Я медленно брел в сторону Иттёмэ. Обычно эта дорога занимала не более десяти минут, но сегодня я никуда не спешил, неторопливо размышляя на ходу. Пешеходов еще не было видно. Поток машин, постепенно набирая силу, несся по Гиндзе со скоростью, возможной лишь в этот ранний час.

На ходу я стал рассматривать визитку Мурабаяси: «Акира Мурабаяси, президент компании „Shot Brain“, адрес: Хироо…». «Shot Brain». «Простреленный мозг». Смелое название для фирмы, корпящей на ниве промышленного дизайна. И это при том, что большинство его клиентов, кажется, серьезные производители. В принципе, название вполне в духе Мурабаяси, но в свете последних событий оно не может не наводить на мысль о странном совпадении. Кто-то же все-таки выстрелил.

Еще немного поразмышляв над этим, я убрал визитку в карман. На этот раз пальцы нащупали какой-то продолговатый предмет. Фирменная зажигалка из казино. «Blue Heaven». По ошибке я перевел это название как «Голубой рай». Но ведь слово «blue» имеет и другое значение – «тоска». Меня не волнует, что там у них стряслось, в их тоскливых небесах. Я не знаю подробностей. Не знаю, насколько серьезно ранен старик Нисина. Мне это безразлично. Как если бы я прочел заметку в газете. И все же, коль скоро речь идет о покушении, остаться в стороне не удастся.

Я двигался вперед. С неба уже вовсю лился яркий свет, как и положено майским утром. Казалось, весь квартал подсвечен изнутри. Интересно, как повернулись бы события, если бы я, поддавшись на уговоры Мурабаяси, задержался на Акасаке, чтобы выслушать, что за история произошла между ним и Нисиной и какие финансовые отношения их связывают? Возможно, сейчас это все объяснило бы. Но поздно.

Я вспомнил, как с треском лопалась скорлупа памяти там, в такси. Тот момент стал переломным. Всего за каких-то два часа я решился. Вряд ли это может служить оправданием, но было здесь определенное мальчишество. Так ребенок переключается на новую игрушку, пресытившись старой. Никакой последовательности. Если я ему сейчас позвоню, Мурабаяси наверняка посмеется надо мной.

В памяти вновь всплыло лицо Мурабаяси в тот момент, когда я подумал, как сильно он постарел. Все-таки не хотелось бы к нему обращаться. Да и вряд ли удастся его застать. Если сегодня утром он успеет сесть в самолет, держащий курс за границу, связи с ним не будет. А если не успеет, возможно, ему придется отложить поездку и отправиться на допрос. Он и старик Нисина как-то связаны между собой. Даже до суда дошло. Теперь, когда на Нисину совершено покушение, власти не преминут обратить на это внимание. К тому же Мурабаяси и Нисина встречались непосредственно перед выстрелом. Полиция быстро раскопает, что Нисина хозяин казино. Вот тут-то присутствие Мурабаяси в заведении станет в глазах полицейских подозрительным обстоятельством.

Я припомнил рассказ одного из бывших коллег. Он был до того помешан на азартных играх, что не гнушался ходить даже в игорные дома, контролируемые откровенно бандитскими группировками. Как-то раз он оказался в казино во время полицейского рейда, и его замели в каталажку. Однако уже через сутки он как ни в чем не бывало вернулся на работу и объяснил, что, хотя игорный бизнес и является нелегальным, за это не сажают, если только тебя не поймали на месте преступления с поличным. К тому же, как заметила Мари Кано, пока ты всего лишь участник игры, да еще несудимый, максимум, что тебе грозит, – это ночь в «обезьяннике» и отсрочка обвинения, после того как протокол направят в прокуратуру. Но сегодня все было иначе. Девушка права – полиция сейчас остро реагирует на оружие. А если учесть сумму ставки, копы могут занять крайне жесткую позицию. Хотя в этом я не силен.

Но ведь и ко мне рано или поздно явится полиция. «Я не хочу причинять тебе беспокойство», – кажется, так сказала Мари Кано? Но вряд ли это возможно. В казино ко мне было приковано всеобщее внимание. За игрой наблюдала масса народа. Кого-нибудь из посетителей наверняка допросят, и те расскажут обо мне. Самому идти в полицию не хотелось. Не люблю организации, построенные на иерархии, и тот запах власти, что исходит от полиции и других подобных ей структур. Вероятно, это мое очередное детское заблуждение.

Похоже, тихой жизни настал конец. При мысли об этом я хмыкнул, а затем расхохотался в голос. Прощайте, пластмассовые будни. Вы правы, господин Мурабаяси. Проблемы у меня появились, причем на удивление быстро.

Вздыхая, я добрался до залитого утренним светом квартала Иттёмэ.

Свернул на дорожку перед домом. Ну вот. Кажется, одной проблемой стало больше. Мой дом преобразился, входная дверь напоминала дыру, зияющую на месте вырванного зуба. Прямо напротив стоял новый пятиэтажный жилой дом. Парковка по обе стороны пустовала, и на этом фоне происшедшие с моим домом изменения еще больше бросались в глаза. Входная решетчатая дверь была вырвана. Та самая раздвижная дверь, с которой никто, кроме меня, не мог сладить. Рельс проржавел, а дверь была такой ветхой, что сдвинуть ее с места было непросто. Я и на замок-то ее не запирал.

Каким бы старым и ветхим ни был дом, вид его неотъемлемой части, разломанной надвое и валяющейся в осколках матового стекла, вызвал во мне тоску. Думаю, тот, кто сломал дверь, немало попотел над ветхой рамой. Его, вероятно, даже не мучила совесть за то, что расправился с таким старьем. И все же я не был солидарен с ним в этом вопросе.

Я прошел в комнату. Внутри, как ни странно, все было по-прежнему. Газеты валялись на татами так же, как во время визита Мурабаяси. Не было ни следов обыска, ни признаков недавнего вторжения. Может, тот, кто сломал дверь, удовлетворился этим единственным разрушением? Если он и побывал в доме, мне незачем опасаться. Вору просто нечего здесь взять. Говорят, современные грабители интересуются исключительно наличностью и кредитными картами, у меня же нет ни того ни другого. На всякий случай я проверил комод, где хранилась банковская книжка. Она оказалась на месте. На счете оставалось чуть больше трех миллионов. Но красть книжку бессмысленно без личной печати. А печать я давным-давно потерял, да и зачем она мне? Наличные я снимаю только по карте, которая всегда при мне.

Я поднялся на второй этаж, где стояла обшарпанная родительская мебель да пара полок с книгами. Книги принадлежали Эйко. После ее смерти я выбросил все ее вещи, и только на книги почему-то не поднялась рука. Между тем почти все они были на французском, и я при всем желании не смог бы их прочесть. Полки тоже казались нетронутыми. Я выдвинул и проверил ящики в шкафах – непохоже, чтобы их кто-то трогал. На втором этаже вору тоже нечем было поживиться.

Я спустился вниз и задумался. Стоит ли заявлять в полицию о взломе? До отделения Цукидзи рукой подать. Но ведь ничего не украдено, следов вторжения нет. Нелогично. В полиции придется рассказать, где я был и что делал в свое отсутствие дома. Помогал избавиться от денег? И кто мне поверит? А вдруг мне придется объяснять, какое отношение я имею к покушению? Единственное, что меня смущало, – это время. Я редко отлучался надолго. Знал ли тот, кто сломал дверь, что меня не будет дома? Или это случайность? Может, это подвыпивший прохожий решил отыграться на моей развалюхе? А что? Например, какой-нибудь приверженец модерновых дверей.

Продолжая размышлять, я прилег на татами. Стоп! Как же я сразу не заметил?! Я вскочил и снова вытащил банковскую книжку. В последнее время я ее не открывал, однако на сгибе каждой странички сохранился четкий след, будто кто-то перегибал книжку пополам. Показалось? Если кто-то и влез в мою книжку, думаю, его удивила сумма, датированная несколькими годами ранее. Это сейчас остаток на моем счете вызывает лишь зевоту, а тогда сумма была больше на целый ноль. Теперь деньги почти растаяли. В основном ушли на уплату налога на наследство. Такова привилегия желающих получить крохотный участок земли на Гиндзе. Наследство потянуло за собой множество других трат. Но сейчас в графе «Списания» значились лишь снятые через банкомат мелкие суммы на питание, коммунальные услуги и подписку. Куда эффектнее смотрелась графа «Поступления», где столбиком выстроились ежемесячные поступления на мой счет от частного лица по имени Хироси Хатама. Так звали младшего брата Эйко, с которым мы не виделись несколько лет. В этом месяце полученные от него двадцать тысяч были моим единственным доходом.

Не знаю, что тут произошло, но это было за гранью моего понимания. Ущерба, кроме сломанной двери, нет – уже хорошо. Я снова прилег. В разрушенный дверной проем веял слабый утренний ветерок. Вернуть дверь на место вряд ли удастся. Любой столяр, будь он хоть ровесник эпохи Тайсё, попытается втюхать мне алюминиевую дверь. Пока неплохо бы прикрыть вход фанерой. Мысль об этом внезапно навеяла воспоминание из давнего прошлого. Фанера… Лежа на спине и уставившись в потолок, я вспоминал ее запах. Едва уловимый запах дерева, не исчезающий даже после обработки. Шершавая фактура под пальцами. Как давно это было! В те далекие годы шероховатая поверхность и запах древесины сопровождали меня постоянно. Почти ежедневно я имел с нею дело.

Новый порыв ветра принес аромат прошлого.

Старшие классы. Апрель. В разгаре весенние каникулы, но я ежедневно прихожу в школу, в студию. В свободные от уроков рисования часы студия служит местом для занятий художественного кружка.

В тот день я, как обычно, готовил основу. Полуденное солнце стояло высоко в небе. Студия располагалась в отдельном корпусе, по соседству с библиотекой. Никого из ребят не было, только из глубины школьного двора доносились громкие возгласы – там тренировалась бейсбольная команда. Я работал в одиночестве. Разложил фанеру на ароматной траве газона. Четыре листа сотого размера. На каждом листе горкой выложил белые холмики – порошковые цинковые белила. Залил их лаком. Клейкая коричневая субстанция медленно стекала по белилам, словно патока по сахарному песку, переливаясь и играя в весеннем солнце. Аккуратно разровнял полученную массу шпателем.

В те годы материалом для основы всегда служила фанера. Главное удобство заключалось в размере ее листов: нужен шестидесятый размер – берешь примерно две трети листа, сотый – соединяешь лист и еще треть пятисантиметровой деревянной планкой. Место стыка листов и текстуру древесины загрунтовываешь пастой. Белой пастой из смеси цинковых белил и лака. Это был мой собственный метод. Такая основа нравилась мне гораздо больше холста. Во-первых, использовать холст было непозволительной роскошью. В те годы я рисовал по картине в неделю, причем всегда не меньше шестидесятого размера. Даже для взрослого художника использование холста при таких объемах было бы транжирством, что уж говорить о школьнике.

После полудня четыре листа были готовы. Прислонив к стене корпуса новенькие основы, на подготовку которых ушло три дня, я залюбовался. Прозрачный свет лился сбоку и ослеплял, отражаясь от белой поверхности. Мне нравилась сладковатая смесь запахов свежеокрашенной фанеры и лака. Долгожданный запах красок. Аромат льняного масла. Момент предвкушения.

Наконец я уложил один из листов горизонтально и залил его поверхность маслом. Принес из студии паяльную лампу. Зажег огонь, прибавил мощности и направил пламя на плохо горящее масло. Когда оно выгорело, вздувшиеся от температуры пузыри полопались, оставив похожие на лунные кратеры следы. Я сровнял неровности шпателем, нанес новый слой пасты, и так раз за разом. Меня частенько можно было застать за этим занятием. Вероятно, увлеченность этим процессом также была одной из причин моего пристрастия к фанере.

Я работал, сидя на корточках, когда над головой раздался голос. Такой же прозрачный, как струившийся с неба свет.

– Вы из художественного кружка?

Не поднимая головы, я кивнул.

– А что вы делаете?

На этот раз я поднял глаза. На фоне солнца темнел тоненький девичий силуэт. Я снова опустил взгляд, не выдержав слишком яркого света.

– Готовлю основу.

– Довольно необычный способ. С поджиганием!

– Да и материал тоже.

– Я думала, обычно используют краску или готовую основу.

Я снова поднял взгляд. Ни один нормальный человек, если только он сам не увлекается масляной живописью, не знает, как делается основа. Я заслонился ладонью от яркого света, силуэт шевельнулся. Затем опустился рядом со мной с какой-то отчаянной решимостью. Вытянул джинсовые ноги на газоне и превратился в незнакомую девочку. Она сидела и рассматривала мои руки. Снова берясь за шпатель, я сказал:

– Иногда таким образом удается добиться более интересного эффекта. Опять же, экономия. Денег-то нет. – Тут я снова взглянул на нее. – А ты, кстати, кто такая?

– Новенькая. Хочу записаться в художественный кружок.

– Хм, и откуда такое смелое желание?

– Смелое? Чтобы записаться в ваш кружок, надо пройти конкурс?

– Не в этом дело. Просто здесь главное – выносливость. Мы тут вкалываем – будь здоров.

– Но ваша студия знаменита на всю округу. Ваши ученики постоянно занимают первые места на конкурсах живописи среди школьников.

Я снова взглянул на нее. Удивительная осведомленность. Гуманитарные кружки, как правило, гораздо менее популярны, чем, скажем, бейсбольные или футбольные секции. Однако наша студия возвышалась над ними подобно Гулливеру. Многие из наших ребят готовились поступать на худграф или в институт искусств. При этом по другим предметам их успеваемость оставляла желать лучшего. А все потому, что физическая подготовка здесь требовалась посерьезнее, чем в спортивных секциях. Перед выставками мы часто засиживались допоздна. Проходившие с вечерним обходом дежурные учителя устали с нами ругаться и давно махнули рукой. Единственным достоинством студии, наверное, была царящая здесь демократичная атмосфера.

– Может, отказаться, пока не поздно? – Я посчитал своим долгом предупредить ее. – Со стороны мы, возможно, и выглядим активистами, но на деле все по-другому. Вообще-то в школе нас называют разгильдяями. У нас дурная слава: «студия дураков», «кружок отстающих»… Если тебя и это не смущает, то милости просим.

Выражение ее лица изменилось. Еще бы! Первым, кого она встретила, оказался странный старшеклассник. Все разочарование мгновенно отразилось на ее лице. Наконец она нерешительно спросила:

– А…

– Что?

– А Дзюндзи Акияма тоже здесь учится?

– Похоже на то. – Я вытащил пачку «Хайлайта» и закурил. Протянул ей сигарету. – Будешь?

Она поглядела на меня, словно ребенок на мумию в музее, и тут же, набравшись решимости, с улыбкой взяла сигарету. Я немного удивился, когда она протянула руку за моей дешевой зажигалкой и, вставив в рот сигарету, подожгла ее. В первый раз, что ли? Вид у нее был чудной. Она не затягивалась. Мы стояли рядом, но в дышащем солнцем апрельском воздухе плыл дымок только одной сигареты – моей. Некоторое время я молча наблюдал. Все это время она не отрываясь смотрела на фанерные листы и вдруг, словно опомнившись, спросила:

– Вы, наверно, и есть Акияма… Или нет? Вы ведь Акияма, правда?

– Да, но откуда ты знаешь мое имя? – Я взглянул на нее. Внезапно мне показалось, что у меня на глазах распустился бутон, – именно такое ощущение оставила ее неожиданно засиявшая улыбка.

– Бьеннале «Новый век», – сказала она, – там прошлой осенью я увидела ваши работы. Это было в Уэно.

– Хм, вид у тебя сейчас такой, словно перед тобой привидение.

– Но подумайте сами, разве это не удивительно?! Передо мной стоит человек, создавший те самые шедевры! – словно протестуя, воскликнула она. Только сейчас я заметил в ее речи легкий кансайский говорок. – Ваши картины мне так понравились, что я решила записаться в эту школу и в ваш кружок.

– Извини, конечно, но ты будто с луны свалилась. Двадцать-тридцать процентов работ на конкурсе занимают призовые места.

– Да, но премия за лучший дебют всего одна. Я читала о вас в газете.

Вот это да! Вот так новенькая! Она имела в виду диптих сотого размера, получивший премию за лучший дебют на осеннем бьеннале «Новый век» – одном из крупнейших конкурсов, проводимых раз в два года. Осенний бьеннале «Новый век» включал независимую выставку и выставку новых произведений. Премию получили мои натюрморты «Рояль-1» и «Рояль-2». В посвященной этому событию статье действительно много говорилось и обо мне. Автор решил взглянуть на творчество через призму внутреннего мира пятнадцатилетнего подростка.

Словно оправдываясь, она добавила:

– Те картины были сделаны так же. Вот я и вспомнила.

Точно. Готовя основу для тех работ, я залил ноты фортепьянного концерта Моцарта белилами и паяльной лампой выжег дырочки на месте нотных знаков. Поверх этого грунта я изобразил комнату с заброшенным роялем. В результате часть нот, просвечивая сквозь краски, смутно угадывалась, создавая причудливый эффект.

– Ты когда-нибудь пробовала писать маслом?

Она покачала головой:

– Нет. Мне всегда больше нравилось оценивать чужие работы. Думаю, у меня и таланта-то нет. Наверное, такая ученица никому не нужна?

– Наверное, не нужна.

– Ну да…

– Но только по другой причине, – продолжил я. Она слушала раскрыв рот. – Не место девушке, желающей казаться лучше, чем она есть, в «студии дураков». Ты вот вставила в рот сигарету, а на самом деле не куришь, так? Выходит, целая сигарета пропала даром. У вас в Кансае что, так принято?

– Как вы догадались, что я из Кансая?

– По выговору.

Она некоторое время смотрела на меня, затем перевела взгляд на сигарету в моих пальцах, улыбнулась и мягко произнесла:

– У вас еще остались сигареты? Можно мне?

В ответ на странную просьбу я молча протянул ей пачку. Она вытащила все оставшиеся сигареты. Пять штук. Сломала фильтры у основания. Снова беззаботно улыбнулась и внезапно засунула все пять штук разом в рот. Ее челюсть задвигалась, – похоже, она жевала. Я в изумлении уставился на нее, но тут же опомнился и воскликнул:

– Не будь дурой!

Все с той же улыбкой она достала из кармана белоснежный носовой платок и поймала в него вывалившийся изо рта слюнявый ком табака. Мокрая коричневая масса ярко темнела на фоне белой ткани. Спокойным движением она положила платок на газон, затем взяла паяльную лампу и направила на него огонь. В мгновение ока тонкую ткань охватило пламя. Несколько секунд она горела. Серый дым поднимался, бледнел и таял в весенних облаках. Выжженный след на газоне все еще дымился, когда она взглянула на меня и снова улыбнулась:

– Мне нравится казаться лучше, чем я есть. Всего лишь пустить в глаза побольше дыма от нескольких сигарет. Я ведь тоже изрядная дура?

– Это точно. – Некоторое время я, разинув рот, глядел на нее и наконец только и смог вымолвить: – Ну ты даешь!..

Это была Эйко.

Она стала координатором нашего кружка. Координатора традиционно назначали из новичков. Председатель, парень на год старше меня, и я, его зам, единодушно остановили выбор на ее кандидатуре. Среди двадцати новых членов кружка ее выделяло особое рвение. Думаю, мы не ошиблись. Работа у координатора не сахар. Закупка принадлежностей для рисования, обсуждение бюджета с органами школьного самоуправления, выезды в лагерь и участие в Дне культуры, школьные выставки, расписание конкурсов. Все это мы свалили на Эйко, и для новичка она справлялась очень неплохо.

Мы стали по многу времени проводить вместе. Она часто звала меня в кафе посоветоваться по рабочим вопросам. В те годы в кофейнях часто звучали «Овации» Наоми Тиаки и «Подсолнуховая тропка» Cherish. Темы наших разговоров нередко выходили далеко за пределы деятельности студии. О чем мы говорили? Беседы наши были нескончаемы, словно морская вода. Раньше со мной такого не бывало. До того момента у меня не было близких друзей. Масляная живопись – это очень личное занятие. Я любил рисовать и не думал, что какое-то другое времяпрепровождение может приносить такое же удовольствие. Я вовсе не был общительным и даже заместителем председателя кружка стал только из-за той премии на бьеннале «Новый век». И тут вдруг у меня появилось другое занятие. Словно со стороны я смотрел на себя и не узнавал: неужели это я принимаю такие отношения, пусть и с некоторым смущением, но как нечто совершенно естественное?

Конечно, мы много говорили об искусстве. Помню, однажды она спросила меня, кто мой любимый художник. Дело было осенью, шел второй год обучения. Я только что получил очередной приз на выставке. Особый приз жюри. На картине сотого размера маслом была изображена дверь. При помощи паяльной лампы я состарил лист жести размером во весь холст, обработал его, покрыл краской, закрепил при помощи петель на фанере. В результате получилась двухслойная композиция. Картина, по сути представлявшая собой дверь, называлась «Выход». Сейчас использованием металла в живописи никого не удивишь, но тогда мою технику посчитали в высшей степени оригинальной и поставили высокую оценку. Вероятно, вопрос Эйко был вызван именно той странной работой.

Мы, как обычно, сидели в кафе. На кабельном канале Фэй-Фэй исполняла «Мидосудзи в дожде».

– Кунинг, Джексон Поллок, Аршил Горки. Ну и пожалуй, Куниёси Ясуо, – ответил я.

Она рассмеялась:

– Странная компания. Троица абстрактных экспрессионистов, и лишь у Куниёси мы видим самостоятельный стиль, хотя и в его творчестве позднего периода проявляются абстракционистские нотки. Только ведь все они американские художники. Горки родом из Армении, Куниёси – японец, но и они занялись живописью в Америке.

Она частенько вот так меня удивляла. Ну ладно, допустим, Кунинга и Поллока знает всякий, кто так или иначе связан с живописью. Но Горки известен немногим, да еще такие глубокие познания о Куниёси. Японский эмигрант Куниёси – один из двух японских художников, в первой половине двадцатого века получивших признание за рубежом раньше, чем у себя на родине. Второй – Цугухару Фудзита. Даже Юдзо Саэки сначала не был признан в Японии.

– Хм, хоть ты и плохо рисуешь, – сказал я, – зато отлично разбираешься в истории искусств. А какие художники нравятся тебе?

– Постимпрессионисты, – ответила она мягко, похоже ничуть не обидевшись, – Сезанн, Ван Гог, Гоген. Больше всего Ван Гог. Любовь к импрессионистам, как правило, вызывает усмешку: какой примитив, уровень среднего японца с самыми заурядными познаниями в искусстве. И все же… тебе не нравится Ван Гог?

– Я этого не говорил. По-моему, он гений. Только как увязать его личные чудачества с творчеством? В любом случае живопись – всего лишь вопрос личных пристрастий. Это как если бы ты заказала в китайском ресторане жареную лапшу, а я рис. Кстати, в абстрактном экспрессионизме мне нравится только ранний период – переход от предметного изобразительного искусства к абстрактному.

– Забавное сравнение с рестораном, – прыснула она, – но в целом я, кажется, поняла. Кстати, в твоих работах много общего с ранним периодом абстрактного экспрессионизма.

– Что, например?

– Боюсь показаться самоуверенной, но, несмотря на откровенную предметность твоих картин, в них много абстракционизма. Взять хотя бы «Выход». Мы видим конкретную идею, безумно оригинальную и в то же время словно находящуюся на грани предметности и абстракции. Я часто задумываюсь о том, где лежит эта черта, за которой предметная живопись переходит в абстрактную… – Она склонила голову набок.

– Нигде, – ответил я и пояснил: – Вот, например, – я поднял кофейную чашку, – если изобразить чашку как она есть, это будет предметная живопись. Попробуем поднести чашку ближе. Теперь мы видим только две окружности – ободок чашки и кофе. Если их нарисовать, то будет лишь две линии и цвет. Такое изображение можно истолковать и как предметное, и как абстрактное. А теперь посмотрим на кофе с максимально близкого расстояния: перед нами однотонное поле коричневого цвета. Если мы изобразим эту монотонность так, как видим, нас назовут абстракционистами. Хотя на самом деле есть художники, пишущие одним цветом, – тот же Рейнхардт, например. Я вовсе не любитель такой манеры и все же могу допустить, что любая из его работ – это всего лишь взгляд на кофе с определенного ракурса. Целое и часть. Мотив, цвет и форма. На мой взгляд, вся разница лишь в степени их выраженности. Не удивлюсь, если критики раскопают корни фовизма или кубизма в истории искусств и истолкуют все более сложными терминами. Я же могу объяснить это только таким образом.

– Своеобразно, – промолвила она, – но гораздо понятнее, чем суждения критиков.

– Обывательский взгляд. Я ведь простой обыватель.

Она снова засмеялась:

– В последнее время тебя чаще называют молодым дарованием.

В те годы меня действительно зачастую награждали этим «званием» самые разные представители художественных кругов. После выставки, где «Выход» получил премию за оригинальную технику, обо мне снова написали многие художественные журналы и газеты. Но я-то знал, что обязан пристальным интересом всего лишь своему возрасту, генерировавшему такие причудливые картины.

– Неловко говорить об этом, но твои произведения очень самобытны. Смелая композиция, дерзкая техника, а в результате – удивительная тонкость и изящество. И еще – наверно, это прозвучит странно – в них сквозит какая-то ностальгическая улыбка. Они будто ночная тишина, наступившая в комнате после того, как подросток пробормотал во сне какое-то странное слово.

Немного подумав, я произнес:

– Послушай, Хатама, а знаешь ли ты, в чем разница между гением и обывателем?

– Нет.

– Простой пример. Плотник стругает доску рубанком. Срежет он миллиметр или сантиметр, поверхность доски при этом может оставаться одинаково гладкой. Однако, несмотря на одинаковый внешний вид, доски будут разными. В той, с которой снят сантиметр, говоря высокопарно, обнажится суть предмета, а значит, и сущность мастера. Она останется в вечности. Короче, мне дано снять лишь миллиметр. Недавно я наконец это понял.

После небольшой паузы она спросила:

– Только талант способен безошибочно постигнуть границы таланта. Ты это имеешь в виду?

– Ну, может, не так глобально…

– Знаешь, Акияма, я решила.

– Что ты решила?

– Решила выйти за тебя замуж. И защитить от этого безжалостного мира. Защитить, окружив тишиной и спокойствием, – и затем добавила: – А если я что-то решила, значит, обязательно выполню.

В это мгновение перед моим внутренним взором вновь встал весенний полдень, когда я впервые встретил ее. Я будто снова увидел, как она жжет табачные листья вместе с платком. И с моих губ сорвались те же слова:

– Ну ты даешь!..

Вот такая история. Те дни ушли безвозвратно. Воспоминания обо всем, что происходило до и после смерти Эйко, потускнели, но сейчас мне слово в слово удалось вспомнить весь наш тогдашний диалог. Когда это случилось? Воспоминания юности не могли сопровождать меня вечно, постепенно они отдалились. Текло время и медленно прикрывало за ними дверь. Словно выход, через который нельзя вернуться.

Вскоре я сменил направление деятельности. После школы пошел в художественный университет, но не на живопись, а на отделение дизайна. Эйко никак не прокомментировала мой выбор. В университете она выбрала курс эстетики. Она давно решила, что хочет работать в музее.

В конечном счете ее обещание сбылось наполовину. Через десять лет после первой встречи мы поженились. Сбылась ли вторая половина обещания – защитить меня от этого безжалостного мира? Не знаю. И уже не узнаю.