Она была худущим долговязым существом, когда выходила за него замуж.
Долговязая, худущая, лицо еще слегка угреватое, и все-таки к тому времени у нее было уже три поклонника.
Один из них учился на почтового инспектора, ее мать находила его сногсшибательным. Отец отстаивал кандидатуру Хайнца. Сама она была ни за того, ни за другого; была ли она за третьего, Кудделя, тоже было не очень ясно. Куддель работал электриком и вечерами готовился к экзаменам на аттестат зрелости. Он был ей чуть ли не по плечо, уже слегка располневший, но зато умел танцевать рок-н-ролл с перекидкой. Она считала его невозможным человеком.
Так прямо и сообщала каждому, у кого была охота ее слушать. По ее словам, можно со смеху помереть — до того этот Куддель невозможный. С ним нигде нельзя появиться. Какой смысл она вкладывала в эти слова, сказать трудно, поскольку сама она частенько появлялась с Кудделем в окрестных ресторанчиках, вернее, она появлялась там так часто, как только могла, точнее же, как мог Куддель. Ему не нужно было долго ее упрашивать. Двум другим поклонникам это давалось куда тяжелее.
Куддель ходил слушать лекции по истории Ганзейского союза. Родители его умерли, и жил он у сестры. После получения аттестата зрелости он собирался поступать на юридический факультет. До экзаменов оставался еще год.
Ей становилось чуточку не по себе, когда она думала о том, сколько разных наук он уже сейчас изучает в школе, а позже-то и вовсе будет учиться в университете. Но так было лишь в мыслях. В действительности же он отнюдь не внушал ей трепета, она поддразнивала его, подшучивала над ним, а стоило ему произнести что-нибудь, начинала хохотать. Ибо у Кудделя был дар подражания. Поразительно, кого он только не изображал — при его-то круглом лице, всклокоченных волосах и маленьких смеющихся глазках. То вдруг принимался есть суп точь-в-точь как сидящий напротив господин со шрамом, то отщипывал малюсенькие кусочки торта, в точности как пожилая дама за соседним столиком. В его присутствии она едва удерживалась от смеха, а иной раз внезапно фыркала или громко, по-детски хохотала. Все это было невозможно.
Иногда она звала его Куртхен, хотя он был на пять лет старше.
К тому же Куртхен умел печь пироги. Собственно говоря, ему бы следовало стать кондитером. Тогда он перестал бы носиться со своими экзаменами на аттестат зрелости. Иногда он приглашал ее к себе домой. Сестра его тоже была далеко не грустного нрава, да и муж ее понимал толк в жизни, так что вечера эти всегда оказывались очень милыми, с непременным глоточком ликера и кофе, с игрой в скат и спортивными новостями по телевизору. Пироги и торты у Кудделя были отменные, а коронным его блюдом считался торт с марципаном.
Вот это номер, ну нет, Куддель совершенно невозможен, постоянно твердила она подругам, нет-нет, ничего серьезного, абсолютно ничего, но при этом начинала улыбаться от одних только воспоминаний.
— Послушай, да ты ведь втрескалась в него по уши, — в конце концов сказала ей одна из подруг.
— Что? Это я втрескалась? Ну уж нет, и вот уж не в него. — Она никак не могла успокоиться.
Теперь мать стирала ей белье, гладила юбки, чистила обувь, а перед каждым свиданием заставляла дочь хотя бы на полчаса прилечь.
— Сон сохраняет красоту, — говорила она.
Марион училась на секретаря-стенографистку. Ей исполнилось девятнадцать, учение подходило к концу, да и в самом деле нельзя же вечно спать на кушетке в гостиной. Возвращаясь домой, она находила на столе бумажки, на которых мать старательно записывала, кто из поклонников звонил. Отец ее работал шофером в одной солидной фирме.
— Пусть делает что хочет, — говорил он время от времени своей жене, — она ведь у нас единственная дочь.
У нее никогда не было брата, но ей казалось, что у них с Кудделем все было, как у брата с сестрой. Танцевал он фантастически, правда обливаясь потом, но зато с диким азартом, заражавшим окружающих. Впрочем, она с удовольствием танцевала и в обнимку, и, когда замечала, что с ним в эти минуты что-то происходит, ей было совсем не противно, не как с другими парнями. Она и не думала отстраняться от него, но продолжала прижиматься в точности как и раньше, только время от времени хихикала и легонько дула ему за воротник, ту да, где — она это знала — ему всегда было щекотно. Он ни разу не пытался залезть к ней под юбку.
У него была совсем особенная привычка сидеть в кино: полулежа, склонив голову ей на плечо. Время от времени, когда на экране становилось скучно, она наклонялась к нему, и они шептались, то и дело целуясь. Это было совсем не то, что с другими парнями, там она чувствовала, как в рот лезет чужой язык и лязгают друг о друга зубы. "Поцелуй братика" — так называла она свою манеру целоваться с Кудделем, и ей ни разу не пришло в голову, что Куддель, быть может, попросту застенчив.
Ее матери Куддель не нравился. Не пара он тебе. В голове ветер. Бродяга. Мать методично записывала телефонные звонки двух других ее поклонников, клала записки с их именами на видное место и неукоснительно требовала соблюдения приличий, то есть хотя бы ответных звонков с ее стороны. Фактически же она вынуждала дочь встречаться и с ними тоже.
Никто об этом не говорил, но, когда Марион закончила учебу, кончилось и кое-что еще. Если, вернувшись с работы, она находила на стуле свою юбку в складку или какую-нибудь из пышных нижних юбок, это означало только одно: в этот вечер очередь была либо за будущим инспектором, либо за тем, вторым. Но раз что-то заканчивалось, то, значит, должно было начаться что-то другое. Только вот что? В любом случае дольше оставаться на кушетке в гостиной она не могла.
А потом наступило то воскресенье. Они с Кудделем отправились загорать на Эльбу. Улеглись на одеяле, которое он принес с собой, и разговаривали друг с другом так, будто каждый лежал в своей постели. Как перед сном. После она не могла припомнить, сказала ли в тот день что-нибудь особенное.
Вдруг она выпрямилась. Взглянула на него сверху вниз.
— Да ты не в своем уме, — сказала она.
Небо вдруг потемнело.
— Чего ты, собственно, от меня хочешь?
И все кончилось.
Что он ей ответил, она уже не слышала. Они отвернулись друг от друга. Стало прохладно, они оделись.
— Пойдем все-таки поедим, — сказал он.
В ресторанчике она снова повеселела. После того как у них приняли заказ, она взяла сумочку и пошла в туалет. Их столик был неподалеку от лестницы, которая вела к туалетным комнатам, и Куддель вдруг услышал ее крик. Он бросился по лестнице вниз. Она колотила изнутри кулаками по двери и кричала:
— Отоприте! Отоприте!
Сбежался народ, один из кельнеров помчался за инструментами. Куддель подтянулся на двери, перелез через переборку и спрыгнул вниз. Она видела, как он устремился к ней сверху, но уже не сознавала, что это он. Она кричала.
Он открыл дверь и вытащил ее оттуда. С таким же успехом она могла сделать это сама. Дверь была не заперта.
Один из кельнеров вызвал такси, Куддель расплатился, усадил ее в машину. Она все еще плакала. Плакала всю дорогу, но уже с облегчением. И, плача, гладила его по лицу. Он должен простить ее, он не может сердиться, пусть он пообещает, что простит ее. В тот же вечер она написала ему прощальное письмо.
Будущего почтового инспектора она отшила на следующий день, с Хайнцем же быстро нашла общий язык.
У нее будто гора свалилась с плеч. Она сияла. Было совершенно ясно, чего хотел этот молчаливый парень: ему надоело скитаться по чужим углам, он хотел вырваться оттуда. И так же ясно было, чего хотела она: избавиться от кушетки в гостиной, вырваться из этой стандартной двухкомнатной квартиры. Они были гармоничной парой.
Они были красивой парой. Он выше ее, ровно настолько, насколько надо, мускулистый парень, всегда тщательно и скромно одетый, никакого сравнения с Кудделем — тот вечно потел и время от времени приходилось подбирать ему галстуки.
— Дело ваше, — сказала мать. — По крайней мере наконец-то определенность в отношениях.
У нее были и другие основания быть довольной. Дочку по вечерам пунктуально препровождали домой. Будущий зять вел здоровый образ жизни, не пил, не курил, рано ложился спать. Порой это даже вселяло в нее недоверие и раздражительность. Против него нельзя было ничегошеньки возразить. Дочь, правда, слегка огорчалась из-за столь нетерпимого отношения к алкоголю. Он мог бы спокойно выпить разок что-нибудь. Выйти из своей скорлупы, как говорится.
В конце концов он признался, что занимается боксом у "Гамбургских соколов". К его глубочайшему разочарованию, это не произвело на нее мало-мальски заметного впечатления. Он пригласил ее вместе с подругой Лорой на соревнования.
Поначалу она находила все это разве что забавным. Как двое парней расселись там, наверху, по своим углам, и как их со всех сторон обхаживали. Как лысый пузатый мужчина подозвал их к себе, о чем-то пошептался с ними в центре ринга, как потом оба молодцевато поклонились сидящим в зале (сначала в одну, потом в другую сторону), как затем ударил гонг и они бросились друг на друга, как потрясали затянутыми в перчатки кулаками, а потом — бац! — смазали друг другу по физиономии.
Но уже чуть позже, когда зал взревел и до нее донеслось тяжелое дыхание, топот ног и дробь первых попаданий, желание смеяться исчезло. Лоре пришлось удерживать ее; это же абсурд, это безумие, твердила она. Марион бы тут же выбежала вон, если б не его выступление.
Это был один из лучших его боев. Он показал, на что способен, он был в блестящей спортивной форме. У противника шансов не было никаких, и Хайнц покончил с ним уже в начале второго раунда.
Позже все собрались в "Уголке спортсмена" за стаканами с яблочным соком, парни снова переоделись в выходные костюмы и производили впечатление людей милых и безобидных, а ведь совсем недавно — так по крайней мере казалось ей — избивали друг друга до полусмерти. Страх еще сидел в ней. Все это было нелепо и ужасно по-детски, от этого она его со временем отучит, но что ее по-настоящему испугало — это жестокость, которая вдруг вырвалась на поверхность, особенно у него. Она то и дело невольно косилась на Хайнца.
Что ж, думала она, теперь понятно, почему он не предпринял ни одной серьезной попытки переспать с ней. Видимо, по каким-то туманным для нее соображениям это считалось нездоровым, расслабляющим. Но она отучит его от этого бокса.
А потом была свадьба. А потом они остались наедине.
А вечером появилась эта рука.
Выключив свет и лежа в постели, они еще продолжали начатый разговор, и вот тут-то появилась рука. Рука ощупывала ее. Рука не хотела ничего говорить. Рука хотела что-то выведать. Она не была назойливой, скорее холодной и любопытной.
Она лежала не шевелясь. Внушала себе, что рука его, а вовсе не чья-то чужая, лишенная тела, отрубленная, но еще живая, которая ползла на пальцах все дальше, проскальзывала под одеяло, под ее ночную рубашку, с холодным любопытством кралась по ее телу.
Еще секунда, и она бы закричала, но удержалась и в последний миг судорожно выдавила: "Иди ко мне". Что за этим последовало, было больно, и она сама, пожалуй, совершенно в этом не участвовала. И все же сильное мускулистое тело мужа было явью, как и мимолетное ощущение, будто ее пронзили насквозь. Когда он заскрежетал зубами, она тоже откинула голову вбок.
Скоро она поняла, что беременна.
Во время беременности она отталкивала тянущуюся руку.
Сдав экзамены на стенографистку, она осталась на том же предприятии. Но когда была на третьем месяце, Хайнц настоял, что бы она бросила работу. По утрам, съев приготовленный ею завтрак, он уходил на работу, а она теперь подолгу, уставясь в одну точку, сидела на кухне, куда с заднего двора, похожего на колодец, с трудом проникал серый утренний свет.
Сразу после свадьбы они стали вести себя по образу и подобию своих родителей. Он: отпереть своим ключом входную дверь, оставить на вешалке куртку и шапку, снять ботинки, вымыть руки, потом пройти с сумкой на кухню и громко сказать "добрый вечер", затем проглядеть почту, уже приготовленную для него на столе, взять газету, придвинуть к столу стул и наконец-то углубиться в газету как следует.
Она: все время в хлопотах, ужин сейчас будет готов, на ней свежая блузка. Короткие вопросы, обращенные к нему, но только такие, на которые можно ответить "да" или "нет". Потом накрыть на стол, но не слишком быстро, так, чтобы он успел просмотреть наиболее важные новости, прежде чем она скажет: ну, а теперь отложи-ка газету, еда на столе. Пищи для разговоров было пока в избытке. Им досталась страшно запущенная квартира в старом доме, на первом этаже, с печным отоплением, работы здесь хватит еще на долгие месяцы. Кроме того, надо было обсудить очередные покупки, взносы за кредит и возможности получить скидку.
Будто одеялом, укрылись они этими накатанными стереотипами поведения, мышления и речи. А она еще постаралась натянуть на себя это одеяло с головой, укрыться так, чтобы не оставалось ни малейшего просвета.
Он говорил мало, как правило кратко, всегда с оттенком превосходства, без тени юмора, в лучшем случае насмешливо улыбаясь, а то и вовсе резко и язвительно. Она заметила, что он был очень раним. Не подпускал близко к себе. Этот человек был чужим не только для нее, он был чужим и для самого себя.
У нее развилась обычная в таких случаях маниакальная страсть к чистоте и порядку. Одна-единственная пылинка уже действовала ей на нервы. В конце концов хоть чем-то она должна оправдывать свое существование. Дрессировку по поводу чистоты он сносил безропотно. Ему это даже льстило. Все шло как надо.
А потом внутри у нее что-то стало расти. Живот округлился. Теперь она уже стеснялась появляться на улице. Ему приходилось самому покупать все необходимое. Случалось, она неделями не выходила из квартиры. Самочувствие было скверное, ее тошнило, она с отвращением глотала еду, но то, что пряталось внутри, сидело в ней прочно, росло, непрерывно увеличиваясь в размерах. Она чувствовала, как сама все больше и больше отступает на второй план, становится лишь сосудом, оболочкой для этого чего-то. Чувствовала, как существо, живущее у нее внутри, постепенно завладевает ею.
Хотя она могла в любой момент выйти на улицу, ей постоянно казалось, будто она заперта в четырех стенах. У нее даже возникло подозрение, что она сходит с ума. И тем не менее она бы не поверила, если бы ей сказали, что она точно описывает наиболее характерные признаки своего состояния.
Нередко она часами сидела на одном месте, тупо уставясь в одну точку.
— Хайнц, — спрашивала она время от времени, — ты уже здесь?
А потом пришел день, когда она ринулась вон из квартиры.
О том, что за этим последовало, у нее сохранились лишь самые смутные воспоминания, сплошная неразбериха и путаница, опомнилась она только в такси, которое везло ее домой, к матери.
— Что случилось? — спросила мать. — Перестань реветь и скажи, что случилось. Тебе нужно выговориться… Все точно так всегда и бывает, когда ждешь ребенка.
Наконец она резко схватила ее за руку:
— Ну вот что, с меня довольно. Ты снова отправишься туда, откуда сбежала и где твое настоящее место. К своему мужу.
Она вызвала такси и отвезла ее обратно. Хорошо хоть позвонила Хайнцу на работу и до его прихода осталась у нее.
В последний месяц ее беременности он взял очередной отпуск, потом добавил к нему еще один, за свой счет. Он ходил в магазин, убирал квартиру, помогал готовить еду.
Но дело было даже не в его помощи. Главное — он был рядом и не уходил в другую комнату, а если и уходил, то так, что оставался у нее на глазах. Постепенно она успокоилась. Он не задавал никаких вопросов, и это связывало их гораздо сильнее любых жестов и слов.
Он изменился. Беззащитность Марион вызывала в нем особенную нежность, ему хотелось прикоснуться к ней, приласкать — просто так, без всякой задней мысли. И все это молча, с помощью им одним понятных знаков. Теперь он и ей позволял дотрагиваться до себя. Как бы в награду, в благодарность, которую он заслужил и от которой не вправе отказываться. Однажды вечером, когда оба сидели на тахте перед телевизором, она обняла его и положила его голову к себе на колени. Теперь по вечерам она частенько забиралась к нему в постель. Поворачивалась к Хайнцу спиной, он прижимался к ней, обнимал рукой ее живот, и так они засыпали. Она впала в какую-то ленивую мечтательность, ей хотелось, чтобы так было всегда.
Роды походили на пробуждение, болезненное пробуждение, сопровождаемое пронзительным криком. На третий день она разразилась слезами. Медсестра объяснила, что это связано с гормональной перестройкой организма и поэтому вполне естественно, но она продолжала целыми днями плакать.
Из больницы ее забирали торжественно: муж, отец, свекор, мать. Были цветы и дома шампанское. Ребенка несла ее мать. Она же в первый раз выкупала его, в первый раз сменила пеленки, в первый раз дала соску. А потом наконец-то все разошлись, Хайнц отправился на работу, и она осталась один на один с этим маленьким кусочком мяса, посапывавшим среди подушек. Она сидела и не могла пошевельнуться. Давно пора было развернуть ребенка, перепеленать, покормить. Но она не решалась к нему прикоснуться. Ей казалось, что она непременно его уронит. Лишь когда младенец проснулся и зашелся от истошного плача, она заставила себя взять его на руки.
Разумеется, со временем она стала такой же примерной матерью, какой была домохозяйкой. К тому же теперь она кое-что значила и сама по себе. Она ощущала это дома, в магазинах, на улице. Она уже не иждивенка, она расплатилась за все сполна, расплачивалась изо дня в день. И в сравнении с Хайнцем она тоже кое-что значила. В доме распоряжалась теперь только она, и больше никто. В то время она сильно прибавила в весе и за год превратилась в крупную пышную женщину с открытым и уверенным выражением лица.
Хайнц был в сумасшедшем восторге от младенца и гордился буквально до смешного. Не отец, а прямо любовник: он домогался от малышки внимания, ревновал, обижался, таял от восторга, если ребенок соизволял принять его поклонение, надолго погружался в мрачное раздумье, когда тщеславный и непостоянный младенец отдавал предпочтение другим. В нем вдруг открылся совсем иной человек, жаждущий заботы и любви не меньше, чем ребенок. Подчас это выглядело весьма по-детски, но за всем этим угадывалась такая естественная человеческая потребность, что Марион остерегалась иронизировать по этому поводу. Ведь тем самым лишний раз подтверждалось и ее материнское достоинство. В результате кое-что перепадало и ей как женщине. Бесконечные разговоры о Рите, о ее болезнях, о ее первых успехах и трудностях, прежде всего, конечно, о ее полнейшей исключительности и совершенно потрясающем очаровании продолжались и в постели, и нередко именно после таких разговоров он приходил к ней (больше он уже не посылал вперед себя руку). Чуточку нежности и бережной заботы, что он в избытке припас для Риты, пошло на пользу и ей. Мало-помалу эти "детские разговоры" обернулись своего рода прелюдией, которая создавала определенное настроение и облегчала ему приход к ней. Физическая близость как таковая постепенно перестала пугать ее, она даже начала испытывать смутное удовольствие, да-да, и порой, когда они лежали рядом, ловила себя на мысли, что ждет его.
Однако она была весьма далека от того, чтобы придавать сексуальным проблемам какое-то исключительное значение. Существовали куда более важные вещи: у него была работа, его там уважали, он прилично зарабатывал, квартира у них содержалась в образцовом порядке, и они были в состоянии регулярно выплачивать рассрочку. Вот то главное, что она ценила в муже, а весь этот секс — в конце концов сугубо мужская забота. Хотя и здесь все могло бы измениться, прояви он чуть больше терпения и настойчивости.
И еще одно: она не имела права говорить "нет". В постели она должна быть всегда к его услугам, точно так же как обед, который всегда должен к его приходу стоять на столе. Поскольку он не разрешил ей вернуться на работу (Рите необходим хороший уход), это тоже вошло в круг домашних обязанностей, да, в сущности, их было не так уж и много. И вообще, разве она не была прекрасно устроена? По мере того как Рита становилась старше и хлопот оставалось все меньше, она все чаще и отчетливее сознавала, что он содержит ее как некую роскошь, которую вполне может себе позволить.
Ибо он гордился, что его жена не работала. Он раздался в плечах, стал массивнее. Усердие и педантичность Курта он воспринимал с юмором: дескать, какая ерунда, я лично выше этого; хвастовство Гюнтера вызывало у него сдержанную насмешку; к Инге он относился галантно и в то же время по-товарищески, к своей жене — дружески, но не без твердости. Мужчина, уверенный в своих силах и в себе самом, из тех, что с удовольствием прогуливаются по воскресеньям после обеда в обществе собственной жены и ребенка.
Он любил ходить в гости с женой. И Марион замечала, что он гордится ею. Иногда, сидя за столом и разговаривая с другими, он невзначай клал руку ей на плечо. При этом она чувствовала только одно: рука была тяжелой. Ей все завидовали. Если бы она задалась целью извлечь выгоду из этой ситуации, она могла бы поздравить себя с успехом. Но она думала лишь о том, что у нее чересчур много свободного времени, и, когда по вечерам радостно встречала его, разговор их невольно приобретал оттенок соревнования: что сделал сегодня он, что сделала сегодня она. На фоне этих ложных отношений любое проявление чувства к нему мало-помалу превратилось в этакую ответную услугу. Время от времени, переодеваясь вечером к его приходу, она ловила себя на мысли, что во всем этом есть что-то непристойное, продажное.
Чувство вины, как плесень, разъедало любую мысль, касавшуюся непосредственно ее самой. Красиво одеваться, тратить на себя деньги — все чаще она находила этому одно-единственное объяснение: ему так хочется видеть свою жену хорошо одетой. Когда они шли куда-нибудь с Куртом, Ингой и Гюнтером, она делалась все более молчаливой, в точности как Инга, которая теперь говорила, только если к ней обращались. И когда он обнимал ее за плечи, она продолжала сидеть, потупив взгляд, со скромной, глуповатой улыбкой на лице.
Когда Рите исполнилось четыре года, они впервые отправились в отпуск. Купили в туристском агентстве "Неккерман" путевку в Малагу — три недели с полным пансионом. Всю первую неделю они, как по обязанности, сновали туда-сюда между пляжем, отелем и баром, наживали солнечные ожоги, залечивали их, становились, как и положено, день ото дня смуглее и точно так же, как супруги из соседнего номера, с чьими детьми подружилась Рита, были убеждены, что отпуск начался изумительно.
Но однажды утром — пора было спускаться к завтраку, и Рита давно убежала к своим новым друзьям — они остались в постели. Нечто вроде попытки встать они все же предприняли: слегка оторвали головы от подушек, с трудом разлепили опухшие веки, опять эта проклятая жарища, и тут со словами "а пошли вы все" Хайнц улегся снова. Когда соседи прокричали из-за стены: "Мы пошли, Рита с нами", — они уже опять заснули.
Проснулись они около одиннадцати. В щель между портьерами светило раскаленное солнце. В комнате, однако, царил зеленоватый сумрак.
— На завтрак мы все равно опоздали, — сказала Марион.
— Ты что, хочешь есть?
— Не-ет, — ответила она.
Смеясь, они повернулись лицом друг к другу. И взглянули друг другу в глаза.
— Приготовить кофе? — сказала она, смутившись.
— Лежи, я сам, — ответил он, достал из-под кровати маленький чемодан и направился в ванную с котелком для воды, кипятильником и чашками.
Они взяли с собой уйму разного снаряжения (ведь, что ни говори, в Испанию едем), будто собрались по крайней мере в Африку, на сафари. Каково же было их удивление, когда прямо из аэропорта автобус марки "мерседес" доставил их к двенадцатиэтажному отелю из стекла и бетона, который внутри выглядел в точности как на рекламных проспектах.
— Да здесь все как по расписанию, — сказала она в первый день слегка разочарованно.
Держа в руках наполненный котелок, кипятильник и две вымытые чашки, он вышел из ванной, и тут она тихо засмеялась. Сидела в постели, зажав под мышками полотенце, и смеялась. Он остановился. В одной руке он держал котелок и кипятильник, в другой — чашки и тут вдруг сообразил, что совершенно раздет. Он глянул вниз.
— Это все от переизбытка жидкости — сказал он решительно.
— От переизбытка чего?
— Это когда утром нужно кое-куда — сказал он и двинулся дальше: поставил котелок на тарелку, стоявшую на комоде, включил в сеть кипятильник и наконец повернулся к ней спиной.
Потом торопливо скрылся в ванной и притворил за собой дверь. Вышел он, однако, без купального халата, все еще голый. И скользнул под простыню.
— Теперь этого нет, — сказал он.
— Переизбытка жидкости, — уточнила она.
Оба едва сдерживали смех, сами не зная почему. Когда вода вскипела, он заварил растворимый кофе, положил на постель пачку Ритиного печенья и подал ей чашку; ей оставалось только повернуться к нему и протянуть руку. Так она и сделала, а взгляд ее между тем скользнул по нему; она оперлась на другую руку, и полотенце тут же съехало у нее с груди.
Они не только были наедине, они вдруг отчетливо осознали свою наготу.
Самым холодным помещением в их доме была спальня. У кого дома печное отопление, тот легко утешается мыслью, что спать в прохладе полезно. Но здесь вся ее коллекция уютных фланелевых пижам так и осталась лежать на дне чемодана. Здесь и простыня была не нужна.
— Принеси мне расческу, — сказала она.
Он вышел, зная, что она провожает его взглядом.
Она причесывалась. Счесывала всю свою химию. Груди ее при этом колыхались вверх и вниз, маленькими встречными толчками. Она расчесала волосы так, что они легли на плечи.
— Поди-ка сюда, — позвала Марион.
Она причесала и его. Перед глазами у нее были его волосы, время от времени она поворачивала его к себе лицом и заглядывала ему в глаза. С длинными волосами у нее был совсем другой вид. Иногда они касались друг друга.
— Пойду побреюсь, — сказал он.
— Ну сколько можно, — крикнула она. — Иди же наконец!
Но потом сама пришла в ванную и слегка отодвинула его бедром в сторону от умывальника.
— Дай мне местечко, я тоже хочу почистить зубы.
Он принял душ. С таким же успехом можно было обтереться полотенцем в ванной, но он прошел в комнату, где она убирала чашки, кипятильник, пачку печенья. И она, приняв душ, тоже могла бы обсушиться в ванной, но точно так же вернулась в комнату, где он как раз закурил первую сигарету и теперь осторожно выглядывал через щель между портьерами наружу, в жарищу, рассматривая двенадцатиэтажный отель напротив. Стоя рядом с ним, она обтерлась полотенцем со всей тщательностью: грудь, руки, бедра.
Они словно заново учились ходить обнаженными под взглядами друг друга. И изобретали для этого всевозможные предлоги вроде уборки комнаты или заправки постели. В открытую балконную дверь врывался сухой горячий ветер. Их пуританские сомнения, можно ли считать красивым обнаженное человеческое тело, улетучились. Когда они наконец спустились вниз, оба были в легком изнеможении, как будто долго любили друг друга.
Соседи с малышами были благословением небес.
— Не беспокойтесь, — говорила женщина. — С тех пор как появилась Рита, наши не дерутся. А это блаженство, скажу я вам.
У нее был бойкий взгляд, который схватывал все на лету.
К завтраку они теперь не спускались. Уже чуть ли не перед самым обедом они покидали зеленые сумерки своей комнаты, поспешно пересекали раскаленную бетонную площадку гостиничного комплекса и погружались в отдающую затхлостью прохладу старого города. На пляж они приходили теперь, когда жара начинала спадать и первые пары устало тащились назад в отель. Под воздействием солнца кожа у них изменилась, стала сухой и шелковистой, и теперь, когда они появлялись на пляже, Рита с восторгом кидалась на них не только от радости встречи. Пока девчушка кувыркалась на нем, а он слегка щекотал ее, отталкивая и в то же время крепко прижимая, пока он ощущал на себе ее маленькое тельце, а иногда и плотное тело Марион, которую Рита звала на помощь, пока они с визгом катались все вместе по песку, он спрашивал себя: интересно, а что чувствует ребенок, так вот зарывшись в их теплые тела?
Может быть, ощущение это сравнимо с тем, какое он испытал, купаясь нагишом? Марион испробовала это первая. Пляж уже почти опустел. Она плавала и вдруг издала несколько коротких ликующих криков. Он встал, и тут она показала ему какой-то предмет, который он поначалу принял за непонятную находку. Он прошлепал по воде к ней поближе, а она выбросила на отмель черный комочек — свой купальный костюм.
Она барахталась, кричала, плавала вокруг него маленькими кругами. Он пошел к ней навстречу с купальным полотенцем в руках и вытащил ее. Она пробыла в воде слишком долго. Ее била дрожь, и он отвел ее на пляж. Растер досуха; от холода у нее зуб на зуб не попадал.
Одна картина из этого времени навсегда осталась у него в памяти: легкая волна бежит по воде, подкатывается ближе, растет, образует гребень, выгибается вовнутрь, еще секунда — и она с шумом и брызгами разобьется о берег, вот в этот-то краткий миг он замечает на самой верхушке гребня, в светло-зеленой, пронизанной солнцем воде барахтающуюся серебряную рыбку.
Вечерами они по большей части отправлялись куда-нибудь вместе с соседями. Риту тогда укладывали спать с их детьми, а вернувшись, они переносили ее к себе. У него еще сохранилась привычка, разговаривая с другими, обнимать Марион за плечи. Она набрала с собой много тряпок, но каждый раз, когда они вечером сидели в полумраке бара, где все ткани приобретали зеленоватый оттенок, на ней было одно и то же платье, с большим вырезом на спине. Его рука покоилась у нее на обнаженном плече, ее — у него на колене.
Когда пришло время укладывать вещи, у всех стоял комок в горле. Они завидовали Рите; она-то хоть могла реветь вдоволь. А потом, как во сне, Марион снова уныло осматривалась в своей квартире. Рита опять расплакалась, и на миг они тоже растерялись.
А это означало, что надо взять себя в руки. То есть поставить на плиту воду, распаковать чемоданы, просмотреть почту. Это и был тот самый толчок, который все вернул на привычные рельсы. Им хотелось поскорее проявить диапозитивы. Они продемонстрировали их Курту, Инге и Гюнтеру, а иной раз по вечерам смотрели их вдвоем и видели Риту, себя самих на пляже, в отеле, в автобусе, на мулах и снова на пляже. Но им-то хотелось увидеть совсем другое, а это другое уходило все дальше и дальше, и в конце концов у них просто остались слайды, которые есть почти у всех, — у одних с видами Бадена, Балтийского моря, у других с купанием в бассейне или на Плонском озере.
Они надеялись на следующий отпуск, но так, как в тот единственный, первый, больше никогда не было. Когда Рите исполнилось шесть лет, Марион снова забеременела. Она забыла принять противозачаточную таблетку. Так по крайней мере она это объяснила и, к полнейшему изумлению Хайнца, сохранила беременность. Но и тут все было по-другому. Видимо, в точности ничто никогда не повторяется. Как все сложилось у них потом, так и осталось. Семь однообразных, похожих друг на друга лет, различаемых разве что по возрасту детей.
До того момента, как он потерял работу.