Он снял фотографию выпускников с почетного места, которое она годами занимала на стене в гостиной, между двумя окнами; он повесил ее сразу же, как только въехал в эту маленькую и светлую квартиру. Первый гвоздь и первые удары молотка были посвящены тому, чтобы поместить снимок на видное место, – теперь его замечал каждый, кто входил в помещение. Иногда ему самому нравилось рассматривать лица студентов, идеальными рядами стоящих под гербом университета Комплутенсе: полных ожиданий и веры в будущее, и лица авторитетных преподавателей, известных своими книгами и благодаря частым появлениям в прессе и на телевидении. Они придавали фотографии больше солидности. Этот снимок рождал в нем гордость и уверенность в профессии, ему казалось, что за его спиной стоит весь сплоченный коллектив Коллегии адвокатов. Теперь, однако, когда уже не было необходимости использовать квартиру для работы – он располагал собственным кабинетом в адвокатской конторе, – фотография потеряла прежнее значение. Кроме того, она ему надоела. Безо всякой ностальгии он посмотрел на лица товарищей, затем остановил взгляд на собственном лице, молодом и довольном, – он улыбался перед объективом фотографа из Беринголы, словно уже представлял свое блестящее адвокатское будущее, которое ничего общего не имеет с тем смятением, в котором он вынужден жить сейчас, после смерти единственной по-настоящему любимой женщины. Теперь это место на стене займет его портрет, написанный Глорией. Англада направился в спальню и скользнул рукой за шкаф. Затем вернулся в гостиную и разорвал упаковочную бумагу, скрывавшую портрет, – он решил вставить его в более подходящую и красивую рамку. Маркос поднял его на высоту лица, вытянув руки; казалось, он всматривается в зеркало. Англада считал портрет самым лучшим подарком из всех, что сделала ему Глория, особенным, потому что он был создан ее руками, ее сердцем. Адвокат повесил портрет на гвоздь, оставшийся в стене, старательно выровнял, отошел на несколько шагов, за стол, и посмотрел с расстояния. Это было его настоящее лицо, его настоящая душа, не то, что на маленькой фотографии, которую он поставил, повернув к стене. Та же слегка самодовольная улыбка, та же твердость губ, но на портрете уже появилась некая туманность во взгляде, словно глаза скрывали что-то, чего не должны были знать посторонние. В том-то и разница, подумал он, фотография показывает то, что есть, портрет же, кроме всего прочего, то, что скрыто. Англада сел перед ним за стол, за который сажал своих первых клиентов. Он прекрасно помнил дни, когда он позировал Глории в студии, куда теперь, согласно полученному им письму, никому не разрешалось заходить, пока не решится судьба наследства. То была неделя счастья, и он чувствовал себя благодарным за то, что Глория позволила ему проникнуть в ее мир живописи, который ревностно охраняла, причем войти туда через парадную дверь. Она написала его портрет – привилегия, на которую мало кто мог рассчитывать. Каждый вечер он направлялся в мансарду, надевал простую белую рубашку, выбранную ею, садился возле одного из круглых окон и сидел неподвижно, пока Глория, всегда стоя, работала над портретом. Ее рука летала от палитры к холсту, и она бросала на него быстрые взгляды или могла долго изучать мельчайшую деталь, мочку уха или уголки губ, чтобы затем подправить то, чем была недовольна. В течение первого получаса она работала, стоя на месте, лишь несколько раз приблизилась приподнять ему голову, опустившуюся от усталости, или убрать со лба прядь волос. Поначалу они разговаривали мало. Она часто улыбалась, смотря на него, но ему улыбаться не разрешала. Потом оба несколько расслабились, он – устав от неподвижного сидения, Глория – в глубине души довольная тем, что ловит его взгляды на своем теле, хотя она приказала ему смотреть исключительно в верхний угол мольберта: он рассматривал колышущуюся грудь, когда ее рука приближалась к холсту, изгиб бедра, когда она в задумчивости опиралась на него рукой. Таким образом, кто-то всегда первым нарушал рабочую атмосферу и приближался к другому, и они начинали целоваться. Он сбрасывал с себя белую рубашку, которую нельзя было запачкать, и не давал Глории времени на то, чтобы отмыть от краски руки. Отбирал у нее кисть и расстегивал ее блузку, под которой в последний вечер больше ничего не было. Они занимались любовью каждый день, словно это давало возможность художнику познать свою модель так же, как и модели познать художника, и было волнующим эротическим прологом, в течение которого они могли подумать, что будут делать с каждой частью тела, которую разглядывают, какие позы будут пробовать, чтобы достичь высшего наслаждения. Решительно и нетерпеливо они кидались на узкую постель, стоявшую в мастерской, и начинали ласкать друг друга. Затем Глория всегда вставала первой и накрывала портрет белой материей, потому как строго-настрого запретила Маркосу смотреть на него, пока он не закончен. Англада чувствовал некоторое беспокойство, не зная, что там, на холсте, и боялся, как бы она не обнаружила в нем нечто, ему самому неведомое, чего не увидишь, смотрясь в зеркало. Но всегда слушался и ждал, пока Глория вернется из ванной, чтобы встать с кровати и пойти смыть с пениса сперму, а иногда и следы краски.
Наконец, почти через неделю, Глория сказала, что портрет закончен. Она все не решалась показать его и отбросила с полотна материю только после того, как они закончили заниматься любовью, будто боялась, что Маркосу он не понравится. Но портрет потряс его. Это был он, не его отражение, а он сам. Показывая портрет, Глория словно хотела сказать: «Вот то, что я знаю о тебе»: холст был полон вопросов, теней, шероховатостей, оттенков и полутонов; это были словно дополнительные слои, которые потом можно будет снять и увидеть, что же скрывается под ними, точно так же, как реставраторы с помощью рентгена открывают первоначальные наброски старинной картины, сделанные до того, как художник решился на окончательную версию.
То была их последняя счастливая неделя. Потом случались отдельные мгновения, часы, ночи и дни, но никогда – такого полного и продолжительного счастья. Тогда появился этот нелепый преподаватель, и, хотя Маркос до поры до времени не знал о нем наверняка, холодность Глории и его собственная ревность дали разрастись трещине в их отношениях. У него началась депрессия, и он принялся шпионить за ней, выискивая несоответствия в ее объяснениях о том, как она проводит время, хотя отлично понимал: он так неистово перекапывает землю у нее под ногами, что однажды сам же может и провалиться. Но Англаду грызло противоречивое недоверие, свойственное любовникам, – оно тем больше, чем сильнее они влюблены. Он словно запутался в гигантских зарослях ежевики: чем отчаяннее пытался освободиться, тем яростнее в него впивались колючки, раздирающие тело. Все это продолжалось до тех пор, пока однажды вечером он не узнал правду, избавлявшую от необходимости вести подкопы дальше. Он так и остался там, в темноте подземелья, ощущая, как вокруг ползают отвратительные, мерзкие черви унижения и ревности.
С того момента все уже было по-другому. Он не решался сказать, что знает о ее обмане, – ведь тогда, по идее, он должен был бы ее оставить. А Маркос не хотел терять Глорию, потому что верил: у него еще есть силы выбраться из тоннеля сомнений и она очистит его от накопившейся грязи унижения.
Позже, когда закончилась эта абсурдная история, Глория все ему рассказала. Похоже, она раскаивалась. Но, как он интуитивно догадывался, не из-за того, что изменила ему, а просто потому, что считала происшедшее большой личной ошибкой. То, что должно было бы повлечь за собой улучшение в их отношениях, стало новой причиной для конфликтов, которые превращали их жизнь в настоящий кошмар. Каждая ссора заканчивалась обвинениями в измене, хотя изначально могла разгореться совсем по другому поводу. После занятий сексом он смотрел, как она, довольная, пытается отдышаться, и спрашивал себя: чего ей недоставало с ним, почему она искала какого-то другого тела, что ей давали другие, чего не мог дать он?
Если он на несколько дней, слишком занятый в адвокатской конторе, забывал об этом, спокойствие все равно не длилось долго. Оставшись один – что случалось, когда у Глории появлялись заказы, – в своей квартире, такой светлой и холодной, он ворочался в постели, и воспоминания снова мучили его. Маркос был уверен, что люди всегда признаются лишь в малой доле своих грехов, поэтому воображал другие измены Глории – с мужчинами, которых знал и с которыми даже был вежлив и учтив. Ему хотелось немедленно встретиться с ними и попытаться выбить из них правду. Он проводил несколько дней, не видя ее, отговариваясь неотложными делами, выдумывая клиентов, которых не было, но через неделю возвращался к ней, якобы чтобы уже никогда не расставаться, удрученный тем, что не обладает силой воли. В те дни Маркос сопровождал ее повсюду – в галерею и за покупками, на ужин и в кино – и в конце концов начал замечать, что Глория тяготится его постоянным присутствием, хотя и не осмеливается об этом сказать. И если ее звали на какую-нибудь закрытую выставку или на встречу, на которую он пойти не мог, Маркос, как и раньше, начинал подозревать, что Глория все выдумала, лишь бы от него отделаться. Он боялся превратиться в одного из тех мужчин, которых всегда обманывают, потому что женщина не решается прямо сказать, что находит его занудным и неинтересным. И Англада не мог найти выхода из положения, муки его сделались невыносимыми: то, что раньше казалось небольшими болезненными уколами, и нужно было только подождать несколько дней, чтобы боль прошла, теперь превратилось в огромную ноющую рану.
Как можно так жить? – спрашивал он себя – что это за разрушительный невроз, который заставляет человека одновременно и любить, и ненавидеть, причем с одинаковой силой, – ведь эти чувства не только противоположны, но и несовместимы? Какой внутренний орган или какая железа могут выделять в одно и то же время злобу и страсть? Но на такие вопросы ответов обычно не бывает, хотя он задавал их себе в течение долгого времени, и они только плодили новые вопросы. Даже теперь, когда Глория умерла, он был не способен ответить на них.