День выдался плохой. Хотя занятия начались немногим более месяца назад, ученики были непоседливы, все время чем-то недовольны, спустя рукава делали любую работу и заранее думали о выходных. К маю они будут сыты по горло учебой и окончательно потеряют к ней интерес, который и сейчас-то не очень просматривается. К художественным предметам никто не относился с благоговейным страхом, как, например, к языку или математике, да и требования здесь были минимальные, тем не менее большинство детей отказывались хотя бы пальцем пошевелить ради выполнения даже этого минимума. Поняв, что ключ к успешному проведению занятий лежит не в знаниях преподавателя, а в его умении донести их до учеников, он возненавидел свою профессию. Можно быть гением в живописи и при этом не уметь научить гениальности других. Ему хватило двух или трех курсов, чтобы осознать: глухая стена, выросшая между ним и учениками, не была следствием его неопытности как учителя или неспособности понять, что творится в голове ребенка или подростка, пришедшего получать знания, которые общество считает необходимыми для своей жизнедеятельности; стена возникла из-за решительного отсутствия интереса у его учеников к уху Ван Гога. Разница между зверьми и людьми, думал он, заключается в том, что каждое новое поколение животных вынуждено заново открывать для себя мир – вот они и топчутся на одной и той же ступени эволюционного развития, – в то время как человек передает уже усвоенные знания новым поколениям и продолжает эволюционировать с той точки на дороге открытий, понимаемой нами как цивилизация, на которой остановились его предки. Микроскоп, пенициллин, Дон Кихот, «Менины», римское право, рычаг, письменность или огонь – барьеры, которые ныне рожденный человек уже не должен брать, чтобы шагнуть еще на одну ступеньку вверх по эволюционной лестнице. Его же ученики – это ступень вниз, говорил он себе. Отчаявшись чем-либо их заинтересовать, он вел несколько курсов, которые выбрал просто так, надеясь на установление хотя бы обычных человеческих отношений, вежливых и учтивых, как между незнакомыми людьми. Но и эта линия поведения не принесла желаемого результата. Подростки презирали его, словно нуждались в преподавателях, которым можно перечить, их больше волновало не общение, а возможность при каждом случае выказать учителю свое пренебрежение. В конце концов он пришел к выводу, что никогда не поймет их.

Он открыл дверь своей маленькой квартиры. Есть не хотелось, но заморить червячка все же было необходимо – за весь день он перехватил лишь несколько ломтиков колбасы; их ему подавали с вином, которое он заказывал в первой половине дня в четырех или пяти разных барах, где уже стал завсегдатаем. Он обратил внимание, что некоторые официанты приносят ему заказ еще до того, как он его сделал. Эта профессиональная память раздражала его, потому как он предпочитал оставаться неузнанным.

Он огляделся: маленькая гостиная, незакрытая дверь в спальню, где виднеется незастеленная кровать, кухонный стол заставлен грязными тарелками и стаканами, там и тут на нем валяются остатки еды; края выщерблены – привычка открывать об угол пивные бутылки.

Грязь говорила о его неряшливости и о том, что он ни во что себя не ставит. Все здесь нуждалось в уборке. Квартира была маленькой, мебели – минимум, тем не менее для него это представлялось невыполнимой задачей. В первые месяцы после разрыва с женой он собирался поддерживать здесь хоть какой-то порядок, который помешал бы ему деградировать, как многие другие одинокие люди, которых он знал; минимальные усилия для наведения чистоты и гигиена смогли бы сохранять жилище если не в отличном, то по крайней мере в достойном виде. Но мало-помалу он начал опускать руки, пока не дошел до состояния, близкого к одичалости, и исправить это с каждым днем становилось все труднее. Иногда по ночам он просыпался и, лежа в темноте, вспоминал свою прежнюю жизнь, спокойное благополучие, свою семью – нормальную, как у других, – вполне сносную жену и двоих детей, которых он с каждым месяцем, проведенным вдали от них, любил все меньше, словно любовь тоже была привычкой, укрепляющейся, если ей уделять внимание, и засыхающей в разлуке. Все покатилось под откос, когда он познакомился с Глорией, и остальные женщины стали для него скучными и незначительными, будто существовали лишь для того, чтобы на них он мог тренироваться перед встречей с ней, чтобы на них оттачивать навыки общения. Но этих навыков все равно было недостаточно – он не смог удержать Глорию. После ее ухода другие девушки казались ему неуклюжими копиями. Проведя время с какой-нибудь проституткой, даже не слишком толстой и не очень грязной, да и вообще после любого случайного приключения, он испытывал неизменное желание спустить этих женщин с лестницы. После Глории на любую другую обнаженную женщину он смотрел как на пустое место. И скрыть такую одержимость было невозможно. Брак развалился в какие-то два месяца. А едва ли не через месяц после того, как он разошелся с женой, Глория начала его обманывать.

Он сел в замызганное, обсыпанное крошками кресло и взял газету, чтобы еще раз прочитать о ее смерти. Четыре дня назад, отдавая ключ охраннику в институте, он случайно увидел эту коротенькую заметку в раскрытой газете. Фотографий там не было, только имя и возраст жертвы, да еще упомянуто орудие убийства: пастушеский нож, которым нанесли удар в грудь, а потом смертельный – в шею, самая уязвимая из всех жизненно важных точек, ведь там сосредоточены главные артерии, а кости не защищают их от внешних воздействий.

По его телу снова пробежала дрожь, как в то утро: нож вонзался в его сердце, и тем не менее он чувствовал себя отомщенным.

Подгоняемый жаждой – во рту пересохло, желудок горел, – он направился к холодильнику и вытащил початую бутылку вина. Взглядом поискал чистую рюмку и, не найдя, сделал большой глоток прямо из горлышка; вино звонко забулькало, – казалось, вода падала на горячие камни. Он почувствовал, как винные пары поднялись прямо в голову, притупляя боль потери.

К нему уже так давно никто не приходил, что он испугался резкого звонка в дверь. В другое время он бы подумал, что это хулиганская выходка учеников, раскрывших его адрес, который он хранил в строжайшем секрете, боясь, как бы чего не случилось. Но теперь он знал, что к нему пришли из-за Глории, и снова почувствовал к ней ненависть: даже мертвая, она не оставляла его в покое. Он глотнул еще вина, потом шагнул к двери и отодвинул два засова. Перед ним стоял высокий человек, но отнюдь не угрожающего вида, совсем непохожий на полицейского.

– Мануэль Арменголь?

– Да, – ответил он и про себя выругался, потому что голос его прозвучал уж больно жалобно.

– Меня зовут Рикардо Купидо. Я расследую смерть Глории.

Учитель взглянул на руки визитера, ожидая увидеть что-нибудь угрожающее – жетон или удостоверение.

– Вы из полиции?

– Нет. Я частный детектив.

Купидо ждал вопроса о том, кто его нанял, но человек молча отошел в сторону, давая ему пройти, словно почувствовав облегчение оттого, что он не полицейский. Хозяин предложил сыщику кресло, с которого убрал открытую газету. Купидо мельком увидел заголовок, сообщавший о смерти Глории. Затем взглянул на беспорядок в комнате, незаправленную постель в спальне и открытую бутылку вина на столе, возле которой не было рюмки или стакана. По глазам и по голосу Арменголя он понял, что тот уже выпил. Детектив подождал, пока хозяин достанет из шкафа в гостиной два стакана и сядет перед ним, и спросил:

– Вы знаете, как она умерла?

– Да, прочел совершенно случайно два дня назад в газете, которую мне принесли с опозданием. Печальная неожиданность. Как дурной сон, – ответил Арменголь. У него были желтые, похожие на кукурузные зерна зубы, севший от вина, сигарет и профессиональной деятельности голос и странный, настороженный взгляд отшельника.

Он поднес стакан ко рту и снова выпил. Затем прикурил сигарету и с наслаждением затянулся. Он был из тех курильщиков, глядя на которых тоже очень хочется закурить.

– Кто вам рассказал обо мне?

– Лейтенант, ведущий дело. К вам еще не приходили из полиции?

– Приходили. В институт, где я работаю. По крайней мере, человек был тактичный, – уныло сказал он. – Я решил, на этом все и закончится.

– Все только начинается, – разуверил его Купидо.

Арменголь несколько секунд молча смотрел на сыщика сквозь медленно ползущий к потолку сигаретный дым, думая о том, как следует понимать эти слова. Затем с вызовом произнес:

– Для вас всех я прекрасный подозреваемый: я одинок, одержим ею, и у меня достаточно причин ее ненавидеть.

«Да, выпил он прилично, раз говорит такое», – подумал Купидо, глядя на остатки вина в бутылке.

– Как давно вы ее не видели?

– Давно, очень давно. С самого начала года, наверное, шесть или восемь месяцев. У меня оставались кое-какие ее вещи, я позвонил ей, хотел вернуть. Потом мы не виделись. Это она нарисовала – единственная ее вещь, которую я храню, – сказал он, показав портрет, на котором выглядел лет на десять моложе.

– Это ее работа? – переспросил Купидо.

– Да. Кажется, что я моложе на десять лет, – ответил Арменголь и добавил: – Теперь я уже совсем не тот.

Иногда Купидо задавался вопросом: что толкало некоторых из его клиентов откровенничать с ним – с чужаком, которого они едва знали, – безо всякой тени смущения, как перед священником; что заставляло их раскрывать ему душу, – будь они жертвами абсурдного мошенничества или адюльтера, – ведь о таких вещах часто не рассказывают даже самому лучшему другу. Купидо пришел к выводу, что это происходит оттого, что частный детектив безразличен к морали, а иногда и к законности порученных ему дел, он никогда не ведет себя ни как судья, ни как священник: не обвиняет и не принуждает к раскаянию. Сыщик лишь слушает, соглашается и, как проститутка, выполняет все требования клиента. Всегда, когда ему хорошо платят, конечно.

– Когда она меня оставила, я понял, что старею, – продолжал Арменголь.

Купидо был уверен, что тот слишком много выпил и достаточно одного вопроса, чтобы он начал нудное повествование о своем несчастье. Но после такого трудного дня детектив уже не смог бы терпеливо выслушивать его рассказ.

– Вам знаком этот рисунок? – спросил Рикардо, показывая изображение со значка.

Тот бегло взглянул на него:

– Нет. Первый раз вижу.

Детектив ожидал этого ответа: значок был сделан через несколько месяцев после того, как закончились отношения Арменголя с Глорией. Единственный след, которым располагал Рикардо, казалось, не вел никуда.

– Плохой, кстати, рисунок, – добавил хозяин. – Можно было бы его улучшить.

– Вы тоже рисуете?

– Уже нет. Пытался какое-то время, но потом понял, что, если не умеешь, надо это дело бросать и ограничиться обучением других. Я это понял, когда познакомился с Глорией.

Детектив вопросительно поднял брови.

– Во время занятий мы с учениками обычно ходим на выставки. Галерея не очень далеко, и мы решили пойти туда, хотя я думал, что все это бесполезно, что их опять ничего не заинтересует. Когда мы пришли и начали рассматривать картины, даже наиболее скептично настроенные ребята замолчали, просто не знали, что сказать. Думаю, это был последний раз, когда мне удалось их взволновать. Автор картин – молодая девушка, наблюдала за нашей реакцией. Ей понравилось, что я привел учеников. Мы поболтали, а на следующий день я позвонил ей и пригласил в институт рассказать о своем творчестве. Мне показалось, ее будут слушать с большим вниманием, чем меня. Ну а остальное... можете сами себе представить.

– Как долго это длилось?

Арменголь улыбнулся, как нищий, у которого отобрали тарелку с недоеденной едой. Прежде чем ответить, он снова наполнил стакан.

– Около пяти месяцев. Достаточно долго, чтобы просто так все забыть. Но и достаточно мало, чтобы не тосковать по ней.

– Где вы были в субботу? – спросил вдруг Купидо.

– Спал, – ответил тот покорно, помолчав несколько секунд. – Ночью у меня была бессонница, я плохо себя чувствовал, поэтому спал до середины дня.

Купидо увидел, как руки Арменголя нетерпеливо потянулись к стакану, и спешно захотел покинуть это помещение, закрытое как оранжерея. Шесть дней без курения не прошли даром. Он почувствовал необходимость в свежем и чистом воздухе, ему захотелось выйти на улицу и увидеть счастливые и радостные лица.