Террорист Петр и поп Гапон
Начало 1905 года не сулило российской самодержавной власти ничего хорошего. Кровь русских солдат все еще лилась на сопках Маньчжурии. В городах росло стачечное движение. Ширились крестьянские волнения. В столице империи тяга фабрично-заводских рабочих к организованным формам борьбы за лучшие условия жизни особенно бросалась в глаза.
Начальник департамента полиции в Санкт-Петербурге Сергей Васильевич Зубатов хотел контролировать этот процесс. В молодости Зубатов был вольнодумцем, но, основательно проштудировав работы теоретиков насильственного переустройства общества, пришел к выводу, что их лживые доктрины могут привести лишь к хаосу, террору и дальнейшему обнищанию народа. Поняв это, он порвал связи с революционерами, поступил на службу в полицию и повел энергичную борьбу с бывшими единомышленниками. Зубатов был грозным противником, ибо хорошо разбирался в психологии и методах тех, кто готовил блюда на революционной кухне.
Азеф был его креатурой. Так что он прекрасно знал, кто дирижирует радикальным террором, составляющим стержень маленькой ультрареволюционной партии неисправимых утопистов, безалаберных авантюристов и «сентиментального зверья» — по выражению того же Зубатова.
Еще в 1902 году Зубатов обратил внимание на выпускника Петербургской духовной академии Георгия Гапона. Как раз тогда Зубатов занимался созданием подконтрольных полиции рабочих профсоюзов. Оценив организационный талант Гапона, он предложил ему принять участие в этой работе. Гапон согласился, хоть и не сразу.
На Гапона вылито столько ушатов грязи, что до бела его, конечно, не отмоешь, да и не нужно. Но он все же был мало похож на ту безнадежно унылую и мрачную фигуру одиозного злодея, которую историки успешно внедрили в общественное сознание.
В начале своего трагического пути Гапон был подвижником-идеалистом, другом «униженных и оскорбленных». Он заботился о «сирых, больных и убогих», обо всех «нищих духом», особенно о рабочих, которым искренне хотел помочь в их существовании. Зубатов пробудил в Гапоне честолюбца и тем самым создал голема, быстро вышедшего из-под контроля.
Когда в 1903 году министр внутренних дел Плеве, не разделявший воззрений Зубатова, отправил его в отставку, Гапон воспользовался этим, чтобы освободиться из-под опеки полиции.
В феврале 1904 года тот же Плеве утвердил написанный Гапоном устав «Собрания русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга» и, таким образом, поставил его во главе самого крупного профсоюза России. Вот тогда-то Гапон и почувствовал себя народным вождем. И хотя формально профсоюз концентрировался на делах просветительских, Гапон расширил сферу его деятельности, создав внутри него тайный кружок для социально-реформаторских и политических занятий.
Профсоюз рос, ширилось его влияние. К началу 1905 года он насчитывал уже свыше двадцати тысяч членов. Соответственно росли и становились все более радикальными взгляды и амбиции Гапона.
Этот нервный экспансивный человек с выразительными темными глазами был до предела заряжен энергией. Уже одна его внешность безотказно действовала на воображение: стройный, тридцатилетний священник с задумчиво-меланхоличным лицом, окаймленным темной бородкой, нравился решительно всем.
Мастером риторики он никогда не был, но умел разговаривать с рабочими, входить в их нужды. Все знали, что раньше он находился в связи с Зубатовым, но никто не ставил ему этого в вину. Слишком уж независимо Гапон держался. Он обычно концентрировал внимание на нуждах рабочих и не призывал их к сотрудничеству с властями.
Люди, хорошо его знавшие, отмечали, что он обладал редким темпераментом и фантастической верой в свое призвание. Кроме всего прочего, Гапон производил то самое магическое воздействие на толпу, природа которого по сей день остается загадкой. Ему верили слепо, без рассуждения. По одному его слову тысячи рабочих готовы были идти на смерть. И поразительно, что не только рабочие, но и видавшие виды политические эмигранты, опытные конспираторы, которых не упрекнешь в недостатке интеллекта, с легкостью попадали под его влияние. Остается добавить, что он был доверчив, хранил верность жене и не проявлял никакой жадности к деньгам. Когда они были — раздавал всем, кто просил.
Разумеется, есть и другая сторона медали.
Гапон был человеком, сжигаемым внутренней лихорадкой особого рода, визионером и фантастом во всем, даже в предательстве. По жизни он летел, как гоголевская птица-тройка. Розанов писал, что если Гапон и был негодяем — то с «огненным ликом». Идеи Зубатова, а потом Рутенберга он воспринимал чисто эклектически и разделял их только для виду. Он думал, что использует своих покровителей себе на благо, а на самом деле это они использовали его на благо себе. Он был авантюристом по натуре и азартным игроком, этот «красный поп» с горячим характером и сумбурной головой. И он проиграл все, включая жизнь, в сложной игре, где его противниками были прожженные политические шулера. А дело в том, что был у Гапона серьезный изъян, предопределивший его судьбу. Он отличался болезненным честолюбием. Его, по всей вероятности, искренняя привязанность к рабочим и забота об их благополучии не могла изменить этого факта. Ничто не могло избавить этого человека от тщеславия, ставшего его смертельно опасной болезнью.
В глубине души честолюбивые планы Гапона простирались очень далеко. Вплоть до бунта народных масс и свержения даря под его предводительством. А потом… а потом почему бы рабочим не короновать его, Гапона? Чем черт не шутит? В лихорадочном своем состоянии, близком к безумию, видел он себя основателем новой династии в России…
Журналист-просветитель и общественный деятель Владимир Поссе, хорошо знавший Гапона, записал свою беседу с ним вскоре после Кровавого воскресенья. В комментариях эта запись не нуждается:
— На что же вы рассчитывали, — спросил я, — когда девятого января вели рабочих на Дворцовую площадь к царю?
— На что? А вот на что! Если бы царь принял нашу делегацию, я упал бы перед ним на колени и убедил бы его при мне же написать указ об амнистии всех политических. Мы бы вышли с царем на балкон, я прочел бы народу указ. Общее ликование. С этого момента я — первый советник царя и фактический правитель России. Начал бы строить Царство Божье на земле…
— Ну а если бы царь не согласился?
— Согласился бы. Вы знаете, я умею передавать другим свои желания.
— Ну а все же, если бы не согласился?
— Что же? Тогда было бы то же, что и при отказе принять делегацию. Всеобщее восстание — и я во главе его.
Немного помолчав, он лукаво улыбнулся и сказал:
— Чем династия Готорпов (Романовых) лучше династии Гапонов? Готорпы — династия Гольштинская. Гапоны — хохлацкая. Пора в России быть мужицкому царю, а во мне течет кровь чисто мужицкая, притом хохлацкая.
Ну что ж, судьба Распутина показала, что такое завихрение в российской истории вполне могло произойти…
* * *
Если Зубатов создал Гапона, то Гапон создал Рутенберга как значимую фигуру в революционном движении. Один немыслим без другого, как голем немыслим без пражского каббалиста Махарала.
До своей дружбы с Гапоном Рутенберг был всего лишь рядовым членом эсеровской партии. Близость к «красному попу» ввела его в узкий круг ее террористического Олимпа, известного под названием БО — боевая организация.
Это была группа людей, спаянная железной дисциплиной, герметически замкнутая и абсолютно самостоятельная. Политические лидеры партии — Чернов, Гоц и другие — лишь выносили приговор какому-нибудь царскому сановнику. Все остальное было делом БО. Евно Азеф (бессменный руководитель БО) и Борис Савинков (его заместитель) сами вырабатывали план операции, сами подбирали исполнителей — потому в числе боевиков оказался, например, Иван Каляев, по кличке Поэт, друг детства Савинкова.
Никто не имел права совать нос в дела БО, не признававшей никакого контроля.
— Какой уж там контроль при такой конспирации? — изумлялся Азеф. — Мне не доверяют, что ли?
Ему еще как доверяли…
Именно эта бесконтрольность привела к тому, что во главе БО стоял провокатор, не только получавший жалованье в департаменте полиции, но и пользовавшийся партийной кассой как своим кошельком. Шестнадцать лет Евно Азеф водил за нос и царскую охранку, и революционеров.
Метод его работы был прост и эффективен.
Самые важные, с его точки зрения, теракты он ставил, как режиссер спектакли, — так, чтобы они непременно удались. Эти с дьявольской изобретательностью организованные убийства страховали его от подозрений революционеров, которые лишь смеялись, когда слышали обвинения в адрес главы БО:
— Как можно обвинять в провокации человека, который на наших глазах чуть только не собственными руками убил министра внутренних дел Плеве и великого князя Сергея Александровича?! — возмущался Савинков.
Другие, менее существенные покушения на слуг режима Азеф своевременно раскрывал департаменту полиции, чтобы и там не было никаких подозрений. Минус накладывался на минус и получался плюс. Не придерешься. Обе стороны ему слепо верили.
Существуют два списка. Один из них, составленный Борисом Савинковым в защиту своего «вождя и брата», включает имена жертв двадцати пяти организованных Азефом политических убийств и заканчивается многозначительным «и т. д.».
В другой список, более длинный, вошли революционеры, выданные Азефом департаменту полиции. В нем свыше ста имен. Список не полон, буквы в нем расплылись, потускнели, и уже нет возможности с точностью установить, сколько революционеров было казнено, а сколько сгинуло в горниле царской каторги.
Много лет пополнял Азеф два этих жутких списка, следя за тем, чтобы они были уравновешены. Но положение его со временем ухудшилось. Провалы конспиративных ячеек объяснять становилось все труднее. Он должен был напрягать все силы для соблюдения наиболее благоприятной для себя пропорции выданных и убитых людей…
Азеф непременно должен был на чем-то сорваться. Конец его страшной карьеры уже маячил впереди, но тогда, в канун 1905 года, до этого было еще далеко.
В эсеровскую партию Рутенберг вступил под влиянием Савинкова, которого он хорошо знал еще со студенческих времен. Это Савинков, используя свои связи, устроил Рутенберга младшим инженером на Путиловский завод, где он вскоре стал начальником инструментальной мастерской. На заводе трудились свыше двенадцати тысяч рабочих, многие из которых проявляли политическую активность и были членами гапоновского профсоюза.
Посетив несколько раз рабочие собрания, на которых выступал Гапон — всегда по какому-нибудь конкретному делу, — Рутенберг проникся искренней симпатией к этому темпераментному радетелю за права рабочих. Гапону же явно импонировало внимание такого человека, как Рутенберг. Вскоре они настолько сблизились, что почти не расставались. Рутенберг тенью следовал за Гапоном. Правда, делал он это не столько «по велению сердца», сколько по заданию партии. Лидеры эсеров уже давно обратили внимание на «красного попа» и подумывали о том, чтобы использовать его популярность среди рабочих в своих целях. Савинков регулярно получал от Рутенберга информацию обо всех начинаниях Гапона.
А Гапона несло, как на гребне большой волны. Война России с Японией усугубила и без того тяжелое положение рабочих. Из них выжимали последние соки. За малейшую провинность штрафовали или выбрасывали за заводские ворота. Скудного жалованья не хватало на содержание семьи.
Гапон убеждал рабочих, что царь — это отец родной. Просто он не знает об их тяжелой доле. Трон окружен корыстолюбцами и лжецами, скрывающими от него правду. С маниакальной настойчивостью готовил Гапон мирное шествие рабочих к Зимнему дворцу, чтобы вручить государю петицию о страданиях народа. События ускорил инцидент на Балтийском заводе, где администрация уволила четырех рабочих — членов гапоновского профсоюза. Рабочие в ответ забастовали.
Пятого января Рутенберг пришел на завод, как всегда, к семи часам утра. Зашел в ремонтный цех железнодорожной мастерской. Цех молчал. У токарных станков лежали груды стружки, которую не успели убрать. Пахло затхлостью и мазутом. У гидравлического пресса возился рабочий.
— Где люди? — отрывисто спросил Рутенберг.
— На митинге у конторы, — равнодушно ответил рабочий.
Рутенберг направился к конторе. Там, на заводском дворе, уже собрались сотни людей. День выдался морозный, ветреный. Все озябли, но стоят неподвижно. Ждут Гапона.
— Идет! Идет! — раздались крики. Гапон прошел по живому коридору быстрым шагом, подняв воротник мехового пальто. Рутенберг поспешил вслед за ним, крепко сжимая в кармане револьвер. Мало ли что.
— Кати сюда бочку! — кричит какой-то активист. Сильные руки переворачивают бочку вверх дном и ставят на нее Гапона. Теперь он возвышается над возбужденной толпой.
Он сбрасывает пальто, и все видят крест на его груди. Вот он — истинный защитник простого народа.
— Братья, — говорит Гапон, — мы пойдем к царю, и будь что будет.
— А если в нас начнут стрелять? — спрашивает кто-то. Толпа замирает в ожидании ответа. Гапон пожимает плечами.
— Не думаю, — отвечает он. — Но даже если такое и произойдет, что с этого? Свобода — такой цветок, который не расцветет до тех пор, пока земля не будет полита кровью. Или вы боитесь?
— Не боимся, святой отец! Веди нас! С тобой мы на все готовы! — гудит толпа.
В тот же день вечером Рутенберг встретился с Савинковым в трактире на Сенной площади. Здесь всегда людно, душно, накурено. Без перерыва крутит какие-то хриплые мелодии музыкальный ящик. Публика самая разношерстная: извозчики, студенты, рабочие, мелкие чиновники, проститутки, уличные торговцы. Гул стоит такой, что в двух шагах ничего не разобрать. Поэтому и выбрал это место Савинков. Здесь никто не бросается в глаза.
Он занял угловой столик, сел лицом к дверям.
Неподвижное алебастровое лицо Савинкова хорошо сочеталось с серо-зелеными глазами, хранившими далекое выражение фаталистической отчужденности. У него были маленькие изящные руки и непринужденные, исполненные достоинства манеры. Это отмечали все, кто его знал.
Всю свою жизнь он был конспиратором, не верящим в Бога, презирающим нравственные законы, предписываемые людьми. Ему были неведомы ни страх, ни жалость. Он был и охотником, и дичью одновременно.
Но была у него своя отрада. Он служил делу освобождения России от тирании. Для этой цели он был готов перенести любые лишения, перетерпеть любые муки. В первую половину своей недолгой жизни он боролся против царской деспотии. Вторую же половину посвятил борьбе с деспотией большевиков. Ленин в его глазах был таким же тираном, как и царь. И он не прекращал сражаться — часто в одиночестве — против штыков, застенков, тайных агентов, тюремщиков и палачей.
Вся его террористическая деятельность была в главной своей метафизической сути постановкой каких-то лично ему необходимых опытов смерти. Если он и был чем-то захвачен в жизни, то лишь постоянным самопогружением в ее таинственную бездну. Его судьба была давно предрешена. Впереди маячила неминуемая гибель. Савинков знал это, но ничто не могло сбить его с взятого еще в юности курса. Он всегда видел перед собой свою путеводную звезду, но эта звезда была кровавой.
Увидев Рутенберга, Савинков улыбнулся одними губами.
— Хочешь выпить чего-нибудь? В такую погоду это нелишне.
— Водочки, пожалуй, — сказал Рутенберг, садясь напротив него.
— Голубушка, — обратился Савинков к обслуживающей девице, полногрудой, с ленивыми глазами, — ты уж поухаживай за нами. Графинчик водочки, пожалуйста, и чего-нибудь такое… на твое усмотрение.
— У меня важные новости, — сказал Рутенберг.
— Валяй.
— Гапон наэлектризовал рабочих. В воскресенье они двинутся к Зимнему дворцу, чтобы вручить царю петицию. Их уже ничто не остановит. Демонстрация должна быть мирной с образами и хоругвями.
— Ты эту петицию видел?
— Я сам ее составлял.
— Ты включил в нее политические требования?
— Еще какие! О созыве Учредительного собрания, об амнистии всех политических заключенных, об отмене налогов и даже о прямой отчетности царя перед народом. Царя кондрашка хватит.
— Тогда это не петиция даже, а революционный ультиматум, — усмехнулся Савинков и наполнил рюмки, — За успех обреченного дела.
— Почему обреченного?
— Потому что демонстрацию расстреляют. Такая петиция — это ведь провокация. Как пить дать расстреляют. Ну и прекрасно. Если не поливать кровью рабов ростки свободы — они усохнут.
— Да, но позволяет ли такое революционная этика? — Рутенберг осторожно поставил на край стола пустую рюмку.
— Ты это серьезно? — удивился Савинков. — Не существует революционной этики. Если вообще можно убить человека, то безразлично кого и по каким мотивам. Почему, например, министра убить можно, а мужа своей любовницы нельзя? Поэтому мы, революционеры, никого не убиваем. Когда нужно кого-то убить, убивает партия, убивает БО, а не я или ты. Думаю, что ты даже не представляешь, какую взрывчатую смесь готовит твой поп. Она может разнести всю империю. Все остальное не имеет значения. Это настолько важно, что инструкции тебе даст сам Иван Николаевич.
Встретив вопросительный взгляд Рутенберга, Савинков пояснил:
— Иван Николаевич это наш шеф, товарищ Азеф. Мое предложение кооптировать тебя в БО одобрено, так что тебе уже можно это знать. Да вот и он сам.
У их столика неизвестно откуда возник человек, толстый, грубый, с одутловатым тяжелым лицом и вывороченными губами. Глаза у него были темные, глубокие. Казалось, что в них нет зрачков. Он кивнул Савинкову и сел, не глядя на Рутенберга.
— В воскресенье состоится демонстрация рабочих. Гапон поведет их к Зимнему дворцу, — сообщил Савинков.
— А Мартын свою задачу знает? — Азеф все еще не смотрел на Рутенберга. Голос у него был неприятный, гнусавый.
— Я буду рядом с Гапоном, — сказал Рутенберг, успевший оправиться от чувства неловкости.
— Очень хорошо, товарищ Мартын, — впервые скользнул по нему взглядом Азеф. — Скажите, у вас есть револьвер?
— Да, он всегда со мной.
— Ну и замечательно.
Лицо Азефа приняло сонное выражение, он помолчал и произнес, лениво растягивая слова:
— Если царь все же выйдет к народу, то убейте его.
* * *
Заводской двор не вмещал и сотой доли собравшегося люда. Сплошная человеческая масса заполнила все прилегающие кварталы. Бурлило и волновалось живое море.
Гапон стоял в гуще толпы, бледный, растерянный, сомневающийся. Подошел Рутенберг, как всегда подтянутый и спокойный.
— Есть ли у вас, батюшка, какой-нибудь конкретный план? — спросил он.
— Вовсе нет, — ответил Гапон.
— Но ведь солдаты могут открыть огонь, — сказал Рутенберг.
— Нет, не думаю, — неуверенно произнес Гапон.
Рутенберг пожал плечами и достал из кармана карту Петербурга с заранее подготовленными отметками.
— Если солдаты начнут пальбу, то отходить мы будем вот сюда, — показал он. — А вот здесь мы построим баррикады, потом захватим оружие на ближайших складах и начнем прорываться к Зимнему дворцу.
— Да! Да! — поспешно согласился Гапон, но было видно, что он все еще не врубился в ситуацию.
А люди все шли и шли. Гапон постепенно успокоился и обратился к народу.
— Товарищи, — заговорил он со страстью, — если нас не пропустят, то мы силой прорвемся. Если войска станут в нас стрелять, то мы будем обороняться. Часть войск перейдет на нашу сторону, и тогда мы устроим революцию. Воздвигнем баррикады, разгромим оружейные склады, разобьем тюрьму, займем телеграф и телефон. Эсеры обещали нам бомбы, и… наша возьмет!
Толпа откликнулась восторженным ревом.
Полиция была предупреждена о том, что рядом с Гапоном будет находиться террорист, которому поручено убить государя, если он выйдет к народу. Поэтому по настоянию министра внутренних дел князя Святополка-Мирского государь уехал в Царское Село. На основании этой же информации 8 января солдатам и казакам раздали боевые патроны. Развели также мосты через Неву. Войска расчленили районы города, чтобы не пропустить многотысячные толпы на Дворцовую площадь.
Началось похожее на крестный ход шествие. Колыхались хоругви, блестели золотые лики святых, кое-где виднелись царские портреты. Люди тяжелого труда шли и пели: «Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое».
Гапон с Рутенбергом находились во главе колоны.
У Нарвских ворот грянул первый залп. Потом второй, третий. Крики ужаса слились в один сплошной вопль, смешались со стонами умирающих. Люди бросились врассыпную, но пули их догоняли. Стрельба велась уже беспорядочно, без перерыва.
— Свобода или смерть! — кричал Гапон. Он бежал спотыкаясь, путаясь в рясе. Лицо его было искажено страхом и ненавистью. Одна из пуль задела его ладонь, и он упал.
У Невской заставы в обезумевшую толпу врезались казаки с обнаженными шашками и нагайками. Они теснили людей, рубили их, топтали конями — убегавших ловили арканами и волочили по мостовой.
И, в довершении всего, солдаты лейб-гвардии Преображенского полка прицельным огнем посшибали взобравшихся на деревья ребятишек. Это уже просто так, для забавы.
Точное количество погибших в тот день неизвестно. Установлено лишь, что их было несколько сотен, да раненых набралось до двух с половиной тысяч. Многие жертвы расстрела, упрятанные в мешки из-под картошки, были тайно захоронены в различных районах Петербурга, чтобы скрыть масштабы трагедии. Формально ответственность за это побоище несет великий князь Владимир Александрович, занимавший пост командующего Санкт-Петербургским военным округом. Слабый по натуре, он растерялся, впал в панику, и ситуация вышла из-под контроля.
Государь же ничего о происходящем в столице не ведал, что не помешало революционерам и обожавшим их либералам указать на него обличающими перстами. Это они прозвали его «Николаем кровавым».
А он, получив в Царском Селе известие о произошедшем, записал в дневнике с несвойственной ему эмоциональной лапидарностью:
«Тяжелый день! В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных местах города, много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело!»
Рутенберг прикрыл своим телом и вывел из-под огня впавшего в прострацию Гапона. В каком-то проходном дворе складными ножницами своего перочинного ножа подрезал ему волосы.
— Нет больше Бога, нет царя, — прохрипел Гапон, глядя перед собой остановившимися глазами. Он сбросил шубу и рясу и надел шапку и пальто одного из рабочих.
О том, что было дальше, пусть лучше расскажет сам Рутенберг:
«Через забор, канавку, задворки мы небольшой группой добрались в дом, населенный рабочими. По дороге встречались группы растерянных людей, женщин и мужчин.
В квартиры нас не пускали.
О баррикадах нечего было и думать.
Надо было спасать Гапона…
Я сказал ему, чтобы он отдал мне все, что у него было компрометирующего. Он сунул мне доверенность от рабочих и петицию, которые нес царю.
Я предложил остричь его и пойти со мной в город. Он не возражал.
Как на великом постриге, при великом таинстве, стояли окружавшие нас рабочие, пережившие весь ужас только что происшедшего и, получая в протянутые руки клочки гапоновских волос, с обнаженными головами, с благоговением, как на молитве, повторяли:
„Свято“.
Волосы Гапона разошлись потом между рабочими и хранились как реликвия.
Когда мы, оставляя за собой кровь, трупы и стоны раненых, пробирались в город, наталкиваясь на перекрестках и переездах на солдат и жандармов, Гапона охватила нервная лихорадка. Он весь трясся. Боялся быть арестованным. Каждый раз мне с трудом удавалось успокоить его, покуда не выбрались через Варшавский вокзал из окружавшей пригород цепи войск.
Меня его поведение коробило.
Раньше я знал и видел Гапона только говорившим в рясе над молившейся на него толпой, видел его, звавшим у Нарвских ворот к свободе или смерти.
Этого Гапона не стало, как только мы ушли от Нарвских ворот.
Остриженный, переодетый в чужое, передо мной оказался предоставивший себя в мое полное распоряжение человек беспокойный и растерянный, покуда находился в опасности, тщеславный и легкомысленный, когда ему казалось, что опасность миновала.
После пережитого утром 9 января такая нервность была естественной для каждого, но только не для Гапона.
Меня это и удивляло и обязывало. Обязывало использовать свое влияние на этого человека, имя которого стало такой революционной силой».
Не следует забывать, что Рутенберг написал свои воспоминания спустя несколько лет. Он не искажал фактов, но в свете последующих событий интерпретировал их иначе. Чисто по-человечески ему просто необходимо было вытравить из своей души все добрые чувства к человеку, убийство которого он так хладнокровно и расчетливо организовал.
Но это было потом. А вечером того памятного дня Рутенберг привел все еще находящегося в шоке Гапона к Горькому.
«Буревестник революции» был тогда в апогее славы. Каждая его новая вещь с ходу шла в печать и принималась «на ура» и читателями, и критикой. Фотографии долговязого парня в косоворотке с некрасивым, но таким привлекательным, таким русским лицом так и мелькали на страницах самых известных газет и журналов. Еще бы! Человек из самых низов, не получивший никакого образования. Босяк, обошедший пешком чуть не всю Россию. Теперь вот книги пишет. Это ли не чудо.
А бывший босяк довольно быстро привык к роскошной жизни, снял огромную квартиру на Кронверкском проспекте и жил на широкую ногу.
Талант у Горького был не высшей пробы, и его произведения часто напоминают больничную палату отсутствием свежего воздуха. Зато он обладал прекрасными душевными качествами. Добрый и жалостливый, он не умел никому отказывать и всегда принимал близко к сердцу чужую боль, чужое горе. К тому же он был сентиментален и мог заплакать от умиления по самому ничтожному поводу.
Разумеется, Горький прослезился, увидев Гапона вечером 9 января. «Народный вождь» выглядел трогательно, жалко и был похож на ощипанную курицу.
Встреча «Буревестника революции» и «народного вождя» не была содержательной.
Вот как ее описал Рутенберг в уже цитировавшихся нами воспоминаниях:
«Вечером 9 января Гапон сидел в кабинете Максима Горького и спрашивал:
— Что теперь делать, Алексей Максимович?
Горький подошел, глубоко поглядел на Гапона. Подумал. Что-то радостно дрогнуло в нем, на глаза навернулись слезы. И, стараясь ободрить сидевшего перед ним совсем разбитого человека, он как-то особенно ласково и в то же время по-товарищески сурово ответил:
— Что ж, надо идти до конца! Все равно. Даже если придется умирать.
Но что именно делать, Горький сказать не мог. А рабочие спрашивали распоряжений.
Гапон хотел было поехать к ним, но я был против этого».
У Горького Гапон оставаться не мог — слишком опасно, и Рутенберг переправил его в пустующий загородный дом, откуда он внезапно исчез самым таинственным образом. Встревожившийся Рутенберг предположил даже, что его выследили и взяли агенты сыскного отделения. На самом же деле Гапон, заметив во дворе каких-то подозрительных людей, запаниковал и бежал через черный ход, без документов и денег. Не зная ни одного языка, кроме русского, он сумел каким-то образом перейти границу и уже в начале февраля 1905 года оказался в Женеве — главном штабе русских политических эмигрантов.
* * *
Появление Гапона в Женеве произвело фурор. В то время о мятежном священнике взахлеб писали все европейские газеты. Еще ни один русский революционер не имел на Западе такой популярности. В России разгоралось в то время пламя революции, и имя ее зачинателя было у всех на устах. Вожди всех революционных партий искали встречи с Гапоном, чтобы привлечь его на свою сторону.
Первым видным революционером, с которым Гапон встретился в Женеве, был Плеханов. Разыскал его Гапон просто. Зашел в русский филиал местной библиотеки и назвал свое имя. Библиотекарь, оказавшийся социал-демократом, тут же отвел его на квартиру Плеханова.
Потрясенный явлением «народного героя», Георгий Валентинович устроил ему пышное чествование, на которое явилась вся партийная «гвардия»: Засулич, Аксельрод, Потресов, Дан. Несколько дней Гапона разглядывали, как какую-то диковинку, и, разумеется, охмуряли.
Гапон же, наслушавшись агитационных речей, заявил, что он, в сущности, всегда был стихийным социал-демократом. Вскоре, однако, высветлилось колоссальное невежество Гапона, не знавшего самых элементарных вещей. «Через заросли его невежества не продерешься», — сетовал Плеханов.
Вместе с тем социал-демократы были не прочь заполучить Гапона в свои ряды при условии, что он усвоит марксистское мировоззрение и не будет претендовать на роль выше той, на какую может рассчитывать по своим знаниям и способностям.
Но Гапон не проявил никакой тяги к теоретическим знаниям. К книгам же испытывал непреодолимое отвращение. К тому же он никак не мог понять разницы между социал-демократами и эсерами. «Ну скажите на милость, — спрашивал он с недоумением, — ведь социал-демократы хотят, чтобы народ перестал бедствовать и получил свободу, и социалисты-революционеры того же желают. Так зачем идти врозь?»
Над ними стали подсмеиваться — сначала за глаза, а потом и открыто.
В начале февраля в уютном кафе на берегу Женевского озера Гапон встретился с Лениным. Вождь большевиков, ненавидевший все православное, все поповское, к Гапону отнесся как к «стихийному революционеру» — живой частице нараставшей в России революционной волны. Особенно нравились Ленину гапоновские воззвания, призывавшие народ всем миром навалиться на «царя и его кровопийц».
Беседа продолжалась минут сорок, и оба остались ею довольны.
— У вас, батенька, сумбур в голове, — сказал Ленин прощаясь. — Нет у вас выдержанного революционного миросозерцания. Учиться вам надо. Учиться.
Именно этого Гапон делать не собирался. Вскоре он сбежал от социал-демократов к эсерам, и праздник начался с самого начала. На пышное чествование героя пожаловала вся эсеровская партийная когорта — и политические лидеры, и генералы БО: Чернов, Гоц, Азеф, Савинков, «бабушка русской революции» Брешко-Брешковская… Гапона славословили, окружили почтением. Один только Савинков сидел, откинувшись в кресле, и глядел на него острым стальным взглядом, в котором явная насмешка сочеталась с недоверием.
Горячее воображение Гапона все резвее несло его по ухабам и рытвинам. Все больше походил он на Хлестакова. Его нервная импульсивность, отсутствие привычки к систематическому труду, слабая воля и капризное своеволие становились все очевиднее. Революционные теории и партийные программы его не интересовали, но он был не прочь использовать революционные партии в своих целях, которые он, впрочем, представлял себе весьма смутно.
Самой яркой чертой гапоновского характера оказалась хитрость — коварная, лукавая, вероломная и в то же время наивная. Хитрость простодушного дикаря. Он стал радостно, и по виду искренне, соглашаться со всеми. Социал-демократам говорил, что разделяет их убеждения, а эсерам твердил, что во всем с ними согласен. Это привело к тому, что его перестали воспринимать всерьез и те и другие.
Тем не менее слава его росла. Престижное лондонское издательство заказало у него автобиографию за баснословный гонорар. С ним встречались лидеры европейских социалистов Жорес и Клемансо, вождь анархистов Кропоткин. Вечера и званые ужины в его честь устраивались чуть ли не каждую неделю.
У него завелись деньги, появился вкус к красивой жизни.
Он стал часто бывать в казино и обычно выигрывал. Везло ему тогда. Приехавший в Женеву Рутенберг был неприятно поражен, увидев Гапона. На нем был прекрасно сшитый костюм, яркий цветной галстук, и пахло от него дорогим коньяком.
— Сегодня я впервые ел омара, — доверительно сообщил он и засмеялся.
Рутенберг приобщил к делу своего непутевого друга. Привлек его к участию в попытке контрабанды оружия на судне «Джон Крафтон» для боевой организации эсеров. Но поскольку операцией руководил Азеф, она провалилась. Судно попало в руки полиции, а Рутенберг, вернувшийся в Россию, чтобы его встретить, был арестован и посажен в Петропавловскую крепость. Правда, сидел он недолго — до Высочайшего Манифеста 17 октября.
А Гапона все чаще видят в ночных заведениях сомнительной репутации. Захмелевший, грустный, он сидит, подперев кулаком отяжелевшую голову, и тихонько тянет: «Реве тай стогне Днiпр широкый…» По лицу его текут слезы.
Поссорившись со всеми революционными партиями, Гапон их возненавидел. «Прокисли здешние революционеры. Прокисли, — любит он повторять. — Оторвались от жизни. Не знают они рабочего человека. Не понимают его».
Он живет только вестями из России. Лишь они обнадеживают. Рабочие шлют ему теплые письма, зовут обратно. Он все больше тоскует. «Тяжко здесь, душно, душа простора ищет», — жалуется Гапон и предвкушает тот час, когда снова выйдет к рабочим со словами: «Ну вот, я опять с вами, дорогие мои».
Радостно встретил Гапон Манифест 17 октября и стал собираться в дорогу, но отказ правительства его амнистировать задержал отъезд. Гапон, пришедший в сильнейшее возбуждение, решил вернуться в Россию нелегально — и будь что будет.
На вопрос своего приятеля эсера Ан-ского, с кем же он теперь пойдет в России, Гапон ответил: «Не знаю, не знаю! Там на месте посмотрю!.. Попробую идти с Богом, с Богом… А не удастся с Богом, пойду с чертом… А своего добьюсь!..»
В ноябре 1905 года Гапон нелегально возвратился в Россию и поселился в квартире, снятой для него рабочими. Вскоре он обнаружил, что его героический ореол изрядно потускнел, а авторитет и популярность неуклонно снижаются. Он понял вдруг, как необходимы были ему ряса и крест, как много веса и значения они ему придавали. Но Священный синод лишил Ганона духовного сана за «богопротивную деятельность», а вместе с рясой утратил он и значительную часть своего обаяния.
В январе 1906 года начинается стремительный закат его карьеры. Газета «Русь» публикует статью «Долой маску», в которой открыто называет Гапона агентом охранки. Фабричные рабочие требуют объяснений, он торопливо пишет опровержение, но доверие к нему уже подорвано.
Между тем вопрос о провокаторстве Гапона так и остался гипотезой. Можно не сомневаться, что в его планы не входило становиться чьей-либо марионеткой. Царская охранка и революционные партии были ему одинаково чужды. Себя он видел не иначе как вождем народных масс, обладающим самостоятельной силой. Держать оба лагеря в напряжении и знать, что от него, Гапона, зависит, в какую сторону склонится чаша весов, было бы величайшим наслаждением для этого страстного игрока. К этому он стремился. Но, переоценив свои возможности, фатально ошибся, построив свой расчет на противостоянии охранного отделения и эсеров-террористов.
Рутенберг — человек, мысливший неординарно, нестандартно, способный и на беспристрастность, и на сильную страсть, в отчетах, направленных им в эсеровский ЦК, наверняка не все рассказал о своих отношениях с Гапоном. Крылась в них какая-то тайна, разгадать которую нам уже не дано.
Конечно, порядочность Рутенберга вне подозрений. Искренне поверив в то, что Гапои цинично предал «святую кровь рабочих», пролитую 9 января, он судил его своим судом, и вынес ему смертный приговор. И он же привел его в исполнение руками трех косивших под рабочих эсеровских боевиков. Потом он долго и безуспешно добивался, чтобы ЦК эсеровской партии взял на себя ответственность за его действия.
Так уж получилось, что перед лицом истории Рутенберг был и остался единственным обвинителем Гапона. Свыше ста лет прошло с тех пор, но никто из историков не привел ни одного документа, подтверждающего его предательство. Клеймо провокатора, навешенное на Гапона Рутенбергом, так и не получило подтверждения из каких-либо других источников.
А ведь еще в советское время секретные архивы царской охранки и департамента полиции были открыты для изучения. Историкам не составляло особого труда получить к ним доступ. В царской России дело тайного сыска было на высоте. Все сотрудники охранки и ее тайные осведомители имели и свои псевдонимы, и свои «личные дела», куда заносились их донесения. О Гапоне в этих архивах не найдено ни единой строчки.
* * *
По возвращении в Россию жизнь Гапона стремительно понеслась по рельсам, ведущим к гибели. Утратив ощущение реальности, он метался из одной крайности в другую. Понимая, что у него больше нет рычагов влияния в рабочей среде, Гапон обратился к председателю совета министров Сергею Витте с предложением возродить «Собрание русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Петербурга».
Граф Сергей Юльевич Витте был одним из умнейших государственных деятелей России. Прозорливый и дальновидный, он понимал, в какую бездну низвергнется страна, если не удастся предотвратить «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Это он, Витте, собственноручно написал Манифест 17 октября и убедил царя его подписать. Витте хотел выпустить пары из революционного котла и этого добился. Но государь не простил ему своего унижения и, как только схлынула революционная волна, отправил его в отставку. Царь считал своим долгом передать наследнику престола самодержавную власть в том виде, в каком получил ее сам от своего отца.
Витте решил выполнить просьбу Ганона при условии, что тот выступит против революционного движения и призовет рабочих к сотрудничеству с властями. Гапон это сделал.
Тогда Витте отправил его в заграничную поездку расхваливать свою умиротворяющую политику и разоблачать злостные козни революционеров. Гапон и на это пошел. Убедившись, что Гапон выполняет свою часть соглашения, Витте выполнил свою.
Пока Гапон за границей обрушивал на революционные партии свои инвективы, его уполномоченный, некто Матюшенский, получил от правительства Витте 30 тысяч рублей на организационные нужды восстановленного «Собрания». Матюшенский, не выдержав соблазна, украл эту кругленькую сумму и скрылся. Разумеется, тут же стали поговаривать, что он действовал в сговоре с Гапоном.
А деньги нужны позарез, и Гапон вступает в свою последнюю, как оказалось, смертельную игру. Он пишет министру внутренних дел Дурново письмо, в котором подтверждает свой отказ от революционной деятельности и просит помочь ему организовать рабочие профсоюзы под эгидой властей.
— Созрел, голубчик, — удовлетворенно говорит Дурново и через своего уполномоченного предлагает Гапону вступить в контакт с вице-директором департамента полиции Петром Рачковским, который отныне будет заниматься всеми его делами. Гапон соглашается, хоть и понимает, чем это ему грозит.
Петр Иванович Рачковский был одним из создателей тайного сыска в России, интриганом и авантюристом высшей пробы. Где уж Гапону с ним тягаться. Но известно ведь, что Господь, желая наказать человека, отнимает у него разум.
Встреча «кошки с мышкой» оказалась недолгой. Рачковский был хоть и любезен, но категоричен. Он потребовал от Гапона доказать, что у него нет больше революционных поползновений, и, для начала, выдать полиции боевую организацию эсеров.
— Да как же я это сделаю? — изумился Гапон. — Я ведь даже не член эсеровской партии.
— Сделаете, голубчик, сделаете, — успокоил его Рачковский. — Дружок-то ваш, Рутенберг, входит в эсеровский ЦК. Уж он-то прекрасно осведомлен обо всех их делишках. Вот если вы, голубчик, соблазните для нас Рутенберга, то получите полную легализацию и сто тысяч рублей. На все хватит. Ну а без Рутенберга к чему вы нам, голубчик, сами посудите. И передайте Рутенбергу, что его услуги мы будем оплачивать по самому высокому тарифу. Он останется доволен. Кстати, я готов с ним встретиться и все обговорить. Сообщите ему об этом, голубчик. И вообще, подумайте обо всем.
И Гапон стал думать. И очень быстро понял, что ему нечего предложить Рачковскому и Дурново, кроме Рутенберга. Ведь у него, Гапона, нет никаких источников необходимой Рачковскому информации. А у Рутенберга их навалом.
Конечно, червячок сомнения шевелился в душе Гапона. Он-то знал железную волю и непреклонный характер своего друга. «Ну как подъедешь к нему с таким предложением? — думал он. — Так ведь и нарваться можно. Рука у Мартына тяжелая. А с другой стороны, почему не рискнуть? Без риска ведь ничего не добьешься. Может, смогу убедить его, что все полученные от них деньги пойдут на революционную борьбу. Создадим мощную рабочую организацию. Я буду ее вождем. Рутенберг — руководителем. Он ведь тщеславен. Может, и клюнет на это. Ну а если нет — то просто разбежимся — и все. Закладывать-то меня он не станет».
Бедный Гапон плохо разбирался в людях и совершил ошибку, за которую получил билет на кладбище.
6 февраля 1906 года Гапон разыскал Рутенберга в Москве, на нелегальной квартире, где он скрывался от полицейских ищеек. Это оказалось не так уж сложно. Жена Рутенберга Ольга, вполне Гапону доверявшая, дала ему адрес.
Вид Гапона не понравился Рутенбергу. Весь он был какой-то помятый, пришибленный, беспокойный. Все время шарил глазами по сторонам, словно опасался чего-то.
— Я приехал предложить тебе дело. Большое дело, — сказал он с ходу. — Если выгорит, то мы оба останемся в выигрыше. Не надо только узко смотреть на вещи. Вот махнем вечером в Яр, там поговорим. Мне надо развеяться.
— Я не могу в Яр из-за конспирации, — сказал Рутенберг. — Там полно филеров. Меня узнают.
— Брось, — поморщился Гапон, — тебя не арестуют, не бойся. Я отвечаю. Ты, главное, мне верь.
Рутенбергу стало уже интересно, и он махнул рукой на конспирацию.
В Яр неслись на тройке через Пресню, где недавно было подавлено рабочее восстание. Всюду еще виднелись следы жестоких боев. Мелькали там и тут разрушенные артиллерийским огнем дома без крыш и без дверей с черными провалами окон. Городовые с винтовками. Кое-где горели костры.
Посетителей Яра потчевали в больших величественных залах и в уютных кабинетах, расположенных на балконах. Изящная венская мебель. Витражи. Мозаика на полу. Официанты в элегантной форме, умело вобравшей в себя элементы костюма русских половых. Оркестр, ни на минуту не прекращающий наяривать русские мелодии.
Друзья расположились в кабинете. Гапон был лихорадочно возбужден. Выбирая меню, то и дело посматривал на спокойное лицо Рутенберга.
— Знаешь, тут даже есть прейскурант для любителей покутить с шиком, — сказал Гапон. — Вымазать официанту лицо горчицей стоит сто двадцать рублей. Запустить бутылкой в венецианское зеркало — пятьдесять рублей. Что, Мартын, может, кутнем? — засмеялся он мелким смехом.
— Ладно, валяй о деле, — оборвал Рутенберг.
— Хорошо. Но ты, Мартын, вникни в то, что я тебе расскажу. Не отметай сразу мою идею. А то ведь вы, террористы, люди действия, а не мысли. Привыкли вы блуждать в лабиринте Минотавра, где вас рано или поздно сожрут. Всех до единого. Не умеете вы широко смотреть на вещи. Верите во всякие предрассудки.
— Какие, например?
— Ну, что нельзя, мол, вступать в контакты с полицией. Аморально, мол, это. Какая чушь! Для пользы дела все можно. Ты ведь согласен с тем, что революция является единственным благом и высшей целью?
— Допустим, что согласен.
— Если так, то для достижения этой цели любая тактика оправданна. Я хочу проникнуть в структуру врага, чтобы уничтожить его изнутри. Все, что ты от меня сейчас услышишь, должно остаться тайной. Поклянись мне в этом.
— На чем ты хочешь, чтобы я поклялся? Я не ношу с собой Библии.
— Мне достаточно твоего слова.
— Ну хорошо, клянусь.
Гапон помолчал, разлил в рюмки смирновку из графинчика. Руки у него дрожали.
— Я уже четыре раза встречался с Рачковским. Два раза с его заместителем Герасимовым. Не волнуйся, я им ничего не рассказал и никого не выдал. Да не смотри на меня так. И при «Народной воле» революционеры служили в полиции и обо всем информировали товарищей. Дело важнее всего. Если там кто-нибудь пострадает — это пустяки. Ты только представь себе, какие возможности открываются перед нами. На нас прольется золотой дождь. Мы с тобой войдем к ним в доверие и уничтожим их.
— Они предлагали тебе завербовать меня? — хрипло спросил Рутенберг.
— Разумеется, предлагали. Они считают тебя птицей крупного полета. Но я сказал им, что ты сам все решишь. Рачковский приглашает тебя на обед без всяких условий. Более того, он готов заплатить за твое согласие. Почему бы тебе с ним не встретиться? Ты ведь ничем не рискуешь.
— И сколько же он даст мне, если я приму его приглашение на обед? Пятьсот рублей даст?
— Даст три тысячи, — уверенно сказал Гапон. — А если ты сообщишь ему ценную информацию, например о подготовке покушения на Дурново или на Витте, то получишь двадцать пять тысяч.
— Но ведь погибнут люди, мои товарищи.
— Лес рубят — щепки летят, — махнул рукой Гапон.
Рутенберг молчал. Им овладели отвращение и ужас. Он сидел неподвижно и чувствовал, как кровь стынет у него в жилах. Гапон замарал грязью тех, кто погиб 9 января, и смыть эту грязь можно было только его кровью. Из оцепенения его вывел голос Гапона:
— Ну, что скажешь?
Рутенберг сделал над собой усилие и ответил:
— Не знаю, надо подумать. О многом подумать.
— Ну и хорошо, — с облегчением сказал Гапон. — Думай. Время еще есть. Но могу я уже сейчас передать Рачковскому, что в принципе ты готов с ним встретиться?
— Передай. Почему бы и нет.
— Давай перейдем в общий зал, — предложил Гапон. — Там музыка, женщины. Там телом пахнет.
Рутенбергу было уже все равно. Он был опустошен и измучен.
Они спустились вниз, сели в переднем углу, около оркестра. Гапон заказал еще один графинчик смирновки. Он выглядел совершенно разбитым. Часто в бессильном отчаянии ронял на руки голову. Несколько раз повторял сдавленным голосом:
— Ничего, ничего, Мартын. Мы им еще покажем.
Кому покажем — не уточнял.
Вдруг, встрепенувшись, закричал оркестру:
— Эй, вы там! «Реве тай стогне Днiпр широкый». Живо, мать вашу!
* * *
Договорившись с Гапоном о дальнейших контактах в Санкт-Петербурге, Рутенберг поспешил в Гельсингфорс, где в то время находился Азеф.
Бесстрастно выслушал глава БО его рассказ. Долго молчал, глядя перед собой выпуклыми глазами-маслинами. Потом резко вырвал из кресла тяжелое колыхающееся тело и заговорил, растягивая слова и гнусавя:
— Гадину надо раздавить. Это придется сделать вам, Мартын. Повезете его на извозчике в Крестовский сад якобы поужинать. На козлах будет наш человек, который доставит вас в безлюдное место. Там ткнете Гапона ножом в спину и выбросите из саней. Всего и делов.
— Я готов, — сказал Рутенберг. — Но нужно, чтобы решение об этом было принято ЦК.
Азеф повернул к нему бычачью голову:
— Ну, разумеется. Приходите сюда завтра утром, часов в десять. У меня будут Чернов и Савинков. Тогда и примем решение.
На следующий день Рутенбергу пришлось повторить членам ЦК свой рассказ. Слушали его напряженно, не перебивая. Первым нарушил молчание Савинков:
— Я за немедленную ликвидацию этого вульгарного негодяя.
— А я против, — сказал Чернов, теребя серую жесткую бородку. И пояснил, хмуря черно-серые брови: — Гапон все еще очень популярен среди рабочих. Как мы убедим их, что ликвидировали предателя? Нет у нас никаких доказательств его сношений с полицией, кроме свидетельства Мартына, разумеется. Но одного этого недостаточно. Нам не поверят. Убить Гапона можно только вместе с Рачковским. Тогда ни у кого не останется никаких сомнений.
— А что? — оживился Азеф. — Двойной удар? Это идея. Я давно подумывал о том, чтобы отправить Рачковского на тот свет, но никак не мог подобраться к нему. Хитер, сукин сын. Теперь вот пусть составит Гапону компанию.
— Правильно! — поддержал Савинков. — Мартын примет предложение Гапона, пойдет вместе с ним на свидание с Рачковским, и там, в отдельном кабинете, обоих и ляпнут. В помощь Мартыну я выделю Иванова. Он опытный боевик.
На том и порешили. Рутенберг не возражал.
Но дальше все пошло вкривь и вкось. Тройная встреча Рутенберг-Гапон-Рачковский была назначена на 4 марта 1906 года в ресторане «Контана». Рачковский на нее не явился. Азеф, этот непревзойденный мастер двойной игры, по-видимому, предупредил своего начальника о готовящемся покушении. Убивать же одного попа Иванов категорически отказался.
Рутенберг опять отправился в Гельсингфорс к Азефу за дальнейшими инструкциями. Азеф пришел в ярость:
— Вы нарушили мои указания и вообще вели себя, как идиот, — орал он, брызжа слюной. — Из-за вашего безответственного поведения уже арестованы наши товарищи.
Рутенберг вспылил и чуть было не ударил Азефа, настолько тот стал ему противен. Партийная дисциплина удержала его. Несколько раз глубоко вздохнув, чтобы успокоиться, он спросил главу БО, можно ли ликвидировать одного только Гапона. Азеф молчал, насупившись. Потом небрежно кивнул головой и без единого слова вышел. Нужно было очень сильно желать смерти Гапона, чтобы интерпретировать этот кивок, как лицензию на убийство.
После оскорбительного поведения Азефа Рутенбергу так все осточертело, что он чуть было не махнул на это дело рукой и не уехал за границу. Но все в нем взбунтовалось против такого выхода из положения. Чудовищное предательство Гапона нельзя было оставить безнаказанным. Ну хорошо, ЦК дал ему поручение, которое он не может выполнить в полном объеме. Мертвый Рачковский не станет доказательством вины мертвого Гапона. Но если нельзя свести счеты разом с обоими, то следует найти другие аргументы, дискредитирующие Гапона в глазах рабочих. И тогда можно будет привести в исполнение приговор ЦК относительно его одного.
Рутенберг преодолел растерянность и слабость и вновь обрел присущую ему волевую энергию. Он обратился к трем эсеровским боевикам. Один из них пропагандировал эсеровские идеи в рабочей среде. Рабочие его хорошо знали. Все трое согласились действовать в соответствии с составленным Рутенбергом планом.
26 марта Рутенберг пригласил Гапона на снятую заранее дачу в Озерках (небольшой поселок на северной окраине Петербурга). Там уже ждали укрывшиеся в засаде боевики.
О том, что же произошло в Озерках, подробно рассказал сам Рутенберг в заключительной части своего отчета по делу Гапона, переданного им в ЦК эсеровской партии:
«Гапона я застал на условленном месте, на главной улице Озерков, идущей параллельно железнодорожному полотну. Встретил он меня, посмеиваясь над моей нерешительностью: хочу, но духу не хватает идти к Рачковскому…
Когда я убедился, что никого за нами нет, мы пошли в дачу. Подымаемся по дорожке. Гапон остановился и спросил:
— Там никого нет?
— Нет.
Рабочие находились в верхнем этаже, в боковой маленькой комнате за дверью с висячим замком…
А Гапон заговорил. И неожиданно для меня заговорил так цинично, как никогда не разговаривал со мной прежде. Он был уверен, что мы одни, что теперь ему следует говорить со мной начистоту.
Он был совершенно откровенен. Рабочие все слышали. Мне оставалось только поддерживать разговор.
— Надо кончать. И чего ты ломаешься? Двадцать пять тысяч — большие деньги.
— Ты ведь говорил в Москве, что Рачковский даст сто тысяч.
— Я тебе этого не говорил. Это недоразумение. Они предлагают хорошие деньги. Ты напрасно не решаешься.
— А если бы рабочие, хотя бы твои, узнали про твои сношения с Рачковским?
— Ничего они не знают. А если бы и узнали, я скажу, что сносился для их же пользы.
— А если бы они узнали, что я про тебя знаю? Что ты меня назвал Рачковскому членом Боевой организации, другими словами — выдал меня, что взялся соблазнить меня в провокаторы, взялся узнать через меня и выдать Боевую организацию, написал покаянное письмо Дурново?
— Никто этого не узнает и узнать не может.
— А если бы я опубликовал все это?
— Ты, конечно, этого не сделаешь, и говорить не стоит. (Подумав немного.) А если бы и сделал, я напечатал бы в газетах, что ты сумасшедший, что я знать ничего не знаю. Ни доказательств, ни свидетелей у тебя нет. И мне, конечно, поверили бы.
… Я дернул замок, открыл дверь и позвал рабочих.
— Вот мои свидетели! — сказал я Гапону.
То, что рабочие услышали, стоя за дверью, превзошло все их ожидания. Они давно ждали, чтобы я их выпустил…
Они поволокли его в маленькую комнату. А он просил:
— Товарищи! Дорогие товарищи! Не надо!
— Мы тебе не товарищи! Молчи!
Рабочие его связывали. Он отчаянно боролся.
— Товарищи! Все, что вы слышали, — неправда! — говорил он, пытаясь кричать.
— Знаем! Молчи!
Гапону дали предсмертное слово.
Он просил пощадить его во имя прошлого.
— Нет у тебя прошлого! Ты его бросил к ногам грязных сыщиков! — ответил один из присутствующих.
Гапон был повешен в 7 вечера во вторник 28 марта 1906 года».
Как видим, Рутенберг упорно называет эсеровских боевиков рабочими, пытаясь придать легитимность убийству Гапона. Он предельно лаконичен и о своем эмоциональном состоянии предпочитает не распространяться. Но он не единственный участник расправы над Гапоном, оставивший нам свои записки.
Человек, набросивший петлю на шею Гапона, отнюдь не был рабочим. Это был студент Военно-медицинской академии Александр Аркадьевич Дикгоф-Деренталь. Отпрыск старинного рода остзейских баронов. Член боевой дружины эсеров с 1905 года. Школьный друг Савинкова. В дальнейшем его верный оруженосец и его злая судьба. Но это — отдельная история.
Его записки о казни Гапона были сделаны вскоре после описанных выше событий. Из них следует, что смерть Гапона была страшнее, чем об этом рассказал Рутенберг. Боевики набросились на него, как изголодавшиеся волки. «Нет!» — кричал Гапон ртом, головой, плечами, каждой клеточкой своего тела. Его били не переставая. Он весь изошел в крике, и, когда Дикгоф-Деренталь накинул ему петлю на шею, он уже только хрипел.
Человек не выбирает, как ему умереть. Он выбирает, как ему жить. Все дальнейшее зависит от его выбора — иногда даже то, какой смертью он умрет.
А что же Рутенберг?
Когда Гапона потащили в соседнюю комнату, он закрыл лицо руками и вышел вниз на крытую стеклянную террасу. Наверх поднялся, когда все было кончено. Посмотрел на мертвого Гапона и с ужасом отвернулся.
Дикгоф-Деренталь подошел к нему. Руки его еще были пронизаны дрожью той секунды, когда, затягивая петлю, услышал он тихий хруст.
— Все кончено, — сказал он.
Лицо Рутенберга было покрыто мертвенной бледностью. Плечи судорожно вздрагивали.
— Ведь друг он мне был! Боже мой… Боже мой… Какой ужас… Но так было надо…
— Да не убивайся ты так. Он получил по заслугам. — Дикгоф-Деренталь, сам потрясенный до глубины души, старался придать уверенность своему голосу.
— Да… но все-таки… какой ужас! Ведь сколько связано у меня с этим человеком. Сколько крови.