Хроники Израиля: Кому нужны герои. Книга 2

Фромер Владимир

СИЛУЭТЫ ДИАСПОРЫ

 

 

РОКОВОЙ ВЫСТРЕЛ

Ранним утром 7 ноября 1938 года у инкрустированных ворот германского посольства остановился молодой человек с тем сосредоточенным выражением лица, которое обычно бывает у людей, принявших важное решение. Целую минуту юноша стоял неподвижно.

Потом позвонил.

Открыл привратник.

— Вам кого? — Голос привратника звучал недружелюбно.

— Посла, — отрывисто бросил посетитель на безукоризненном немецком. — У меня к нему важное дело.

— Посла еще нет.

— А когда он будет? — спросил юноша и вдруг улыбнулся так открыто и доверчиво, что привратник смягчился.

— Не знаю. Но вы, если хотите, можете изложить свое дело секретарю посольства господину фон Рату. Прямо по коридору последняя дверь направо.

— Благодарю вас, — наклонил голову молодой человек и быстрыми шагами пошел в указанном направлении. Через минуту из кабинета секретаря донеслись выстрелы. Привратник и охранник ворвались в кабинет и увидели фон Рата, корчившегося на ковре. Рядом спокойно стоял странный посетитель.

— Я к вашим услугам, господа. — произнес он высоким ломким голосом.

* * *

В нашу задачу не входит анализ вопроса, каким образом Адольф Гитлер смог заразить бациллами безумия целую нацию, считавшуюся одной из самых цивилизованных в Европе, как удалось ему найти десятки тысяч помощников, включая рафинированных интеллигентов и садистов-палачей для реализации своих изуверских планов, почему немецкий народ шел за своим фюрером до конца, как сатанинская когорта.

Конечно, Гитлер уничтожал и христиан, и пацифистов, и цыган, но лишь к евреям он относился со злобой, не имеющей никаких человеческих черт, с накалом такой ненависти, к которой неприменимы уже нравственные критерии, укоренившиеся в европейской цивилизации.

Гитлер никогда не скрывал своего намерения уничтожить евреев — эту субстанцию зла из мяса и крови. Придя к власти, он ввел антисемитские Нюрнбергские законы. Евреи вытеснялись из всех сфер государственной и общественной жизни. Страшный противник — государство — все энергичнее и грубее подталкивало их к краю пропасти. Фюрер не мыслил для них иной участи, кроме физического истребления.

«Если бы даже и не было ни синагоги, ни еврейской школы, ни Библии, еврейский дух все равно бы существовал и распространял свое влияние. Он существовал изначально, и нет ни одного еврея, который не воплощал бы его, — провозгласил Гитлер. — Без радикального решения еврейского вопроса все усилия разбудить и оживить Германию обречены».

Израильский историк Яаков Тальмон, исследовавший глубинные истоки Катастрофы, писал: «Потерпевшая поражение в Первой мировой войне Германия развила психоз „нации в осаде“, которой угрожает весь мир во главе с евреями — организаторами мирового заговора, укоренившимися внутри немецкого национального организма. Внедряя свою либерально-космополитическую пацифистскую пропаганду, играя доминирующую роль в оппозиционных партиях, распространяя пораженчество, игнорируя символы национальных мифов, евреи вонзают нож в спину борющегося немецкого народа.

Стоило только пасть рейху, как появились они, эти черви на теле нации, в роли новых правителей — главных сторонников примирения с Западом и соблюдения Версальского договора — иными словами, капитуляции и рабства».

В подобной атмосфере выстрел Гришпана вызвал цепную реакцию, превратившуюся в реализацию самых жутких метафор, вплоть до окончательного решения.

Пять раз стрелял Гриншпан. Не в фон Рата. В призрак третьего рейха, воплотившийся для него в этом человеке. Две пули попали в цель. Рана в живот оказалась смертельной. Фон Рат умер 9 ноября. Фон Рат не был нацистом, но смерть от руки «гнусного еврейского убийцы» превратила его в национального героя.

Орган нацистской партии газета «Фолькишер беобахтер» писала 8 ноября в редакционной статье: «Германский народ сделает выводы из покушения на фон Рата. Он не будет терпеть невыносимую ситуацию. Сотни тысяч евреев контролируют целые секторы в немецкой экономике, радуются в своих синагогах, в то время как их соплеменники в других государствах призывают к войне против Германии и убивают наших дипломатов».

Эта статья была, в сущности, открытым призывом к погрому.

9 ноября Гитлер прибыл в Мюнхен, в ту самую знаменитую пивную, где он создал когда-то нацистскую партию. Торжественно отмечал «коричневый» город пятнадцатую годовщину неудавшегося «пивного» путча Гитлера и Людендорфа — первую казавшуюся жалкой тогда попытку взять власть. Узнав о смерти фон Рата, Гитлер сказал Геббельсу:

«Я возвращаюсь в Берлин. Хватит праздновать. А ты действуй. И помни: я хочу, чтобы выступление против евреев носило спонтанный характер и явилось бы выражением истинно немецкого духа мести и гнева».

Через пять минут после отъезда Гитлера Геббельс обратился с речью к командирам штурмовых отрядов: «Национал-социалистическая партия не унизится до организации выступлений против евреев. Но если на врагов рейха обрушится волна народного негодования, то ни полиция, ни армия не будут вмешиваться».

Через два дня, когда осколки стекла, давшие название страшной ночи, искрясь живым блеском, еще усеивали мостовые возле сгоревших синагог и разграбленных еврейских домов с пустыми глазницами, нацистское телеграфное агентство опубликовало следующее заявление: «После того, как стало известно, что немецкий дипломат скончался от ран, нанесенных ему гнусным еврейским убийцей, во всех городах рейха состоялись стихийные антиеврейские демонстрации. Глубокое чувство гнева, охватившее немецкий народ, воплотилось в спонтанных действиях нации против евреев».

12 ноября рейхсминистр Герман Геринг издал указ, обязывающий немецких евреев выплатить компенсацию в миллиард марок за убийство фон Рата, за свой счет провести ремонт зданий и помещений, пострадавших в Хрустальную ночь, и передать все свои предприятия и коммерческие фирмы в арийские руки.

Время уже было глухое, зябкое, но все же совесть мира смутилась, и раздались голоса протеста, парированные министерством Геббельса с наглым апломбом.

Возмутился даже последний немецкий кайзер Вильгельм второй, находившийся в эмиграции в Голландии. Кайзер, не жаловавший евреев в бытность свою у власти, раздраженно заявил журналистам:

«Позор то, что происходит сейчас в Германии. Армии нельзя вмешиваться в эти грязные дела. Старые ветераны и все честные немцы обязаны протестовать».

Но армия безмолвствовала, и евреи поняли, что они не могут ждать пощады, ибо нет у них защиты.

Итоги Хрустальной ночи: сожжены 220 синагог, разрушены 10 тысяч еврейских магазинов и такое же количество квартир, 35 тысяч евреев арестованы, свыше 100 убиты во время погрома.

Евреи, попавшие в концлагеря, прошли все круги ада. Пережили муки голода, издевательства, побои. Пятьсот из них были замучены сразу. Остальных временно освободили. Они вернулись домой сломленными, утратившими волю к жизни, с глазами, запечатлевшими выражение ужаса и отчаяния. На улицах этих людей обходили стороной и говорили шепотом: «Они были там».

Это была идея Геббельса выпустить узников Хрустальной ночи, чтобы немецкие евреи могли увидеть воочию, что их ждет.

500 евреев покончили самоубийством в том роковом ноябре. Большинство из них сражались в Первую мировую войну под знаменами Гинденбурга и Людендорфа. Они не могли понять, почему «глубокое чувство гнева» овладело вдруг их бывшими соучениками, однополчанами, соседями, людьми, с которыми евреи десятилетиями жили в мире и дружбе.

До того дошло, что союз слепых инвалидов войны решил исключить из своих рядов всех евреев в знак солидарности с нацистской доктриной.

И люди с пустыми глазницами или с белыми мертвыми глазами кричали из своей вечной ночи таким же несчастным: «Евреи, вон!»

Доктор Альберт Вайншток, проживавший в Мюнхене, так и не понял, почему вдруг превратился в сюрреалистический кошмар окружающий его мир. Штурмовики ворвались в его квартиру в ночь на 9 ноября. Переломали всю мебель. Стали избивать жену и двоих сыновей 12 и 14 лет.

С ужасом узнал доктор Вайншток в нескольких потных багровых харях давних своих пациентов, всегда таких вежливых и предупредительных. И когда один из штурмовиков, вылеченный доктором от застарелого сифилиса, плюнул в лицо его жене, Вайншток не выдержал. Он легко вскочил на подоконник, взмахнул руками — и воспарил над обезумевшим городом извергов и убийц.

И обретя наконец желанное пристанище, припал к мостовой, покрытой хрустальным покровом.

Нацистская печать вопила: «Еврейский убийца Гриншпан вызвал священный гнев немецкой нации».

Но выстрел Гриншпана лишь ускорил неотвратимо надвигавшиеся события.

Путь к Хрустальной ночи был расчищен аншлюсом Австрии, Мюнхенскими соглашениями, бездействием европейских держав.

29 сентября 1938 года в 2 часа 30 минут ночи закончилась конференция в Мюнхене. Англия и Франция отдали Чехословакию на растерзание.

Попрощавшись с Чемберленом и Даладье, Гитлер с непостижимым презрением сказал Риббентропу: «Ужасно, какие передо мной ничтожества». Фюрер обрел уверенность, что эти жалкие люди и пальцем не пошевелят ради евреев.

Как ни странно, но на погром 7 ноября обрушился Геринг. Нет, рейхсминистр, разумеется, не собирался брать под защиту евреев — эти отбросы человечества. Но Хрустальная ночь дала повод для дискредитации соперника.

— Мой фюрер! — орал Геринг, указывая на ощерившегося, подобно хорьку, Геббельса. — Он все сделал бездарно. Как мы можем утверждать при таких результатах, что погром носил стихийный характер? Да над нами смеяться будут. Почему штурмовики «работали» в форме? Зачем надо было сжигать дома? И куда делись отобранные у евреев деньги и драгоценности? Они не поступили в государственную казну. Получается, что штурмовики действовали не во имя идеи, а просто грабили. Ну, а о многочисленных изнасилованиях я и помыслить не могу без содрогания. Те, кто этим занимались, совершили тягчайшее преступление против немецкой нации.

Геринг замолчал, вытирая рукавом выступившие на лбу крупные капли пота. Гитлер вопросительно посмотрел на Геббельса.

— Мой фюрер, — холодно сказал министр пропаганды, — я тут не при чем. Штурмовые отряды получали указания от шефа СД.

— Гейдрих? — фюрер прошелся по кабинету, в задумчивости грызя карандаш, который держал в руке. Ничто не могло отучить его от этой привычки. Сегодня он был в спокойном расположении духа и не поддавался приступам гнева. К тому же Гитлер очень ценил молодого человека, так хорошо проявившего себя в борьбе за торжество национал-социализма. В безупречном личном деле Рейнхарда Гейдриха было только одно пятно. Его дед был евреем. И ничто не спасло бы Гейдриха от участи, уготованной нацистами еврейскому племени, если бы… он не был так нужен фюреру и рейху. Пришлось пойти на подлог. К счастью, бабка Гейдриха была еще жива. И восьмидесятилетнюю старуху заставили показать под присягой, что отец Гейдриха родился от ее внебрачной связи с арийцем.

В окружении Гитлера не было ни одного человека, который посмел бы напомнить Гейдриху об этой истории. Кроме Геринга.

— Поблагодари бабку за супружескую неверность, — пошутил он как-то в присутствии Гитлера. Шеф службы безопасности ничего не ответил и только посмотрел на толстого рейхсминистра немигающим взглядом. У Геринга мурашки пробежали по коже. С тех пор второй человек в Германии лебезил перед Гейдрихом.

Вспомнив об этом, фюрер улыбнулся и сказал: «Я думаю, что Гейдрих выполнял свой долг. Даже если он и совершил просчеты, то неумышленно. Но отныне никаких спонтанных действий, господа. Все в Германии должно совершаться в соответствии с моей волей и по моему приказу».

А еврейское население в подмандатной Палестине жило своей жизнью, как будто ничего особенного не произошло.

Арабы устроили засаду и убили нескольких евреев.

Сильные дожди вызвали наводнения, затопившие шоссейные дороги.

Уличная реклама призывала народ курить сигареты «Наркис».

Фирма «Карасо» привезла в страну партию первых «Шевроле».

В кинотеатре «Эден» состоялась премьера фильма «Жизнь Золя».

У Фогеля на Алленби танцевали.

Весь Тель-Авив явился на симфонический концерт, но, по просьбе публики, симфония Вагнера прозвучала в сокращенном виде.

Из-за событий в Германии кое-кто осуждал Гриншпана, навлекшего на немецких евреев такую беду.

Многие спрашивали, кто такой этот Гриншпан?

* * *

В 1911 году семья Гриншпан эмигрировала из Польши в Ганновер в поисках лучшей доли. Через десять лет у четы Гриншпан родился восьмой ребенок. Назвали его Гершелем. Когда мальчику было 12 лет, Гитлер пришел к власти. И началось…

Учителя, выделявшие прежде способного ученика, стали его третировать. Общение с одноклассниками, вчерашними друзьями, превратилось в цепь насмешек, унижений и издевательств. На каждом шагу он слышал: «Убирайся в свою Палестину!» — и в конце концов подумал: «А почему бы и нет?»

Но как туда добраться?

Окончив школу, решил стать инженером. Но в высшие учебные заведения Германии не принимали евреев.

Гершель поехал в Париж, где жил его дядя. Он был уверен: дядя поможет. И дядя пытался. Но ведь нужен вид на жительство. Как его получить? Французские власти уже предупредили Гершеля, что он живет в стране незаконно. Замаячила в перспективе высылка в нацистский рай.

В разгар всех этих огорчений и узнал Гершель о том, что нацисты решили избавиться от евреев, выходцев из Польши, десятилетиями проживавших в Германии. Все они — 17 тысяч человек — были собраны с чисто немецкой педантичностью на площадях, посажены в грузовики и отправлены к польской границе. Среди них оказалась и семья Гриншпан…

Грузовики неслись, подпрыгивая на ухабах. Вот и граница. Всех высадили. Плакали голодные перепуганные дети. В голос рыдали женщины.

На беззащитную толпу бросились штурмовики с палками и погнали ее через границу, как скот.

А там уже ждали польские пограничники. Тоже с палками. И всех погнали обратно.

На немецкой стороне ухмылялись штурмовики, довольные возможностью поразвлечься. Град ударов обрушился на несчастных. Кровь. Вопли.

Обезумевшие люди три дня метались по ничейной земле.

Не выдержали, как и следовало ожидать, нервы поляков. Они все же приняли своих подданных и разместили их в бараках.

Под впечатлением пережитого кошмара отец отправил сыну в Париж письмо.

Прочитав его, Гершель заплакал. Написал открытку родителям. Потом умыл лицо. Никто не должен видеть его слез. Он уже знал, что делать. Снял с вешалки плащ и вышел.

В оружейном магазине купил пистолет, патроны. И отправился к немецкому посольству…

«Я твердо решил отомстить за кровь и страдания наших братьев — евреев, — писал Гершель Гриншпан в прощальной открытке. — Я убежден, что вслед за мной придут и другие. Они не позволят сломить наш народ… Не сердитесь, дорогие родители и вся семья, если мой поступок причинит вам боль. Тот, чье Имя благословенно, простит меня, и ниспошлет мир и покой нашему несчастному народу». Во всем мире поднялась волна сочувствия еврейскому юноше, почти мальчику, вступившемуся за поруганную честь своего народа.

Американская журналистка Дороти Томпсон собрала 30 тысяч долларов и наняла для защиты Гриншпана адвоката Френкеля, одного из лучших во Франции. Американская ассоциация писателей прислала чек на 40 тысяч долларов. Гершель передал его в лагерь беженцев в Польше. Там находились его родители.

Френкель требовал ускорить судебное разбирательство, но министр юстиции решил не спешить.

«Париж боится реакции Гитлера. Что будет, если присяжные оправдают вашего клиента?» — писал он Френкелю.

1 сентября 1939 года немецкие дивизии вторглись в Польшу. Гершель решил пойти добровольцем во французскую армию.

«Если я в чем-то виноват перед Францией, то хочу кровью искупить свою вину», — написал он военному министру, но не получил ответа.

Моторизованные дивизии вермахта подавили польское сопротивление в считанные дни. Длинные руки нацистов настигали семью Гриншпан, но она бежала в Россию и спаслась. Гершель об этом не узнал…

Раздраконив Польшу, Гитлер обрушился на Францию всей мощью своей военной машины. Франция пала. Гершеля перевели в тюрьму в Бордо. Через город откатывались к Парижу остатки разбитой французской армии. Двигался на запад поток беженцев. Однажды утром его вызвал начальник тюрьмы, пожилой видавший виды служака.

— Слушай, парень, — сказал он, — через пару дней Бордо займут немцы. Ты знаешь, что тебя ждет?

Гершель молчал.

— У тебя нет даже судимости, — возвысил голос начальник и положил руку на плечо узника. — Да и что ты сделал? Убил одного из грязных бошей, терзающих сегодня Францию? Ты свободен…

Ворота тюрьмы раскрылись. Гершель очутился на незнакомых улицах чужого, враждебного города. У него не было пристанища, и он не нашел людей, у которых мог бы попросить помощи. И он голодал. Нищенствовать не позволяла гордость.

Две недели скитался Гершель среди чужих людей. Он видел, как вступала в Бордо немецкая армия, и понимал, что мир гибнет. Так имело ли смысл бороться?

И Гершель вернулся в тюрьму.

— Ну что ж, — сказал начальник. — Я сделал для тебя все, что мог, и умываю руки. — Уже выходя из камеры, он вспомнил, кто до него произнес эти слова, и остановился. — Все же я запишу тебя под другим именем, — пробормотал он, — авось, пронесет.

Не пронесло… Нацисты потребовали выдачи Гриншпана, и правительство Виши быстро его разыскало.

В июле 1940 года Гриншпан был передан в руки гестапо и отправлен в концлагерь Заксенхаузен.

Его содержали в сносных условиях. Не били. Кормили. Геббельс носился с идеей показательного процесса.

— Мой фюрер, — докладывал он Гитлеру, — вместе с Гриншпаном мы посадим на скамью подсудимых мировое еврейство и докажем, что убийца фон Рата был его орудием.

Гитлер согласился.

К Гриншпану стали относиться лучше, и однажды в его камеру вошел человек в костюме и галстуке. Узник вскрикнул и бросился к нему. Это был адвокат Моро Джефри, помощник Френкеля.

— Слушай внимательно, — сказал гость, — у нас мало времени. Я все продумал. Мы создадим железную линию защиты, о которую разобьется любая их версия. Ты будешь утверждать, что фон Рат был гомосексуалистом, находившимся с тобой в интимной связи. Ты взялся за пистолет, чтобы отомстить ему за измену.

— Нет, — сказал Гриншпан.

— Подумай, — настаивал адвокат. — Это твой единственный шанс.

Вошел охранник. Свидание кончилось. Моро Джефри, вопреки желанию клиента, изложил в письменном виде версию, которой намерена была придерживаться защита на предстоящем процессе, и отправил ее Геббельсу.

Министр пропаганды прочел и побледнел. После евреев Гитлер больше всего на свете ненавидел гомосексуалистов. Но не доложить фюреру о версии адвоката Геббельс не мог. И опасения его оправдались. Гитлер впал в бешенство.

— Ты что, хочешь превратить Германию в посмешище? — вопил он. — Не исключаю, что фон Рат был извращенцем. Знаю я этих аристократических ублюдков. Но он — национальный герой!

— Может, проведем закрытый процесс? — заикнулся было Геббельс.

— Тогда зачем он вообще нужен? — спросил фюрер и посоветовал своему переутомившемуся, по-видимому, министру отдохнуть.

Процесса не было.

Что случилось дальше с Гриншпаном, так и осталось тайной.

Замучили его палачи, чтобы утолить жажду мести?

Отправили его в крематорий вместе с другими несчастными?

Точно известно, что в 1944 году Гриншпан был еще жив.

В июне 1960 года немецкий суд официально сообщил, что Гриншпан умер 8 мая 1945 года.

После войны родители Гершеля и его брат Мордехай поселились в Израиле. Еще долго семья верила, что Гершель жив, и искала его.

А жизнь не останавливалась.

Родители давно умерли.

Мордехай женился на Ривке.

Родились дочери Эдит и Малка, выросшие под портретом легендарного дяди в Неве-Авивим.

Мордехая разбил паралич.

Как-то так случилось, что Израиль забыл про Гершеля Гриншпана, в одиночестве выступившего против империи зла.

До сих пор в стране нет ни одной улицы его имени.

В канун пятидесятой годовщины Хрустальной ночи в маленькой квартире Гриншпанов появились корреспонденты американского телевидения, жизнерадостные энергичные парни.

— Вас увидит вся Америка, — бодро пообещал один из них, наводя телеобъектив на сморщенного неподвижного старичка в инвалидной коляске.

Мордехай смотрел куда-то в пространство и молчал. Молчал…

 

КИТАЙСКИЙ ГЕНЕРАЛ МОШЕ КОЭН

Дверь в комнату бесшумно отворилась. На пороге возник китаец с бесстрастным лицом, в серой наглухо застегнутой косоворотке.

— Прошу прощения, Мо-Кон, — сказал он на безупречном английском, — но господин хочет видеть тебя.

Человек, удобно устроившийся на кушетке с толстым фолиантом в руках, тотчас же поднялся во весь свой внушительный рост и непроизвольным движением поправил пояс с двумя кольтами. Молча кивнул, и китаец исчез так же бесшумно, как и появился. Тот, кого назвали Мо-Коном, прошел по длинному коридору и открыл дверь, обитую толстым войлоком. Он очутился в просторном кабинете, где было много света, массивный письменный стол, несколько стульев. Ему навстречу встал сухощавый пожилой китаец, обменялся с ним рукопожатием по-европейски и жестом предложил сесть. Это был доктор Сунь Ят-сен, создатель и вождь Китайской республики, основатель партии Гоминдан, выступавшей за революционное обновление полуфеодальной страны.

Шел 1924 год. Китай в очередной раз переживал трудный период своей истории. Япония захватила ряд китайских портов и навязала Пекину неравноправные торговые договоры. В Китае хозяйничали иностранцы. Его раздирали на части милитаристские клики, грабившие и разорявшие страну. Еще осенью 1917 года Сунь Ят-сен создал в Кантоне революционное республиканское правительство. В апреле 1921 года он был провозглашен президентом Республики южных провинций Китая.

К 1924 году в стране сложились два центра, два правительства. Власть пекинского руководства распространялась на территорию неопределенных очертаний, менявшуюся в зависимости от того, какие генералы поддерживали Пекин в тот или иной период. Правительство Сунь Ят-сена контролировало всю территорию южного Китая. В стране назревала гражданская война.

— Морис, — сказал президент человеку, смотревшему на него со спокойным дружелюбием, — я хочу поручить тебе дело исключительной важности. Если кто-то и может его выполнить, так только ты.

Морис, или Моше Коэн, как в действительности звали нашего героя, поблагодарил за комплимент наклоном головы. Президент продолжал:

— Пекинская клика Цао Куня готовит наступление против революционных провинций, — Сунь Ят-сен подошел к расцвеченной всеми цветами радуги карте, висевшей в углу. Юг был окрашен в красный цвет.

— Они нанесут удар здесь, — показал президент, — из района, где сконцентрирована их единственная боеспособная армия генерала Лао Баня.

Президент вернулся к столу и положил тонкую сухую руку на плечо собеседника.

— Нам не выдержать удара, Морис, — сказал он тихо, — и тебе это хорошо известно.

— Нам нужно еще полгода, доктор Сунь, и у нас будет вполне боеспособная армия, — ответил Коэн.

— Эти полгода я и хочу вырвать у судьбы, — живо подхватил президент. — И у нас есть шанс.

Сунь Ят-сен понизил голос:

— Мне стало известно, что генерал Лао Бань готов перейти на нашу сторону. Он ждет моего эмиссара, и этим эмиссаром будешь ты. Я не могу отправить ему послание. Даже с тобой. Это слишком опасно. Но ты скажешь ему все, что нужно.

Моше Коэн поднял глаза.

— Все ясно, доктор. Когда я должен ехать?

Президент ответил:

— Желательно сегодня.

* * *

Коэн шел к станции напрямик через небольшую рощу. Несмолкаемо шумели верхушки деревьев, как провода высокого напряжения. Было тихо. Еще мерцали звезды, бесконечные и ненужные на уже начавшем сереть небе. Роща кончилась. Потянулись огороды и маленькие хижины. Пахло сеном, овощами и еще чем-то странным и приторным.

Коэн чувствовал себя неловко без пистолетов, но их пришлось оставить. Когда он садился в поезд, отправлявшийся в Пекин через мятежные провинции, в голове его уже созрел план действий.

Основная трудность заключалась в том, чтобы добраться до генерала, не называя себя, не открывая раньше времени тайны своей миссии. Для этого нужно быть человеком, перед которым открываются все двери. Коэн решил стать торговцем оружия, одним из тех авантюристов, которые поставляли «швейные машинки» (пулеметы) всем воюющим сторонам. В случае удачной сделки они становились миллионерами, но эти люди обычно продолжали свою опасную работу «из любви к искусству», и, рано или поздно, их расстреливали.

На пекинском базаре он с трудом продирался сквозь ряды, заваленные пестрыми китайскими тканями и коврами с волшебно разноцветными узорами, медленно шел вдоль прилавков с сизыми мясными тушами, над которыми роились омерзительные зеленые мухи; его хватали за полы полунагие нищие, покрытые грязными язвами с засохшими струпьями. Наконец Коэн толкнул дверь в лавчонку, отозвавшуюся противным дребезжащим звуком, пробрался к прилавку сквозь рухлядь, сваленную на полу.

— Что угодно господину? — почтительно спросил китаец в засаленном халате.

— Ли Куна, — отрывисто бросил Коэн. Испуг и удивление метнулись в глазах китайца.

— Его нет.

— А где он?

— Не знаю…

Коэн протянул руку, взял китайца за горло и сжал пальцы. Потом ослабил хватку. Китаец с минуту жадно ловил ртом воздух, ставший внезапно таким необходимым. Отдышавшись, сказал жалобно: — Ну зачем же так, господин? Пройдемте…

Они спустились куда-то вниз по шатким деревянным ступенькам и оказались в похожей на контору комнате. Высокий, неправдоподобно худой китаец тревожно всмотрелся в лицо гостя, вскрикнул «Мо-Кон!» — и склонился до самой земли.

— Ты еще не забыл, что я спас тебе жизнь? — улыбнулся Коэн.

— Разве такое забудешь, господин? — ответил Ли Кун, и его глазки превратились в совсем маленькие щелочки.

После традиционного угощения началась беседа. — «Швейные машинки» я готов продать только генералу Лао Баню, и ты устроишь мне с ним встречу, — закончил Коэн.

— Я все сделаю, господин, хоть это и трудно, — закивал головой Ли Кун.

Коэн шел по пустынным улицам. Огромный полумесяц покачивался в черноте неба. Краем глаза он заметил крадущиеся за ним тени и ускорил шаги. Резко свернул в переулок и прижался к шершавой стенке. Два силуэта выросли прямо перед ним, и Коэн нанес два сухих и точных удара, от которых преследователи разлетелись в стороны, как кегли. Очнулись они через полчаса, обогащенные представлением о силе кулака этого человека.

А вот и нужный ему дом. Два китайца с автоматами обыскали Коэна и ввели его в ярко освещенную комнату, покрытую персидским ковром. За столом сидел человек в военной форме, лысый, с круглым, как тыква, лицом. Сразу возникла трудность. Генерал не говорил по-английски. В комнате четверо вооруженных людей. Один из них переводчик.

— Ты продаешь «швейные машинки»? — спросил Лао Бань. Коэн кивнул и высунул из кармана кончик конверта так, чтобы его мог видеть только генерал. Лао Бань понял и жестом выслал всех из комнаты. «Как же говорить без переводчика?» — мелькнула мысль. Коэн произнес два слова: «Доктор Сунь Ят-сен». В глазах генерала появились и исчезли золотистые искорки.

— Дер нейм из Мойше? — остро спросил он на идише. От неожиданности Коэн чуть не упал со стула. Оказалось, что генерал долгие годы учился в Берлине, где жил в еврейской семье и приобрел весьма солидные познания в еврейском языке.

Всю ночь они беседовали на идише, степенно, как два бруклинских еврея. Выяснилось, что генерал хочет перейти к Сунь Ят-сену, но не может увлечь за собой войска.

— Тогда командуйте ими еще полгода, — попросил Коэн, — и за это время под любым предлогом не начинайте наступления против нас. Через полгода нам это будет уже неважно.

— Гут, — ответил генерал и вдруг засмеялся.

Когда Коэн доложил Сунь Ят-сену о выполненной миссии, китайский вождь молча достал из ящика письменного стола какую-то бумагу и протянул ему. Коэн прочел и побледнел. Это был приказ о присвоении Моше-Аврааму Коэну звания генерала Китайской республиканской армии.

Из всех многочисленных военных советников и специалистов, действовавших в тот период в Китае, самым популярным был Моше Коэн. Его имя окружал ореол легенды. Флегматичные китайцы не скрывали изумления, рассказывая о его подвигах. Он считался мистической личностью. И друзья, и враги верили, что он заговорен от пуль. Десятки раз Коэн шел по трупам. Вокруг стонали раненые, хрипели умирающие. Он же выходил из самого пекла без царапины. Его называли «генерал с двумя пистолетами», «некоронованный император», «человек, творящий чудеса».

Это он создал Китайскую республиканскую армию и двадцать лет сражался под знаменем Гоминдана. Он был другом, доверенным лицом, военным советником и телохранителем Сунь Ят-сена. Жизнь вождя была в безопасности, когда рядом с ним находился этот спокойный человек с двумя кольтами на поясе.

* * *

Моше Коэн был сыном бедных еврейских эмигрантов из Польши, осевших после долгих мытарств в Лондоне. Родился он 3 августа 1889 года. И отец, и мать были глубоко верующими людьми. Отец, столяр-краснодеревщик, почти не имел заказов, и семья с трудом сводила концы с концами. Но зато он был уважаемым в еврейской общине человеком, старостой местной синагоги. А вот сын Мойше, его первенец, чуть не с пеленок оказался овцой, портящей все стадо. Мальчик не проявлял никакого интереса к Торе, не хотел учиться, приводил отца в отчаяние. Целыми днями Мойше пропадал на улицах среди таких же сорванцов, как он сам. Маленькие лондонские пролетарии объединялись в шайки, занимавшиеся мелким воровством и проказами. Сверстники уважали Мойше за ловкость и силу, и он всегда верховодил.

Он любил эту жизнь и этот город с узкими кривыми улочками и сырыми туманами, часто сливающимися в сумрачное облако, по утрам искрящееся от солнечных лучей.

Мальчик вырос. Природные способности помогли ему хорошо окончить школу при минимальной трате усилий. Он продолжал вести праздный образ жизни, перебиваясь случайными заработками, хотя уже чувствовал в себе странную силу и знал, что ей, как темному семени, предстоит прорасти в его душе и управлять его мыслями и поступками.

В 16 лет он стал боксером. Это была одна из тех случайностей, которые определяют человеческую жизнь.

В воскресное утро на Трафальгарской площади к нему пристали трое лондонских кокни. День только начинался, но они успели уже основательно нагрузиться темным, маслянистым, будоражащим кровь ирландским. Это были битюги, аляповато одетые, с бычьими шеями, украшенными пышными галстуками, с подбородками, напоминавшими носок поношенного солдатского ботинка. Для полноты жизни им не хватало только острых ощущений.

— Эй, парень, — окликнул один из них шедшего своей дорогой Коэна. Он остановился. Они медленно приблизились. — Да это сын Коэна-жида, — сказал тот, кто был поменьше ростом, но с цепкими обезьяньими руками. — Ты, парень, спешишь в синагогу? — спросил он издевательским тоном. Коэн не стал вступать в пререкания. Мгновенно ударил в солнечное сплетение и, когда обидчик согнулся, достал его косым ударом в челюсть. Его спутники, на секунду остолбеневшие от неожиданности, бросились в схватку. Их кулаки так и мелькали в воздухе. Коэн вертелся, нырял под удары и, не переставая, молотил мелькающие перед ним потные хари. Это продолжалось до тех пор, пока не раздался повелительный окрик:

— Ну, хватит!

Драка прекратилась. Коэн оглянулся. Рядом с ним стоял элегантно одетый человек лет сорока пяти с обрюзгшим надменным лицом.

— Да ты, парень, рожден для бокса, — сказал он с чуть заметным иностранным акцентом. Потом перевел взгляд на его противников и засмеялся:

— Здорово ты отделал этих горилл.

Это был Курт Ланге, бывший боксер-профессионал, а ныне преуспевающий менеджер и тренер.

— Мальчик, — произнес Ланге, — я сделаю из тебя чемпиона.

Ланге сдержал слово. Начался взлет боксерской карьеры Коэна. У него была превосходная реакция, широкая грудная клетка и выносливость. Через два года он стал чемпионом Лондона… и бросил ринг.

Однажды отец сказал: «Сынок, тут тебе не место. Каменные джунгли не для тебя. Я ведь понимаю, почему ты не стал хорошим евреем. Тебе нужен простор. Поезжай в Канаду. Там у моего друга большое ранчо. Я уже написал ему. Он тебя ждет. Сюда ведь ты всегда сможешь вернуться…»

И Коэн уехал.

Среди канадских ковбоев он сразу почувствовал, что эта жизнь создана для него. Стал прекрасным наездником. Коровы слушались его, как дрессированные собачки. Он приобрел два кольта и научился стрелять так, что мог выступать в цирке. Года через два Коэн был уже хозяином собственного ранчо.

Его потрясла природа Канады, ее просторы. Леса, напоминающие неведомую планету, миллионы массивных, необъятных, стремящихся ввысь деревьев, озера, пенящиеся от рыбы. Он был уверен, что никогда не оставит эту страну…

Ранчо Коэна находилось в нескольких милях от городка Саснатаун, и он туда часто наведывался — и по делам, и чтобы отдохнуть, пообедать в китайском ресторане, сыграть в покер. Он был мастером этой игры, требующей выдержки и крепких нервов. В ресторане «Пекин» его хорошо знали. Хозяин, начинающий полнеть китаец с миндалевидными глазами, приветливо улыбался, кланялся ему без всякого подобострастия и сам обслуживал его столик, что считалось большой честью.

Ему нравились китайцы своим трудолюбием, чувством собственного достоинства, которое он в них инстинктивно угадывал. Но они жили в своем мире — древнем, таинственном, непостижимом.

Однажды, когда Коэн отдавал дань китайскому кулинарному искусству, в ресторан вошел человек с помятым лицом и сизым носом. Посетитель подошел к стойке и сказал хрипло: «Виски». Невозмутимый китаец налил ему полный стакан. Он опрокинул его и сразу выхватил револьвер.

— А теперь, китаеза, выручку. Да живо!

Одним прыжком Коэн очутился с ним рядом и секунду помедлил, дав грабителю возможность вскинуть оружие. Но дальше действовал молниеносно. Его левая сработала, и любитель крепких напитков рухнул, как от удара обухом.

— Господин Мо-Кон, — улыбаясь, сказал ему хозяин Ли Ван, — наша благодарность столь же безгранична, как и ваше мужество.

С тех пор в этом ресторане его встречали, как полубога. Ли Ван стал его другом. Коэн даже был принят в тайное братство китайцев «Тунг», чего не удостаивался еще ни один иностранец.

В 1911 году Канаду посетил доктор Сунь Ят-сен, вождь китайского национального движения.

— Доктор Сунь — великий человек, — сказал Коэну Ли Ван, — с ним связаны все наши надежды.

Два месяца Сунь Ят-сен провел в Канаде, собирая средства на дело национальной революции. Коэн, ставший его гидом и телохранителем, следовал за вождем, как тень, с двумя неизменными кольтами. Пожилой уже китаец, взваливший на себя огромное бремя, и молодой еврей, сильный и ловкий, как хищный зверь, сразу почувствовали друг к другу симпатию, крепнувшую с каждым днем. Мудрый китаец сразу понял, что его канадский друг обладает не только рыцарским характером, но и врожденным интеллектом. По ночам они долго беседовали. Загадочный Китай становился Коэну все ближе и понятнее.

Когда наступило время расставания, Сунь Ят-сен сказал новому другу:

— Морис, нам нужно оружие. Наши связи еще не налажены. Денег у нас мало, а врагов много. Чтобы победить, мы должны воевать. Нам необходимо все, что стреляет.

— Сделаю, что могу, — пообещал Коэн.

Через некоторое время он приобрел на свои средства 500 винтовок и 200 пистолетов. Ли Ван отправил драгоценный груз в Кантон.

* * *

Прошло уже семь лет с тех пор, как Коэн покинул Англию. Все чаще он с нежностью вспоминал отца и мать, которым причинил столько огорчений. «Пора увидеть отчий дом», — сказал он себе.

Лондон, конечно, встретил его дождями и туманами. Отец, мать, сестры приветствовали «заблудшую овцу» с радостной сердечностью, хоть он давно уже был отрезанным ломтем.

— Сынок, — сказал ему отец, — ты живешь своей, непонятной нам жизнью. Тут уж ничего не поделаешь. У меня же к тебе одна-единственная просьба. Когда ты захочешь создать семью, то женись на еврейке.

— Согласен, отец, — весело ответил Коэн, — но при одном условии. Я теперь человек состоятельный и хочу купить вам приличный дом.

Отец растерянно помолчал и согласился.

Началась Первая мировая война. Коэн явился на мобилизационный пункт.

— Господин Коэн, — сказал ему пожилой полковник, — мы знаем, что у вас прекрасные связи с китайцами. Мы формируем полк из китайских добровольцев и хотим, чтобы вы приняли над ним командование. Вам будет присвоено звание лейтенанта.

Коэн согласился. И пожалел об этом. Его китайцев использовали на подсобных работах и даже не думали отправлять на фронт. Он стал добиваться перевода в действующую армию.

— Хорошо, — сказали ему, — но на фронт вы пойдете рядовым.

И он пошел. Прямо в мясорубку под Верденом.

Газовые атаки. Пулеметы, косящие все живое. Колючая проволока, на которой, как тряпки, повисли тела его товарищей. Размытые окопы со ржавой водой.

Он был награжден за храбрость. Произведен в сержанты.

Осенью 1918 года, когда немцы перешли в последнее свое наступление, Коэн был ранен осколком в голову.

Война кончилась.

В госпитале он получил теплую телеграмму от Сунь Ят-сена. Дома, в Канаде, его уже ждало письмо китайского вождя: «Дорогой Морис, — писал доктор Сунь, — Китай нуждается в твоих услугах, а я в том, чтобы рядом со мной был человек, которому можно было бы полностью доверять».

И он поехал в Китай. Стал правой рукой Сунь Ят-сена. Он знал, что у президента много врагов, боялся за его жизнь и берег его, как мог. Сунь Ят-сен, как многие китайцы, был фаталистом и совсем не заботился о своей безопасности.

Однажды президент посетил в больнице раненых гоминдановцев. Он шел от кровати к кровати, ободряя и утешая. Коэн заметил, что лежащий в углу китаец пристально следит за президентом злыми глазами. Когда Сунь Ят-сен подошел к койке этого человека, тот неуловимо быстрым движением сунул руку под подушку и выхватил пистолет. Кольты Коэна как бы сами прыгнули ему в руки и дважды вздрогнули от отдачи. Оружие предателя со стуком упало на пол…

В 1925 году, когда Коэн был занят подготовкой спецотрядов республиканской армии, ему сообщили о смерти Сунь Ят-сена. Это был самый черный день в его жизни.

После смерти вождя Коэн провел в Китае еще пятнадцать лет. Он хотел осуществить все, о чем мечтал доктор. И созданная Коэном армия многое для этого сделала. Дивизия, которой командовал генерал Mo-Кун, трижды останавливала наступление японских войск.

Своих бойцов он научил не бояться ни черта, ни дьявола. Они поднимались в атаку с японским победным кличем «банзай», неизменно ошеломляя противника. «Сила японцев, — учил Коэн своих солдат, — в железной дисциплине, превосходной выучке и в презрении к смерти. Вы победите, если превзойдете их во всем этом».

В 1935 году японцы предложили ему миллион долларов за переход на их сторону. Он послал их подальше…

Коэн был гордым евреем, никогда не забывавшим о своем происхождении. В 30-х годах он часто бывал в Европе по делам, связанным с приобретением оружия для сражающейся республиканской армии. В немногое остававшееся у него свободное время он встречался с сионистскими лидерами и живо интересовался событиями в подмандатной Палестине.

Однажды он целый вечер провел в Лондоне с доктором Хаимом Вейцманом.

— Как жаль, что ваши блестящие способности и энергия тратятся на чуждое евреям дело, — сказал ему человек, ставший через 18 лет первым президентом Израиля.

— Вот потому, что вы так думаете, я и не с вами, — ответил Коэн.

В 1942 году счастье изменило ему. Японцы, используя огромное превосходство в силах, при поддержке авиации прорвали фронт под Гонконгом. Дивизия Коэна была смята и отброшена. Его штаб окружили. Коэн попытался поднять своих людей в контратаку, но лишь четыре человека бросились за своим командиром, бежавшим прямо под пули.

Легендарный генерал Mo-Кун был взят в плен.

В японском генштабе Коэна встретили, как самурая. Ему предложили пост губернатора одной из завоеванных китайских провинций. Коэн улыбнулся.

— Вы ведь уже знаете, что меня нельзя купить, — сказал он допрашивавшим его офицерам.

— Мы уважаем ваши убеждения, генерал, — ответил ему японский полковник и с поклоном проводил пленника до самых дверей, где ждал конвой.

Коэн был отправлен в концентрационный лагерь на Яве, где из десяти военнопленных выживал только один. Могучий организм выдержал, и он дождался освобождения осенью 1944 года.

В Китай Коэн уже не вернулся. Там не было больше ни старых друзей, ни бойцов, которыми он когда-то командовал.

Наступило время сдержать данное отцу обещание. Коэн поехал в Канаду, вновь поселился на своем ранчо. Женился на девушке из хорошей еврейской семьи. Но какая-то сила по-прежнему влекла его на Восток. В 1956 году Коэн с семьей поселился в Гонконге. В 60-е годы он побывал в Пекине, где был принят Мао Цзэ-дуном, хорошо знавшим его в тот период, когда Гоминдан еще сотрудничал с коммунистами. Коэн посоветовал китайскому руководителю помириться с Чан Кай-ши, но Мао лишь усмехнулся в ответ на такую наивность.

Генерал Мо-Кон вернулся в Гонконг, и там закончилась его жизнь.

 

ЗАБЛУДШАЯ ОВЦА

Кирк Дуглас хорошо знал, что значит быть никем и ничем, чувствовать себя полным ничтожеством, которое в лучшем случае может вызвать у окружающих лишь брезгливую жалость.

Для этого нужно быть сыном неграмотного эмигранта из России, к тому же еврея, да еще проживающего в чопорном протестантском городке вблизи Нью-Йорка.

Для этого нужно быть сыном старьевщика — альтезахена, с утра до вечера толкающего перед собой дребезжащую тележку, заваленную грудой никому не нужной рухляди.

Для этого нужно находиться на последней ступеньке социальной лестницы: один неосторожный шаг — и проваливаешься.

Для этого нужно ютиться с шестью крикливыми сестрами в грязной, пропахшей запахом плесени и крысиного помета комнате с обшарпанными обоями.

Для этого нужно каждый день видеть бессильные глаза матери и слышать ругань озлобившегося от непролазной нужды и унизительной работы отца.

И еще кое-что нужно для этого. Например, чтобы тебя звали Исером Данилевичем и чтобы в твоем английском явно проскальзывал идишистский акцент. И чтобы протестантские мальчики в отутюженных костюмчиках били тебя при каждом удобном случае только потому, что ты — «грязный еврей».

Стоит ли удивляться, что в душе Кирка Дугласа скопился заряд такой силы, что его с лихвой хватило бы, чтобы распылить, поднять на воздух протестантский городок, в котором он вырос.

Америка долго зачитывалась написанной им автобиографией. Пятьсот страниц этой книги пронизаны терпкой горечью, отчаянием, страстью и торжеством удовлетворенного наконец самолюбия. Неудивительно, что книга долго значилась в списке бестселлеров.

«Мы, евреи, очень одинокие люди, — писал Кирк Дуглас. — Все мы скрываем в душе плохо заживающие раны от язвительных укусов ненавидящего нас общества. И у каждого из нас был период, когда мы стыдились признаться в своем еврействе. Я, например, называл себя полуевреем, предавая то отца, то мать. Но никогда обоих сразу. Быть полуевреем — еще полбеды…»

И, наверное, лучшие страницы исповеди голливудской звезды — это те, которые посвящены его голодному горестному детству и полной лишений и обид юности.

Исер начал приспосабливаться к жизни в Америке еще в детстве, сменив имя и фамилию. Он стал Айзеком Дэмским. Физические данные были его единственным козырем. Прекрасное сложение. Медальный профиль. Голубые глаза со стальным оттенком. Блондин.

Ему не было еще и 14, когда он вступил в мир секса. Исеру, теперь уже Айзеку, очень нравилась учительница литературы с такими достоинствами, как тонкая талия, миндальные глаза и длинные стройные ноги, которые не могли скрыть даже носимые ею платья строгого пуританского фасона.

«Однажды, — вспоминает Дуглас, — она пригласила меня к себе. Заставила сесть рядом на кровать. И вдруг весь мир заслонило ее странно побледневшее лицо с неестественно блестящими глазами. Она поцеловала меня прямо в губы, и их словно обожгло. А потом ее руки бесстыдно гладили мое тело. Сквозь туман, застилавший глаза, увидел я ослепительную белизну ее груди.

— Ну же, ну, — шептала она, как в лихорадке. Но я еще никогда не знал женщины. И мистический ужас перед этой мучительной и сладостной тайной охватил меня.

— Нет! — крикнул я и выбежал из комнаты. Мне казалось, что она уже никогда не пригласит меня к себе. Но она пригласила. И потом я приходил уже без приглашения много-много раз».

Кирк Дуглас хорошо помнит свою жалкую юность: «Я ненавидел чудовищную бедность, окружавшую меня, душившую скользкими, как у спрута, щупальцами. Ненавидел занавески с павлинами. Мне хотелось поджечь этот дом и пламенем очиститься от скверны. Я презирал себя за то, что боялся отца, куражившегося над нашей беззащитностью, срывавшего на нас злобу, вызванную безысходностью его неудавшейся жизни.

И однажды я выплеснул стакан чая ему в лицо. Отец скрипнул зубами и бросился на меня, а я встал ему навстречу, готовый к смерти. И он отступил. Это был самый мужественный поступок в моей жизни. С тех пор отец стал считаться со мной, и отношения в семье изменились».

Родители Кирка Дугласа посещали синагогу, по субботам зажигали свечи. Но не навязывали мальчику своей веры.

«Несколько раз отец брал меня в синагогу, — вспоминает Дуглас, — и я видел евреев в строгой черной одежде, молившихся своему невидимому Богу на непонятном древнем языке. И Бог представлялся мне старым седобородым евреем в черном лапсердаке».

Школа кончилась. Девушка, которая ему нравилась, отказалась пойти с ним на выпускной вечер, потому что он был евреем и сыном старьевщика. А потом выяснилось, что еврею нелегко найти работу. Ни официантом, ни уборщиком, ни даже грузчиком его не брали.

— Для жидов у нас нет работы, — скалились хари и указывали ему на дверь. Однажды он сломался. Проходя по улице, увидел объявление на дверях гостиницы: «Требуется ночной портье». Вошел. И представился молодой зеленоглазой женщине с тугим, чуть не разрывающим платье бюстом:

— Дон Демпсей, ирландец. Хотел бы получить работу.

— Ты уже ее получил, парень, — ответила она, многообещающе улыбаясь. Женщина эта оказалась хозяйкой гостиницы, и «Дон Демпсей» проработал у нее целое лето. «Она была чувственно привлекательной дамой, — вспоминает Дуглас. — Часто намекала, что парня с головой вроде меня ждет в ее заведении блестящая карьера. Любила изливать душу. Евреев ненавидела люто, патологически.

— Есть в них что-то, — говорила эта дамочка, — для меня невыносимое. Я узнаю их в первую же секунду, как бы они ни выглядели и какими бы фамилиями ни прикрывались. У них запах особый.

И вот наступила ночь, когда я оказался в ее спальне, — пишет Кирк Дуглас 55 лет спустя. — Еще вчера она мне говорила, что Гитлер прав, уничтожая евреев, и что ни один из них не переступит порога ее гостиницы. После нескольких выпитых рюмок мы очутились в постели. До этой минуты я и не подозревал, что ненависть может воплотиться в сексе. Ненавистью налился мой большой член и вошел в нее до самого дна. Она извивалась, царапала мне спину, стонала. В самый напряженный момент я прошептал ей в ухо:

— В тебе еврейский член, дорогая. Еврей трахает тебя. Разве это так уж неприятно? Ты не умрешь от этого?

И я взорвался в ней. Потом встал и вышел. А она все корчилась в постели, как раздавленный червяк».

Отслужив портье, Дуглас снова остался без работы и какое-то время ошивался в родном городке. Местные раввины решили помочь бедному Исеру Данилевичу. «Надо отправить парня в ешиву. У него хорошая еврейская голова», — сказал раввин.

Но Айзек Демпски не желал в ешиву. Он давно уже решил стать актером и покорить мир в этой ипостаси. Без гроша в кармане отправился Айзек в Нью-Йорк, где поступил в театральное училище.

Немецкие танки раздавили Чехословакию. Потом растерзали Польшу. Началась Вторая мировая война.

Но до него доходили лишь отголоски этих событий. Бешеным аллюром мчалась его веселая голодная юность. Утром он слушал лекции, а днем носился, как отощавший бездомный пес, в поисках пропитания. Чудовищный город безжалостен к маленькому муравью, ползающему в его недрах. Часто, слишком часто ему приходилось ложиться спать с пустым желудком. Тогда и появился в его глазах хищный голодный блеск, сводивший женщин с ума. Однажды он проехал через весь Нью-Йорк, чтобы получить обед в бесплатной столовой. До позднего вечера простоял в очереди. Перед самым его носом окошечко захлопнулось. Еда кончилась.

Он вновь сменил фамилию и имя. Стал Кирком Дугласом. Время от времени ему перепадали второстепенные роли в нью-йоркских театрах. Однажды он сыграл роль немого лакея и получил пять долларов. Как-то в училище появилась новая ученица. Кирк глянул на нее — и обомлел. Не касаясь земли ногами, как каравелла, проплыла она мимо него. Синие глаза, алебастровая кожа, змеиная гибкость тела. Это была Пегги Дигинс, королева красоты Нью-Йорка.

Дуглас почувствовал, как что-то сдавило ему горло. И был потрясен, когда заметил, что Пегги посматривает на него с интересом. Со стороны Кирка это была не просто любовь. Это было безумие. Но дело не шло дальше легкого флирта. Однажды он пригласил свою королеву в кино. «Не могу, Кирк, — ответила Пегги с обворожительной улыбкой. — Я сегодня ужинаю с…» — и она назвала имя известной театральной звезды Бродвея.

Он лежал в своей маленькой холодной комнате, задыхаясь от горя и печали. И вдруг в полночь дверь бесшумно открылась. На пороге стояла Пегги в вечернем платье, похожая на Золушку.

Кирк, не веря своим глазам, сел на постели, а она потянула вниз язычок молнии. Платье упало к ее ногам.

— Это была самая счастливая ночь моей жизни, — напишет через полвека старый уставший человек.

Они решили пожениться. Но…

— Милый, — сказала Пегги, — меня пригласили на пробные съемки в Голливуд. Ты ведь сам понимаешь, что такой шанс упускать нельзя. Я вернусь через три месяца.

И она вернулась…

— Кирк, — окликнул его приятель, случайно встреченный в забегаловке. — Ты видел Пегги? Она уже третий день в Нью-Йорке.

Предчувствие беды коснулось сердца. Он позвонил в шикарный отель, в котором она остановилась.

— Это ты, дорогой, — послышался в трубке знакомый голос, в котором угадывалось легкое смущение. — Зайди завтра утром. И не обижайся. У меня столько деловых встреч…

Он зашел. Пегги еще спала. В номере стоял приторный запах духов и алкоголя. С ужасом он увидел, что Пегги спит, не сняв с лица косметики. «Вот что Голливуд сделал с ней», — мелькнула мысль.

Потом она оживленно рассказывала о своих успехах. Он молчал. Она протянула 50 долларов. — Возьми, дорогой. Ты ведь так нуждаешься.

Он взял. Это была еда. В тот день умерла его любовь.

Но ни горе, ни радость не вечны, и Дуглас вскоре влюбился в темпераментную блондинку Диану Дил. Ее родители были состоятельными людьми, владельцами поместья на Бермудских островах. Диана сорила деньгами. К тому же при эффектной внешности она была наделена талантом. Дуглас предложил ей осколки своего разбитого сердца.

— Пегги превратила меня в мстящего Дон-Жуана, — сказал он. — Я презираю женщин. Но ты другое дело. Тебя я мог бы полюбить…

— Ты похож на напыщенного индюка, — ответила она и расхохоталась.

Они стали друзьями. Потом любовниками. И, конечно же, удачливая Диана, а не Кирк, получила приглашение в Голливуд и жирный контракт с одной из кинокомпаний. Кирк вспомнил Пегги и пришел в отчаяние. Он умолял Диану не ехать в новоявленный Содом.

— Не говори глупостей, дорогой, — спокойно ответила Диана, собирая чемоданы. Пусто и скучно стало Кирку без нее. Он обивал театральные пороги, даже флиртовал с женами режиссеров. Тщетно. Театральный мир не принимал его.

Тем временем Соединенные Штаты вступили в войну, и Кирк, как бы очнувшись, дал увлечь себя национальному порыву.

Мобилизовался. Стал моряком. Работа. Много тяжелой работы. Сбитые в кровь руки. Тяжелые сны без сновидений. Морская служба оказалась нелегким делом. Театральный мир, мечты о славе, красивые любовницы и даже Диана остались далеко за пределами реальности.

Однажды вечером в кубрике каждый занимался своим делом. Кирк штопал носки. Сосед читал газету. Четверка морских волков резалась в карты. Вдруг вошел моряк, держа в руках журнал «Лайф мэгэзин» так бережно, словно нес сосуд с жидкостью, которую боялся расплескать.

— Ребята, — сказал он, — взгляните. Ну и баба.

Кирк глянул. С глянцевой обложки ему весело и ободряюще улыбалась полуобнаженная Диана.

— Да, — присвистнул кто-то, — это бабец!

Матросы загалдели.

— Братцы, — неожиданно произнес Кирк сорвавшимся на фальцет голосом, — это моя невеста. Вот кончу службу, и мы поженимся.

Все захохотали.

— Кирк, — сказал боцман, хлопнув его по плечу, — почему бы тебе не жениться на Вивиан Ли или Грете Гарбо?

Но Кирк женился на Диане. Она стала матерью его детей Майкла и Джуля. Отца Кирка хватил легкий удар, когда он узнал, что Кирк женится на шиксе.

«У меня были две жены, и обе шиксы, — пишет Кирк Дуглас. — Но раз в году, в Судный день, когда там, наверху, взвешиваются наши жизни, я, как приличествует доброму еврею, иду в синагогу. В этот день я со своим народом. В глубине души я всегда ощущаю свою принадлежность к тем, кто рабами были в Египте, а сегодня живут в созданном ими свободном государстве. Израильтяне — мои братья. Я слышу молитву „Кол нидре“, когда скачу на коне рядом с Бертом Ланкастером. И звуки шофара поражают мой слух в разгар любовной сцены с Фей Дановэй.

Я пощусь. Я еврей. И вернувшись в свой привычный ад, я весь год живу воспоминаниями о Судном дне».

Кирк не давил на своих детей, не пытался сделать из них евреев. Он оставил им свободу выбора и гордится тем, что его первенец Майкл, ставший прекрасным актером благодаря своему таланту, а не имени отца, выбрал еврейство.

— Я еврей, папа, — сказал он как-то Кирку. — Как ты.

Брак с Дианой оказался неудачным. «Мы бы все равно развелись, — пишет Дуглас, — но Голливуд с его ядовитой атмосферой значительно ускорил этот процесс. В городе грез и бешеного честолюбия не могут существовать нормальные человеческие отношения. Тысячи актеров и актрис, завистливых честолюбцев, самок с красивым телом, авантюристов и просто мечтателей бросаются в этот город, как в омут, теснят друг друга, идут по трупам, губят свои и чужие души».

И, конечно, антисемитизм. Известный актер Лакс Баркер пригласил как-то Кирка Дугласа в закрытый теннисный клуб.

— Я должен извиниться перед тобой, старик, — сказал он. — К сожалению, в этот клуб принимают евреев.

— Не могу разделить твоего сожаления, — ответил Дуглас. — Дело в том, что я ведь еврей.

Баркер побелел.

Кирк Дуглас отмечает, что Дуайт Эйзенхауэр и Джеральд Форд, отсидев положенный срок в Белом доме, вступили в клубы, закрытые для евреев. «Будучи президентами, — с горечью пишет Дуглас, — они не смели афишировать свой антисемитизм. Президент ведь символ, представляющий всю американскую нацию. К тому же тот, кто находится в Белом доме, вынужден считаться с еврейским влиянием. Ну, а став частными лицами, они дали волю своим природным склонностям».

После развода с Дианой Кирк с головой погрузился в море голливудских удовольствий. Однажды на каком-то светском рауте к нему подошла стареющая, но все еще эффектная кинозвезда Джоан Кроуфорд. О ней Кирк грезил по ночам в юности. Она была воплощением секса для целого поколения американцев. Небрежно отбросив назад спадающие на лоб каштановые волосы и глядя на него огромными, немигающими, блестящими, как у совы, глазами, она сказала:

— Я видела вас в «Чемпионе». Вы большой талант, Кирк.

«Прошептала: „У тебя нежная кожа“. У нее было действительно великолепное тело. Работала она профессионально. Я был спокоен, как гинеколог. Это было скотское соитие. Без капли чувства».

Как минута, промелькнули два месяца угарной жизни. Каждую ночь Кирк проводил с новой красоткой. Они были ненасытными, эти голливудские пиявки, к утру оставлявшие от мужчины лишь оболочку.

Однажды утром Кирк почувствовал себя плохо. Головокружение. Сердцебиение. Противная слабость. Пошел к врачу. Тот, осмотрев пациента, сказал:

— Знаете, мистер Дуглас, ведь даже Господь отдыхал на седьмой день творения.

Но Кирк продолжал с прежней неутомимостью. Он утешал в постели Патрицию Нил, до потери пульса влюбленную тогда в Гарри Купера. Его любовницей была старая львица Марлен Дитрих. У него был долгий и трагический роман с фантастически красивой Эйрин Рейтсман. Однажды ночью к нему пришла Эва Гарднер, крутившая тогда любовь с Фрэнком Синатрой.

«Наконец, — пишет Дуглас, — я спросил себя: — Зачем и кому все это нужно? Даже онанирование стало мне казаться более благородным занятием, чем подобное времяпровождение».

* * *

В 1952 году Кирк Дуглас приехал в Израиль на съемки фильма «Создатель шлягеров». Появление голливудской кинозвезды вызвало ажиотаж. Дугласу даже удалось добиться встречи с Бен-Гурионом. Старик принял заблудшую еврейскую овцу в своем спартанском кабинете и после двухминутного разговора отправил восвояси. У премьер-министра были дела поважнее.

Кирк Дуглас не очень расстроился по этому поводу и сконцентрировал внимание на израильских девушках. «Израильтянки, — с удовольствием вспоминал Дуглас, — суровы, искренни, обаятельны и очень женственны». Одна из таких «суровых и искренних» израильтянок, девятнадцатилетняя Лея, к тому же лейтенант израильской армии, что весьма льстило самолюбию прославленного актера, сопровождала его в Эйлат. Дуглас не забыл проведенные с ней ночи, гораздо более жаркие, чем эйлатское солнце.

Приятно удивила его и Яэль Даян, двенадцатилетняя дочь героя Синайской кампании. «Она была умненькой, не по годам развитой девочкой, — пишет Дуглас, — флиртовала со мной напропалую. Я дал ей жетон и сказал: „Позвони, когда тебе исполнится восемнадцать“. Через шесть лет в моей голливудской квартире раздался звонок. „Вот и я“, — сказал незнакомый женский голос. Это была Яэль. Израильтянки — удивительные создания».

Дуглас продолжал сниматься. Играл, в основном, ковбоев, гангстеров, не знавших поражений блюстителей закона. Ему это поднадоело, и он снялся в какой-то комедии. Однажды на голливудском приеме к нему подошел Джон Уэйн.

— Слушай, Кирк, — сказал он раздраженно, — что это за слюнтяев ты стал играть? Мы с тобой люди особого склада. Наша миссия, создавать образы сильных героев, достойных подражания.

— Брось, Джон, — ответил Дуглас. — Мы с тобой продавцы иллюзий. На самом деле ты ведь не супермен и не герой. Задумайся над тем, кто ты в реальной жизни.

Особняк Дугласа, расположенный в фешенебельном голливудском квартале Беверли-Хилз, окружен каменным забором. Огромный сад, стальные ворота, собаки, охрана, фотокамеры.

Голливуд дал своим любимцам все, о чем только можно мечтать. «Рядом со мной, — пишет Дуглас, — возвышаются мраморные дворцы с бассейнами и фонтанами. В них живут творцы той легенды, которая называется Голливуд. Рано утром они отправляются в свои павильоны создавать очередной сногсшибательный кассовый боевик. Голливудская жизнь диктует свои законы. Они не могут остановиться, отдохнуть, насладиться богатством. Их удел — исступленно работать до конца. Пока их не сокрушит инфаркт или спид».

Голливудским соседом Дугласа был посредственный актер, подвизавшийся на второстепенных ролях, Рональд Рейган. Они дружили семьями.

«Однажды, — вспоминает Кирк Дуглас, — кинозвезды устроили благотворительный вечер. Нас с Рони послали в павильон продавать колбасу. Смотрю, а Рейган сам не свой. Расторопно оттеснил меня от прилавка. Раскраснелся. Глаза блестят. Режет. Взвешивает. Продает. Пытаюсь ему помочь, а он меня локтем теснит. Сам, мол, справлюсь. В чем тут дело, думаю. Чего это Рони так приспичило объехать меня на колбасе? Уже по дороге домой меня осенило.

— Знаешь, — говорю жене, — Рейган решил сделать политическую карьеру. Он у нас, чего доброго, президентом станет».

Сбываются все же иногда голливудские сны…

 

ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ САРТРА

Жан-Поль Сартр был писателем энциклопедического склада, что в наши дни специализации умственного труда большая редкость.

Философ, создавший солидную школу, виртуоз журналистской полемики, блистательный эссеист, политический мыслитель, популярный прозаик и драматург, — он отнюдь не случайно стал «властителем умов» не одного, а нескольких поколений.

Экзистенциализм, вождем которого был Сартр, в послевоенные годы превратился в яркое явление французской духовной жизни. Каждое новое произведение писателя, уподобляясь прикосновению к отверстой ране, вызывало жесточайшие споры, яростную полемику. Но критические уколы даже наиболее непримиримых противников выглядели как признание. Ибо Сартр не приспосабливался к реальности, а переделывал ее, придавал ей определенную форму, заряжал будоражащим воображение мощным импульсом.

Его ахиллесовой пятой была политика. Патологически ненавидя американский империализм 50-х годов, «властитель умов» снисходительно относился к советскому режиму, прощал ему все, даже сталинские чистки и концлагеря. «Развенчивать Советский Союз — это значит отнимать надежду у французского рабочего», — говорил Сартр, не пытаясь объяснить, почему эта надежда важнее страданий многомиллионного населения советской империи.

Русская интеллигенция не любила его. Видела в нем одного из своих могильщиков. Когда Сартр ради красивого жеста отказался от Нобелевской премии, один из московских интеллектуалов сказал:

— Сука! Если бы ему жрать было нечего, он бы взял.

К тому же в России Сартра знают плохо. Несмотря на флирт мэтра с Кремлем, его переводили мало и неохотно. И потому, что его произведения изобилуют грубыми натуралистическими сценами, и потому, что его литературное творчество всегда было образцом не скованного догмами свободного поиска, безостановочным бегом вперед — от собственных взглядов, от культурных ценностей, от почитаемых идеалов. Этот бег был, в сущности, многократно повторяющимся актом самосотворения. И самосожжения тоже.

Лучшая биография Сартра принадлежит Анани Коэн-Солель, родившейся в Алжире, защитившей докторат в Сорбонне, преподающей французскую литературу в Берлинском, Парижском и Иерусалимском университетах. Ее книга «Жизнь Сартра» объемом в 600 страниц переведена на многие языки. В этом фундаментальном исследовании читатель найдет Сартра — философа, прозаика, драматурга, эссеиста, политика, медиума культуры, суперзвезду космополитизма, вождя яркого динамичного движения. Все ипостаси многогранной личности Сартра переданы Анани Солель с достаточной полнотой. Хуже дела, когда она описывает Сартра-человека. Врожденное, по-видимому, целомудрие не позволяет ей перебирать грязное белье или заглядывать в замочную скважину алькова.

Нас же в данном случае интересует исключительно Сартр-человек, отличавшийся бешеным темпераментом, страстью к полигамии, наркотикам и другим отклонениям от нормы.

* * *

Маленький Жан-Поль был похож на ангелочка. Женщины любили гладить его золотистые кудри. Но в 1912 году произошло ужасное. Дедушка Шарль отвел ангелочка в парикмахерскую, где безжалостно обошлись с украшением его головы. Мама Анн-Мари потеряла свое золотое сокровище, превратившееся в гадкого утенка. Это было похоже на экзекуцию и стало зародышем мучительных комплексов, от которых Сартру не удалось избавиться до конца.

Сартру 30 лет. С неудовольствием смотрит он в зеркало. «Господи, что за маловыразительная рожа. Ни тени одухотворенности. Обладателю такой физиономии надо сидеть дома и не рыпаться», — думает Жан-Поль, преподаватель провинциального колледжа, не помышлявший в те времена о славе.

Через десять лет он уже символ интеллектуального возрождения Франции, пророк экзистенциализма, ведущий публицист и писатель.

Его чувственные губы сводят прекрасный пол с ума. Его умные, выразительные, хитро поблескивающие за надежным укрытием толстых линз глаза действуют на женщин, как взгляд кобры.

— Ну что ж, — пожимает плечами Сартр, — это слава.

Да, это слава, и он умеет ею пользоваться.

У него было такое же детство, как у многих одаренных детей.

«Я начал свою жизнь, как, по всей вероятности, и кончу ее, среди книг», — писал он много лет спустя. Книги раскрепостили его воображение, и, переживая острейшие эмоции в выдуманном мире, он надолго утратил интерес к реальной жизни. Шумные игры не любил. Сверстников чуждался. И они его не любили. Бывшие одноклассники вспоминают, что Жан-Поль был плохим товарищем. Высокомерным и капризным.

Чтобы утвердить свое превосходство, он в 15 лет выдумал, что живет с женщиной.

— Мы встретились в парке, и нас сразу же потянуло друг к другу, — надменно вскинув голову, рассказывал Жан-Поль обступившим его товарищам. — Она повела меня в гостиницу, и там мы проделали все то, о чем вы читаете в дрянных порнографических книжках.

Ему не поверили. Тогда он попросил горничную своей матери написать ему письмо, начинающееся словами: «Жан-Поль, любимый!» Этот образец эпистолярного искусства он с торжеством зачитал в классе. Но товарищи докопались до истины. Насмешки и издевательства долго сопровождали его.

В 35 лет он впервые пережил психологический кризис. Был он тогда рассеянным интеллектуалом с явно выраженными признаками мании величия. Жаждал острых ощущений, его нервная система нуждалась в сильной встряске. И Сартр с той же решимостью, с какой все делал в жизни, вступил в волшебный и опасный мир наркотиков.

Первое путешествие туда не принесло радости. Сартр выбрал наркотик, вспышкой ослепляющий душу, превращающий ее на шесть часов в цветущий сад. Но он также мог низвергнуть душу в мрачные бездны, и именно это произошло с Сартром.

Вспоминает Симона де Бовуар: «Глаза Сартра остекленели, крупные капли пота выступили на побледневшем лице. Предметы, которые он видел перед собой, ожили, угрожающе задвигались, изменили форму. Туфли под вешалкой зашевелились, превратились в две Медузы Горгоны. Из каждого угла на него скалились жуткие кривляющиеся хари.

— Нет, — сказал Сартр, придя в себя и отдышавшись, — эта штука не для меня».

И он перешел к алкоголю. Глушил виски стаканами. Лихорадочно курил, глотал таблетки и наконец впадал в состояние транса. Тогда садился к столу и писал, как одержимый. И чем изощреннее он издевался над своим телом, тем лучше писал.

Все больше сигарет и алкоголя. Скукоживаются часы сна. Разгоряченный мозг мстит за все излишества приступами мигрени и нервным стрессом. Вся механика тела работает на максимальном режиме даже ночью, пока лошадиные дозы снотворного не приглушают ее на короткое время.

Чувствуя себя на грани полного физического истощения, Сартр прибегает к помощи коридрона. В 50-е годы считалось, что этот сильнодействующий наркотик расширяет границы человеческих возможностей, увеличивает творческую потенцию.

Сартр принимал свыше двадцати таблеток коридрона в день, выкуривал по две пачки сигарет и с десяток трубок, выпивал неисчислимое количество вина, виски и коньяка. К этому ежедневному меню добавлялись десятка два чашек крепкого кофе. Ни минуты отдыха не было в вечной круговерти, в жестокой пляске нервов.

Творчество превратилось в процесс медленного самоубийства.

— Не обращайте внимания на ахинею этого наркомана, — призывали политические противники Сартра.

* * *

В 1968 году во Франции разразилась студенческая революция. Сартр считался ее духовным вождем, но для него она пришла слишком поздно. Он уже был развалиной. Задыхался, с трудом волочил левую ногу. Где уж ему строить баррикады и вести на штурм старого миропорядка юных своих клевретов.

— Я хрупок, как китайская ваза. Меня нужно возить на митинги в инвалидной коляске, — признал он с горечью. И тогда друзья и почитатели взяли с него слово отказаться от алкогольных и наркотических излишеств. Сартр резко снизил убийственные дозы, и крепкий, устойчивый по природе ствол его организма, выдержавший неимоверную нагрузку, постепенно восстановил жизненные силы.

Жан-Поль Сартр, бросивший в мусорный ящик извещение о том, что ему присуждена Нобелевская премия, больше всего гордился тем, что он был знаменем студенческой революции. Студенты, чуть было не опрокинувшие государственный строй во Франции, поверхностно читали Маркса, кое-что слышали о Бакунине, усвоили несколько разрушительных идей Мао и Че Гевары, но почти все они наизусть знали Сартра. Он научил их мыслить. Постаревшему философу было лестно оказаться в эпицентре революционной бури на одном корабле с молодежью, и он заявил, что на Западе студенты являются единственной по-настоящему революционной силой.

Заигрывал Сартр и с террористической группировкой Бадера — Майнхоф, несколько лет державшей в страхе и напряжении всю Германию. Эта симпатичная парочка разработала теорию революционной партизанской войны в джунглях больших городов. Чтобы пробудить революционное самосознание масс, анархиствующие бандиты взрывали бомбы на площадях, в театрах и в универмагах. Несмотря на большое количество жертв, революционное самосознание почему-то не пробуждалось. Наконец западногерманская полиция, потратив огромные средства на осведомителей, упрятала Бадера и Майнхоф за решетку.

Сартр обратился к западногерманским властям с просьбой разрешить ему свидание с Бадером, и они не смогли отказать знаменитому философу. Увы, встреча в тюремной камере не привела к взаимопониманию.

Сартр сказал поднявшемуся ему навстречу худому аскету:

— Я оправдываю ваши цели, но осуждаю средства. Путь террора ведет в тупик.

— Тогда мне не о чем с вами говорить, господин философ, — ответил Бадер. — Вы мелкобуржуазный интеллигент, а я революционер-радикал. Мы готовим революцию, а она, как известно, без крови не бывает. Необходимо убить десятки тысяч, чтобы возбудить дух революционной борьбы в миллионах.

И Бадер вскинул вверх сухой кулак, покрытый маленькими рыжими волосками, — как бы грозя небесам.

* * *

В 1958 году Сартр впервые столкнулся с Голливудом. Дух этого города снов в то время воплощался в известном режиссере Джоне Юстоне, создателе многих кассовых фильмов. Юстон загорелся идеей поставить киноэпопею о жизни Зигмунда Фрейда. Она ему мыслилась этакой феерией, сочетающей элементы психоанализа, детектива и секса с захватывающей историей открытия лечебного гипноза и кокаина. Юстон решил, что лучшего сценариста, чем Сартр, он не найдет. Режиссер не сомневался, что философ-энциклопедист прекрасно знаком с биографией Фрейда и его учением. И он обратился к Сартру с заманчивым предложением, подкрепив его чеком на 25 тысяч долларов и намекнув, что это всего лишь аванс. Сартр предложение принял.

Но Юстон ошибся. Французский философ был равнодушен к венской школе и ни в грош не ставил психоанализ. К тому же Сартр никак не мог уложиться в жесткие рамки жанра и не понимал, почему фильм о Фрейде не может длиться восемь часов.

Через год Юстон пригласил Сартра к себе на дачу в Ирландию для окончательной доработки сценария. Эти два человека встретились и искренне не поняли, как другого природа терпит. Юстону Сартр показался чудовищем. Маленький, с брюшком, в отвратительно сшитом костюме, с желтыми зубами, он с первого взгляда вызвал у режиссера чувство физического отвращения. Позднее Юстон рассказывал:

«Это не человек. Это пулемет, извергающий мысли. Он некоммуникабелен. Слушает только себя, не давая собеседнику вставить ни единого слова. Скорость его трескотни не позволяет следить за, возможно, и блестящими мыслями. Наконец фразы Сартра сливаются в сплошной гул. Я все ждал, может, он переведет дыхание. Где там! Это существо не нуждалось в воздухе. Отупев и отчаявшись, я выходил в ванную, чтобы сунуть голову под холодную воду. Возвращаясь, я уже в коридоре слышал его монотонное бубнение. Он даже не замечал моего отсутствия».

А вот что писал Сартр:

«Юстон оказался совершенно никчемным человеком. Я думаю, что даже обезьяна превосходит его интеллектом. Редко бывает, чтобы у человека была такая пустая душа. Он не в силах ни сосредоточиться, ни сконцентрироваться. Нельзя привлечь его внимание больше, чем на пять минут. Необходимость мыслить вызывает у бедняги головную боль. Это какое-то примитивное существо с планеты микроцефалов».

Фильм о Фрейде так и не вышел на экраны.

* * *

«Меня годами окружали женщины, — писал Сартр. — И мне все еще хочется, чтобы их было как можно больше вокруг меня. Я предпочитаю болтовню с женщинами о ничтожных вещах философским беседам с мужчинами. Потому, думаю, что мною всегда владела жажда прекрасного, скорее магическая, чем чувственная».

Это признание тем более удивительно, что и в прозе, и в драматургии Сартра женщина, а в особенности женщина-мать, обычно предстает в отталкивающем, даже непотребном виде. Правда, женоненавистничество Сартра обусловлено его мировоззрением и не имеет ничего общего с вульгарной патологией. Для него характерно негативное отношение к телесно-вещественному миру вообще.

История Ольги Казакевич описана в книге Симоны де Бовуар «Пришла, чтобы остаться», посвященной интимной жизни Сартра. Маленькая московская аристократка с чувственным ртом, изящными руками, гордой красивой головкой и незаурядными интеллектуальными способностями была ученицей Симоны. Сартр сразу попал под обаяние этой капризной темпераментной блондиночки с мило косящими глазами. Философ жил тогда в сомнамбулическом мире грез и видений, вызванных чрезмерными дозами алкоголя и наркотиков. Как огромная летучая мышь, метался он по квартире и, взмахивая руками, рассказывал о преследующих его мохнатых недотыкомках. Ольга слушала, забравшись с ногами в большое кресло, обняв колени тонкими руками, без тени насмешки в глазах. Сартр покорил ее остротой ума и бесподобным галльским остроумием. Ольге было всего 18 лет. Когда Сартр впервые поцеловал ее, она побледнела и чуть не потеряла сознание. Это была обоюдная страсть, вихреподобная, слепая, всесильная.

Что было делать бедной Бовуар? Ее союз с Сартром был скорее интеллектуальным, нежели чувственным. Он был вождем школы, проповедующей абсурдность мира и непостижимость человека, а она оставалась его верным оруженосцем и другом. Сартр, с самого начала определивший их отношения как союз двух свободных людей, получил от нее право на увлечения другими женщинами. И она, разумеется, имела такое же право, но предпочитала им не пользоваться.

И зажили они втроем жизнью спокойной и романтичной. Если Бовуар и испытывала чувства, похожие на ревность или обиду, то они находили выход в ее творчестве. Ольга была самой большой любовью Сартра вне той территории его души, которая прочно удерживалась Симоной.

Через шесть лет после начала романа Ольга вышла замуж за одного из учеников своего любовника, что не помешало ей оставаться членом сартровского семейного клана.

Постепенно вокруг Сартра сложился целый гарем. Он был собственником и, раз покорив женщину, старался удержать ее рядом с собой, что ему обычно удавалось. Шумный вначале, пенящийся от страсти поток его чувства переходил в спокойное течение.

Среди женщин, оставивших заметный след в жизни Сартра, была Элен, сестра Симоны де Бовуар, вышедшая потом замуж за Лионеля де Рулета, друга и ученика Сартра. Сестре Ольги Ванде тоже было уготовано место в гареме. Бурный роман был у него с Джульеттой Греко, писавшей меланхолические стихи и обязанной Сартру недолгим, но стремительным взлетом литературной карьеры.

Позже всех вошла в «священный альков» Арэль Элькаям, 18-летняя студентка, изучавшая философию. У нее были огромные черные глаза, у этой маленькой еврейки из Алжира, с терпкой, едва уловимой печалью, часто свойственной женщинам вечно гонимого племени. Она стала украшением гарема, его черной жемчужиной.

Сохраняя прочные связи со своими женщинами, среди которых царила Симона де Бовуар, Сартр щедро дарил себя случайным поклонницам. Для многих из них ночь, проведенная со знаменитым философом, оставалась ярчайшим воспоминанием жизни.

Очаровательные создания Сартр принимал по ночам в своем номере в отеле на Монпарнасе. Все они покорялись его уму и бешеному темпераменту. Свои любовные приключения Сартр обычно описывал в письмах к Симоне де Бовуар с отрешенностью научного исследователя.

Сартр — Бовуар: «Вчера мне отдалась Мартина Бордин — ты ведь знаешь эту маленькую креолку. Несколько часов мы занимались любовными игрищами, не говоря друг другу ни слова. У нее алебастровое тело, пьянящее, ароматное и светящееся изнутри, как каррарский мрамор.

Это было больше, чем страсть, сильнее, чем безумие. Мы с ней проделали все, что только могло подсказать распаленное желанием и алкоголем воображение».

Отправившись в 50-е годы в Америку, Сартр открыл не только ее, но и Долорес Ви, диктора крупнейшей радиовещательной компании, поэтессу и журналистку, похожую на Белоснежку из диснеевского фильма. Долорес стала, может, и не самым длительным, зато ярчайшим любовным увлечением его жизни. Познакомились они в радиостудии, куда Сартр явился с группой французских журналистов.

Вспоминает Долорес: «Сартр оказался маленьким, начинающим полнеть джентльменом ничем не примечательной наружности. Подходя к микрофону, он уронил трубку и ужасно смутился. Я сказала ему несколько ободряющих слов. Выходя, он спросил:

— Когда мы встретимся?

С изумлением услышала я собственный голос:

— Сегодня.

Наша первая ночь была яростной вспышкой страсти. Он был неподражаемым любовником. Как никто умел слушать. Но когда он начинал говорить, то все исчезало, кроме качающегося маятника его слов».

Долорес щедро дарила своему любовнику Америку. Они обедали у Стравинского, ужинали с незабываемой Гретой Гарбо. Их дни были наполнены весельем, а ночи — любовным потом.

Когда он умер, французское консульство в Нью-Йорке устроило вечер его памяти. Цвет американской интеллектуальной элиты собрался в небольшом зале, где прокручивали документальный фильм о его жизни.

Никто не обратил внимания на уже пожилую женщину с аккуратно зачесанными назад волосами, одиноко сидевшую в одном из последних рядов…

Покорив Долорес, Сартр писал «подруге вечной» Симоне: «Любовь этой женщины меня пугает». Симона де Бовуар вынуждена была задать тот самый вопрос, которым женщины столь часто пользуются, как оружием:

— Я или она?

— Конечно, я к Долорес очень привязан, — поспешно ответил Сартр, — но ты подруга моей жизни.

Их безумный роман продолжался. Они побывали на Гаити, где участвовали в каких-то мистических церемониях. Гостили на Кубе у Хемингуэя. К разочарованию Долорес, ожидавшей бурного и блистательного спора об экзистенциализме, два писателя нудно и обстоятельно беседовали о своих издательских делах.

И вдруг все кончилось. Долорес хотела его только для себя.

— Если ты меня любишь, — сказала она, — то женись на мне и распусти свой гарем.

Сартр пришел в ужас от этого предложения.

— Мы можем любить друг друга, оставаясь свободными людьми, — ответил он. — Я сниму тебе квартиру в Париже. Мы будем часто встречаться.

— Все или ничего, — отрубила Долорес.

Спустя много лет Симона де Бовуар призналась: «Долорес была единственной женщиной, которую я боялась. Я знала, что она меня ненавидит».

Симона де Бовуар занимала в жизни Сартра особое место. Она была его интеллектуальным двойником на философском и литературном поприще. Многие даже считали ее более утонченным и глубоким писателем, чем Сартр. Жизнь с Сартром Бовуар описала в книге «Воспоминания воспитанной девушки».

Их роман развивался постепенно. Молодая девушка из респектабельной буржуазной семьи, воспитывавшаяся в католическом колледже, часто навещала Жан-Поля, тогда молодого студента с дикими манерами, в прокуренной комнате студенческого общежития. С изумлением увидел считавший себя гениальным юноша, что эта девушка не уступает ему ни в блеске интеллекта, ни в остроте философского анализа. Вместе они были, как два компьютера.

Сартр, не веривший в институцию брака, сторонник полигамии, предложил Симоне контракт на два года с возможностью продления.

Она согласилась.

Он сам написал текст своеобразного брачного документа, в котором выговорил себе всяческие привилегии.

Она не возражала.

Много лет спустя, став уже сиамскими близнецами французской интеллектуальной мысли, они со смехом вспоминали этот договор.

В молодости она считалась хорошенькой. Изящная фигурка и стройные ноги приковывали к ней внимание еще до того, как она начинала говорить. А то, что она была на голову выше Сартра, ему отнюдь не мешало. Даже нравилось.

И он никогда не издал ни одной книги без того, чтобы Симона не подвергла ее предварительному и строгому критическому анализу.

Сартр знал, что вкус у его подруги лучше, чем у него, и безропотно следовал всем ее критическим советам. Они обменивались книгами, друзьями, идеями. После его смерти она привела в порядок его огромное литературное и эпистолярное наследие.

* * *

Сартр всегда пытался на свой лад решать ребусы, выдвигаемые историей, но его решения, будучи определенными вехами в становлении мысли, не претендовали на абсолютную завершенность. Сартра прежде всего интересовала мысль, спорящая сама с собой в процессе становления.

Мыслитель такого калибра не мог, конечно, обойти молчанием еврейский вопрос. И он написал целую книгу, пытаясь разобраться в том, что представляет собой это вечно гонимое и такое живучее племя.

Сделав несколько философских пассажей, Сартр вывел формулу:

«Евреи — это те, кого другие считают евреями».

И, конечно же, такой удивительный феномен, как государство Израиль, не мог не привлечь его внимания. Впервые Сартр приехал в Израиль в канун Шестидневной войны. В аэропорту в Лоде его встречали еврейские и арабские студенты, израильские интеллектуалы, депутаты кнессета, поэты, писатели. Возвышались транспаранты с надписью: «Добро пожаловать, миротворец!»

Поэт Авраам Шленский припал к его груди, как к давно желанному пристанищу. И прослезился, говоря о величии души Сартра. Но Сартр в то время заигрывал со странами третьего мира. И был очень осторожен в своих высказываниях относительно Израиля.

— Вы, конечно, совершили большое дело, прогнав отсюда англичан и создав государство, ставшее оплотом вечно гонимого народа-скитальца, но справедливость не позволяет мне закрывать глаза на страдания палестинцев, — сказал он израильским хозяевам, вовсе не обидевшимся на него за это.

Кстати, в Израиль Сартр приехал из Египта, ошеломленный устроенным ему в этой стране фантастически роскошным приемом. Египетские писатели приветствовали его с таким благоговейным восторгом, словно сам пророк Мухаммед вдруг появился перед ними. Его лекция в Каирском университете много раз прерывалась ликующими воплями и шквалами аплодисментов.

Президент Насер назвал гостя символом эпохи и интеллектуальной совестью человечества. Насер даже прослезился, заключив Сартра в объятия. Проведя с ним несколько часов за пиршественным столом, Сартр назвал египетского диктатора «истинным гуманистом и олицетворением арабского национального духа».

Его ничуть не смутило, что Насер отнюдь не скрывал своего намерения уничтожить еврейское государство.

До Шестидневной войны оставалось всего два месяца.

На пресс-конференции в Лоде философа спросили, как он может прикрывать своим авторитетом разбойничьи устремления Насера. Сартр ответил, что, как истинный мыслитель, он стоит над схваткой. И вообще прибыл на Ближний Восток, чтобы изучить сущность арабо-израильского конфликта. Пока же у него нет четкого мнения по этому вопросу.

В целом же Сартр был своим визитом в Израиль очень доволен. Его принимали почти как Мессию. Маг и чародей слова заворожил израильскую публику, но это, конечно, не означало, что он зажил с ней одной жизнью. Мэтр был и остался интеллектуалом, писавшим метафизические сочинения, не слишком заботясь, что происходит у подножия вершин духа, на которых он давно обосновался.

Встречался Сартр и с премьер-министром Израиля Леви Эшколем. Но Эшкол, политик и прагматик, стоявший обеими ногами на земле, озабоченный проблемами безопасности, произвел на философа впечатление заурядного провинциала.

На пресс-конференции в Иерусалиме Сартра спросили, кто из двух государственных деятелей, Эшкол или Насер, произвел на него большее впечатление. Сартр на секунду задумался, поправил очки и сказал, четко грассируя слова:

— С господином Эшколем я беседовал около часу, а с президентом Насером свыше трех часов. Это все, что я могу сказать.

Намек был понят.

Следующий вояж Сартра в Израиль был связан с его молодым другом, неистовым радикалом, маоистом, а потом глубоко набожным евреем Пьером Виктором, закончившим свою карьеру в иерусалимской ешиве под именем Бени Леви.

Сартр был уже стар. «Мое лицо напоминает руины Акрополя», — говорил он с грустной улыбкой. И действительно, тело мстило за бурный образ жизни жировыми складками, зигзагами морщин, одышкой, разрушенной печенью. Он передвигался с трудом, волочил левую ногу, задыхался.

И вдруг молодость вернулась к нему. Он встретил Виктора. Двадцативосьмилетний красавец с провалами черных глаз дал ему почувствовать, что еще не все для него потеряно. В спорах с Виктором стареющий мэтр с наслаждением ощущал, что еще неплохо владеет мечом диалектики.

Напрасно «подруга вечная» говорила, что дружба с Виктором отнимает у него последние силы и тяжелым бременем ложится на его психику. Для Сартра общение с Виктором было чем-то вроде возвращающего молодость эликсира.

И вдруг Виктора как подменили. Этот ниспровергатель устоев внезапно осознал себя евреем. Стал изучать иврит и втянул Сартра в круг своих интересов.

— Ты кончишь тем, что станешь раввином, мой дорогой, — сказал однажды старый философ любимцу.

А Виктор был одержим идеей устройства мира между евреями и арабами. В один прекрасный день он сообщил Сартру:

— Я еду в Израиль.

— Возьми меня с собой, — попросил старый, безмерно уставший человек. Виктор молча обнял его.

Они приехали в Иерусалим через два дня после визита Садата. Поселились в отеле в Старом городе. Виктор устраивал встречи между еврейскими и арабскими интеллектуалами. Старый патриарх присутствовал на них, вызывая всеобщее почтение. Но почти ничего не говорил. Слушал и улыбался.

Под влиянием Виктора Сартр, насилуя себя, написал короткую заметку об израильско-арабском конфликте и отправил ее в «Нувель обсервер». Редактор газеты, привыкший отправлять произведения Сартра в набор, не читая, на этот раз прочел — и обомлел.

— Это не Сартр, — сказал он тихо и бросил листы в мусорную корзину. Сартр не обиделся. Ему было уже все равно.

Постепенно стал исчезать окружающий его мир. Он ослеп. Невозможность писать угнетала его. Ужасны страдания воспаленной нервной системы. Задыхается мощный интеллект, наглухо запечатанный в черепной коробке. Появляются зияющие провалы в памяти.

Он еще пробует бороться, пытается диктовать на магнитофон, заменивший пишущую машинку. Но это усилие уже невыносимо для изнуренного былыми излишествами тела.

Виктор находится рядом. Читает ему вслух, и это, пожалуй, единственная радость, оставшаяся ему в жизни.

15 апреля 1980 года наступает финал. Сартр умер в больнице. Заснул и не проснулся.

Страха перед смертью он никогда не испытывал, ибо считал, что в этом мире не смерть страшна, а жизнь.