1
Читал я в одной старой книге, что небесные тела при вращении издают звуки и эти звуки взаимно согласованы. Я об этой музыке знаю больше, чем о ней написано в книгах. Я ее слушал. Было мне, наверное, лет пять. В школу еще не ходил. Однажды вечером лежал я на спине в траве. Это было у речки Бероунки, и лежал я там совершенно один, несмотря на то, что был очень маленький. Я смотрел вверх, на те мигающие огоньки, улыбался звездам и разговаривал с ними. Не знаю уж, что я им говорил, но они мне отвечали звуками тысяч скрипок. Может быть, вы подумаете, что я слышал песню сверчков и спутал ее с музыкой звезд? Ничего я не спутал! Я слышал ее, ту музыку. Позже со мной этого уже никогда не случалось. Музыка, однако, была моим сном и счастьем. Ну, если это и не совсем так, то, по крайней мере, я хоть держал военным музыкантам ноты, когда пан дирижер Коубик устраивал концерты на городской площади, где ветер был таким сильным, что валил железные подставки. Каждого, кого я встречал, я убеждал в том, что буду музыкантом, и непременно известным. Буду сочинять целые музыкальные рассказы о деревьях и облаках, о реках и озерах, о людской радости. И о грусти. А грусть я хорошо знал.
2
Отец мой работал кучером на господской мельнице. Од ездил по деревням, заезжал к торговцам в город. Зарабатывал каждый день по гульдену. Мама работала на текстильной фабрике. Было нас в семье девять детей. Трое умерли еще маленькими. Школу я все-таки окончил. Учитель говорил, что я должен стать скрипачом или певцом. Но самый старший из шести детей не мог стать скрипачом — в то время в семье на скрипке играла бедность. Как только мне стукнуло четырнадцать, я пошел на текстильную фабрику вместо мамы. Через четырнадцать дней я уже стал мотальщиком. У меня были ловкие пальцы. Первую получку, рабочую, я получил в семнадцать лет. Помню это, как будто все произошло вчера. Бегу домой, в платке у меня завязаны первые несколько гульденов, и я хочу радостно помахать ими перед глазами отц;». Сложим оба заработка вместе, всем станет лучше! Перед воротами в господский двор, где мы жили возле конюшни, стоит кучка людей, которые как-то странно на меня смотрят. Я весело вбегаю в сени, а там стоит мать на коленях около мертвого отца. Шестеро детей плачут. Телега задним колесом проехала отцу по груди.
Так я начал кормить себя и еще семь человек.
3
Не буду вам рассказывать о господине Майндле, у которого я складывал бобины. Это такие веретена с намотанными на них нитками. Зарабатывал я гульден и пятнадцать грошей. Так продолжалось три года. Дети в доме подрастали, некоторые из них уже пошли учениками на производство. Чтобы улучшить материальное положение, я стал смазчиком машин на цементном заводе. Получал я три кроны двадцать геллеров, а после основной работы еще насыпал цемент в мешки. Все делалось вручную. Насыпать мешок и отнести его на место — это был еще один геллер. Так я и работал, пока мне не исполнилось двадцать лет. Товарищи злились на меня за то, что я получаю больше, чем они. Но я и работал больше и не мог поступать иначе, ведь я был кормильцем большой семьи. Но вскоре этому пришел конец.
4
Осенью 1914 года я со своим полком маршировал в направлении Карпат. Шли мы без музыки и песен. Пули избегали меня. Только ноги немного обморозил в снегу и во льду. В канун нового, 1915 года попал в плен. Новый год я праздновал уже в лагере для военнопленных в Тарнуве. Но это продолжалось недолго. Царские генералы послали пленных на германский фронт копать окопы. Усатые фельдфебели гоняли нас по линии фронта между Барановичами и Ригой. В течение шести месяцев мы не видели куска свежего хлеба. Многие из пленных погибли под немецкими снарядами. В июле 1915 года мы начали отступать. Немцы взяли Варшаву. Днем мы рыли окопы, а ночью бежали за отступающими русскими войсками. Таким образом, мы снова были на войне, только без оружия. Так я оказался недалеко от Петрограда. Я слышал голоса сотен тысяч русских солдат, воспевавших революцию. Эта песня состояла из одного слова. Это было величественное «Ура!», несшееся от окопа к окопу, из лесов в поля, с полей в болота, из деревень в города, «Ура!», сопровождаемое выстрелами винтовок и орудий. Солдаты поворачивались спиной к фронту и шли домой, чтобы взять себе землю, которая навсегда должна была попасть в руки тех, кто ее обрабатывал. Это «Ура!» гремело по огромной стране, возвещая о начале новой жизни.
5
Ленин кончил говорить. Каждый чувствовал силу этой могучей руки, указывавшей путь буре. Я чувствовал ее в деревне, где работал на полях польского графа. Я узнавал ее, когда, пройдя четыре фронта, возвращался на запад, домой, а страна, оставшаяся за мной, эта огромная горящая страна начала говорить ленинским языком и обретать невиданную мощь. Был мир. Немцы продолжали грабить все, что еще можно было грабить. Целые товарные поезда они загружали русским черноземом и навозом и увозили к себе в Германию. В Грубешове нас, пленных, проверяла австрийская комиссия. Ее волновало, не заразились ли мы большевизмом. К счастью, на наших лбах не было написано, что нам глубоко, в самый мозг врезались ленинские слова. Австрийские офицеры нас боялись. Мы же их — нет! Мы шли домой с твердым намерением положить конец войне и дома и взять себе все, что было нашим, как это сделал ленинский солдат в России. Декреты о мире и земле мы знали наизусть.
6
Но дома нас ждала новая униформа и поездка в вагонах для перевозки скота в Сольнок. Из Сольнока нас потом перевезли в Липц. Там нас обучали обращаться с новыми ручными пулеметами, и мы ожидали, когда нас пошлют на итальянский фронт. Но наше ожидание не было бездеятельным. Сила солдата заключается в умении владеть не только оружием, но и словом. А вечерами мы вели разговоры. Разговоры, за которые еще совсем недавно завязывались глаза и после короткого залпа разлеталась голова. Однако государство императора Карла уже находилось в таком состоянии, что не имело ни силы, ни времени, чтобы слушать наши слова и убивать нас за них.
28 октября 1918 года в чешском трактире в Линце я услышал, что в Праге установлена республика. В тот день после длительного перерыва нам наконец-то выдали на ужин гуляш. Но разве это тогда было важно? Я бросился на станцию и прыгнул в поезд, полный дезертиров. Ночью пересел на другой поезд, который стоял впереди нашего и направлялся на север. Утром я был в Будеёвице, а в день поминовения усопших — уже дома. Первым делом пошел на кладбище — к могиле отца.
Я был уверен в том, что теперь все пойдет по-другому, и поэтому остался в армии. Я брал Терезин, Литомержище, Усти. Затем меня послали в Словакию. На завод я вернулся только в двадцатом году. Войной был сыт по горло, как и теми речами, которыми забивали нам головы новые господа.
Дело в том, что жизнь у нас пошла не так, как говорил Ленин, а совсем наоборот! Как-то все не ладилось. Господа переоделись в новые позолоченные униформы и приказывали нам по-чешски. Команды стрелять в рабочих тоже отдавались на чешском языке. Я стал членом коммунистической партии сразу после ее образования. Там тоже говорили по-чешски. Но фальши здесь не было. То великое «Ура!», которое гремело тогда на фронте у Петрограда, позже ставшего Ленинградом, дома я не услышал. И так продолжалось целых двадцать, двадцать пять лет. Но я все время видел над собой руку Ленина, и вел меня пример его партии. И не меня одного, а всех нас. С маленьких начинаний до самой победы.
7
Между тем много воды утекло во Влтаву из нашей Бероупки, а я перемолол огромное количество цемента. Цемент стал важным строительным материалом в последние годы перед новой войной. Одних гор для обороны в войне, которая надвигалась, было мало. Их защиту взял на себя цемент.
Однако солдаты были отозваны из крепостей, панское общество отобрало у них оружие, чтобы они не направили его на единственно правильные цели. В воротах цементного завода торчали эсэсовцы, вокруг печей и мельниц шастали надсмотрщики, а рабочие руки должны были стать руками без тела и головы. Только частью машин. У кого была голова, того вызывали в гестапо. Трижды приходилось мне иметь с ним разговор. Но всегда меня отпускали. Уж слишком им были, нужны мои руки! Но эти руки, однако, знали лучше, чем гестапо, как и когда они должны работать. Все шло очень медленно, а иногда мельницы совсем переставали молоть. Больше всего мы боялись, как бы наши руки не слишком их попортили. Мы поглядывали на небо и ждали сигналов тревоги. Может быть, наконец те, там, наверху, смилуются и разобьют этот завод? Но они не разбили его! Триста бомб сбросили американцы на город и окрестные поля, сожгли текстильную фабрику, сахарный завод, убили сорок пять человек, но с цементным и металлургическим заводами не случилось ничего! Вероятно, еще в апреле они верили, что Гитлер при помощи нашего цемента закрепится на Одере и остановит Советскую Армию! Мы уже тогда понимали эту политику. Наша уверенность в этом еще больше возросла, когда мы услышали, что американцы разбомбили «Шкоду». В течение шести лет они позволяли работать военным заводам, делать орудия и танки! И только теперь разбомбили их. Мы понимали, что они уже сражаются против нашей будущей республики.
В начале мая 1945 года мы несколько дней находились между двумя фронтами. Прагу уже освободила Советская Армия, а позади нас, в Ракицанах, находились американцы, к которым пробивались нацисты, чтобы сдаться в плен.
8
Остались мы на своем цементном заводе в освобожденной республике только вдвоем — один инженер и я, молольщик цемента. Все остальные разбежались. Многие решили, что могут теперь отдохнуть. Тот инженер был хорошим парнем. Взяли мы с ним все в свои руки и вытащили завод из болота. Работалось нам весело. В городе стоял советский гарнизон; в Прагу уже прибыл Готвальд. Дело понемножку пошло вперед, хотя реакционеры вставляли нам палки в колеса. Наша сила была в том, что дорогу нам указывала партия. Мы знали, что придет день, когда завод будет нашим. И поэтому нам было ясно, что мы работаем для себя, следовательно, работа наша должна быть лучше, чем она была когда-то раньше, когда из известняка стали добывать цемент. Скажу вам так: кто не любит завод, тот не добьется хороших результатов. Достаточно двоих сознательных и хороших работников, чтобы все на заводе стало другим. Никто не хочет, чтобы люди работали до изнеможения. Они только должны любить работу и работать с душой. Кто умеет работать, тот и должен руководить…
Конечно, я мелю цемент уже добрых тридцать лет. Но сначала я стоял возле одной мельницы, а теперь один управляю целой системой мельниц. Это именно та работа с душой, которая приведет нас к коммунизму! Я овладел управлением машиной, и теперь машина за меня работает. Если хорошо обслуживаешь ее, что требует совсем небольшого напряжения ума, то расход физической энергии один и тот же, намелю ли я семь вагонов или сто. В этом и заключается вся тайна ударничества! За мной идут уже молодые кадры. Придет время, когда целые заводы станут ударными! Мы соревнуемся и в бригадах. Нельзя сказать, что мы уже достигли тех рубежей, на которые могли бы выйти. Однако позиции нашего завода среди других цементных заводов в Европе, да и во всем мире, очень высоки.
Теперь мне пятьдесят восемь лет. Побывал я в Пражском граде, где мне вручили награду. У меня хранится приглашение от товарища Готвальда, которое я берегу как память. Меня чествовали на заводе и в городе, в мою честь играл и заводской оркестр, а дирижировал им сын того дирижера Коубика, музыкантам которого я держал ноты на концерте на площади. Сам я музыкантом уже, видимо, не стану. Пальцы мои не годятся для игры на скрипке. Певец тоже вряд ли из меня получится: легкие мои забиты цементной пылью.
Но я познал за свою жизнь три вида музыки, и все они были одинаково прекрасными. Первая, когда я разговаривал со звездами и они мне отвечали. Вторая, когда поднявшийся русский народ своим все потрясающим «Ура!» приветствовал свободу. А третью музыку мне каждый день играют мои цементные мельницы. Это грубая музыка. Мои мельницы — отнюдь не нежный инструмент.
Они так шумят и гремят, что иногда даже слух пропадает, а после работы еще долго стучит в голове. Но, когда я вот так стою около них, своих барабанов, труб и литавр, когда одной рукой легко и свободно приказываю, с какой скоростью они должны вращаться, когда сделать паузу, а когда прибавить скорость, я чувствую себя большим дирижером, гораздо большим, чем когда-то был сам пан Коубик.
При этом я чувствую, что все же достиг своего, что сон моего детства исполнился. Вообще говоря, сбываются многие сны, и люди должны бы это знать. И тогда все бы стали ударниками! Перед тем как лечь спать, я все раздумываю, как бы наполнить свой оркестр другими машинами, как бы сделать так, чтобы еще больше вагонов прекраснейшего цемента выезжало с нашего заводского двора, который я люблю так, как никогда мой отец не мог любить тот чистый господский двор, на котором он с трудом добывал пропитание, но легко нашел смерть.