Во время большой кладненской стачки 1901 года Енда Рокос был смуглым юрким мальчишкой. Он вечно шнырял вокруг шахты «Шеллерка» и взбирался на самые высокие сосны и пихты, росшие поблизости. Шахтеры выбрали его отца в стачечный комитет, поручив ему изложить дирекции требования рабочих и вести переговоры. Стачечный комитет — три шахтера с солидными усами под носом, в узких брюках и в тесных праздничных пиджаках — сфотографировался на память. Двое, поменьше и похудощавей, стояли, а высокого папашу Рокоса фотограф Шротирш, чтобы группа на снимке получилась красивой, посадил на стул между ними. Еник раздобыл для себя экземпляр фотографии визитного формата.

В мае стачка закончилась именно так, как сказано в поговорке: три шага вперед, два назад. Енда очень дорожил снимком: это был первый и единственный портрет отца, и мальчику казалось чрезвычайно важным, что фотография принадлежит именно ему. Но по-настоящему, и не один раз в жизни, Енда оценил ее значительно позднее.

Через десять лет, когда папаша Рокос был уже похоронен, Енда честно тянул на волочильном стане проволоку, извивавшуюся небезопасными огненными змеями у его крепких, ловко подпрыгивающих ног, обутых в деревянные башмаки. Как раз в это время он и стал владельцем еще одной фотографии, на которой стояло имя фотографа Ломичека; смотрела же с нее шестнадцатилетняя Павла Яноушева. Считая ее слишком непоседливой, Ломичек зажал ей голову каким-то приспособлением, чтобы она не двигалась, и Павлинка на фотографии вышла непохожей. Она мрачно смотрела из-под насупленных бровей, черных, словно нарисованных углем, и тоскливо поджимала полные губы. Павла собиралась приложить фотографию к просьбе о месте прислуги в семье пражского адвоката. Наниматель в своем объявлении категорически требовал снимка. Но в конце концов Павла так и не послала свое предложение, потому что ее взяли к весам на мельнице «Фишл, Бак и Брант». По воскресеньям Павлинка была свободна и ходила за травой для козы на полянку у шахты «Бресон». Там и увидел ее Енда Рокос, а когда они встретились в пятый раз, он выманил у нее фотографию.

И поскольку уже раньше было решено, что они обвенчаются на масленой (Енду не взяли в солдаты), то будущий жених обещал невесте настоящий красный платок: «из красного шелка, чтобы ты знала, что у тебя есть милый».

Рокос, как и многие шахтеры, отличался тем, что щеки у него были в глубоких морщинах, на висках виднелись черные прожилки, а волосы были настолько темны, что казались выпачканными углем даже по воскресеньям, когда он одевался франтом. Он работал тянульщиком, а не углекопом, но был так же черен, как шахтеры, и только глаза, чистые и прозрачные, напоминали горный хрусталь. Павла отчитывала его, влюбленно глядя в эти чарующие глаза:

— Ты бы ругался пореже. На слово скупой, а проклятий у тебя хоть отбавляй!..

Павлинка знала, что ее милый — красный, социалист, и гордилась этим: ведь семья у нее была такая же, а сама она проводила все свободные минуты на рабочей выставке в Кладно, где своей ловкостью и красноречием очень помогала партийцам.

Это происходило в славные, горячие денечки 1911 года, состоявшие из одних восторгов, пения и танцев. Вот тогда Енда и принес ей обещанный подарок. Это и в самом деле был красный платок. Однако, вздумав расправить его, Павлинка с трудом нашла конец материи: из куска шелка, в котором было самое меньшее метра три, наверняка вышло бы целых три платка. Это была одна из милых шуточек Рокоса: то он завернет подарок в двадцать листов бумаги, то откроет рот, и оттуда вместо приветствия вдруг выскочит лягушонок. Сейчас он посмотрел на изумленную Павлинку, которая разматывала полосу материи, тщетно отыскивая конец, и спросил:

— Цвет-то какой, Павлинка, так и пылает, правда?

Павла кинулась Енде на шею, расцеловала, но платка себе так и не сделала. Ей было жаль резать этакую красоту, а платье получилось бы слишком крикливым. Она спрятала шелк вместе с приданым, то есть с тремя рубашками, двумя нижними юбками и несколькими парами длинных черных бумажных чулок. Иногда она развертывала материю, чтобы полюбоваться ею.

Она проделывала это несколько лет, пока не началась война и не подошел семнадцатый год, когда молодых мужчин забирали в армию даже с металлургических заводов, чтобы заполнить бреши на фронте. Призвали и Яна Рокоса. На передовые позиции он так и не попал и, вернувшись с толпой демобилизованных домой, в шахтерскую деревню у леса, сразу же заметил с угла улицы, что над его домиком развевается знамя того чудесного цвета, который так полюбился ему когда-то.

Шахтерская деревушка сутулилась по-прежнему, как и до отъезда Яна: несколько одноэтажных лачуг, принадлежащих литейщикам из Кладно и шахтерам с окрестных шахт, трактир, мелочная лавчонка, мясная, открывающаяся только по субботам. До леса два шага между узкими полосками нолей — настоящие тесемочки, привязывающие зеленый фартук леса к деревне.

— Енда, твоя старуха революцию устраивает, — засмеялись веселые попутчики, а Рокос только и сказал:

— Вот чертова баба!

Он чрезвычайно обрадовался. На душе у него стало празднично, торжественно. Красный флаг над домом очень точно выразил его чувства, утверждая правду, к которой пришел солдат империалистической войны Ян Рокос, понявший, что только под красным знаменем люди обретут мир. Он даже не попрощался с товарищами, спеша обнять ту, что сумела так остроумно подарить ему его собственный подарок.

Первым делом Рокос взглянул на фотографию отца, а потом уж на молодую жену. Павлинка прежде всего при встрече подумала, конечно, о своем Яне, цел ли он и здоров ли, несмотря на кору грязи, покрывшую его во время путешествия военного времени и посла ночевок на вокзалах развалившейся Австро-Венгрии. Только после этого дело дошло до сына, который родился в отсутствие Яна, и наконец Павлинка заговорила и о красном знамени. Конечно, оно имело для нее значение: она выросла с верой в победу социализма и по простоте душевной считала, что с концом Австро-Венгрии пришел конец и капитализму. Вывесив флаг, она как бы поставила точку после слова «лебеда». Она лишь несколько колебалась, опасаясь рассердить мужа тем, что употребила материю не по назначению.

Но она тут же поняла, что Ян не обиделся. Он сказал:

— А тебе не жаль платья? Оно пошло бы тебе, чертова кукла!

Так он сказал, а прищуренные от смеха глаза его говорили о другом. Поэтому она снова бросилась ему на шею вместе с ребенком и не выпускала его из своих крепких объятий до тех пор, пока малыш не начал плакать.

Этих объятий должно было хватить надолго, потому что не успел Ян вернуться, как немедленно окунулся с головой в организационную работу.

Нужно было наладить ее в профсоюзе на сталелитейном заводе — теперь Ян Рокос работал в кузнечном цехе, нужно было создать партийную организацию в деревне… Время шло. Руководители рабочего класса рассаживались по министерским креслам буржуазного правительства и расхватывали земельные участки, оставшиеся после раздела имений. Рабочие переглядывались, вначале не понимая, в чем дело, а потом поняли…

Организационная работа била ключом, на заводах спорили, ругались, дрались, краевая партийная газета под влиянием революционного ветра из России полевела, а через два года шахты и металлургические заводы всего Кладно были готовы пойти по стопам Октябрьской революции, считая, что собственная революция 28 октября осталась уже позади.

В небольших шахтерских деревушках вокруг Клади» членов рабочей партии насчитывались единицы. Политически активных людей было мало.

И в эти дни собрались воинственно настроенные члены партии, представлявшие шахтерские деревни. Под низким потолком трактира люди казались необыкновенно высокими. Они производили впечатление великанов еще и потому, что во время спора то и дело вскакивали: оратор не мог выступать сидя. Они говорили, вносили предложения, соглашались, возражали; наконец председатель поставил на голосование вопрос о выборе делегатов на предстоящий съезд партии, даже если его не захотят признать правые социалисты.

Предложение было принято единодушно. Ян Рокос, выбранный делегатом, ушел из трактира на рассвете. Петухи возвещали новый день, и зарево от бессемеровской груши, разгоняющее ночную тьму над плавильными печами, померкло в дневном свете. Ян не опьянел от двух кружек слабого пива и размышлял о расколе, который произошел в партии. «Но мы останемся верны социализму! Мы пойдем вперед!» — думал он.

Павлинка с ним согласилась и сейчас же проводила его в Прагу. Он вернулся оттуда с более твердой верой в дело социализма, чем уехал. В Кладно что ни день приезжали люди из Праги, поэтому шахты и металлургические заводы узнавали новости из первых уст. Узнали и о готовящейся демонстрации перед парламентом, и тут же и шахтеры и металлурги решили участвовать в ней. И вот Ян Рокос в четыре часа утра уже стоял с развернутым красным флагом на Пражском шоссе. Рабочие шли в Прагу с пением, построившись в ряды. Из поезда пассажирам долго была видна среди полей темная процессия с развевающимся знаменем, совсем не похожая на религиозную и по внешнему виду, и по своей цели. Рабочие пели под декабрьским небом свои песни, требуя рая при жизни, на земле, а не после смерти, на небе.

У парламента шахтеры и металлурги смешались с толпой. Кладненские рабочие присоединили свои требования к требованиям пражских рабочих, к требованиям кирпичников и сцепщиков, кочегаров и пекарей. И все вместе они отступали под штыками; начавшаяся стрельба принудила Яна склонить древко и свернуть знамя.

В Кладно рабочие возвратились разбитыми, но не побежденными, не утратившими мужества. Они снова совещались, снова начали свою деятельность, но, когда в нескольких деревнях выбрали по русскому образцу советы рабочих и крестьянских депутатов, все кончилось тем, что полицейская автомашина увезла арестованных революционеров. Их провезли по равнодушной Праге. Напрасно развевались лоскутки в забранных решеткой окошечках полицейской машины, напрасно оттуда кивали женщины и мужчины с горящими глазами.

Красный флаг остался у Павлинки в сундучке. Ян Рокос попал под суд, и его приговорили к тюремному заключению. Это было в 1921 году.

Поднявшиеся волны побушевали и снова улеглись и стихли, кое-где стоячая вода загнила, кое-где продолжала бурлить под гладкой поверхностью. Кладненцев охватило уныние, и они только изредка проявляли прежнее упорство. У них осталась единственная опора — коммунистическая партия. Все яснее вырисовывалась ее линия, все более укреплялся ее фронт.

Ян Рокос вышел из тюрьмы, но новой работы не получил. Павлинка ради заработка ходила стирать и брала с собой маленьких детей, но это не нравилось хозяйкам, и ее перестали звать, чтобы не кормить три голодных рта. После этого ей пришлось мыть посуду в трактирах, но она едва зарабатывала на пропитание. Она собирала уголь на отвалах, надев фартук из мешковины, копошилась там с молоточком. Но никто не хотел покупать у нее уголь: всем хватало того, что шахтеры получали бесплатно.

Партия поручила Рокосу распространение газет: он продавал «Свободу» и «Руде право», отваживаясь появляться с ними даже у заводов и шахт. Жандармы следили за ним, но накрыть его не могли. Со временем он стал желанным громоотводом для всех рабочих, недовольных собачьей жизнью. Покупая у Яна выбеленное цензурой «Руде право», они выражали протест против низкой заработной платы; металлурги, истощенные жаром у плавильных печей, обожженные пламенем горнов, утомленные тяжелым молотом, облегчали душу, возмущаясь капиталистической эксплуатацией. Но Ян Рокос не только торговал газетами. Он был связным пролетарских организаций, борющихся на различных участках. Он ободрял и поддерживал. Он сообщал о собраниях и докладах. Он посредничал между партией и людьми, которые боялись потерять кусок хлеба и не осмеливались открыто заявить о своем сочувствии даже социализму, не то что коммунизму. Он, как искра в куче хвороста, угрожал спокойствию и порядкам того мира, где частные собственники так легко набивали свои карманы прибылью, и потому был бельмом на глазу у защитников этих порядков.

Больше всего хозяев раздражало то, что Ян Рокос, этот черный коротышка, этот нищий газетчик, стоял всегда впереди с красным флагом на шесте там, где начинались демонстрации и шествия рабочих. И, когда после такого выступления он возвращался домой и видел фотографию трех членов стачечного комитета, он всегда чувствовал по их взглядам, что они согласны с ним.

Это произошло, вероятно, в тридцать первом году. В комнатушке Рокосов в то время было уже полно детей; самый старший только что окончил школу, и в семье возникла забота, как быть с ним. Карманы были пусты, как никогда, потому что дети росли и требовали одежды и обуви.

Павла Рокосова получила вежливое письмо:

«Уважаемая пани, если Ваш муж откажется от работы в коммунистической партии, он может получить место путевого обходчика на Кладненско-Нучицкой дороге и готовую квартиру в сторожке с садиком и половиной стриха [39] поля. Жалованье позволит Вашему мужу обойтись без торговли газетами. Приложите все усилия, чтобы он попросил это место, он получит его наверняка.
С уважением Йозеф Борак, дежурный по станции».

Павлинка, читая о готовой квартире, садике и поле, о жалованье путевого обходчика на железной дороге, думала о партийной работе, о распространении газет… Прочитав, она отшвырнула письмо. «Что он обо мне думает, этот поганец? За кого он меня принимает? Неужели я из таких, что могут изменить знамени, красному, как пламя? Знамени из шелка, подаренного мужем на платье, знамени, алому, как моя собственная кровь?»

Она плакала от гнева, показывая письмо своему Яну. За это он обнял ее, как в молодые годы, вытер ей глаза синим платком и сказал:

— Чтоб ему треснуть! Не мучайся! У такой сволочи нет и капли чести. Брось эту мерзость в печку и перестань хныкать!

Но она не сожгла, а спрятала письмо в «Рабочем календаре» — детям на память. Мальчики постепенно пристраивались к делу, зарабатывали себе кроны на футбол, на кино. Старший поступил на содовый завод, второй учился в магазине на продавца, а когда дело дошло до самого младшего, то как раз в это время в городском садоводстве принимали учеников, Павлинка иногда даже видела достаток в своем хозяйстве, а когда Ян Рокос сделался заведующим филиалом «Руде право» и начал получать заработную плату, она после долгого перерыва стала забывать, когда должно наступить первое число.

Между тем подошел тридцать восьмой год с правительством крупных землевладельцев, которые в страхе за свои огромные имения были готовы отдать душу черту и не мучились угрызениями совести, продав народ нацистскому дьяволу. Ян Рокос, связанный с коммунистической партией в прошлом и настоящем, был арестован одним из первых, но нацисты не считали его слишком крупным деятелем и приговорили к принудительным работам по прежнему месту работы — в кузнице милитаризованного сталелитейного завода, так что Ян ходил на работу как арестант.

На заводе появились серо-зеленые мундиры гитлеровцев, наблюдавших за металлургами. Тем не менее, ссылаясь на слово «рабочая» в названии националистской гитлеровской партии, металлурги создали заводской комитет. Но первый же его шаг окончился трагически: весь комитет был отправлен в немецкие подземные снарядные мастерские, где люди работали в помещениях, выкопанных в горе, и дневной свет видели только тогда, когда попадали в лагерь, обнесенный колючей проволокой, по которой был пропущен электрический ток. Все это Рокос намотал себе на ус и работу с тех пор вел только тайком, но с явными результатами. Гестапо тщетно доискивалось происхождения листовок и подпольной «Руде право». На квартиру Рокоса устраивали налеты днем, обыскивали ее ночью, но никогда ничего не находили, кроме жалкого скарба.

Красный флаг Павлинки был заботливо спрятан в дупле сосны на развилке дорог в Розделов и Смечну. Рокос по-прежнему, как белка, лазил по деревьям, и ему ничего не стоило иногда улизнуть из лагеря и добраться до щели среди сучьев, чтобы убедиться, что жестяная коробка лежит на своем месте. Перед 1 мая 1943 года, когда при известиях с советского фронта рабочие облегченно вздыхали, Рокос проскользнул на сталелитейный завод, где он знал все закоулки и заборы, и осторожно, шаг за шагом, прокрался к заводской трубе. Пройти в непроницаемой темноте и не наделать шума, незаметно миновать освещенные цехи, работавшие по ночам, мог только тот, кто знал завод как свои пять пальцев. Всякого другого человека привели бы в ужас бесформенные груды стали, но только не Рокоса. Он совершенно бесшумно поднялся в непроглядном мраке по скобам на вершину трубы. Он взбирался легко, словно дятел: его ловкое, крепкое тело не утратило гибкости даже в пятьдесят лет. На трубе он задержался ровно столько, сколько нужно было на то, чтобы завязать шнурки у ботинок, и неслышно, как летучая мышь, спустился. Густая тень, отбрасываемая сложенными в штабеля железными прутьями, поглотила его.

В утреннюю смену он шагал с остальными заключенными и разразился витиеватыми проклятиями, удивляясь вместе со всеми красному флагу, который развевался на заводской трубе в предрассветном сумраке. 1 мая 1943 года рабочие сталелитейного, металлообрабатывающего, кабельного и всех остальных заводов, откуда был виден шелковый красный флаг, раздуваемый легким ветерком, то и дело отворачивались от немецкой заводской охраны и эсэсовцев, пряча улыбку. Флаг вызвал переполох.

Но сильнее всего всполошились на сталелитейном. Взбешенное военное начальство убедилось, что рабочие уже сменились и проводить расследование бесполезно. Тогда, просто для острастки, гитлеровцы схватили первых подвернувшихся под руку людей, чтобы отправить их в концлагерь. Начальник охраны распорядился снять флаг; Яна Рокоса и остальных, на кого пало подозрение, впихнули в грузовик. Конечно, доказать ничего не удалось, но обвинители были недалеки от истины.

Благодаря крепким мускулам и железной выносливости, а главное благодаря своей твердой вере в победу рабочего класса, сухощавый Ян Рокос выжил. Когда фронты встретились на Эльбе и Советская Армия открыла ворота гитлеровской каторги, Рокос вышел оттуда одним из первых, стремглав помчался в Кладно и первым делом явился на сталелитейный завод.

Он ворвался к председателю заводского комитета:

— Где тут у вас флаги?

— Что ты собираешься с ними делать? — сдержанно спросил председатель.

— Там мой флаг, тот самый, что был вывешен Первого мая сорок третьего года.

Флаг отыскали. На него, как и на остальные, гитлеровцы на скорую руку нашили свастику. Рокос тут же сорвал ее и бросился прямо к выходу.

— Стой, приятель, куда ты? Обожди немного. Для тебя здесь работы непочатый край. Мы как раз начинаем твой коммунизм.

— Я только к себе забегу, сюрприз сделаю Павлинке.

Должна же она, черт побери, знать, что муж домой вернулся!

— Так ты и дома не был, непутевый, и прямо сюда? Хочешь с триумфом вернуться, что ли?

Дома!

Дома все та же комнатушка, что и в день свадьбы, в квартире, занятой когда-то шахтером, членом стачечного комитета 1901 года. Две кровати, на них сложенные на день соломенные матрацы для детей; старший сын спал в чулане отдельно. На стене, обращенной к улице, в общей почерневшей рамке — портреты Карла Маркса и Фридриха Энгельса, доставшиеся по наследству, справа и слева от них — рамочки. Из одной смотрела насупленная, зажатая в тиски Павлинка, в другой сидел между двумя товарищами усатый папаша Рокос. Все это неизменно находилось здесь с тех пор, как молодая чета перебралась в комнату; все было цело, потому что портреты были единственным украшением и Павлинка не рассталась бы с ними ни за какие деньги.

Сейчас она стояла спиной к двери и шила из каких-то лоскуточков флаг. У нее набралось едва ли два локтя красной материи, да и то это была вылинявшая детская наволочка.

Павлинка даже не оглянулась, когда скрипнула дверь, только крикнула:

— Закрой скорей, дует! — Она подумала, что вернулась из школы младшая дочка. Но едва она услыхала: «Не закрою» — и громовое проклятие, как уронила шитье на пол и оперлась о стол. Она сразу даже не поверила себе. Не обманывает ли ее слух?

Ян еще от дверей увидел прежде всего лицо своего отца, который смотрел прямо на него, выражая одобрение, и вслед за тем лицо стремительно обернувшейся Павлинки и ее брови, все еще черные, словно нарисованные углем. Но Павлинка не упала ему в объятия.

— Ты все тот же! — слабо вскрикнула она, увидев в дверях красный шелк, обвивший худое тело мужа. — Вечно у тебя шуточки на уме, чтобы напугать меня! — добавила она уже более спокойным тоном и продолжала почти с упреком: — Я тут с клочками вожусь, а ты балуешься с красным флагом.

А сама уже осторожно сматывала материю с пояса мужа и, прежде чем он успел расцеловать ее в обе щеки, спросила:

— Тебе чего, кофе или кнедликов с капустой?

… На сталелитейном работа не остановилась, и Ян Рокос не знал, за что сначала взяться. У кого была одна нагрузка, тому давали вторую и третью; тот, кто не умел отказаться, брал на себя всевозможные обязанности, не справлялся с ними, и тогда ему приходилось туго. Одному нужны были синьки, другой не хотел стоять в очереди за маслом, третий добивался работы полегче, четвертая стремилась попасть в контору; все хотели и требовали несбыточного, так, по крайней мере, казалось Рокосу.

Люди кипели в огромном котле революционных дней, и со дна на поверхность поднималась всякая накипь. Сперва незаметно, но чем дальше, тем больше: коллектив сталелитейного завода распадался на несколько лагерей, и очень многих интересовали не столько общая работа и ее результаты, сколько личные выгоды. Пока одни ломали голову, как организовать дело по-новому, другие распускали сплетни и клевету.

Ян Рокос чувствовал, что силы реакции то открыто, то исподтишка, но все активнее подкапываются под новое здание, столь красиво изображенное в Котлине и с таким воодушевлением возводимое миллионами честных рук. Существовали, конечно, распоряжения и законы о том, как нужно строить новую жизнь, но пока все еще укреплялась частная собственность богачей. Взятки заставляли людей лукавить, многим хотелось по разлагающему примеру дармоедов обогатиться за счет других. Даже национализация тяжелой промышленности не помогла излечить все недуги: уцелевшие частные предприниматели умудрялись, конечно, запастись сырьем получше и побольше, чем национализированные предприятия. Предательство проникло на депутатские скамейки, измена скрывалась в несгораемых кассах членов правительства, предавшихся капиталу. Разный сброд объединялся, чтобы напасть на рабочий класс.

Ян Рокос с тоской в сердце наблюдал все это. В январе 1948 года он обучал заводскую милицию и расставлял дозоры вокруг завода. И 25 февраля стоял со своим знаменем на Вацлавской площади, ожидая слова Готвальда.

Это слово было произнесено, а затем последовали и действия, спасшие республику. Новому правительству рабочих понадобился уголь для промышленности и для всех видов производства, гарантирующих будущее благосостояние. Престарелый кладненский гражданин, ровесник шахтеров, отрабатывавших свои последние смены, знал о нехватке молодых горняков, знал и причины плохой добычи угля: ограбленные оккупантами шахты, частые пожары в них, что задерживало разработку, переселение в Пограничье, постоянные перемещения опытных работников из Кладно в отдаленные места, где требовались проверенные, стойкие и надежные люди; он знал обо всем, что ослабляло Кладно. Ян Рокос хотел помочь, показать пример и потому, несмотря на то, что ему шел шестой десяток, записался в бригаду работать на шахте «Неедлы»; он отправился именно туда: ведь бывшая «Шеллерка» оставалась для него родной, а сосны и пихты вокруг нее казались ему почти такими же высокими, как и в детстве, когда он залезал на них.

На шахте «Неедлы» работали солдаты, жившие веселым лагерем в лесу, и Рокос любил поболтать с ними после смены.

— Вы, ребята, — говаривал он им, — работаете не покладая рук, у многих из вас чувствуется шахтерская закваска, сейчас вы были бы даже недовольны, если бы над вами не крутилось колесо подъемника. Но вы быстро отречетесь от нас, всякий вернется к своему делу, и потому вашей помощи, как мне думается, для нас все-таки мало! — Тут по своей привычке Рокос выругался от души. — Проклятье… Мы должны придумать радикальную помощь!

И словно в ответ на его восклицание пришла весть, что президент республики пригласил к себе в летнюю резиденцию в Ланы — символически в угольном крае — учеников-шахтеров на беседу. Перед ними была поставлена задача: «Найдите товарищей, желающих стать горняками, и через год приведите сюда ко мне шесть тысяч новых учеников, тогда я позову вас опять к себе в гости».

Вот это было предложение! Рокос, как награжденный участник бригады, тоже был в Ланах и видел сияющие, решительные взгляды будущих углекопов, устремленные на президента. Рокос внимательно наблюдал не только за подростками из интернатов каменноугольных районов, но и за состязанием мальчиков, приехавших из районов добычи бурого угля, за словаками с рудников. Павлинка тоже ходила с ним к ученикам на производство, слушала их выступления по радио, посещала класс в школе, где училась ее самая младшая дочь и где молодые шахтеры пели песни и играли школьникам на гитаре и на гармонике. Но, несмотря на это, Павлинка всплеснула руками, когда дочка объявила, что тоже пойдет учиться на шахтера, и попросила у родителей письменное согласие, чтобы приложить его к своему заявлению.

И потому в 1950 году в один прекрасный день в ланский парк на торжество попали не только старый Рокос, но и Павлинка, а их дочь в синей форме сидела на лугу среди десяти тысяч молодых шахтеров. Она увидела президента, одетого в форму шахтера. Она смотрела на устроенную прямо под открытым небом сцену, где несколько сот учеников пели хором песни и оркестр исполнял пьесы, сочиненные специально для молодых шахтеров. Она видела угольный пласт, механический углепогрузчик и электрический транспортер, когда бригада учеников показывала президенту и всем приглашенным, как равномерно с помощью механизмов обрушивается, грузится в вагонетки и отправляется на-гора уголь.

Она услыхала и новый призыв президента: «Через год дайте восемь тысяч шахтеров и две тысячи металлургов!»

— Металлургов! — повторил Ян Рокос. — Ну, конечно, металлурги нужны нам как воздух!

Он вернулся на сталелитейный завод, раздумывая, как бы помочь набору молодых металлургов.

На сталелитейном звучали удары железа о железо, краны вздымали вверх свои руки, подхватывая и перемещая с места на место гигантские тяжести, мартены гудели и открывали пылающие пасти, летели брызги от льющейся стали, весело дымили стометровые трубы.

Заводские общественные организации созвали всех учеников на площадь перед зданием дирекции.

— Юные друзья! — сказал председатель заводской организации Коммунистической партии Чехословакии. — Президент республики предложил вам, молодым металлургам, завербовать к будущему году две тысячи новых учеников. — И он посоветовал ребятам соревноваться с соседним машиностроительным заводом, который ныне носит славное имя маршала Конева, и с заводом «Кабло» за наибольшее число новых учеников.

Объяснив, почему именно тяжелой промышленности в первую очередь понадобится молодежь, представитель профсоюза сказал, что, по его мнению, ученики сами должны обсудить способы вербовки.

Подростки переглядывались между собой, подталкивали друг друга локтями. Некоторые вздумали сбивать шапки со своих товарищей, но говорить не хотел никто. Наконец один член Чехословацкого союза молодежи предложил последовать примеру шахтеров, но другой живо ответил, что нечего обезьянничать, а надо изобрести что-нибудь свое. Третий сказал:

— Так сразу ничего не придумаешь, дайте нам отсрочку.

Ян Рокос нерешительно переминался с ноги на ногу; иногда он ерошил свои уже сильно поседевшие, но все еще густые волосы, несколько раз открывал рот, будто собираясь что-то произнести, но тут же отрицательно качал головой. Однако когда последний чеэсемовец закончил свою речь и председатель завкома собирался сказать «спасибо», что означало бы конец собрания, Ян Рокос все-таки вышел из своего угла, взяв прислоненное к стене древко, развернул длинную полосу красного шелка и сначала сдавленным от волнения, но чем дальше, тем более выразительным голосом рассказал будущим металлургам историю своего красного знамени.

Сначала подростки удивились: они не привыкли, чтобы кто-нибудь рассказывал им о деле, казалось бы, сугубо личном, но история Рокоса заинтересовала их. Ведь никто из этих ребят не имел понятия о том, как жила молодежь пятьдесят лет назад. Они знали только о значении красного знамени: красный цвет был цветом их класса, цветом великого Советского Союза, цветом счастливого будущего человечества, цветом коммунистической партии, борющейся за него.

Они слушали старого Рокоса все внимательней. Этому человеку они доверяли. Он был металлургом и отцом всеми уважаемого ударника. Он умел с ними пошутить, не кичился перед ними, всегда держал свое слово. Но из всего того, что он им рассказал, возник образ другого, нового человека, не такого, каким они знали его до сих пор. Он не был богатырем, ошеломляющим своей физической силой и величием духа; это был незаметный, но стойкий человек, на которого можно положиться как на каменную стену. Что-то очень надежное чувствовалось в этой маленькой, но ладной фигуре с мускулами, как жгуты, и глазами, до сих пор напоминающими горный хрусталь; в его речи звучали суровость и величие больших дел. Он закончил свое выступление словами:

— Теперь судите, ребята, мог ли я в такой нужде прожить жизнь без прекрасной, великой идеи?! Только она позволила мне устоять! Никогда не упускайте из виду отдаленные перспективы! Не живите только нынешним днем! Это знамя, товарищи, отныне принадлежит вам! Сейчас наступило время, когда нужно делиться самым дорогим!

Он умолк в ожидании. Наступило молчание, потому что всем хотелось еще послушать его. А потом мальчики опомнились и сгрудились вокруг Рокоса, и всем сразу захотелось как можно скорей пожать ему руку, И когда один чеэсемовец взял край знамени и прижал его к губам, ребята быстро построились в шеренгу, чтобы высказать свое уважение боевому знамени рабочего класса.

Шестидесятилетний критик человеческих поступков Ян Рокос от изумления перестал владеть собой и по-детски раскрыл рот.

Он ощущал, что где-то в глубине его души рождается крепкое, веселое проклятие, но это выражение полного удовлетворения так и не сорвалось у него с языка.