Последовательная глобализация
Поскольку интенсивность работы мировой экономики растет и скорость ее изменчивости увеличивается, то важнейшим параметром эффективности мировой экономики становится гибкость, то есть способность всех видов ресурсов предельно быстро и беспрепятственно перераспределяться между географическим регионами, отраслями, сегментами и любыми другими альтернативными структурными вариантами экономики.
Идеальным могло бы быть признано состояние, при которой ресурсы распределяются между структурными сегментами предельно быстро и совершенно беспрепятственно в масштабах всей планеты. Такое состояние мировой экономики можно было назвать «идеальным рынком». Идеальный рынок позволяет добиться такого распределения ресурсов, которое обеспечивает максимальную эффективность производства для данного уровня научно-технического развития, данного населения и данного состава изученных естественных производительных сил (под эффективностью в данном случае можно понимать как прибыльность, так и удельную величину конечного эффекта на единицу затрат). Иными словами, движение к идеальному рынку направлено к глобальной оптимизации распределения ресурсов, а значит, и производительных сил.
Лучше всего, если режим идеального рынка охватывает всю планету, в этом случае мировая экономика может достичь суммарного максимума производительности в планетарном масштабе. Разумеется, для человека остается самым важным вопросом, каким целям будет служить эта оптимизированная экономика, но на этот вопрос внятного ответа, рассуждая только об экономике, получить невозможно. Экономика обслуживает человеческие потребности, потребность — это руководящая сила экономического развития, но это может быть потребность в материальном потреблении, в ведении войны, в строительстве вавилонской башни или в восстановлении природной среды. Изменение потребности меняет конфигурацию спроса, а это, в свою очередь, требует перестройки экономики. Но, к сожалению, или к счастью, руководящий импульс, посылаемый экономике большей частью населения планеты, сводится к увеличению материального потребления, а это придает развитию мировой экономики более или менее однозначный характер.
К этому надо еще прибавить, что чем больше масштабы рынка, тем больше у него шансов приблизиться к ситуации свободной конкуренции. Планетарный масштаб рынка может обеспечить максимальную конкуренцию, поскольку он позволяет вовлечь в конкуренцию на едином рынке максимальное количество производителей. Это значит, что планетарный масштаб рынка позволит максимально извлечь выгоды, вытекающие из конкуренции, к числу которых относится и стимулирование инноваций.
Примером «почти идеального» рынка может служить мировой и финансовый рынок: на нем нажатие компьютерных клавиш позволяет мгновенно пересылать миллиарды долларов не только из одной отрасли в другую, но и из одного конца планеты в другой. Однако финансовый рынок является «идеальным», потому что сами обращающиеся на нем деньги и фондовые ценности являются «нематериальными», условно-фиктивными феноменами, воплощенными в записях в памяти компьютеров.
С реальными ресурсами все гораздо сложнее. Для того чтобы перевезти промышленные материалы или рабочую силу в другое место требуются слишком высокие транспортные расходы, да люди могут просто и не захотеть уезжать. Переходу работника из одной сферы производства в другую может мешать невозможность быстро переквалифицироваться. Переезду специалиста в другую страну могут мешать и языковый барьер, и различие в профессиональных стандартах. Здание закрывшегося завода далеко не всегда можно легко приспособить под предприятие другой отрасли, возможны и технические, и юридические проблемы. Оборудование закрывшегося предприятия часто вообще можно «перераспределить» в другую сферу только в виде металлолома. Вывозу промышленных материалов через государственные границы могут мешать и высокие таможенные пошлины, и административные запреты. Перевозке сырья или промышленных материалов может мешать отсутствие транспортной инфраструктуры. Но в любом случае настоятельной потребностью современной экономики— и, соответственно, руководящей линией ее развития — является максимальное, насколько это возможно, уничтожение всех препятствий на пути свободного перераспределения ресурсов и, соответственно, приближения мировой экономики к состоянию «свободного рынка». Об этой тотальной тенденции развития западной цивилизации в свое время писал Бодрийар в книге «Прозрачность зла»: в ней французский философ, доказывая аналогичность общей направленности сексуальной революции с движением в сторону финансовой и информационной открытости, отмечает, что руководящими принципами современного западного общества являются принципы абсолютной свободы оборота информации, денег и спермы. По этому поводу можно сделать только одно замечание: свободное обращение денег и информации является лишь вершиной айсберга, в основании которого лежат принципы свободного обращения любых ресурсов вообще— всех, какие только можно себе представить. Такова действительная глобализация.
Однако препятствием для перелива ресурсов служат не только национальные законодательства, и, соответственно, перестройка экономики во имя возможности ускорения перераспределения ресурсов должна происходить на всех уровнях, включая и предприятия, и даже ниже— вплоть до индивидуальной психологии. Как сказал о современном состоянии западного общества английский социолог Зигмунт Бауман: «Самым ценным качеством становится гибкость: все компоненты должны быть легкими и мобильными, так что их можно было мгновенно перегруппировывать; необходимо избегать улиц с односторонним движением, не следует допускать слишком прочных связей между компонентами. Прочность— это опасность, как и постоянство в целом, теперь считающееся опасным признаком плохой приспособляемости к быстро и непредсказуемо меняющемуся миру, к удивительным возможностями, которые он в себе несет, и той скорости, с которой он превращает вчерашние активы в сегодняшние обязательства». На уровне предприятия возможность быстрого перелива ресурсов должна означать возможность быстрого и как можно менее затратного сворачивания производственных программ, направлений работы и даже ликвидации целых подразделений, с тем чтобы вложенные в них средства перенаправлять в новые программы, направления и подразделения. Делать это далеко не всегда легко, например, быстрому и беспрепятственному (для компании) увольнению человека может мешать трудовое законодательство. Но даже если с увольнением человека нет проблем, остается оснащение рабочего места, в которое были вложены средства и которое теперь оказалось ненужным. В современном западном бизнесе решение этой проблемы происходит через феномен, который получил название аутсорсинга, то есть выполнение всех или части функций по управлению организацией сторонними специалистами, переход от собственного производства к договорным отношениям с подрядчиками и поставщиками.
Если умозрительно предположить, что перестройка бизнеса на началах аутсорсинга в некотором предприятии или компании дойдет до своего логического предела, то это будет означать, что компания практически исчезает как сколько-нибудь стабильная производственная структура, превращаясь в структуру исключительно штабную, задача которой только комбинировать и сводить между собой многочисленных поставщиков, подрядчиков и субподрядчиков. По сути, предприятие превращается в структуру «проектного менеджмента». Производственная деятельность компании постепенно размывается в системе подрядчиков и поставщиков, а сама компания выполняет минимальные собственно производственные функции, в основном же координируя сеть внешних подрядчиков для выполнения своей производственной программы.
Разумеется, представить себе, что у всех без исключения предприятий в мире пропадают производственные функции, было бы абсурдно, ведь тогда не понятно, откуда бы взялись приглашаемые руководством предприятий поставщики и подрядчики. Но тенденция заключается в том, чтобы минимизировать производственные функции в каждой структуре, обладающей высокой степень организационной самостоятельности. О том, что тенденция развития производства идет именно в этом направлении, свидетельствуют все более частые случаи производственного аутсорсинга, когда корпорации — владельцы всемирно зарекомендованных товарных марок — доверяют изготовление своих хорошо известных на рынке товаров сторонним производителем. Это явление часто сопровождается тем, что корпорация — владелец бренда вообще избавляется от своего производственного подразделения.
Разумеется, минимизация производственных функций компании имеет ограничения и, прежде всего, ограничения технического характера: не совсем ясно, можно ли раздробить на самостоятельные предприятия единый технологический комплекс, скажем химический или металлургический комбинат. И тем не менее процесс минимизации производства на одном предприятии должен дойти до своего технического предела, а этот предел воплощается фигурой человека-одиночки, ведущего свой бизнес самостоятельно. Во многих отраслях деятельности индивидуум-одиночка, оснащенный персональным компьютером или другими минимальным оборудованием, причем не обязательно собственным, представляет собой вполне дееспособную единицу. К тому же и крупный технологический комплекс не обязательно должен представлять собой единое юридическое лицо под единым управлением.
Разумеется, минимизация производственных единиц нужна не сама по себе, но для того, чтобы сделать процесс перестройки крупных производственных структур предельно гибким, оперативным и влекущим наименьшие издержки. Именно все более возрастающие требования гибкости и оперативности изменений преобразуют на наших глазах весь облик мировой экономики. Вместо компаний, обладающих стабильной производственной структурой, экономика будущего требует гибких и эфемерных сетей мелких производственных единиц, которые мгновенно создаются для решения конкретных задач, но которые так же мгновенно распадаются или перестраиваются по мере появления новых задач, проектов и программ.
Традиционная крупная компания представляет собой «империю» с жесткой структурой, включающей большое число предприятий и других подразделений, причем ситуация в ней такова, что в течение достаточно долгого времени одно и то же предприятие принадлежит одной и той же компании. На смену таким жестко организованным «империям» идет — а частично уже пришло — внешне бесструктурное «марево» предельно мелких производственных единиц, вступающих друг с другом исключительно во временные взаимодействия и благодаря этому образующих временные, быстро распадающиеся и перестраивающиеся производственные сети.
Разумеется, это не означает, что в будущем исчезнут крупные компании, но величина компаний не означает большое количество реальных факторов производства, работающих по единому плану, обладающих организационной зависимостью от единого центра и находящихся в достаточно стабильных отношениях между собой. Иными словами, большая компания будущего совсем не обязательно будет означать большую и стабильную производственную организацию. Для капитализма (а капитализм в ближайшем будущем никуда не денется) компания — это прежде всего собственник капитала, а этот капитал может воплощаться в самые разные производственные реальности. Тенденция, которую мы сегодня наблюдаем, заключается в том, что «инкарнации» капитала в производственные структуры следуют друг за другом все быстрее, перевоплощения капитала ускоряются, так что стабильные структуры вообще исчезают. За изменением производственной и организационной конфигурации крупных корпораций будущего придется следить в ежедневном режиме, как сегодня следят за биржевым курсом. Следует заметить, что структура собственности в корпорациях, чьи акции продаются на бирже, также изменяется ежедневно. Состав владельцев компании может меняться мгновенно. Но в будущем также мгновенно может меняться и состав работающих на компанию работников, коллективов и производственных подразделений. Островком стабильности в этом море всеобщей изменчивости остается только менеджмент корпорации, ее штабная структура, служащая точкой связи между эфемерным и все время меняющимся составом собственников и эфемерными и все время меняющимися производственными сетями. Впрочем, штаб, оторвавшийся от подчиненных ему производственных подразделений, перестает быть штабом в собственном смысле слова. Все субъекты экономической деятельности, пользуясь удачным выражением М. Кастельса, «будут связаны друг с другом в многосторонних сетях с изменчивой геометрией обязательств, ответственности, союзов и субординаций».
Страх перед гигантскими корпорациями, которые будут управлять, могут управлять или уже управляют миром, страх, который проявляется в идеологии антиглобалистов, в футурологических сценариях (вроде сценария замены государства корпорациями, описанного в книге Бернарда Лиетара «Будущее денег»), а также в фантастике (примером чего может служить роман Кирилла Бенедиктова «Война за Асгард»), представляет собой типичную экстраполяцию современных проблем, над которой наши потомки будут смеяться, поскольку столкнутся с не менее серьезными, но совсем другими проблемами. На фоне новейших и наиболее важных тенденций в развитии цивилизации гигантские концерны уже выглядят как доисторические монстры, мамонты или динозавры, слишком неуклюжие для наших времен, становящихся все более динамичными. Для того чтобы монстры-корпорации выглядели грозными, они должны как минимум существовать в течение достаточно длительного времени, между тем образ будущей экономики представляется скорее как игра постоянно возникающих и исчезающих структур, как постоянные и мгновенные изменения комбинаций производственных единиц, соединяющихся для выполнения определенных проектов или производственных программ и тут же разъединяющихся, чтобы участвовать в иных комбинациях.
При этом координационные и руководящие штабы будут также участвовать в этой игре. Будущее управление производством, как это можно представить исходя из нынешних тенденций, ассоциируется не столько со штаб-квартирой крупной корпорации, сколько с консалтинговой компанией, предлагающей свои услуги по управлению проектами.
При анализе проблемы корпорации может иметь различие «структуры» и «инфраструктуры». В понятии «инфраструктура» содержится момент ценностной вторичности; «Инфраструктура» буквально «подструктура». Существует некая «основная» структура, решающая важные задачи, удовлетворяющая потребности заказчика, и есть «подструктура», обеспечивающая работу основной структуры. В том нарастании динамизма, которое мы можем провидеть в будущем, различие между структурой и инфраструктурой будет еще предполагать немаловажное различие степени изменчивости. Экономика будущего — это «пляска» постоянно меняющих свои конфигурации структур, происходящая на базе несколько более постоянной (хотя, разумеется, тоже быстро меняющейся) инфраструктуры. Инфраструктура должна будет позволять структурам быстро перестраивать свою конфигурацию. Классический концерн, которого мы все привыкли бояться, предполагает единство структуры и инфраструктуры, что достаточно бессмысленно, поскольку их различие как раз и базируется на том, что инфраструктура всегда долговечнее структуры. Образ прошлого — это офис корпорации, находящейся в собственном здании. Образ настоящего и будущего — здания офисных центров, предоставляющие в аренду офисы для постоянно меняющегося набора структур, а также виртуальные и дистанционно-распределенные офисы.
Как известно, самым популярным прилагательным, которым и в народной, и в профессиональной (якобы) футурологии характеризуют социальные отношения ближайших десятилетий, является эпитет «сетевой» — слово, знаменующее и поклонение Интернету, и всеобщую уверенность, что компьютерная сеть служит моделью для всех наиболее перспективных социальных взаимодействий. Между тем, как всякая метафора, слово «сеть» обладает недостатками: оно хорошо подчеркивает «распределенный» характер выполняемых функций и отсутствие четко выраженной иерархии, но оно не делает акцента на подвижность и изменчивость социальных структур. Сеть может быть и застывшей, между тем как ускорение исторического развития, рыночная конкуренция и нарастающий технический прогресс требуют от социальных структур предельной гибкости. Если в недавнем прошлом (да, в сущности, и в настоящем) идеалом производства являлась стационарная структура, постоянно выполняющая одни и те же функции либо даже изменяющая свои функции, но остающаяся в целом все той же, то ожидающая нас эпоха тотальной мобильности требует режима постоянного возникновения и исчезновения различных структур. Каждая новая производственная программа, каждый новый проект предполагает возникновение под него особой комбинации производственных агентов, распадающейся сразу после того, как проект оказывается выполнен, или после того, как требуется его прекращение из-за морального устаревания. Такое общество стоит скорее назвать не сетевым, а комбинаторным или, скажем, комбинаторно-сетевым, подчеркивая, что его институциональная структура постоянно изменяется, образуя все новые и новые комбинации сетевого типа. Можно также вспомнить введенный Элвином Тоффлером термин «адхократия», под ним сегодня понимают создание внутри компаний временных подразделений для решения новых задач и реализации отдельных проектов. Комбинаторно-сетевое общество возникает из превращения «адкхократии» в доминирующую форму менеджмента и производственных отношений вообще.
Комбинаторное общество требует предельной, насколько возможно, миниатюризации экономических агентов, поскольку чем мельче агент, тем легче он выходит из данной структуры и входит в новую, тем большего разнообразия могут достигать образующиеся сети, комбинируя агентов. Этот процесс вполне можно сопоставить с тенденцией миниатюризации техники, которая, согласно пророчеству Станислава Лема, должна превратить техносферу в некое марево микроскопических техновирусов, способных в любой момент создать любую комбинацию, необходимую человеку.
В социальной сфере естественным пределом дробления является человек, индивид, таким образом, «идеальное» комбинаторно-сетевое общество вообще не должно знать постоянных коллективных структур — ни концернов, ни учреждений, ни даже народов, только «марево» индивидов, вступающих друг с другом во временные кооперативные комбинации для выполнения тех или иных задач. Индивидуализм, процессы атомизации индивида, определяющие эволюцию западной цивилизации на протяжении, самое малое, двух последних веков, теперь, задним числом, могут рассматриваться как средства подготовки гибкости производственных структур — гибкости, обеспечиваемой автономностью их базового «атома», «кирпичика», не впаивающегося «насмерть» в сообщества, к которым принадлежит, и потому легко их меняющего.
В сущности, речь идет о прекращении капитализма, если под последним понимать систему организации хозяйства, базирующуюся — согласно указаниям Маркса — на частной собственности, на средствах производства и наемном труде. Образу субъекта классического капитализма — владельца капитала и нанимателя трудящихся — противостоит субъект постиндустриального общества, индивидуальный труженик, сидящий за компьютером или пользующийся другими сугубо индивидуализированными средствами производства и вступающий в сложные комбинации, сетевые взаимодействия и «временные альянсы» для выполнения сколь угодно сложных производственных программ.
Разумеется, такой труженик-единоличник не нуждается ни в нанимателе, ни в наемной рабочей силе. Но он в принципе не будет нуждаться и в собственности на средства производства. В условиях постоянного обновления оборудования будет достаточно брать его в лизинг, в аренду, в кредит и т. д. Даже собственность на финансовый капитал не будет обязательным условием участия в сетевом производстве, поскольку наличие достаточной компетентности, опыта и хорошей предыстории всегда позволят привлечь заемные средства для получения временно понадобившегося оборудования.
В этих постоянно меняющихся сетях и альянсах позиции лидера будут занимать не владельцы капитала и не обладатели административной власти, а те, кому в силу знаний, опыта, удачи, предприимчивости и неизвестно еще каких качеств удается занимать позиции организаторов и координаторов создающихся для достижения тех или иных целей альянсов и консорциумов. Лидеры постиндустриального общества — те, кто могут организовать множество индивидуализированных, атомизированных тружеников во временную сеть, это, если угодно, сетевые антрепренеры.
Впрочем, Интернет, служащий сегодня важнейшей моделью комбинаторно-сетевых отношений, показывает, что и человек не является пределом дробления, ведь в Интернете один индивид может носить несколько виртуальных масок. Таким образом, комбинаторное общество скорее будет представлять собою «марево» вступающих друг с другом во временные комбинации «виртуальных» юридических лиц, чье соотношение с реальными людьми также может быть сколь угодно прихотливо и изменчиво. Та роль, которую играют в современной экономике виртуальные офшорные компании и «подставные» фирмы, дает некоторое представление о мире экономических агентов в комбинаторном социуме.
Эфемерность юридических лиц, сегодня являющаяся признаком скорее маргинальных и полукриминальных зон экономики, вполне возможно, станет нормой. К экономике и, говоря шире, к сфере институциональных отношений становится все более и более применимым представление буддизма, отрицающего реальность человеческой личности: согласно буддийской философии личность является случайной комбинацией «дхарм», завтра распадающихся и вступающих в новое взаимодействие, образуя новую личность. Вообще, такая философия достаточно правильно описывает сферу любых материальных явлений, но в комбинаторной экономике релевантность таких взглядов станет особенно наглядной, что, возможно, добавит буддизму популярности вследствие его по новому осознанной актуальности.
Государство нового типа
Процесс децентрализации и динамического размывания организационных структур должен в конце концов охватить на только бизнес, но и государственный аппарат. Одно из важнейших новшеств в российском государственном управлении, которое принесли с собой экономические реформы конца XX века, стала передача от правительственных ведомств к консалтинговым компаниям задач по написанию концепций государственных мероприятий и законопроектов. Таким образом, коренная функция госаппарата — выработка государственных решений — как оказалось, может быть передана сторонней частной организации. Вообще-то, передача государственных функций частным лицам— феномен довольно древний, достаточно вспомнить про идущий с древности откуп налогов. Но постоянная забота об эффективности государственного аппарата в конце концов заставит придать этой практике куда больший масштаб. Если «помечтать», куда заведет этот процесс в конечном итоге, можно предположить, что министерство будущего будет представлять собой очень солидное здание с античными колоннами, в котором будет заседать министр с многочисленными помощниками, небольшой канцелярией — и все.
Большинство работ, реально возложенных на правительственное ведомство, будут выполнять сторонние — консалтинговые, инжиниринговые и тому подобные— компании, которые выиграли конкурс на выполнение функций государственного ведомства (или его части) и заключили соответствующий договор с министерством. Разумеется, конкурсы будут проводиться периодически, так что состав компаний, исполняющих работу министерских чиновников, будет периодически меняться. Можно предположить, что компания, выигравшая конкурс и заключившая договор с министерством, будет получать не только денежное вознаграждение, но и необходимые для осуществления государственных функций полномочия.
Требование тотальной мобильности и всеобщего перемещения может привести к «деконструкции» не только корпоративных и административных структур, но и целых государств. О том, как это может выглядеть, замечательно ярко (хотя и в порядке антиутопии) изображено в опубликованной в Интернете статье Константина Крылова— публициста, известного своими резко антизападными и антиглобалистскими взглядами. Статья Крылова представляет собой комментарий к составленному экспертами журнала Foreign Policy рейтингу глобализации, построенному на оценках вовлеченности государства в международную жизнь — количестве иностранных инвестиций, объеме международной торговли, количестве поездок граждан за рубеж и т. д. Крылов попытался экстраполировать и представить, как должно выглядеть такое предельно глобализованное государство. Вот что у него получилось.
«Через всю территорию страны-рекордсмена проходит Шоссе, Железная Дорога и Труба. Все это принадлежит иностранцам (иностранные инвестиции, таким образом, составляют 100 %). Страна живет в основном за счет арендных выплат (небольших, разумеется, иначе 100 % инвестиционной привлекательности не добиться) за землю, по которой все это проходит. Второй источник доходов— деньги, пересылаемые из-за границы, так как практически все трудоспособное население страны-рекордсмена гастербайтерствует по всему миру. Это всячески поощряется государством (примерно как на Филиппинах), и не только поощряется, но и организуется.
То есть государство само берется трудоустраивать своих граждан за границей. Выпускники институтов прямым ходом отправляются писать код или подносить пробирки в западные научные центры, молодые девки с фигурой — в европейские и американские стрип-бары, без фигуры — в беби-ситтеры, мужички поглупее — убирать мусор в Неваде или Оклахоме и так далее. За зарплатой их, впрочем, следят (благо государство само их трудоустраивает, решает проблемы с визами и пр.). Недостаточно активно присылающих деньги в виде наказания принудительно отзывают на родину. Все это делается в дружеском согласии с правительствами развитых стран, которые, со своей стороны, тоже присматривают, как бы граждане этого замечательного сверхглобализированного государства не осели бы в их не столь глобализованных странах. Разумеется, трудоустройство, перевод денег и прочие дела — все делается через интернет-сервисы. В самом государстве живет только начальство и нетрудоспособная часть населения (получающая пособия за счет тех, кто работает за границей). Молодежи на родине живется плохо, и она мечтает уехать. Нетрудоспособные старики живут вполне прилично, но не очень долго (на территории государства тайно хоронят ядерные отходы, что является третьим источником денежных поступлений). Там построены красивые города с прекрасными хосписами, где можно отдать Богу душу на чистой простыне. Эвтаназия разрешена и поощряется. Государство, имеющее такие интересы (граждане по всему миру— шутка ли!), конечно, входит в максимальное число международных организаций — во все европейские, во все азиатские (куда можно дотянуться) и так далее. В самом центре страны-рекордсмена стоит непременная база НАТО, чтобы «в случае чего» восстановить порядок и благолепие…».
При всем остроумии анализа Константина Крылова стоит отметить, что автор, будучи записным антизападником, считает, что глобализация является исключительно инструментом закабаления неразвитых стран странами более богатыми и, соответственно, по его мнению, «менее глобализованными». Однако вряд ли приходится ожидать, что какое-то государство — и тем более государство развитое — сможет избежать вовлеченности в процесс глобализации, который является действительно глобальным. О том, сколь неосновательны такие надежды, свидетельствует хотя бы история тщетных попыток США и Западной Европы бороться с нелегальной эмиграцией. В упомянутом Крыловым рейтинге самыми глобализованными являются страны развитые и богатые — Ирландия, Швейцария и Швеция. Наконец, стоит отметить, что если все трудящиеся уедут за пределы своих стран, то ведь в какие-то страны они приедут. Следовательно, можно предположить, что на территории «страны-рекордсмена», большинство граждан которой работают за рубежом, в свою очередь, работает большое число уроженцев других стран. Иными словами, в предельно глобализованном мире правилом является ситуация, когда человек работает не в том городе и не в той стране, где он родился. Это правило вытекает хотя бы из того факта, что в предельно глобализованном мире всякий человек вынужден по несколько раз менять место работы, а масштабы циркуляции трудовых ресурсов имеют глобальный характер.
Наконец, стоит обратить внимание, что разрушение стабильной семейной структуры, переход к беспорядочным сексуальным связям или к заведению последовательно нескольких семей (специалисты называют этот образ жизни «серийной полигамией»), превращение нескольких разводов в обязательный элемент любой биографии само по себе не вытекает из требований экономики, поскольку семья не связана с процессом производства напрямую. Однако нестабильность семейных отношений находится, по крайней мере, в замечательном сходстве с нестабильностью экономических структур, и, следовательно, можно сказать, что нестабильная семья соответствует духу той эпохи тотальной мобильности, к которой в настоящее время движется экономика. Кроме того, существует множество косвенных связей между экономикой и другими областями социальной жизни. По крайней мере, можно сказать, что прочности семейных уз отнюдь не способствует растущая территориальная мобильность населения. Вероятность развода, несомненно, возрастает, если интересы карьеры требуют от мужа и жены перемещения по планете по разным маршрутам и даже проживания в разных местах. Сообщения о тех героических отцах семейства, которые еженедельно пролетают сотни или даже тысячи километрах на самолете, чтобы провести с семьей выходные, показывают, что этим честным мужьям явно приходится с трудом идти против «течения», задаваемого мировой экономикой.
Ну а о том, чем развитие принципов «тотальной мобильности» грозит политическим системам и высшим органам власти демократических стран, можно предположить по аналогии, поскольку нечто подобное уже происходит с «демократически» устроенными акционерными обществами.
Еще до того, как мобильность населения приобрела глобальный размах, высокую мобильность и нестабильность приобрели такие феномены, как капитал и собственность. Обращение акций на бирже делает состав собственников компаний крайне нестабильным и позволяет собственникам не чувствовать себя привязанными к конкретным предприятиям. О том, какие «политические» последствия этот факт имеет для западных корпораций, прекрасно разъясняется в мемуарах Алана Гринспена: «На протяжении XIX и в начале XX века акционеры, нередко владеющие контрольным пакетом акций, активно участвовали в управлении американскими компаниями. Они назначали совет директоров, который нанимал генерального директора и других ответственных исполнителей и, как правило, контролировал стратегию компании. Корпоративное управление имело атрибуты демократического представительного правления. Однако в последующие десятилетия произошло распыление собственности, а управленческий и предпринимательский опыт не всегда передавался от учредителей к их потомкам. С развитием финансовых институтов акции стали рассматриваться как объект инвестирования, а не как инструмент, дающий право на участие в управлении. Если акционеру не нравится, как компанией управляют, он просто продает акции. Вмешательство в действия руководства прибыльных компаний стало редкостью. Незаметно контроль над корпоративным управлением перешел от акционеров к генеральному директору».
Если провести аналогию между корпорациями и государствами, то можно высказать предположение, что так же, как в корпоративном управлении сегодня усиливается авторитаризм генеральных директоров из-за размывания собственности, так же и в отдаленной перспективе демократическим государствам грозит усиление авторитаризма правительств из-за размывания самого феномена «гражданства». В условиях резкого увеличения мобильности населения и свободной смены гражданства (национального) самая активная часть граждан утрачивает связь с данной страной, превращается в «Граждан мира», «новых кочевников». Термин «новые кочевники» уже применяется к представителям современной западной элиты, однако большие перемены возникнут тогда, когда подобный «сверхмобильный» образ жизни охватит демографически значимые пласты населения. Утративший связь с «Землей», новый кочевник уже не является морально и экономически полноценным «избирателем» — он оказывается лишь «пользователем местной инфраструктуры». Избирателем может быть житель страны, между тем как «новый кочевник» уже перестает быть жителем, он здесь не живет, а гостит, он лишь временный гость, приехавший с данную страну поработать несколько лет, и даже в течение этих несколько лет он, может быть, еженедельно или ежесуточно отбывает в другую страну ночевать (проводить выходные, поводить отпуск). В этих условиях правительство из «представителей народа», из главы общенациональной семьи» превращается в администрацию местной инфраструктуры, то есть, в сущности, в дирекцию гостиницы, где живут гостящие в этой местности вахтовики.
Да, вахтовики имеют право выбирать директора гостиницы, но это лишь формальное право. Конечно, существующие процедуры переизбрания правителей могут даже и в этих условиях уберечь от прямой диктатуры и скрытой монархии, но дело не в этом.
Явления, характерные сегодня для корпоративного управления, являются предсказаниями, во что превратится демократия. По словам Гринспена, если «раньше» (многие десятилетия назад) собственники, недовольные политикой генерального директора, старались вмешаться в управление и сместить директора, то сегодня большинство акционеров просто продают акции. Соответственно, жители «сверхмобильного» общества будущего не станут выходить на демонстрации с требованием отставки президента, а просто поменяют гражданство и уедут (что и делают сегодня самые мобильные и продвинутые граждане, но таких пока меньшинство). В соответствии с этим «плохой» правитель будет опасаться не столько неприятностей, которые ему угрожают по механизмам выборной демократии, сколько «оттока граждан», как сегодня правительства опасаются оттока капиталов. Тем более что в будущем потеря гражданина может означать не только физический его переезд, но и то, что он средствами дистанционной электронной связи просто отменит свою регистрацию в качестве гражданина этой страны и зарегистрируется на другую страну. Так же, как сегодня правительства заботятся об инвестиционной привлекательности, в будущем им придется заботиться о «гражданской привлекательности». Разумеется, такая проблематика существует и сегодня, но в будущем, после резкого увеличения мобильности населения, правительствам придется реально конкурировать за население. И эти силы конкуренции будут важнее и могущественнее сил демократии, особенно когда большую часть населения страны будут составлять туристы, гастарбайтеры и прочие «новые кочевники».
Резюмируя, надо отметить, что главная ошибка Константина Крылова в вышеприведенном отрывке заключается в том, что, по мнению Крылова, несмотря торжество процесса глобализации и перемещения трудящихся по всему миру, сохраняется тесная связь между человеком и его страной — связь, напоминающая таинственную связь угрей с Саргассовым морем. Человек может перемещаться по всему миру, но рождается он в своей стране и умирать возвращается туда же. Между тем, если такое и бывает, то сам факт возможности перемещения делает это состояние временным. Феномен мобильности уже начал «изготовление» нового существа — космополита, не знающего сакральной связи с местом рождения. Перспективы освоения Космоса делают появление этого существа необратимым и необходимым.
Наступление элиты
Важнейшим типом конфликтов для начинающейся на наших глазах комбинаторно-сетевой революции станут противостояния, связанные с желанием всевозможных структур сохранять свою стабильность вопреки требованию времени. Речь идет о самых разных структурах, начиная от крупных компаний, за спасение которых на наших глазах борются правительства многих стран, и заканчивая этническими структурами, то есть народами, разнонаправленное изменение параметров которых создает серьезные опасности для национальной идентичности. Структуры не желают «растворяться» в хаосе постоянно меняющихся комбинаций, что, в частности, может принять форму нежелания «умирать» под влиянием рыночной конкуренции.
Но у этого конфликта есть и милый сердцу левых и левацких сил политический аспект, поскольку, наряду с другими стабильными структурами, доминирование «комбинаторных» отношений должно привести к размыванию истеблишмента — переменчивое море находящихся в свободной конкуренции эфемеров не терпит стабильного правящего класса. Для нарастающей «комбинаторности» общественных отношений «истеблишмент», «элита» есть прежде всего попытка с помощью политических и надконституционных средств зафиксировать определенные производственные отношения. Это, если угодно, определение истеблишмента не исчерпывающее, но актуальное для рассматриваемой нами проблематики. Для самой элиты такая «фиксация» происходит с целью обеспечения господствующих позиций определенным группировкам и кланам. Но для сил, формирующих облик будущего, как раз цели не имеют большого значения, а важен сам принцип «фиксации». В комбинаторном обществе ничего не должно быть зафиксировано, и именно претензия элиты на несменяемость и занятие вполне определенных позиций в обществе и предопределяет революционную ситуацию — ею, быть может, человечество будет занято еще ближайшие век или два.
Радикальность этой революции трудно переоценить: все, что в нашем обществе описывается словом «высокий», любые проявления аристократизма и иерархичности подлежат беспощадному растворению. Высившиеся над социумом как горы фигуры глав государств, правительств, правящих кланов подменяются хаосом взаимодействующих со страшной скоростью микроскопических и недолго существующих временных структур. Перед нами вырисовывается картина общества, о котором только могли мечтать сторонники равенства, общество действительно победившего эгалитаризма, общества, где нет «сильных» и «высоких», где над морем экономических агентов никто не высится, где вместо царского указа, обрушивающегося на подданных с небес, мы имеем взаимодействие с не выделенными никакой харизмой небольшими компаниями, чья деятельность некоторым образом связана с системой регулирования экономики или разработкой каких-то стандартов.
Разумеется, победой радикального эгалитаризма комбинаторное общество может предстать только с нашей сегодняшней точки зрения. Люди не могут не придавать большого значении социальным различиям, и чем менее броскими становятся эти различия, тем острее развивается подмечающее их зрение, тем зорче и неразборчивее становится человеческая зависть. Комбинаторное общество не отрицает ни различий в доходах, ни того, что нахождение в разных частях всемирной сети престижно, или нет. Но, как можно предположить, экстраполируя все происходящее в западной цивилизации, во-первых, ротация лиц, занимающих наиболее престижные места в мировой сети, будет проходить все быстрее, а во-вторых, и сам круг мест, считающихся престижными, будет постоянно меняться.
Любые надконституционные образования типа правящих кланов, ельцинской «семьи» или «мафии» с точки зрения наступающей «комбинаторности» означают не более и не менее, как попытки некими искусственными, нерыночными, насильственными средствами затормозить процесс ротации — революционная борьба ближайших веков будет направлена именно на расчистку общества от всех тормозящих моментов такого рода, — но не во имя по-левацки понимаемой справедливости, а во имя окончательного торжества рыночной стихии.
К слову сказать, всевозможные попытки защищать интересы труда с помощью профсоюзов или трудового законодательства являются такими же инструментами торможения, отторгаемых обществом комбинаторности. Поэтому тут мы видим уникальную, еще не виданную в истории ситуацию, когда богатые и бедные, пролетарии и капиталисты, профсоюзы и топ-менеджеры корпораций окажутся по одну сторону баррикад.
В условиях доминирования комбинаторно-сетевых отношений быть «на коне», занимать господствующее положение означает прежде всего быть востребованным сетью, быть «в моде», но, как мы знаем, судьба профессионалов, зависящих от моды, скажем парижских художников, весьма превратна. Череда «модных» артистов, сначала носимых публикой на руках, а затем в большинстве своем забываемых или отступающих на вторые роли, дает наглядную модель отношений элитарности и господства в комбинаторном социуме.
Процесс размывания элиты начинается (уже начался) с изменения преставлений об элитарности: быть достойным звания «элитария» в течение сколько-то продолжительного времени будут люди, не занимающие определенные позиции в глобальных корпорациях, а эффективно лавирующие в море постоянно возникающих и исчезающих временных структур. Соответственно, глобальная стратификация— разделение на классы — будет происходить прежде всего в зависимости от навыков такого лавирования. Умение перестроиться, изменить выставляемые на рынок способности и навыки в соответствии с изменяющимися «требованиями времени», умение вовремя выйти из гибнущей «производственной комбинации» и нащупать новую станут главными критериями, в зависимости от которых «агент» сможет сохранять свою востребованность, а значит, престиж, доходы и «силу» своей социальной позиции.
Но очевидно, что лишь ничтожное меньшинство людей оказывается способным показывать наилучшие результаты лавирования в течение всей своей жизни; в любом виде спорта мало кто бывает чемпионом очень долго, и это тем более верно, если сами правила спортивной игры постоянно меняются, то есть если сама методика успешного лавирования изменяется до неузнаваемости. В мире постоянной изменчивости достигший успеха временный элитарий, наверное, сможет надолго пользоваться высоким уровнем потребления, «богатством», но не руководящим положением. Впрочем, и с «богатством» не все просто: чем большее значение имеет кредит, тем большую роль играет не имущество, а оценка кредитоспособности, сделанная банком, а оценка, конечно, принимает во внимание социальную позицию.
Время в неком смысле станет одной из сторон антагонистического классового конфликта: его основное содержание сведется к противостоянию стабильных структур и времени или, говоря по-другому, к борьбе стабильных структур с собственной эрозией. Типичный социальный конфликт будет представлять собой конфликт структуры и динамичности, медленной и высокой скорости изменений, говоря словами При гожи на — конфликт порядка и хаоса.
Общая формула социальных конфликтов нового и новейшего времени — консерваторы против радикалов — уже пророчески говорит именно о таком виде противостояния, поскольку понятие консерватизма явно ассоциируется с чем-то медленным, а понятие радикализма — с чем-то быстрым. Но социальные конфликты прошлого все-таки не ставили вопроса о скорости изменений как таковом, о скорости и времени как принципах, требующих реализации. Вплоть до недавнего времени радикалы требовали ускорения в проведении вполне определенных, «назревших» изменений в обществе, то есть они требовали ускорения движения колеса социального развития на определенной фазе. Фактически это означало, что противостояние консерваторов и радикалов бывало актуально лишь в определенных точках развития общества, а именно в «эпохи перемен», которые неизменно оказывались разделителями между эпохами относительной стабильности, которые оказывались эпохами господства консерваторов (часто — из числа вчерашних радикалов). Но ускорение изменений заставляет вспомнить лозунг Троцкого о «перманентной революции», то есть об исчезновении разницы между революционными и межреволюционными, стабильными, временами. Еще немного — и революционные перемены станут частью нашей повседневности, политическим выражением чего станет перманентная ротация правящей элиты с размыванием точного круга социальных позиций, которые можно было бы назвать «правящими» и «элитарными».
Как утверждает российский социолог И. В. Эйдман, «развитие «умных толп», приведет к формированию внутренней социальной структуры и элиты — инициаторов, организаторов, креативщиков действий «умной толпы». Интересы умной толпы, как более современной и рациональной формы самоорганизации индивидов, неизбежно войдет в противоречие с властью старых элит, ориентированных на сохранение иррационального статус-кво. Сформировавшись, контрэлита сможет мобилизовать «умную толпу», дать бой и победить старую элиту — собственников».
Дело, как ясно из уже сказанного, не только и не столько в контрэлите, сколько в системе новых отношений. И, конечно, противостоять ей будет не только старая элита «собственников». Лагерь консервативных сил, противостоящий наступлению комбинаторного хаоса, будет включать в себя самые разнородные движения, объединять которые будет одно: заинтересованность в сохранении в форме стабильных структур. В этот лагерь войдут разные силы. Правящие кланы, не желающие упускать власти. Правительственная бюрократия, не желающая передавать свои функции системе конкурирующих друг с другом аутсорсеров. Культурные учреждения, для которых жизненно важно существование именно в форме строго определенных организаций, например традиционные репертуарные театры, настаивающие на том, что они являются хранителями культурного наследия и духовного капитала. Традиционные профсоюзы, поскольку их деятельность имеет смысл только в условиях противостояния или переговоров таких крупных и устойчивых величин, как трудовой коллектив и работодатель. Церковь и вообще религия, потому что она привлекает и объединяет людей с консервативными привычками, с регидным поведением; религия может освещать даже бытовые привычки прошлых веков, вроде шляп и лапсердаков религиозных евреев.
Но трудно представить, что тотальные силы развития, направленные на увеличение эффективности производства, ускоренный рост богатств и наращивание могущества цивилизации, смогли бы потерпеть поражение или быть существенным образом замедленными.
Идеологии будущего
Если мы верим в то, что рано или поздно человечество придет к всемирному государству и всемирному правительству, то должна возникнуть и новая система идеологий, которая будет соответствовать новому государственному устройству.
Ту идеологию, которую можно было бы сегодня охарактеризовать как «правящую» или, во всяком случае, имеющую влияние в мировом масштабе, можно называть «либерализмом». Это слово имеет очень широкое значение, за сотни лет, что оно употребляется, оно довольно сильно меняло свой смысл, начиная с конца XX века модно говорить о «неолиберализме», и тем не менее этот термин вполне подходит для обозначения бытующего в современном мире комплекса идеологических концепций, утверждающих преимущества политического устройства и социальных технологий стран Запада. Либерализм можно понимать как парадигму или «рамочную» совокупность учений о преимуществах и необходимости таких декларируемых западным обществом свойств, как политическая демократия, рыночная экономика, права человека, религиозная терпимость, традиционные свободы, независимость правосудия, разделения властей, равенство перед законом и т. д. В идейной сфере либерализм базируется на авторитете определенного круга академических мыслителей и писателей, начиная с Адама Смита, Томаса Гоббса и Алекса де Токвиля и кончая Милтоном Фридманом, Хайеком и всевозможными нобелевскими лауреатами.
Логическая задача, которая стоит перед нами, заключается в том, чтобы понять, какова возможная реформация либерализма, в духе которой произошел бы возврат ответственности от института к индивиду, от формализованной процедуры к осознанному индивидуальному усилию, от авторитарного управления к самодеятельности и от авторитета канонических текстов к вниманию к фактам, при большем или меньшем сохранении ценностей, на достижение которых направлено учение.
В сущности, подобного рода «реформированный либерализм» уже существует, существует уже очень давно и именуется анархизмом. Таким образом, возникает вопрос: при каких обстоятельствах анархизм, или по крайней мере идеологическая парадигма, напоминающая анархизм во многих своих чертах, получит доминирующее влияние в большом числе стран мира и каким образом этот «неоанархизм» может вырасти из современного либерализма?
Все дальнейшее, разумеется, будет сплошной фантазией, но как еще можно «уловить» будущее в свои сети?
Для того чтобы понять, в каком направлении либерализм будет реформироваться, надо понять, где в либеральной парадигме имеются «затвердевшие» участки излишней заформализованности, авторитаризма и потери духа собственных ценностей. Именно на отталкивании от этих консервативных элементов должна возникнуть новая, реформированная парадигма. И если мы предполагаем, что современный анархизм отражает дух этого будущего учения, то «больной» элемент либерализма должен быть главным объектом разногласий между либералами и анархистами.
Этот спорный элемент широко известен, и он именуется «государством».
Важнейшее обстоятельство, которое делает либерализм антидемократическим и авторитарным, является его привязка к государству как, с одной стороны, важнейшему объекту приложения либеральных рецептов, а с другой стороны, важнейшему инструменту их реализации. Либералы предлагают демократию как форму устройства государства, требуют соблюдения прав человека прежде всего от государства и разрабатывают монетаристскую финансовую политику как политику невмешательства государства в денежное обращение. Именно отрицание государственности делало анархизм до последнего времени нереалистичным учением в глазах большинства его противников. Однако ситуация с государством может измениться, если оно само войдет в фазу кризиса и самоотрицания, дойдет до некоего предела своего развития, а именно это и произойдет, если будет установлено всемирное государство. Именно окончательная тотализация государства должна стать той поворотной точкой, после которой станут реалистическими и оправданными дискуссии об упразднении или по крайней мере радикальном преобразовании самого понятия государственности. Вопрос этот станет актуальным хотя бы потому, что особую остроту приобретет проблема гибкости и разнообразия социального устройства.
Сегодня унифицирующее действие государств на планете во многом компенсируется большим количеством государств. В одних государствах существует смертная казнь, в других — нет. Эта система позволяет человечеству проводить эксперименты, оценивать плюсы и минусы разных решений и не становиться заложником однажды принятой системы действия. Разумеется, унифицирующие процессы идут: во-первых, сами государства ликвидировали разнообразие вошедших в них земель, о чем с горестью писал Константин Леонтьев; во-вторых, государства поддаются моде, и все стремятся заимствовать наиболее прогрессивные решения, недаром Ататюрк заимствовал в Европе и гражданский, и уголовный кодексы; в-третьих, существует унификация традиций и норм на международном уровне, самым «вопиющим» примером чего является законодательство Евросоюза. Тем не менее пока еще сама многочисленность государств обеспечивает общественной системе «человечество» достаточную гибкость. Но, после того как сформируется система общепланетарного правления, во весь рост станет проблема гибкости и защиты многообразия общественной жизни и укладов, подобно тому как сегодня экологи ставят вопрос о сохранении биологического многообразия. Вполне возможно, что унификация общественной жизни на планете обострит проблематику социальной экологии.
Обычное средство борьбы с косностью государства — децентрализация. Именно проблематика децентрализации должна объединить огромное количество левых движений в эпоху после создания мирового правительства — левых движений, начиная от умеренных, требующих расширения демократии, и кончая радикальными, требующими разрушения всемирной государственности. Однако, что может означать децентрализация в планетарном масштабе? Увеличение полномочий тех провинций и территориальных единиц, которые образовались на базе бывших национальных государств? Но почему только их? Данный уровень территориального устройства не является привилегированным, хотя, вероятно, будет вызывать ностальгические чувства. К тому же сам принцип организации власти по территориальному принципу становится все более и более анахроническим. Поэтому как в реальной жизни, так и — в еще большей степени — на уровне идеологии, на уровне «идеальных требований» вопрос будет ставиться о тотальной децентрализации на всех уровнях, то есть и увеличении полномочий и всех территориальных властей, и экстерриториальных объединений, и гражданских институтов, и, наконец, увеличении неких властных полномочий, предоставленных отдельному человеку. В пределе это будет означать превращение рядового гражданина из участника политического процесса и избирателя в носителя власти и законодателя.
Именно тут могут возникнуть условия, чтобы «второе дыхание» пришло анархизму— учению, важнейший посыл которого заключается в том, что нормы, регулирующие жизнь людей, должна устанавливать не централизованная власть — пусть даже и на основании демократических процедур, — а сам гражданин или небольшая самоуправляемая община.
В глазах антиглобалистов (мы понимаем это понятие предельно широко и включаем в него анархистов) либерализм предлагает не реальное самоуправление населению планеты, а диктатуру современной западной элиты, ненавязчиво предлагающей миру свои рецепты и таким образом выполняющей функцию коллективного духовного, политического и даже технологического вождя. Этот образ нежелательного будущего (в глазах некоторых — нежелательного настоящего) предполагает, что, как это и бывает обычно в «классовых» обществах, население делится на дирижирующее меньшинство и пассивное большинство, причем в руках меньшинства находится монопольное право на создание нормативов, предопределяющих образ жизни большинства. Этому обычному образу вертикально управляемого общества должен быть противопоставлен постлиберальный субъект самоуправления, сам выбирающий нормы, по которым он живет, разумеется, не придумывающий эти нормы, а создающий индивидуальную комбинацию норм, заимствуя из информационной среды технологические подробности нормативов.
Антиглобалисты рассматривают либерализм как пропагандистское орудие элиты западных стран, но установление всемирного государства будет означать окончательную легитимацию мировой элиты. При этом либерализм со своей риторикой о демократии и свободе будет оправдывать существование институтов, в которых реализуется власть олигархии. Чисто политической демократии, проповедуемой либерализмом, с точки зрения анархизма недостаточно, чтобы вывести большинство населения из состояния чисто страдательных, пассивных объектов законодательного регулирования со стороны правящих группировок. Для того чтобы вернуть человеку его достоинство, он должен превратиться из «участника» законодательного процесса на основании сложных процедур в реального законодателя, пусть только своей собственной жизни.
Иными словами, реформированная постлиберальная идеология, как это всегда бывает в ситуации «духовной революции», отказывает в доверии формализованным институтам (например, институтам выборной демократии как орудиям выражения воли народа), отказывает в доверии процедурам, поддерживаемым этими институтами, и требует возвращение («делегирование») власти самому человеку, подобно тому как протестантизм требовал возвращения права общения с Богом от церкви к рядовому христианину. Необходима тотальная децентрализация.
Как именно отдельный гражданин мира может выполнять функции законодателя — вопрос второй, но нам хотелось бы указать на некоторые обстоятельства, которые могут сделать более актуальной постлиберальную постановку вопросов. Одно из этих обстоятельств — развитие компьютеров, массовая доступность информационных сетей и информационных ресурсов, а также распространение услуг, предоставляемых «дистанционно», с использованием возможности Интернета. Для будущего государства и, в частности, будущей законодательной функции государства это представляется крайне важным.
Например, важнейшей функцией современного государства является установление норм безопасности для продуктов питания. В большинстве государств мира есть нормы, регулирующие процент содержания вредных веществ в продуктах, и потребитель, конечно, заинтересован в существовании таких норм, охраняющих его здоровье. В условном обществе победившего постлиберализма (неоанархизма) всякий гражданин будет иметь право сам установить для себя собственные санитарные нормы и потреблять только товары, соответствующие этим нормам. Как это может реализоваться технически — вопрос праздный, ибо научные фантасты как ни фантазировали, но Интернет предсказать не могли. И все же есть основания утверждать, что развитие техники может облегчить гражданину возможность быть санитарным законодателем и контролером, поскольку уже сегодня теоретически можно представить себе, как наиболее «продвинутые» в экономическом и техническом отношении категории населения могут жить именно в режиме индивидуальной санитарной нормы. Представим себе, что закупки продуктов человек осуществляет только с помощью Интернета. В этом случае комплекс норм, регулирующих безопасность продуктов питания, может быть заложен в компьютер покупателя, чтобы он руководствовался бы этими нормами как неким фильтром, позволяющим отбирать предложения поставщиков, отсеивая все, что не соответствует индивидуальной норме.
От производителей и продавцов продовольствия в этом случае требуется не соблюдение законодательно установленных норм, а исключительно прозрачность и достоверность информации о своей продукции, ибо, основываясь на этой информации, все потребители будут создавать собственные фильтры, отсеивая более или менее, на их взгляд, приемлемую продукцию. Кто-то будет придерживаться более строгих норм, кто-то установит для себя вегетарианскую диету, кто-то пожертвует качеством пищи во имя цены.
Примерно в этом же направлении двигалась фантазия известного футуролога Тоффлера, когда он говорил о появлении в будущем кредитных карт, настроенных на покупку — или запрет покупки — определенных товаров. Активисты политических движений могут, например, миллионным тиражом выпускать «карты бойкота», которые действуют где угодно, но ими нельзя расплатиться за определенные марки товаров, скажем, за кроссовки «Найк», бензин компании «Шелл», одежду марки «Гэп» и т. д. Жены или мужья могут запрограммировать ограничения на карточке супруга, или же родители могут снабдить детей карточками, с помощью которых нельзя будет купить конфеты, алкоголь, сигареты или фастфуд. Люди с чрезмерным весом, желающие избегать быстрого питания, но не выдерживающие соблазна, могут помочь себе, заблокировав свою карту для расчетов с «Пицца-хат» или «Тейко Белл» и прочими подобными заведениями.
К этому надо добавить, что, разумеется, устанавливая индивидуальные санитарные нормы, гражданин не будет обязан сам их разрабатывать — для этого у него нет соответствующей квалификации. Но он может заимствовать их из информационной среды или купить, так же как сегодня люди покупают программное обеспечение для компьютеров или пользуются рецептами диеты. Вполне правдоподобно предположение, что если человек не хочет думать о составлении сугубо индивидуализированного набора норм, то он может воспользоваться рекомендуемой правительством, одобренной законодательными органами и, вероятно, бесплатной нормативной базой. Однако это не обязательно: при желании гражданин может купить или заимствовать другие нормативные комплексы, созданные, скажем, научными и медицинскими организациями, или специальными экспертными центрами, специализирующимися на написании «альтернативных» законов и правил, или, может быть, добровольными объединениями граждан, специально созданными для этой цели (своеобразными «законодательными кооперативами»). Главное, ликвидируется государственная монополия на написание законов, альтернативные нормы начинают предлагаться различными центрами нормотворчества, и все, кому нужно регулирование своей деятельности — от отдельного гражданина до коллектива, организации или территории любых размеров, — прибегают к помощи альтернативных консультантов-законодателей.
Образцом для подобной фантазии должна служить существующая сегодня во многих странах и на международном уровне система третейских судов (коммерческих арбитражей) — судов, которые не имеют исходных полномочий, которые могут выбрать тяжущиеся стороны для разбора своего дела, но постановления которых стороны обязаны исполнять, если они решили прибегнуть к услугам именно этого суда. В будущем репутация компании может зависеть от ее готовности рассматривать иски против себя в тех или иных негосударственных судебно-арбитражных органах.
Стоит добавить, что сегодня государство часто просто отстает от жизни, и во многих сферах существуют нормы, принятые самими гражданами, если так можно выразиться, «собственной властью». Биржи, когда были созданы, руководствовались в своей деятельности прежде всего собственными правилами, а государство начало регулировать биржевую торговлю позже, когда осознало разрушительную силу биржевых кризисов. Всюду, где возникают новые системы отношений, возникают и нормы их регулирующие, и лишь со временем некоторые из этих норм начинают санкционироваться государственной властью. Однако сегодня государство пытается поставить под свой контроль все большее число сфер, и в дурном сне или антиутопическом романе можно представить, как в Государственной думе обсуждаются правила регулирования ролевых игр, включающие в себя нормы безопасности для используемого в этих играх имитационного оружия.
Реформа либерализма и возрождения анархизма начнется тогда, когда начнется обсуждение вопроса о возвращении регулирующих полномочий от государства частному лицу, но на совершенно иной основе.
Разумеется, не для всех сфер жизни концепция тотальной децентрализации законодательства одинаково легко представима. Так, гораздо труднее себе представить, как могла бы выглядеть тотальная децентрализация в уголовной сфере, хотя в неком научно-фантастическом романе могло бы быть изображено общество, где подсудимый имеет право выбрать, по какому из зарегистрированных на планете 10 000 уголовных кодексов его должны судить.
Гораздо проще представить себе чудеса децентрализации в экономической сфере. Скажем, сегодня регулирующее органы устанавливают для банков нормативы, которых они обязаны придерживаться, в частности так называемый «уровень достаточности капитала», то есть отношение собственных средств банка к средствам, которые он привлеку клиентов или взял взаймы. Но можно представить себе и другую картину: каждый вкладчик может устанавливать свою собственную норму достаточности капитала для банков и, разумеется, иметь дело только с теми банками, которые соответствуют данной норме. Если на планете существует достаточное количество банков, если у всех потенциальных вкладчиков есть компьютеры или «пульты связи» с глобальной информационной средой, если средства коммуникаций позволяют любому гражданину планеты сделать вклад в любом банке мира в любой точке Земли, если, наконец, в информационной сети есть достаточное количество научных рекомендаций, какими именно правилами оценки финансовых институтов можно руководствоваться, а техническую работу по оценке этих институтов делают компьютеры — при всех этих отнюдь не фантастических условиях система «индивидуального законодательства» вполне может работать, а роль государственных законов крайне сузится. Государство не будет обязано устанавливать обязательные нормы для работы банков и финансовых учреждений, но каждый вкладчик может выбрать собственный набор норм и критериев для банков, с которыми он хочет иметь дело, а компьютер выбирает для него те существующие на планете банки, которые соответствуют этим критериям.
В принципе, данная ситуация существует уже сегодня. И сегодня профессиональные инвесторы, выбирая, куда вложить свои деньги, используют собственные, а отнюдь не установленные государством критерии. И сегодня очень многие банки и компании волнует не только и не столько соответствие правилам, установленным государственными институтами, сколько соответствие неписаным правилам, которыми пользуются финансовые аналитики и инвесторы. Ведь если не понравишься инвестору, не получишь инвестиций и не возьмешь взаймы. Таким образом, речь идет даже не о том, что частные лица и организации фактически могут устанавливать неписаные законы — это было и есть. Речь идет о двух вещах:
1) чтобы свобода выбора, которой сегодня пользуются лишь профессиональные финансисты, была доступна всем;
2) чтобы требование расширения законодательных прав индивида вышло на уровень идеологии и в конечном итоге нашло закрепление в праве, чтобы индивид даже с точки зрения юристов мог устанавливать индивидуальные правовые нормы наравне с местными, национальными и международными.
Не надо забывать, что и сегодня законы, в том числе санитарные и технологические нормы, приходится санкционировать не специалистам, а дилетантам-политикам. Разумеется, в разработке проектов законов и нормативных документов участвуют специалисты, однако если между разными специалистами или школами специалистов существуют разногласия, то арбитром между ними должен выступать политик, принимая решение то ли наобум, то ли руководствуясь побочными корыстными соображениями, то ли сравнивая выводы профессионалов со своими собственными интуициями. Нагляднее всего данный парадокс виден на примере экономической политики: как известно, среди экономистов существуют враждебные друг другу школы, и политик, когда принимает экономические решения, хотя всегда прислушивается к мнению профессионалов, но до этого должен выбрать в качестве экономического советника профессионала из приглянувшейся ему школы. Научные методы выбора между предлагаемыми равно авторитетными экспертами альтернативами если и существуют, то не используются.
Другой пример: сегодня заболевшему человеку фактически приходится самому браться за свое лечение. Да, пациент не может выписать рецепт и поставить себе диагноз, но он делает нечто большее: он может выбрать врача, может выбрать между традиционной и тибетской медициной, может решиться на операцию или предпочесть консервативное лечение. Профессионал незаменим в качестве советника, но советника всегда выбирает дилетант. Разумеется, возможно найти специалиста по выбору специалиста, но и его сначала надо выбрать. Тотальная децентрализация означает возврат ответственности гражданину в огромном числе сфер, где сегодня решения принимаются за него, хотя, возможно, и ему на благо. Развитие информационных технологий и компьютерной техники представляется решающим фактором, делающим рядового человека действительно способным принимать такие решения. А разнообразие решений, принимаемых сотнями миллионов «законодателей», обеспечит достаточную степень гибкости и разнообразия решений, используемых в социальной системе, хотя эти разнообразные социальные «уклады» будут распределены по поверхности планеты уже не по территориальному принципу— различия будут просматриваться не столько от страны к стране, сколько от семьи к семье и от индивида к индивиду.
Эта реформа идеологии означает, кроме всего прочего, резкое изменение отношений к авторитету— характерная черта всякой «духовной революции». Либеральная идеология базируется на академических авторитетах— от Адама Смита до Милтона Фридмана. А санкционируемое либеральной идеологией общественное устройство также опирается на систему «центров авторитета»: с одной стороны, это академические авторитеты, используемые обществом как эксперты, с другой стороны, это такие центры власти, как парламенты, чей авторитет объясняется и легитимизируется в рамках либеральной идеологии. Избранные (и потому авторитетные) политики принимают законы на основе мнений высококвалифицированных (и потому авторитетных) экспертов, а вся эта система «освящается» мнением авторитетных идеологов либерализма. Однако постиндустриальное общество все изменяет. Неоанархист будет призывать индивида быть самому себе авторитетом.
Разумеется, буквальное «исполнение» этого требования невозможно: даже устанавливая свои индивидуальные нормы, человек должен откуда-то брать для этого рекомендации и образцы. Но «стиль» отношений с авторитетами при этом резко меняется. Осколки квалифицированных мнений, из которых гражданин-законодатель компилирует свое индивидуальное законодательство, берутся откуда угодно. Это советы соседей, рекомендации любимых газет и найденные в информационных сетях бесплатные ресурсы. Условно говоря, авторитет исчезает, поскольку гражданин начинает иметь дело с анонимными интеллектуальными продуктами. Неотмененное либерализмом государство предполагает если не жестокого тирана, то по крайней мере платоновского мудреца, написавшего законы для народной массы. В обществе победившего постлиберализма граждане имеют дело не с авторитетным мудрецом, а с информационной средой, из которой, как рыбу из пруда, выуживают нужные для жизни законы, но законы анонимные, как анонимны гуляющие по Интернету анекдоты, кулинарные рецепты и советы, «как познакомиться с девушкой». Они анонимны хотя бы потому, что они являются продуктами множества переделок множества участников нормотворческого процесса. Кому лень думать, может взять законодательство у приятеля или соседа, возможно, сосед долго выбирал подходящие нормы, это законодательство — плод кропотливого труда, но не сосед же является автором всех этих законов! Да в спешке, которой нам грозит мир будущего, об авторстве будет просто и некогда думать.
Всякая духовная революция предполагает «снижение» уровня авторитета, на которые ориентируются приверженцы идеологии, но постлиберализм предлагает снижение авторитета в форме смерти автора: как предсказывал Маршалл Маклюэн в своей книге «Галактика Гутенберга», переход от гутенберговских полиграфических технологий к электронным означает возращение ко многим традициям догутенберговской эпохи и, в частности, к исчезновению авторства. Если же нет автора, то невозможен и авторитет.
В свое время протестантизм не доверял церкви и церковному отпущению грехов, он давал рядовому верующему возможность самому читать Библию и общаться с Богом, но он и возлагал на него обязанность заботиться о своей вере. Неоанархизм, не доверяя санкционированным либерализмом демократическим процедурам, возвращает рядовому гражданину ответственность за формирование своего жизненного уклада и, с другой стороны, налагает на него тяжелую обязанность принимать множество решений, хотя и опираясь на помощь анонимных информационных систем.
Эстетика империи
Завершая тему трансформации идеологий, хотелось бы поговорить еще об одном, не столь глобальном, но крайне любопытном идеологическом феномене— культе империи и связанной с ним имперской эстетике, «имперскости». Вопрос об «имперскости», возможно, не является важным для всего человечества, однако он актуален для современной российской культуры. Ностальгические чувства по отношению к СССР и Российской империи, неопределенность судьбы современной России, обаяние культурного и семиотического наследия былых империй (включая и Третий Рейх), обаяние самого слова «империя» превращает слово «империя» из простого обозначения некоторых существовавших в истории государств в не вполне определенный, но будоражащий общественное сознание идейный комплекс, воплощающий государственнические идеалы большого числа образованных, думающих и пишущих людей. В частности, очень ярко культ империи проявляется в российской фантастической литературе, так что в критике уже говорят об «имперской фантастике» и стоящем за ней «имперском мировоззрении». Вереде фантастов создана философская группа «Бастион», специально декларирующая свою приверженность «имперскому мировоззрению». Нет нужды говорить, что все приверженцы лозунга «Империя», как правило, находятся в оппозиции идеям либерализма и демократии.
Итак, культ империи — это реальность, по крайней мере для российской культуры. И ядром этого феномена является имперская эстетика — бескорыстные и иногда иррациональные предпочтения, побуждающие людей в политических дискуссиях забывать о хлебе насущном во имя поражающего воображения идеала.
Наше глубокое убеждение заключается в том, что захвативший сегодня многих культ империи— это прежде всего эстетический феномен.
Политические споры редко могут завершаться к всеобщему согласию, поскольку спорящие стороны исходят из разных ценностей. Установки конфликтующих сторон часто определяются разными материальными интересами, но это, по крайней мере, рациональная ситуация, которая хотя бы теоретически может разрешиться путем разумного компромисса. Хуже, когда ценности, направляющие политическую активность, иррациональны. Например, когда политическим мировоззрением подспудно руководит эстетизм.
В тех случаях, когда политический мыслитель отходит от приземленного утилитаризма, его может соблазнить что угодно, что ассоциируется с силой и красотой. Например, красота очертаний своей страны на карте. Существует особого рода «императорская болезнь», когда истинному могуществу государства предпочитают внешнее выражение этого могущества. Говорят, в свое время военно-морские специалисты говорили Гитлеру, что для восстановления военного флота дешевле и эффективнее строить небольшие подводные лодки, однако Гитлер тратил огромные средства на строительство линкоров. Линкор большой, он более соответствует тоталитарной эстетике. Суть политического эстетизма заключается в том, что государство оценивается не с точки зрения современного жителя, а с точки зрения будущего историка. Характерно то, что при «историческом» подходе государство чаще всего оценивается по его «блеску», а под «блеском» понимается в первую очередь военное и внешнеполитическое могущество.
В логически чистом виде отстраненный эстетический подход к государству можно видеть на примере Константина Леонтьева — мыслителя, сознательно отстранившегося от оценки болей и забот рядовых граждан и также сознательно внесшего в оценку политико-исторических феноменов эстетику. На концептуальном уровне критериями качества государства Леонтьев считал сложность и разнообразие, но если вчитаться внимательно в его произведения, то можно увидеть, что чаще всего внешним мерилом государственного благополучия являются военные победы. Другой пример отстраненного подхода к оценке государства — Данилевский. Задачею государства он считал защиту национальных чести, свободы и жизни. При этом Данилевский подчеркивал резкое, качественное различие, практически отсутствие точек соприкосновения между этими национальными ценностями и аналогичными ценностями индивидуума. Сточки зрения личного благополучия индивидуумов, пишет Данилевский в «России и Европе», европейским странам, может быть, лучше бы стоило подчиниться Наполеону. Но реализация национальных ценностей — в частности, защита национальной чести — по Данилевскому, происходит через политический суверенитет и геополитические успехи.
О двух составляющих в деятельности всякого правительства — утилитарной и эстетической — замечательно сказано Габриэлем Тардом: «Правительства, если они просто и исключительно ограничиваются защитой нас от воров и убийц или от внешних врагов, будут относиться к области индустрий, как и всякая другая промышленная деятельность; но если они берутся дать нам славу, национальную гордость, игры и празднества, они уже склоняются к категории артистической роскоши». Два ингредиента в деятельности правительства формируют два различных мотива оценки качества политики и благоприятности исторических процессов.
С древнейших времен и до наших дней в политических текстах разными способами переплетаются национальные интересы и личные интересы гражданина.
Специфика и в каком-то смысле заслуга таких авторов, как поздние славянофилы— Леонтьев и Данилевский, — в сознательном разделении подходов к оценке общественной жизни с точки зрения частного лица и с точки зрения национального целого. Это разделение имеет смысл сопоставить с мнением Адорно, считавшим, что в эстетике полярно противостоят друг другу теории Канта и Фрейда. Кант считал, что эстетическое созерцание возникает только тогда, когда мы не связываем с объектом созерцания никаких личных интересов, в то время как по Фрейду в искусстве проявляются скрытые человеческие желания. Теорию Константина Леонтьева, как известно, называют эстетическим взглядом на историю, и этот эстетический взгляд вполне соответствует эстетике Канта. Противоположный леонтьевскому либерально-потребительский взгляд на общество более соответствует фрейдизму, поскольку он считает, что общественная жизнь должна воплощать и преломлять желания индивидуумов. Поднимаясь до некоторых метафизических высот, мы можем констатировать, что противостояние отстраненно-эстетического и потребительского отношения к государству, равно как и противостояние кантианства и фрейдизма в эстетической мысли, это частные случаи противостояния аполлонического и дионисийского начала и в сфере искусства, и в человеческой природе вообще.
Однако мы с позиции XXI века можем увидеть то, чего не видели поздние славянофилы, а именно, что даже если в общественном мнении утвердится мысль о различии национальных и индивидуальных ценностей, даже если нация осознает, что национальные интересы имеют приоритет над индивидуальными и не всегда связаны с личным благополучием граждан — итак, даже если все это произойдет и патриотизм одержит верх над индивидуальным эгоизмом, то все это вовсе не обязательно укрепит ценность военно-политического, имперского блеска и, в частности, гордости за территориальные размеры.
Ценность военно-политических «имперских» успехов как таковых (без связи с личными интересами) Леонтьеву и Данилевскому была очевидна. Они служили этому идеалу неотрефлексированно и по традиции, восприняв его от кровных предков и литературных предшественников. Исторический эстетизм Константина Леонтьева — плод весьма утонченной философии, но в то же время в нем можно увидеть рецидив архаических, «доосевых» представлений о государственности, которые, говоря словами Льюиса Мамфорда, «приравнивали человеческое благосостояние и волю богов к централизованной политической власти, военному господству и все возраставшей экономической эксплуатации, символичным выражением которых были стены, башни, дворцы и храмы крупных городских центров». Но вышеупомянутый акт разведения национальных и индивидуальных ценностей переносит оценку государства из сфер понятных «шкурных» интересов в область вкуса или, вернее, игры индивидуальных эстетических вкусов. Классицизм в эпоху постмодернизма вернуться не может, поскольку традиция под влиянием рефлексии утратила определенность. Кому-то нравятся «башни, стены и храмы», но кому-то — уютные домики, а кому-то — дикие пейзажи. В наше время даже мыслитель, близкий по духу к Леонтьеву и Данилевскому, может пожертвовать территориальным величием страны ради чего-то, что по своей внутренней сути будет тем же, что желали представители «поздней фазы славянофильства», но эмпирически окажется чем-то совершенно другим. Возможность этого констатирует Михаил Рыклин: «Имперскость, сказал бы я, выше империи… Более того, не исключено, что империя будет принесена в жертву имперскости, очищенной отставшего ненужным географического придатка».
Конечно, географическое воплощение «имперскости» — пространство империи — естественно занимает почетное место в системе ценностей «империалиста». Причина этого заключается, по-видимому, в том, что большое (большее, чем у других) пространство ассоциируется с идеей силы, могущества. Есть достаточно солидная традиция такого ассоциирования. В книгах Шеллера и Шпенглера можно вычитать мысль, что представление о бесконечном пространстве обязательно должно соседствовать в мировоззрении с установкой на волю к власти. Это можно интерпретировать как необходимость наличия у воли бесконечной перспективы объектов для воздействия. «Я верю в абсолютное пространство как субстрат силы: эта последняя ограничивает и дает формы», — писал Ницше. Кстати, Ницше сам был большой эстет, весьма склонный поддаваться обаянию больших размеров. «Для немца Ницше, — писали о нем Хокхаймер и Адорно, — исходным в красоте являются ее масштабы, несмотря на все сумерки кумиров, он не в состоянии изменить тем идеалистическим привычкам, в соответствии с которыми желательно было бы видеть мелкого воришку повешенным, а империалистические разбойничьи набеги считать выполняющими всемирно-историческую миссию».
Имперское отношение к государственности руководствуется эстетизмом, и здесь начинает играть глубоко укоренившееся в человеческой психологии психологическое пристрастие к большим размерам. Еще Аристотель говорит, что в человеке большого роста мы видим большую душу, как в большом рослом теле — настоящую красоту, соответственно, и большое государство представляется чем-то более ценным, и, наверное, нет такой страны, в которой бы не нашлись патриоты, мечтающие превратить ее в империю, расширив ее границы сверх реально наличных. Детям и диктаторам в равной степени нравятся большие слоны и большие линкоры. Возможно, такое психологическое пристрастие имеет эволюционное объяснение: крупному животному легче противостоять хищникам, и приматы, как и большинство млекопитающих, развивались по пути постепенного укрупнения. По мнению некоторых биологов, именно об этом свидетельствует тот факт, что у большинства млекопитающих самцы крупнее самок: на самцах раньше сказываются эволюционные изменения. Впрочем, без связи с эволюцией сам факт, что самцы крупнее самок, должен создать прочную ассоциацию: большой размер— признак мужественности. И большая империя — государство мужского пола.
Применительно к государству большая территория есть, во-первых, результат экспансии и, следовательно, постоянно наличествующее доказательство могущества, подобно тому как кубок с чемпионата мира продолжает оставаться доказательством силы штангиста, даже если сейчас он уже на самом деле не в форме.
Во-вторых, это средство к доставлению средств могущества, к превращению последнего: дополнительное пространство — источник новых ресурсов (природных, демографических и т. д.), новых выгод от географического положения и т. п.
В-третьих, пространство есть поле для проявления растущих сил государства в будущем, необходимое условие их роста, то есть с одной стороны — объект приложения могущества, с другой — материя, в которую это могущество воплотится. Один из примеров отношения к географическому пространству с этой точки зрения — экстенсивный подход к демографии, гитлеровская идея «лебенсраума»: чтобы народу разрастаться, нужно место, куда расти. Также пространство представляет собой субстрат для будущего культурного созидания, ибо, как сказал П. А. Флоренский в «Анализе пространственное…», «…вся культура может быть истолкована как деятельность организации пространства».
Правда, говоря об идее «лебенсраума», в ней стоит увидеть скрытый смысл, связанный не столько с «наращиванием могущества», сколько с «избавлением от страдания». Речь идет о тенденциях социальной динамики, порождаемой открытой в этологии и социобиологии закономерностью: агрессивность в отношениях между членами популяции возрастает прямо пропорционально плотности их сосуществования. В этом же ключе работает теория Б. Ф. Поршнева, считавшего, что человек потому освоил всю территорию земной суши, что люди разбегались, гонимые страхом друг перед другом. Исходя из представлений о подсознательных потребностях такого рода, можно сделать вывод, что пространство нужно людям не столько для того, чтобы было куда расти, сколько для того, чтобы было куда рассеиваться. Пространства есть ресурс избавления человека от соседства себе подобного.
Если же, глядя на эту ситуацию философски, считать всякого соседа лишь инобытием человека, то пространство будет выступать как средство к избавлению от внутренних противоречий путем растворения-размывания субъекта, размазывания его тела по земной поверхности с целью увеличения расстояния между его взаимно отталкивающими элементами. Тут, конечно, необходимо вспомнить теорию Лосского, считавшего, что сама пространственность существует потому, что составляющие всякий субъект монады гармонично не согласованы и взаимно отталкиваются, и, значит, идея увеличения пространства лишь логичная экстраполяция этого конфликта монад.
Но в то же время все вышесказанное не содержит никакого противоречия с идеей лебенсраума в гитлеровском понимании, поскольку неудобства, связанные с тесным соседством людей друг с другом, являются важнейшим источником ограничений на демографический рост в заданном пространстве. И есть ряд империй, образовавшихся в удовлетворение именно этих потребностей, когда материалом для империи служили не столько покоряемые народы, сколько требующие освоения пустые пространства.
Наконец, в-четвертых, нельзя также не учитывать иррационального обаяния пространства как такового. Несомненно, существует магия пространства как самодостаточной ценности. Так, русский искусствовед А. Г. Габричевский писал об эротическом переживании пространственности. Бучении Бенедикта Спинозы говорится, что между «низкой» любовью к земным вещам и высокой любовью к Богу находится любовь к божественным атрибутам, и одним из основных атрибутов божества является протяженность, то есть пространственность.
Империей возможно пожертвовать ради имперскости в том случае, если достигается новый способ демонстрации могущества, не связанный с географическим пространством, а возможно даже испытывающий помехи от избытка последнего (например, ввиду финансовых расходов; вспомним противодействие США стремлению Пуэрто-Рико присоединиться к их федерации). О том, что пространственные представления о могуществе уходят в прошлое, хорошо написал Элвин Тоффлер, анализируя устаревшую, на его взгляд, политику Евросоюза: «Исходя из мнения времен индустриальной эры, что «больше» всегда значит «лучше», Евросоюз продолжает расширять свои пространственные границы все дальше на восток, инкорпорируя новые и новые страны-участницы. Лидеры Евросоюза уверены, что чем больше его народонаселение, тем оно богаче. Однако, преследуя интересы чисто количественного расширения, Европа смотрит на пространство через очки предыдущей эпохи…».
«Тимоти Гартон Эш из колледжа Святого Антония в Оксфорде… придерживается устаревшего мнения, что размер неизбежно превращается в экономическое могущество. Так, он пишет, что у Евросоюза более перспективное будущее, чем у США, поскольку «попросту говоря, Европейский союз становится все больше», в то время как «Гаити вряд ли войдет в Американский союз вслед за Гавайями». В этой цитате, кроме убежденности в том, что больше — значит лучше, скрыто еще одно соображение относительно пространства: если группа наций желает сформировать «транснациональную организацию», то эти страны должны находиться по соседству, то есть значение имеет только географическая близость. На самом деле мы стремительно входим в мир, где расстояние значит все меньше и меньше благодаря быстрому транспортному сообщению, производству все более легких товаров и росту обмена нематериальными услугами».
Само могущество можно истолковать как знак «имперскости» и средство к его доставлению, но отнюдь не как саму «имперскость». Понятие «имперскости» в конечном итоге тождественно примененному к государству понятию авторитетности. Возможно, проявление силы и могущества для государства является единственным реальным способом завоевания авторитета, но это не значит, что сила и авторитетность — одно и то же. В противном случае словосочетание «могущественная империя» была бы тавтологией, а это далеко не так. Некоторые писатели видят внепространственную «имперскость» в легендарном Египте фараонов. Имперское самодовольство этого государства проистекало не из-за пространственной обширности, но из-за совершенства и древности. Интенсивная содержательность— в пространстве и экстенсивная — во времени. Томас Манн в «Иосифе и его братьях», перечисляя важнейшие государства древности, называет ассирийскую монархию могущественной, в то время как египетскую— древней. Конфликт между двумя понятиями об «имперскости» применительно все к тому же древнему Египту представлен в «Фараоне» Б. Пруса. Царевич Рамзее в этом романе воплощает обычный, милитаристический взгляд на «имперскость» как способность к проявлению силы, как на волю к пространству. Противостоящие же Рамзесу жрецы готовы пожертвовать пространством ради незыблемости древних традиций и тонких государственных механизмов, ради величия престола фараона как престола первосвященника (но не как полководца и землевладельца). Если Советский Союз, как самую обширную из когда-либо существовавших в истории империй, можно считать воплощением территориального подхода к «имперскости», то совершенно идеальным примером для иллюстрации противоположного полюса можно считать Ватикан — самое маленькое и в то же время одно из самых имперских по блеску и авторитету государств мира, столицы обширной и могущественной, но экстерриториальной империи, и к тому же местопребывание одного из самых блестящих и авторитетных на планете монархических престолов. Это противопоставление тем более уместно, что в нем даже в какой-то степени кроется противопоставление христианского и языческого подхода к пространству, поскольку, как сказал Пауль Тиллих, «язычество можно определить как возвышение конкретного пространства на уровень предельной ценности и достоинства…Империализм как распространение власти на соседние пространства вытекает из смысла религиозного чувства, которое по определению выходит за всякие пределы… Но всякое пространство ограничено, и, таким образом, возникает конфликт между ограниченным пространством всякой человеческой группы, даже всего человечества, и неограниченными притязаниями, вытекающими из обожествления этого пространства». Вполне осознавая это противостояние языческой экстенсивной «имперскости» христианству, Иосиф Бродский сформулировал в одном из стихотворений чеканную религиозно-политическую формулу: «Мы бы предали Божье Тело, Расчищая себе пространство». Далее в этом же стихотворении Бродский говорит, что христианство, равно как и культура, заключается в умении наладить жизнь в малом и стесненном соседями пространстве.
Но, возможно, стоило бы разобрать, какие именно свойства пространства противоречат потребностям государственного величия. О финансовых расходах мы уже говорили, но стоит обратить внимание на затраты особого рода. Распространение славы требует затрат энергии на преодоление пространства. Слава гаснет с пространством. Б. А. Успенский обращает внимание на то, что в культуре можно найти случаи, когда пышность именования человека обратно пропорциональна расстоянию, отделяющему его от именующего. Пространство может быть полем для будущих достижений, но когда достижения уже есть, то обширность государства прямо пропорциональна тому, в какой степени будет выполняться известный закон об отсутствии пророка в своем отечестве. Иногда именно свое пространство темно для государственного блеска, ибо этот блеск по определению внешний. Соседние государства дружат столицами, и Вашингтон во многих смыслах ближе к Москве, чем сибирские деревни. Зато каждый католический храм— это маленький конденсатор ватиканской славы, его микростолица. Католическая церковь состоит не как СССР из непрерывного пространства, а из дискретной сети столичных центров. Именно поэтому Ватикан можно называть государством-городом— суть в том, что в Церкви нет своей «глухой деревни», то есть нет гасящего звук и свет пространства.
Тут, однако, стоит подчеркнуть: противостояние «церковного» и «пространственного», «ватиканско-египетского» и «советско-ассирийского» взгляда на «имперскость» есть противоречие внутри самой «имперскости», то есть внутри общего подхода к «блеску» как главному критерию оценки государства. Потребительский, гуманистический и демократический взгляд на государство и его пространство стоит все-таки выводить не из идеи церкви, а из более или менее светского либерализма. Суть противостояния пространственности и гуманизма точно сформулирована Паскалем: «Итак, наше достоинство — не в овладении пространством, а в умении разумно мыслить. Я не становлюсь богаче, сколько бы ни приобретал земель, потому что с помощью пространства Вселенная охватывает и поглощает меня, а вот с помощью мысли я охватываю и поглощаю вселенную». Комментируя это высказывание Паскаля, израильский философ Арье Барац написал: «Безусловно, именно этот подход лег в основу той переоценки всех ценностей, которая произошла в Новое время. Люди прошлого и нынешние «почвенники» стремятся завладеть пространством, они так или иначе признают Вселенную выше себя и преклоняются перед ее слепой силой. Люди, опирающиеся на внетрадиционное мышление, сознают, что в нашем мире нет ничего безусловного, кроме человеческой жизни, ничего достоверного, кроме человеческого достоинства, что никакая идеология, никакая внешняя «вселенская» схема не должна затмевать эту ценность». Такое истолкование созданных Новым временем «индивидуалистических, либеральных ценностей», несомненно, предполагает, что эти ценности несовместимы с имперскостью, и механизм этой несовместимостилаконично и четко сформулирован Львом Карсавиным: «Что такое весь процесс разложения империи, как не индивидуализация психики?». С другой стороны, отречение либерально-гуманистического мышления от «имперскости» во многом связано с тем, что пространство ощущается именно как что-то невыгодное, как препятствие, которое надо преодолеть. Современные наследники славянофильства, традиционалисты, весьма драматически переживают тот факт, что современная западная цивилизация «предала» идею пространства и перешла от сакрализации пространства к сакрализации времени. Вот как пишет об этом один из представителей современного российского традиционализма: «Если все подлинные имперские традиции преодолевали историю за счет особого внимания к сакральным центрам пространства, к культовым атрибутам, восходящим к изначальной Традиции, то глобальный неоимпериализм современной псевдо-Атлантиды исходит, напротив, из ненависти к пространству как таковому. Пространство воспринимается как помеха для быстроты совершения тех или иных операций, подчиненных работе на глобальную экономическую систему».
Очень важно не попасться в логическую ловушку и не смешать два «антипространственных» подхода— «церковный» и «гуманистический». Оба они с очевидностью противостоят пространственной «имперскости», но при этом еще неким тонким образом противостоят друг другу. Оба эти подхода отвергают континуальное пространство и рассматривают мир как совокупность атомарных сущностей, но гуманизм отождествляет эти атомы с людьми, а церковь опирается на некие энергетические точки, концентрированно выражающие пусть экстерриториальные и интенсивные, но все же имперские, безлично-блестящие ценности, и с этой точки зрения церковь — это империя особого рода, недаром Мамфорд называл католическую церковь «эфироподобной мегамашиной». Для «кибернетического», формально-системного мышления нюанс, отличающий церковь от демократического общества, практически незаметен: слишком очевидно главное, что непрерывное пространство пытается растворить в себе атомарную индивидуальность, а сплотившиеся в графы-сети индивидуальности всеми силами пытаются не дать этого сделать. В этом слабость применения формально-системного метода к социальным вопросам, он легко отличает империю от сообщества индивидов, но с большим трудом делает различие, когда в роли индивида выступает живая личность, а когда — фетиш со спроецированными на него личностными свойствами.
В данном пункте можно уловить некоторую связь находящегося на стадии деградации «церковного» варианта «имперскости» с современными бытовыми представлениями о захваченном личном пространстве. Сточки зрения современного западного горожанина, если в квартире нет вещей, если в ней голые стены, то такое жилье не обладает жилой площадью, в ней нет пространства для жизни. Парадокс городской цивилизации заключается в том, что человек может присвоить пространство, только уменьшив его за счет вещей. Таким образом, понятие жилой площади образуется не непрерывным пространством «кубатуры», а накинутой на кубатуру сетью бытовых предметов. Эту революцию в представлении о бытовом пространстве уловил Бодрийар, написавший: «Без их [вещей] соотнесенности нет и пространства, так как пространство существует лишь будучи открыто, призвано к жизни, наделено ритмом и широтой в силу взаимной соотнесенности вещей — новой структуры, превосходящей их функции».
Бытовая вещь образует бытовое пространство, но если говорить о том «мире», в котором существует человечество, то таким пространство образующим фетишем в современную эпоху стал компьютер, и сеть компьютеров— экстерриториальная империя Интернета — пришла на смену сети храмов. Интернет— это, без преувеличения, католическая церковь нашего времени. Время пространственных империй уходит в прошлое, гуманизм был и остается скорее идеалом, а на сцену истории выходят транснациональные корпорации и другие непространственные империи, построенные по принципу сетей, то есть карта этих империй похожа не на пространство, а на описывающую пространство сетку координат. Прекрасное образное выражение этой «новой имперскости» можно найти в «Гелиополе» Юнгера. В нем упоминается некое таинственное и мрачное «Координатное ведомство», задачей которого является установление координат любой точки мира. Власть этого ведомства становится тем больше, чем большую информацию оно получает обо всем, а его символом является крест, означающий именно точку пересечения в координатной сетке: «Это был триумф аналитической геометрии. Они знали, чем определяется власть в пространстве, лишенном качественных характеристик и поддающемся учету в системе координат».
Стоит отметить, что понятия «сеть», «система координат», «переплетение графов» стали самыми модными, можно сказать, стержневыми идеями современной западной науки. Новейшая из теорий физики — так называемая «петлистая теория гравитации» — представляет само пространство в виде сети из неких атомарных единиц, которые представляются как математические точки, соединенные сложной системой связей с окружающими точками, таким образом, вместо известного нам континуального пространства возникает в моделях физики сложное переплетение графов (так называемая «спиновая пена»). Новейшие течения биологической мысли так же представляют и все живое. Фритьоф Капра формулирует взгляд современной биологии на жизнь в следующих словах: «Поскольку живые системы на всех уровнях представляют собой сети, мы должны рассматривать паутину жизни как живые системы (сети), взаимодействующие по сетевому признаку с другими системами (сетями). Например, схематически можно изобразить экосистему в виде сети с несколькими узлами. Каждый узел представляет собой организм, что означает, что каждый узел, будучи визуально увеличенным, сам окажется сетью. Каждый узел этой сети может представлять орган, который, в свою очередь, при увеличении превратится в сеть, и т. д. Другими словами, паутина жизни состоит из сетей внутри сетей».
Во всем этом можно увидеть черты современной стратегии экспансии, развивающейся не по пространству, но по расчерчивающим пространство условным линиям. В Первую мировую войну войска пытались наступать по всему фронту, во Вторую мировую поняли силу точечного удара, рассекающего фронт, отсекающего фланги и так далее. Такая же тактическая революция произошла и в технике концентрации «имперскости» — выяснилось, что для овладения пространством достаточно захватить только меридианы и параллели. Система координат есть основа пространственной эстетики современных империй.