся на зыбкой воде «Босфор». Русские матросы подталкивали выводимых из трюмов пленных к трапу брига. Смирных пленных. Смирных, как бараны, на которых покрикивают пастухи.

- Ага, сиз капудансиз?

Капитан пересиливая себя, поднял голову в феске. Взглянул на русского без всякого чувства, - без страха; даже без ненависти. Этот взгляд ознобом прошелся по телу Казарского. Турок уже ничего не боялся. Даже того дня, когда война кончится, когда настанет день обмена пленными, и он предстанет перед султаном Махмудом и судьями. Ему не простят того, что он опустил флаг перед противником, силы которого были меньше. Он знал, какая казнь его ждет. Казни он тоже не боялся! Знал, его, сошедшего с трапа на Стамбульскую набережную, два янычара, заранее выбранные султаном, собьют с ног, бросят на землю, наступят ногой на спину, с двух ударов отсекут голову. Алая кровь хлынет из артерий его шеи; черная кровь из головы. Туда ее, покатившуюся шаром голову, голодным собакам!

Капитан видел свой корабль, свой мало поврежденный корабль. Видел: и «Босфор», и шебеке на плаву. Они могли продолжать бой, они могли бы победить.

Но все четыре корабля - призы русского капитана. Турок, видимо, вопрошал себя, как получилось, что он, потрясенный бедой: горит бизань-мачта, - оглушенный пальбой, ослепленный выстрелами, прозевал миг абордажного сближения русских и позволил спустить флаг? Как получилось, что этот красный флаг с полумесяцем и еще три таких же флага с шебеке привязаны к фок-мачте русского брига с таким небрежением, словно русские готовы намотать их на швабры?

Дрогнула душа Казарского. Суд, который молча вершил над собой капитан, отозвался в ней сильнее, чем прежде панический ужас Улдуз.

Казарский был большим любителем интересных книг, особенно исторических. Его давно занимала загадка поведения человека на войне. Почему вдруг турки, прекрасные мореходы, бойцы свирепые и безбоязненные, стали терпеть поражение за поражением? Почему четыре века страх сковывал Грецию, Словению, Фракию, - все Балканы. Сковывал весь малоросский и российский берег Черного моря. И вдруг перестал сковывать?

Государства, как и люди, дряхлеют, - отвечал сам себе Казарский. И несчастливы храбрецы, которым выпадают горькие сражения времен упадка своего государства!

- Ага! Сиз капудансиз? - повторил Казарский, голосом подчеркивая, что он уважает в пленном его боевые качества.

Капитан провел по его лицу невидящим взглядом. Отворотился к «Босфору».

Командир «Сокола» Вукотич вознегодовал:

- Башибузук! Сатрап! Он еще артачится! Сидит на своем заду, как у себя в гареме, и штилюет, видите-ли! Молчит и никакой ряби!

Черноволосый, с нервным бойким лицом, сухой и невысокий, Вукотич, полусерб, по внешности сербом был куда более, чем только наполовину. Прямые брови его дерзко расходились от переносицы и придавали его лицу несколько надменное, вызывающее выражение. Но этот дерзкий взлет бровей не был пренебрежением к другим, a словно бы страдальческим удивлением: за что родине его предков, Сербии, такая злосчастная судьба!

Вукотич подскочил к капитану.

- Послушай, ты! Ты на военном корабле, а не в кофейне Стамбула Ты - пленный. Пленного спрашивают - пленный отвечает!

«Соколу» Вукотича предстояло остаться в разведке, когда «Ганнимед» и «Меркурий» уйдут.

- Гляди, как он отчесывает капитана! - добродушно усмехнулся Стройников. - Оставьте его, Вукотич! Не будет он говорить.

- Он должен говорить!

- Что ж с него, с живого, шкуру сдирать?…

- Вот так! Вот так нам и надо, славянам! С нас сдирают - а мы рассиропливаемся! Наполеон - европеец, а и он так не сиропил с пленными, как мы.

- Но вы же не Наполеон, Вукотич…

- А почему я не Наполеон! Почему я не Наполеон! - с неожиданной силой вновь взорвался Вукотич. - Нет, господа! Если б я был на месте французов, на месте англичан, я бы и не в такие лисьи игры, в какие они играют с нами, играл бы! Я бы совсем славян за простаков брал и предавал их еще больше, чем они предают, без стеснения!

- Что так? - не без иронии спросил Стройников.

- А то! Твердим вслед за Европой: «Наполеон - первый полководец мира». «Первый полководец» бит Кутузовым. Но кто-нибудь Кутузова называет «первым полководцем»? Битый - «первый», а тот, кто его побил, - не первый! И всегда с нами, словянами, так! Коли сами себя не уважаем, кто уважать нас будет?

Стройников махнул рукой и впереди Казарского пошел в каюту фельдшера. Вукотич, упрямый вблизи упрямых, остался, намереваясь с помощью переводчика заставить турка заговорить.

- Я тебя, Семен Михайлович, - понизив голос, проговорил Казарский, - еще раз с призом поздравляю. Шепнул: - С «Рафаилом»! Попомни мое слово, фрегат твой.

Стройников оборотил лицо. Глаза блестели. С видом старшего товарища, с полуслова понимающего младшего, ответил:

- В твои руки, Казарский, отдал бы «Меркурий» с дорогой душой. У тебя, черт самолюбивый, всегда перец под хвостом. Ты лапоть дырявый, «Соперник», в исправный корабль превратил. В твоих руках «Меркурий» был бы не хуже, чем он в моих!

Вукотич справился со своим норовом. Оставил капитана, догнал офицеров; фельдшер запеленал бинтами молодого турка с садиной на плече так, что тот сам поди уже поверил в серьезность своего ранения. Оказалось, что он в чине байрактара, - прапорщика. Он показал: за ними следует третье судно десанта, транспорт «Измир».

Турки не сдавались.

Спор за Анапу не кончен.

Команда «Меркурия» готовилась ставить паруса. Молодец Семен

Михайлович!

Люди сытые, крепкие, загорелые. Делают все летом! Покидая корабль, Казарский ревнивым взглядом оглядывал палубу брига. Что ж, что корпус широковат. Строительный материал не может не диктовать обводы. И все равно все в «Меркурии» - гармония и разумность, стройность и подчиненность законам красоты.

Подошли к борту. Переменив голос, гортанно, как говорят турки, Казарский, смеясь глазами, пожелал Стройникову:

- Да получишь ты радость жизни и десять сыновей! И ты, и сыновья твои чтобы удачливыми были!

Стройникову стоило пожелать десяти сыновей. (Только б не в браке с Воздвиженской!) Наверняка Семен Михайлович вспомнил Татьяну Герасимовну. Но на укол пикой ответил уколом. Как правовернейший из мусульман, поднял руки ладонями кверху, возвел нахальные глаза к аллаху, огладил лицо, соединив руки у клинышка несуществующей бороды:

- Да будет так, как ты сказал, паша! Да получишь и ты радость жизни и десять дочерей, чтобы моим сыновьям было кого брать в жены!

Вукотича передернуло! Нет, надо быть хотя бы наполовину сербом, чтобы понимать, что пока в Черном море есть хоть один «султан», истинному православному не до зубоскальства…

А турчанку довелось Казарскому увидеть еще раз. Уже в Анапе. Она оказалась женой не коменданта Анапы Шатыра-паши, а женой помощника коменданта, билим-паши Теймураз-бея. Однако Теймураз-бей приходился племянником самому везирю Порты, потому они с Шатром делили на двоих один дом, - лучший дом Анапы. Передача турчанки единоверцам прошла статьей в подписанных обоими сторонами условиях сдачи. Ее в сопровождении двух турок отпустили еще тогда, когда никто не знал, чем кончится война.

Анапа полнилась стоном и плачем.

Рыдали казачки над трупами казаков.

Рвали на себе волосы в домах турчанки.

Казарский был не на борту брига, а в крепости, когда из дома Шатыр-паши выносили турка средних лет, раненого в ноги. Ранение было тяжелым. Возле раненого, племянника везиря, хлопотал русский фельдшер. Из дома выбежала тоненькая женщина с распущенными волосами, со сбившимся косо яхмаком на лице, в разорванной на груди рубахе. Казарский узнал в ней юную Улдуз. Турчанка кричала, что аллах покарает неверных, если они не дадут ей умереть рядом с мужем.

Собака умирает рядом с хозяином, конь умирает рядом с хозяином, жена должна умереть рядом с хозяином. Она цеплялась за носилки, за рубахи казаков, за их сапоги. Казаки ее отталкивали. Она вставала, падала, бежала, цепляясь, падала, размазывала кровь по разбитому лицу. Кричала: если ее не возьмут вместе с мужем на корабль, муж умрет. Разве ей надо много места? Ей нужно не больше места, чем веслу от шлюпки. Грузите весла, бросьте же и ее туда, куда бросаете весла.

Ее не понимали, у трапа оттолкнули резко. Она упала у камня. Обняла его и забилась о него головой.

Казарский с тяжелой душой вернулся на «Соперник».

Тяжело видеть кровь. К ней не привыкнешь.

Тяжело видеть слезы женщин. К ним не привыкнешь.

В Севастополе Казарсксго ждало нежданное, негаданное: главный шкипер с должности снят. Пока неизвестно, совсем или до конца работы царской ревизии?

В понедельник говорили: отдали под суд.

Во вторник: не отдали.

В среду: отдали.

В четверг: не отдали.

В пятницу Казарский вернулся домой после службы. Хозяйка на пороге показала ему, что его ждет гость. Дверь в его половину была полуоткрыта. Яростное хождение с каким-то жестким стуком чего-то обо что-то исходило из его комнаты. Распахнув дверь, Казарский увидел лейтенанта, ровесника, с фрегата «Пармен». Лейтенант метался по комнате, как пойманный в капкан. Сабля билась то о ножки стульев, то о ножки стола. Лейтенант не замечал этого. Увидя входящего, лейтенант круто остановился.

- Господин Казарский! Вы мало знаете меня, я мало знаю вас. Лейтенант Артамонов.

- Чем могу… - спросил Казарский.

У лейтенанта было нервное узкое лицо и быстрые черные глаза. Все черты отца. Только все более тонкое, молодое.

- Казарский, мы ведь можем без церемоний, - проговорил младший Артамонов и рухнул в кресло.

Казарский сел в угол дивана. Смотрел, ожидая.

- Казарский, я наслышан о вас, как о человеке чести. Как о порядочном человеке. Потому я у вас.

«Нужна бумага. Отцом послан»

- Я слушаю вас.

Лейтенант успокоился.

- Вы знаете, конечно, что мы с отцом живем не в большом согласии?

Казарский слышал об этом. Говорили, после того, как Артамонов-

старший вернулся из Петербурга хозяином имения своего двоюродного брата, сын выехал из большого двухэтажного родительского дома. Жил, как и Казарский, на квартире.

В легких сумерках комнаты за спиной лейтенанта примерещилась Казарскому жуткая виселица 1826 года. Это было летом. Все происходило на кронверке Петропавловской крепости. Повешением распоряжался генерал Голенищев-Кутузов, ныне военный генерал-губернатор Санкт-Петербурга. Трое из пятерых приговоренных сорвались с веревок, как доносил генерал-губернатор «по неопытности наших палачей». Голенищев-Кутузов, человек простой и крепкий, с густыми, вьющимися бакенбардами, любитель анекдотов, не растерялся. Увидев сорвавшихся, расквасивших себе носы, крикнул, не потерявшись:

- Вешать снова!…

Говорили, лейтенант Артамонов очень любил своего дядю. Даже раз плакал в кают-компании «Пармена», представляя дядю, закованного в кандалы.

Флот политикой не занимался.

Флот воевал.

Но политика сама доставала моряков. На палубах появились разжалованные в матросы бывшие лейтенанты и капитан-лейтенанты.

- Господин Казарский, я в последней крайности…

- Позвольте, однако, узнать…

- Сейчас узнаете. Прошу вас только об одном: все должно остаться между нами.

Неохотно:

- Извольте…

Лейтенант быстро поднялся, метнулся к двери, крепко закрыл ее. Вернулся в кресло. Зашептал с усилием:

- Я все знаю про бумагу, которую вы вырвали у отца под наведенным на него дулом. Нет, нет, я даже рад, что вы все сделали так, как сделали! Я уважаю вас за этот поступок.

Он замолчал и стал тереть лбом о палец полусжатой в кулак правой руки. Молчал так долго и был таким отрешенным, что Казарскому показалось, что он забыт гостем.

Гость встрепенулся.

- Я могу показаться вам сумасшедшим, простите!… Так вот, у отца недостача. Отец продал дом в Севастополе. Перезаложил все векселя. Я знаю, его не посадят. Такие, как он, не сидят. Его беспокоите только вы и та бумага. - Он захрипел. - Меня она тоже беспокоит. Я хочу знать, что вы собираетесь предпринять?

Казарский подумал с минуту.

- Зачем вам? - спросил он.

- Если по флоту вдруг пойдут разговоры - а они пойдут, я знаю - от меня отвернутся все. Отречется даже мой командир господин Скаловский, которого я тоже уважаю как человека чести и долга. Мне не останется ничего, как подать в отставку… Уйти с флота, когда флот воюет… - Кадык его заплясал, прыгая над воротничком.

- Я слушаю… - повторил Казарский и опустил глаза, разглядывая свои колени.

- Я вас ни о чем не прошу, - хрипло продолжал Артамонов- младший. - Только, Бога ради, откройте мне свои намерения.

Судьба человека непредсказуема. Так недавно все в жизни Казарского могло поломаться всего от того, что главному шкиперу было жаль какой-то краски на борт старого транспорта. А теперь он сам стал хозяином судьбы лейтенанта с «Пармена». Дай он ход той бумаге… Старый Артамонов уцелеет. Тот, как генерал Голенищев-Кутузов, прикажет себе:

- Начинай сначала.

На любых дрожжах в рост пойдет.

А сын его, ни к чему не причастный, сломается. Тонок. Нервен… Такие свой суд в себе носят.

Казарский посидел, молча, раздумывая… Поднялся… Подошел к шкафу с секретом. Нажал на кнопку с боку. Крышка бюро собралась в гармошку, утонула в пазу. Вынул синюю бумагу, рифленую рисунком. Сгущались сумерки. Казарский подошел к столу, зажег две свечи в подсвечнике. Показал лейтенанту:

- Узнаете руку вашего батюшки?

- Узнаю.

Казарский поднес бумагу к огню. Плотная, она загорелась не сразу. Почернел угол. Бумага занялась пламенем. Осыпалась пеплом на металлический поднос.

«На похоронах - не пляшу».

Лейтенант долго и сердечно тряс ему руку. Потом выскочил из комнаты. Пробежал по хозяйской половине, словно за ним гнались.

Сабля застучала опять о стулья, о косяки дверей.

Его лицо внезапно забелело уже в полных сумерках в раскрытом в вечер низком окне.

- Простите! - вскричал он нервно.

«Что еще?»

- Простите! Я вас не поздравил!

- С чем?

- Как - с чем? Вы не знаете?… Вы - капитан-лейтенант. И вы - командир брига «Меркурий»…

- Откуда у вас такие сведения? - обессиливая, тоже теряя голос, спросил Казарский.

Оказалось, эскадра уже знала об этом. Стройников - командир «Рафаила». Казарский - командир «Меркурия». Он, Казарский, с «Владимиром». Стройников - с «Анной»!

Командир эскадры капитан I ранга Скаловский принес новость, вернувшись с совещания у адмирала Грейга.

….

Шкипер Артамонов на долгие годы исчез из жизни Казарского.

Но не навсегда.