Когда Марион обнаружила на вешалке конверт с запиской, она поначалу вела себя так, будто ничего не произошло. Сняла пальто, повесила его на плечики (чего прежде никогда не делала), прошла на кухню, убрала в холодильник продукты, почистила овощи, приготовила ужин. И лишь за ужином сообщила новость детям.
— Кстати, отец от нас уехал. — Она рассмеялась. — Да, просто так. Забрал вещи и уехал. Куда — он не сообщил.
Она снова рассмеялась.
Но потом вдруг перешла на крик:
— Ну что вы на меня уставились? Чем я виновата? Что он делал для вас как отец? А для меня?
Карстен быстро скрылся в своей комнате, потом Рита медленно поднялась и тоже вышла.
Надо было сказать им об этом после ужина, подумала она, сидя за кухонным столом. А теперь получилось, что я зря готовила.
Когда на следующее утро она рассказывала об этом Ирене (найдя конверт, она не кинулась тут же к телефону), ее опять одолел этот судорожный смех. Не нужны ей никакие утешения. Если она и смеялась, то вовсе не от огорчения — ведь этот нелепый отъезд просто смешон. Даже не верится. Быть такого не может.
— Он пишет, что позвонит, — сказала она детям. — Значит, подождем.
Но однажды вечером, когда она вернулась домой и не застала ни Карстена, ни Риты, у нее вдруг возникло ощущение, что кто-то побывал в квартире.
Она не подумала, что здесь был Хайнц (ключи ведь были только у него), она подумала: кто-то побывал в квартире.
Впрочем, горстка пепла в блестящей пепельнице с таким же успехом могла быть и от ее сигареты, и сдвинуть стул могла тоже она сама. Она была, правда, уверена, что вчера вечером убрала журналы на место, но, конечно же, могла и ошибаться.
Она стояла посреди квартиры и озиралась по сторонам. Кто-то здесь побывал, думала она, и ей вдруг почудилось, что этот неведомый кто-то все еще тут. Она прошлась по комнатам. Осмотрела всю мебель, каждую вещь. Выдвигала ящики, открывала шкафы и комоды. Но ничего не трогала. Как будто осматривала чужую квартиру. Ей хотелось, чтоб дети скорее вернулись. И внезапно ни с того ни с сего ей представилось, что она снова сидит в совершенно темном чулане, куда ее заперла мать. Ей было тогда тринадцать лет.
Наконец пришел Карстен.
Если к моменту ее возвращения дети были дома, ей бывало спокойно. По крайней мере в первый момент. Потом, глядя на них, она думала: если б вы только знали.
— Что это с тобой? — спросил ее однажды Карстен.
Кривая улыбка прочно застыла у нее на лице. Когда детей не было дома, она старалась не заходить в комнаты, сидела только на кухне. Сначала она подыскивала себе занятия, устраивала стирку, готовила впрок, но потом уже просто сидела, прислушиваясь к домашним звукам. В конце концов она вообще перестала подниматься в квартиру, пока в окнах не зажигался свет: бродила по улицам или просиживала в молочном баре на углу.
Она установила новый замок.
Ирена обещала никому не говорить ни слова. Но и без того люди стали что-то замечать. "Марион, да что случилось? Скажи же наконец". Потом это прекратилось. Наверное, Нойбергерша проболталась. (Или Ирена?) В молчании сквозило полное безразличие. Вокруг образовалась пустота. На выборах профсоюзных уполномоченных она отвела свою кандидатуру. Ее пытались уговорить, но она, казалось, ничего не слышала.
Когда она пришла в банк — вскоре после того, как установила новый замок, — оказалось, что ее текущий счет закрыт.
Чек исчез в кассовом компьютере и благополучно вернулся назад, но потом чиновник вдруг насторожился, покинул свою кабину из пуленепробиваемого стекла и начал о чем-то шептаться с другой сотрудницей.
— Фрау Маттек? — Служащая отвела ее в сторону.
Когда она поняла, что случилось, внутри у нее все оборвалось. Она видела шевелящиеся губы молодой женщины, но ничего уже не слышала. Словно кто-то выключил звук, оставив на экране только изображение.
Марион видела, как молодая женщина принесла формуляры, как заполнила их и выписала чек на те последние деньги, что еще оставались у нее на счете, — постепенно слух к ней вернулся.
— Распишитесь вот здесь, — услышала она, — и здесь.
Марион указала адрес своего предприятия. Девушка обещала проследить, чтобы отныне ее жалованье переводили на другой счет. Она сама подошла с чеком к кассе и получила для нее деньги, пересчитала их у нее на глазах, а на прощание даже пожала ей руку.
Карстен больше близко ее к себе не подпускал. От малейшего упрека он ударялся в слезы. Рита теперь регулярно помогала ему готовить домашние задания. А иногда даже брала его с собой в кафе-мороженое. Марион перестала интересоваться ее собственными уроками. Она чувствовала, что дети наблюдают за ней.
Она стала ходить в другой магазин после того, как торговка овощами из угловой лавки спросила ее однажды:
— А что поделывает ваш супруг? Я так давно его не видела.
После ухода Хайнца она не убрала белье с его постели.
Как-то вечером она нашла под подушкой его пижаму. Прижалась к ней лицом. И долго так сидела.
Конечно, Карстен и Рита мало-помалу привыкли к новому положению. Приспособились по мере возможности, а это значило, что время от времени, забыв обо всем, они смеялись, слушали пластинки, дурачились. Ей казалось, будто они издеваются над ней. Теперь над ней издевались уже собственные дети.
Когда вечерами они подолгу не являлись домой, она спрашивала себя, где они могут быть. Потом допытывалась у них. Но все меньше им верила. Они лгали. В конце концов она убедила себя — другого объяснения просто не могло быть, — что они встречались с ним. Это было решение загадки. Они тайно встречались с отцом.
Приглашений Ирены она давно уже стала избегать. Когда Ирена попыталась было настаивать, она сказала:
— Только не надо ничего изображать. — А когда Ирена не поняла, добавила: — Не трать понапрасну силы. Я не так глупа, как вы думаете. Можешь передать ему большой привет, и детям тоже. И бросьте ломать комедию.
Из головы у нее не шло детское воспоминание о том, как она сидела под замком в чулане. Она уже не помнила, почему мать ее заперла, запомнились почему-то лишь коричневые вельветовые брюки, которые были на ней в тот день. Тогда она почти все время носила брюки, а эти коричневые вельветовые были ее любимыми, в них она впервые ощутила себя настоящей женщиной. Должно быть, она натворила тогда что-то ужасное, вот ее и заперли.
А потом начались телефонные звонки.
Она снимала трубку, называла себя, но никто не отвечал. А через некоторое время раздавались гудки.
Телефон звонил большей частью по вечерам, после девяти, иногда даже ночью. Она не бросала трубку, хотя никто не отвечал. Она прислушивалась. Кто-то ведь был на другом конце провода. Они будто выслеживали друг друга.
— Передай ему, чтобы он это прекратил, — сказала она в конце концов Ирене. — Иначе я обращусь в полицию. И еще он должен бросить ходить за мной по пятам.
Теперь, когда звонил телефон, она не снимала трубку. Тогда на улице у нее стало возникать ощущение, будто кто-то ее преследует. Однажды ей показалось, что она его поймала. Он делал вид, что внимательно изучает витрину. Она схватила его за руку, но это оказался незнакомый человек.
Теперь она почти не выходила из квартиры, в магазин посылала Риту или Карстена. А как-то утром дети не застали ее, как обычно, на кухне.
Марион заперлась в спальне.
Они стучали, но она только повторяла:
— Оставьте меня в покое.
В конце концов Карстену пришла в голову хорошая мысль: нужно позвонить бабушке.
Бабушка приехала вечером, из Зольтау, где она жила у своей сестры с тех пор, как овдовела. Она выслушала все подробности, потом подошла к спальне.
— Сию же минуту отопри, Марион.
Она ждала, не повторяя приказания. Наконец дверь была отперта. Она вошла и включила свет. Марион, натянув одеяло до подбородка, съежившись, сидела в изголовье.
— Теперь давай-ка ложись, — сказала мать. — У тебя озноб. Я приготовлю тебе грелку.
Она велела дочери вытянуться на постели, укрыла ее, приготовила ей грелку, а затем и куриный бульон, и Марион беспрекословно позволила укрыть себя одеялом, согреть, накормить, она лежала расслабленная, обессиленная, измотанная, она была не в состоянии говорить, но уже могла улыбаться, пусть даже сквозь слезы, которые теперь ничего не значили, просто текли сами собой, главное же было, что мать не отталкивала ее руку. Она могла бы лежать так долго-долго.
Пока в дверях не появился врач.
Марион приподнялась на постели. Но, поняв в чем дело, откинула одеяло, встала и начала одеваться.
— От меня ушел муж, — сказала она врачу. Вот и все. А вообще я вполне здорова.
Она повернулась к матери спиной, и в этот момент позади раздался стон. Врач оттолкнул ее в сторону. Мать с посиневшими губами свешивалась со стула.
— Помогите мне, — сказал врач.
— Это астма, — сказала Марион.
Врач пощупал пульс, измерил давление, потом достал шприц и ампулы. Марион застегивала свое платье. Мать тяжело дышала.
— Два дня ей нельзя вставать с постели, — сказал врач, выписывая рецепт. И уже на ходу: — А вы в самом деле хорошо себя чувствуете?
— Мне бы нужно немного отдохнуть, — сказала Марион, — и чтобы при этом кто-нибудь обо мне заботился. А теперь она лежит в постели на моем месте. И так было всегда.
Она говорила, не понижая голоса. Ей было все равно, слышит мать или нет. Потом проводила врача до двери. Молодой парень с быстрым, изучающим взглядом.
— Я сейчас приготовлю ужин, — сказала она, проходя мимо Карстена и Риты, которые молча сидели в гостиной.
Потом прошла к матери. Раздела ее, на тянула на нее ночную рубашку, уложила в постель и накрыла одеялом; дыхание у больной стало ровнее и спокойнее. Марион обращалась с ней, как с деревянной куклой.
— Можно понять, почему от тебя сбежал муж, — сказала вдруг старая женщина.
Марион наклонилась, лицо матери было совсем рядом.
Женщины поглядели друг другу в глаза.
— Я знала, что ты это скажешь, — произнесла Марион и вышла из комнаты.
После ее замужества взаимоотношения с родителями становились все более натянутыми. Когда умер отец и мать переехала к своей сестре, эти отношения — если не считать редких праздничных визитов — практически сошли на нет. Вот уже пятнадцать лет, как она покинула родительский дом, но, оказывается, ничего не забыла. Обида, нахлынувшая на нее при виде врача, снова пробудила ощущения той давней поры, да и сама обида эта была чем-то очень знакомым, это чувство доминировало в ее взаимоотношениях с матерью и через пятнадцать лет не утратило своей горечи. Когда она вошла к матери с чашкой крепкого мясного бульона, та лежала словно в забытьи и почти не реагировала на окружающее.
Как часто в детстве Марион вот так же подолгу стояла перед ней, пока наконец ее услуга не принималась, из милости. И теперь тоже. С чувством облегчения Марион помогла матери сесть на постели. Благодарно подложила ей еще одну подушку.
Но, вернувшись на кухню, в бессильной ярости скомкала носовой платок. И почему она не могла просто рассмеяться старухе в лицо? Почему не могла просто оставить ее лежать до тех пор, пока та сама не поднимется? Однако уже в тот момент, когда Марион клялась не идти у матери на поводу, она знала, что все равно тут же побежит к ней в комнату, и так оно и случилось.
Тем временем старуха повеселела.
— Девочка моя, я снова причинила тебе столько хлопот, но ты выглядишь великолепно, поди-ка сюда, мне нужно кое-что тебе рассказать.
И Марион подошла, села рядом, улыбнулась, послушно разрешила похлопать себя по руке, она снова была хорошей девочкой из своего детства, маленькой девочкой в плиссированной юбочке, гордостью своей мамули, ее опорой и единственным утешением.
Внезапно Марион поднялась.
— Скажи, пожалуйста, ты еще не забыла, зачем сюда приехала?
Конечно, она не ждала ответа. Взгляд матери сказал ей достаточно.
Она вышла. Ее душили слезы. Как она ненавидела эти плиссированные юбочки! И как презирала тогда своих школьных подруг в их разноцветных юбках и блузках, с прическами, похожими на лошадиные хвосты, — весь этот шумный, хихикающий курятник, среди которого она так выделялась — в вельветовых брюках, худая, коротко стриженная, с вечно поцарапанными грязными руками, карманы битком набиты какими-то бечевками, винтиками, перочинными ножичками и другими необходимыми вещами.
Она решила лечь спать. И долго, борясь с собой, размышляла, заходить к матери или нет, наконец сдалась и вошла в спальню. У матери был как раз новый приступ астмы.
— Ах, оставь, — услышала она. — Все образуется. Когда-нибудь это ведь должно случиться в последний раз.
Она перенесла свою постель на кушетку в гостиную.
Все верно, когда-нибудь это и в самом деле должно случиться в последний раз, с ожесточением подумала она.
Астма началась, когда Марион было лет тринадцать. Это было время, которое ей после еще долго ставили в упрек. В иные минуты у матери хватало совести связывать свою астму с тогдашним поведением дочери. Однако даже врач не принимал эти измышления всерьез. Впрочем, если поступки близких могли вызвать у человека астму, то следовало бы — так считала Марионна всякий случай проанализировать и поведение отца, который в ту пору нередко возвращался домой очень поздно, а несколько раз не приходил совсем. Она так и не узнала, что именно происходило тогда в семье, и в любом случае она не понимала, что конкретно можно поставить в вину ей, Марион.
Жили они тогда возле станции метро "Латтенкамп". Напротив был городской пляж, рядом Хайнпарк, где Альстер, еще не соединившись с главным своим притоком, разливался озером. За пляжем был расположен большой дровяной склад, неподалеку находились причалы и лодочные верфи, позади — мельничный пруд, питаемый Тарпенбеком, устремлявшимся после Борстеля к морю сквозь путаницу мелких садовых участков, — огромная, многоликая городская окраина, которую они всей ватагой излазили вдоль и поперек, всякий раз открывая для себя заново. Было бы преувеличением сказать, что она была вожаком — вожаком был, конечно, один из парней, — но она принадлежала к самому избранному кругу. Ее школьные подруги — многие в то время уже делали химическую завивку — посмеивались над ней. Она же в свою очередь смеялась над теми, кто не способен был разобрать велосипедную передачу, промыть как следует все детали и собрать снова. Мать считала Марион умственно отсталой. Но сама Марион не сомневалась, что намного опережает в развитии своих подруг.
Было время, она даже заткнула за пояс Данни и Бернда, вожаков банды. Собственно, на почве того, как лучше прочистить карбюратор мотоцикла, она и познакомилась тогда с Антоном. А Антон — это значило бесплатные билеты на игру футбольной команды "Винтерхуде", прогулки на каноэ по каналам в верховьях Альстера, и еще пневматическое ружье. Антон — это значило стратегический рывок вперед по сравнению со всей борстельской шайкой. В то время как Бернд и Данни уже не могли придумать ничего нового, Марион вынашивала головокружительные планы: обход с флангов основных соединений противника (используя каноэ), лишение противника свободы маневра в районе шоколадной фабрики "Пеа" и одновременно захват его опорного пункта (лесной хижины) в районе Большого Борстеля (на мотоцикле), непрерывное наращивание огневой мощи (с помощью рогаток, серийное производство которых Антон наладил из бетонной арматуры). А кроме того, Антон еще умел пришить оторванную подметку, залатать кожаные шорты и решить уравнение на тройное правило.
Антон Павелчик был каменщиком, играл защитником во втором составе команды "Винтерхуде", обладал наряду с множеством почти немыслимых талантов такими уже упомянутыми сокровищами, как мотоцикл, каноэ и пневматическое ружье, к тому же он еще выращивал кроликов на небольшом садовом участке, примыкавшем к его расположенной на первом этаже старого дома двухкомнатной квартирке. Марион Антон Павелчик казался пожилым мужчиной, на самом же деле ему было двадцать четыре года. Антон был довольно неповоротлив, как на футбольном поле (там он компенсировал это необычайно сильным ударом), так и на традиционных спортивных праздниках. Коротконогий, с необычайно развитым торсом и сметливыми поросячьими глазками на толстом краснощеком лице, он ничем не мог отразить насмешки девушек или глупые шутки товарищей, разве только улыбкой, всегда добродушной и слегка смущенной, так что никто не мог сказать наверняка, смеется ли он над самим собой или же над теми, кто его поддразнивает.
Марион не знала этой улыбки. Зато она хорошо знала сосредоточенный жест, каким он откладывал на край стола наполовину выкуренную цигарку (он крутил их себе сам), и выражение лица, с каким он склонялся над схемой радиоприемника, который должен был починить. Она не замечала, как его отодвигали на задний план на групповых фотографиях спортивного общества, зато видела его умение быстро выхватить из клетки кролика, да так, чтобы среди животных не поднялась паника, видела его руки с известкой под ногтями. Она бы не поняла хихиканья девушек в его адрес. В ее глазах это был настоящий мужчина, пахнущий потом, бензином и машинным маслом, неотделимый от бесшумного скольжения каноэ, от возбуждения игры и отчаянных криков болельщиков, от бьющего в лицо ветра, быстрой езды и сладковатого запаха крольчатины.
Она бы не поняла, если бы ей сказали, что такой человек есть, как правило, в каждом квартале, он проводит больше времени с детьми, нежели со своими сверстниками, он как будто бы и не собирается взрослеть, и, когда обнаруживается, что кто-то приставал к двенадцатилетней девочке, или поступают жалобы на эксгибициониста в городском парке, полицейский комиссар первым делом вспоминает о нем. Она видела лишь ту сосредоточенность, с какой он налаживал рогатку или прибивал сломанный каблук, его улыбку, когда он придерживал каноэ, чтобы она могла туда прыгнуть.
Она, как и все, видела, что он очень одинок, в ее глазах это возвышало его над другими. Он ни от кого не зависел. Он был Робинзоном. Он сам гладил себе рубашки и даже умел готовить.
Она приходила к нему, когда хотела; и уходила, когда хотела. Иногда он открывал ей дверь, иногда нет (может, его в это время действительно не было дома). Говорил он так, как говорят в Рурской области — быстро и слегка нараспев. Но иногда, глядя, как он стоит у кухонного стола с дымящейся цигаркой на нижней губе, прищурив глаз, и мелко крошит лук, она спрашивала себя, сознает ли Антон Павелчик вообще, что она девушка. Его всегдашняя готовность отвезти в Большой Борстель кого угодно — Данни, Бернда, ее — стала раздражать Марион.
Родители даже не подозревали о существовании некоего Антона Павелчика. Знали только, что ее алиби зачастую не выдерживали внимательной проверки. И все же это не могло быть истинной причиной того, что случилось однажды вечером. Отец читал за кухонным столом газету, она подошла к нему сзади и обняла за шею, чтобы читать вместе. Они часто так читали газету. Как вдруг ее схватили за плечо и отшвырнули в сторону. Она налетела на кухонный шкаф.
— Отмой прежде свои лапы. И оденься в конце концов прилично. — И отцу: — А с твоей стороны я тоже этого дольше не потерплю.
Она еще никогда не видела свою мать такой.
Мать буквально задыхалась от злости.
— Оставь ребенка в покое, — закричал отец. — Какое она имеет к этому отношение?
Он вскочил. В первый раз она слышала, как отец кричит.
Ее отправили спать. Она не понимала, в чем провинилась. Но куда больше ее занимал вопрос, что же произошло между родителями. Ведь что-то явно происходило. И уже давно. А она ничего не замечала. Она попыталась заснуть. В ней зрел смутный, неопределенный страх.
К ней придирались из-за мелочей. Грязные туфли, грязные ногти, волосы. Поздно пришла домой. Начнешь следить за обувью, цепляются к пятну на брюках. Примешься чаще мыть руки, отругают за дырку на чулке. Мать раздражали не столько отдельные ее прегрешения, сколько она сама вообще.
Но бывало и так, что после очередной придирки мать кидалась ей на шею. Как правило, это случалось в присутствии отца. Тогда она привлекала дочь к себе с таким видом, будто вырывала ее из его объятий. То, что она при этом говорила, относилось в первую очередь к отцу.
А он упорно отмалчивался, погружаясь в чтение газеты или сосредоточенно поглощая отбивную. Вот тогда-то у матери и начались приступы астмы. Она была высокая, сухопарая женщина. Когда начинались приступы, Марион держала ее за руку, сначала просто из страха, потом оцепенев от беспомощности. Она научилась ненавидеть этот огромный умоляющий рот, жадно хватающий воздух, эту вечно алчущую разверстую дыру.
Надзор за Марион усилился. Дело было уже не в оторванных пуговицах, дело было в вопросе "где ты была?". Она научилась придумывать себе алиби, сперва в ходе игры, затем впрок и наконец заготовила их на любой случай. Все чаще она отказывалась выходить на улицу: это становилось слишком сложно.
Как-то раз мать снова набросилась на нее:
— Где ты была?
Марион продемонстрировала ей продуктовую сумку.
— Ты же сама послала меня в магазин.
Она увидела, как мать испугалась.
Главной мишенью для нападок были ее брюки. Ей, дескать, гораздо больше подходят юбки. Временами она подчинялась. Но юбка сидела на ней так нелепо, как будто она напялила ее ради маскарада.
Отец смущенно отмалчивался. Он старался не подходить к ней в присутствии матери. Однажды, когда она по привычке обняла его сзади за шею и стала читать вместе с ним газету, он, заслышав шаги жены, быстро снял с плеч ее руки.
Забежать к Антону — поначалу это было для нее все равно что глотнуть свежего воздуха, увидеть солнечный свет после долгих сумерек.
Тем не менее она стала теперь все чаще уклоняться от этих визитов, хотя потом, вернувшись домой, так и не могла понять, почему не зашла. Ребят из своей шайки она тоже стала избегать. Бродила по окрестностям одна. Раз вечером она заблудилась. Был уже восьмой час, и вдруг она обнаружила, что не знает, где находится. Улицы были пусты, а те немногочисленные прохожие, что попадались навстречу, приобретали все более угрожающий вид. Вместо того чтобы спросить у них дорогу, она перебегала на другую сторону улицы. Телефона у родителей тогда еще не было. Все дальше углублялась она в район Бармбека. Только около десяти добралась до дому, насквозь промокшая и забрызганная грязью.
Лежа наконец-то в постели и дрожа от холода, она дала себе зарок молчания. Но выдержала лишь до следующего вечера. А потом вдруг спросила у матери, что ей надеть завтра утром. И уже после, надев злополучную юбку, горько заплакала от унижения.
А вот мать могла не разговаривать с нею неделями.
— Скажи же хоть что-нибудь. Пожалуйста. Ну в чем я виновата?
В такие минуты она презирала себя, но мученье было слишком велико. Зная, что мать не выносит короткой стрижки, она отпустила волосы. Но потом, когда волосы уже были до плеч, зашла в парикмахерскую и опять коротко подстриглась. После этого мать не разговаривала с ней четыре дня.
Теперь, когда она встречалась с Берндом и Данни, им больше не о чем было говорить. Все смущались. И смущение день ото дня росло. Она решила официально объявить обоим о выходе из шайки. Но в общем-то, это было уже ни к чему и показалось бы просто смешным. Она вдруг вспомнила, как оба они временами ухмылялись, когда она рассказывала об Антоне. И теперь только начала понимать, что означали эти ухмылки.
Антон Павелчик тоже изменился. На лице у него все чаще появлялась смущенная кривая усмешка, какой прежде Марион не знала. Антон Павелчик суетился возле мотоцикла, тщательно протирая его. Раньше она бы предложила ему свою помощь, теперь же только наблюдала. Паузы в разговоре становились все длиннее. Он бестолково драил свой мотоцикл. Его улыбка делалась все беспомощнее. Она резко повернулась и пошла прочь. Она не могла понять, что с ним происходит. Казалось, все сошли с ума.
Ненависть к школьным подружкам росла, особенно к Эльке и Сигрид. У Эльке уже был перманент. Марион готова была заорать во весь голос, замечая улыбку, которой они обменивались при ее появлении в классе. Она больше не отваживалась на короткую мальчишескую стрижку. Волосы отрастали, и она не могла больше сопротивляться этому.
В другой раз она зашла к Антону уже зимой. Он собирался забить кролика, и она заставила себя присутствовать при этом. Она видела, как Антон перенес кролика на летний столик во дворе, видела, как животное вздрогнуло от удара по затылку, видела, как Антон приставил нож к кроличьей шее и как кровь текла у него по рукам, видела, как он подвесил кроличью тушку за задние лапы на двух проволочных петлях, укрепленных на поперечной балке ворот, видела, как он свежевал голубоватую тушку. Тушка казалась какой-то чужой, ничего общего не имеющей с убитым кроликом, разве только черные глаза-бусинки, уже подернутые матовой пленкой, — глаза, которые Антон быстрым движением вынул из глаз ниц. Он взмахнул ножом — и внутренности, голубые и красные, выскользнули ему на руку, а потом шлепнулись в ведро. Выпотрошенная, полая тушка покачивалась на проволоке, и только задние лапы, с которых еще не была содрана шкура, слабо напоминали что-то, но этого воспоминания было уже недостаточно, чтобы увидеть того кролика, которым все это когда-то было, — тут уж не могла помочь ни шкура, походившая на вывернутую наизнанку муфту, ни дымящаяся красно-голубая кожа.
Она сама удивилась, насколько все это оставило ее равнодушной, даже страха не вызвало. Дело было еще и в спокойной деловитости Антона, придававшей самому процессу убийства нечто от ласковой неизбежности. Над промерзшим двором стояло маленькое белое солнце. На Марион было новое зимнее пальто, и из-за этого она вынуждена была держаться на расстоянии. Антон не смел подать ей руку. Оба они знали, что больше она не придет.
Весной она в первый раз сделала укладку. Критические дни теперь наступали регулярно, да и во всем остальном она была теперь педантичной, чистенькой девушкой. Правда, она по-прежнему много гуляла одна. И как-то раз у мельничного пруда снова повстречала Антона. Она сидела на берегу, глядя на воду, когда вдруг Антон бесшумно, как во сне, появился перед ней в своем каноэ.
— Прыгай сюда, — сказал Антон.
Он был голым по пояс, и на плечах у него уже был первый налет загара. Ей бросились в глаза набухшие вены у него на руках. Она вскочила. Антон рассмеялся.
Марион прошла несколько шагов вдоль берега, но одним сильным ударом весла он снова нагнал ее.
— Прыгай.
Повисшие над самой водой ветки прибрежной ивы отливали серебристой зеленью, и с другого берега это, наверное, вы глядело красиво: как мужчина в лодке преследовал девушку в светлом платье, как они остановились, как он что-то сказал ей из лодки, как она мотнула головой и пошла дальше, а он продолжал плыть рядом с нею, как она вдруг остановилась, потом резко свернула в сторону и начала карабкаться вверх по склону, как он долго смотрел ей вслед, а потом сильными ударами весла отогнал лодку на середину озера.
Летом она была уже лучшей подругой Эльке и Сигрид, подхихикивала вместе с ними над Берндом и Данни, над другими рохлями из их класса и вместе с остальными девчонками торчала на углу возле молочного бара. А напротив, на другой стороне улицы, — молодые люди с мотороллерами марки "веспа", с прическами под Элвиса Пресли.
Между родителями, похоже, все как-то утряслось, и, если бы ее сейчас спросили, кто у нее лучшая подруга, она бы ответила точно так же, как многие ее одноклассницы: моя мать. Она очень нуждалась в дружеской поддержке и, не отдавая себе в этом отчета, была по-своему благодарна матери за ее приступы. Тогда она лучше всего могла выразить чувства, которые к ней испытывала.
— В старости ты будешь за мной ухаживать — часто повторяла мать.
С отцом у нее установились теперь отношения шутливой нежности. Они будто бы то и дело подмигивали друг другу, большей частью, разумеется, при виде матери. Так Марион было проще добиваться всего, чего она хотела. Если же он говорил "нет", возвращаться к просьбе не имело смысла. У мужчин всегда так. Основания для недовольства у матери появились лишь тогда, когда она уже пошла учиться на стенографистку.
И все же Марион так и не смогла объяснить себе, за что ее заперли тогда в темной каморке, среди старого хлама в ее любимых вельветовых брюках.
Мать приехала в пятницу, в воскресенье поздно вечером Марион положила ей на ночной столик записку: "Мне нужно идти на работу, детям — в школу. Еда на плите. Мы будем около четырех".
Когда она вернулась домой, старухи не было. Она не оставила даже записки.