Купидо открыл дверь ключами, которые полчаса назад дала ему Камила. Она осталась в постели, а он, приняв душ, вернулся в спальню, поцеловал ее в губы и сказал «до встречи», стараясь, чтобы не показалось, будто он прощается навсегда.

В квартире Глории было сумрачно, и лишь приоткрытые жалюзи в глубине комнаты позволяли тоненьким струйкам света проникать в помещение. Закрыв за собой дверь, он подождал, пока глаза привыкнут к темноте. Затем нашел на стене выключатель, и вестибюль наполнился светом. Детектив с точностью вспомнил планировку жилища. Пока они с Англадой в прошлый раз искали дневник, он досконально изучил дом, поэтому сейчас уверенно пошел направо. Купидо зажег лампу в гостиной и увидел перед собой раздвижные двери, коробка которых была встроена в двойную стенку, как в его собственном гараже. В памяти опять всплыли слова, сказанные Давиду Глорией: «Никто его не найдет. Можно открывать и закрывать дверь тайника, но дневник все равно останется незаметным». Сыщик взялся за ручку правой двери. Та плавно скользнула по рельсу, встроенному в верхнюю часть дверного проема, пока не натолкнулась на стопор, вмонтированный в центре. К рельсу он крепился маленьким шурупом, заметить который было сложно, если только не искать специально. Никто бы не подумал, что за стенкой находится тайник. Тайник настолько простой, насколько и немыслимый. Чтобы проникнуть в него, Купидо даже не нужны были инструменты. Он за секунду ослабил шуруп, сдвинул стопор влево и снова потянул дверь: теперь она заскользила совершенно свободно, пока он сам ее не задержал. Она даже не скрипнула, а рука детектива не ощутила никакого сопротивления, что показалось ему счастливым знаком. Щель в простенке была около восьми или девяти сантиметров в ширину, и туда не проникал свет лампы. Купидо осмотрелся и взял светильник «Флексо» с абажуром из граненого стекла. Включил в ближайшую розетку и направил свет в щель. Там ничего не было, лишь пол, покрытый пылью и сором; еще сыщик заметил какое-то мертвое насекомое.

Рикардо повторил операцию с левой дверью и, направив свет внутрь, увидел тонкую дощечку, покрывавшую пол наподобие платформы. На ней лежала книга в чехле, и он сразу понял: это и есть дневник. Детектив потянул дощечку к себе. За книгой находилась узкая и высокая шкатулка из лакированного дерева с выгравированным на крышке гербом военно-воздушных сил. Прежде чем открыть дневник, Купидо осмотрел шкатулку. Там оказалось несколько военных медалей и горсть драгоценностей, в том числе жемчужное ожерелье и комплект из кольца и сережек с бриллиантами. Сыщик пришел к заключению, что изначально это был тайник не Глории, а ее отца, – по его мнению, девушка скорее стала бы хранить драгоценности в каком-нибудь банке. Возможно, поэтому тайник и не нашли раньше, ведь всегда старались рассуждать с позиций Глории, а не старого вояки. Глория всего лишь воспользовалась тайником отца.

Купидо достал дневник меньше чем за минуту. У нее, наверное, на это уходило вообще несколько секунд. Если знать, что делать, то все было невероятно просто. Он предположил, что Глория прятала его здесь, лишь когда подолгу не вела записи или уезжала из дома. В конце концов, это менее хлопотно, чем запирать дневник в шкатулке, а потом искать место, куда бы спрятать ключ.

Купидо осмотрелся и сел на один из стульев с прямой спинкой у обеденного стола. Лампа висела прямо над ним. Маленькая книжица в черном шелковом переплете с яркими цветами, как на манильской шали, была облачена в чехол, на корешке которого виднелась надпись «ДНЕВНИК». Детектив быстро пробежал глазами страницы, не задерживаясь ни на одной из них и давая себе время, чтобы успокоить легкую дрожь в руках. Дневник был исписан на три четверти четким и ясным почерком, который уже удивил сыщика в подписях на картинах Глории; он походил на почерк подростка, словно и в нем сохранялась детская невинность, которую Камила видела в ее лице. Там и здесь среди текста Купидо заметил какие-то рисунки, импровизации или наброски; возможно, Глория просто пыталась сохранить в памяти эти образы, а может, они являлись отражением ее душевного состояния, которое иной рисунок передаст лучше любых слов. Детектив вернулся к первой странице. Она была датирована летом предыдущего года, за пятнадцать месяцев до ее смерти.

26 июля, вторник

Вчера похоронили отца. Церемония была быстрой и скромной, ему бы понравилось. Достаточно быстрой и скромной, чтобы избежать тягостного ощущения, вызываемого иногда похоронами, особенно если смерть явилась результатом долгой агонии или неизлечимой болезни, наполняющей дом лекарствами, которые все считают бесполезными, и простынями, пахнущими саваном. Папа полжизни носил форму, но ему никогда не нравилась напыщенность военных парадов. Поэтому я отказалась от предложений его товарищей, и не было ни духового оркестра, ни медалей, ни флагов, покрывающих гроб. Людей пришло немного, человек сорок – сорок пять, только самые близкие друзья, не важно – военные или нет, и родственники: Клотарио – его брат и мой дядя, и Давид, мой странный двоюродный брат, который не переставал разглядывать меня с неуместной и неприятной пристальностью.

Когда урну установили в нишу и священник закончил читать молитву, все посмотрели на меня, будто чего-то ждали. Это был ужасный момент, потому что я не знала, что должна сделать или сказать. Несмотря на то что последние недели его мучений дали мне время привыкнуть к идее, что он может умереть, только в этот последний момент ожидания и молчания, перед тем как нишу стали закладывать кирпичами, я поняла, как стала одинока.

На обратном пути я начала воскрешать в памяти разные воспоминания о папе. Словно смерть перевернула хронологический порядок памяти – его последние месяцы, еще такие близкие, казались мне чем-то очень далеким, а взамен в голову пришли мои первые воспоминания о детстве рядом с ним, причем в мельчайших подробностях: прогулка на лошади, я с ним верхом, он поддерживает меня за талию; первые каникулы в Бреде, такие далекие; странный запах его формы и грубый материал, из которого она была сшита, – я помню это, потому что он обнимал и целовал меня, уходя по утрам из дому... Воспоминания, которые я буду ревностно охранять и не хочу больше терять, раз они вернулись ко мне каким-то неведомым путем.

Потом, дома, глядя на кресло, в котором он всегда сидел, я перестала думать о собственной персоне. Вид его личных вещей в один миг уничтожил жалость к самой себе, к чему меня все подталкивали выражениями соболезнования и избитыми словами утешения. Надо было отказаться от этих погребальных ритуалов, заставляющих родственников демонстрировать сострадание, которое почти никто не испытывает. Это ведь папу жестоко съел рак, несмотря на его сопротивление. Я утешаю себя, думая, что он больше не страдает, что ему понравится ниша, где он теперь отдыхает, – освещенная солнцем, в самом верхнем ряду, рядом с нишей мамы. Родители ждали больше года, чтобы купить это место. Папа так любил свежий воздух, он и подумать не мог, что его похоронят в земле. Если и есть что-то после жизни, то теперь они вместе, где бы то ни было.

Маркос, Камила, Клотарио и Давид проводили меня домой, и все бродили, не зная, что делать, и не решались присесть на диван, чтобы не занимать место, где обычно сидел отец. Несмотря на их обходительность и готовность поддержать меня, они казались тенями и в тот момент лишь мешали. Лучше бы я осталась одна. Я услышала, как Маркос и Камила готовят на кухне кофе и разговаривают тихими голосами, словно заговорщики. Когда я направилась в ванную, то из коридора увидела, как Клотарио вошел в папин кабинет и остолбенело смотрит на отцовские награды. Дядя напоминал человека, страстно желавшего достигнуть того же, но которому помешали малодушие или глупость. Не хочу быть слишком жесткой в суждениях, но в течение тех секунд, что я наблюдала за ним, у меня сложилось такое впечатление. Потом, когда я вошла в гостиную, Давид внимательно разглядывал мои картины, и, хотя его глаза по-прежнему были полны желания, это было желание другого рода, менее материальное. Что-то похожее на страсть коллекционера, какую я замечала в некоторых покупателях в галерее, прельщенных скорее художественной ценностью картины, нежели денежной. Маркос и Камила продолжали разговаривать на кухне очень тихими голосами. Я спросила себя, о чем они говорят, что они все тут делают, чего им надо. Мне бы хотелось остаться одной со своей болью, чтобы не видеть, как они пришли в замок только что умершего короля, где я – скорее заложница, чем наследница.

Купидо медленно прочел несколько страниц, одну за другой, ища заглавные буквы имен собственных, которые были ему знакомы. Его интересовало все, что могло относиться к расследованию. Чуть погодя он остановился перед другой датой:

5 августа, пятница

Так как я говорю с дневником, а не с живым человеком, мне незачем врать. И так как я не в суде, мне не нужна защита. На этих страницах я могу ошибаться, и никто не будет меня поправлять. Я могу быть жесткой, даже жестокой, вульгарной, несправедливой, романтичной или глупой, и потом мне не надо будет за это оправдываться. Почему я раньше не открыла удовольствие, которое доставляет ведение дневника – эти моменты, когда нет необходимости притворяться?

27 октября, четверг

Сегодня утром мне позвонил учитель рисования, приходивший вчера со своими учениками в галерею посмотреть выставку моих картин. Наверное, он представился, но я не запомнила его имени и чувствовала себя немного неловко, не зная, с кем говорю. Он хочет, чтобы завтра я пришла в институт провести с его детьми беседу о современной живописи. Сначала я отказалась, потому что все это было как-то неожиданно, к тому же я не знаю, как разговаривать с подростками, для которых музейные экспонаты, должно быть, пахнут тленом и смертью. Но потом он меня убедил и представился наконец еще раз – его зовут Мануэль Арменголь; и мы договорились о времени и основных темах, которые я должна буду затронуть в своей лекции. Я решилась, потому что меня подкупило его доверие – к человеку, которого он не знает, слепая вера, которую почти невозможно обмануть. Потом он позвонил, да еще вместо того, чтобы успокоить меня и сказать, что проблем с аудиторией не будет, он обрисовал беседу как вызов ученикам, как поединок между ними и мной. По-моему, очень непохоже на обычную лекцию. В общем, я согласилась за три минуты. Это первый раз, когда преподаватель лично привел своих воспитанников на мою выставку, да еще и заинтересовал меня. Повесив трубку, я вспомнила нашу вчерашнюю встречу. Мне понравилась робость, с которой он держался, причем она исчезала, когда он говорил о живописи. Понравилась и странноватая внешность, немного неопрятная. Почему некоторые женщины чувствуют влечение одновременно к двум противоположным полюсам? Маркос, с его уверенностью в себе, с его великолепным телом и чистоплотностью, – это первый полюс. А Мануэль Арменголь, по-моему, явно второй. Посмотрим, что будет завтра.

28 октября, пятница

Беседа в институте прошла даже лучше, чем я воображала. Дети задавали много вопросов, на которые я ответила, как мне кажется, ясно и, по-моему, с чувством юмора. Даже Арменголь – все зовут его так, поэтому, наверное, и я буду – был удивлен тем, как хорошо они реагировали на мои слова. Я вышла из института с ощущением эйфории, не покидавшей меня и весь вечер, во время ужина, на который он меня пригласил, и потом, когда мы зашли в бар выпить по рюмке, а потом он осмелился предложить пойти в отель, и я согласилась. Он женат, но разве это помеха?

Думаю, побыв с мужчиной в постели всего один раз, женщина может многое о нем сказать. Арменголь кажется нерешительным и уверенным, в одно и то же время. Такой синтез мог бы стать очень полезным для художника. Тем не менее он, хотя и рисовал прежде, никогда не умел сосредоточиться и осмыслить то, что чувствует в душе, чтобы воплотить это в произведение искусства. Он странноватый, но чем-то привлекает меня. В постели вел себя так же: то нежный, то необузданный, даже грубый – оригинальное сочетание, благодаря которому я получила немало удовольствия.

31 октября, понедельник

Время от времени мне нравится ставить на темных лошадок.

Купидо оторвал глаза от тетради. Теперь он понимал, почему Глория прятала дневник в тайнике. Все это было слишком интимным, чтобы позволить читать кому-то другому.

27 ноября, воскресенье

Вернулась из Мадрида, устала.

Сегодня утром встала очень рано. Хотела написать пейзаж в заповеднике – маленький холм с каменными дубами, совершенной конической формы, как шляпа колдуньи, возвышающийся среди низин и называемый в народе «Кучей денег». Думала приехать туда пораньше, на рассвете, когда земля еще окончательно не проснулась, а животные выходят подышать из своих убежищ, деревья поднимают голову и еще не свернули листья, чтобы сохранить влагу во время этой долгой-долгой засухи. В первый утренний час все оживает и шевелится – от крошечного муравья до оленей, вечно недружелюбных и пугливых. Все двигается – либо прячется, либо ищет пищу. Именно в этот момент, когда земля просыпается, я хотела застать ее врасплох и перенести на холст. Я уже почти подошла к холму, когда, раздвинув ветки дрока, увидела его в двух метрах от себя ужасающе отчетливо. Его повесили за шею, как в некоторых странах все еще вешают людей. Голова неестественно вывернута, рог запутался в толстой веревке, словно он сделал последнюю попытку спастись, пытался освободиться от того, что сжимало ему горло. Глаза расширены от ужаса, а язык – длиннющий, толстый и беловатый – вывалился из открытого рта, где уже роились первые утренние мухи. Морда сохранила гримасу боли, значит, перед тем как умереть, он страшно мучился. Ему отрезали хвост – он валялся поблизости, – и нить загустевшей крови тянулась из обрубка, как черный сталактит; на земле под ней темнело пятно. Из его полового органа, красный и острый кончик которого был похож на маленькую морковку, свисал сгусток спермы. Все это было так бессмысленно жестоко, что меня чуть не вырвало. Человек, вот так убивший оленя – не из-за мяса, даже не из-за идиотского обычая использовать головы животных в качестве украшения жилища, – так жестоко, так бессмысленно, наверное, просто безумен и, возможно, сам того не сознает. Я повернулась и быстро пошла к центральной базе, благо она располагалась не очень далеко. Они должны знать, кто мог это сделать и как наказать его.

Всю дорогу олень, висящий на толстой ветке дуба, продолжал стоять у меня перед глазами. Несмотря на то что этот образ прямо-таки просился на холст, я знала, что понадобится время, прежде чем я смогу приступить к такой картине, чтобы бесплодная ярость, с которой его убили – повесив за голову и изувечив хвост, – не повлияла на мою руку, когда я возьму кисти.

Несколько минут спустя я услышала сердитый лай собак центральной базы, но это меня не остановило. Я увидела группу людей – двух егерей и трех охранников, смотревших на меня с удивлением. Еще издалека я заметила, как из конторы выходит донья Виктория, старая сеньора, с которой я познакомилась в день того небольшого пожара, и странный адвокат, с которым Маркос был знаком еще в университете, причем он походил не то на ее заботливого сына, не то на телохранителя. Потом я узнала, что они хотели решить какой-то вопрос в связи с долгой тяжбой, – как нам рассказали в день пожара, они ведут ее с администрацией заповедника, отсуживая какие-то земли.

Я сообщила о повешенном олене. Охранники были в замешательстве, только и смогли, что проверить у меня документы. По счастью, я их взяла, что случается далеко не всегда. И только тогда они согласились вызвать по рации какого-то начальника и спросить, что делать, – все-таки слишком суровая дисциплина влияет на способность людей принимать решения самостоятельно. Оказалось, в Патерностер должен был приехать на охоту какой-то иностранный политик, поэтому и охраны было много. Мы сели в машину, и мне велели показывать дорогу. Донья Виктория с адвокатом ехали за нами. Потом мы все смотрели на оленя, он слегка покачивался на веревке, но никто не решался снять его, словно все боялись запачкаться или это был труп человека, и никто не хотел трогать его, боясь оставить какой-нибудь след, который может впутать их в неприятное дело или помешать расследованию. Собака охранников, бежавшая за машинами, наконец добежала, запыхавшись, обнюхала оленя и, видя, что ей никто не запрещает, начала слизывать капли семени. «Надо бы снять его, нехорошо, что он вот так висит», – сказала я. Один из охранников с нашивкой на плече – вроде он был главным – посомневался немного, но потом направился к оленю. Его задержал голос доньи Виктории, сухой, властный, жесткий, очень отличающийся от того, каким она некоторое время назад разговаривала со мной. Донья Виктория сказала: «Нет, подождите. Не торопитесь, сеньорита. Олень от этого не оживет. Пусть все увидят, что творится в заповеднике». Я укоризненно посмотрела на нее. Казалось, ни ее, ни адвоката не потрясла жестокая смерть животного. Наоборот, они будто были довольны, что в этой нелепой борьбе у них теперь есть новый козырь, который можно бросить в лицо противнику. Охранник оглянулся на донью Викторию, но все же решил снять оленя и подошел к дереву. На этот раз его остановил голос адвоката, в котором явственно звучала угроза: «Вы собираетесь уничтожить доказательство преступления». Охранник направился к машине, чтобы еще раз проконсультироваться с начальством, но ожидание уже становилось невыносимым. Я повернулась и ушла, не приняв приглашения одного из егерей подвезти меня на машине. Я не могла больше видеть ни этих мух, роем облепивших язык оленя, ни этой голодной собаки. Мне казалось, с минуты на минуту труп начнет пахнуть и заразит тленом всех, кто находится вокруг.

7 января, суббота

Я уверена, что многие ненавидят Рождество, равно как многие терпеть не могут карнавалы, или многие жители Памплоны – праздник святого Фермина [17] , или многие крестьяне – ужасные местные праздники, служащие оправданием всякого рода излишествам. Думаю, обычно в этом не осмеливаются признаться из страха прослыть занудами. Но если праздник – момент свободы, то первое правило – не заставлять праздновать того, кто не хочет. Я говорю это теперь, когда праздники закончились, потому что чувствовала себя очень несчастной. В первый раз родителей не было рядом. Я всегда проводила Рождество с ними, а когда мама умерла – с папой, и отсутствие их обоих так меня угнетало, что не хотелось искать никакой замены. Маркос предложил свою программу: два дня с его семьей, а потом новогодняя ночь – только мы вдвоем. Когда я намекнула, что с удовольствием поехала бы одна за границу, в какой-нибудь огромный город, где никого не знаю, он начал дико ревновать, у него испортилось настроение, так что пришлось принять его предложение. Лучше бы я этого не делала – потом несколько дней чувствовала себя подавленно. С ним мне было плохо, и хоть Маркос и не говорит, я знаю: он считает, что причина моей хандры – какой-то другой мужчина. Вдобавок ко всему один раз, когда зазвонил телефон, он снял трубку, а звонил Арменголь. Пришлось соврать, сказав, что это с работы, но думаю, я была не очень убедительна.

В том, что люди называют приступами ревности, во вспышках внезапного гнева, которые обычно заканчиваются плачем и утешениями, нет ничего страшного. Я бы хотела, чтобы Маркос проявлял ревность таким образом, думаю, тогда я бы с ней легко справлялась. Как и прежде, все закончилось бы сексом, и его гнев растворился бы в оргазме, как кусок сахара в молоке. Но Маркос никогда не выказывает недовольства открыто. Он хранит его в себе, и, думаю, мне стало бы страшно, дай он однажды выход эмоциям, потому что, полагаю, для меня это все могло бы плохо кончиться. Мне кажется, ревность, которую не скрывают, превращает отношения в пламя; но скрытая ревность – в бесплодную пустыню.

8 апреля, суббота

Я привезла дневник с собой и впервые пишу в нем, находясь в Бреде, в отеле «Европа». Здесь хорошо, мне нравится убранство, тут нет этой старомодной навязчивости, какая бывает в испанских отелях, где на каждом углу стоят средневековые доспехи и повсюду развешаны гобелены. Я привезла из Мадрида столик – дома он был лишним – и столовую посуду, которая там ни к чему. Хотя это не полный комплект, она красивая, и ее рисунок с маленькими фруктами отлично подходит к дому. Я снова туда сходила. Уже сделана крыша, установлена сантехника, осталось совсем немного. Надо еще заменить электропроводку, чтобы можно было подключить бытовые приборы. Я все чаще бываю здесь, словно земля моих родителей теперь, когда их уже нет, притягивает меня с той же силой, с какой их отталкивала.

Даже когда стоит сушь, Бреда очень красива. Ее пейзажи, озеро, хищные птицы и животные настолько завораживают, что о засухе просто забываешь, хотя она держится уже четверть года. Сейчас апрель, но поле сухое и земля твердая – вовсе не похоже на весну. Лишь по берегам озера – а оно отступило на восемь или десять метров – простирается узкая полоса свежести, словно зеленая каемка вокруг голубой воды, отделяющая ее от унылой желтой земли. По небу плыли большие черные апрельские тучи, и одну вдруг прорвало. Это был особенный момент, мистический, как крещение, после того, как все столько времени не видели дождя. Лес онемел, слушая шум капель. Растения, свернувшиеся и грязные от пыли, накопленной за четыре месяца, раскрыли свои листья, словно измученные жаждой люди в пустыне, которые под нежданным дождем, открыв рты, поднимают лица к небу, чтобы не дать песку поглотить всю воду. Это было прекрасно и жутко одновременно, потому что волшебство не продлилось и пяти минут; я провела их, спрятавшись под огромным дубом. Растения тянулись к небу, как влюбленная и обуреваемая желанием любовница, и всего несколько минут выставляли напоказ яркие краски, чтобы соблазнить его своей красотой. Потом облако удалилось, будто бессильный или надменный любовник, и земля снова съежилась, сухая и неудовлетворенная, разочарованная и жаждущая.

Неистовство, с которым здесь появляются и исчезают краски, почти без полутонов, очень интересно с точки зрения живописи, и мне бы хотелось над этим поработать, как только закончу серию, посвященную наскальным рисункам. Сегодня я снова поднялась туда, наверх, целый час сидела одна и разглядывала их. На обратном пути со мной случилась небольшая неприятность, к счастью, без особых последствий. Чтобы не идти по длинной извилистой тропе, я пошла кратчайшим путем, прямо через кусты и камни. Это был очень неудобный и крутой спуск, но он сберег бы мне время и силы. Шагая по небольшому откосу, чтобы снова выйти на дорогу, я обо что-то споткнулась, сделала несколько шагов, пытаясь сохранить равновесие, но все равно упала на каменистую землю. По краям дороги срезали ладанник, чтобы в случае пожара избежать распространения огня. Из земли остались торчать пяти– или десятисантиметровые обрубки, которые, высохнув, затвердели, как камень, а если они еще срезаны под углом, то превращаются в опасные колышки, которые поранили не одного оленя. Случалось, они прокалывали даже автомобильное колесо. Все это я узнала позже от Малины, егеря. Мне повезло: он появился на своем джипе, едва я встала с земли; рана на ноге оказалась глубокой, потому что я упала как раз на такой колышек.

Это второй случай, когда он появляется сразу же, как только со мной в заповеднике что-нибудь приключается; так было и в тот день, когда мы с Маркосом чуть не устроили пожар. Сегодня я была благодарна за то, что он рядом, потому что испугалась, как бывает, когда с нами что-то не так, а мы одни и неоткуда ждать помощи. Сейчас, делая записи, я вдруг подумала, что ангел-хранитель появлялся не случайно, но тотчас отмахнулась от странной мысли. В конце концов, это его работа – смотреть, как бы чего не произошло, и помогать тем, кто находится в зоне его наблюдения.

В машине у него была аптечка. Он помог мне остановить кровь, продезинфицировал и перевязал рану. Так как кровотечение продолжалось, он заставил меня сесть в джип и повез в больницу в Бреду, где мне наложили пять швов.

Я пишу все это в отеле, нога на стуле – так она меня почти не беспокоит. Надеюсь, завтра, когда надо будет ехать в Мадрид, смогу вести машину. Вот и прошла половина недели.

Я думаю об этом Молине. Несмотря на его простоватость, несмотря на двусмысленность его взглядов и некоторую грубость рук, когда он обрабатывал мне рану, он внушает приятное чувство уверенности: чувство, что рядом с ним никогда не истечешь кровью.

16 апреля, воскресенье

Здравствуй, мой тайный, секретный и медленно заполняющийся Дневник!

21 мая, воскресенье

Пишу ночью, лежа в кровати. Воскресенье. Все еще болит голова. Похмелье у меня всегда тяжелое. Днем позвонил Маркос, хотел встретиться, но я сказала, что плохо себя чувствую. Так как было неохота вступать в объяснения, я попыталась что-то наплести, но мои отговорки его не убедили. Он повесил трубку рассерженный, и не знаю уж, чего он там себе думает. Но как рассказать ему о вчерашней пьянке с двумя художниками-геями, о кокаине, стриптизе, хохоте до рассвета? Человеку, который не пьет, не курит и к тому же гордится этим. В такие дни я спрашиваю себя, почему нам бывает хорошо вместе, если мы такие разные.

Я думаю о том, как работают оба художника – сообща над одной и той же картиной. Стараюсь вспомнить что-нибудь подобное, но не могу. Мне кажется, у меня бы так не получилось, но утром в голову пришла идея предложить Эмилио выразить в скульптуре те же самые темы наскальных рисунков. Первобытные художники сами подсказали эту идею, использовав выступы и впадины камня, чтобы, подчеркнуть объемы своих фигур. Позвоню ему завтра, на трезвую голову. Все думаю о странном поведении Камилы. После клуба мне было лень ехать к себе, мы отправились к ней и легли спать в одну кровать. Я уже начала засыпать, когда почувствовала ее руку на своем бедре; задержавшись на мгновение, она опустилась мне между ног. Удивленная, я открыла глаза и пару секунд смотрела на Камилу. Я не возмутилась – ведь уже достаточно взрослая для того, чтобы возмущаться чем бы то ни было относящимся к сексу. Может, я сама невольно спровоцировала ее своими фривольными шутками с художниками. Просто от нее я этого уж никак не ожидала. Мне не приходило в голову заняться любовью с женщиной: мужские ласки – вот в чем нуждается мое тело. Возможно, надо было поговорить с ней, но в тот момент я чувствовала себя настолько уставшей, что просто закрыла глаза и отвернулась, будто ничего не заметила. Пускай она и думает, что я не заметила. Так будет проще.

Камила временами приводит меня в замешательство. И она туда же. Иногда кажется, что все тянутся ко мне в поисках любви. Но я ведь не могу угодить всем.

Детектив снова поднял взгляд от дневника и задумался. После ночи, проведенной с Камилой, прочитанное удивило его не меньше, чем Глорию. Он был уверен, что она не притворялась в постели. Тем не менее дневник в очередной раз напомнил ему, что кругом – одна ложь. Он вспомнил о донье Виктории и Эспосито: они сказали, что не видели Глорию после того пожара, а как выяснилось, спустя какое-то время столкнулись с ней у повешенного оленя.

Купидо хотелось бы остановить время и читать эту тетрадь, интимные заметки, которые раскрывали душу написавшей их женщины, но его мучила непонятная тревога, к тому же надо было спешить. Точно так же он чувствовал себя той ночью, когда ехал через границу в стареньком грузовике «ДАФ», набитом ящиками с контрабандным табаком, спрятанными под ульями. Это было особое ощущение беспокойства и напряжения, возникающее, когда знаешь, что преступаешь закон. Он не имел права входить в чужой дом, и если сейчас появится кто-нибудь – Англада, настороженный его настойчивостью, или кто-то из нотариальной конторы, – у него не будет достойных отговорок, чтобы оправдать свое присутствие здесь.

Он продолжал листать страницы. Сыщик все еще не мог унять легкую дрожь пальцев. Глория писала не каждый день. Иногда без записей проходили одна или две недели. Вдруг Купидо наткнулся на рисунок, как на значке, два экземпляра которого все еще носил в сумке. Он рассматривал его столько раз, что ему не нужно было сравнивать рисунки, чтобы удостовериться в их идентичности.

14 июня, среда

Утром в галерее меня посетили молодые люди лет двадцати – двадцати двух. Кто-то рассказал им обо мне сразу после лекции, прочитанной в институте Арменголя. Они состоят в какой-то экологической группе и организуют кампанию против французских ядерных испытаний в Тихом океане. Пришли с разными набросками на эту тему и не знали, на чем именно остановиться. Молодые люди хотели спросить моего мнения, будто я спец в таких делах. Вообще, мне кажется, бум анаграммы и рисунка, длившийся десять или двенадцать лет, дал нам всего лишь незначительную коллекцию хорошеньких цветных хромолитографий. О чем я им и заявила, решив отказаться, но они были полны энтузиазма и так доверяли моему мнению «эксперта», что пришлось согласиться. Я заперла входную дверь, и мы сели в кабинете: я хотела выслушать их и посмотреть, что они принесли. В конце концов мы соединили две идеи в одну, и окончательный рисунок принял примерно вот такой вид:

Тут пришла Камила. Она увидела закрытую, несмотря на позднее время, входную дверь и немного рассердилась, но проявила деликатность, не став выговаривать мне перед молодыми людьми. И лишь подождав, пока они уйдут, упрекнула за пренебрежение коммерческой стороной дела. Я знаю, она права, потому что последние выставки прошли плохо и галерея не развивается так, как мы ожидали. Но мне показалось странным, что Камила повторила это несколько раз, хотя я уже признала свою ошибку. По-моему, она очень нервничает.

1 июля, суббота

Сегодня днем были с Давидом на озере и ждали оленей, которых я хотела рисовать, и которые – какая бестактность! – не явились на свидание. Перед возвращением искупалась. Иногда мне его жалко: такой влюбленный – и никаких шансов; такой художественно одаренный – по тем немногим его работам, что я видела, – но некому помочь ему развить свои способности. Когда Давид мне нужен, он всегда рядом, а все остальное время я о нем не вспоминаю.

16 сентября, суббота

Что с Маркосом?

Сегодня я купила большой букет роз и принесла его в студию. Поставила в кувшин и открыла окна – пусть бутоны порадуются последним летним лучам. Довольная, я принялась рисовать идиллический лесной пейзаж, где важны не столько деревья, сколько цветы, не столько все большое и долговременное, сколько все крошечное и эфемерное. Немного погодя пришел Маркос. На картину даже не взглянул. Сразу уставился на розы и с порога спросил: «От кого это?» Я была удивлена его саркастическим тоном и, чтобы избежать неприятностей, отложила кисть, обняла его и поцеловала. Мне вовсе не хотелось этого делать, я лишь старалась погасить приступ ревности. Поцелуи – великолепная пища любви – могут превратиться в яд, если тот, кому они предназначены, почувствует в другом человеке неискренность. Маркос принял мои поцелуи, ничего не сказав, но постоянно смотрел на розы так, словно хотел вышвырнуть их в окно. День был испорчен. Мне не удавались мазки, и я не могла найти нужный цвет. Потом он ушел, а я принялась повторять вопрос, который задала себе в начале этого абзаца. Что происходит с Маркосом?

19 сентября, вторник

Я просматриваю записи, сделанные в последние недели. Странно, что в них нет ничего радостного, будто не случилось того, из-за чего я могла бы почувствовать себя счастливой и захотела бы написать об этом. Иногда мне кажется, что я прибегаю к дневнику только за тем, чтобы высказать то, что меня беспокоит. И тем не менее мне бы хотелось, чтобы здесь было больше другого настроения – радостной гордости оттого, что удалось закончить хорошую картину, хорошего самочувствия после занятий любовью, забавных историй, которые заставят меня смеяться, даже когда буду перечитывать их через пятьдесят или шестьдесят лет, когда эти голубые чернила потемнеют и бумага пожелтеет. Но если врать – для чего тогда дневник?

30 сентября, суббота

Вчера он меня испугал. Но страх – отнюдь не невинное чувство. Испытанный мною страх – цена, которую мне пришлось заплатить за то, что произошло прежде. Все началось из-за глупого спора: каким маршрутом ехать к друзьям, куда нас пригласили на ужин, в дом, где я уже неоднократно бывала. Маркос же дороги не знал. Он вел машину, не обращая внимания на мои советы. В результате мы заблудились и здорово опоздали. Ужин прошел более или менее нормально, но на обратном пути ситуация повторилась, и мы начали спорить на повышенных тонах. Хотя было очевидно, что он тоже прав – его маршрут вполне имел право на существование, – никто из нас не сдавался. Ни я не желала признать его правоту, ни он не хотел оценить мои подсказки. Обстановка накалилась, мы дошли до того, что начали кричать, как никогда раньше, вроде тех супружеских пар, что презирают и всячески унижают друг друга, но тем не менее никак не решаются развестись. Меня до глубины души ранили его слова, сказанные, когда еще можно было избежать ссоры: «Посмотрим, будем ли мы продолжать играть в счастливую пару, после последних событий». Как я поняла, он имел в виду Арменголя – потому что ничего не знает о других случаях, – и раскаялась, что проявила слабость и как-то в постели все ему рассказала. Надо было послушать Камилу, такую сметливую и расчетливую; она считает, что измены надо отрицать, отрицать и еще раз отрицать, даже если тебя поймали с поличным, – все равно отрицать.

Лучше бы нам расстаться, пока это можно сделать безболезненно. Но парадокс в том, что именно сейчас мне стало казаться, будто я очень люблю его и именно сейчас он мне очень нужен.

Продолжаю про наш спор: когда я выходила из машины, он с силой сжал мою руку, схватив ее выше локтя. Именно в этот момент мне стало страшно. Но я отчетливо поняла, что нельзя показывать ему страх, иначе он сделает мне еще больнее. Какими слабыми делаемся мы, женщины, когда пугаемся, и какими сильными делаются мужчины, угрожая кому-либо. Думаю, именно страх, вместе с физической слабостью, делает нас такими уязвимыми. Я не хочу терять Маркоса, но и отношения, где один командует, а другой подчиняется, тоже не для меня.

3 октября, вторник

Наконец этим утром я смогла точно вспомнить сон, который видела несколько раз и который всегда ускользал от меня прежде, чем я успевала запечатлеть его в памяти. Когда прозвенел будильник, я лежала потрясенная, не открывая глаз, стараясь ухватить каждый образ. Не знаю, можно ли назвать такой сон кошмаром, но, проснись я от него посреди ночи, точно была бы вся мокрая от холодного пота.

Я вела поезд по стране, разделенной на две зоны гражданской войной, и должна была отвезти людей из одной зоны, в другую. Боялась я тем не менее не бомбежек, а тех, кого везла: это были прокаженные, разбитые параличом и теряющие куски плоти. Их выгнали из госпиталей, чтобы освободить место для многочисленных раненых. Когда нам удалось переехать на ту сторону – на каждом вагоне был нарисован красный крест, – генералы стали отказываться взять моих пассажиров в свои больницы, ссылаясь на то, что те переполнены, хотя я-то знала, что здесь просто боятся распространения заразы. После того, как больным в окна поезда бросили несколько мешков черствого хлеба, меня заставили повернуть назад. Я пересекла линию фронта и очутилась там, откуда приехала, и снова – отказы и запреты, и снова мне велели ехать обратно. Никто не мешал мне просто сойти и покинуть поезд смерти, но почему-то я не могла этого сделать. В небе уже появились стаи стервятников, следующих за поездом, как дельфины за большими кораблями. Они с нетерпением ждали кусков мяса, время от времени вылетавших из окон, и с жадностью на них набрасывались. Иногда они отставали на час, чтобы сожрать труп, который выкидывали сами пассажиры, когда кто-то умирал, но немного погодя опять настигали наши мрачные вагоны. Снова и снова меня заставляли ехать и возвращаться, ехать и возвращаться, не давая нигде остановиться.

Знаю, что этот сон как-то связан с моим плохим настроением, – я всегда вижу его именно в такие дни, когда напряжена или нахожусь в подавленном состоянии. Но толковать его не хочу. Не желаю превращать свой дневник в диван психоаналитика. Точно могу сказать лишь одно: на этой неделе я чувствую себя так, словно хочу со всеми поссориться. С Камилой, которую с каждым, днем все меньше волнует качество того, что мы выставляем, и критерии, по которым мы это делаем. Она озабочена лишь деньгами. Но ведь, открывая галерею, мы думали не только о деньгах. С Маркосом – он хоть ничего и не говорит, но я знаю, что он думает. С Эмилио, который начал становиться агрессивным, чего я за ним никогда не замечала, будто я виновата в том, что ему не удается сотворить ни одной более или менее стоящей скульптуры. Сейчас он похож на грубого мужлана, который даже дорогу женщине не уступит.

Временами мне кажется, будто я окружена бесполезными людьми, мешающим мне балластом, но не могу отказаться от них – иначе на моем пути останутся трупы. Ну вот, я все же вывернула наизнанку свой сон, сама того не желая. Было бы здорово написать этот поезд на большом полотне, сделать такой огромный барочный триптих – из тех, что занимают всю стену залы во дворце.

Может, я сама причиняю всем им какой-либо вред, но не могу этого избежать – ведь я такая, какая есть. Хотелось бы отдохнуть с человеком, который сумел бы пару часов просто побыть рядом и помолчать. Пара часов без ощущения, что мы обязательно должны разговаривать.

4 октября, среда

Если когда-нибудь, когда меня уже не будет, кто-то будет читать этот дневник, мне бы не хотелось, чтобы это был мой сын. Дети – худшие судьи, потому что идеализируют родителей и с трудом прощают им ошибки. И наоборот, я бы нормально отнеслась к тому, что мои записи прочитают внуки, ведь очи отнесутся к ним с той снисходительной нежностью, с какой рассматривают старинные фотографии своих предков. Или какой-нибудь незнакомец – от него я жду удивления и понимания; думаю, дойдя до последней страницы, заинтригованный, он стал бы искать мой снимок – посмотреть, как я выглядела.

16 октября, понедельник

Выходные, проведенные в Мадриде, были тоскливы, и скучны. Решено: на следующий уик-энд снова еду в Бреду. Одна. Сейчас мне это необходимо больше чем когда бы то ни было. Именно так я и сказала Маркосу.

17 октября, вторник

Сегодня совершенно случайно встретилась с Арменголем. Я не видела его уже шесть или семь месяцев, и сейчас, на улице, при свете дня, мне показалось, что он постарел на шесть или семь лет. Он был плохо выбрит, в мятой одежде; та расхлябанность, что беспокоила меня в нем раньше, теперь, когда он живет один, еще более заметна. Вопреки желанию, я все же согласилась выпить с ним кофе. Стоило внимательно посмотреть ему в глаза, и он уже решил, что мы можем начать все заново. Арменголь тут же изменил тон, пустился в воспоминания, и я почувствовала себя очень неловко. Ведь это было так давно, а он все еще продолжает лелеять надежду. Я отказалась встретиться с ним на следующий день, «чтобы поговорить». Сказала, что у меня много работы, поэтому нет времени, и что в конце следующей недели я уезжаю.

Я не ощущаю себя виноватой, и во мне нет никакой жалости к нему, лишь какое-то гнетущее чувство – так всегда бывает, когда отказываешь кому-то.

18 октября, среда

Сегодня мы открыли выставку со скульптурами Эмилио. Народу меньше, чем ожидалось, и похвалы вялые – всегда скрывающие разочарование. Боюсь, она не будет иметь никакого успеха.

19 октября, четверг

Хочу порвать с Маркосом. Мы снова поссорились, и снова я испытала страх. Почему он меня не бросит, если не может ужиться с моим прошлым? Почему продолжает встречаться со мной и ведет себя то замечательно, то как будто презирает? Сегодня он пришел в студию, когда я его не ждала. Даже не позвонил, чтобы предупредить, как он обычно делает, зная, что я рисую. Вчера у нас был отличный секс. Закончив, мы приняли ванну, а потом, помывшись и потерев друг другу спину и пальцы ног, снова пришли в возбуждение и занялись любовью прямо в воде, как моллюски. Он был восхитителен, очень нежен и, не торопясь, дарил мне свои ласки. Секс для любви – как кислород: он очищает ее от шлаков, лечит и обновляет. Секс может существовать без любви, как в пустыне существует кислород, который никто не использует. Но не могут любовные отношения продержаться без благотворного влияния физического контакта, как не может быть жизни на Луне.

Мне казалось, что в тот вечер закончилась черная полоса, длившаяся уже достаточно долго, но сегодня поняла: это было всего лишь вроде моего последнего желания перед казнью. Сегодня днем в студии Маркос опять был груб и резок со мной, будто решил, что проявил вчера слабость и теперь злился на себя за это. Не могу и не хочу привыкать к переменам в его настроении. Я хотела бы спасти наши отношения. Знаю, что мои чувства к нему воскресли, хотя я считала их погасшими, но если он не расположен принять их, я ничего не могу поделать.

Сказала ему, что в конце этой недели уеду в Бреду одна, что не хочу никого видеть. Что мы оба должны подумать о наших отношениях и решить, стоит ли нам и дальше быть вместе. Маркос смотрел на меня как-то странно, а потом обратил внимание на картину, над которой я работала, последнюю по мотивам наскальных рисунков, словно на ней было изображено нечто, касающееся его. Внезапно я поняла: он думал об Эмилио. Это ревностью вызваны перемены в его настроении. Я вспомнила: накануне днем сказала ему, что Эмилио должен забежать в студию и взять наброски, используемые им для скульптур. Однако тот не пришел. Маркос явился без предупреждения, думая, что Эмилио здесь. Не найдя его, он, по идее, должен был повеселеть, но ревность принимает у него какие-то извращенные формы. Тот, кто страдает такой ревностью, кажется удовлетворенным, лишь убедившись, что действительно имел причину для подозрений.

Я никогда не верила собственникам и ревнивцам, они утверждают, что ревность произрастает исключительно из любви и что доверие – это просто-напросто равнодушие.

Теперь я осталась одна, день непоправимо испорчен – работать уже не буду, так что спустилась в квартиру, вытащила дневник из папиного тайника и принялась писать. Вместо того чтобы ненавидеть его за крик и все эти упреки, скорее я его просто жалею.

Я медлю: не знаю, должна ли продолжать писать такие вещи. Если когда-нибудь опять буду читать эти строки, они вновь причинят мне боль.

20 октября, пятница

Сегодня я предприняла последнюю попытку спасти найми отношения с Маркосом. И потерпела неудачу. Хотя я сказала ему, что в конце недели еду в Бреду, вчера вечером подумала, что мы могли бы поехать вместе. Уже давно мы не проводили двух дней подряд наедине, как прежде. Нам всегда что-нибудь да мешает: то чей-нибудь визит, то телефонный звонок, то срочная работа. Знаю, что это не увлекает его так же, как меня, но ему тоже нравится делать гимнастику и гулять на свежем воздухе. Я подумала: если он согласится проводить меня до пещер, там, наверху, мы сбросим весь этот тяготящий нас балласт прошлого. Я бы показала ему рисунки и объяснила, что, работая над ними, действую вовсе не под диктовку Эмилио и не думаю о нем, что меня вдохновляют магические призраки, расчертившие стены пальцами, смазанными красящим веществом. Призраки более реальные, чем те, которых он себе навыдумывал, потому что они – плод диалога между людьми: человек остановился поговорить возле костра и расстался с кочевым образом жизни, чтобы организовать оседлое племя.

Возможно, он бы понял, насколько важна для меня живопись, и навсегда забыл бы свой притворно-равнодушный тон, с каким время от времени оценивает мою работу, будто это всего лишь хобби, которое я могу бросить безо всякого сожаления.

Я позвонила ему, чтобы предложить поехать вместе, и он согласился прийти. Но, оказавшись здесь, даже не дал мне возможности попытаться что-либо объяснить. А лишь молча смотрел на меня в течение нескольких секунд, с той непроницаемостью, что зачастую заставляет тяготиться его обществом. Это был взгляд незнакомого человека, который я угадала, делая в свое время его портрет. Взгляд, полный презрения. Затем он сказал: «Нет. Завтра я иду к врачу. Нужно сделать анализы». Я спросила, что с ним, нормально ли он себя чувствует, и даже на миг предположила, что его поведение, такое холодное, отчужденное, вызвано какой-то скрываемой от меня проблемой. Но его ответ был резким и сухим – он сказал, что это всего лишь обычное обследование, и я не захотела продолжать разговор. Я встала и ушла в ванную, так как не могла сдержать слез и не желала, чтобы он их заметил. А вернувшись, обнаружила, что он уже исчез.

Купидо уставился в пустоту, думая о последнем абзаце. В нем была половина ответа на вопрос, который он столько раз задавал себе за эти три недели. Детектив снова просмотрел последние строчки и продолжал читать дальше.

Все бесполезно. Чем вежливее и милее я стараюсь быть с ним, тем более он от меня отстраняется. Маркос полон нездоровой и губительной злобы, причем с каждым днем ее становится все больше. Сегодня он показался мне пузырем с горючим материалом, который может взорваться от малейшего контакта с моими руками. Я даже не осмелилась прикоснуться к нему. Не могу понять, чего такого он не может мне простить столько времени.

Я осталась одна, не зная, что делать, и наблюдая, как через оконные стекла сумеречные тени наводняют мой дом.

Я уезжаю в Бреду. Там я всегда счастлива.

Детектив закрыл дневник. Дальше все страницы белели пустотой, но он знал, что случилось. Все это казалось ему мучительно грустным и жестоким. Убить за такую малость... Последние слова Глории: «Я уезжаю в Бреду. Там я всегда счастлива», такие полные надежды, отчаянно контрастировали с тем, что ожидало ее через несколько часов в тиши леса. Он уже знал, кто ее убил, и полагал, что знает как, но не понимал, как это доказать. Купидо поднял голову и оглядел большую гостиную, разделенную на две части раздвижной дверью. Теперь он был один, без Маркоса Англады, и не мог удержаться, чтобы еще раз не пройтись по дому. Все оставалось по-прежнему: картины на стенах, мебель, пинцет для депиляции рядом с зеркальцем, неразгаданный кроссворд в последней газете, холодное молчание выключенных электроприборов. Он открыл шкаф в спальне и провел рукой по блузкам Глории, по ее курткам и брюкам, прикоснулся к дешевым ювелирным изделиям, хранившимся в маленькой деревянной шкатулке. В ванной дух затхлости уже перебивал запах мыла, растрескавшегося в керамической мыльнице. Рикардо открыл флакон духов и ощутил нежный, шелковистый аромат – именно такой он и ожидал найти. Никогда не видев Глорию, он подумал, что хорошо узнал ее – так узнают друг друга мужчина и женщина из разных стран, общающиеся посредством писем и понимающие, что никогда не встретятся. Он знал ее лицо, мог закрыть глаза и восстановить его в памяти; знал ее любимые цвета и запахи, вкусы и то, что она не любила; знал картины, объясняющие ее мировосприятие. Единственное, чего ему недостает, подумал Купидо, – это ее голоса: его он никогда не слышал. Сыщик вернулся в гостиную, к шкафу, где во время первого визита с Англадой заметил несколько видеокассет с надписями, относящимися к путешествиям и ее выставкам. Рядом с кассетами лежали фотоальбомы. Рука детектива замерла на несколько секунд, будто что-то вспоминая, и вернулась назад, к фотографиям. Там должна находиться вторая половина разгадки. Сдерживая легкую дрожь в полных нетерпения пальцах, он по порядку перелистывал твердые картонные страницы, быстрым взглядом осматривая каждую. Купидо хорошо знал, что ищет, ведь в прошлый раз его внимание привлекло то, что на некоторых снимках Глория с Англадой были запечатлены вместе – кто-то ведь должен был их фотографировать. Он нашел ее во втором альбоме. Одинокая фотография, вне всякой серии, словно ею просто добили заканчивавшуюся пленку, а может, она была чьим-то подарком. Они сидели по разные стороны стола в квартире Англады, лицом к лицу, в профиль к фотографу, держались за руки и глядели друг на друга с улыбкой – этот стол явно казался разделяющей их ненавистной помехой. Видимо, это снимок той поры, когда они еще были счастливы вместе. Со стены между двумя окнами на них бесцеремонно глазела сотня крошечных лиц с выпускного фото. Зрачки детектива напряглись, пытаясь рассмотреть маленькие головы в рамке. «Почти тот же возраст, та же ученая степень, тот же город. Возможно, тот же самый факультет. Вот что поменялось вчера в его доме: Англада заменил фотографию своего выпуска портретом, написанным Глорией», – подумал Купидо, вспоминая перемену, произошедшую в квартире адвоката. Он вгляделся в снимок внимательней, но лица получились размытыми, а темная линия букв, тянувшаяся под ними, походила на вереницу муравьев. Уже не боясь шуметь, сыщик порылся в ящиках и нашел лупу. Благодаря ей детали были видны гораздо лучше, но все равно резкость и маленький формат снимка – девять на тринадцать – не позволяли установить что-либо определенное. Он вздохнул, глядя на приведенные в порядок и пронумерованные прозрачные негативы. Купидо просмотрел их на свет лампы, боясь, что это фото окажется чьим-нибудь подарком, и негатива не будет.

Но он был тут, в конце отрезка пленки, которую сыщик вытащил из пакета, не прикасаясь пальцами к эмульсии. Он узнал силуэты Глории и Англады. На негативе у них были белые волосы, серая кожа и беззубые рты, как у мертвецов: лица, очень походили на черепа. В свое время Рикардо занимался кино и фотографией и знал, что может дать негатив, умело помещенный в увеличитель. Он завернул пленку в лист бумаги и спрятал во внутренний карман пиджака. Купидо был уверен, что не ошибается.